Дикая роза Айрис Мердок Айрис Мэрдок Дикая роза Под солнцем и ветром, в полях, у болот Английская дикая роза цветет.     Руперт Брук ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 «Я есмь воскресение и жизнь, – сказал Иисус, – верующий в меня, если и умрет, оживет». Фанни Перонетт умерла. В этом её муж Хью Перонетт был уверен, когда стоял под дождем у могилы, готовой принять бренные останки его жены. Дальше этого его уверенность не шла. Произнесенное священником обещание ничего для него не значило, он даже не знал, во что верила Фанни, не говоря уже о возможных последствиях её веры. Жена его не была загадочной женщиной, но и теперь, после сорока с лишним лет совместной жизни, он так и не знал её сокровенных мыслей и чувств. Он бросил взгляд на ту сторону могилы. Маленький гроб, засыпанный намокшими розами, мог быть гробом ребенка. За время болезни Фанни совсем ссохлась. При жизни у неё было мало друзей. Однако сборище у могилы – ряд за рядом черных зонтов – получилось многолюдное, и члены семьи составляли ничтожную его часть. В кладбищенской церкви Хью, совсем отупевший от заунывного пения «Пребудь со мной», даже не пытался выяснить, кто приехал, а кого нет. Теперь же он украдкой огляделся по сторонам. Явился, конечно, брюзгливый брат Фанни, архитектор, тот, что получил в наследство картины. От старости и худобы он стал каким-то прозрачным, и уже не верилось, что он был моложе Фанни; она-то сама была такая кругленькая и подвижная, такая веселая хлопотунья – пока не заболела раком. А вот и остальные – его родичи, родичи его и Фанни. Ближе всех к нему стояли его сын Рэндл и жена Рэндла Энн, а наискосок – две фигурки в синих плащах, двое его внучат: дочка Рэндла Миранда и Пенни Грэм, старший сын Сары и теперь старший внук Хью. Сара, бедняжка, жила с мужем в Австралии, и Пенн, как она выразилась в длинной и прочувствованной телеграмме, привез в Англию «приветы и любовь всех Грэмов». Ужасно как не повезло мальчику. Впору подумать, будто он нарочно спешил к смертному ложу Фанни. Они даже забыли отметить его день рождения – пятнадцать лет. Бедная Фанни так радовалась его давно обещанному приезду, но к тому времени, когда он приехал, она уже слишком углубилась в свои последние переживания. При таком сильном дожде трудно было разобрать, кто плачет. Для тех, кто, подобно самому Хью, считал бестактным раскрыть зонт в присутствии смерти, погода предусмотрела видимость проявления скорби, которое сердце не могло или не хотело почерпнуть из более горячего источника. У Хью слез не было. А вот Пенни, безусловно, плакал. Хью поглядел на внука. Тщедушный, совсем ребятенок в этом своем школьном плащике, худенькое лицо покраснело от горя, стоит, то и дело вытирая кулаком глаза, и смотрит вниз, в яму, где капли дождя будоражат поверхность скопившейся на дне воды. Бабушку свою он почти не знал, но оттого, что она была его бабушкой, он любил её и теперь горевал безраздельно, как об огромной утрате. Хью позавидовал этой безраздельности. А между тем в мальчике чувствовалось что-то хрупкое, почти девичье. Он был совсем не похож на того крепкого, грубоватого австралийского внука, которого Хью успел создать в своем воображении. Зная, как выглядит отец мальчика, они все ожидали увидеть неотесанного сорванца, а не это воздушное, трогательное создание. Хью перевел взгляд на Миранду. Она тоже казалась моложе своих лет. Ей ведь, наверно, уже четырнадцать. Или меньше? Нехорошо, следовало бы знать. На её лице, очень бледном, в веснушках, точь-в-точь как у матери, застыло нарочито сосредоточенное выражение. Она не плакала. Она упорно смотрела вверх, твердо решив не встречаться глазами с родителями и словно погруженная в какие-то сложные расчеты. По временам она нервно поправляла непривычную черную шапочку, прикрывавшую её золотисто-рыжие волосы – обычно они спадали ей на плечи толстыми прядями, как капюшон из осенних листьев, а сейчас не были видны, только к шее кое-где прилипли кончики, потемневшие от дождя. В глазах Хью это была совсем непонятная, загадочная девочка. По-настоящему плакал ещё только один человек – Энн. Хью был глух на левое ухо, а она стояла слева, поэтому он не слышал её рыданий, но чувствовал, как плечо её судорожно трется о рукав его пальто. Он взглянул на нее, не поворачивая головы. Ее глаза и нос покраснели, на остальном же лице сохранялась обычная восковая бледность, так что вид был немножко нелепый, как у отсыревшего клоуна. Мокрый шарф прикрывал её волосы. В те дни, когда Рэндл на ней женился, они так и пылали, но теперь поблекли до бледно-песочного цвета, который скоро перейдет в желтоватую седину. Она любила Фанни, и та по-своему любила её. «Такая серьезная девушка!» – говорила о ней Фанни вначале, говорила чуть робко, чуть недоверчиво, и эта робость и недоверие помешали их отношениям стать ещё лучше: Фанни как будто не покидало подозрение, что Энн считает её дурой. Но Фанни верила в брак Рэндла, верила до самого конца, не видя сигналов опасности, не замечая постепенного распада; может быть, эта её вера и не давала Рэндлу и Энн разойтись. «Ибо мы ничего не принесли в этот мир; явно, что ничего не можем и вынести из него». Фанни ничего не принесла в этот мир, что верно, то верно. Зато, когда она появилась, её многое там ждало. Хью уже давно перестал задаваться вопросом, в какой степени он женился на деньгах. Кругленькая, розовая Фанни была так неотделима от своего богатого отца, торговавшего предметами искусства, и от большой семейной коллекции, что не было смысла спрашивать себя, не ради ли картин он женился, а к тому времени, когда картины перешли к сварливому брату и собрание было распродано, Хью уже и не хотелось его сохранить. Вот только Тинторетто. Это сокровище ему всегда хотелось иметь у себя, и желание его исполнилось, поскольку Тинторетто достался Фанни. Может быть, он и в самом деле женился ради Тинторетто, как ему виделось порою в путаных снах, когда бедная его жена каким-то образом отождествлялась с этой картиной. «Подлинно, человек ходит подобно призраку; напрасно он суетится, собирает и не знает, кому достанется то». Хью надеялся, что завещание Фанни не слишком огорчит детей. Она отказала все ему, а им ничего, это было так похоже на нее, и, между прочим, совершенно правильно. Однако Рэндл не скрыл своего недовольства, когда Хью оплатил проезд Пенни Грэма в Англию, как будто это уже его, Рэндла, деньги пустили по ветру. Хью надеялся, что обойдется без неприятных словопрений. Правда, и Саре и Рэндлу деньги нужны: Саре – чтобы кормить свое разрастающееся потомство, Рэндлу-чтобы обрести свободу. Розарий, детище Рэндла, все ещё приносил доход, но Рэндл уже не вкладывал в него сердца: одному богу ведомо, куда оно теперь унеслось, это его сугубо летучее сердце. Хью подумалось, что, пожалуй, оно и к лучшему, что сын его не богат, вернее, ещё не богат. Они могут подождать, и он и Сара, подождать того, что осталось от состояния Фанни. Теперь уже недолго. Старость, которая в более молодые годы маячила где-то в голубой дымке, как край умиротворенной мудрости, как полотна позднего Тициана, заполненные огромными, печальными, поверженными фигурами, теперь, когда он стоял на её пороге, сулила в лучшем случае забывчивость, раздражительность, унизительные немощи: ревматизм, несварение желудка, ватные ноги, глухоту, непрерывный звон в ушах. На пороге старости – так он теперь думал о себе изо дня в день. Вообразить себя уже переступившим этот порог значило бы признать реальность смерти, а на это он все ещё не был способен. Фанни – та не признала её до самого конца, и, как было известно Хью, её духовник священник Дуглас Свон, много раз посещавший её, так и не решился навести разговор на состояние её души. Фанни просто недоступно было сознание, что все люди смертны, и в этом смысле к его большому горю даже примешивалась какая-то неловкость за нее. «Если ты обличениями будешь наказывать человека за грехи, то рассыпается, как от моли, краса его». Его-то краса, сколько её ни было, несомненно, рассыпалась за последние годы. Некоторые его сверстники сохранились лучше, подумал он и посмотрел на своего старого друга и соперника Хамфри Финча. Вот у него, например, хоть волосы остались. Хамфри стоял под зонтом в почтительной позе, важно склонив свою завидную голову с густой белой гривой, устремив задумчивый взгляд на внука Хью. Хамфри был яркий человек, а Хью скучный; и, хотя карьера Хамфри безвременно оборвалась после одного эпизода в Марракеше, на который даже Британская дипломатическая служба, столь терпимая ко всяким причудам, не могла посмотреть сквозь пальцы, Хью до сих пор считал, что из них двоих Хамфри оказался удачливее. Сам он, после того как решил или, вернее, убедился, что художника из него не выйдет, сделал карьеру на гражданской службе, если не головокружительную, то, во всяком случае, безупречную, такую, что могла даже считаться выдающейся. Уходя в отставку, он услышал много лестных слов из высоких инстанций. Да, он мог считаться выдающимся человеком, как мог считаться примерным мужем, и мало кто знал достаточно, чтобы это оспорить. Но грозный ужас и великолепие жизни обошли его стороной. Хью перевел взгляд на соседний зонт, под которым виднелась необычайно модная шляпа и необычно опечаленное лицо жены Хамфри Финча Милдред – она никогда особенно не любила Фанни, но по случаю похорон изобразила на лице глубочайшую меланхолию и даже пролила несколько слезинок. Под руку её держал не муж, а её младший брат, красавец полковник Феликс Мичем. Он поднял зонт высоко над её головой и, хотя обе руки у него были заняты, умудрялся выглядеть так, словно стоял во фронт. «Бедная Милдред» – называли её те из знакомых, которые знали (а кто теперь не знал?) о скандальных склонностях её мужа. Но Милдред меньше всего взывала к жалости – Милдред, с которой Хью обменялся страстным поцелуем однажды летним вечером, больше двадцати пяти лет назад, когда оба они были не совсем уже молодые, разумные семейные люди. Любопытно, подумал он, глядя, как она прикладывает к глазам платочек, помнит ли она ещё этот забавный случай? «Дней лет наших – семьдесят лет». Фанни не дожила до положенного срока. Болезнь настигла её раньше. И ему самому ещё осталось три года. Ну что ж, Фанни прожила хорошую жизнь, она вышла замуж за выдающегося человека, родила двух детей, она любила своего мужа, и детей, и своих внучат, и своих собак и кошек. Наверно, она была счастлива. Нельзя сказать, чтобы жизнь обманула её. Хью вспомнились другие похороны. Когда его старший внук Стив, сын Рэндла, умер от полиомиелита, Хью овладела неистовая ярость и тоска, совсем не похожая на нынешнее тихое горе. Смерть Стива была чем-то неоправданным, изощренно жестоким, и Хью сходил с ума, тщетно ища, кого обвинить в этой жестокости. После смерти Стива все пошло вкривь и вкось. На похоронах Рэндл был мертвецки пьян и потом уверял, что Энн «так и не простила его». Скорее, пожалуй, он сам не простил Энн, на которую с помощью какой-то дикой, фантастической логики взвалил ответственность за свою утрату. Напился пьян на похоронах и с тех пор напивался все чаще и чаще. В сыне он, несомненно, любил и потерял собственное бессмертие, лучшую, светлую часть собственного «я», ведь мальчик был поразительно похож на него. Откуда в нем было это обаяние, спрашивал себя Хью. Уж конечно, не от Фанни и не от него самого. Он скучный человек и лишен обаяния, такие вещи знаешь безошибочно. Теперь все помнят, как обаятелен был Стив, и забыли, что у него, как и у отца, был «невозможный характер». Однако, размышлял Хью, люди, которые, подобно Стиву, подобно Рэндлу, пленяют сердце, несмотря ни на что, именно поэтому заслуживают порождаемой ими любви. А вот достойных, правильных, таких, как Энн, тех по злой иронии судьбы не любят. Хью уже давно перестал упрекать себя и даже удивляться, что не любит Энн. Он признавал и уважал её достоинства, восхищался ею, но более теплого чувства не рождалось. А впрочем, когда она была молода и волосы у неё были рыжие, как у Миранды, Рэндл влюбился в нее, и даже теперь, как болтают в деревне, Дуглас Свон, хотя и вполне счастлив в браке, любит её чуть-чуть более пылко, чем пристало духовному пастырю. Хью слегка повернул голову, и ему стал виден за спиной у Энн благочестивый профиль Дугласа Свона и, как показалось его скошенному взгляду, на том же месте, словно второй портрет, снятый на одну пленку, красивое лицо Клер Свон, её круглые, навыкате глаза, горящие живым любопытством. После того как Фанни два месяца назад перевезли в клинику в Лондон, Дуглас Свон несколько раз приезжал из Кента навестить её, а сегодня они приехали оба – очень любезно с их стороны, притом что они так заняты, подумал Хью с раздражением. Хорошо хоть, что заупокойную службу читает не Свон. Слушать, как эти исполненные грозной силы слова опошляются человеком, о котором ты знаешь, что он если даже и тверд в вере, то, во всяком случае, глуп, было бы совсем уж невыносимо. Досада Хью ещё усилилась, когда он вспомнил, что обещал после похорон отвезти Свонов домой, в Кент. Ему так не хотелось, так ужасно не хотелось возвращаться в Грэйхеллок, в большой осиротелый дом, к нескончаемым, приевшимся розам. Но там столько ещё нужно сделать, столько отдать распоряжений, наконец, просто прибрать, раз бедной Фанни больше нет. Ну что ж, он все сделает, а потом будет свободен. Он будет свободен. А между прочим, что это значит? «Ты положил беззакония наши пред тобою и тайные грехи наши пред светом лица твоего». К счастью, подумал он, его-то грехи действительно были по большей части тайными. Да, он считался примерным мужем. Про Эмму Сэндс никто не узнал. Пронесло. Может быть, когда придет его час, это и стоит вырезать на его надгробном камне: он вышел сухим из воды, пронесло. Хорошая карьера, хороший брак. Про Эмму Сэндс никто не узнал, то есть никто ничего не знал наверняка: ведь люди так мало замечают и так быстро все забывают. Фанни, конечно, знала, но Фанни так трудно было в это поверить, она так растерялась, так не способна была постичь эту неподвластную разуму бурю чувств, что позднее как бы сделала вид, что ничего не случилось. Казалось, она начисто все забыла, и этого Хью, в сущности, тоже не мог ей простить. Оттого что он избавил её от подробностей, она так и не поняла, что чуть не потеряла его. Но правда ли это, в тысячный раз задал он себе бесполезный вопрос, что она чуть его не потеряла? Ведь он как-никак был воспитан в уважении к условностям. В мыслях он столько раз проделывал этот путь рассуждений, что знал наизусть каждый его поворот, каждую развилку. Конечно же, не ради Фанни и не ради детей он тогда не бросил семью. Дети были уже почти взрослые, а что до уз, связывавших его с Фанни, такое пламя сожгло бы их в одно мгновение, если бы он дал себе волю. Но он не дал себе воли. Что же он, просто принес это чудо в жертву условностям? Возможно. Или удержала боязнь повредить себе по службе? Или то, что у него не было собственного капитала? Возможно. Или вмешался какой-то демон нравственности, который, как он знал, не дал бы ему потом покоя? Однако задним числом ему казалось, что нравственность тут была ни при чем. Его жертва не способствовала высвобождению сколько-нибудь значительной духовной энергии, и поступок его, слишком, очевидно, возвышенный для любого мотива, какой он мог бы привести, оказал только разрушительное действие. Много лет он таил на жену обиду, которая постепенно свела его нежность к жалости, а жалость – к монотонному, покорному сосуществованию. От брака их оставался один остов. И ради этого крепкого, но пустого здания, храбро демонстрировавшего миру свой раскрашенный фасад, он отказался от смертельных опасностей большой любви. С Эммой Сэндс Фанни дружила ещё с детства, но в первые годы их брака Хью почти не видел её. Она учительствовала – сперва за границей, позже – на севере Англии. А потом она поселилась в Лондоне, и Фанни, которая всегда побаивалась ученых женщин, выказывала в обращении со своей необыкновенной подругой и робость, и превосходство, а Хью она показалась очень славной, очень неглупой, но очень смешной. Потом он увидел её другими глазами. Между той минутой, когда в темной, заставленной мебелью квартире Эммы в Ноттинг-Хилле он в порыве внезапного озарения обнял её с глухим, вещим стоном, и той минутой, когда он, раздавленный мукой, уходил от неё по длинному коридору, вместилось два года. Иногда ему казалось, что только эти два года он и жил по-настоящему, а то, чем они начались и чем кончились, было единственными его настоящими поступками. Эмма так и не вышла замуж, и Хью с тех пор не встречался с нею, хотя изредка, почему-то с почти одинаковыми промежутками, видел ее: издали на каком-то приеме, в Национальной галерее, из окна автобуса. Слышал он о ней, разумеется, много, поскольку она уже после их разрыва начала писать детективные романы и прямо-таки прославилась. Благодаря этой неудобной славе, не говоря уже о других причинах, её образ оставался для него живым и даже до жути сегодняшним. Располагал он и более тревожными сведениями – о том, что где-то в таинственном лабиринте своего лондонского существования с Эммой столкнулся Рэндл. Какое мнение друг о друге сложилось у его сына и бывшей любовницы – этого Хью не знал. Он вообще старался не думать на эту тему. «Вот мы предаем её тело земле. Земля земле, тлен тлену, прах праху». Хью