Наполеон Евгений Викторович Тарле Монография о Наполеоне Бонапарте, созданная выдающимся историком Евгением Викторовичем Тарле, не нуждается в специальном представлении. Не раз изданная в нашей стране, переведенная на многие европейские языки, она принадлежит к лучшим образцам мировой и отечественной историографии о Наполеоне. До сих пор не потерявшая научного значения, книга Е. В. Тарле отличается изысканным литературным стилем, увлекательностью изложения, тонкими психологическими характеристиками главного героя и его эпохи. Все это делает работу Е. В. Тарле привлекательной как для историков-профессионалов, так и для широких кругов читающей публики. Евгений Тарле Наполеон Глава I. Молодые годы Наполеона Бонапарта В городе Аяччо, на острове Корсике, 15 августа 1769 г. 19-летняя жена одного местного дворянина, занимавшегося адвокатской практикой, Летиция Бонапарте, находясь вне дома, почувствовала внезапное приближение родовых мук, успела вбежать в гостиную и тут родила ребенка. Около родильницы никого в этот момент не оказалось, и ребенок из чрева матери упал на пол. Так совершилось прибавление семейства у небогатого адвоката корсиканского городка Аяччо Карло Бонапарте. Адвокат решил дать в будущем своему сыну воспитание не корсиканское, а французское и, когда мальчик подрос, добился определения его на казенный счет в одно из французских военных училищ: учить сына на свой счет у многодетной семьи средств не было. Остров Корсика, долгое время принадлежавший Генуэзской торговой республике, восстал против Генуи под предводительством одного местного землевладельца (Паоли) и в 1755 г. прогнал генуэзцев. Это было, по-видимому, восстанием мелкопоместных дворян и землевладельцев, поддержанных в данном случае охотниками, скотоводами в горах, беднотой в немногих городах, словом, населением, желавшим избавиться от беззастенчивой эксплуатации со стороны совершенно чуждой им купеческой республики, от фискального и административного гнета. Восстание увенчалось успехом, и с 1755 г. Корсика жила в качестве самостоятельного государства под управлением Паоли. На Корсике были сильны еще (особенно во внутренних частях острова) пережитки родового быта. Жили кланами, ведшими иногда долгую и ожесточенную войну между собой. Кровная месть (вендетта) была в очень большом ходу и нередко кончалась громадными побоищами между отдельными кланами. В 1768 г. Генуэзская республика продала свои уже фактически несуществующие «права» на Корсику французскому королю Людовику XV, и весной 1769 г. французские войска разгромили отряд Паоли (дело было в мае 1769 г., за три месяца до рождения Наполеона). Корсику провозгласили владением Франции. Годы детства Наполеона проходили, таким образом, как раз тогда, когда на острове еще живы были сожаления о так внезапно вновь утраченной политической самостоятельности, а вместе с тем частью землевладельцев и городской буржуазии овладевала мысль, не стать ли окончательно, не за страх, а за совесть, подданными Франции. Отец Наполеона, Карло Бонапарте, примкнул к «французской» партии, но маленький Наполеон жалел об изгнанном защитнике Корсики Паоли и ненавидел французских пришельцев. Характер у Наполеона с раннего детства оказался нетерпеливым и неспокойным. «Ничто мне не импонировало, – вспоминал он впоследствии, – я был склонен к ссорам и дракам, я никого не боялся. Одного я бил, другого царапал, и все меня боялись. Больше всего приходилось от меня терпеть моему брату Жозефу. Я его бил и кусал. И его же за это бранили, так как бывало еще до того, как он придет в себя от страха, я уже нажалуюсь матери. Мое коварство приносило мне пользу, так как иначе мама Летиция наказала бы меня за мою драчливость, она никогда не потерпела бы моих нападений!» Наполеон рос ребенком угрюмым и раздражительным. Мать любила его, но воспитание и ему и другим своим детям дала довольно суровое. Жили экономно, но нужды семья не испытывала. Отец был человек, по-видимому, добрый и слабохарактерный. Истинным главой семьи была Летиция, твердая, строгая, трудолюбивая женщина, в руках которой находилось воспитание детей. Любовь к труду и к строгому порядку в делах Наполеон унаследовал именно от матери. Обстановка этого уединенного от всего света острова, с его довольно диким населением в горах и лесных чащах, с нескончаемыми междуклановыми столкновениями, с родовой кровной местью, с тщательно скрываемой, но упорной враждой к пришельцам-французам, сильно отразилась на юных впечатлениях маленького Наполеона. В 1779 г., после больших хлопот, отцу удалось отвезти двух старших детей – Жозефа и Наполеона – во Францию и поместить их в Отенский колледж, а весной того же 1779 г. 10-летний Наполеон был переведен и помещен на казенную стипендию в военном училище в г. Бриенне, в восточной Франции. В Бриеннском военном училище Наполеон оставался угрюмым, замкнутым мальчиком; он быстро и надолго раздражался, не искал ни с кем сближения, смотрел на всех без почтения, без приязни и без сочувствия, очень в себе уверенный, несмотря на свой малый рост и малый возраст. Его пробовали обижать, дразнить, придираться к его корсиканскому выговору. Но несколько драк, яростно и не без успеха (хотя и не без повреждений) проведенных маленьким Бонапартом, убедили товарищей в небезопасности подобных столкновений. Учился он превосходно, прекрасно изучил историю Греции и Рима. Он увлекался также математикой и географией. Учителя этой провинциальной военной школы сами не очень были сильны в преподаваемых ими науках, и маленький Наполеон пополнял свои познания чтением. Читал он и в этот ранний период и впоследствии всегда очень много и очень быстро. Французских товарищей удивлял и отчуждал от него его корсиканский патриотизм: для него французы были тогда еще чуждой расой, пришельцами-завоевателями родного острова. Со своей далекой родиной, впрочем, он в эти годы общался только через письма родных: не такие были у семьи средства, чтобы выписывать его на каникулы домой. В 1784 г., 15 лет, он с успехом окончил курс и перешел в Парижскую военную школу, откуда уже выпускались офицеры в армию. Здесь были собраны первостепенные преподавательские силы: достаточно сказать, что среди преподавателей были знаменитый математик Монж и астроном Лаплас. Наполеон с жадностью слушал лекции и читал. Тут было чему и у кого поучиться. Но в первый же учебный год его постигло несчастье: он поступил в Парижскую школу в конце октября 1784 г., а в феврале 1785 г. скончался его отец Карло Бонапарте от той самой болезни, от которой впоследствии умер и сам Наполеон: от рака желудка. Семья осталась почти без средств. На старшего брата Наполеона, Жозефа, надежда была плоха: он был и неспособен и ленив, 16-летний юнкер взял на себя заботу о матери, братьях и сестрах. После годичного пребывания в Парижской военной школе он вышел 30 октября 1785 г. в армию с чином подпоручика и отправился в полк, стоявший на юге, в г. Валенсе. Трудно жилось молодому офицеру. Большую часть жалованья он отсылал матери, оставляя себе только на самое скудное пропитание, не позволяя себе ни малейших развлечений. В том же доме, где он снимал комнату, помещалась лавка букиниста, и Наполеон все свободное время стал проводить за чтением книг, которые давал ему букинист. Общества он чуждался, да и одежда его была так невзрачна, что он и не хотел и не мог вести сколько-нибудь светскую жизнь. Читал он запоем, с неслыханной жадностью, заполняя заметками и конспектами свои тетради. Больше всего его интересовали книги по военной истории, математике, географии, описания путешествий. Читал он и философов. Именно в эту пору он ознакомился с классиками просветительной литературы XVIII в. – Вольтером, Руссо, Даламбером, Мабли, Рэйналем. Трудно установить, когда именно появляются в нем первые признаки того отвращения к идеологам революционной буржуазии и ее философии, которое так для него характерно. Во всяком случае, 16-летний подпоручик пока еще не столько критиковал, сколько учился. Это тоже коренная черта его ума: ко всякой книге, так же как и ко всякому новому человеку, он приближался в эти начальные годы своей жизни с жадным и нетерпеливым желанием поскорее и как можно полнее извлечь то, чего он еще не знает и что может дать пищу его собственной мысли. Читал он и беллетристику и стихи; увлекался «Страданиями молодого Вертера» и некоторыми другими вещами Гете; читал Расина, Корнеля, Мольера, нашумевшую тогда книгу стихов, приписанных средневековому шотландскому барду Оссиану (это была искусная литературная подделка); от этого чтения снова бросался к математическим трактатам, к книгам военного содержания, особенно к сочинениям об артиллерийском деле. В сентябре 1786 г. он испросил себе долговременный отпуск и уехал в Аяччо, на родину, устраивать материальные дела своей семьи. Умирая, его отец завещал небольшое имение и довольно запутанные дела. Наполеон деятельно и успешно занялся этими делами и поправил материальное положение семьи. Отпуск свой ему удалось продлить до середины 1788 г., хотя, по-видимому, и без сохранения содержания. Но результаты его работы по дому и имению покрыли все. Вернувшись в июне 1788 г. во Францию, он вскоре со своим полком был отправлен в г. Оксонн. Здесь он жил уже не на частной квартире, а в казарме и продолжал с прежней жадностью читать решительно все, что попадало под руку, и в частности основные труды по военным вопросам, волновавшим военных специалистов XVIII в. Однажды, посаженный за что-то на гауптвахту, он совершенно случайно нашел в помещении, где был заперт, неизвестно как попавший сюда старый том юстиниановского сборника (по римскому праву). Он не только прочел его от доски до доски, но потом, почти 15 лет спустя, изумлял знаменитых французских юристов на заседаниях по выработке Наполеоновского кодекса, цитируя наизусть римские дигесты. Память у него была исключительная. Способность к упорнейшему умственному труду, к долгому размышлению сказалась в нем уже в этот ранний период. «Если кажется, что я всегда ко всему подготовлен, то это объясняется тем, что раньше чем что-либо предпринять, я долго размышлял; уже прежде я предвидел то, что может произойти. Вовсе не гений внезапно и таинственно (en secret) открывает мне, что именно мне должно говорить и делать при обстоятельствах, кажущихся неожиданными для других, – но мне открывает это мое размышление. Я работаю всегда, работаю во время обеда, работаю, когда я в театре; я просыпаюсь ночью, чтобы работать», – так говорил он неоднократно впоследствии. О своей гениальности он упоминал часто с каким-то легким налетом иронии или насмешливости, а о своей работе – всегда с большой серьезностью и с большой настойчивостью. Он гордился своей колоссальной работоспособностью больше, чем какими бы то ни было другими дарами, какими наделила его столь неограниченно щедрая к нему природа. Тут, в Оксонне, он и сам берется за перо и составляет небольшой трактат по баллистике («О метании бомб»). Артиллерийское дело окончательно становится его излюбленной военной специальностью. Остались в его бумагах от этого времени также и кое-какие беллетристические наброски, философско-политические этюды и т.п. Здесь он частенько высказывается более или менее либерально, иногда прямо повторяет некоторые мысли Руссо, хотя в общем его никак нельзя назвать последователем идей «Общественного договора». В эти годы его жизни бросается в глаза одна черта: полное подчинение страстей и желаний воле и рассудку. Он живет впроголодь, избегает общества, не сближается с женщинами, отказывает себе в развлечениях, работает без устали, сидит за книгами все свободное от службы время. Согласился ли он окончательно удовольствоваться своей долей – долей небогатого провинциального офицера, корсиканского дворянина из бедных, на которого аристократы-товарищи и аристократы-начальники всегда будут смотреть сверху вниз? Он не успел ясно сформулировать ответ на этот вопрос и еще меньше успел конкретно развить планы будущего, как сначала зашаталась, потом надломилась, потом провалилась та сцена, на которой он готовился действовать: грянула Французская революция. Те бесчисленные биографы и историки Наполеона, которые склонны наделять своего героя сверхъестественными качествами мудрости, пророческого дара, вдохновенного следования своей звезде, хотят уловить в 20-летнем артиллерийском поручике оксоннского гарнизона предчувствие того, чем для него лично будет разразившаяся в 1789 г. революция. На самом деле все обстояло гораздо проще и естественнее: по социальному своему положению Наполеон мог только выиграть от победы буржуазии над феодально-абсолютистским строем. В Корсике дворяне (а особенно мелкопоместные) никогда не пользовались даже и в генуэзские времена теми правами и преимуществами, какими так дорожили дворяне французские; на большую и быструю карьеру по военной службе мелкопоместный провинциал с далекого, недавно французами завоеванного дикого итальянского острова ни в коем случае рассчитывать не мог. Если чем и могла пленить его революция 1789 г., так это именно тем, что только теперь личные способности могли содействовать восхождению человека по социальной лестнице. Для начала артиллерийскому поручику Бонапарту ничего больше не требовалось. Практические заботы охватили его. Как для него выгоднее всего использовать революцию? И где сделать это лучше? Ответов было два: 1) на Корсике, 2) во Франции. Преувеличивать размеры и температуру его корсиканского патриотизма в тот момент ни в коем случае не следует. Поручик Бонапарт в 1789 г. не напоминал уже того 10-летнего злого волчонка, который так больно дрался во дворе Бриеннской военной школы, когда товарищи передразнивали его корсиканский акцент. Теперь он знал, что такое Франция и что такое Корсика, мог сравнивать масштабы и понимал, конечно, всю несоизмеримость этих масштабов. Но дело в том, что даже и в 1789 г. он не мог надеяться на то место во Франции, которое именно теперь, когда разразилась революция, он мог, при счастливых обстоятельствах, занять на Корсике. Спустя два с половиной месяца после штурма Бастилии Наполеон отпросился в отпуск и уехал на Корсику. Между многими другими литературными набросками Наполеон как раз в 1789 г. закончил очерк истории Корсики, который он в рукописи дал для отзыва Рэйналю, и очень был обрадован лестным отзывом этого тогда популярного писателя. Самая тема показывает живейший его интерес к родному острову еще до появления возможности начать там политическую деятельность. Прибыв домой, к матери, он немедленно объявил себя сторонником возвратившегося из долгого изгнания Паоли, но тот отнесся к молодому лейтенанту весьма холодно, а очень скоро обнаружилось, что им и вовсе не по пути. Паоли норовил совершенно освободить Корсику от французского владычества, а Бонапарт учитывал, что французская революция открывает новые пути для развития Корсики, а может быть, – и это главное – для его собственной карьеры. Пробыв на Корсике несколько месяцев и не добившись никаких результатов, он снова уезжает в полк и увозит с собой младшего брата Людовика, чтобы несколько уменьшить расходы по дому для матери. Братья поселились в Валансе, куда снова перевели полк. Лейтенант Бонапарт должен был теперь жить вдвоем с братом и давать ему воспитание на свое очень скудное жалованье. Иногда приходилось обедать одним куском хлеба. Наполеон продолжал усиленно работать по службе и читать запоем разнообразнейшую литературу, усердно налегая на военную историю. В сентябре 1791 г. он снова попал на Корсику, куда ему удалось получить перевод по службе. На этот раз он окончательно разошелся с Паоли, потому что тот уже прямо вел дело к отторжению острова от Франции, чего Наполеон ни в коем случае не хотел. Когда в апреле 1791 г. разгорелась борьба между контрреволюционным духовенством, всецело поддерживавшим сепаратиста Паоли, и представителями революционных властей, то Бонапарт даже стрелял в мятежную толпу, напавшую на предводительствуемый им отряд. В конце концов он стал подозрителен к властям, так как сделал попытку завладеть крепостью (без распоряжения сверху). Он уехал во Францию, где ему необходимо было немедленно явиться в Париж, в военное министерство, чтобы оправдаться в своем несколько сомнительном поведении на Корсике. Приехал он в столицу в конце мая 1792 г. и был личным свидетелем бурных революционных событий этого лета. У нас есть точные данные, чтобы судить, как 23-летний офицер отнесся к двум центральным событиям этих месяцев: к вторжению народной массы в Тюильрийский дворец – 20 июня – и к свержению монархии – 10 августа 1792 г. Будучи не участником, а лишь посторонним, случайным свидетелем и имея возможность высказаться оба раза в интимном кругу, он мог совершенно свободно дать простор истинным своим чувствам, всем своим инстинктам. И его высказывания не оставляют никаких сомнений в смысле их полнейшей ясности и недвусмысленности: «Пойдем за этими канальями», – сказал он Бурьену, с которым был на улице, видя толпу, шедшую к королевскому дворцу 20 июня. Когда перепуганный этой грозной демонстрацией Людовик XVI поклонился толпе из окна, к которому подошел в красной фригийской шапке (одной из эмблем революции), Наполеон сказал с презрением: «Какой трус! Как можно было впустить этих каналий! Надо было смести пушками 500-600 человек, – остальные разбежались бы!» Я смягчаю эпитет, примененный Наполеоном к Людовику XVI, так как передать его в точности в печати нет ни малейшей возможности. 