мысленно умолк. В сгустившейся внимательной тишине он услышал ровный шорох дождя – на краткое мгновение каждому из присутствующих словно приоткрылась тайна собственной смерти. Мертвые, они властно зовут за собой. Однако в такие минуты мертвый беззащитен перед решительной сплоченностью живых. Все это время Хью готов был думать о ком угодно, только не о Фанни. Теперь, может быть в последний раз, он на мгновение увидел её как живую. Вот она сидит в постели в своей спальне, раскладывает пасьянс на одеяле, а в сгибе её руки, мурлыча, прикорнул её кот Хэтфилд. Вот она после ухода врача умоляюще смотрит снизу вверх на него, Хью, надеясь и страшась услышать правду. И в те последние дни в Грэйхеллоке, перед тем как её увезли в Лондон, среди уколов и бреда, эти бесконечные вопросы о ласточках. О господи, ласточки. Не забыли ли отворить двери на сеновал, чтобы им было куда влететь? А вернутся ли ласточки, прилетят ли и в этом году? Может, они больше никогда не прилетят? Они уже прилетели? Прилетели? День за днем Хью отвечал ей, не кривя душой: нет, ещё не прилетели, ещё не время, скоро прилетят. Но в тот день они опять не прилетели, и бедную Фанни увезли в Лондон. Может быть, ему нужно было солгать ей, сказать, что прилетели? Как разжались умирающие пальцы… Хью вздрогнул – это Энн взяла его под локоть. Она что-то говорила ему. Все кончилось. Он видел, как гроб толчками опустился в яму с водой, слышал, как упали на него комья земли. Все кончилось. Он повернулся на негнущихся ногах, и Энн медленно повела его в сторону тихо заколыхавшейся толпы. Священник, совершавший обряд, что-то шепнул ему, он не расслышал. Подошел Дуглас Свон и взял его под руку с другой стороны. Он старик, и его уводят. Это он почувствовал в мягком прикосновении Энн, в поклонах и сочувственных, любопытных взглядах редеющей толпы. Он, шаркая, шел по дорожке, уже видя впереди ворота кладбища, ряды машин за воротами. Еще минута-другая, и он возвратится в свой повседневный мир. Он оглянулся посмотреть, идут ли Рэндл и дети, и тут – словно луч солнца разорвал тучу – между рядами темных фигур образовался просвет. Что-то в конце этого просвета на секунду привлекло внимание Хью, а потом толпа, направляющаяся к воротам снова сомкнулась. Он успел увидеть двух женщин, прильнувших друг к другу, как летучие мыши, двух женщин за сеткой дождя, в зловещем молчании поблескивающих стеклами очков из-под черного зонтика. Одна из них была Эмма. Хью остановился. Видение исчезло, но, как бы подтверждая его реальность, перед Хью возникло напряженное, повернутое в профиль лицо сына и рука сына, опускающаяся после приветственного жеста. Еще минуту Хью стоял как вкопанный. Потом привел свои ноги в движение. Он медленно шел вдоль ряда машин. Миновал «воксхолл» Рэндла и темно-синий «мерседес» Феликса Мичема. Вот наконец и его неуклюжий, вместительный «вангард». «Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня». Подходя к «вангарду», Хью пошатнулся. Энн все дергала его за рукав, просила разрешения ехать с ним и вести машину. За спиной у него Клер Свон негромко тянула мелодию «Пребудь со мной». 2 – Вот это все, по-моему, для беженцев, – сказала Энн, – а это я могла бы предложить Нэнси Боушот. Вы как думаете? Они разбирали вещи Фанни. Энн настояла на том, чтобы заняться этим не откладывая, и Хью с ней согласился, но, когда дошло до дела, это оказалось невероятно тяжело. На похоронах Энн рыдала, он же испытывал чувство нереальности, отрешенности. Сейчас, когда ему хотелось хоть немножко предаться горю, она была спокойна, деловита, практична. Вот они, женщины. И все же он был от души благодарен Энн, благодарен за то, что она непременно захотела взять Фанни в Грэйхеллок, непременно захотела сама за ней ухаживать. Если бы не Энн, последние шесть месяцев обернулись бы для него почти невыносимой пыткой. Было утро воскресенья, они уже три дня как вернулись в Грэйхеллок. Светило бледное солнце, намокший сад блестел, от пружинящей под ногой, теплой на ощупь лужайки поднимался пар. Подальше, за буками, уходили круто вниз по склону тоскливые ряды колючих розовых кустов, обсыпанных, как конфетти, разноцветными бутонами, а ещё ниже, ещё дальше тянулось к невидимому морю плоское бледно-зеленое пространство Ромнейских болот, расчерченных дамбами, испещренных овцами, и в голубой дали, у самого горизонта, виднелось неожиданно много окруженных деревьями разнообразных колоколен. Было ещё только начало июня. – И потом, я думаю, нужно подарить что-нибудь Клер, – сказала Энн. – На память. Она так много сделала для Фанни. – Пожалуйста, на твое усмотрение. А тебе самой, а Миранде? – Мне почему-то ничего не хочется брать для себя. Миранде можно бы, вероятно, отдать какую-нибудь безделушку подешевле. Вы не против? Я помню, было ожерелье из крашеных бус… – Почему это я должен быть против? – сердито сказал Хью. – Все принадлежит семье. Я так и считал, что драгоценности останутся тебе. Не посылать же их Саре. – Но там есть очень дорогие вещи… – Ах, боже мой, Энн, не делай ты из мухи слона! Все связанное с деньгами и собственностью ему претило. Он знал, что Энн не способна на зависть. Но какая она все-таки бестактная. Сейчас не время для меркантильных расчетов. Он сел на кровать. Странно было снова войти в эту комнату, знакомую до мелочей, из которой он наблюдал, как зиму сменяла весна, и увидеть ту же кровать пустой, аккуратно застеленной. Бывало, он входил сюда по утрам со страхом – а вдруг Фанни уже умерла? Ее старый уютный халат до сих пор висел на двери. Для переезда в Лондон Энн купила ей новый. Разумеется, он любил свою жену. Если ему и померещилось что иное – это нелепые романтические бредни. Они-то и есть голый остов. А брак его при всех своих несовершенствах был не пустой оболочкой, а чем-то живым и реальным. Он воображал, что теперь, когда все кончено, может наступить какое-то облегчение. А вместо этого им овладело совсем новое горе, ужасное чувство, что Фанни нет. Он тосковал по ней, искал её. Но её уже не было нигде. Энн все перебирала кучи одежды, проверяла карманы. Эта её работа, наводившая на мысль о мародерстве, странно не вязалась с печальным, смиренным выражением, которое она сочла нужным придать своему лицу. В карманах почти ничего не нашлось. Почти ничего не нашлось и в письменном столике. У бедной Фанни не было секретов. Она была женщиной без загадок, без таинственной глубины. И Хью, глядя, как трудится Энн, бледная простенькая Энн с прямыми, заправленными за уши прядями коротких тускло-желтых волос, подумал, что в этом отношении она, пожалуй, похожа на Фанни. И он, и его сын женились на женщинах без таинственной глубины. – Только бы Рэндл не обиделся, что мы все решаем без него, – сказала Энн. – Посмотрел бы я, как он обидится. По возвращении в Грэйхеллок Рэндл удалился в свою комнату и пребывал там, словно сам себя подвергнув осаде. Нэнси Боушот, жена старшего садовника, подавала ему в комнату еду; Миранда сообщала, что каждое утро, на заре, он выходит из дому, вооруженный садовыми ножницами – срезать французские и бурбонские розы. Энн, судя по всему, ни разу его не видела. Хью, который и раньше бывал свидетелем их семейных неполадок, воздерживался от каких-либо замечаний. – Он, надо полагать, не надумал все-таки поехать в Сетон-Блейз? – спросил Хью. Сетон-Блейз было имением Финчей, расположенным милях в десяти от Грэйхеллока. Накануне Милдред по телефону пригласила их всех на воскресенье к обеду. Рэндл наотрез отказался ехать, и Нэнси Боушот, давясь от смеха, передала с его слов, что он обойдется без покровительства этой лошади в образе человеческом. Так он назвал полковника Мичема. Выслушав это, Энн сообщила Милдред, что к обеду они приехать не могут, и тогда Милдред взяла с неё слово привезти семейство в любом составе на коктейль, к шести часам. – Нет, – ответила Энн. Она поддернула юбку и стала складывать вещи. Потом добавила: – Я рада, что Пенн побывает в Сетон-Блейзе. Он ведь до сих пор не видел настоящего английского поместья. Жаль, что Милдред и Хамфри только теперь сюда приехали. Пенн мог бы там отдохнуть от здешнего хаоса. – Для него наш хаос – придворный этикет, – сказал Хью. – И представь себе, Грэйхеллок кажется ему до крайности романтичным. Как же основательно они общими силами испортили мальчику пребывание в Англии! Намечалось, что Пенн проучится один триместр в английской школе, но они вовремя не записали его, а потом приема уже не было, и он как приехал в апреле, так с тех пор сидел дома, помогал Энн мыть посуду, был на побегушках у всех, кто дежурил около Фанни, вообще играл довольно-таки жалкую роль в недавно завершившемся долгом, невеселом представлении. – Он дурного не видит, это верно, – сказала Энн. Она вздохнула, и мысли Хью обратились на минуту к более серьезным сторонам того хаоса, о котором она упомянула. Она прервала свою работу и продолжала: – Бедный мальчик, я очень боюсь, как бы он не почувствовал, что мы все время сравниваем его со Стивом… Хью поднялся. Его всегда болезненно поражало, что Энн может вот так совсем просто упоминать о Стиве. – С чего бы ему это чувствовать? Насколько я знаю, никто ему специально о Стиве не рассказывал. – Нет у него больше внука по мужской линии. Теперь фамилия его будет жить только в названии розы. – Все равно, дети очень чувствительны к таким вещам. Он забавный мальчуган. Мне будет скучно, когда он уедет. Да, подумал Хью, одинока ты, одинока, бедная Энн. Он увидел желто-зеленые глаза Энн, широко раскрытые, затуманенные печальными мыслями. Он сам знал, что испытывает к ней лишь равнодушную жалость, лишь неопределенную симпатию: бедная Энн, живет здесь как в тюрьме с ушедшим в себя, озлобленным Рэндлом, и не с кем душу отвести – рядом только её врагини Нэнси Боушот и Клер Свон. Он стал прикидывать, когда можно будет, не обидев её, вернуться в Лондон. Ощущение, что в Грэйхеллоке все несчастны, с самого приезда невыносимо угнетало его. Дом и в лучшие-то времена был мрачноватым и, как ему всегда казалось, относился к Рэндлу и Энн если не враждебно, то, во всяком случае, равнодушно. Дом никогда не принимал их всерьез. Он знавал совсем иных обитателей, и порой, особенно по ночам, так и чувствовалось, что он о них вспоминает. Грэйхеллок, порождение двух разных эпох, был домом без особых притязаний на красоту, а его притязания на величественность казались теперь наивными и немного нелепыми. Длинная центральная часть дома, выкрашенная в желтый цвет, с высокими окнами и широким полукругом открытого крыльца, была построена в начале восемнадцатого века. В девятнадцатом веке дом купил богатый владелец полотняных заводов из графства Тирон, который и придумал для него теперешнее название, а также две зубчатые башни по бокам. Кроме того, он соорудил затейливый стеклянный навес над крыльцом, большой зимний сад в форме гриба и кухонную пристройку из красного кирпича – наросты, которые Энн и Рэндл, несмотря на увещевания Хью, так и не сочли нужным удалить. Внутренние же помещения, сходившиеся, как к просторному атриуму, к холодной, с каменным полом прихожей, полной намокших плащей и заляпанных глиной сапог, всегда казались Хью сырыми и темными. – Ну вот и все, – сказала Энн. Она положила последнюю сложенную вещь на аккуратную стопку и похлопала её ладонью. – Теперь пойду искать Миранду, надо послать её переодеться – пора идти в церковь. Большое спасибо, что помогли мне, Хью. Христианское благочестие Энн, пусть и не подкрепленное четкой доктриной, было неколебимо и, как подозревал Хью, совершенно бездумно. Рэндл, чуждый религиозности, терпел её в Энн, гораздо менее терпимо он относился к тому, что его дочь, как он выражался, тоже «приобщают к богу». Однако Миранда, вообще-то скорее папина дочка, к удивлению многих, пока что твердо держалась материнской веры. Сам Хью, недемонстративно и опять-таки бездумно, в бога не верил. Религия осталась где-то далеко позади, среди многого другого, тоже забытого. Теперь он с облегчением направился следом за Энн в сторону гостиной. Выйдя в коридор, он, как дуновение холодного ветра, ощутил присутствие в доме Рэндла. И, ощутив в этом дуновении предвестие грядущих бед, он подумал, с какой же леденящей силой оно, должно быть, коснулось сейчас робкой, незащищенной души Энн. Гостиная была длинной комнатой с тремя большими окнами, ниши которых заполняли встроенные диванчики, крытые выцветшим кретоном. Окна выходили на парадное крыльцо и на ту же окаймленную буками лужайку. Розы, спускавшиеся под уклон, отсюда не были видны, и между высокими буками сквозило только белое с голубым стремительно летящее небо, которое резкий северо-западный ветер гнал вниз, через бледные разлинованные болота и дальше, на двадцать миль, к мысу Данджнесс и к морю. Гостиная была единственной, кроме спальни Рэндла, «серьезной» комнатой во всем доме, довольно, впрочем, приятной: блекло-зеленая обивка стен, изящная, хоть и обветшалая мебель – разнокалиберные «находки» из второстепенных антикварных лавок. По толстому светло-коричневому ковру разбросаны были неяркими пятнами потертые коврики, которые «в идеальном состоянии» ценились бы на вес золота, однако находились в состоянии далеко не идеальном. В большом книжном шкафу розового дерева помещалась семейная библиотека, куда теперь редко заглядывали: младшее поколение Перонеттов не увлекалось чтением. Миранда устроилась в одной из оконных ниш, посадив перед собой трех кукол. Одной из них она укоризненно грозила пальцем и на вошедших не обратила внимания. Хью не знал, что думать о своей внучке. Он не мог, например, решить, как воспринимать её ребячливость. Миранда всегда казалась моложе своих лет, однако же ей как-то удавалось сочетать наивность Питера Пэна[1 - герой сказки Джеймса Барри, волшебный мальчик, который не хотел становиться взрослым] с таким лукавством, что Хью порой готов был усмотреть во всем этом некий маскарад. Но он тут же отгонял эту нелепую мысль. В конце концов, девочка в этом отношении – копия своего отца. Рэндл – тот настоящий Питер Пэн, и несправедливо было бы осуждать в Миранде эту затянувшуюся любовь к куклам, когда её отец до сих пор держит у себя в спальне игрушечных зверей своего детства. Оба они сродни всякой сказочной нечисти. По внешности Миранда, конечно, живой портрет Энн, да, вот именно «живой», поскольку те же черты у неё наделены жизнью, почему и сходство ускользает от невнимательного взгляда. Бледность Миранда унаследовала от матери, но в лице её чувствовалась прозрачность мрамора, а в лице Энн – тусклая плотность воска. И волосы у Миранды красиво ложились на плечи, обрамляли лоб и глаза прямыми блестящими прядями, точно шапка из золотых и красных нитей, в то время как неухоженные волосы Энн при точно такой же линии лба были какие-то мертвые, мочальные, их только и оставалось что небрежно отбрасывать с лица. И все-таки, размышлял Хью, Энн до сих пор хороша – сильное лицо и этот её прямой зеленый взгляд, если б только её можно было увидеть как следует, а этого, пожалуй, уже никто не может. И ещё он подумал, что Энн сама виновата в том, что стала невидимой. – Где Пенни? – спросила Энн. – Понятия не имею, – отвечала Миранда, по-новому рассаживая кукол. Миранда училась и жила в школе недалеко от Грэйхеллока, а субботу и воскресенье проводила дома. В эти дни она, по наблюдениям Хью, не делала ровно ничего. Она даже утратила интерес к лошадке Свонов, после того как два года назад упала с неё и сильно расшиблась. – Он у себя? Пенни жил в одной из башен, над спальней Энн. Миранда жила в такой же комнате, в другой башне, над спальней Рэндла. – Раз я не знаю, где он, то и не знаю, у себя он или нет, – сказала Миранда, по-прежнему обращаясь к куклам. В такие-то минуты Хью становился в тупик. – Ну ладно, – сказала Энн. Ее философское отношение к дочери тоже вызывало у Хью недоумение и досаду. Его и теперь ещё иногда подмывало дать Миранде хорошего шлепка – когда она была поменьше, он, случалось, поддавался этому желанию и сейчас нисколько об этом не жалел. – Я просто хотела его попросить вытереть посуду, пока мы будем в церкви. – Я вытру, – услышал Хью свой собственный покорный голос. Он терпеть не мог хозяйственные дела, в которых Энн бессовестными намеками призывала его участвовать. Пенни и так уже делал больше того, что ему полагалось, а Миранда, по мнению Хью, – меньше. – Вот спасибо-то! – сказала Энн. – Там ужас сколько её набралось. А Пенни, если появится, пусть тогда накроет на стол. Пенни, разумеется, не заставляли ходить в церковь, поскольку его отец и мысли не допускал, что в наше время хоть один нормальный человек ещё может верить в бога. Хотя, в общем, о Джимми ничего плохого не скажешь. Энн объясняла Миранде, что пора идти переодеваться, а Миранда, поджав под себя длинные ноги в клетчатых штанах, продолжала общаться с куклами. Хью побрел прочь через длинную комнату, виновато нащупывая в кармане толстое письмо от Сары – он получил его третьего дня и все ещё не заставил себя толком прочесть. Оно было отправлено до того, как Сара узнала о смерти матери. Пробежав его глазами, Хью понял, что дома у них все в порядке и что Сара опять ждет ребенка, но в подробности вчитываться не стал. Сара писала длиннейшие, бесконечные письма – непонятно, как она находит на это время при том, что у неё четверо детей и пятый на подходе. Более того, она твердо рассчитывала на такие же содержательные ответы и жаловалась, когда не получала их, так что волей-неволей отвечать приходилось. Хью очень любил дочь, но замужество её так до конца и не принял. Сара познакомилась с Джимми Грэмом во время войны, когда он был летчиком-истребителем в военно-воздушных силах Австралии, а она служила там же в женских вспомогательных частях. Теперь Джимми работал на заводе Имперского химического концерна в Аделаиде. Что он там делал, Хью представлял себе весьма смутно. Брак их, несомненно, оказался счастливым. И все же… Хью засунул письмо поглубже и вынул руку из кармана. Мимоходом он взглянул на рабочий столик Энн. Здесь лежали стопки карточек, на которых было напечатано, что Розарий Перонетт из-за нехватки работников, к большому сожалению, не сможет этим летом принимать посетителей. Хью не понимал, как Энн в последние годы вообще справлялась с питомником. Создан он был, конечно, талантом Рэндла. Это он терпеливым трудом вывел новые, в большинстве получившие широкую известность сорта роз, благодаря которым имя Перонетт не будет забыто. В молодости Рэндл был поразительным садоводом. Он и с Энн познакомился, когда изучал садоводство в Рэдингском университете, где она занималась английской литературой. Он передал ей свои знания, но огонька своей неповторимости передать не мог. В Рэндле – больше от художника, чем от ученого, а уж коммерческой жилки нет и в помине. Хью вспомнил, как он однажды сказал про Энн: «Она, в сущности, не любит наши розы. Смотрит на них как на химический опыт». Вероятно, лучшие дни питомника миновали. Но теперь он целиком держался на знаниях и деловых способностях Энн. Хью украдкой посмотрелся в большое зеркало, вознесенное над камином, в поцарапанной золоченой раме с амурчиками. Словно со стороны, словно в смущении узнавая кого-то, он увидел крупного сутулого человека с выпуклой лысиной, окруженной густой отросшей бахромой темных с проседью волос. Круглые, удивленные, просящие глаза были прозрачно-карие. Кожа вокруг глаз потемнела, обвисла, здесь особенно заметно проступала старость. Здесь уже веяло смертью, и все же Хью видел как бы наложенным на этот же череп свое прежнее, молодое лицо, безмятежно-довольное, энергичное и живое. Но если сам он мог с тоской и умилением увидеть это свое прежнее лицо, как знать, не видно ли оно и чужому глазу. Эти дни он пытался не думать про Эмму Сэндс, но это, конечно, оказалось невозможно. Женщина, которая мелькнула перед ним на похоронах, несомненно, была Эммой, и только мысль, что присутствие её там было проявлением дурного вкуса, спасала от мысли, что в этом присутствии было что-то зловещее. Но Эмма никогда не боялась грешить против хорошего вкуса. Она просто делала то, что хотела. Немного позже Хью вспомнил, что в детстве Эмма и Фанни были близкими подругами, и вполне возможно, что через столько лет эта детская дружба для неё не менее реальна, чем та злобная ревность, которую потом внушала ей Фанни. Но и эта мысль была неприятна. Снова и снова как наваждение перед глазами у него возникал приветственный жест Рэндла. Что-то в этом жесте говорило о том, что Рэндл не удивился, увидев Эмму. Рэндл не удивился, Рэндл в курсе её дел. Если вникнуть, за этим может скрываться что-то нестерпимое. Он старался не вникать; и скорбь по Фанни, снова нахлынувшая на него здесь, в доме, где она так долго мучилась, овладела им с какой-то целительной силой. Он жег себя этой чистой болью. И в то же время знал, что его коснулось нечто, некая зараза, которая, сколько ни отмахивайся, доведет свою разрушительную работу до конца. Странно получилось, как он за эти годы снова и снова видел Эмму – видел, но ни разу с ней не говорил. Словно неведомое божество повелело: не забывай! А между тем в каком-то смысле он все же забыл. Рана зажила, мука в конце концов утихла – никогда бы он не поверил, что это возможно. После того как миновало первое, самое страшное время, ему ни разу даже не пришло в голову снова встретиться с Эммой; и не чувство долга удержало его, просто все меньше оставалось желания, все больше пропадала охота. Когда он в установленные божеством регулярные сроки видел её из автобуса, замечал в соседнем зале на выставке картин, однажды углядел, как спина её скрывается в дверях магазина, а в другой раз, незамеченный, разминулся с нею на эскалаторе, он испытывал сильное, но лишь мгновенное потрясение. Он привык думать о ней в прошедшем времени. А теперь он уже два дня знал, что ему предстоит говорить о ней с Рэндлом. Эпизод на кладбище не оставлял иного выхода. Но этот разговор беспокоил его, даже пугал, и он все откладывал. В пору его романа с Эммой Рэндлу было семнадцать лет. Конечно, о чем-то он тогда догадался. А с тех пор, несомненно, узнал и ещё кое-что. Но ни слова об Эмме не было между ними сказано, и Хью только из вторых рук узнал – и постарался тут же забыть, – что Рэндла несколько раз видели у Эммы. Чем Рэндл занимался в Лондоне, для всех оставалось тайной. Последние годы, а в особенности после смерти Стива, он проводил там все больше времени – у него была квартирка в Челси. Управление питомником Энн постепенно забрала в свои руки, так что Рэндл, который даже посмел на это ворчать, казался здесь теперь не столько хозяином, сколько почетным гостем. В какой-то момент он дал понять, что решил стать писателем, и, запершись в своей башне, действительно написал четыре пьесы, но не дал их прочесть ни Энн, ни Хью. Частично его время в Лондоне было, очевидно, занято бесплодными попытками пристроить какую-нибудь из этих пьес в театр. Но мало-помалу, незаметно для себя, Хью проникся убеждением, что у Рэндла есть в Лондоне любовница. Интересно, думалось ему, насколько убеждена в этом Энн. Пока болела Фанни, Рэндл проводил гораздо больше времени дома и вел себя вполне прилично. Хью даже готов был поверить, что худшее позади и сын его опять заживет как порядочный человек, с женой и дочерью. Поведение Рэндла после их возвращения в Грэйхеллок не вселяло особенных надежд, но сейчас говорить было ещё рано: что Рэндл выкинет завтра – этого никто предсказать не мог. Хью никогда не стремился «серьезно побеседовать» с сыном о его отношении к Энн, да и о чем бы то ни было другом, и порой ему казалось, что с его стороны это большое упущение. О пьянстве-то, безусловно, надо поговорить. Все остальное ещё можно осуждать или оправдывать, но тут уж двух мнений быть не может. Неприятные мысли. И Хью отлично сознавал – ещё одна неприятная мысль, – что только неотвязный, чисто эгоистический зуд мог пересилить его нежелание говорить с сыном откровенно. Под воздействием этого зуда он теперь мучительно собирался с силами. – А попозже ты ещё раз попробуй разыскать Хэтфилда, – говорила Энн, не выносившая, чтобы кто-нибудь сидел без дела. Хэтфилд, любимый кот Фанни, после её смерти убежал из дому и больше не появлялся. – Хэтфилд ушел навсегда, – сказала Миранда. – Он не вернется. – Вернется. Боушот на прошлой неделе видел его совсем близко от дома. И молоко выпито, которое я поставила на террасе. – Молоко выпили мои ежики. – Ну, ты все-таки поищи его, и Пенни с собой прихвати. Ты совсем забываешь про Пенни. – Все равно Хэтфилд со мной не пойдет. Он меня не любит. Он кот-однолюб. – Ладно, беги одеваться, уже половина одиннадцатого. Которую из кукол ты сегодня берешь в церковь? Настала очередь Пуссетт? – Это не Пуссетт, – гневно возразила Миранда. – Это Нанетт. Вечно ты их путаешь. – Она выпростала из-под себя ноги и медленно пошла к двери, волоча за собой куклу. На полдороге она обернулась к Хью. – Жалость какая, я забыла спросить у бабушки, как показывать тот карточный фокус, когда бросаешь колоду на пол, а та карта, которую задумали, остается в руке. Дверь за нею захлопнулась. Хью, стараясь не встречаться глазами с Энн, уселся в кресло читать письмо дочери. 3 – Будь я вашей женой, нипочем бы такого не стерпела. – Правда, Нэнси? А что бы вы предприняли? Поколотили бы меня? Пожалуй, с вас бы сталось. – (Смех.) Хью остановился на лестнице и брезгливо поморщился, узнав голос Нэнси Боушот, долетевший через приоткрытую дверь из комнаты Рэндла. Ему противно было это панибратство с прислугой, противно, что семейные нелады всем известны. Энн и Миранда все ещё не ушли в церковь, и Хью, опасаясь, как бы снова не поддаться сомнениям и колебаниям, решил теперь же поговорить с сыном, хотя понятия не имел, что именно ему скажет. Просто нервы больше не выдерживали ожидания этой встречи. Хью отступил, покашлял и, громко шаркая подошвами, одолел последние ступени. Потом постучал и заглянул в комнату. Нэнси Боушот, крепкая молодая женщина с богатейшей копной каштановых волос и вечно недовольным лицом, про которую говорили, что муж у неё скотина, быстро опустила на стол руку, державшую стакан. Она подобрала совок и щетку, поправила чистый, туго повязанный платок, из-под которого торчала на затылке её густая грива, и, чуть конфузливо пробормотав «доброе утро», скользнула мимо Хью на лестницу. Хью вошел и затворил за собой дверь. Чем-то напоминая карикатуры Хогарта, Рэндл сидел, развалясь, у стола, на котором соседствовали бутылка виски, два стакана, три вазы с розами, стопка блокнотов, исписанные листы бумаги, пепельница, полная окурков, банан, надкусанный сухарик, садовые ножницы и альбом гравюр Редутэ[2 - Редутэ, Пьер-Жозеф (1759-1840) – французский живописец и гравер, прозванный «Рафаэлем цветов». Создал художественные серии «Флора Наварры», «Античная флора», «Семейство лилейных» и др.], за который Рэндл заплатил очень высокую цену на аукционе у Кристи. Без пиджака, в полосатых подтяжках и мятой, не застегнутой доверху рубахе, он взирал на отца задумчиво, благосклонно, подбадривающе, точно аббат на просителя-монаха. В комнате пахло спиртным и розами. – Здравствуй, Рэндл, – сказал Хью. – Здравствуй, папа, – сказал Рэндл. Отношения между отцом и сыном, боязливые, когда Рэндл был ребенком, ужасные, когда он подрос, и натянутые, когда он женился, в последние годы неожиданно наладились. Хью не знал, объяснялось ли это с его стороны просто потребностью заполнить пустоту, оставшуюся в душе после отъезда Сары, или же было подспудно связано с углубляющимся разладом между Рэндлом и Энн. Это последнее предположение немного смущало Хью, и бывали минуты, когда он улавливал в своем ещё робком и сдержанном общении с сыном что-то нежелательно заговорщицкое. – Я только хотел выяснить, – сказал Хью, – может быть, мне все же удастся уговорить тебя поехать с нами сегодня в Сетон-Блейз. – Да нет, едва ли, – отвечал Рэндл по-прежнему благосклонно, откинувшись назад вместе со стулом. – Мне эти люди не нравятся, я не нравлюсь им, так какого черта подвергать себя их суждению? – Ну хорошо, хорошо, – сказал Хью. Правда ли, что они осуждают Рэндла? Кто знает? Милдред, которая так давно научилась терпимо относиться к Хамфри и так ловко его выгораживает, уж конечно, не назовешь строгой блюстительницей нравов. Милдред. На секунду мысли Хью обратились к ней. Да, он помнит, что целовал её, но подробности забыл, кроме того, что было лето. Под внимательным взглядом Рэндла Хью пересек комнату и выглянул в окно. Из окон башни было видно далеко поверх буков, и питомник, спускавшийся дугой по выпуклому склону, казался отсюда вышитым узором из квадратов – розы на черном фоне голой земли. Внизу, там, где склон кончался, торчали короткие копья молодых испанских каштанов, чуть дальше, в сквозной зелени рощицы, где только что отцвела дикая вишня, стояло несколько островерхих сушилок для хмеля. От деревни, скрытой за выступом холма, виден был только стройный шпиль церкви да вокруг него пышные кроны вязов, сейчас золотисто-желтые на ярком солнце. А ещё дальше тянулись болота с пастбищами и ветлами, всегда подернутыми бледным серебром. Хью смотрел, почти не видя этой слишком знакомой картины и слушая, как над головой у него Миранда шумно носится по своей комнате, распевая «Aupres de ma blonde»[3 - «Рядом с моей белокурой милой» (франц.)] с явным расчетом, что её услышат. А голосок у неё приятный. – Я получил письмо от Сары, – сказал он. – Хочешь прочесть? – Нет, спасибо, – ответил Рэндл и добавил: – Письма Сары меня бесят. С тех самых пор, как я женился, она превратила меня в половину человека. Начинает письмо «Дорогие Энн и Рэндл», а подписывается «Привет и любовь вам обоим от нас обоих. Ваша Салли». Как будто в такой формуле «любовь» может что-нибудь значить. И как будто мой драгоценный зятек способен питать ко мне какие-либо чувства, кроме тупого презрения. – Ты ему платишь взаимностью. – Бессмысленный человек из бессмысленной страны. Сара, надо полагать, здорова? – Она опять беременна. – О господи, неужели опять? Впору подумать, что они католики. Уже имеются Пенни, и Джинни, и Бобби, и Тимми, а теперь ещё один младенец. С ума сойти. – Ага, вон Пенн, – сказал Хью. Мальчик показался из-за буков и, засунув руки в карманы, стал пересекать широкую лужайку перед домом. Казалось, он бредет куда глаза глядят. Бедняга, не удивительно, что Англия его немного пришибла. Хоть бы он встряхнулся и вспомнил, что надо вытереть посуду. – Ужас, какой у мальчишки выговор, – сказал Рэндл. – Надо было отдать его в приличную школу, я всегда говорил. Там ему хотя бы речь пообтесали. – Хью в свое время убеждал Сару отдать Пенна в дорогой интернат в Австралии и предлагал на это денег. Предложение его было отвергнуто, и за путаными объяснениями Сары Хью явственно слышал голос Джимми, заявляющего, что он никому, черт возьми, не позволит превратить его сына в какого-то несчастного сноба. Рэндл, не одобрявший расходов на семейство сестры, промолчал, а потом заметил: – Все равно он решил быть автомехаником, – словно от этого выговор Пенна становился менее одиозным. В комнату влетела принаряженная Миранда, мельком глянула на Хью и бросилась к Рэндлу. Лицо у Рэндла просветлело. Он повернулся, Миранда прыгнула к нему на колени и крепко обняла за шею. – Птичка моя, – произнес он чуть слышно и провел рукой сверху вниз по её спине. Хью отвернулся. Минуту Миранда молча прижималась к отцу, потом вскочила и выбежала вон. Рэндл с улыбкой смотрел ей вслед. А Хью разглядывал сына. Красивый мужчина, ничего не скажешь. Запоминающееся крупное, чувственное лицо с большим носом и большими карими глазами. Прямые, сухие темные волосы, густые, без малейшей седины. Губы кривятся в тонкой иронической усмешке, словно он все время воздерживается от комментариев по поводу только что услышанного анекдота. Лишь едва заметная влажность глаз и губ, едва заметная одутловатость бледных щек немного старили его и набрасывали на эту здоровую силу легкую тень излишеств и невоздержанности. Хью машинально вытащил из ближайшей вазы один цветок. Рэндл предпочитал старые прованские и моховые розы металлическим розоватым сортам, которые сам вывел. Хью поглядел на розу. Лепестки нежно-палевого оттенка, постепенно бледнеющие от середины и отогнутые по краям, так что роза имела форму почти правильного шара, завивались тугой спиралью вокруг зеленого глазка. Он сказал сыну: – Пьешь слишком много? – Да. – Рэндл поднялся и тоже подошел к окну. Пока Хью колебался, продолжить ли этот разговор и что сказать, они увидели, как далеко внизу Энн и Миранда спустились с крыльца и пошли по широкой полосе гравия вдоль фасада. Обе в шляпах и перчатках, они, казалось, семенили нарочито степенно и скромно. Хью всегда становилось неуютно при виде Миранды, направляющейся в церковь. Теперь он явственно уловил исходящий от Рэндла запах спиртного. Крутя в пальцах розу, он постарался найти нужные слова. – Ты, наверно, озабочен… насчет Энн и вообще? У Рэндла вырвалось энергичное, но невнятное восклицание. – Озабочен? О господи! – А в чем, собственно, беда? – В чем беда? Во всем беда. – Помолчав, он просипел: – Она меня губит. Она… она выбивает у меня из-под ног все опоры. Хью стало ясно, что сын его попросту пьян. Он сказал чуть язвительно: – Опоры? Значит, ты лезешь куда-то вверх? – Вверх или вниз – неважно, – сказал Рэндл, – лишь бы подальше от нее. – Он все смотрел на то место, где исчезли за деревьями его жена и дочь. – Вернее, – продолжал он, и взгляд его затуманился, а голос зазвучал мягче, – для меня это вверх. Вверх, туда, где я мог бы распрямиться и двигаться, в мир, обладающий какой-то структурой. Энн, понимаешь, мне страшно вредна. – Вредна тебе?.. – Да. Около меня должны быть люди, у которых есть воля, которые берут, что хотят. У Энн нет воли. Она подтачивает мою энергию. Она меня размягчает. – Если ты хочешь сказать, что Энн не эгоистка… – Я не это хочу сказать. – Рэндл заговорил быстрее. – Это меня не интересует. Для кого-нибудь другого она, может быть, ангел с крыльями. А для меня она – разрушитель, а разрушитель – это дьявол. В ней есть какая-то примитивность, от которой все, что я ни делаю, теряет смысл. Эх, не могу я объяснить. – Если ты хочешь сказать, что она мешает тебе заниматься писательством… – Нарочно она ничему не мешает. Мешает её суть. И не в одном писательстве дело. Неужели ты не замечаешь, что я вяну у тебя на глазах? Неужели это не заметно всем? «Бедный Рэндл, – говорят люди, – от него почти ничего не осталось». Мне нужен другой мир, оформленный. Мне нужна форма. О черт, как я вяну! – Он вдруг рассмеялся, повернулся лицом к Хью и отнял у него розу. – Форма? – Да, да, форма, структура, воля, что-то, с чем можно бы схватиться, что заставило бы меня _быть_. Форма, вот как у этой розы. У Энн её и в помине нет. Она вся бесформенная, дряблая, разлапая, как какой-то несчастный шиповник. Вот это меня и убивает. Губит мое воображение, не оставляет ни одной опоры. А, да тебе этого не объяснишь. Ты-то сумел не увянуть. В общем, неважно. Выпить хочешь? – Нет, благодарю. И что же ты… – Я здесь задыхаюсь, – сказал Рэндл, нетвердой рукой наливая виски в один из стаканов. – Ненавижу эту нескладицу. – Почему же ты не… – Энн – истеричка. – Неправда, и ты это отлично… – А-а, к черту. Прости, нервы у меня никуда. Выпей ты ради бога. Хью налил себе виски и сел напротив Рэндла – тот уже опять сидел у стола, весь выжатый, опустошенный, и роза свисала у него между пальцев. Хью отпил хороший глоток. Что-то передалось ему от неистовой вспышки Рэндла, и он, глядя прямо перед собой, ощутил приятный всплеск энергии, как будто бы никак не связанный ни с обмякшей фигурой сына, ни с тем семейным взрывом, который предвещали его слова. Он окинул взглядом комнату Рэндла, немного женственную комнату, где пыльный солнечный свет перемешал и окрасил в пастельные тона разбросанные книги, выгоревший кретон, подушки, фарфор, цветные гравюры. И решился: – Я не ошибаюсь, это Эмму Сэндс я видел на кладбище? Рэндл выпрямился, как от толчка. Он сунул розу обратно в воду. Пригладил волосы, отвел глаза, снова поднял их на Хью и ответил: – Да, она там была. Ты её видел? – Мельком. А кто это был с ней? – Некая Линдзи Риммер, так, кажется. Ее секретарь и компаньонка. – Рэндл старательно согнал с лица всякое выражение. Он откинулся на стуле к своему дивану-кровати и протянул руку туда, где на клетчатом, синем с белым, валлийском покрывале сидели, обнявшись, старенькие игрушки – собака Тоби и кролик Джойи. Ожидая, что ещё скажет Хью, он взял Тоби и посадил к себе на колено. – Ты бываешь у Эммы? – Так, знаешь ли, изредка. – Где она теперь живет? – Ноттинг-Хилл-гейт, – сказал Рэндл и добавил: – Все там же. Пока они говорили, между ними опустилась глубокая тишина, словно все другие звуки в комнате погасли. Хью молчал, а Рэндл все смотрел на него пристально, хотя и без всякого выражения и гладил игрушечную собаку. Молчание длилось долго, в нем противно клокотало то, что могло бы быть сказано. Эту тему удалось только назвать, развивать её оказалось невозможно. Одно имя и то уже разбудило отголоски. Хью поежился и встал. – Ну так, – сказал он. – Жаль, жаль, что ты не едешь с нами в Сетон. Пойду, надо все-таки вытереть эту посуду, если Пенн не удосужился. 