10 августа (в день штурма Тюильри и низвержения Людовика XVI) он снова на улице и снова повторяет этот эпитет по отношению к королю, а революционных повстанцев обзывает «самой гнусной чернью». Конечно, он не мог, стоя в толпе и глядя на штурм Тюильри 10 августа 1792 г., знать, что французский трон, с которого в этот момент сгоняют Людовика XVI, тем самым очищается именно для него, Бонапарта, так же как стоявшие вокруг него массы, восторженными криками приветствовавшие рождение республики, не могли подозревать, что этот незаметный, затерянный в толпе, худой, маленький молодой офицер в поношенном сюртуке задушит эту республику и станет самодержавным императором. Но интересно отметить этот инстинкт, заставлявший Наполеона уже тогда думать о картечи как о наиболее подходящем способе отвечать на народные восстания. Он побывал еще раз на Корсике. Но приехал он туда как раз в тот момент, когда Паоли окончательно решил отделить Корсику от Франции и предался англичанам. Наполеону удалось незадолго до захвата острова англичанами, после долгих приключений и опасностей, бежать с Корсики и увезти с собой мать и всю семью. Это было в июне 1793 г. Едва они скрылись, как дом их был разграблен сепаратистами – приверженцами Паоли. Начались годы тяжелой нужды. Большая семья была совсем разорена, и молодому капитану (Наполеон получил незадолго до того этот чин) приходилось содержать мать и семерых братьев и сестер. Он их устроил кое-как сначала в Тулоне, потом в Марселе. Потянулась трудная и скудная жизнь, шел месяц за месяцем, не принося никакого просвета, и вдруг служебная лямка прервалась самым неожиданным образом. На юге Франции разразилось контрреволюционное восстание. Роялисты Тулона в 1793 г. изгнали или перебили представителей революционной власти и призвали на помощь крейсировавший в западной части Средиземного моря английский флот. Революционная армия осадила Тулон с суши. Осада шла вяло и неуспешно. Руководил осадой некий Карто. Политическим руководителем армии, усмирявшей восстание роялистов на юге, был знакомый Бонапарта, корсиканец Саличетти, вместе с ним выступавший против Паоли. Бонапарт посетил своего земляка в лагере возле Тулона и тут указал ему единственный способ взять Тулон и прогнать английский флот от берега. Саличетти назначил молодого капитана помощником начальника осадной артиллерии. Штурм, произведенный в первых числах ноября, не удался, потому что командовавший в этот день Доннэ велел отступать, вопреки мнению и желанию Бонапарта, в самый решительный момент. Бонапарт был уверен, что победа осталась бы за французами, если бы не эта грубая ошибка. Сам он шел впереди штурмующей колонны и был ранен. После долгого сопротивления и проволочек со стороны высших властей, не очень доверявших какому-то совсем неизвестному молодому человеку, случайно очутившемуся в лагере, новый командующий Дюгомье разрешил ему, наконец, привести свой план в исполнение. Расположив батареи, как он давно хотел, Бонапарт, после страшной канонады, штурмом, в котором он лично участвовал, взял тот пункт (Эгильет), который был командной высотой над рейдом, и открыл огонь по английскому флоту. После двухдневной ожесточенной канонады республиканцы 17 декабря пошли штурмом на укрепления. Штурмующих было 7 тысяч человек, и они были, после ожесточенного боя, отброшены. Но тут подоспел Бонапарт с резервной колонной, и это вмешательство решило победу. На другой день началось повальное бегство из города всех, кого англичане согласились взять на корабли. Тулон сдался на милость победителей. Республиканская армия вошла в город. Английский флот успел уйти в открытое море. «У меня слов не хватает, чтобы изобразить тебе заслугу Бонапарта: у него знаний столь же много, как и ума, и слишком много характера, и это еще даст тебе слабое понятие о хороших качествах этого редкого офицера», – писал генерал Дютиль в Париж, в военное министерство, и с жаром рекомендовал министру сохранить Бонапарта для блага республики. Огромная роль Бонапарта и в расположении орудий, и в искусном ведении осады и канонады, и, наконец, в решающий миг штурма была ясна всему осадному корпусу. Этот штурм произошел 17 декабря 1793 г. Таково было первое сражение, данное и выигранное Наполеоном. От 17 декабря 1793 г., когда были взяты укрепления Тулона, по 18 июня 1815 г., когда побежденный император удалился с покрытого трупами ватерлооского поля, – 22 года (с перерывами) длилась эта долгая, кровавая карьера, которая внимательно изучалась на протяжении всей эпохи национально-освободительных войн в Европе и опыт которой до сих пор подвергается систематическому исследованию. Наполеон дал на своем веку около 60 больших и малых сражений (количественно несравненно больше, чем в совокупности дали Александр Македонский, Ганнибал, Цезарь и Суворов), и в этих битвах участвовали гораздо большие людские массы, чем в войнах его предшественников по военному искусству. Но несмотря на обилие грандиозных побоищ, с которыми связано поприще Наполеона, Тулонская победа, при всей своей сравнительной скромности, навсегда заняла в наполеоновской эпопее совсем особое место. Он впервые обратил на себя внимание. О нем впервые узнали в Париже. Комитет общественного спасения был очень рад, что наконец удалось покончить с тулонскими изменниками и отогнать от берега англичан. Это развитие событий обещало скорую ликвидацию роялистской контрреволюции на всем юге. Тулон считался такой неприступной крепостью, что многие верить не хотели вести о его падении, о том, что какой-то никому неведомый Бонапарт мог взять его. К счастью для победителя, в осаждающем лагере, кроме Саличетти, находился еще один человек, гораздо более влиятельный: Огюстен Робеспьер, младший брат Максимилиана. Он присутствовал при взятии города, и он же описал событие в докладе, посланном в Париж. Результаты сказались немедленно: постановлением от 14 января 1794 г. Наполеон Бонапарт получил чин бригадного генерала. Ему было в этот момент 24 года отроду. Начало было сделано. Время, когда Бонапарт взял Тулон, было периодом полного владычества монтаньяров в Конвенте, временем колоссального влияния Якобинского клуба в столице и провинции, временем расцвета революционной диктатуры, победоносно и беспощадно боровшейся против внешних врагов и внутренней измены, против восстаний, поджигаемых роялистами, жирондистами, не присягнувшими священниками. В происходившей яростной внутренней борьбе Наполеон Бонапарт не мог не видеть, что нужно выбирать между республикой, которая ему все может дать, и монархией, которая все у него отнимет и не простит ему ни взятия Тулона, ни его как раз в это время изданной небольшой брошюры «Ужин в Бокере», в которой он доказывает восставшим на юге городам, что их положение безнадежно. Весной и в начале лета комиссары Конвента на юге (и особенно Огюстен Робеспьер, под прямым влиянием Бонапарта) подготовляли вторжение в Пьемонт, в северную Италию, чтобы оттуда угрожать Австрии. Комитет общественного спасения колебался, Карно был тогда против этого плана. Влияя через Огюстена Робеспьера, Бонапарт мог надеяться на осуществление этой своей мечты: принять участие в завоевании Италии. Самая мысль была в тот момент еще необычной для французского правительства: идея защищаться от интервенции не обороной от контрреволюционной Европы, а прямым нападением на Европу, казалась еще слишком дерзкой. Планам Бонапарта не суждено было осуществиться в 1794 г. Внезапная, абсолютно не предвиденная им политическая катастрофа перевернула все вверх дном. Чтобы поддержать лично перед своим братом и перед Комитетом общественного спасения план итальянского похода, Огюстен Робеспьер отправился в Париж. Наступило лето, нужно было решить этот вопрос. Бонапарт находился в Ницце, куда он вернулся из Генуи, выполнив секретное поручение, данное ему в связи с затевающимся походом. И вдруг из Парижа грянуло известие, которого не ждала не только далекая южная провинция, но не ждала и сама столица: пришла поразительная весть об аресте в день 9 термидора, на самом заседании Конвента, Максимилиана Робеспьера, его брата Огюстена, Сен-Жюста, Кутона, затем, попозже, их приверженцев и казни их всех на другой день без суда в силу простого объявления их вне закона. Немедленно по всей Франции начались аресты лиц, особенно близких или казавшихся близкими к главным деятелям павшего правительства. Генерал Бонапарт после казни Огюстена Робеспьера сразу оказался под ударом. Не прошло и двух недель после 9 термидора (27 июля), как он был арестован (10 августа 1794 г.) и препровожден под конвоем в антибский форт на Средиземноморском побережье. После заключения, продолжавшегося 14 дней, Бонапарт был выпущен: в его бумагах не нашлось ничего, что бы дало повод к преследованию. Правда, в эти дни термидорианского террора погибло много людей, в той или иной степени близких к Робеспьеру или робеспьеристам, и Бонапарт мог почитать себя счастливым, что избежал гильотины. Во всяком случае по выходе из тюрьмы он сразу убедился, что времена переменились и что его счастливо начатая карьера приостановилась. Новые люди относились к нему подозрительно, да и знали его еще очень мало. Взятие Тулона не успело еще создать ему большой военной репутации. «Бонапарт? Что такое – Бонапарт? Где он служил? Никто этого не знает», – так реагировал отец молодого поручика Жюно, когда тот сообщил ему, что генерал Бонапарт хочет взять его к себе в адъютанты. Тулонский подвиг уже был забыт и во всяком случае расценивался уже не так высоко, как в первый момент после события. А тут еще подвернулась новая неприятность. Неожиданно термидорианский Комитет общественного спасения приказал ему ехать в Вандею на усмирение мятежников, и когда генерал Бонапарт прибыл в Париж, то узнал, что ему дают командование пехотной бригадой, тогда как он был артиллеристом и не хотел служить в пехоте. Произошло запальчивое объяснение между ним и членом комитета Обри, и Бонапарт подал в отставку. Опять наступил для Наполеона период материальной нужды. 25-летний генерал в отставке, поссорившийся с начальством, без всяких средств, невесело просуществовал в Париже эту трудную зиму 1794/95 г. и еще более трудную и голодную весну. Казалось, все его забыли. Наконец в августе 1795 г. он оказался зачисленным как генерал артиллерии в топографическое отделение Комитета общественного спасения. Это был прообраз генерального штаба, созданный Карно, фактически главнокомандующим армиями. В топографическом отделении Наполеон составляет «инструкции» (директивы) для итальянской армии республики, которая вела операции в Пьемонте. Он и в эти месяцы не переставал учиться и читать; он посещал знаменитый парижский Ботанический сад, посещал обсерваторию, жадно слушал там астронома Лаланда. Должность эта не давала Наполеону большого заработка, и иногда единственным ресурсом в смысле получения обеда оказывался визит в семью Перно, где его очень любили. Но ни разу в эти тяжелые для него месяцы не пожалел он о своей отставке, ни разу не пожелал пойти в пехоту, – быть может, потому, что теперь это было бы уже возможно только путем унизительных просьб. И вот снова судьба выручила его: снова он понадобился республике, и опять против тех же врагов, что и в Тулоне. 1795 год был одним из решающих поворотных лет в истории Французской буржуазной революции. Буржуазная революция, низвергнув абсолютистско-феодальный строй, лишилась 9 термидора самого острого своего оружия – якобинской диктатуры, и, добившись власти, став на путь реакции, буржуазия блуждала в поисках новых способов и форм прочного установления своего владычества. Термидорианский Конвент в зиму 1794/95 г. и весной 1795 г. неуклонно передвигался в политическом смысле слева направо. Буржуазная реакция еще далеко не была так сильна и так смела в конце лета 1794 г., тотчас после ликвидация якобинской диктатуры, как поздней осенью того же 1794 г., а осенью 1794 г. правое крыло Конвента не говорило и не действовало и вполовину так свободно и бесцеремонно, как весной 1795 г. В то же время все разительнее делался бытовой контраст в эту страшную голодную зиму и весну между люто голодавшими рабочими предместьями, где матери кончали с собой, предварительно утопив или зарезав всех своих детей, и развеселой жизнью буржуазии, попойками и кутежами, обычными для «центральных секций», для тучи финансистов, спекулянтов, биржевых игроков, больших и малых казнокрадов, высоко и победно поднявших свои головы после гибели Робеспьера. Два восстания, исходившие из рабочих предместий и прямо направленные против термидорианского Конвента, грозные вооруженные демонстрации, перешедшие дважды – 12 жерминаля (1 апреля) и 1 прериаля (20 мая) 1795 г. – в прямое нападение на Конвент, не увенчались успехом. Страшные прериальские казни, последовавшие за насильственным разоружением Сент-Антуанского предместья, надолго прекратили возможность массовых выступлений для плебейских масс Парижа. И, конечно, разгул белого террора неизбежно воскресил потерянные было надежды «старой», монархической части буржуазии и дворянства: роялисты предположили, что их время пришло. Но расчет был ошибочный. Сломившая парижскую плебейскую массу буржуазия вовсе не затем разоружала рабочие предместья, чтобы облегчить триумфальный въезд претендента на французский престол, графа Прованского, брата казненного Людовика XVI. Не то, чтобы собственнический класс Франции дорожил хоть сколько-нибудь республиканской формой правления, но он очень дорожил тем, что ему дала буржуазная революция. Роялисты не хотели и не могли понять того, что совершилось в 1789-1795 гг., что феодализм рухнул и уже никогда не вернется, что начинается эра капитализма и что буржуазная революция положила непроходимую пропасть между старым и новым периодами истории Франции и что их реставрационные идеи чужды большинству городской и сельской буржуазии. В Лондоне, Кобленце, Митаве, Гамбурге, Риме – во всех местах скопления влиятельных эмигрантов – не переставали раздаваться голоса о необходимости беспощадно карать всех, принимавших участие в революции. Со злорадством повторялось после прериальского восстания и диких проявлений белого террора, что, к счастью, «парижские разбойники» начали друг друга резать и что роялистам нужно нагрянуть, чтобы без потери времени перевешать и тех и других – и термидорианцев и оставшихся монтаньяров. Нелепая затея повернуть назад историю делала бесплодными все их мечты, осуждая на провал все их предприятия. Людей, покончивших 9 термидора с якобинской диктатурой, а 1-4 прериаля – с грозным восстанием парижских санкюлотов, – всех этих Тальенов, Фреронов, Бурдонов, Буасси д'Англа, Баррасов, – можно было совершенно справедливо обвинить и в воровстве, и в животном эгоизме, и в зверской жестокости, и в способности на любую гнусность, но в трусости пред роялистами их обвинять было нельзя. И когда поторопившиеся роялисты при деятельной поддержке Вильяма Питта организовали высадку эмигрантского отряда на полуострове Киберон (в Бретани), то руководители термидорианского Конвента без малейших колебаний отправили туда генерала Гоша с армией и после полного разгрома высадившихся сейчас же расстреляли 750 человек из числа захваченных. Роялисты после этого разгрома вовсе не сочли своего дела потерянным. Не прошло и двух месяцев, как они снова выступили, но на этот раз в самом Париже. Дело было в конце сентября и в первых числах октября, или, по революционному календарю, в первой половине вандемьера 1795 г. Обстановка была такова: Конвент уже выработал новую конституцию, по которой во главе исполнительной власти должны были стоять пять директоров, а законодательная власть сосредоточивалась в двух собраниях: Совете пятисот и Совете старейшин. Конвент готовился ввести эту конституцию в действие и разойтись, но, наблюдая все более и более усиливающиеся в слоях крупнейшей «старой» буржуазии монархические настроения и страшась, как бы роялисты, действуя чуть-чуть умнее и тоньше, не воспользовались этим настроением и не проникли бы в большом количестве в будущий выборный Совет пятисот, руководящая группа термидорианцев во главе с Баррасом провела в самые последние дни Конвента особый закон, по которому две трети Совета пятисот и две трети Совета старейшин должны были обязательно быть избранными из числа членов, заседавших до сих пор в Конвенте, и лишь одну треть можно было выбирать вне этого круга. Но на этот раз в Париже роялисты были далеко не одни; они находились даже и не на первом плане ни при подготовке дела, ни при самом выступлении. Это-то и делало в вандемьере 1795 г. положение Конвента особенно опасным. Против произвольного декрета, имеющего явной и неприкрыто эгоистической целью упрочить владычество существовавшего большинства Конвента на неопределенно долгий срок, выступила довольно значительная часть крупной денежкой буржуазной аристократии и верхушка буржуазии так называемых «богатых», т.