4 – Молодец Феликс, он так мило относится к Энн, – сказал Хью. Он задержался с Милдред Финч в большой оконной нише её гостиной, пока она ставила в синий фарфоровый кувшин старомодные розы, которые привезла ей Энн. За окном, по ту сторону лужайки, в тени огромного кедра сидели на скамье Энн с Феликсом, братом Милдред. Здесь солнце уже высушило сад, и в открытое окно лился теплый запах скошенной травы и ублаготворенной земли. Темно-зеленые тени деревьев только начали уплотняться и вытягиваться, а краски разгораться ярче в преддверии вечера. Позади кедра отливала темным лаком поверхность медлительной речки, пропадавшей из глаз там, где за густой бамбуковой рощицей еле виднелся мостик восемнадцатого века. На переднем плане, перед домом, Хамфри, сухощавый и элегантный, в белой рубашке без пиджака, осматривал клумбы, время от времени бросая взгляд за речку, где в чаще каштанов то появлялись, то исчезали Пенн и Миранда, причудливые полувзрослые создания, стесняющие друг друга, не умеющие ни отдохнуть вместе, ни поиграть. – Да, он милый мальчик, – рассеянно отозвалась Милдред. Она воткнула белую с зеленым глазком Мадам Арди между двумя лиловатыми, розовыми по краям Луизами Одье и отступила, чтобы полюбоваться эффектом. – И все-таки надо признать, – сказала она, – что никто не составляет букетов изящнее, чем Энн. Я очень надеюсь, что она и в этом году будет участвовать в конкурсе Женского института на лучший букет. Мне доставляет истинное удовольствие, когда ей удается утереть нос этой Клер Свон. Хью чувствовал себя очень усталым, его больше обычного мучил звон в ушах, казавшийся сегодня неумолчным ропотом далеких голосов, и он возразил обиженно: – Клер была к нам очень добра это время. – Злословие Милдред, легкое, но почти никого не щадящее, иногда удручало его. – А почему бы и нет? – сказала Милдред. – Ей это ничего не стоит и к тому же утоляет её любопытство. Но сколько бы она ни поджимала губы, на самом деле ей бы очень хотелось, чтобы её Дуглас был сильным, страстным мужчиной вроде Рэндла. Верно ли, что Рэндл сильный, страстный мужчина? Трудно сказать, думал Хью. Присев на ручку кресла, он устремил взгляд в окно, на белоснежный, пышно волнящийся затылок Хамфри, непутевого, но счастливого Хамфри. – Как вы думаете, Рэндл уйдет от Энн? – спросила Милдред и добавила к букету слева две Бель де Креси. – Конечно, нет, – сказал Хью. – Он ерепенится, но никуда он не уйдет. Энн его раздражает, но только Энн способна его и утешить. – Равнодушное любопытство Милдред было ему неприятно. Но он не только хотел отмахнуться от нее, он верил в то, что говорил. Не первый раз он видел сына в таком состоянии. Взгляд его снова задержался на детях, резвящихся за рекой. В памяти возникли странные слова, которые утром произнес Рэндл: «Мне нужен другой мир, оформленный» – и еще: «Ты-то сумел не увянуть». На секунду он смутно почувствовал, что завидует Рэндлу. Потом мелькнула парадоксальная мысль, что, может быть, Рэндл завидует ему. Видит в нем человека, который справился со своими трудностями. Чтобы прекратить разговор о Рэндле, он спросил: – Как Берил? – верный способ завести Милдред. Берил была дочерью Финчей, их единственным отпрыском, и Милдред, видимо, до сих пор не простила ей, что она не мальчик. Ей было уже за тридцать, она возглавляла педагогический колледж в Стаффордшире. Хью видал её редко, но она ему нравилась, он ценил её несомненный ум. Он простодушно допускал, что не может решить, искренне или нет Милдред выказывает к дочери презрение. – Все так же, – сказала Милдред. – Эта девица никогда не выйдет замуж. Вечно ей нужно быть в авангарде чего-то там такого, мужчины этого терпеть не могут. Конечно, трудно было ожидать, что она станет нормальной женщиной, раз Хампо всю жизнь был со странностями. Впрочем, я ни в чем не уверена, надеюсь, что хоть какие-то радости ей доступны. – Она оборвала листья с розово-белой, словно бумажной, Розы Мунди и сунула её в середину букета. Хью часто шокировала в Милдред излишняя откровенность, граничащая, по его мнению, с вульгарностью. Правда, знакомы они были очень давно – с тех самых пор, как Хамфри, с которым он тогда вместе учился в Кембридже, представил её всем как свою невесту. Хамфри сдал выпускные экзамены лучше и жену взял богаче. Хью задумчиво посмотрел на нее. Она и сама не слишком-то женственна. Не то что Фанни, милая Фанни. У Милдред было резкое лицо, очень бледное, стянутое на лбу и у глаз ироническими горизонтальными морщинками, словно туго перевязанное тонкими нитками. Белая кожа щек по контрасту выглядела теперь мягкой и старой. Рот и ярко-синие глаза – длинные, смеющиеся, часто насмешливые. Изжелта-седые волосы она коротко стригла, что, впрочем, не помогало хоть сколько-нибудь укротить их природную пушистость, и прическа её, меняющаяся день ото дня, а то и несколько раз на дню, часто казалась попросту растрепанной – Милдред порой недостаточно заботилась о своей внешности. Однако и сейчас ещё это была интересная, умная, энергичная Милдред. И снова он стал отыскивать в памяти подробности того поцелуя, но так ничего и не вспомнил, кроме того, что было лето, Сетон-Блейз, и он целовал её. Случилось это перед тем, как начался его роман с Эммой, – пожалуй, и не удивительно, что все остальное стерлось. Милдред тоже была знакома с Эммой, очень давно, когда обе были немного эксцентричными студентками в жестких соломенных шляпах, тальмах с капюшонами и юбках до полу. Но потом они потеряли друг друга из виду, и Хью был уверен, что Эмма не поверяла Милдред своих сердечных тайн. – Ну как, ничего? – сказала Милдред, осторожно водружая кувшин с розами на каминную полку. – До Энн мне, конечно, далеко, но при моей бездарности и это неплохо. Где же ваш бокал? Больше не хотите? Ну, тогда давайте играть, будто мы почтенная супружеская пара, и прогуляемся по дорожкам, хорошо? – Она церемонно взяла Хью под руку и повела его в сад. С приездом в Сетон-Блейз все почувствовали облегчение. После чуть влажной, чуть зловещей и явственно насыщенной Рэндлом атмосферы Грэйхеллока здесь так и веяло невинностью и теплом. И лето здесь установилось более определенно и прочно. Прелестный дом эпохи королевы Анны, из шершавого розоватого кирпича с серой, сглаженной временем каменной отделкой, нежился на солнце, томно растянувшись во всю длину, отдаваясь во власть сада, безупречно ему соразмерного. Отсюда не открывались широкие просторы – усадьба лежала в низине, среди заливных лугов. Но в маленьком парке многое ласкало взгляд: просвет между каштанами, ведущий к озеру, излучина реки, миниатюрная заводь, приходившаяся между мостом и кедром, газон с разбросанными по нему пышными кустиками, спускающийся к главным воротам. Поместье было небольшое, но на редкость искусно распланированное, в нем было все, что нужно, и оно не казалось ни большим, ни маленьким, а только безупречным. Когда-то Хью мечтал его купить, но и это относилось к давно умершим мечтам и желаниям. Под руку с Милдред он перешел подъездную дорогу. У бокового фасада дома нарядный темно-синий «мерседес» поблескивал в чистом вечернем свете около длинной клумбы, засаженной юкками и кустарниковыми пионами. Пока Милдред вела его наискосок по газону к уединенному садовому креслу, он увидел, что Миранда уже не носится по роще, а подобралась ближе к Энн и Феликсу. Вот она бросила на колени матери охапку скошенной травы. До ушей Хью донесся смех. За речкой на фоне густой листвы каштанов, ветви которых в этом месте начинались чуть не у самой земли, Хамфри беседовал с Пенном. Когда они двинулись в сторону озера, Хью едва ли не впервые заметил, что мальчик не лишен известной жеребячьей грации, но деревья тут же скрыли их обоих. Милдред опустилась в садовое кресло. Хью, подстелив плед, сел рядом на траву и отвел глаза, пока она расправляла юбку, – Милдред нередко умудрялась оставить на виду не слишком опрятное кружево комбинации. Он мрачно потыкал себя пальцем в ухо в тщетной надежде умерить изводивший его звон. – Простите, что вы сказали? – Я сказала: Хью, поедем с нами в Индию. Он в удивлении поднял голову. – В Индию? Разве вы едете в Индию? – Едем мы с Феликсом. Во всяком случае, собираемся. Хампо я никак не могу уговорить. Он хочет опять в Рабат, когда там будет не так жарко, погостить у одного старого приятеля-дипломата, а заодно, наверно, и ещё с какой-нибудь злодейской целью. А у Феликса сейчас перерыв в работе, вы же знаете. Теперь его, скорей всего, пошлют вербовать гуркхов. Это он обожает. И я решила поехать с ним. Вот бы и вы с нами поехали. Я была бы так рада. – Вы очень добры, – сказал Хью. – Но боюсь, я никак не смогу… – И тут же подумал: а что, собственно, мне мешает? – Глупости, мой друг, – сказала Милдред со спокойной улыбкой, словно читая его мысли. В её длинных ярко-синих глазах светилась насмешка и знакомое ему выражение дружелюбного тиранства. Хью засмеялся. Потер свою лысую макушку. – Конечно, это можно бы устроить. И мысль сама по себе привлекательная. Но денег уйдет много. И потом, мне кажется, что я должен быть здесь, чтобы… чтобы, так сказать, все держать в поле зрения. – Дорогой Хью, – сказала Милдред, – пожалуйста, не приводите мне этих казенных доводов. Денег у вас вполне достаточно – хватит и себя побаловать, и детям оставить больше, чем нужно. И не так уж много времени у нас в запасе. А насчет того, чтобы все держать в поле зрения – под «всем» вы, надо полагать, разумеете Энн и Рэндла, – так вы же только что говорили, что опасаться тут нечего. И вообще, вы прекрасно понимаете, что ни вы, ни кто другой им не поможет. Оставьте их в покое – «вернутся овечки сами, и с шерстью и с хвостами». Хью молчал. Да, соблазнительно. Он мало путешествовал на своем веку. Фанни терпеть не могла ездить за границу. И оказаться свободным, уехать от всего на свете… Но хочется ли ему пуститься в путешествие с Милдред? – Мы увидим Тадж-Махал при лунном свете, – сказала Милдред. – Неужели плохо? – Индия – трагическая страна. Она произведет на вас гнетущее впечатление, Милдред. – Не читайте мне лекций, – сказала Милдред. – Индия – замечательная страна, ужасно интересная. Вы знаете, что Хамфри должен был получить назначение в Дели, когда случилась эта история в Марракеше? Это был бы его первый высокий пост. Хью этого не знал и подумал, что если он никогда не воспринимал загубленную карьеру Хамфри как трагедию, то в этом, безусловно, заслуга Хамфри. – Я накупила столько книг об Индии, – продолжала Милдред, – целую библиотеку. А потом мы туда не поехали. Для меня это было страшное разочарование. Я так по-настоящему и не утешилась. С тех пор я просто брежу Индией. А если ему не приходило в голову, что Милдред может испытывать тяжелое разочарование, что её вообще можно чем-то обескуражить, в этом, безусловно, _ее_ заслуга. – Мне ведь необязательно решать сейчас? – спросил он. – Едва ли это выполнимо. Но подумать я подумаю. – Ну разумеется, это не спешно! – воскликнула Милдред. – У Феликса ещё все висит в воздухе. Я думала так: если у него останется время от отпуска, можно будет поехать пароходом. Для вас это был бы хороший отдых. Во всяком случае, вы подумайте. А теперь пройдемся до моста, пока верная долгу Энн не заторопилась домой, к своему супругу. Она и так уже пересидела – грозилась уехать раньше. Хью с усилием поднялся. Индия. А почему бы и нет? Милдред права – им недолго осталось путешествовать. И все же за вихрем возможностей, поднятым её приглашением, маячила, пока ещё неуловимо, какая-то серьезная причина, мешающая ему уехать. – Комары у реки кусают просто зверски, – сказала Милдред. – Давайте я вас смажу цитронеллой, они этого не любят. Она подняла с травы пузырек, оставленный возле кресла, и легко мазнула пробкой по шее Хью. Сильный специфический запах проник ему в ноздри, проник в мозг. Милдред опять взяла его под руку, и они медленно прошествовали к реке. Запах цитронеллы не давал ему покоя. Что-то с ним сегодня творится неладное. И почему именно этот запах именно здесь так странно его тревожит? Они дошли до горбатого серого мостика на двух миниатюрных полукруглых арках, с осыпающимися, желтыми от лишайника перилами. С середины моста заглянули в маленькую заводь, где голубая сетка незабудок, растущих прямо из воды, цеплялась за высокие камыши, почти скрывавшие от глаз лужайку. Вид на дом загораживала рощица стройных бамбуков: стоящие тесно друг к другу стебли, прямые, как копья, и поникшие перистые верхушки, непрерывно трепещущие даже в такой тихий вечер. На другом берегу сочная листва каштанов дотягивалась до камней моста. Вода в тихой бухточке, укрытой от посторонних глаз, едва слышно что-то нашептывала. Хью облокотился о перила и поглядел вниз. В прозрачной воде колыхались длинные зеленые косы водорослей. Потом он перевел взгляд, фокус переместился, и он увидел свое отражение и отражение Милдред, которая стояла рядом с ним и тоже смотрела в воду. И тут в нахлынувшем внезапно смятении ускользавшее воспоминание поднялось на поверхность – он вспомнил тот поцелуй. Это случилось здесь, на этом самом месте, и в ту самую минуту, когда они вот так же остановились и увидели внизу, в зеркальной воде, свои отражения. Они увидели свои отражения и, словно по подсказке этих теней, в полном молчании повернулись друг к другу и страстно поцеловались. Должно быть, это цитронелла помогла ему вспомнить, и теперь он уже понимал, хотя и не видел глазами памяти, что в тот вечер двадцать пять лет назад Милдред, видимо, точно так же спасала его от комаров. Но поцелуй он теперь вспомнил во всех подробностях. Хью все смотрел в воду. Их лица, чуть искаженные рябью, снова казались молодыми. Потом он разом выпрямился и отошел от перил. Его резкое движение как будто удивило Милдред. Конечно же, она не могла вспомнить. Волшебная сила цитронеллы подействовала только на него. Он почувствовал минутную обиду. Ее сменило облегчение. Они двинулись обратно к дому. Теперь Энн пересекала лужайку, Миранда изо всех сил тянула её за руку, а она, смеясь, пыталась продолжать разговор с Феликсом, который шел за ней по пятам. – О, они уже собрались домой, – сказала Милдред, замедляя шаг. Хью тоже пошел медленнее. – Хью, – сказала она, – можно мне как-нибудь зайти к вам в Лондоне? В ближайшие недели я почти все время буду там. Я так давно не видела вашего Тинторетто. Так хочется на него посмотреть. – Вы очень добры ко мне, Милдред. Вот приеду в Лондон и позвоню вам, тогда мы назначим день, хорошо? – И ещё вот что, Хью… Поедем в страну Вишну! Он не находил себе места от тревоги, ему хотелось одного – распрощаться. Индия, да, надо будет подумать. И в полном расстройстве чувств, нельзя сказать, чтобы только мучительном, он снова пытался нащупать ту причину, ту важную причину, почему он не может поехать. «Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня». Они обогнули дом, и в блестящей стенке темно-синего «мерседеса» Хью увидел отражение Энн и Феликса