е. центральных, секций г. Парижа. Выступили они, конечно, с целью совсем развязаться с той частью термидорианцев, которая уже не соответствовала настроениям сильно качнувшихся вправо наиболее зажиточных кругов как в городе, так и в деревне. В парижских центральных секциях, взбунтовавшихся внезапно в октябре 1795 г. против Конвента, признанных, настоящих роялистов, мечтавших о немедленном возвращении Бурбонов, было, конечно, не очень много, но они, ликуя, видели, куда направляется, и, восхищаясь, предугадывали, чем кончится это движение. «Консервативные республиканцы» парижской буржуазии, для которых уже и термидорианский Конвент казался слишком революционным, расчищали дорогу реставрации. И Конвент сразу же, начиная с 7 вандемьера (т. е. с 29 сентября), когда стали поступать тревожнейшие сведения о настроениях центральных частей Парижа, увидел прямо перед собой грозную опасность. В самом деле: на кого он мог опереться в этой новой борьбе за власть? Всего за четыре месяца до того, после зверской прериальской расправы с рабочими предместьями, после длившихся целый месяц казней революционных якобинцев, после полного и проведенного с беспощадной суровостью разоружения рабочих предместий, – Конвент не мог, разумеется, рассчитывать на активную помощь широких масс. Рабочие Парижа смотрели в тот момент на комитеты Конвента и на самый Конвент как на самых лютых своих врагов. Сражаться во имя сохранения власти в будущем Совете пятисот за двумя третями этого Конвента рабочим не могло бы и в голову прийти. Да и сам Конвент не мог и помыслить вызвать к себе на помощь плебейскую массу столицы, которая его ненавидела и которой он страшился. Оставалась армия, но и здесь дело было неблагополучно. Правда, солдаты без колебаний везде и всегда стреляли в ненавистных изменников-эмигрантов, в роялистские шайки и отряды, где бы они их ни встречали: и в нормандских лесах, и в вандейских дюнах, и на полуострове Кибероне, и в Бельгии, и на немецкой границе. Но, во-первых, вандемьерское движение выставляло своим лозунгом не реставрацию Бурбонов, а якобы борьбу против нарушения декретом Конвента самого принципа народного суверенитета, принципа свободного голосования и избрания народных представителей, а во-вторых, если солдаты были вполне надежными республиканцами и их только сбивал или мог сбить с толку ловкий лозунг вандемьерского восстания, то с генералами дело обстояло значительно хуже. Взять хотя бы начальника парижского гарнизона генерала Мену. Одолеть налетом Антуанское рабочее предместье 4 прериаля, покрыть город бивуаками, арестовывать и отправлять на гильотину рабочих целыми пачками – это генерал Мену мог сделать и делают с успехом; и когда вечером 4 прериаля его войска с музыкой проходили, уже после победы над рабочими, по центральным кварталам столицы, а высыпавшая на улицу нарядная публика с восторгом приветствовала и самого Мену и его штаб, то здесь было полное единение сердец и слияние душ между теми, кто делал овацию, и тем, кто был предметом овации. Мену мог чувствовать себя вечером 4 прериаля представителем имущих классов, победивших враждебную неимущую массу, предводителем сытых против голодных. Это было ему ясно, понятно и приятно. Но во имя чего он будет стрелять теперь, в вандемьере, в эту самую, некогда его приветствовавшую, нарядную публику, плотью от плоти и костью от кости которой он сам является? Если между Мену и термидорианским Конвентом можно было бы установить какую-нибудь разницу, то именно в том, что этот генерал был значительно правее, реакционнее настроен, чем самые реакционные термидорианцы. Центральные секции домогались права свободно избрать более консервативное собрание, чем Конвент, и расстреливать их за это генерал Мену не захотел. И вот в ночь на 12 вандемьера (4 октября) термидоианские вожди слышат ликующие крики, несущиеся со всех сторон: демонстративные шествия, громогласные восторженные восклицания распространяют по столице известие, что Конвент отказывается от борьбы, что можно будет обойтись без сражения на улицах, что декрет взят назад и выборы будут свободны. Доказательство приводится одно единственное, но зато неопровержимое и реальнейшее: начальник вооруженных сил одной из центральных секций Парижа (секция Лепеллетье), некто Делало, побывал у генерала Мену, переговорил с ним, и Мену согласится на перемирие с реакционерами. Войска уводятся в казармы, город во власти восставших. Но ликование оказалось преждевременным. Конвент решил бороться. Сейчас же, в ту же ночь на 13 вандемьера, по приказу Конвента генерал Мену был отставлен и тут же арестован. Затем Конвент назначил одного из главных деятелей 9 термидора, Барраса, главным начальником всех вооруженных сил Парижа. Сейчас же, ночью, нужно было начать действовать, потому что возмутившиеся секции, узнав об отставке и аресте Мену и поняв, что Конвент решил бороться, со своей стороны, без колебаний и с лихорадочной поспешностью стали скопляться в ближайших к дворцу Конвента улицах и готовиться к утреннему бою. Их победа казалась и им, и их предводителю Рише-де-Серизи, и даже многом в самом Конвенте почти несомненной. Но они плохо рассчитали. Барраса современники считали как бы коллекцией самых низменных страстей и разнообразнейших пороков. Он был и сибарит, и казнокрад, и распутнейший искатель приключений, и коварный, беспринципный карьерист и всех прочих термидорианцев превосходил своей продажностью (а в этой группе занять в данном отношении первое место было не так-то легко). Но трусом он не был. Для него, очень умного и проницательного человека, с самого начала вандемьера было ясно, что начавшееся движение может приблизить Францию к реставрации Бурбонов, а для него лично это обозначало прямую опасность. Дворянам, пошедшим в революцию, вроде него, было очень хорошо известно, какой ненавистью пылают именно к таким отщепенцам от своего класса роялисты. Итак, нужно было дать немедленно, через несколько часов, бой. Но Баррас не был военным. Необходимо было сейчас же назначить генерала. И тут Баррас совершенно случайно вспомнил худощавого молодого человека в потертом сером пальто, который несколько раз являлся к нему в последнее время в качестве просителя. Все, что Баррас знал об этом лице, сводилось к тому, что это – отставной генерал, что он отличился под Тулоном, но что потом у него вышли какие-то неприятности и что сейчас он перебивается с большим трудом в столице, не имея сколько-нибудь значительного заработка. Баррас приказал найти его и привести. Бонапарт явился, и сейчас же ему был задан вопрос, берется ли он покончить с мятежом. Бонапарт просил несколько минут на размышление. Он не долго раздумывал, приемлема ли для него принципиально защита интересов Конвента, но он быстро сообразил, какова будет выгода, если он выступит на стороне Барраса, и согласился, поставив одно условие: чтобы никто не вмешивался в его распоряжения. «Я вложу шпагу в ножны только тогда, когда все будет кончено», – сказал он. Он был тотчас назначен помощником Барраса. Ознакомившись с положением, он увидел, что восставшие очень сильны и опасность для Конвента огромная. Но у него был определенный план действий, основанный на беспощадном применении артиллерии. Позднее, когда все было кончено, он сказал своему другу Жюно (впоследствии генералу и герцогу д'Абрантес) фразу, показывающую, что свою победу он приписывал стратегической неумелости мятежников: «Если бы эти молодцы дали мне начальство над ними, как бы у меня полетели на воздух члены Конвента!» Уже на рассвете Бонапарт свез к дворцу Конвента артиллерийские орудия. Наступил исторический день – 13 вандемьера, сыгравший в жизни Наполеона гораздо большую роль, чем его первое выступление – взятие Тулона. Мятежники двинулись на Конвент, и навстречу им загремела артиллерия Бонапарта. Особенно страшным было избиение на паперти церкви св. Роха, где стоял их резерв. У мятежников тоже была возможность ночью овладеть пушками, но они упустили момент. Они отвечали ружейной пальбой. К середине дня все было кончено. Оставив несколько сот трупов и уволакивая за собой раненых, мятежники бежали в разных направлениях и скрылись по домам, а кто мог и успел, покинул немедленно Париж. Вечером Баррас горячо благодарил молодого генерала и настоял, чтобы Бонапарт был назначен командующим военными силами тыла (сам Баррас немедленно сложил с себя это звание, как только восстание было разгромлено). В этом угрюмом, хмуром молодом человеке и Баррасу и другим руководящим деятелям очень импонировала та полная бестрепетность и быстрая решимость, с которой Бонапарт пошел на такое до тех пор не употреблявшееся средство, как стрельба из пушек среди города в самую гущу толпы. В этом приеме подавления уличных выступлений он был прямым и непосредственным предшественником русского царя Николая Павловича, повторившего этот прием 14 декабря 1825 г. Разница была лишь в том, что царь со свойственным ему лицемерием рассказывал, будто он ужасался и долго не хотел прибегать к этой мере и будто только убеждения князя Васильчикова возобладали над его примерным великодушием и человеколюбием, а Бонапарт никогда и не думал ни в чем оправдываться и на кого-нибудь сваливать ответственность. У восставших было больше 24 тысяч вооруженных людей, а у Бонапарта не было в тот момент и полных 6 тысяч, т. е. в четыре раза меньше. Значит, вся надежда была на пушки; он их и пустил в ход. Если дошло до битвы, – подавай победу, чего бы это ни стоило. Этого правила Наполеон всегда без исключения придерживался. Он не любил попусту тратить артиллерийские снаряды, но там, где они могли принести пользу, Наполеон никогда на них не скупился. Не экономничал он и 13 вандемьера: паперть церкви св. Роха была покрыта какой-то сплошной кровавой кашей. Полная беспощадность в борьбе была характернейшей чертой Наполеона. «Во мне живут два разных человека: человек головы и человек сердца. Не думайте, что у меня нет чувствительного сердца, как у других людей. Я даже довольно добрый человек. Но с ранней моей юности я старался заставить молчать эту струну, которая теперь не издает у меня уже никакого звука», – так в одну из редких минут откровенности говорил он одному из людей, к которому благоволил, – Луи Редереру. И уже во всяком случае эта струна решительно никогда даже и не начинала звучать в Наполеоне, когда речь шла о сокрушении врага, осмелившегося на открытый бой. 13 вандемьера в наполеоновской эпопее сыграло громадную роль. Историческое значение разгрома вандемьерского восстания заключалось в следующем: 1) Упования роялистов на близкую победу, на возвращение Бурбонов потерпели еще один крах, более тяжкий, чем даже на Кибероне. 2) Высшие слои городской буржуазии убедились, что они слишком уж торопятся взять непосредственно, открытым вооруженным выступлением, государственную власть в свои руки. Забывали даже о тех элементах городской и сельской буржуазии, которые стояли за республику и продолжали опасаться слишком быстрого и бесцеремонного усиления реакции. Кто такой был Рише де Серизи, предводительствовавший восстанием? Роялист. Ясно, как могли отнестись к этому восстанию крестьяне-собственники, т. е. громадная масса сельской мелкой буржуазии, видевшая в реставрации Бурбонов воскрешение феодального режима и отнятие только что купленных ими участков из конфискованных у дворян-эмигрантов и из секвестрованных у церкви земельных фондов. 3) Наконец, еще раз было продемонстрировано, что антиреставрационные настроения деревни особенно резко влияли на армию, на солдатские массы, на которые можно было вполне положиться, поскольку речь шла о борьбе против сил, так или иначе, прямо или косвенно, частично или полностью связанных с Бурбонами. Таков был исторический смысл 13 вандемьера. Что касается лично Бонапарта, то этот день сделал его имя впервые известным не только в военных кругах, где его уже отчасти знали по Тулону, но и во всех слоях общества, даже там, где до той поры о нем и не слыхивали. На него стали смотреть как на человека очень большой распорядительности, быстрой сметливости, твердой решимости. Политики, завладевшие властью с первых же времен Директории (т. е. с того же вандемьера 1795 г.), а во главе их Баррас, сделавшийся сразу самым влиятельным из пяти директоров, благосклонно взирали на молодого генерала. Они полагали тогда, что на него и впредь можно положиться в том случае, если понадобится пустить в ход военную силу против тех или иных народных волнений. Но сам Бонапарт мечтают о другом. Его тянуло на театр военных действий, он мечтал уже о самостоятельном командовании одной из армий Французской республики. Хорошее отношение к нему директора Барраса, казалось, делало эти мечтания вовсе не такими несбыточными, какими они были до вандемьера, когда отставной 26-летний генерал бродил по Парижу, ища заработка. Круто, в один день, изменялось все. Он стал командующим парижским гарнизоном, любимцем могущественного директора республики Барраса, кандидатом на самостоятельный пост о действующей армии. Вскоре после своего внезапного возвышения молодой генерал встретился впервые с вдовой казненного при терроре генерала, графа Богарне, и влюбился в нее. Жoзефина Богарне была на шесть лет старше его, у нее было в жизни немало романтических приключений, и никаких особенно пылких чувств к познакомившемуся с ней Бонапарту она не питала. С ее стороны действовал, по-видимому, больше материальный расчет: после 13 вандемьера Бонапарт был очень на виду и уже занимал важный пост. С его стороны была внезапно налетевшая и захватившая его страсть. Он потребовал немедленно же свадьбы и женился. Жозефина некогда была близка с Баррасом, и этот брак еще шире открыл Бонапарту двери могущественных лиц республики. Среди почти 200 тысяч названий работ, посвященных Наполеону и зарегистрированных известным библиографом Кирхейзеном и другими специалистами, нашла себе место и обильная литература, посвященная отношениям Наполеона к Жозефине и к женщинам вообще. Чтобы уже покончить с этим вопросом и больше к нему не возвращаться, скажу, что ни Жозефина, ни вторая его жена, Мария-Луиза Австрийская, ни г-жа Ремюза, ни актриса м-ль Жорж, ни графиня Валевская и никто вообще из женщин, с которыми на своем веку интимно сближался Наполеон, никогда сколько-нибудь заметного влияния на него не только не имели, но и не домогались, понимая эту неукротимую, деспотическую, раздражительную и подозрительную натуру. Он терпеть не мог знаменитую г-жу Сталь еще до того, как разгневался на нее за оппозиционное политическое умонастроение, и возненавидел он ее именно за излишний, по его мнению, для женщины политический интерес, за ее претензии на эрудицию и глубокомыслие. Беспрекословное повиновение и подчинение его воле – вот то необходимейшее качество, без которого женщина для него не существовала. Да и не хватало ему времени в его заполненной жизни много думать о чувствах и длительно предаваться сердечным порывам. Так вышло и теперь: 9 марта 1796 г. состоялась свадьба, а уже спустя два дня, 11 марта, Бонапарт простился с женой и уехал на войну. В истории Европы начиналась новая глава – долгая и кровавая. Глава II. Итальянская кампания. 1796-1797 гг. С того самого времени, как Бонапарт разгромил монархический мятеж 13 вандемьера и вошел в фавор к Баррасу и другим сановникам, он не переставал убеждать их в необходимости предупредить действия вновь собравшейся против Франции коалиции держав – повести наступательную войну против австрийцев и их итальянских союзников и вторгнуться для этого в северную Италию. Собственно, эта коалиция была не новая, а старая, та самая, которая образовалась еще в 1792 г. и от которой в 1795 г. отпала Пруссия, заключившая сепаратный (Базельский) мир с Францией. В коалиции оставались Австрия, Англия, Россия, королевство Сардинское, Королевство обеих Сицилий и несколько германских государств (Вюртемберг, Бавария, Баден и др.). Директория, как и вся враждебная ей Европа, считала, что главным театром предстоящей весенней и летней кампании 1796 г. будет, конечно, западная и юго-западная Германия, через которую французы будут пытаться вторгнуться в коренные австрийские владения. Для этого похода Директория готовила самые лучшие свои войска и самых выдающихся своих стратегов во главе с генералом Моро. Для этой армии не щадились средства, ее обоз был прекрасно организован, французское правительство больше всего рассчитывало именно на нее. Что касается настойчивых уговариваний генерала Бонапарта относительно вторжения из южной Франции в граничащую с ней северную Италию, то Директория не очень увлекалась этим планом. Правда, приходилось учитывать, что это вторжение могло быть полезным как диверсия, которая заставит венский двор раздробить свои силы, отвлечь свое внимание от главного, германского, театра предстоящей войны. Решено было пустить в ход несколько десятков тысяч солдат, стоявших на юге, чтобы побеспокоить австрийцев и их союзника, короля Сардинского. Когда возник вопрос, кого назначить главнокомандующим на этом второстепенном участке фронта войны, Карно (а не Баррас, как долго утверждали) назвал Бонапарта. Остальные директора согласились без труда, потому что никто из более важных и известных генералов этого назначения очень и не домогался. Назначение Бонапарта главнокомандующим этой предназначенной действовать в Италии («итальянской») армии состоялось 23 февраля 1796 г., а уже 11 марта новый главнокомандующий выехал к месту своего назначения. Эта первая война, которую вел Наполеон, окружена была всегда в его истории особым ореолом. Его имя пронеслось по Европе впервые именно в этом (1796) году и с тех пор уже не сходило с авансцены мировой истории: «Далеко шагает, пора унять молодца!» – эти слова старика Суворова были сказаны именно в разгаре итальянской кампании Бонапарта. Суворов один из первых указал на поднимающуюся грозовую тучу, которой суждено было так долго греметь над Европой и поражать ее молниями. Прибыв к своей армии и произведя ей смотр, Бонапарт мог сразу догадаться, почему наиболее влиятельные генералы Французской республики не очень добивались этого поста. Армия была в таком состоянии, что походила скорее на скопище оборванцев. До такого разгула хищничества и казнокрадства всякого рода, как в последние годы термидорианского Конвента и при Директории, французское интендантское ведомство еще никогда не доходило. На эту армию, правда, не очень много и отпускалось Парижем, но и то, что отпускалось, быстро и бесцеремонно разворовывалось. 43 тысячи человек жили на квартирах в Ницце и около Ниццы, питаясь неизвестно чем, одеваясь неизвестно во что. Не успел Бонапарт приехать, как ему донесли, что один батальон накануне отказался исполнить приказ о переходе в другой указанный ему район, потому что ни у кого не было сапог. Развал в материальном быту этой заброшенной и забытой армии сопровождался упадком дисциплины. Солдаты не только подозревали, но и воочию видели повальное воровство, от которого они так страдали. Бонапарту предстояло труднейшее дело: не только одеть, обуть, дисциплинировать свое войско, но сделать это на ходу, уже во время самого похода, в промежутках между сражениями. Откладывать поход он ни за что не хотел. Его положение могло осложниться трениями с подчиненными ему начальниками отдельных частей этой армии вроде Ожеро, Массена или Серрюрье. Они охотно подчинились бы старшему или более заслуженному (вроде Моро, главнокомандующему на западногерманском фронте), но признавать своим начальником 27-летнего Бонапарта им казалось просто оскорбительным. Могли произойти столкновения, и стоустая казарменная молва на все лады повторяла, переиначивала, распространяла, изобретала, вышивала по этой канве всякие узоры. Повторяли, например, пущенный кем-то слух, будто во время одного резкого объяснения маленький Бонапарт сказал, глядя снизу вверх на высокого Ожеро: «Генерал, вы ростом выше меня как раз на одну голову, но если вы будете грубить мне, то я немедленно устраню это отличие». На самом деле, с самого начала Бонапарт дал понять всем и каждому, что он не потерпит в своей армии никакой противодействующей воли и сломит всех сопротивляющихся, независимо от их ранга и звания. «Приходится часто расстреливать», – мельком и без всяких потрясений доносил он в Париж Директории. Бонапарт резко и немедленно повел борьбу с безудержным воровством. Солдаты это сейчас же заметили, и это гораздо больше, чем все расстрелы, помогло восстановлению дисциплины. Но Бонапарт был поставлен в такое положение, что откладывать военные действия до того, когда будет закончена экипировка армии, значило фактически пропустить кампанию 1796 г. Он принял решение, которое прекрасно сформулировано в его первом воззвании к войскам. Много было споров о том, когда именно это воззвание получило ту окончательную редакцию, в которой оно перешло в историю, и теперь новейшие исследователи биографии Наполеона уже не сомневаются, что только первые фразы были подлинны, а почти все остальное это красноречие прибавлено позже. Замечу, что и в первых фразах можно ручаться больше за основной смысл, чем за каждое слово. «Солдаты, вы не одеты, вы плохо накормлены... Я хочу повести вас в самые плодородные страны в свете». Бонапарт с первых же шагов считал, что война должна сама себя кормить и что необходимо заинтересовать непосредственно каждого солдата в предстоящем нашествии на северную Италию, не откладывать нашествия до того, как все нужное будет армией получено, а показать армии, что от нее самой зависит забрать силой у неприятеля все необходимое и даже больше того. Молодой генерал объяснялся со своей армией так только на этот раз. Он всегда умел создавать, усиливать и поддерживать свое личное обаяние и власть над солдатской душой. Сентиментальные россказни о «любви» Наполеона к солдатам, которых он в припадке откровенности называл пушечным мясом, ровно ничего не значат. Не было любви, но была большая заботливость о солдате. Наполеон умел придавать ей такой оттенок, что солдаты объясняли ее именно вниманием полководца к их личности, в то время как на самом деле он стремятся только иметь в руках вполне исправный и боеспособный материал. В апреле 1796 г., начиная свой первый поход, Бонапарт был в глазах своей армии только способным артиллеристом, хорошо служившим два с лишком года тому назад под Тулоном, генералом, расстрелявшим в вандемьере бунтовщиков, шедших на Конвент, и только за это получившим свой командный пост в южной армии, – вот и все. Личного обаяния и безоговорочной власти над солдатом Бонапарт еще не имел. Он и решил подействовать на своих полуголодных и полуобутых солдат лишь прямым, реальным, трезвым указанием на материальные блага, ожидающие их в Италии. 9 апреля 1796 г. Бонапарт двинул свои войска через Альпы. Знаменитый автор многотомной истории наполеоновских походов, ученый стратег и тактик, генерал Жомини, швейцарец, бывший сначала на службе у Наполеона, а потом перешедший в Россию, отмечает, что буквально с первых дней этого первого своего командования Бонапарт обнаружил доходящую до дерзости смелость и презрение к личным опасностям: он со своим штабом прошел по самой опасной (но краткой) дороге, по знаменитому «Карнизу» Приморской горной гряды Альпийских гор, где во все время перехода они находились под пушками крейсировавших у самого берега английских судов. Тут впервые сказалась одна черта Бонапарта. С одной стороны, в нем никогда не было той рисовки молодечеством, лихой отвагой и бесстрашием, какая была присуща, например, его современникам – маршалам Ланну, Мюрату, Нею, генералу Милорадовичу, а из позднейших военачальников – Скобелеву; Наполеон всегда считал, что без определенной, безусловной необходимости военачальник не должен во время войны подвергаться личной опасности по той простой причине, что его гибель сама по себе может повлечь за собой смятение, панику и проигрыш сражения или даже всей войны. Но, с другой стороны, он полагал, что если обстоятельства сложатся так, что личный пример решительно необходим, то военачальник должен не колеблясь идти под огонь. Путешествие по «Карнизу» с 5 по 9 апреля 1796 г. прошло благополучно. Бонапарт очутился в Италии и немедленно принял решение. Перед ним были совместно действовавшие австрийские и пьемонтские войска, разбросанные тремя группами на путях в Пьемонт и Геную. Первое сражение с австрийским командующим Держанто произошло в центре, у Монтенотте. Бонапарт, собрав свои силы в один большой кулак, ввел в заблуждение австрийского главнокомандующего Болье, который находился южнее – на пути к Генуе, и стремительно напал на австрийский центр. В несколько часов дело кончилось разгромом австрийцев. Но это была только часть австрийской армии. Бонапарт, дав самый краткий отдых своим солдатам, двинулся дальше. Следующая битва (при Миллезимо) произошла через два дня после первой, и пьемонтские войска потерпели полное поражение. Масса перебитых на поле сражения, сдача пяти батальонов с 13 орудиями в плен, бегство остатков сражавшейся армии – таковы были результаты дня для союзников. Немедленно Бонапарт продолжил свое движение, не давая врагу оправиться и прийти в себя. Военные историки считают первые битвы Бонапарта – «шесть побед в шесть дней» – одним сплошным большим сражением. Основной принцип Наполеона выявился вполне в эти дни: быстро собирать в один кулак большие силы, переходить от одной стратегической задачи к другой, не затевая слишком сложных маневров, разбивая силы противника по частям. Проявилась и другая его черта – уменье сливать политику и стратегию в одно неразрывное целое: переходя от победы к победе в эти апрельские дни 1796 г., Бонапарт все время не упускал из виду, что ему нужно принудить Пьемонт (Сардинское королевство) поскорее к сепаратному миру, чтобы остаться лицом к лицу с одними австрийцами. После новой победы французов над пьемонтцами при Мондози и сдачи этого города Бонапарту пьемонтский генерал Колли начал переговоры о мире, и 28 апреля перемирие с Пьемонтом было подписано. Условия перемирия были весьма суровы для побежденных: король Пьемонта, Виктор-Амедей, отдавал Бонапарту две лучшие свои крепости и целый ряд других пунктов. Окончательный мир с Пьемонтом был подписан в Париже 15 мая 1796 г. Пьемонт всецело обязывался не пропускать через свою территорию ничьих войск, кроме французских, не заключать отныне ни с кем союзов, уступал Франции графство Ниццу и всю Савойю; граница между Францией и Пьемонтом сверх того «исправлялась» к очень значительной выгоде Франции. Пьемонт обязывался доставлять французской армии все нужные ей припасы. Итак, первое дело было сделано. Оставались австрийцы. После новых побед Бонапарт отбросил их к реке По, заставил их отступить к востоку от По и, перейдя на другой берег По, продолжал преследование. Паника объяла все итальянские дворы. Герцог Пармский, который, собственно, вовсе и не воевал с французами, пострадал одним из первых. Бонапарт не внял его убеждениям, не признал его нейтралитета, наложил на Парму контрибуцию в 2 миллиона франков золотом и обязал доставить 1700 лошадей. Двинувшись дальше, он подошел к местечку Лоди, где ему нужно было перейти через реку Адду. Этот важный пункт защищал 10-тысячный австрийский отряд. 10 мая произошло знаменитое сражение под Лоди. Тут снова, как при марше по «Карнизу», Бонапарт нашел нужным рискнуть жизнью: самый страшный бой завязался у моста, и главнокомандующий во главе гренадерского батальона бросился прямо под град пуль, которыми австрийцы осыпали мост. 20 австрийских орудий буквально сметали картечью все на мосту и около моста. Гренадеры с Бонапартом во главе взяли мост и далеко отбросили австрийцев, которые оставили на месте около 2 тысяч убитыми и ранеными и 15 пушек. Немедленно Бонапарт начал преследование отступающего неприятеля и 15 мая вошел в Милан. Еще накануне этого дня, 14 мая (25 флореаля), он писал Директории в Париж: «Ломбардия принадлежит сейчас (Французской) республике». В июне французский отряд под начальством Мюрата занял, согласно приказу Бонапарта, Ливорно, а генерал Ожеро занял Болонью. Бонапарт в середине июня лично занял Модену, затем наступила очередь Тосканы, хотя герцог Тосканский был нейтрален в происходившей франко-австрийской войне. Бонапарт не обращал на нейтралитет этих итальянских государств ни малейшего внимания. Он входил в города и деревни, реквизировал все нужное для армии, забирал часто и все вообще, что ему казалось достойным этого, начиная с пушек, пороха и ружей и кончая картинами старых мастеров эпохи Ренессанса. Бонапарт смотрел на эти тогдашние увлечения своих воинов очень снисходительно. Дело дошло до мелких вспышек и восстаний. В Павии, в Луго, произошли нападения местного населения на французские войска. В Луго (недалеко от Феррары) толпа убила 5 французских драгун, за что город подвергся каре: изрублено было несколько сот человек, а город отдан был на поток и разграбление солдатам, которые перебили всех жителей, подозревавшихся во враждебных намерениях. Такие же жестокие уроки были даны и в других местах. Значительно усилив свою артиллерию пушками и снарядами, как взятыми у австрийцев с бою, так и отнятыми у нейтральных итальянских государств, Бонапарт двинулся дальше, к крепости Мантуе, одной из сильнейших в Европе по естественным условиям и по искусственно созданным укреплениям. Бонапарт едва успел приступить к правильной осаде Мантуи, как узнал, что на помощь осажденной крепости спешит специально посланная для этого из Тироля 30-тысячная австрийская армия под начальством очень дельного и талантливого генерала Вурмзера. Эта весть необычайно ободрила всех врагов французского нашествия. А ведь за эту весну и лето 1796 г. к католическому духовенству и североитальянскому полуфеодальному дворянству, ненавидевшим самые принципы буржуазной революции, которые несла с собой в Италию французская армия, прибавились многие и многие тысячи крестьян и горожан, жестоко пострадавших от грабежей, чинимых армией генерала Бонапарта. Разгромленный и принужденный к миру Пьемонт мог возмутиться в тылу у Бонапарта и перерезать его сообщения с Францией. 16 тысяч человек Бонапарт предназначил на осаду Мантуи, 29 тысяч у него были в резерве. Он ждал подкрепления из Франции. Навстречу Вурмзеру он послал одного из лучших своих генералов – Массена. Но Вурмзер отбросил его. Бонапарт отрядил другого, тоже очень способного своего помощника, который еще до него был уже в генеральских чинах, – Ожеро. Но и Ожеро был отброшен Вурмзером. Положение становилось отчаянным для французов, и тут Бонапарт совершил свой маневр, который, по мнению и старых теоретиков и более новых, мог бы сам по себе обеспечить ему «бессмертную славу» (выражение Жомини), даже если бы тогда, в самом начале своего жизненного пути, он был убит. Вурмзер уже торжествовал близкую победу над страшным врагом, уже вошел в осажденную Мантую, сняв с нее, таким образом, осаду, как вдруг он узнал, что Бонапарт со всеми силами бросился на другую колонну австрийцев, действовавших на сообщениях Бонапарта с Миланом, и в трех битвах их разбил. Это были сражения при Лонато, Сало и Брешии. Вурмзер, узнав об этом, вышел из Мантуи со всеми своими силами и, разбив заслон, поставленный против него французами под начальством Валлета, отбросив в ряде стычек еще и другие французские отряды, наконец 5 августа встретился под Кастильоне с самим Бонапартом и потерпел тяжкое поражение благодаря блестящему маневру, в результате которого часть французских войск вышла в тыл австрийцам. После ряда новых сражений Вурмзер с остатками разбитой армии сначала кружил у верхнего течения Адидже, потом заперся в Мантуе. Бонапарт возобновил осаду. На выручку уже на этот раз не только Мантуи, но и самого Вурмзера в Австрии была снаряжена в спешном порядке новая армия, под начальством Альвинци, тоже (подобно Вурмзеру, эрцгерцогу Карлу и Меласу) одного из лучших генералов Австрийской империи. Бонапарт пошел навстречу Альвинци, имея 28 500 человек, оставив 8300 человек осаждать Мантую. Резервов у него почти не было, их не насчитывалось и 4 тысяч. «Генерал, который очень уж исключительно заботится перед сражением о резервах, непременно будет разбит», – это на все лады повторял всегда Наполеон, хотя он был, конечно, далек от отрицания огромного значения резервов в длительной войне. Армия Альвинци была значительно больше. Альвинци отбросил несколько французских отрядов в ряде стычек. Бонапарт велел эвакуировать Виченцу и еще несколько пунктов. Он сосредоточил около себя все свои силы, готовясь к решающему удару. 