Мичема, которые их догоняли. Миранда, пребывавшая сегодня в особенно веселом и озорном настроении, примчалась на место первая и уже раскачивалась на дверце его машины, рискуя сильно её погнуть. – Вы на похоронах Фанни видели Эмму Сэндс? – неожиданно спросил он у Милдред. – А-а, – протянула Милдред, – моя подруга по колледжу. Разве она там была? Нет, я её не видела. – Да, была. Как-то странно. Я в том смысле, что они с Фанни уже столько лет не видались. – Эмма всегда проявляла на редкость дурной вкус, – задумчиво произнесла Милдред. – Кроме разве одного раза. Вы меня простите, мне нужно разыскать наших «младенцев в лесу». Слова эти, позволявшие ему сделать вывод, что Милдред известно больше, чем он предполагал, были последними, какими она в этот день удостоила его с глазу на глаз. 5 – Конечно, почти все тут для тебя слишком детское, – сказала Энн. – Просто Стив никогда не выбрасывал свои старые игрушки. – Она открыла дверцу большого шкафа. – А это ничего?.. – робко начал Пенн. Пока она рылась в шкафу, он неловко стоял у неё за спиной, вытянув шею, точно хотел ей помочь и не знал, как за это взяться. Дело было в следующую субботу. После утреннего завтрака Энн предложила свести его в комнату Стива – может быть, там найдется для него что-нибудь интересное. Просто непонятно, сказала она, как это раньше не пришло ей в голову. Пенна такое предложение и обрадовало, и смутило. Комната Стива, как её до сих пор называли, на втором этаже, над парадным крыльцом, рядом с бывшей бабушкиной спальней – ею и теперь почти не пользовались, разве что кто-нибудь приедет с ночевкой, – всегда представлялась ему немного таинственной. Он никогда ещё в неё не входил. Теперь, пока Энн выкладывала на пол содержимое шкафа, он огляделся. Комната была большая, светлая, обставленная просто и по-современному, не то что большинство других комнат в Грэйхеллоке, в которых повернуться негде. Большое окно с видом на буки, диванчик у окна. И все-таки он ни за что не променял бы на неё свою комнатку в башне. Та гораздо меньше, вдвое меньше, чем спальни Энн и Рэндла в нижнем этаже башен, втрое меньше, чем эта, но зато как она высоко и окна на две стороны, так что у него там два вида – светлый и темный, как он уже привык их называть. Светлый вид был на юг, в сторону невидимого, но всегда почему-то ощутимого моря, на всю ширь плоских блеклых болот, над которыми то и дело пролетали самолеты, снижаясь к аэропорту Феррифилд, – всего этого из комнаты Стива не было видно. Темный вид был на север, на обширные посадки хмеля, которые за последние месяцы на его глазах окрасились в такой густо-зеленый цвет, какого он никогда не видел, и замыкающий их более темный лес из смешанных хвойных пород – словно Север собственной персоной подступал к усадьбе. Интересно, почему Стив не жил в башне? Может быть, ему не разрешили. В те времена, как он узнал от Нэнси Боушот, в доме была «живущая прислуга», может быть, она и помещалась в этой не парадной, но такой чудесной комнатке. – Да, все это, в сущности, старый хлам, – сказала Энн. – Но ты ещё сам посмотри, Пенни. Вон там на полках – книги Стива. И шкаф весь в твоем распоряжении. А я пойду, хорошо? Пенн, который в Австралии звался Пенни, но в Англии предпочитал быть Пенном, понимал, что Энн называет его Пенни по доброте сердечной, чтобы он чувствовал себя как будто дома, но это его не радовало, особенно после того, как Миранда сказала насмешливо: – Это же девчачье имя. – Спасибо, Энн, – сказал он. – Конечно, вы идите. А я ещё немножко посмотрю. Это ничего? – Ну разумеется. – Она посмотрела на него грустно и ласково. – Как это я раньше не догадалась? Только вряд ли ты тут что-нибудь найдешь. Ты ведь уже не маленький. – На пороге она помедлила. – Пенни, а тебе правда хочется погостить у Хамфри в Лондоне? Хамфри Финч, который в прошлое воскресенье был к нему так внимателен, сказал тогда, что с радостью пригласит его к себе и покажет ему Лондон. Никто особенно не ухватился за эту мысль – очень странно, а сами сколько времени твердили, что ему непременно нужно показать лондонские достопримечательности. Хамфри Финч славный, но Пенн жалел, что ему почти не удалось поговорить с полковником Мичемом, у которого орден Военный крест. И дом в Сетон-Блейзе красивый, только там нет башен, как в Грэйхеллоке. Больше всего ему понравилось озеро – пока Хамфри расспрашивал его там о его семье, он видел, как над самой водой пролетел зимородок, быстрый, точно синяя пуля. – Да, я бы с удовольствием, если можно. – Почему же нельзя, – сказала Энн. Она все ещё медлила. – Ну ладно, пора мне идти жечь костер. Пенн плотно притворил за нею дверь. Он был ещё в том возрасте, когда всякая добыча заманчива. Да и просто разглядеть вещи, принадлежавшие Стиву, было любопытно, захватывающе, до жути интересно. Пенн с малых лет обожал своего незнакомого кузена: старше его почти на два года, тот занял в его мыслях место старшего брата, которого ему при более чем достаточном количестве младших сестер и братьев часто не хватало. Он так мечтал с ним познакомиться во время своей поездки в Англию, которая без конца обсуждалась и без конца откладывалась. Ему уже мерещились какие-то подвиги, которые они будут вместе совершать. Смерть Стива потрясла его. До этого он вообще не задумывался над тем, что люди не вечны. Он решил начать с книг. Тут его ждало разочарование. Кроме Шекспира и прочего в этом роде, на полках оказалось много книг про птиц, но ни одной про самолеты, пароходы или мотоциклы. Правда, попалась одна книжка про парусные суда. И ещё одна – про автомобили старых моделей. Это могло быть интересно, он отложил её в сторону. Были ещё книжки по альпинизму, но у Пенна от высоты кружилась голова, и альпинизмом он не интересовался. Были книжки для юношества – про школу и приключенческие, но научная фантастика отсутствовала. Были две довольно-таки специальные книги про лошадей, но Пенн – к удивлению и ужасу своих английских родичей, воображавших, что австралийцы с утра до ночи скачут по безбрежным равнинам, – не умел ездить верхом, да и учиться не жаждал, хотя Своны предлагали ему свою лошадку. А дальше шли учебники – латинские грамматики и все такое. Было, правда, несколько романов в издании «Пингвин», но, похоже, скучные, все про английскую семейную жизнь. Он обратился к содержимому шкафа. Стив, как видно, не разделял его увлечения всякими электрическими машинами. Ничего электрического здесь вообще не было, если не считать одного поезда _очень_ простой конструкции. Было несколько губных гармошек и несколько дудок разного размера, но к музыке Пенн не питал склонности. Были плюшевые мишки, и прочая недостойная внимания чепуха, и много настольных игр с фишками и костями. Были шахматы, но в шахматы Пенн не играл. Коробка, полная свистулек и фунтиков, сначала заинтриговала его, а потом он сообразил, что это всякие штуки для подражания птичьим голосам. Был ещё хороший электрический фонарь, но батарейка села. В общем, ничего такого, что стоило бы унести с собой как добычу. Под самый конец он снял крышку с большого ящика. Ящик оказался полон оловянных солдатиков – такого количества их Пенн ещё никогда не видел. Всю жизнь им владела страсть к оловянным солдатикам, которой его небогатые родители не очень-то потакали. Он и сам хотел быть военным, пока не решил, что хочет быть автомехаником или инженером, как он, стыдясь собственной трусости, стал говорить теперь, когда понял, что его английским родичам то слово почему-то не нравится. Не блистая успехами в школе, он обычно получал хорошие отметки по истории, потому что его увлекало все, что касалось оружия, мундиров и военных машин, а к этому незаметно примешивались и ещё кое-какие сведения о том, что случалось на свете. Он стал обследовать ящик. Черная стража, стрелковая бригада, конногвардейцы, морская пехота, гуркхи, саперы, Второй лейб-драгунский. Он начал расставлять их на полу. Потом одернул себя. Энн сказала: «Ты уже не маленький». Сидя на корточках, он снова посмотрел на солдатиков. Конечно, дома он давно перестал в них играть. Он даже не сердился, когда Тимми и Бобби путали, коверкали и разрознивали некогда милые его сердцу отряды. Он стал укладывать солдатиков Стива обратно в ящик. И тут на него нахлынуло такое волнение, что он, сам не зная почему, чуть не расплакался. Пенн так давно, так страстно предвкушал эту поездку в Англию – он не то что родителям, даже самому себе не признавался, как трудно оказалось расстаться с домом. Путешествие в самолете и суета приезда, разумеется, утешили его, подбодрили. Но потом пошли сплошные огорчения и разочарования. Ужасно было, когда умерла бабушка. И английские родственники оказались чужими, насколько чужими – этого они, как видно, совсем не понимали. Он, конечно, чувствовал, что все они считают брак его матери не то чтобы неравным, но неудачным, огорчительным. Более смутно чувствовал он и то, что в чем-то обманул их ожидания. Стиву он, конечно, в подметки не годится, это он и сам готов был признать. И если иногда ему казалось, что дядя Рэндл определенно его невзлюбил – что ж, это, пожалуй, естественно, ведь он живой, а Стив умер. Он был не в обиде на то, в чем сами они больше всего себя упрекали, – что его не отдали в школу. Пожалуй, это было даже к лучшему: английская школа в первую очередь связывалась у него с мыслью, что его будут бить – переживание небывалое, от которого заранее сжималось сердце. И ничего, что он без дела слоняется в Грэйхеллоке – он умел занять себя лучше, чем они воображали, – хотя жалко будет уехать, почти не повидав Англии. Но его угнетал окружающий пейзаж, который они считали таким красивым, которым постоянно восхищались вслух, вместо того чтобы принимать его как должное. Ему не нравилось, что все тут такое маленькое, картинное, кричаще зеленое, противно мокрое. Он тосковал по огромному загорелому воздуху, по сухим просторам и пыли; тосковал даже по колючей проволоке, рифленому железу и бидонам с горючим; страшно тосковал – сам этому удивляясь, – оттого что рядом не было незаселенных далей, не освоенных человеком пространств. Он не умел, и это его больше всего огорчало, приспособиться к своей английской родне. Дедушка и Энн, безусловно, хорошо к нему относятся, и он их очень любит, но понять их невозможно. Все у них не как у людей. Куда это годится, что даже Энн, такая добрая, не может обращаться с Нэнси Боушот как с равной? Это проявление классовых предрассудков, которое Пенн мог наблюдать изо дня в день, так его бесило, что он держался с Нэнси подчеркнуто дружелюбно и по-товарищески, пока не догадался, что она толкует это как заигрывание. В испуге он отступил, после чего в их отношениях появился холодок. Это было очень обидно. Напряженные, неустойчивые отношения между Рэндлом и Энн, к которым он был вовсе не подготовлен, тоже служили постоянным источником болезненного недоумения. После своей шумной, говорливой, дружной семьи было дико видеть, что двое женатых людей могут вот так жить под одной крышей – холодные, таинственные друг для друга – и молчать. Рэндл вот уже десять дней, с тех самых пор как они вернулись из Лондона, не выходил из своей комнаты, и никто, казалось, не видел в этом ничего странного. Энн не бегала к нему, не уговаривала. Она как будто решила: хочет сидеть один – пожалуйста. Да у них дома, если бы кто-нибудь вел себя так ребячливо, его бы просто высмеяли и вся дурь бы соскочила. Все это так нерационально, думал Пенн, мысленно употребляя любимые осудительные словечки своего отца. Но когда он представлял себе, как Рэндл, мрачно насупившись, сидит целыми днями один, его пробирала дрожь. Он боялся своего дядюшки. Сидя на полу в комнате Стива в мокром зеленоватом свете перед ящиком с солдатиками, он с тоской вспоминал родной дом – чудесный новенький коттедж в Марино, с разноцветной крышей, в тени огромного сухого, шелестящего эвкалипта, – такой чистый, легкий, современный, полы из дорогого дерева джарра, в саду полно лимонов и персиков. Они поселились там всего год назад, когда отец получил повышение по службе, и он ещё не привык к этому чуду. Раньше они жили в Майл-Энде, ближе к Порт-Аделаиде, и только на субботу и воскресенье уезжали в свою хибарку в Виллунга. Теперь праздник длился всю неделю – половину пространства занимало море, внизу был белый песок, над головой – тенистый эвкалипт, а по утрам их будили своими криками попугаи и кукаберры. Да, вот это местечко! Водворяя в ящик новую горсть солдатиков, он разглядел сквозь просветы между сваленными как попало фигурками, что на дне ящика есть что-то еще. Он выложил их обратно, столько, чтобы можно было просунуть руку. Извлек он на свет очень красивый современный кинжал, военный кинжал, не какую-нибудь игрушку. Кожаные ножны, с которых свисали две цепочки, были темные, мягкие – клинок вынулся из них без усилия, с легким свистом. Он блестел как зеркало, был ужасающе острый. Вот это сокровище, вот это настоящая добыча! Пенн поднялся и, замирая от восторга, потрогал пальцем лезвие и острие. Потом стал разглядывать рукоятку. Черная, с богатой инкрустацией, а на конце в кружке маленькая белая свастика. Наверно, это было оружие какого-нибудь немецкого офицера. Пенн выпустил его из пальцев, и кинжал, трепеща, вонзился в пол у его ног. Он снова вложил его в ножны и сунул в карман. Предмет в высшей степени зловещий, просто восхитительный. Он ещё раз уложил солдатиков на место, все остальное убрал в шкаф. Взял книжку про автомобили старых моделей. Кинжал приятно оттягивал карман, касался бедра, излучал силу. Он чувствовал, что поднялся на новую ступень самостоятельности, словно на миг уловил едва заметный рывок в таинственном и необратимом процессе взросления. Посмотрел на ящик с солдатиками. Он свободный человек, он сам себе судья и поступит так, как ему угодно. Он решил забрать солдатиков к себе в комнату. С ящиком под мышкой он вышел в коридор и закрыл за собой дверь. В длинном коридоре, который почему-то именовался галереей, было почти темно: большое северное окно, предназначенное для освещения, замуровали, когда «этот ирландский варвар», как выражался дедушка, встроил на верху парадной лестницы тесную, холодную комнатенку для какой-то «прислуги». Теперь коридор освещался с двух концов дома, откуда винтовые лестницы в вихре вычурных, выкрашенных белой краской железных перил вели на башни, и сверху лился холодный, слабый свет. Затворив дверь, Пенн невольно огляделся чуть виновато. И вздрогнул: на лестнице, уводившей во вторую башню, сидела Миранда. Эта маленькая кузина оставалась для Пенна нерешенной проблемой. Он не мог бы представить её себе заранее, да и не пытался. Однако же привез в своем чемодане некий сверток, помеченный её именем. Но с первых же слов ему дали почувствовать, что он дурак, и подарок так и не был вручен. Чем именно она его отваживала, над этим он тщетно ломал себе голову, глядя, как она, уйдя в себя, точно кошка, играет со своими куклами, и со стыдом вспоминая, что он даже не знает, сколько ей лет, а спросить теперь уже неловко. На Джинн она не похожа ни капельки, это ясно. Взрослые как будто считали, что им следует вместе играть, но её общество стесняло его, и ближе всего к дружбе они бывали в тех случаях, когда она умудрялась раздразнить его до белого каления, а потом выговаривала ему за грубость. Он был убежден, что она очень интересная, совсем особенная девочка. Зеленый эльф, нечто сотканное из зеленого, водянистого английского воздуха. Но нравится ли она ему – это ещё вопрос. Она сидела на лестнице боком, подобрав под себя ноги, головой прислонясь к перилам, словно ждала его появления, а две её куклы сидели, свесив ноги, ступенькой ниже. Эти три странных существа холодно смотрели на него. Сидя неподвижно там, где кончался полумрак коридора, четкие в падавшем сверху свете, они были точно актеры в момент, когда главный герой застыл на месте в глубине сцены, но от самой их неподвижности в бледном освещении лестничного колодца пьеса казалась путаной, бессмысленной, словно увиденной во сне. Пенн смутился и сперва решил, что это из-за солдатиков. В следующую секунду он решил, что нет, это из-за того, что она видела, как он выходил из комнаты её умершего брата. А ещё в следующую секунду уже ничего не думал. Он не мог помахать ей – обе руки были заняты, – а слов подходящих не нашлось. Поэтому он ей только кивнул и быстро пошел прочь, к своей башне. Неприятно, что она его видела. Неприятно, что она там оказалась. 