15 ноября 1796 г. начался, а вечером 17 ноября окончился упорный и кровопролитный бой при Арколе. Альвинци, наконец, столкнулся с Бонапартом. Австрийцев было больше, и сражались они с чрезвычайной стойкостью – тут были отборные полки Габсбургской монархии. Одним из самых важных пунктов был знаменитый Аркольский мост. Трижды французы бросались на штурм и брали мост и трижды с тяжкими потерями отбрасывались оттуда австрийцами. Главнокомандующий Бонапарт повторил в точности то, что он сделал за несколько месяцев до того при взятии моста в Лоди: он бросился лично вперед со знаменем в руках. Около него было перебито несколько солдат и адъютантов. Бой длился трое суток с небольшими перерывами. Альвинци был разбит и отброшен. Больше полутора месяцев после Арколе австрийцы оправлялись и готовились к реваншу. В середине января 1797 г. наступила развязка. В трехдневной кровопролитной битве при Риволи 14 и 15 января 1797 г. генерал Бонапарт наголову разбил всю австрийскую армию, на этот раз тоже собранную, уже в подражание молодому французскому полководцу, в один кулак. Спасшись с остатками разбитой армии, Альвинци уже не смел и помыслить о спасении Мантуи и запертой в Мантуе армии укрывавшегося там Вурмзера. Через две с половиной недели после битвы при Риволи Мантуя капитулировала. Бонапарт обошелся при этом весьма милостиво с побежденным Вурмзером. После взятия Мантуи Бонапарт двинулся на север, явно угрожая уже наследственным габсбургским владениям. Когда спешно вызванный на итальянский театр военных действий в начале весны 1797 г. эрцгерцог Карл был разбит Бонапартом в целом ряде сражений и отброшен к Бреннеру, куда отступил с тяжкими потерями, в Вене распространилась паника. Она шла из императорского дворца. В Вене стало известно, что спешно запаковывают и куда-то прячут и увозят коронные драгоценности. Австрийской столице угрожало нашествие французов. Ганнибал у ворот! Бонапарт в Тироле! Бонапарт завтра будет в Вене! Такого рода слухи, разговоры, возгласы остались в памяти современников, переживавших этот момент в старой богатой столице Габсбургской монархии. Гибель нескольких лучших австрийских армий, страшные поражения самых талантливых и способных генералов, потеря всей северной Италии, прямая угроза столице Австрии – таковы были тогда итоги этой годовой кампании, начавшейся в конце марта 1796 г., когда Бонапарт впервые вступил в главное командование французами. В Европе гремело его имя. После новых поражений и общего отступления армии эрцгерцога Карла австрийский двор понял опасность продолжения борьбы. В начале апреля 1797 г. генерал Бонапарт получил официальное уведомление, что австрийский император Франц просит начать мирные переговоры. Бонапарт, следует заметить, сделал от себя все зависящее, чтобы окончить войну с австрийцами в такой благоприятный для себя момент, и, наседая со всей своей армией на поспешно от него отступающего эрцгерцога Карла, он в то же время извещал Карла о своей готовности к миру. Известно любопытное письмо, в котором, щадя самолюбие побежденных, Бонапарт писал, что если ему удастся заключить мир, то этим он будет гордиться более, «чем печальной славой, которая может быть добыта военными успехами». «Разве не достаточно убили мы народа и причинили зла бедному человечеству?» – писал он Карлу. Директория согласилась на мир и только раздумывала, кого послать для ведения переговоров. Но пока она размышляла об этом и пока ее избранник (Карл) ехал в лагерь Бонапарта, победоносный генерал уже успел заключить перемирие в Леобене. Но еще до начала леобенских переговоров Бонапарт покончил с Римом. Папа Пий VI, враг и непримиримый ненавистник Французской революции, смотрел на «генерала Вандемьера», ставшего главнокомандующим именно в награду за истребление 13 вандемьера благочестивых роялистов, как на исчадие ада и всячески помогал Австрии в ее трудной борьбе. Как только Вурмзер сдал французам Мантую с 13 тысячами гарнизона и с несколькими сотнями орудий и у Бонапарта освободились войска, прежде занятые осадой, – французский полководец отправился в экспедицию против папских владений. Папские войска были разгромлены Бонапартом в первой же битве. Они бежали от французов с такой быстротой, что посланный Бонапартом в погоню за ними Жюно не мог их догнать в продолжение двух часов, но, догнав, часть изрубил, часть же взял в плен. Затем город за городом стали сдаваться Бонапарту без сопротивления. Он брал все ценности, какие только находил в этих городах: деньги, бриллианты, картины, драгоценную утварь. И города, и монастыри, и сокровищницы старых церквей предоставили победителю громадную добычу и здесь, как и на севере Италии. Рим был охвачен паникой, началось повальное бегство состоятельных людей и высшего духовенства в Неаполь. Папа Пий VI, охваченный ужасом, написал Бонапарту умоляющее письмо и отправил с этим письмом кардинала Маттеи, своего племянника, и с ним делегацию просить мира. Генерал Бонапарт отнесся к просьбе снисходительно, хотя сразу же дал понять, что речь идет о полной капитуляции. 19 февраля 1797 г. уже был подписан мир с папой в Толентино. Папа уступал очень значительную и самую богатую часть своих владений, уплачивал 30 миллионов франков золотом, отдавая лучшие картины и статуи своих музеев. Эти картины и статуи из Рима, так же как еще раньше из Милана, Болоньи, Модены, Пармы, Пьяченцы, а позже из Венеции, были отправлены Бонапартом в Париж. Перепуганный до последней степени папа Пий VI моментально согласился на все условия. Сделать это ему было тем легче, что Бонапарт в его согласии нисколько и не нуждался. Почему Наполеон уже тогда не сделал того, что он совершил несколько лет спустя? Почему он не занял Рим, не арестовал папу? Это объясняется, во-первых, тем, что еще предстояли мирные переговоры с Австрией, а слишком крутой поступок с папой мог взволновать католическое население центральной и южной Италии и создать этим для Бонапарта необеспеченный тыл. А, во-вторых, мы знаем, что за время этой блестящей первой итальянской войны с ее непрерывными победами над большими, могущественными армиями грозной тогда Австрийской империи у молодого генерала была одна такая бессонная ночь, которую он всю прошагал перед своей палаткой, впервые задавая себе вопрос, который раньше не приходил ему в голову: неужели всегда ему и впредь придется побеждать и завоевывать новые страны для Директории, «для этих адвокатов»? Много лет должно было пройти и много воды и крови должно было утечь, пока Бонапарт рассказал об этом своем уединенном ночном размышлении. Но ответ на этот заданный себе тогда вопрос он, конечно, дал вполне отрицательный. И в 1797 г. 28-летний завоеватель Италии уже видел в Пие VI не запуганного, трепещущего хилого старика, с которым можно было сделать, что угодно: Пий VI был для Наполеона духовным повелителем многих миллионов людей в самой Франции, и всякий, кто думает об утверждении своей власти над этими миллионами, должен считаться с их суевериями. Наполеон на церковь в точном смысле этого слова смотрел как на удобное полицейско-духовное орудие, помогающее управлять народными массами; в частности католическая церковь, с его точки зрения, была бы особенно удобна в этом отношении, но, к сожалению, она всегда претендовала и продолжает претендовать на самостоятельное политическое значение, и все это в значительной степени оттого, что она обладает законченной и совершенной, стройной организацией и повинуется как верховному владыке папе. Что касается именно папства, то к нему Наполеон относился как к выработавшемуся исторически и укрепившемуся почти двумя тысячелетиями чистейшему шарлатанству, которое выдумали в свое время римские епископы, ловко воспользовавшись благоприятными для них местными и историческими условиями средневековой жизни. Но, что и такое шарлатанство может быть серьезнейшей политической силой, это он понимал очень хорошо. Смирившийся, потерявший лучшие свои земли, трепещущий папа уцелел пока в Ватиканском дворце. Наполеон не вошел в Рим; он поспешил, покончив дело с Пием VI. обратно в северную Италию, где нужно было заключить мир с побежденной Австрией. Прежде всего нужно сказать, что и леобенское перемирие, и последовавший затем Кампо-Формийский мир, и все вообще дипломатические переговоры Бонапарт вел всегда по собственному своему произволению и вырабатывал условия тоже ни с чем, кроме своих соображений, не считаясь. Как это стало возможным? Почему это сходило ему с рук? Здесь прежде всего действовало старинное правило: «победителей не судят». Республиканских генералов (самых лучших, вроде Моро) австрийцы как раз в этом же 1796 году и в начале 1797 г. били на Рейне, а рейнская армия требовала и требовала денег на свое содержание, хотя с самого начала была хорошо экипирована. Бонапарт же с ордой недисциплинированных оборванцев, которую он превратил в грозное и преданное войско, ничего не требовал, а, напротив, посылал в Париж миллионы золотой монетой, произведения искусства, завоевал Италию, в бесчисленных боях уничтожая одну австрийскую армию за другой, принудил Австрию просить мира. Битва при Риволи и взятие Мантуи, завоевание папских владений – последние подвиги Бонапарта окончательно сделали непререкаемым его авторитет. Леобен – это город в Штирии, австрийской провинции, которая в этой своей части находится в каких-нибудь 250 километрах от подступов к Вене. Но чтобы окончательно и формально утвердить за собой все желаемое в Италии, т. е. все уже завоеванное и все, что еще захочется подчинить своей власти на юге, и вместе с тем чтобы заставить австрийцев пойти на серьезные жертвы на далеком от Бонапарта западногерманском театре военных действий, где французам очень не везло, – необходимо было все-таки дать Австрии хоть какую-нибудь компенсацию. Бонапарт знал, что хотя его авангард и стоит уже в Леобене, но что доведенная до крайности Австрия будет яростно защищаться и что пора кончать. Где же взять эту компенсацию? В Венеции. Правда, Венецианская республика была вполне нейтральна и делала все, чтобы не дать никакого повода к нашествию, но Бонапарт решительно никогда не затруднялся в таких случаях. Придравшись к первому же попавшемуся поводу, он послал туда дивизию. Еще раньше этой посылки он в Леобене заключил с Австрией перемирие именно на таких основаниях: австрийцы отдавали французам берега Рейна и все свои итальянские владения, занятые Бонапартом, а взамен им была обещана Венеция. Собственно, Бонапарт решил разделить Венецию: город на лагунах отходил к Австрии, а материковые владения Венеции – к той «Цизальпийской республике», которую завоеватель решил создать из главной массы занятых им итальянских земель. Конечно, эта новая «республика» являлась отныне фактически владением Франции. Оставалась небольшая формальность: объявить венецианскому дожу и сенату, что их государство, бывшее самостоятельным с момента своего основания, т. е. с середины V в., перестало существовать, так как это понадобилось генералу Бонапарту для успешного завершения его дипломатических комбинаций. Он даже и свое собственное правительство, Директорию, уведомил о том, что собирается сделать с Венецией, лишь когда уже начал приводить в исполнение свое намерение. «Я не могу вас принять, с вас каплет французская кровь», – написал он венецианскому дожу, умолявшему о пощаде. Тут имелось в виду, что на рейде в Лидо был кем-то убит один французский капитан. Но даже и предлога не требовалось, все было ясно. Бонапарт приказал генералу Барагэ д'Илье занять Венецию. В июне 1797 г. все было кончено: после 13 столетий богатейшая событиями самостоятельной исторической жизни купеческая республика прекратила свое существование. Итак, в руках Бонапарта оказался тот богатый объект для дележа, которого только и недоставало для окончательного и выгоднейшего замирения с австрийцами. Но случилось так, что завоевание Венеции сослужило Бонапарту и еще одну, совсем уже неожиданную, службу. В один майский вечер 1797 г. к главнокомандующему французской армией, генералу Бонапарту, находившемуся тогда в Милане, прибыла экстренная эстафета от подчиненного ему генерала Бернадотта из Триеста, уже занятого, по приказу Бонапарта, французами. Примчавшийся курьер передал Бонапарту портфель, а донесение Бернадотта объясняло происхождение этого портфеля. Оказывалось, что портфель взят у некоего графа д'Антрэга, роялиста и агента Бурбонов, который, спасаясь от французов, бежал из Венеции в Триест, но тут и попал в руки уже вошедшего в город Бернадотта. В этом-то портфеле и оказались поразительные документы. Чтобы понять все значение этой неожиданной находки, нужно хоть в нескольких словах напомнить о том, что в тот момент творилось в Париже. Те слои крупнейшей финансовой, торговой буржуазии и землевладельческой аристократии, которые были как бы «питательной средой» вандемьерского восстания в 1795 г., вовсе не были и не могли быть разгромлены пушками Бонапарта. Разгромлена была лишь их боевая верхушка, руководящие элементы секций, выступавшие в этот день рука об руку с активными роялистами. Но эта часть буржуазии не переставала и после вандемьера находиться в глухой оппозиции к Директории. Когда весной 1796 г. был раскрыт заговор Бабефа, когда призрак нового пролетарского выступления, нового прериаля, начал вновь жестоко тревожить собственнические массы в городе и в деревне, то побежденные в вандемьере роялисты снова приободрились и подняли голову. Но они снова ошиблись, как ошиблись в 1795 г., летом на Кибероне и в вандемьере в Париже; они снова не учли, что хотя массы новых землевладельцев желают в защиту своей собственности создания сильной полицейской власти, хотя новая разбогатевшая на распродаже национального имущества буржуазия готова принять монархию, даже монархическую диктатуру, но возвращение Бурбона поддержит, может быть, лишь ничтожнейшая доля крупнейшей буржуазии города и деревни, потому что Бурбон всегда будет дворянским королем, а не буржуазным, и с ним вернутся феодализм и эмиграция, которая потребует обратно свои земли. И все-таки, так как роялисты были из всех контрреволюционных группировок лучше всех организованы, сплочены, снабжены активной помощью и средствами из-за границы, имели на своей стороне духовенство, они и на этот раз взяли в свои руки руководящую роль в подготовке низвержения Директории весной и летом 1797 г. Это и должно было в конечном счете погубить и на этот раз возглавляемое ими движение. Дело в том, что всякий раз частичные выборы в Совет пятисот давали ясный перевес правым, реакционным, иногда даже явственно роялистским элементам. Даже в самой Директории, находившейся под угрозой контрреволюции, были колебания. Бартелеми и Карно были против решительных мер, а Бартелеми и вообще тайно сочувствовал многому в поднимающемся движении. Остальные три директора – Баррас, Ребель, Ларевельер-Лепо – постоянно совещались, но не решались ничего предпринять, чтобы предупредить готовящийся удар. Одним из обстоятельств, которые очень тревожили Барраса и его двух товарищей, не желавших без борьбы отдавать свою власть, а может быть, и жизнь и решившихся бороться всеми мерами, было то, что генерал Пишегрю, прославленный завоеванием Голландии в 1795 г., оказался в лагере оппозиции. Он был избран президентом Совета пятисот, главой высшей законодательной власти в государстве, и его предназначали в верховные руководители готовящегося нападения на республиканских «триумвиров» – так называли трех директоров (Барраса, Ларевельер-Лепо и Ребеля). Таково было положение вещей летом 1797 г. Бонапарт, воюя в Италии, зорко следил за тем, что делается в Париже. Он видел, что республике грозит явная опасность. Сам Бонапарт республику не любил и вскоре республику задушил, но он вовсе не намерен был допустить эту операцию преждевременно, а самое главное, вовсе не желал, чтобы это пошло на пользу кому-либо другому. В бессонную итальянскую ночь он уже ответил себе, что не всегда ему суждено побеждать только в пользу «этих адвокатов». Но еще меньше он хотел побеждать в пользу Бурбона. Его тоже, как и директоров, беспокоило, что во главе врагов республики стоит один из популярных генералов – Пишегрю. Это имя могло в решающий миг сбить с толку солдат. Они могли пойти за Пишегрю именно потому, что верили в его искренний республиканизм, и могли не понять, куда он их ведет. Теперь уже без труда можно представить себе, что должен был почувствовать Бонапарт, когда ему прислали из Триеста с такой поспешностью толстый портфель, отобранный у арестованного графа д'Антрэга, и когда в этом портфеле он нашел непререкаемые доказательства измены Пишегрю, тайных его переговоров с агентом принца Конде, Фош-Борелем, прямые свидетельства о давнем его предательском поведении относительно республики, которой он служил. Только одна маленькая неприятность несколько замедлила отправку этих бумаг прямо в Париж, к Баррасу. Дело в том, что в одной из бумаг (и притом в самой важной для обвинения Пишегрю) другой агент Бурбонов, Монгайар, между прочим рассказывал, что он побывают в Италии у Бонапарта в главной квартире армии и пытался с ним тоже вести переговоры. Хотя ничего больше и не было, кроме этих ничего не значащих строк, хотя Монгайар и мог под каким-нибудь предлогом действительно побывать под чужим именем у Бонапарта, но генерал Бонапарт решил, что лучше эти строки уничтожить, чтобы не ослаблять впечатления касательно Пишегрю. Он приказал доставить к себе д'Антрэга и предложил ему тут же переписать этот документ, выпустив нужные строки, и подписать его, грозя иначе расправиться с ним. Д'Антрэг мигом сделал все, что от него требовалось, и был спустя некоторое время выпущен (т. е. ему было устроено мнимое «бегство» из-под стражи). Документы вслед за тем были Бонапартом отправлены и доставлены Баррасу. Это развязало руки «триумвирам». Они не сразу опубликовали ужасающую бумагу, которую им доставил Бонапарт, но сначала подтянули особенно верные дивизии, затем подождали генерала Ожеро, которого спешно отрядил Бонапарт из Италии в Париж на помощь директорам. Кроме того, Бонапарт обещал прислать из вновь реквизированных в Италии денег 3 миллиона франков золотом для усиления средств Директории в предстоящий критический момент. В 3 часа ночи 18 фрюктидора (4 сентября 1797 г.) Баррас приказал арестовать двух подозрительных по своей умеренности директоров; Бартелеми был схвачен, а Карно успел бежать. Начались массовые аресты роялистов, чистка Совета пятисот и Совета старейшин, за арестами последовала высылка их без суда в Гвиану (откуда не очень многие вернулись впоследствии), закрытие заподозренных в роялизме газет, массовые аресты в Париже и провинции. Уже на рассвете 18 фрюктидора всюду красовались огромные плакаты: это были напечатанные документы, подлинники которых, как сказано, прислал в свое время Бонапарт Баррасу. Пишегрю, председатель Совета пятисот, был схвачен и тоже увезен в Гвиану. Никакого сопротивления этот переворот 18 фрюктидора не встретил. Плебейские массы ненавидели, роялизм еще больше, чем Директорию, и открыто радовались удару, сокрушившему надолго старых приверженцев династии Бурбонов. А «богатые секции» на этот раз на улицу не вышли, хорошо помня страшный вандемьерский урок, который преподал им в 1795 г. при помощи артиллерии генерал Бонапарт. Директория победила, республика была спасена, и победоносный генерал Бонапарт из своего далекого итальянского лагеря горячо поздравляют Директорию (которую он уничтожил спустя два года) со спасением республики (которую он уничтожит спустя семь лет). Бонапарт был доволен событием 18 фрюктидора еще и в другом отношении. Леобенское перемирие, заключенное с австрийцами еще в мае 1797 г., так и оставалось перемирием. Австрийское правительство вдруг стало летом обнаруживать признаки бодрости и почти грозить, и Бонапарт прекрасно знал, в чем тут дело; Австрия, как и вся монархическая Европа, затаив дыхание, следила за тем, что разыгрывалось в Париже. В Италии ждали со дня на день свержения Директории и республики, возвращения Бурбонов и ликвидации поэтому всех французских завоеваний. 18 фрюктидора с разгромом роялистов, с публичным изобличением измены Пишегрю положило конец всем этим мечтаниям. Генерал Бонапарт стал резко настаивать на скорейшем подписании мира. Из Австрии был послан для переговоров с Бонапартом искусный дипломат Кобенцль. Но тут коса нашла на камень. Кобенцль во время долгих и трудных переговоров жаловался своему правительству, что редко можно встретить «такого сутягу и такого бессовестного человека», как генерал Бонапарт. Здесь еще больше, чем когда-либо, обнаружились дипломатические способности Бонапарта, по мнению многих источников той эпохи, не уступавшие его военному гению. Только раз он поддался одному из тех припадков ярости, которые впоследствии, когда он уже чувствовал себя владыкой Европы, овладевали им часто, но теперь пока еще были внове. «Ваша империя – это старая распутница, которая привыкла, чтобы все ее насиловали... Вы забываете, что Франция победила, а вы побеждены... Вы забываете, что вы тут со мной ведете переговоры, окруженные моими гренадерами...» – бешено кричал Бонапарт. Он швырнул об пол столик, на котором стоял привезенный Кобенцлем драгоценный фарфоровый кофейный сервиз, подарок австрийскому дипломату от русской императрицы Екатерины. Сервиз разбился вдребезги. «Он вел себя, как сумасшедший», – доносил об этом Кобенцль. 17 октября 1797 г. в местечке Кампо-Формио был подписан наконец мир между Французской республикой и Австрийской империей. Почти все то, на чем настаивал Бонапарт и в Италии, где он побеждал, и в Германии, где австрийцы вовсе не были еще побеждены французскими генералами, было им достигнуто. Венеция, как и желал Бонапарт, послужила компенсацией Австрии за эти уступки на Рейне. Бурным ликованием встретили в Париже весть о мире. Страна ждала торгового и промышленного оживления. Имя гениального военного вождя было у всех на устах. Все понимали, что война, проигранная прочими генералами на Рейне, была выиграна одним Бонапартом в Италии и что этим был спасен также и Рейн. Официальным, официозным и совсем частным печатным и устным восхвалениям победоносного генерала, завоевателя Италии, не было конца. «О, могущественный дух свободы! Ты один мог породить... итальянскую армию, породить Бонапарта! Счастливая Франция!» – восклицал в своей речи один из директоров республики, Ларевельер-Лепо. Между тем Бонапарт наскоро заканчивал организацию новой вассальной Цизальпинской республики, куда включил часть завоеванных им земель (прежде всего Ломбардию) Другая часть его завоеваний была непосредственно присоединена к Франции. Наконец, третья часть (вроде Рима) оставлена была до поры до времени в руках прежних государей, но с фактическим подчинением их Франции. Бонапарт организовал эту Цизальпинскую республику так, что при видимости существования совещательного собрания представителей из состоятельных слоев населения вся фактическая сила должна была находиться в руках французской оккупационной военной власти и присланного из Парижа комиссара. Ко всей традиционной фразеологии об освобождении народов, о братских республиках и т д. он относился с самым откровенным презрением. Он ничуть не верил тому, что в Италии есть хоть сколько-нибудь значительное число людей, которые были бы охвачены тем энтузиазмом к свободе, о котором он сам говорил в своих воззваниях к населению завоевываемых им стран. Распространялась по Европе официальная версия о том, как великий итальянский народ сбрасывает долгое иго суеверий и притеснений и несметной массой берется за оружие, чтобы помогать освободителям-французам, а на деле вот что – не для публики, а для Директории сообщал доверительно Бонапарт: «Вы воображаете себе, что свобода подвинет на великие дела дряблый, суеверный, трусливый, увертливый народ... В моей армии нет ни одного итальянца, кроме полутора тысяч шалопаев, подобранных на улицах, которые грабят и ни на что не годятся...» И дальше он говорит, что только с умением и при помощи «суровых примеров» можно держать Италию в руках. А итальянцы уже имели случай узнать, что именно он понимает под суровыми мерами. Он жестоко расправился с жителями г. Бинаско, с г. Павией, с некоторыми деревнями, около которых были найдены убитыми отдельные французы. Во всех этих случаях действовала вполне планомерная политика Наполеона, которой он держался всегда: ни одной бесцельной жестокости и совсем беспощадный массовый террор, если это ему было нужно для подчинения завоеванной страны. Он уничтожил в завоеванной Италии всякие следы феодальных прав, где они были, он лишил церковь и монастыри права на некоторые поборы, он успел за те полтора года (с весны 1796 до поздней осени 1797 г.), которые он провел в Италии, ввести кое-какие законоположения, которые должны были приблизить социально-юридический строй жизни северной Италии к тому, который успела выработать буржуазия во Франции. Зато он тщательно и аккуратно эксплуатировал все итальянские земли, где только побывал, много миллионов золотом он отправил Директории в Париж, а вслед за этим и сотни лучших творений искусства из итальянских музеев и картинных галерей. Не забыл он и лично себя и своих генералов: они вернулись из похода богатыми людьми. Однако, подвергая Италию такой беспощадной эксплуатации, он понимал, что как ни трусливы (по его мнению) итальянцы, но что очень любить французов (армию которых они же и содержали из своих средств) им не за что и что даже их долготерпению может наступить внезапный конец. Значит, угроза военным террором – главное, что может на них действовать в желательном для завоевателя духе. Ему еще не хотелось покидать завоеванную страну, но Директория ласково, однако очень настойчиво звала его после Кампо-Формио в Париж. Директория назначила его теперь главнокомандующим армии, которая должна была действовать против Англии. Бонапарт уже давно почуял, что Директория начала его побаиваться. «Они завидуют мне, я это знаю, хоть они и курят фимиамом под моим носом; но они меня не одурачат. Они поспешили назначить меня генералом армии против Англии, чтобы убрать меня из Италии, где я больше государь, чем генерал», – так оценивал он свое назначение в доверительных беседах. 7 декабря 1797 г. он прибыл в Париж, а 10 декабря был триумфально встречен Директорией в полном составе в Люксембургском дворце. Несметная толпа народа собралась у дворца, самые бурные крики и рукоплескания приветствовали Наполеона, когда он прибыл к дворцу. Речи, которыми встретили его Баррас, первенствующий член Директории, и другие члены Директории, и лукавый, дальше всех проникающий мыслью в будущее, умный и продажный министр иностранных дел Талейран, и остальные сановники, восторженные славословия толпы на площади – все это принималось 28-летним генералом с полным наружным спокойствием, как нечто должное и нисколько его не удивляющее. В душе он никогда особой цены восторгам народных толп не придавал: «Народ с такой же поспешностью бежал бы вокруг меня, если бы меня вели на эшафот», – сказал он после этих оваций (конечно, не во всеуслышание). Едва приехав в Париж, Бонапарт принялся проводить через Директорию проект новой большой войны: в качестве генерала, назначенного действовать против Англии, он решил, что есть место, откуда можно грозить англичанам более успешно, чем на Ла-Манше, где их флот сильнее французского. Он предложил завоевать Египет и создать на Востоке подступы и плацдармы для дальнейшей угрозы английскому владычеству в Индии. Не сошел ли он с ума? – спрашивали себя в Европе многие, когда уже летом 1798 г. узнали о совершившемся, потому что строжайшая тайна окружала до той поры новый план Бонапарта и обсуждение этого плана весной 1798 г. в заседаниях Директории. Но то, что казалось издали обывательскому уму фантастической авантюрой, на самом деле тесно связывалось с определенными и стародавними устремлениями не только революционной, но и дореволюционной французской буржуазии. План Бонапарта оказался приемлемым. Глава III. Завоевание Египта и поход в Сирию. 1798-1799 гг. В исторической карьере Наполеона египетский поход – вторая большая война, которую он вел, – играет особую роль, и в истории французских колониальных завоеваний эта попытка тоже занимает совсем исключительное место. Буржуазия Марселя и всего юга Франции с давних пор вела обширнейшие и крайне выгодные для французской торговли и промышленности сношения со странами Леванта, другими словами, с берегами Балканского полуострова, с Сирией, с Египтом, с островами восточной части Средиземного моря, с Архипелагом. И тоже с давних пор постоянным стремлением этих слоев французской буржуазии было упрочение политического положения Франции в этих прибыльных, но довольно беспорядочно управляемых местах, где торговля постоянно нуждается в охране и престиже силы, которую купец может в случае нужды призвать к себе на помощь. К концу XVIII в. умножились соблазнительные описания природных богатств Сирии и Египта, где хорошо бы завести колонии и фактории. Французская дипломатия с давних пор приглядывалась к этим так, казалось, слабо оберегаемым Турцией левантийским странам, которые числились владениями константинопольского султана, землями Оттоманской Порты, как называлось тогда турецкое правительство. С давних пор также французские правящие сферы смотрели на Египет, омываемый и Средиземным и Красным морями, как на такой пункт, откуда можно угрожать торговым и политическим конкурентам в Индии и Индонезии. Еще знаменитый философ Лейбниц подавал в свое время Людовику XIV доклад, в котором советовал французскому королю завоевать Египет, чтобы этим подорвать положение голландцев на всем Востоке. Теперь, в конце XVIII в., не голландцы, а англичане были главным врагом, и после всего сказанного ясно, что руководители французской политики вовсе не смотрели на Бонапарта, как на сумасшедшего, когда он предложил им нападение на Египет, и вовсе не удивились, когда холодный, осторожный, скептический министр иностранных дел Талейран стал самым решительным образом этот план поддерживать. Еще едва только овладев Венецией, Бонапарт приказал одному из подчиненных генералов захватить Ионические острова и тогда уже говорил об этом захвате как об одной из деталей в деле овладения Египтом. У нас есть и еще неопровержимые данные, показывающие, что в течение всей своей первой итальянской кампании он не переставал возвращаться мыслью к Египту. Еще в августе 1797 г. он писал из своего лагеря в Париж: «Недалеко уже то время, когда мы почувствуем, что для того, чтобы в самом деле разгромить Англию, нам нужно овладеть Египтом». В течение всей итальянской войны в свободные минуты он, как всегда, много и с жадностью читал, и мы знаем, что он выписал и прочел книгу Вольнэя о Египте и еще несколько работ на ту же тему. Захватив Ионические острова, он так ими дорожил, что, как он писал Директории, если бы пришлось выбирать, то лучше отказаться от только что завоеванной Италии, чем от Ионических островов. И одновременно, еще не заключив окончательно мира с австрийцами, он настойчиво советовал овладеть островом Мальтой. Все эти островные базы на Средиземном море были ему нужны для организации будущего нападения на Египет. Теперь, после Кампо-Формио, когда с Австрией – временно, по крайней мере – было покончено и Англия оставалась главным врагом, Бонапарт все свои усилия направил на то, чтобы убедить Директорию дать ему флот и армию для завоевания Египта. Его всегда манил Восток, и в эту пору его жизни его воображение было больше занято Александром Македонским, чем Цезарем или Карлом Великим или кем-либо из других исторических героев. Несколько позже, уже странствуя по египетским пустыням, он полушутя, полусерьезно высказывал спутникам сожаление, что слишком поздно родился и уже никак не может, подобно Александру Македонскому, тоже завоевавшему Египет, провозгласить себя тут же богом или божьим сыном. И совсем уже серьезно он говорил потом, что Европа мала и что настоящие великие дела совершать можно лучше всего на Востоке. Эти его внутренние влечения как нельзя больше соответствовали тому, что требовалось в тот момент с точки зрения его дальнейшей политической карьеры. В самом деле: с той самой бессонной ночи в Италии, когда он решил, что не всегда же ему побеждать только для Директории, им был взят курс на овладение верховной властью. «Я уже не умею повиноваться», – открыто заявлял он в своем штабе, когда им велись переговоры о мире с австрийцами, а из Парижа приходили раздражавшие его директивы. Но свергнуть Директорию сейчас, т. е. в зиму с 1797 на 1798 г. или весной 1798 г., еще было нельзя. Плод еще не созрел, а Наполеон в эту пору если уже потерял способность повиноваться, то еще пока не утратил способности терпеливо ждать момента. Директория еще недостаточно себя скомпрометировала, а он, Бонапарт, еще недостаточно стал любимцем и кумиром всей армии, хотя на те дивизии, которыми он командовал в Италии, он уже вполне мог положиться. Как же лучше можно использовать то время, которое еще нужно переждать, если не употребив его на новое завоевание, на новые блестящие подвиги в стране фараонов, стране пирамид, идя по следам Александра Македонского, создавая угрозу индийским владениям ненавистной Англии? В высшей степени ценной была для него в этом деле поддержка Талейрана. Вряд ли вообще можно говорить об «убеждениях» Талейрана. Но возможность создать богатую, процветающую, полезную в экономическом отношении французскую колонию в Египте для Талейрана была бесспорна. Он прочел об этом доклад в Академии еще до того, как узнал о замыслах Бонапарта. Аристократ, пошедший из соображений карьеризма на службу республике, Талейран в данном случае являлся выразителем стремлений класса, особенно заинтересованного в левантийской торговле, – французского купечества. Теперь к этому прибавилось со стороны Талейрана еще и желание расположить к себе Бонапарта, в котором лукавый ум этого дипломата раньше всех предугадал будущего властелина Франции и наиболее верного душителя якобинцев. Но Бонапарту и Талейрану не очень много пришлось и трудиться, чтобы убедить Директорию дать деньги, солдат и флот для этого далекого и опасного предприятия. Во-первых (и это самое важное), Директория по указанным уже общим экономическим и особенно военно-политическим причинам тоже видела пользу и смысл в этом завоевании, а во-вторых (это было несравненно менее существенно), кое-кто из директоров (например, Баррас) мог и в самом деле усмотреть в затеваемой далекой и опасной экспедиции некоторую пользу именно от того, что она такая далекая и такая опасная... Внезапная колоссальная и шумная популярность Бонапарта уже давно их тревожила; что он «разучился повиноваться», это Директория знала лучше, чем кто-либо другой: ведь Бонапарт заключил Кампо-Формийский мир в таком виде, как он захотел, и вопреки некоторым прямым желаниям Директории. На чествовании его 10 декабря 1797 г. он вел себя не как молодой воин, с волнением благодарности принимающий похвалу от отечества, а как древнеримский император, которому подобострастный сенат устраивает триумф после удачной войны: он был холоден, почти угрюм, неразговорчив, принимал все происходившее как нечто должное и обыденное. Словом, все его ухватки тоже наталкивали на беспокойные размышления. Пусть едет в Египет: вернется – хорошо, не вернется – что же, Баррас и его товарищи уже наперед были готовы безропотно перенести эту утрату. Экспедиция была решена. Главнокомандующим был назначен генерал Бонапарт. Это случилось 5 марта 1798 г. Немедленно началась самая кипучая деятельность главнокомандующего по подготовке экспедиции, по осмотру кораблей, по отбору солдат для экспедиционного корпуса. Тут еще больше, чем в начале итальянской кампании, обнаружилась способность Наполеона, затевая самые грандиозные и труднейшие предприятия, зорко следить за всеми мелочами и при этом нисколько в них не путаться и не теряться – одновременно видеть и деревья, и лес, и чуть ли не каждый сук на каждом дереве. Инспектируя берега и флот, формируя свой экспедиционный корпус, внимательно следя за всеми колебаниями мировой политики и за всеми слухами о передвижении эскадры