6 В большой, ярко освещенной кухне с каменным полом было тихо, только постукивали костяшки домино и посвистывала новая коксовая плита. Ставни были закрыты на засовы. Ряды синих тарелок смотрели с полок буфета ласково, как голландские ангелочки. Хью прикинул: завтра уже удобно будет сказать Энн, что он уезжает во вторник. Был вечер субботы, после ужина. За длинным кухонным столом, у которого ножки были жестоко ободраны не одним поколением кошек, а доски от многолетнего мытья стали почти белыми, как прибрежный песок, Дуглас Свон и Пенн играли в домино. Миранда уже легла спать. Энн шила. Хью курил трубку и поглядывал на всех по очереди. Время от времени Энн поднимала голову и улыбалась любому, с кем случалось встретиться взглядом, бледной подбадривающей улыбкой. Мирная картина, думалось Хью, даже определенно невинная, причем в эту невинность вносили свою долю и Пенн, потому что был так молод, и Свон, потому что был священник, и Энн – более тонко, каким-то излучением своей души. Энн, во всяком случае, держалась на удивление бодро, это и злило Хью, и вызывало невольное восхищение. Сам он не вносил никакой доли, он был зрителем. Впрочем, зрителем он был всегда, подумал он с печальным удовлетворением, знаменовавшим возвращение интереса к жизни. Попыхивая трубкой, он смотрел на счастливую семейную группу. Правда, Рэндл все ещё отсиживался у себя наверху, как невзорвавшаяся бомба. Но даже мысли о Рэндле уже не так тревожили. По какой-то инерции все постепенно успокаивалось, приходило в норму, и Хью смутно чувствовал, что скоро и для него начнется новая жизнь. Опасный поворот пройден. Рэндл десять дней пробыл, можно сказать, в одиночном заключении, и, если во всем выискивать странности, это может показаться странным. Но к чему их выискивать? Энн, лицо как-никак наиболее заинтересованное, принимала это, по-видимому, спокойно, так спокойно, что Хью, никогда не говоривший с ней на эту тему, подозревал, что тайно она все же общается с мужем. Может быть, отчуждение их – только видимость. Может быть, она бывает у него, когда все спят. Так или иначе ясно: он, Хью, бессилен что-либо изменить. Он раза два заходил к Рэндлу после их разговора об «оформленном мире», но заставал сына отрешенным, задумчивым, более обычного скрытным. Рэндл упорно пил. Однако же вид у него был умиротворенный, даже довольный, и казалось, он что-то серьезно обдумывает. Это нелепое заточение не может длиться вечно. Даже Рэндл долго не выдержит такой идиотской ситуации. Еще немного, и вернется его нормальное состояние, когда он, раздражаясь от одного присутствия Энн, все же ходит за ней как тень и, находясь в доме, не может ни на минуту выпустить её из виду. Нынешняя его изоляция словно предписанный самому себе отказ от этой раздраженной одержимости, словно воздержание, за которым, можно надеяться, последует заметное очищение всего организма. Возможно даже, что отъезд отца приблизит прекращение военных действий. Так он рассуждал. Но с благодушным ощущением, что имеет полное право себя побаловать, он уже знал, что, чем бы ни кончилась именно эта ссора, он больше в Грэйхеллоке не останется. Большой равнодушный дом, на который несчастье его и его семьи не произвело никакого впечатления, в котором призраки его горя не находили, где преклонить голову, казался орудием кары, предназначенной не для него. Не он построил эту клетку, он её не заслужил, он может выйти из неё – и выйдет. Позже он всячески постарается помочь тем, кто в ней остался. Но сейчас – хватит с него достоинств Энн, настроений Рэндла, благочестия Свона, капризов Миранды, вульгарного выговора Пенна и бесконечных растрепанных, мокнущих под дождем розовых кустов. Он думал о своей уютной лондонской квартире, о сияющем Тинторетто и жаждал укрыться в этом святилище. И ещё ему хотелось уйти подальше по пути, отделяющему его от Фанни. Он оплакивал её, тосковал о ней, но душевное лукавство, которое он отчасти в себе осуждал, подсказывало, что нужно сделать, чтобы тоска стала легче. Он уже убедился, что умеет себя утешить, и дарил Фанни, как погребальный венок, сознание неизбежности таких утешений. Мертвые – жертвы живых, а он будет жить. Он уже чувствовал, что с её смертью в нем прибавилось жизни. Фанни питала его. И он, ещё неуверенно, но неуклонно, стремился отдалиться от той Фанни, которая его обвиняла, от Фанни с её любимыми кошками, пасьянсом и ласточками, от последней по-человечески доступной Фанни, какую он знал. В клинике ею завладел страх, и видеть это было невыносимо, а потом она надела или на неё надели безличную маску всех заведомо умирающих. Он стремился уйти и от Энн – вблизи нее, такой кроткой, прозрачной, более склонной к анализу, Фанни оставалась тревожаще живой. Позиция Энн не оставляла места для утешения, для символического вторичного убиения мертвых. Но нужно помнить, что Энн несчастна, а поэтому несправедлива. Смех и сухой стук сгребаемых в кучу костяшек домино – кончилась ещё одна партия. Энн посылает Пенна спать, тот ноет, что ещё рано, и Дуглас Свон просит разрешения сразиться ещё разок, и Энн улыбается и уступает. Да, мирный, невинный мирок. Мирный, невинный мирок, только вот Стив умер, и Рэндл сидит пьяный у себя в комнате, и где-то в Лондоне сейчас существует Эмма Сэндс. После потрясения и ужаса, неизбежно сопутствующих смерти, когда перетревоженная душа немного устоялась уже на новый лад и мысли, посещавшие его рано утром, опять стали более оформленными и четкими, оказалось, что Эмма Сэндс занимает в них немаловажное место. Словно она незаметно подкралась к нему и, оглянувшись, он увидел, что она как живая сидит рядом. Его преследовало видение, на миг возникшее перед ним на кладбище, – Эмма и та женщина, две черные фигуры под дождем, прильнувшие друг к другу в зловещем молчании. Он достиг равнодушия, перешагнул в забвение – так ему казалось. Но теперь Эмма снова обрастала плотью, и все случаи, так странно разделенные почти равными промежутками, когда он видел её за прошедшие годы – из автобуса, на эскалаторе, в Национальной галерее, – задним числом окрашенные этой встречей на кладбище, светились и расцветали в его памяти. Он, конечно, понимал, что все это глупо, отчасти понимал даже механику этого микроскопического наваждения и как оно сразу стало более осязаемым, когда Милдред предложила ему ехать в Индию. Почему он не может поехать в Индию? Из-за Эммы, хотя при чем тут Эмма? Эмма все ещё существовала, притягательная, как магнит, и у него хватало времени поразмыслить о том, что бессознательно он отождествлял её с теми темными и свободными силами, с тем стройным миром воображения, куда он, если воспользоваться метафорой Рэндла, не захотел «подняться» двадцать пять лет назад, когда делал решающий выбор. Но разумеется, этим мыслям грош цена – ребячьи фантазии, паутина, которую ничего не стоит сдунуть, если только найдется минута, чтобы набрать в легкие воздуха. Он уже знал – и с удовольствием предвкушал нетрудную борьбу с самим собой, – что в конце концов решит ехать с Милдред в Индию. Так он и поступит. Да, он будет свободен, он ещё им всем покажет, как можно перемениться на старости лет. «Страна несчетных воплощений…» – Ну, Пенни, теперь в самом деле пора, – сказала Энн. Она отложила легчайшее, в синюю и белую клетку платье, которое шила Миранде, заправила за уши пряди выцветших волос и скорчила Пенну шутливо-грозную гримасу. Он встал, смеясь и протестуя. – Что ж, друзья, мне тоже пора двигаться, – сказал Дуглас Свон. – Пенн покажет мне пример. Недостаток силы воли – вот в чем наша беда, верно, Пенн? Ну, встали – пошли. – Он тоже поднялся. Свон был красивый мужчина, с изжелта-бледным лицом, до того гладким, что казалось, оно незнакомо с бритвой. В эту гладкую маску цвета слоновой кости вправлены были два узких темных глаза и тонкие, сухие, четко очерченные губы, вправлены как бы позже, в виде приложения, ибо жили отдельно от окружающей их поверхности, нисколько не стянув и не сморщив её. Волосы, очень темные, блестящие от помады, лежали надо лбом аккуратным зачесом. Достаточно элегантный черный костюм и накрахмаленный пасторский воротничок придавали ему профессиональный вид чуть нарочитой благожелательности, вид врача, сострадающего больному. Но, как уже не раз отмечал Хью, хотя все словно бы указывало на то, что перед вами болван, вынести такой приговор было затруднительно: почти неуловимый, но несомненный ум нет-нет да озарял эту умильную физиономию, не позволяя так легко отмахнуться от её обладателя. Пенн, встряхивая головой, сияя всей своей оживленной мордашкой, все ещё ласково препирался с Энн. Одну ногу он поставил на ведерко с коксом, руку засунул в карман темно-серых, купленных в Англии брюк, так что приподнялась пола его голубой спортивной куртки и стали видны подвешенные к поясу на двух цепочках кожаные ножны с кинжалом. – Опасное оружие, – заметил Дуглас Свон, указывая на кинжал. Пенн покраснел, снял ногу с ведерка и обдернул куртку. Энн сказала: – Господи, тот немецкий кинжал! Ты что, нашел его в комнате Стива? – Да, – отвечал Пенн растерянно. – Это ничего? – Ну конечно, конечно. Ты просто молодец, что нашел его. Это Феликс Мичем подарил Стиву. Феликс добыл его где-то во время войны. Миранде он тогда страшно понравился, она все выпрашивала его у Стива, а он не давал. А потом, когда… Мы не могли его найти, хотя Миранда без конца искала. – Ну так я отдам его Миранде, – сказал Пенн. – Как же иначе, все равно это её вещь. Мне очень жаль… – Заливаясь краской, он пытался отцепить кинжал от пояса. – Да брось, – сказала Энн. – Оставь его себе. Миранда о нем давно забыла. И вообще, он больше подходит для мальчика. А теперь беги спать, Пенни, сию же минуту! Дверь за ним затворилась, и Дуглас Свон снова сел, как видно раздумав уходить. – Я тогда пришла в ужас от этого кинжала, – сказала Энн. – Конечно, сработан он превосходно, но у него на рукоятке свастика. Феликс говорил, что это оружие германского офицера. Они иногда носили кинжалы. Это считалось особым шиком. Все это так отвратительно. Гитлера никогда не перестанешь ненавидеть, а тут ещё эта черная гадость со свастикой… просто смотреть тошно! – Дети этого не чувствуют, – сказал Дуглас Свон, складывая домино в аккуратные стопки. – Да, наверно, – сказала Энн. – В этом смысле их неведение сбивает с толку. Я никогда не знаю, нужно их учить ненавидеть Гитлера или нет. – Разумеется, нужно, – сказал Хью. – А я сомневаюсь, – возразил Свон. – В мире и без того достаточно ненависти. Только любовь видит ясно. Ненависть видит все как в тумане. Ненавидя, мы не ведаем, что творим. – Вы что же, предлагаете любить Гитлера? – спросил Хью. Свон его раздражал, хоть бы ушел поскорее! – Не то чтобы любить, – сказал Свон. – Это для нашего поколения непосильная задача, разве что для святого. Но даже по отношению к Гитлеру возможно своего рода осознанное сострадание. Бессознательная ненависть – великое несчастье, ненависть же, искусственно вскормленная, – подлинное зло. Дети избавлены от той страшной потребности ненавидеть, которая выпала нам на долю. Лучше оставить их чистыми душой и почитать счастливыми. – Не согласен, – сказал Хью. – Это вопрос практической политики. Вас послушать, так мы и в самом деле все святые. А в нашей жизни те, кто отказывается ненавидеть зло, неизбежно становятся его орудием. Ненависть – наша лучшая защита. – Хотите на дорогу чашку кофе, Дуглас? – сказала Энн. Поняв, что с ним прощаются, Дуглас Свон снова поднялся. – Нет, благодарю, Энн, мне надо бежать. Вот он, недостаток силы воли! Да, совсем забыл, Клер просила узнать, будете вы в этом году участвовать в конкурсе на лучший букет? Она говорит, что всей душой на это надеется, а то без вас женщинам не будет на кого равняться. Энн засмеялась. – Буду, наверно, если хватит сил. Передайте Клер привет да поблагодарите её от меня за айвовый джем. Дуглас Свон медлил, рука его лежала на спинке кресла Энн, гладкое золотистое лицо над жестким пасторским воротничком было кротко и нежно. Посвистывала коксовая плита. Улыбались синие ангелочки. Хью взглянул на часы. Дверь в кухню распахнулась, ударилась о стену, хлопнув, как пистолетный выстрел, и вошел Рэндл. Дуглас Свон отскочил от Энн с таким проворством, словно только что держал её в объятиях. Энн привстала и снова опустилась в кресло. При виде Свона Рэндл застыл на месте и устремил на него злобный взгляд. Потом демонстративно открыл дверь, Свон пробормотал, что ему пора, и пулей вылетел мимо Рэндла за порог. Дверь за ним захлопнулась. Нельзя сказать, чтобы он удалился с достоинством. Рэндл был небрит, без пиджака. Рубашка спереди вздулась пузырем, образуя подобие брюшка, отчего он больше обычного был похож на актера. Лицо его пылало. Он подошел к столу и уставился на Энн. Хью сказал: – Сядь, Рэндл, и не изображай дух Банко. – В такие минуты сын внушал ему страх. Рэндл обратился к Энн: – Тебе непременно нужно, чтобы этот чертов священник все время здесь околачивался? Энн откинулась на спинку кресла, положив руки на подлокотники, словно нарочно старалась успокоиться. Она тоже уставилась на Рэндла. – Во-первых, он не чертов священник; во-вторых, он здесь не околачивался. Он заходил повидать Пенни. – Он заходил повидать тебя, и ты, черт возьми, это знаешь. Мне-то, положим, плевать. – Сядь, Рэндл, – сказал Хью, – и не ори. – Я не ору. И имейте в виду, я не пьян, а то сейчас кто-нибудь это скажет. – Ты пьян, – сказала Энн. Хью знал, что Энн способна на гнев, но тут его удивило, как легко он прорвался. Очевидно, не только Рэндл подготовлял себя к этой сцене с помощью своеобразно понятого поста и молитвы, но и она тоже. – Почему ты отдала Пенну все вещи Стива? – спросил Рэндл. Он немного понизил голос, но Хью видел, что он весь дрожит от ярости. Губы у него подергивались, кулаки сжимались и разжимались. – Я не давала Пенну все вещи Стива. Я разрешила ему порыться в шкафу, посмотреть, нет ли там для него чего-нибудь интересного. – Энн, бледная как смерть, откинула со лба свои бесцветные волосы, и лицо у неё стало обнаженным и сильным. Пальцы впились в ручки кресла, голос звучал негромко. – И я, по-твоему, должен этому поверить? Миранда видела, как он сегодня охапками уносил вещи из комнаты Стива. – Он наклонился вперед, вздувшейся рубашкой задевая домино, выпучив глаза, раскидав по столу большие руки. – Ну и что? – сказала Энн. – Почему никто не должен их трогать? Стива это не обидело бы. – А ты не подумала, что это может обидеть Миранду, обидеть меня? – Если бы ты был на глазах, я бы, может, тебя спросила. А тебя не было. – Она сидела неподвижно, но вся напряглась. – Могла бы спросить Миранду. – Послушай, – сказала Энн. – Зачем мне это было нужно? Ничего плохого я не сделала. Видит бог, Пенни и без того живется у нас несладко. И ни с кем советоваться я не обязана. – Рэндл, – сказал Хью, вставая, – позволь тебе заметить… – «Ничего плохого»? Это мне нравится! – сказал Рэндл. – До Миранды тебе, видно, и дела нет. Ты ужасно её расстроила. Ты предаешь Миранду, предаешь Стива. О черт, как я тебя ненавижу! – Перестань! – сказал Хью. Но было поздно. Энн встала, оттолкнув кресло. Оно громко проскребло по каменному полу. – Неправда! – сказала она. – Ты хоть бы в чем-нибудь меня поддержал. А то прячешься день за днем у себя наверху, а потом являешься сюда и устраиваешь сцену, благо нашел, к чему… – Не ори на меня, дрянь, истеричка. И изволь, черт возьми, сказать этому мальчишке, чтобы немедленно все отнес на место. Не то я сам этим займусь. – Ну нет, этого не будет. – Энн стояла возле кресла не шевелясь, свесив руки. – Пенни ты оставь в покое. И не разговаривай со мной таким тоном, и не смотри такими глазами. Ты меня пугаешь. Я устала как собака, и это мне не по силам. А мальчика не трогай. У нас есть обязательства и перед живыми, не только перед умершими. – Понятно. Пенн живой… а Стив умер, значит, о нем больше и думать не надо… – Как можно быть таким жестоким! – Только теперь Энн заговорила громче. – Как ты можешь спекулировать Стивом, ты же им спекулируешь… – Ты меня истерзала, истерзала! – крикнул Рэндл и, приподняв край стола, с грохотом брякнул его об пол. – Ты все у меня отняла, ты и Стива у меня отняла! – Он уже не кричал, а вопил. – Рэндл, возьми себя в руки. – Хью крепко ухватил сына за плечо. Рэндл высвободился, даже не взглянув на него. – К чертовой матери, вот плюну на все и уеду в Лондон. – И уезжай! – крикнула Энн. – Тебе нужно, чтобы я тут одна выматывалась с питомником, зарабатывала деньги, а ты бы их тратил в Лондоне… – Ну, это уж слишком! – взревел Рэндл. Он двинулся было в обход стола, и Энн быстро шагнула за кресло; но он остановился и, замахнувшись так неистово, что Хью вздрогнул и отступил, сметая домино на пол. Костяшки с дробным стуком разлетелись по всей кухне. – Ты отравляешь мне жизнь, все у меня отнимаешь и ещё смеешь попрекать меня деньгами! Да я ни минуты больше не останусь в этом доме! Можешь тут на свободе цацкаться со своими любимчиками! Он умолк. Энн опустила голову. Потом молча нагнулась и стала подбирать домино. – Перестань играть комедию, Рэндл, – спокойно сказал Хью. – И позволь тебе заметить… – Ты слышала, что я сказал, чертовка? – Да, – ответила она тусклым голосом и положила подобранные костяшки на стол. Он ещё секунду смотрел на нее, потом ушел, хлопнув дверью. Энн стояла потупившись. Потом разрыдалась. – Ох, нельзя мне было выходить из себя, нельзя было говорить такие вещи… – Не горюй, Энн, – сказал Хью. Он устал, ему было противно и стыдно и в то же время казалось, что он всего этого ждал. Он обнял Энн за плечи. – Неужели ты не понимаешь, что это спектакль? Все было предусмотрено. Он решил уехать и только дожидался такой вот сцены, чтобы самого себя убедить, что все случилось по твоей вине. – Нет-нет, – проговорила Энн сквозь слезы и вытерла глаза платьем Миранды. – Я пойду к нему, уговорю… – Ничего у тебя не выйдет. – Хью смотрел на неё в угрюмой задумчивости. Теперь придется прожить здесь по крайней мере до четверга. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 7 Рэндл поудобнее вытянул ноги на широком диване, а спиной ввинтился в груду подушек. Он подтянул к себе хрупкий столик, на котором стояла чашка чаю и розовая в цветочках тарелочка с крошечным пирожным. Он отпил глоток сладкого китайского чая и сказал: – Бросьте, бросьте, вы же знали, что я вернусь? Эмма Сэндс и Линдзи Риммер переглянулись. – Что мы ему ответим? – спросила Линдзи. – Мы могли бы ответить, что вообще над этим не задумывались, но он едва ли поверит, так ведь? – А если мы скажем, что ждали его со дня на день, он еще, чего доброго, загордится, решит, что он важная персона, – сказала Линдзи. – Но ведь он и вправду важная персона, – сказала Эмма. Обе засмеялись, и Рэндл улыбнулся, довольный. Хорошо было сюда вернуться. Золотой предвечерний солнечный свет, наброшенный, как тонкая сетка, на неизменное марево табачного дыма, заливал большую гостиную Эммы, тесную от множества чуть обветшавших, чуть запыленных красивых вещей. Он ложился на искусно заштопанный турецкий ковер и на искусно склеенные фарфоровые вазы, прилежно содействовал дальнейшему выгоранию кретоновых занавесок, на которых ещё угадывался потускневший узор из голубых и розовых птиц на палевом фоне. Комната была в нижнем этаже, одно окно её смотрело сквозь высокую железную решетку на улицу, другое выходило на маленькую лужайку, обсаженную круглыми кустами вероники и лавра, чьи пыльные листья и сухие ветки, темные и неподвижные в жестоком солнечном свете, придавали им сейчас вид громоздких комнатных украшений, временно вынесенных из дома. Это был сад, предназначенный для зимы, летом он выглядел сонным и хмурым. Но Эммы он не касался, им ведало управление дома, в котором она жила, – большого краснокирпичного многоквартирного дома начала века, возвышавшегося среди кремовых оштукатуренных фасадов ранневикторианских особняков. Обе женщины сидели спиной к солнцу, отчего у каждой было по нимбу – у Эммы неровная светящаяся дымка вокруг темно-серой шапки кудрявых стриженых волос, у Линдзи – гладкий золотой ободок, ярче яркого золота тщательно уложенной прически. Обе вышивали гладью в круглых пяльцах. Рэндлу солнце светило в лицо. Он чувствовал себя на виду, прижатым к стене, счастливым. – Как ни тяжко мне здесь приходится, – сказал Рэндл, – уверяю вас, там было ещё хуже. – Не так уж тяжко ему здесь приходится, как, по-вашему? – сказала Линдзи. – Конечно. Если вспомнить, как плохо он себя ведет, можно сказать, что мы к нему ещё очень снисходительны. – Мы даже почти никогда не наказываем его розгами, – сказала Линдзи и вытянула руку, держащую пяльцы, чтобы полюбоваться своим рукоделием. – Где вам понять мои страдания! – сказал Рэндл. – Имейте в виду, моего хорошего поведения надолго не хватит. Когда-нибудь сорвусь. Вот увидите! – Он сорвется, – сказала Линдзи. – Как интересно! Чаю ещё налить, дорогая? Эмма сняла очки и отложила работу. Разгладила длинными пальцами сомкнутые веки. – Покурить, моя прелесть. Линдзи встала, чтобы дать ей огня. Руки их встретились, золотые на солнце, как какая-нибудь затейливая драгоценность от Фаберже. – А пока, дорогие мои тюремщицы, – сказал Рэндл, – я страшно рад, что я здесь. – Он любовно обвел взглядом комнату, где от закуренной сигареты на минуту словно сгустились и солнечная дымка, и застарелый, знакомый табачный дух. Эмма, чье колдовство включало умение казаться старше, чем она могла быть, умудрилась создать в этой комнате атмосферу эпохи короля Эдуарда, и сама она – в широченном платье из нейлона, похожего на прозрачный муслин, в складках которого пряталась трость с серебряным набалдашником, – словно принадлежала к той эпохе. Даже её чайный столик можно было назвать чайным лишь в устарелом смысле. Только магнитофон, прикорнувший, как собака, у её ног, напоминал о современности. Рэндл продолжал: – В Грэйхеллоке была не жизнь, а сплошной ад. Все за мной следили – что я сделаю, да куда подамся, да долго ли там проживу. Я буквально задыхался. Просто не понимаю, как я раньше мог это выдерживать. После короткого молчания Эмма сказала: – Едва ли все так уж интересовались каждым вашим шагом. Про Энн я не говорю, но вообще-то я убедилась на опыте, что люди очень мало интересуются друг другом. Даже самые восхитительные сплетни и те недолговечны. Разве не так, Линдзи? – Да, – сказала Линдзи, – по-настоящему почти никто не замечает, ни до чего человек хорош, ни до чего он плох. Наверно, этим нужно утешаться, поскольку чаще бываешь плохой, чем хорошей. Так бывало всегда. Они не давали ему вволю поплакаться. С таким видом, будто он оскорбляет их вкус, они переключали его жалобы на какие-нибудь безличные темы. Сознание, что его балуют, терпят, подстегивают и в конце концов осаживают, выводило Рэндла из себя, но в то же время вызывало приятный озноб. Он наслаждался собственными излияниями и сопутствующим им легким чувством вины. А они вдвоем завлекали его, вызывали на откровенность и, удовлетворив свое любопытство, ухитрялись остаться чистенькими. Он преклонялся перед безмятежностью их эгоизма. Прошло больше года с тех пор, как Рэндл влюбился в Линдзи Риммер. Уже около пятнадцати месяцев он был отчаянно влюблен. Но протекала его любовь своеобразно. Он пришел тогда к Эмме, с которой до тех пор был едва знаком, чтобы попросить у неё совета и помощи в продвижении своих пьес на сцену. Пришел и для того, чтобы удовлетворить давнишнее любопытство касательно бывшей любовницы своего отца, озаренной в его воображении отблесками некоего адского пламени. Этот эпизод из жизни его скучного, добропорядочного родителя занимал его неотступно, причем обида за мать не играла тут ни малейшей роли, чувства его всегда колебались между смутным восхищением и смутной досадой. Но думать про это было интересно и хотелось присмотреться к Эмме поближе. Он пришел посмотреть на Эмму. Увидел Линдзи и тут же стал её рабом. В общепринятом смысле Линдзи Риммер не была ни особенно интересной женщиной, ни особенно утонченной. На очень разборчивый вкус она даже не была вполне порядочной женщиной. Возраст её никогда не уточнялся, но ей, бесспорно, было уже немного за тридцать. Раньше она жила в Лестере, где работала сперва конторщицей, потом регистратором у зубного врача, потом репортером местной газеты. В её образовании зияли вопиющие пробелы, но, поскольку она была неглупа, обнаруживались они редко. В Лондон она приехала четыре года назад в поисках приключений и в ответ на объявление Эммы, что ей требуется секретарь-компаньонка. При всех своих возможных недостатках она была, бесспорно, красива – бледная кожа, отличной формы голова, длинные золотые волосы, высокий лоб и большие, выразительные светло-карие глаза. Она была похожа на Диану де Пуатье, и её маленькие круглые груди привели бы в восторг Клуэ[4 - Диана де Пуатье (1499-1566) – фаворитка французского короля Генриха VII; Клуэ, Франсуа (1510-1572) – французский художник]. Рэндл же свел с ними пока лишь самое беглое знакомство: дальнейшему помешала Эмма. Любовь налетела на Рэндла внезапно – мгновенное преображение мира, вопль после долгого молчания, прыжок тихой речки в глубокий каньон. Он чувствовал, что, влюбившись в Линдзи, совершил лучший в своей жизни поступок. В этой любви была сила, которая как бы выводит поступки за грань добра и зла. В ней было ослепительное великолепие. Перед тем Рэндл несколько лет не находил себе места, устав от Энн, устав от питомника, устав от самого себя, но не в силах был даже вообразить какую-то другую жизнь. Было у него два-три мимолетных романа, но они и тогда казались ему бессмысленными и безобразными. В своих пьесах он был не очень уверен и не очень верил в их спасительную силу. В его несчастливой душе не было ни ярости, ни безумия – только ноющее унылое недовольство. Умер Стив; после этого пришла черная апатия и пьянство. А потомок встретил Линдзи. Рэндл не сомневался, что видит её без прикрас. Он уже не был романтичным юношей, и от этого всепоглощающая сила его любви была тем более поразительна, тем более достойна того, чтобы за неё держаться. Когда он любил Энн, он, в сущности, не видел ее; ко времени женитьбы у него были совершенно превратные представления о некоторых сторонах её характера. Линдзи же он видел, притом без всяких иллюзий. Он принимал её такой, как есть, всю её сущность; и аромат её крепкой, чуть безжалостной, даже чуть пошловатой живучести сводил его с ума. Его даже умиляло, что она самую малость, но все же несомненно «блюдет свой интерес». Некоторые люди, те самые, с очень разборчивым вкусом, сказали бы, что она расчетлива или хитра; но с ним она держалась вызывающе просто, отчего её маленькие уловки становились ещё милее. С ним она держалась честно, открыто и – это было в ней всего лучше, кроме разве её сходства с Дианой де Пуатье, – была божественно равнодушна к прописной морали, наверняка была свободна. Как он часто ей говорил, она была его нечестивым ангелом, благодаря ей он наслаждался упоительным отдыхом от морали. Он с восторгом твердил ей, что она демон, но для него – ангел, что она бессердечна, но для него полна тепла, что она прирожденный тиран, но для него – освободитель, что она зло, но для него – благо. Она и правда была его благом, тем, к чему он неодолимо тянулся всем своим существом. Безумие и чистая ярость – наконец-то он их познал. И Линдзи любила его; он все ещё не мог привыкнуть к этому чуду. Застигнутая врасплох его первым признанием, она колебалась только минуту, а потом раскрыла ему объятия. После этого были дни восхитительного опьянения, когда они в полуобморочном состоянии бродили рука в руке и он показывал ей вещи, каких она никогда не видела, и дарил ей вещи, каких она никогда не имела, и видел, как башня её сатанинской самоуверенности шатается и клонится перед ним до земли. Да, это было упоительно. Но в те дни – и сколько раз он впоследствии ругал себя за это! – из-за какой-то слабости, оставшейся от долгих лет его метаний, из-за какого-то непроходившего страха перед ней, из-за того, что в глубине души он был уверен и не хотел спешить, он не овладел ею; а потом вмешалась Эмма. Эмма обрушила на них не то чтобы гнев, хотя в первые дни это было похоже на гнев, позднее же стало больше похоже на любовь. Так или иначе, это было похоже на бурю. Что именно произошло, Рэндл не знал. Но когда вихрь улегся, оказалось, что он имеет дело не с Линдзи, а с Линдзи и Эммой. Нельзя сказать, чтобы воля Линдзи была укрощена – Линдзи оставалась неукрощенной. Она всего-навсего словно шагнула в другое измерение или поднялась на другой уровень и теперь весело и все с такой же любовью смотрела на него сверху вниз через стеклянную стену. Она вдруг стала недоступной, как весталка. Его, несомненно, по-прежнему любили. Только теперь его любили обе; и норой ему мерещилось, что он в силу необычности самой ситуации или под прямым воздействием их воли любит обеих. Теперь он почти всегда видел их вместе – они неусыпно опекали друг друга. Сопровождая их – а вернее, посещая, поскольку Эмма очень редко выезжала из дома, – он держался так, что посрамил бы самых чопорных героев Джейн Остин. В их обществе он не выпил ни рюмки. Он был трезв, тих, услужлив, послушен и, увы, целомудрен. Порой он сам не понимал, как мог до такой степени смириться. Линдзи он желал не меньше прежнего. Он боготворил её красоту. Взаимное притяжение между ними не ослабло, и её почти нескрываемое волнение при каждой встрече не переставало доставлять ему радость. Однако же это несформулированное, никогда не обсуждавшееся «временное соглашение» длилось уже около года, и все три стороны как будто соблюдали его с одинаковым усердием. Рэндл вполне отдавал себе отчет в том, что они нарочно ослабляют его, пытаются превратить его чувство в игру. Но это его до странности мало тревожило. Недомолвки и парадоксы возбуждали и радовали, он даже с удовольствием включился в молчаливый уговор, по которому его любовь к Линдзи все ещё считалась тайной, так что он мог лишь виновато, как вор, наслаждаться поцелуями, которые Линдзи дарила ему сухими губами, пока трость Эммы медленно постукивала по соседней комнате. Впрочем, наслаждение это было до того пронзительно, что, как ему порою казалось, полное обладание и то не могло бы дать большего. Эмма, которую он теперь видал достаточно часто, оставалась непонятной и немного пугающей. Эмма была центром их отношений, и здесь-то царила тьма. Эмма вместе с Рэндлом захваливала Линдзи и вместе с Линдзи дразнила Рэндла; её же никто не дразнил и не захваливал. Она посиживала в своем кресле – немного отяжелевшая, в старомодных цветастых платьях, короткие кудрявые темно-серые волосы торчат по обе стороны остроносого живого лица, похожего на лицо умной собаки, – и, подавшись вперед, опираясь на трость, поглядывала на них с мрачноватой благосклонностью. О существе отношений между Эммой и Линдзи Рэндл старался не думать. Но всякий раз, как они касались друг друга, это прикосновение отдавалось в нем самом. Это тоже было, в общем, приятно. И вот теперь, потягивая чай, Рэндл созерцал Линдзи, склоненную над пяльцами. На ней было зеленое полотняное платье с квадратным вырезом. Тугие косы покорно, как золотые цепи, обвивали голову, подчеркивая её безупречно круглую форму. Боль желания, иногда невыносимо острая, сейчас утихла, разлившись по всему его телу. Линдзи подняла голову и обратила на него спокойный, серьезный, очень красноречивый взгляд. Эмму заволокло маревом табачного дыма. В тишине комнаты тикало несколько часов. Рэндл блаженствовал. Ему часто приходило в голову, что создавшаяся ситуация – испытание для его ума. Только с умом можно было не дать всей постройке развалиться, и порой ему чудилось, что три ума – Эммы, Линдзи и его собственный – лежат, свернувшись наподобие больших мускулистых змей, в самом центре этого сооружения. Однако центром его была и любовь, и, возможно, здесь ум и был любовью. Со страстью художника, каким он теперь все больше себя ощущал, Рэндл упивался сметливостью Линдзи, её безошибочным чувством формы – этим своеобразным внутренним благородством, – чувством ритма и движения жизни, роднившим её с великими комедийными актрисами. Красавица, совершенство, она была подобна калейдоскопу, подобна затейливой розе, вся её многоцветная сущность укладывалась в строгий узор, означавший, что она свободна. И Рэндл ликовал, чувствуя, что становится все легче, легче, что может наконец подняться в воздушный мир воображения, вознесенный над лабиринтом морали, в мир, где обитают эти два неземных существа. Однако многое тянуло вниз. Принимая свое поражение с радостью и сам этому удивляясь, Рэндл в то же время бывал благодарен Эмме за то, что она так основательно их обоих «заглотнула». В конце концов, что он мог бы предпринять, что бы он предпринял? Он не мог бы взять Линдзи к себе просто потому, что у него не было на это денег. Немного зная её – от этого уж никуда не деться, – он понимал, что напрасно было бы ждать от неё помощи в каком-либо новом начинании. Достоинства его пьес оставались пока непризнанными, а заложить в каком-нибудь другом уголке Англии ещё один розовый питомник – это было немыслимо. И немыслимо, чтобы Линдзи стала вставать в шесть часов и собственноручно рыхлить землю. Как Энн в свое время. Во всяком случае, Энн есть, а может быть, и всегда будет. Жалость к нелюбимой Энн преследовала Рэндла, как демон, не давала почувствовать себя свободным. Впрочем, немножко он все же продвинулся, какое-то расстояние одолел. В годы бесконечных ссор и раздражения в равнодушном доме, когда они терзали друг друга, а потом с горя бросались друг друга искать, потому что в одиночестве своем не знали иного утешения, Рэндлу казалось, что ничего изменить нельзя, что так будет вовеки. Даже любовь к Линдзи сперва не отразилась на никчемности его жизни с Энн. Но после смерти матери впереди забрезжило что-то новое, и что-то новое действительно родилось из одинокого бдения, которое он себе предписал. Раздумья, воздержание от Энн, долгие часы наедине с бутылкой и розами, прогулки в рассветном тумане среди отягченных росой розовых кустов, под щебет только что проснувшихся птиц – все это прибавило ему сил, помогло разрушить злые чары. После этого полного достоинства монастырского заточения вспоминать финальную сцену было мало приятно. Рэндл отлично понимал, как несправедлив он был к Энн, как хитро дождался предлога, как старательно и осторожно разыграл праведный гнев; впрочем, он не мог не поздравить себя с тем, что так успешно провел всю операцию. Досадно было только, что при этом оказался отец. Досадно, что он увидел отца беспомощным, испуганным, покорным. Досадно, что показал ему себя в такой некрасивой роли. Подсознательно он уважал Хью за то, что тот следует в жизни каким-то правилам, минутами даже завидовал ему. Отец его прожил жизнь с достоинством, не дал ей выродиться в хаос. Но для него самого правил в этом смысле не существует. И ещё не ясно, возникнет ли из его нынешнего хаоса некая высшая форма. Конечно, он был чудовищно несправедлив к Энн; однако несправедливость эта внешняя, частная, а в более общем, более сложном смысле все как раз справедливо. Он не мог бы поговорить с Энн разумно, объяснить ей, что его мучает. Она бы просто не поняла. Стояла бы перед ним, сильная своей честностью – той примитивной честностью, которая выбивала у него из-под ног все опоры, губила его воображение, из-за которой она стала в его глазах мертвяще бесформенной, абсолютно незначительной, – и ничего бы не поняла. Представляя себе эту картину, он видел в Энн воплощение негативного начала. Да, она его погубительница, и его тактика против неё подсказана и оправдана инстинктом самосохранения. И все-таки он жалел её и знал, что даже теперь расстался с Грэйхеллоком не навсегда. Он связан с этим местом – связан той же Энн, и ежегодным круговоротом питомника, без которого ещё не научился жить, и Мирандой – больше всего Мирандой, сердцем этой тайны, зеленым глазком этой розы, Мирандой, которую он видел спящей в последние минуты, проведенные в доме, – острые прядки ярко-рыжих волос упали на щеку, а на подушке – кукла с открытыми глазами. – Интересно, – сказал он наконец, чтобы нарушить молчание, хотя они нередко вот так же молчали втроем, вполне довольные, – интересно, какими вы бываете, когда меня здесь нет. Вот бы узнать! – Какими бываем, такими станем очень скоро, – сказала Линдзи, взглянув на одни из часов, – потому что сейчас мы тебя выставим. Эмме время приниматься за вечернюю порцию, а у меня ещё целая гора переписки. Я не намерена сидеть за машинкой всю ночь. – Я не засну, – сказал Рэндл, – так что, если будешь сидеть, вспоминай обо мне. – Вы будете спать крепким сном, сын мой, – сказала Эмма. – И Линдзи тоже, я не позволю ей работать после ужина. Поди сюда, малютка, ты слышала, что я сказала? – Она поймала Линдзи за руку, когда та хотела отойти, и пытливо на неё посмотрела. – Совсем отбилась от рук, надо её приструнить. – Ну, это мы все обсудим, когда Рэндл уйдет, – сказала Линдзи, глядя на свою покровительницу с какой-то хищной нежностью. Рэндл встал. Эмма все ещё держала Линдзи за руку. – Вот подождите, – сказал он, – как-нибудь перекину Линдзи через седло и умчу отсюда. – Он говорил это не в первый раз. Эмма засмеялась. – Нет, нет, я без неё не могу. Не могу без своей забавницы. И потом, я ведь первая её увидела. – Она прижала руку Линдзи к щеке и выпустила. Рэндл взялся за шляпу и сказал Эмме: – Отец видел вас на похоронах. Спрашивал меня о вас. Эмма, наклонившись вперед, снимала крышку с магнитофона. – В самом деле? – Да, – сказал Рэндл и добавил: – Я не удивлюсь, если он в ближайшее время здесь появится. – Так-так… – сказала Эмма. Она повернула катушку, и послышалось бормотание перематываемой ленты. 