Нельсона, которая могла потопить его во время переезда, а пока крейсировала у французских берегов, – Бонапарт в то же время чуть не поодиночке отбирал для Египта солдат, с которыми воевал в Италии. Он знал громадное количество солдат индивидуально; его исключительная память всегда и впоследствии поражала окружающих. Он знал, что этот солдат храбр и стоек, но пьяница, а вот этот очень умен и сообразителен, но быстро утомляется, потому что болен грыжей. Он не только впоследствии хорошо выбирал маршалов, но он хорошо выбирал и капралов и удачно отбирал рядовых солдат там, где это нужно было. А для египетского похода, для войны под палящим солнцем, при 50° и больше жары, для перехода по раскаленным необъятным песчаным пустыням без воды и тени нужны были именно отборные по выносливости люди. 19 мая 1798 г. все было готово: флот Бонапарта отплыл из Тулона. Около 350 больших и малых судов и барок, на которых разместилась армия в 30 тысяч человек с артиллерией, должны были пройти вдоль почти все Средиземное море и избежать встречи с эскадрой Нельсона, которая расстреляла бы и потопила их. Вся Европа знала, что готовится какая-то морская экспедиция; Англия, сверх того, прекрасно знала, что во всех южнофранцузских портах идет кипучая работа, что туда непрерывно прибывают войска, что во главе экспедиции будет генерал Бонапарт и что уже это назначение показывает всю важность дела. Но куда отправится экспедиция? Бонапарт очень искусно распространил слух, что он намерен пройти через Гибралтар, обогнуть Испанию и затем попытаться сделать высадку в Ирландии. Этот слух дошел до Нельсона и обманул его: он сторожил Наполеона у Гибралтара, когда французский флот вышел из гавани и пошел прямо на восток, к Мальте. Мальта принадлежала еще с XVI в. Ордену мальтийских рыцарей. Генерал Бонапарт подошел к острову, потребовал и добился его сдачи, объявил его владением Французской республики и после нескольких дней остановки отплыл дальше в Египет. Мальта была примерно на полпути; и подошел он к ней 10 июня, а 19-го уже продолжал путь. Сопутствуемый благоприятным ветром, уже 30 июня Бонапарт со своей армией причалил к берегу Египта близ г. Александрии. Немедленно он начал высадку. Положение было опасное: он узнал в Александрии тотчас же по приезде, что ровно за 48 часов до его появления к Александрии подошла английская эскадра и спрашивала о Бонапарте (о котором, конечно, там не имели ни малейшего представления). Оказалось, что Нельсон, прослышав о взятии Мальты французами и убедясь, что Бонапарт его обманул, помчался на всех парусах в Египет, чтобы не допустить высадки и потопить французов еще на море. Но ему повредила именно его излишняя поспешность и большая быстроходность британского флота; правильно сначала сообразив, что Бонапарт пошел от Мальты к Египту, он снова сбился с толку, когда ему сказали в Александрии, что ни о каком Бонапарте там и не слыхивали, и тогда Нельсон помчался в Константинополь, решив, что французам плыть больше некуда, раз их нет в Египте. Эта цепь ошибок Нельсона и случайностей спасла французскую экспедицию. Нельсон каждую минуту мог вернуться, поэтому высадка была произведена с большой быстротой. В час ночи 2 июля войска были на суше. Очутившись в своей стихии с верными солдатами, Бонапарт уже ничего не боялся. Немедленно он двинул свою армию на Александрию (высадку он произвел в рыбачьем поселке Марабу, в нескольких километрах от города). Египет числился владением турецкого султана, но фактически им владела и над ним господствовала начальствующая верхушка хорошо вооруженной феодальной конницы. Конница называлась мамелюками, а их начальники, владельцы лучших земель в Египте, – беями-мамелюками. Эта военно-феодальная аристократия платила известную дань константинопольскому султану, признавала его верховенство, но фактически крайне мало от него зависела. Основное население – арабы – занималось кто торговлей (и между ними были состоятельные и даже богатые купцы), кто ремеслами, кто караванным транспортом, кто работой на земле. В самом худшем, наиболее загнанном состоянии были копты, остатки прежних, еще доарабских, племен, живших в стране. Носили они общее название «феллахи» (крестьяне). Но феллахами назывались и обедневшие крестьяне арабского происхождения. Они батрачили, были чернорабочими, погонщиками верблюдов, кое-кто – мелкими бродячими торговцами. Хотя страна считалась принадлежащей султану, но Бонапарт, прибывший захватить ее в свои руки, все время старался делать вид, будто он с турецким султаном не воюет, – напротив, с султаном у него глубокий мир и дружба, а он явился, чтобы освободить арабов (о коптах он не говорил) от угнетения со стороны беев-мамелюков, которые своими поборами и жестокостями угнетают население. И когда он двинулся к Александрии и после нескольких часов перестрелки взял ее и вошел в этот обширнейший и тогда довольно богатый город, то, повторяя свой вымысел относительно освобождения от мамелюков, он сразу стал устанавливать надолго французское владычество. Он всячески уверял арабов в своем уважении к корану и к магометанской религии, но рекомендовал полную покорность, грозя в противном случае крутыми мерами. После нескольких дней пребывания в Александрии Бонапарт двинулся на юг, углубляясь в пустыню. Войска его страдали от отсутствия воды: население деревень в панике покидало свои дома и, убегая, отравляло и загрязняло колодцы. Мамелюки медленно отступали, изредка тревожа французов, и затем на своих великолепных лошадях скрывались от погони. 20 июля 1798 г. в виду пирамид Бонапарт встретился наконец с главными силами мамелюков. «Солдаты! Сорок веков смотрят на вас сегодня с высоты этих пирамид!» – сказал Наполеон, обращаясь к своей армии перед началом сражения. Дело было между селением Эмбабе и пирамидами. Мамелюки потерпели полное поражение, они бросили часть своей артиллерии (40 пушек) и бежали на юг. Несколько тысяч человек осталось на поле битвы. Сейчас же после этой победы Бонапарт пошел в г. Каир, второй из двух больших городов Египта. Напуганное население молча встретило завоевателя; оно не только ничего о Бонапарте не слыхало, но ему было даже и теперь еще невдомек, кто он такой, зачем явился и с кем воюет. В Каире, который был богаче Александрии, Бонапарт нашел массу съестных припасов. Армия отдохнула после тяжелых переходов. Правда, неприятно было то, что жители слишком уже были напуганы, и генерал Бонапарт даже издал специальное воззвание, переведенное на местное наречие, с призывом к успокоению. Но так как одновременно он приказал в виде карательной меры разграбить и сжечь село Алькам, недалеко от Каира, заподозрив его жителей в убийстве нескольких солдат, то запуганность арабов еще более усилилась. Эти приказы в подобных случаях Наполеон не колеблясь отдавал и в Италии, и в Египте, и всюду, где он воевал впоследствии, и это тоже у него было вполне рассчитано: его войско должно было видеть, как страшно карает их начальник всех и каждого, кто посмеет поднять руку на французского солдата. Устроившись в Каире, он приступил к организации управления. Не касаясь подробностей, которые были бы тут неуместны, я отмечу только наиболее характерные черты: во-первых, власть должна была быть сосредоточена в каждом городе, в каждом селении в руках французского начальника гарнизона; во-вторых, при этом начальнике должен находиться совещательный «диван» из назначенных им же наиболее именитых и состоятельных местных граждан; в-третьих, магометанская религия должна пользоваться полнейшим уважением, а мечети и духовенство – неприкосновенностью; в-четвертых, в Каире при самом главнокомандующем должен состоять тоже большой совещательный орган из представителей не только г. Каира) но и провинций. Сбор податей и налогов должен был быть упорядочен, доставка натурой должна быть так организована, чтобы страна содержала французскую армию за свой счет. Местные начальники со своими совещательными органами должны были организовать исправный полицейский порядок, охранять торговлю и частную собственность. Все земельные поборы, взимавшиеся беями-мамелюками, отменяются. Имения непокорных и продолжающих войну беев, бежавших к югу, отбираются во французскую казну. Бонапарт и тут, как и в Италии, стремился покончить с феодальными отношениями, что было особенно удобно, так как именно мамелюки поддерживали военное сопротивление, и опереться на арабскую буржуазию и на арабов-землевладельцев; эксплуатируемых же арабской буржуазией феллахов он отнюдь не брал под защиту. Все это должно было закрепить основы безусловной военной диктатуры, централизованной в его руках и обеспечивающей этот создаваемый им буржуазный порядок. Наконец, настойчиво провозглашаемая им веротерпимость и уважение к корану были, замечу кстати, настолько чрезвычайным новшеством, что российский «святейший» синод, выдвинув, как известно, весной 1807 г. смелый тезис о тождестве Наполеона с «предтечей» антихриста, в виде одного из аргументов намекал на поведение Бонапарта в Египте: покровительство магометанству и т. п. Насадив новый политический режим в завоеванной стране, Бонапарт стал готовиться к дальнейшему походу – к вторжению из Египта в Сирию. Ученых, которых он взял с собой из Франции, он решил в Сирию не брать, а оставить их в Египте. Бонапарт никогда не проявлял особо глубокого уважения к гениальным изысканиям своих ученых современников, но он великолепно сознавал, какую огромную пользу может принести ученый, если его направить на выполнение конкретных задач, выдвигаемых военными, политическими или экономическими обстоятельствами. С этой точки зрения он с большим сочувствием и вниманием относился и к своим ученым спутникам, которых взял с собой в эту экспедицию. Даже знаменитая его команда перед началом одного сражения с мамелюками: «Ослов и ученых на середину!» – означала именно желание обезопасить прежде всего наряду с драгоценнейшими в походе вьючными животными также и представителей науки; несколько неожиданное сопоставление слов получилось исключительно вследствие обычного военного лаконизма и необходимой краткости командной фразы. Нужно сказать, что в истории египтологии поход Бонапарта сыграл колоссальную роль. С ним приехали ученые, которые впервые, можно сказать, открыли для науки эту древнейшую страну человеческой цивилизации. Еще до сирийского похода Бонапарту многократно приходилось убеждаться, что арабы далеко не все восхищены тем «освобождением от тирании мамелюков», о котором постоянно говорил в своих воззваниях французский завоеватель. Французы имели достаточно продовольствия, установив правильно действующую, но тяжкую для населения машину реквизиций и налогового обложения. Но звонкой монеты было найдено меньше. Для добывания ее служили другие средства. Оставленный Бонапартом в качестве генерал-губернатора Александрии генерал Клебер арестовал прежнего шейха этого города и большого богача Сиди-Мохаммеда Эль-Кораима по обвинению в государственной измене, хотя и не имел к тому никаких доказательств. Эль-Кораим был под конвоем отправлен в Каир, где ему и заявили, что если он желает спасти свою голову, то должен отдать 300 тысяч франков золотом. Эль-Кораим оказался на свою беду фаталистом: «Если мне суждено умереть теперь, то ничто меня не спасет и я отдам, значит, свои пиастры без пользы; если мне не суждено умереть, то зачем же мне их отдавать?» Генерал Бонапарт приказал отрубить ему голову и провезти ее по всем улицам Каира с надписью: «Так будут наказаны все изменники и клятвопреступники». Денег, спрятанных казненным шейхом, так и не нашли, несмотря на все поиски. Зато несколько богатых арабов отдали все, что у них потребовали, и в ближайшее после казни Эль-Кораима время было собрано таким путем около 4 миллионов франков, которые и поступили в казначейство французской армии. С людьми попроще обращались и подавно без особых церемоний. В конце октября 1798 г. дело дошло до попытки восстания в самом Каире. Несколько человек из оккупационной армии подверглось открытому нападению и было убито, и в течение трех дней восставшие оборонялись в нескольких кварталах. Усмирение было беспощадное. Кроме массы перебитых арабов и феллахов при самом подавлении восстания, уже после усмирения несколько дней подряд происходили казни; казнили от 12 до 30 человек в день. Каирское восстание имело отголосок и в соседних селениях. Генерал Бонапарт, узнав о первом же из этих восстаний, приказал своему адъютанту Круазье отправиться туда, окружить все племя, перебить всех без исключения мужчин, а женщин и детей привести в Каир, самые же дома, где жило это племя, сжечь. Это было исполнено в точности. Много детей и женщин, которых гнали пешком, умерло по дороге, а спустя несколько часов после этой карательной экспедиции на главной площади Каира появились ослы, навьюченные мешками. Мешки были раскрыты, и по площади покатились головы казненных мужчин провинившегося племени. Эти зверские меры, судя по свидетельству очевидцев, на время страшно терроризировали население. Между тем Бонапарт должен был считаться с двумя крайне опасными для него обстоятельствами. Во-первых, уже давно (как раз месяц спустя после высадки армии в Египте) адмирал Нельсон нашел наконец французскую эскадру, стоявшую пока в Абукире, напал на нее и уничтожил совершенно. Французский адмирал Бриэй погиб в битве. Таким образом, армия, воевавшая в Египте, оказывалась надолго отрезанной от Франции. Во-вторых, турецкое правительство решило ни в коем случае не поддерживать распространенный Бонапартом вымысел, будто он вовсе не воюет с Оттоманской Портой, а только наказывает мамелюков за обиды, чинимые французским купцам, и за угнетение арабов. В Сирию была послана турецкая армия. Бонапарт двинулся из Египта в Сирию, навстречу туркам. Жестокости в Египте он счел наилучшим методом, чтобы вполне обеспечить тыл во время нового далекого похода. Поход в Сирию был страшно тяжел, особенно вследствие недостатка воды. Город за городом, начиная от Эль-Ариша, сдавался Бонапарту. Перейдя через Суэцкий перешеек, он двинулся к Яффе и 4 марта 1799 г. осадил ее. Город не сдавался. Бонапарт приказал объявить населению Яффы, что если город будет взят приступом, то все жители будут истреблены, в плен брать не будут. Яффа не сдалась. 6 марта последовал штурм, и, ворвавшись в город, солдаты принялись истреблять буквально всех, кто попадался под руку. Дома и лавки были отданы на разграбление. Спустя некоторое время, когда избиения и грабеж уже подходили к концу, генералу Бонапарту было доложено, что около 4 тысяч уцелевших еще турецких солдат при полном вооружении, большей частью арнауты и албанцы по происхождению, заперлись в одном обширном, со всех концов загороженном месте и что когда французские офицеры подъехали и потребовали сдачи, то эти солдаты объявили, что сдадутся только, если им будет обещана жизнь, а иначе будут обороняться до последней капли крови. Французские офицеры обещали им плен, и турки вышли из своего укрепления и сдали оружие. Пленников французы заперли в сараи. Генерал Бонапарт был всем этим очень разгневан. Он считал, что совершенно незачем было обещать туркам жизнь. «Что мне теперь с ними делать? – кричал он. – Где у меня припасы, чтобы их кормить?» Не было ни судов, чтобы отправить их морем из Яффы в Египет, ни достаточно свободных войск, чтобы конвоировать 4 тысячи отборных, сильных солдат через все сирийские и египетские пустыни в Александрию или Каир. Но не сразу Наполеон остановился на своем страшном решении... Он колебался и терялся в раздумье три дня. Однако на четвертый день после сдачи он отдал приказ всех их расстрелять. 