8 – Я же тебе говорю, Хью сказал: «Молодец Феликс, он так мило относится к Энн», – сказала Милдред. Хамфри рассмеялся: – Хью болван. Какая-то поразительная способность не замечать того, что у тебя под носом. Феликс Мичем был влюблен в Энн, кротко, безнадежно и сосредоточенно, уже несколько лет. – Ну, этого, по-моему, никто не замечает, – сказала Милдред. – Феликс молчит, как моллюск. И мы с тобой, дорогой мой… – Тоже смахиваем на устриц. – Когда захотим. Я рада, что им, бедняжкам, удалось побыть вдвоем… пока ты столь тактично отвлекал внимание Пенна. Хамфри улыбнулся. Они с женой прекрасно понимали друг друга. Отношения их были близки, но абстрактны – хорошо смазанный механизм, производящий мало тепла, но работающий бесперебойно. – Ты, надеюсь, не опасаешься за юного Пенна? – Еще чего, – сказала Милдред. – Ты же не совсем сумасшедший. – Если на то пошло, ты столь же тактично отвлекала внимание Хью! – Да, Хью!.. Конечно, он болван, наш милый, скучный, старый Хью, но я люблю его. И мало того, Хампо, я решила им завладеть. Ты ничего не имеешь против? Хамфри взглянул на свое отражение в овальном зеркале и пригладил белую гриву. – Разумеется, нет, милая. – Ты сам сколько раз говорил, хорошо бы у меня был кто-нибудь. А Хью я ждала достаточно долго. – Но ты так уверена, что можешь им завладеть? – Хамфри посмотрел на жену, усмехаясь спокойно и ласково. На Сетон-Блейз опускался вечер, в большой гостиной темнело, но лампы пока не зажгли. А сад был ещё полон света. Где-то неподалеку пел дрозд. – Не вижу к тому никаких препятствий. Я хочу, чтобы он принадлежал мне, и притом только мне, в этом вся прелесть. Я его столько ждала, разве это не дает мне какого-то права? А он был так безобразно верен бедной Фанни, если не считать того единственного случая. Милый Хью, он тогда воображал, что никто не знает про его эскападу с Эммой Сэндс! Вот точно так же и Рэндл сейчас воображает, что его интрижка с этой Риммер никому не известна, а на самом деле все знают! – Энн не знает. Ты, по-моему, склонна говорить «все знают», когда имеешь в виду себя. – Ну, я-то и правда знаю немало. Но сейчас я говорю серьезно. «Как девственности быть с её огнем?»[5 - Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 4: Искуситель бес, Когда ты так могуч во вдовьем теле, Как девственности быть с её огнем? Пускай, как воск, растает. (пер. – Б.Пастернак)] Или ты считаешь, что я стара для такой чепухи? А, Свин? – Стара? Ты? – Хамфри рассмеялся. – Но мне не совсем ясно, чего именно ты хочешь. – Я хочу невозможного, Свин. Снова стать молодой. Хочу маленького чуда. – Ну что ж, – сказал Хамфри. – Только вот не знаю, окажется ли Хью на высоте. – А я его подтяну! – Она встала. – Теперь пойду интервьюировать Феликса. Где этот мальчишка? Все рубит деревья? – В последний раз, когда я его видел, он таскал в сарай бревна толщиной с самого себя. Я ему сказал, чтобы бросил, Смид с работником перетаскают, но он не слушает. – Он работает, чтобы не думать, а ему как раз не мешало бы кое о чем подумать. Я об этом и хочу с ним поговорить. А ты чем займешься, Свин? – Съезжу, пожалуй, в Грэйхеллок. – Понятно: домино и виски. Феликсу тоже следовало бы там побывать, навестить мышку, пока кошки дома нет, только понятия у него чересчур благородные. Ты, кстати, не слышал, кошка не намерена вернуться? – Не слышал. – Ну, желаю хорошо провести время. Только помни, что я сказала! – А ты мне на этот раз ничего не сказала! – Тогда помни, что я сказала бы, если б не подумала, что ты уже столько раз это слышал. Милдред накинула на плечи легкую шаль и вышла в сад. На пороге она постояла, глядя по сторонам. Дрозд пел в ветвях кедра на фоне голубого неба, вбирая весь зримый мир в свою бесконечную песню. Река казалась неподвижной – полоска зеленой эмали под тенью каштанов, а верхушки бамбуков чуть шевелились, словно друзья обменивались условными знаками. Этот сад, знакомый так давно, что как бы стал частью её самой, погрузил Милдред в транс воспоминаний, временно вытеснив мысль о Феликсе. Кто знает, к чему могут привести случайные, казалось бы, ни с чем не связанные поступки? Она и сама целовала мужчин, чьи лица, чьи имена изгладились из памяти: нет их больше, убиты на двух войнах. Так много из того, что было в прошлом, уходит без следа. А некоторые куски остаются жить, прорастают в памяти, как здоровые семена. Может быть, для других людей, далеких ей и ненужных, какие-нибудь из её забытых поступков тоже оказались такими семенами. А Хью, знает ли он, догадывается ли, что он посеял и с какими последствиями, когда в тот летний вечер вдруг перестал смотреть на её отражение в реке и, обняв её за плечи, поцеловал и долгую минуту прижимал к себе, прежде чем выпустить? Ничего не было сказано ни тогда, ни после. Но эта ни с чем больше не связанная минута не прошла для неё бесследно. До сих пор вспоминалась так отчетливо, так подробно, что сном казалась не она, а неумолимо отдалившие её годы. Милдред не забыла. И Хью после цитронеллы тоже вспомнил, она хитростью заставила его вспомнить, и так радостно было увидеть, что хитрость удалась. В тот день он отправил её в долгую дорогу. И как раз когда в ней, как счастливая тайна, зародилась любовь к нему, когда она стала видеть его новыми глазами, он увлекся Эммой Сэндс. Милдред переживала это тяжело. Эмма была старая знакомая, они вместе учились в колледже; уже в то время она заставляла с собой считаться, чем-то смущала, сбивала с толку – не была настоящей подругой. И когда после катастрофы Милдред пригласила её погостить в Сетон-Блейз, ею руководило главным образом любопытство, отчасти злорадство и немножко сочувствие. Сквозь ещё один незамутненный кристалл памяти Милдред увидела, как вот здесь, в саду, Эмма в короткой белой теннисной юбке дает себя пленить и утешить совсем ещё юному Феликсу. Но её темные глаза поглядели на Милдред задумчиво, она прочла мысли Милдред, и её резкое, умное, собачье лицо замкнулось и застыло. После этого они расстались навсегда. Зря она меня возненавидела, подумала Милдред, ведь мне её утрата ничего не дала. И она даже расчувствовалась на минуту, вспомнив себя в то время и «годы, которые пожрала саранча». Но тут же сказала себе, что в каком-то смысле это было хорошо – хорошо сочинять легенду о своей влюбленности в Хью, дополнять её, и расцвечивать, и владеть ею как тайной, когда на самом деле она возникла из ничего. Но теперь-то, думала Милдред, я сделаю так, что все эти тени станут тенями чего-то, что эта долгая дорога станет дорогой, которая в конце концов куда-то привела. Спускаясь с крылечка, она услышала со стороны конюшни знакомые звуки – Хамфри запускал свой «ровер», – а обогнув дом, увидела Феликса, засунувшего голову глубоко в капот темно-синего «мерседеса». Она пошла к нему и ещё успела увидеть, как «ровер» скрылся за поворотом подъездной аллеи. – Право же, Феликс, – сказала Милдред, – ты, кажется, никого из нас не любишь так, как эту машину. Феликс с улыбкой поднял голову и прислонился к капоту, вытирая руки обрывком газеты. – Единственное существо, о котором я должен заботиться. – А кто в этом виноват, скажи на милость? Феликс был сводным братом Милдред, на пятнадцать лет моложе её. Сейчас ему было за сорок – очень высокого роста, с крупным лицом, ярко-синими глазами и пушистой шапкой коротких бесцветно-светлых, уже отступающих со лба волос. Лицо его, обветренное, но не загрубелое, усвоило постоянное выражение заведомого превосходства и не выдавало его чувств, если таковые имелись. На этом лице не бывало ни тонкой игры светотени, ни постепенного осознания чего-то непонятого – только внезапная, очень веселая и ясная улыбка, а потом опять привычная степенность. С сестрой Феликс был неизменно чуть насмешливо учтив и, как правило, отражал её попытки командовать им, делая вид, что просто их не замечает. Не ответив на её последние слова, он снова углубился в созерцание внутренностей «мерседеса». – Феликс, мне нужно с тобой серьезно поговорить, – сказала Милдред. – Закрой капот. Феликс повиновался и продолжал вытирать руки. Милдред за рукав оттащила его от машины, и они стали прохаживаться по газону. – Феликс, – сказала Милдред, – дело касается Энн. Что ты намерен предпринять в смысле Энн? Феликс не ответил. Скомкав газету, он бросил её в угол куртины с розами и дождался, пока Милдред подобрала её и сунула ему в карман. Тогда он сказал: – Разве это… обязательно, Милдред? – Он произносил её имя так, словно оно состояло из одного слога. – Да, обязательно. Ты безобразно скрытный, так нельзя. Я хочу тебе помочь, а с тобой попробуй помоги. – Она взяла его под руку. Он был настолько выше её, что она толком не видела его лица. – Я бы предпочел, чтобы ты мне не помогала, – сказал Феликс, и они медленно пошли дальше. – Не говори глупостей. Сейчас мне просто нужно кое-что у тебя спросить. Думать я тебя пока не прошу. Это успеется. Ты должен признать, что я проявила бездну такта и деликатности во всем, что касается Энн. Я никогда тебя ни о чем не спрашивала. Так что сейчас ты уж потерпи. – Милдред, – сказал Феликс, – мне очень жаль тебя разочаровывать, то есть разочаровывать твое любопытство и участие, но ничего такого нет. – Что значит «ничего такого нет»? Выражаешься, как телеграмма. – Ничего не произошло и не произойдет. Милдред помолчала. – Как знаешь. Тогда поговорим на смежную тему. Тебе нужно жениться. Или скажу так, чтобы тебе было ещё легче: мне нужно, чтобы ты женился. Я хочу, чтобы Мичемы продолжались, поскольку Финчи, видимо, кончились. Я хочу, чтобы у тебя были дети, Феликс. Бабушкой мне уже не быть, но тетка из меня получится ой-ой-ой! – К сожалению, и тут я вынужден тебя разочаровать. – Да полно тебе! – И Милдред продолжала вкрадчиво: – А та молоденькая француженка, с которой ты познакомился в Сингапуре? Расскажи мне о ней хоть чуточку. Сделай престарелой сестре хоть это крошечное одолжение. – Мари-Лора, – произнес Феликс деревянным голосом. – Вот-вот. А фамилия её как была? – Мари-Лора Обуайе. – Ну, и что дальше? Где хоть она сейчас? – Прости, если я повторяюсь, но тут тоже ничего такого нет. Кажется, она в Дели. – В Дели! – воскликнула Милдред. – И ты хочешь меня убедить, что ничего такого нет? А сам как раз едешь по делам этих гуркхов. Я не мечтаю, чтобы ты женился на француженке, но, судя по твоим рассказам, она очень милая молодая женщина, во всяком случае, она _женщина_! Они дошли до скамьи под кедром и сели. Дрозд умолк. Сад, весь распавшийся под лучами вечернего солнца на мелкие цветовые пятна, казалось, тихо мерцал. – В Дели я, между прочим, не еду, – сказал Феликс. Положив йогу на ногу, засунув руки в карманы, он смотрел вдаль, в сторону моста. – Буду служить в Англии. – Феликс! – воскликнула Милдред. – Что же ты мне не сказал? А я-то рассчитывала, что мы вместе поедем в Индию! Свинья ты, и больше никто. – Извини меня, Милдред, это только что решилось. Даже ещё не окончательно, но более или менее. – Скорее всего, ты сам только что это решил. А что ты будешь делать? Охранять Букингемский дворец? – Нет, эту повинность я уже отбыл. Работа будет в военном министерстве, точнее – в управлении военного секретаря: назначения, повышения, награждения и все такое прочее. Скука страшная. – Но тебя хоть повысят в чине, мальчик, дадут бригадира? – Да. – Только без бригады? – Вот именно… – Это было больное место. – Ну что ж… Я всегда считала, что ты слишком хорош для армии. До сих пор не понимаю, зачем она тебе понадобилась. Я этого не советовала. Положим, военный из тебя получился первый сорт. Так, значит, ты остаешься в Англии. Это возвращает нас к вопросу об Энн. – Милдред, прошу тебя… довольно. – Он нахмурился, искоса взглянул на неё и стал подниматься. Она его удержала. – Пожалуйста, не сердись на меня, Феликс. Я же вижу, ты только об этом и думаешь. И перестань твердить, что «ничего такого нет», этим ты от меня не отделаешься. Насчет Энн ты должен что-то решить. А то только изводишься и не даешь себе думать о других женщинах, на которых мог бы жениться. И её покой ты, наверное, смущаешь. Теперь Феликс сидел очень прямо, не шевелясь и глядя в одну точку. Краски сада, достигнув предела яркости, тускнели, растворялись в сумерках, цветовые пятна одно за другим заливало лиловым и синим. Над потемневшими каштанами задрожала одна огромная звезда. Феликс сказал: – По-твоему, я… веду себя непорядочно? Милдред вздохнула. По его сдавленному голосу она поняла, что наконец завладела его вниманием. Она сказала, тщательно выбирая слова: – Ничего подобного. Я считаю, что тебе нужно не отказаться от Энн, а добиться её. Она не очень молода, но достаточно, чтобы родить тебе ребенка. Она и сама была ребенком, когда родила Стива. А главное – ты её любишь. И она тебя любит. И Рэндл уехал. – С чего ты это взяла? – резко спросил Феликс. – Что? Что Энн тебя любит? – Да. – Он снова закинул ногу за ногу, упорно глядя вдаль, будто что-то высматривал. – А разве не так? – спросила Милдред. Сама она понятия об этом не имела. Помолчав, Феликс сказал: – Мне ничего не известно о том, что она на этот счет думает. Это и естественно. – Чего уж естественней! – фыркнула Милдред. – Да разве ты был бы здесь, если бы не думал, что она… ну, во всяком случае, не против? Твои-то чувства ей известны? Феликс опять помолчал. – Мне кажется, она… понимает. – Последнее слово он постарался проглотить. – Ну конечно, понимает. Не такая уж она дура. И вообще, женщина всегда знает. Прости, что говорю без обиняков, дорогой, но ты когда-нибудь целовал ее? – Конечно, нет! – возмутился Феликс. И тут же добавил, уже мягче: – Да, конечно, она знает. Но мы, понимаешь, никогда об этом не упоминали. – Оба вы, как видно, порядочные размазни, – сказала Милдред. – Эх, расшевелить бы тебя немножко, Феликс. Ну да ладно, повторяю последний пункт. Рэндл уехал. Твой ход. Да? – Нет, – Феликс встал и протянул сестре руку. – Очень прошу тебя, Милдред, не хлопочи ты обо мне. Рэндл уехал, но он вернется. Побудет в Лондоне и вернется. Ничего не произошло, решительно ничего. И как я тебе уже сказал, ничего не произойдет. Ты, пожалуй, права в том, что я веду себя как идиот… Но это другое дело. Пойдем домой, а то озябнешь. – Я ещё тебя не отпустила, – сказала Милдред. Она осталась сидеть, а Феликс стоял перед ней навытяжку, и его высокая фигура заслоняла вечернюю звезду. Зажглись и другие звезды. – Феликс, – сказала она, – когда ты говоришь, что ничего не произошло, ты имеешь в виду, что Рэндл не завел себе кого-то на стороне публично и явно, а значит, не вышел из игры. Ну а если бы он вышел из игры… тогда ты заговорил бы с Энн? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=119653) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 герой сказки Джеймса Барри, волшебный мальчик, который не хотел становиться взрослым 2 Редутэ, Пьер-Жозеф (1759-1840) – французский живописец и гравер, прозванный «Рафаэлем цветов». Создал художественные серии «Флора Наварры», «Античная флора», «Семейство лилейных» и др. 3 «Рядом с моей белокурой милой» (франц.) 4 Диана де Пуатье (1499-1566) – фаворитка французского короля Генриха VII; Клуэ, Франсуа (1510-1572) – французский художник 5 Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 4: Искуситель бес, Когда ты так могуч во вдовьем теле, Как девственности быть с её огнем? Пускай, как воск, растает. (пер. – Б.Пастернак)