4 тысячи пленников были выведены на берег моря и здесь все до одного расстреляны. «Никому не пожелаю пережить то, что пережили мы, видевшие этот расстрел», – говорит один из французских офицеров. Тотчас после этого Бонапарт двинулся дальше, к крепости Акр, или, как французы ее чаще называют, Сен-Жан д'Акр. Турки называли ее Акка. Особенно мешкать не приходилось: чума гналась по пятам за французской армией, и оставаться в Яффе, где и в домах, и на улицах, и на крышах, и в погребах, и в садах, и в огородах гнили неприбранные трупы перебитого населения, было, с гигиенической точки зрения, крайне опасно. Осада Акра длилась ровно два месяца и окончилась неудачей. У Бонапарта не было осадной артиллерии; обороной руководил англичанин Сидней Смит; с моря англичане подвозили и припасы и оружие, турецкий гарнизон был велик. Пришлось, после нескольких неудавшихся приступов, 20 мая 1799 г. снять осаду, за время которой французы потеряли 3 тысячи человек. Правда, осажденные потеряли еще больше. После этого французы пошли обратно в Египет. Тут следует отметить, что Наполеон всегда (до конца дней) придавал какое-то особое, фатальное значение этой неудаче. Крепость Акр была последней, самой крайней восточной точкой земли, до которой суждено ему было добраться. Он предполагал остаться в Египте надолго, велел своим инженерам обследовать древние следы попыток прорытия Суэцкого канала и составить план будущих работ по этой части. Мы знаем, что он писал воевавшему как раз тогда против англичан майсорскому султану (на юге Индии), обещая помощь. У него были планы сношений и соглашений с персидским шахом. Сопротивление в Акре, беспокойные слухи о восстаниях сирийских деревень, оставленных в тылу, между Эль-Аришем и Акром, а главное, невозможность без новых подкреплений так страшно растягивать коммуникационную линию – все это положило конец мечте об утверждении его владычества в Сирии. Обратный путь был еще тяжелее, чем наступление, потому что был уже конец мая и приближался июнь, когда страшная жара в этих местах усиливалась до невыносимой степени. Бонапарт останавливался не надолго, чтобы так же жестоко, как он всегда это делал, покарать сирийские деревни, которые находил нужным покарать. Любопытно отметить, что во время этого тяжкого обратного пути из Сирии в Египет главнокомандующий делил с армией все трудности этого похода, не давая себе и своим высшим начальникам никакой поблажки. Чума наседала все более и более. Чумных оставляли, но раненых и больных не чумой брали с собой дальше. Бонапарт велел всем спешиться, а лошадей, все повозки и экипажи предоставить под больных и раненых. Когда после этого распоряжения его главный заведующий конюшней, убежденный, что для главнокомандующего должно сделать исключение, спросил, какую лошадь оставить ему, Бонапарт пришел в ярость, ударил вопрошавшего хлыстом по лицу и закричал: «Всем идти пешком! Я первый пойду! Что, вы не знаете приказа? Вон!» За этот и подобные поступки солдаты больше любили и на старости лет чаще вспоминали Наполеона, чем за все его победы и завоевания. Он это очень хорошо знал и никогда в подобных случаях не колебался; и никто из наблюдавших его не мог впоследствии решить, что и когда тут было непосредственным движением, а что – наиграно и обдумано. Могло быть одновременно и то и другое, как это случается с великими актерами. А Наполеон в актерстве был действительно велик, хотя на заре его деятельности, в Тулоне, в Италии, в Египте, это его свойство стало открываться пока лишь очень немногим, лишь самым проницательным из самых близких. А среди его близких было тогда мало проницательных. 14 июня 1799 г. армия Бонапарта вернулась в Каир. Но недолго еще суждено было если не всей армии, то ее главнокомандующему оставаться в завоеванной им и покорившейся стране. Не успел Бонапарт отдохнуть в Каире, как пришла весть, что близ Абукира, там, где за год до того Нельсон уничтожил французские транспорты, высадилась турецкая армия, присланная освободить Египет от французского нашествия. Сейчас же он выступил с войсками из Каира и направился на север к дельте Нила. 25 июля он напал на турецкую армию и разгромил ее. Почти все 15 тысяч турок были перебиты на месте. Наполеон приказал в плен не брать, а истребить всех. «Эта битва – одна из прекраснейших, какие я только видел: от всей высадившейся неприятельской армии не спасся ни один человек», – торжественно писал Наполеон. Французское завоевание этим казалось вполне упроченным на ближайшие годы. Ничтожная часть турок спаслась на английские суда. Море по-прежнему было во власти англичан, но Египет прочнее, чем когда-либо, был в руках Бонапарта. И тут произошло внезапное, никем не предвиденное событие. Долгие месяцы отрезанный от всякого сообщения с Европой, Бонапарт из случайно попавшей в его руки газеты узнал потрясающие новости: он узнал, что, пока он завоевывал Египет, Австрия, Англия, Россия и Неаполитанское королевство возобновили войну против Франции, что Суворов появился в Италии, разбил французов, уничтожил Цизальпинскую республику, движется к Альпам, угрожает вторжением во Францию; в самой Франции – разбои, смуты, полное расстройство; Директория ненавистна большинству, слаба и растерянна. «Негодяи! Италия потеряна! Все плоды моих побед потеряны! Мне нужно ехать!» – сказал он, как только прочел газету. Решение было принято сразу. Он передал верховное командование армией генералу Клеберу, приказал в спешном порядке и строжайшей тайне снарядить четыре судна, посадил на них около 500 отобранных им людей и 23 августа 1799 г. выехал во Францию, оставив Клеберу большую, хорошо снабженную армию, исправно действующий (им самим созданный) административный и налоговый аппарат и безгласное, покорное, запуганное население огромной завоеванной страны. Глава IV. Восемнадцатое брюмера. 1799 г. Наполеон отплыл из Египта с твердым и непоколебимым намерением низвергнуть Директорию и овладеть верховной властью в государстве. Предприятие было отчаянное. Напасть на республику, «поставить точку к революции», начавшейся взятием Бастилии больше десяти лет назад, сделать все это, даже имея в своем прошлом Тулон, Вандемьер, Италию и Египет, представляло ряд страшных опасностей. И начались эти опасности, едва только Наполеон покинул берег завоеванного им Египта. За 47 дней пути во Францию были близки и, казалось, неизбежны встречи с англичанами, и в эти страшные минуты, по словам наблюдавших, один только Бонапарт оставался спокоен и отдавал с обычной энергией все нужные приказания. Утром 8 октября 1799 г. корабли Наполеона пристали к бухте у мыса Фрежюс, на южном берегу Франции. Для того чтобы понять, что произошло в 30 дней, между 8 октября 1799 г., когда Бонапарт ступил на французскую землю, и 9 ноября, когда он стал повелителем Франции, нужно напомнить в нескольких словах о положении, в котором находилась страна в тот момент, когда она узнала, что завоеватель Египта вернулся. После переворота 18 фрюктидора V года (1797 г.) и ареста Пишегрю директор республики Баррас и его товарищи, казалось, могли рассчитывать на те силы, которые поддержали их в этот день: 1) на новые собственнические слои города и деревни, разбогатевшие в процессе распродажи национального имущества, церковных и эмигрантских земель, в подавляющем большинстве боявшиеся возвращения Бурбонов, однако мечтавшие об установлении прочного полицейского порядка и сильной центральной власти, и 2) на армию, на солдатскую массу, тесно связанную с трудовым крестьянством, ненавидевшим самую мысль о возврате старой династии и феодальной монархии. Но в два года, прошедшие между 18 фрюктидора V года (1797 г.) и осенью 1799 г., обнаружилось, что Директория потеряла всякую классовую опору. Крупная буржуазия мечтала о диктаторе, о восстановителе торговли, о человеке, который обеспечит развитие промышленности, принесет Франции победоносный мир и крепкий внутренний «порядок»; мелкая и средняя буржуазия – и прежде всего купившее землю и разбогатевшее крестьянство – желала того же; диктатором мог быть кто угодно, только не Бурбон. Парижские рабочие после массового разоружения их и направленного на них свирепого террора в прериале 1795 г., после ареста в 1796 г. и казни Бабефа и ссылки бабувистов в 1797 г., после всей политики Директории, направленной всецело на защиту интересов крупной буржуазии, особенно спекулянтов и казнокрадов, – эти рабочие, продолжая голодать, страдать от безработицы и от дороговизны, проклиная скупщиков и спекулянтов, конечно, ни в малейшей степени не были склонны защищать Директорию от кого бы то ни было. Что касается пришлых рабочих, поденщиков из деревень, то для них действительно был только один лозунг: «Мы хотим такого режима, при котором едят» (un regime ou l'on mange). Эту фразу полицейские агенты Директории частенько подслушивали в предместьях Парижа и докладывали своему обеспокоенному начальству. За годы своего правления Директория неопровержимо доказала, что она не в состоянии создать тот прочный буржуазный строй, который был бы окончательно кодифицирован и введен в полное действие. Директория за последнее время показала свою слабость и в другом. Восторги лионских промышленников, шелковых фабрикантов по поводу завоевания Бонапартом Италии, с ее громадной добычей шелка-сырца, сменились разочарованием и унынием, когда в отсутствие Бонапарта явился Суворов и в 1799 г. отнял Италию у французов. Такое же разочарование овладело и другими категориями французской буржуазии, когда они увидели в 1799 г., что Франции становится все труднее бороться против могущественной европейской коалиции, что золотые миллионы, которые Бонапарт присылал в Париж из Италии в 1796-1797 гг., в большинстве расхищены чиновниками и спекулянтами, обкрадывающими казну при попустительстве той же Директории. Страшное поражение, нанесенное Суворовым французам в Италии при Нови, смерть французского главнокомандующего Жубера в этой битве, отпадение всех итальянских «союзников» Франции, угроза французским границам – все это окончательно отвратило от Директории буржуазные массы города и деревни. Об армии нечего и говорить. Там давно вспоминали об уехавшем в Египет Бонапарте, солдаты открыто жаловались, что голодают из-за всеобщего воровства, и повторяли, что их зря гонят на убой. Внезапно оживилось всегда тлевшее, как уголь под пеплом, роялистское движение в Вандее. Вожди шуанов, Жорж Кадудаль, Фротте, Ларош-Жаклен, поднимали снова и Бретань и Нормандию. В некоторых местах роялисты дошли до такой смелости, что кричали иногда на улице: «Да здравствует Суворов! Долой республику!» Целыми тысячами бродили по стране уклонившиеся от воинской повинности и поэтому принужденные покинуть родные места молодые люди. Дороговизна росла с каждым днем вследствие общего расстройства финансов, торговли и промышленности, вследствие беспорядочных и непрерывных реквизиций, на которых широко наживались крупные спекулянты и скупщики. Даже когда осенью 1799 г. Массена разбил в Швейцарии при Цюрихе русскую армию Корсакова, а другая русская армия (Суворова) была отозвана Павлом, то и эти успехи мало помогли Директории и не восстановили ее престижа. Если бы кто пожелал выразить в самых кратких словах положение вещей во Франции в середине 1799 г., тот мог бы остановиться на такой формуле: в имущих классах подавляющее большинство считало Директорию со своей точки зрения бесполезной и недееспособной, а многие – определенно вредной; для неимущей массы как в городе, так и в деревне Директория была представительницей режима богатых воров и спекулянтов, режима роскоши и довольства для казнокрадов и режима безысходного голода и угнетения для рабочих, батраков, для бедняка-потребителя; наконец, с точки зрения солдатского состава армии Директория была кучкой подозрительных людей, которые оставляют армию без сапог и без хлеба и которые в несколько месяцев отдали неприятелю то, что десятком победоносных битв завоевал в свое время Бонапарт. Почва для диктатуры была готова. 13 октября (21 вандемьера) 1799 г. Директория уведомила Совет пятисот – «с удовольствием», было сказано в этой бумаге, – что генерал Бонапарт вернулся во Францию и высадился у Фрежюса. При неистовой буре рукоплесканий, радостных криках, нечленораздельных воплях восторга все собрание народных представителей встало, и стоя депутаты долго выкрикивали приветствия. Заседание было прервано. Как только депутаты вышли на улицу и распространили полученное известие, столица, по словам свидетелей, как бы внезапно сошла с ума от радости: в театрах, в салонах, на центральных улицах неустанно повторялось имя Бонапарта. Одно за другим прибывали в Париж известия о неслыханной встрече, которую оказывает генералу население юга и центра во всех городах, через которые он проезжал, направляясь в Париж. Крестьяне выходили из деревень, городские депутации одна за другой представлялись Бонапарту, приветствуя его как лучшего генерала республики. Не только он сам, но и никто вообще не мог себе перед этим даже и вообразить такой внезапной грандиозной, многозначительной манифестации. Бросалась в глаза одна особенность: в Париже войска гарнизона столицы вышли на улицу, как только была получена весть о высадке Бонапарта, и с музыкой прошли по городу. И нельзя было вполне точно уяснить, кто именно дал приказ об этом. И был ли вообще дан такой приказ, или дело сделалось без приказа? 16 октября (24 вандемьера) генерал Бонапарт прибыл в Париж. Директории оставалось просуществовать еще три недели после этого прибытия, но ни Баррас, которого ждала политическая смерть, ни те директора, которые помогли Бонапарту похоронить директориальный режим, не подозревали еще в тот момент, что развязка так близка и что до установления военной диктатуры сроки нужно исчислять уже не неделями, но днями, а скоро и не днями, а часами. Проезд Бонапарта по Франции от Фрежюса до Парижа уже явно показал, что в нем видят «спасителя». Были торжественные встречи, восторженные речи, иллюминации, манифестации, делегации. Крестьяне, горожане провинций выходили ему навстречу. Офицеры, солдаты восторженно приветствовали своего полководца. Все эти явления и все эти люди, которые, как в калейдоскопе, сменялись перед Бонапартом, пока он ехал в Париж, еще не дали ему полной уверенности в немедленном успехе. Важно было, что скажет столица. Гарнизон Парижа с восторгом приветствовал полководца, вернувшегося со свежими лаврами завоевателя Египта, победителя мамелюков, победителя турецкой армии, покончившего с турками как раз перед самым отъездом из Египта. В высших кругах Бонапарт сразу почувствовал крепкую опору. В первые дни также обнаружилось, что подавляющая масса буржуазии, особенно из числа новых собственников, относится к Директории явно враждебно, не доверяет ее дееспособности ни во внутренней, ни во внешней политике, откровенно боится активности роялистов, но еще больше трепещет перед брожением в предместьях, где рабочим массам только что был нанесен Директорией новый удар: 13 августа, по требованию банкиров, Сийес ликвидировал последний оплот якобинцев – Союз друзей свободы и равенства, насчитывавший до 5000 членов и имевший 250 мандатов в обоих советах. Что опасность и справа и слева, а главное, слева, лучше всего может предотвратить Бонапарт – в это сразу и твердо поверили буржуазия и ее вожди. К тому же еще совсем неожиданно обнаружилось, что в самой пятичленной Директории нет никого, кто был бы способен и имел возможность оказать серьезное сопротивление, даже если бы Бонапарт решился на немедленный переворот. Ничтожные Гойе, Мулен, Роже-Дюко были вообще не в счет. Их и в директора провели именно потому, что никто и никогда не подозревал за ними способности произвести на свет какую-нибудь самостоятельную мысль и решимости раскрыть рот в тех случаях, когда Сийесу или Баррасу это казалось излишним. Считаться приходилось только с двумя директорами: Сийесом и Баррасом. Сийес, прогремевший в начале революции своей знаменитой брошюрой о том, чем должно быть третье сословие, был и остался представителем и идеологом французской крупной буржуазии; вместе с ней он скрепя сердце перенес революционную якобинскую диктатуру вместе с ней горячо одобрял и свержение якобинской диктатуры 9 термидора и прериальский террор 1795 г. против восставшей плебейской массы и вместе с этим же классом искал упрочения буржуазного порядка, считая директориальный режим для этого абсолютно негодным, хотя сам и был одним из пяти директоров. На возвращение Бонапарта он смотрел с упованием, но до курьеза глубоко ошибался в личности генерала. «Нам нужна шпага», – говорил он, наивно воображая, что Бонапарт будет только шпагой, а строителем нового режима будет он, Сийес. Мы сейчас увидим, что вышло из этого плачевного (для Сийеса) предположения. Что касается Барраса, то это был человек совсем другого пошиба, другой биографии, другого склада ума, чем Сийес. Он, конечно, был умнее Сийеса уже потому, что не был таким надутым и самоуверенным политическим резонером, каким был Сийес, который был не то что просто эгоистом, а был, если можно так выразиться, почтительно влюблен в самого себя. Смелый, развратный, скептический, широкий в кутежах, пороках, преступлениях, граф и офицер до революции, монтаньяр при революции, один из руководителей парламентской интриги, создавший внешнюю рамку событий 9 термидора, центральный деятель термидорианской реакции, ответственный автор событий 18 фрюктидора 1797 г. – Баррас всегда шел туда, где была сила, где можно было разделить власть и воспользоваться материальными благами, которые она дает. Но в отличие, например, от Талейрана он умел ставить жизнь на карту, как поставил ее перед 9 термидора, организуя нападение на Робеспьера; умел прямо пойти на врага, как он пошел против роялистов 13 вандемьера 1795 г. или 18 фрюктидора 1797 г. Он не просидел, как притаившаяся мышь, в подполье при Робеспьере подобно Сийесу, ответившему на вопрос, чем он занимался в годы террора: «Я оставался жив». Баррас сжег свои корабли давно. Он знал, как его ненавидят и роялисты и якобинцы, и не давал пощады ни тем, ни другим, сознавая, что и он не получит пощады ни от тех, ни от других, если они победят. Он очень не прочь был помочь Бонапарту, если уж тот вернулся из Египта, к сожалению, здравый и невредимый. Он сам бывал у Бонапарта в эти горячие предбрюмерские дни, подсылал к нему для переговоров и все пытался обеспечить за собой местечко повыше и потеплее в будущем строе. Но уже очень скоро Наполеон решил, что Баррас невозможен. Не то что не нужен: умных, смелых, тонких, пронырливых политиков, да еще на таком высоком посту, было вовсе не так много, и пренебрегать ими было бы жаль, но Баррас именно сделал себя невозможным. Его не только ненавидели, но и презирали. Беззастенчивое воровство, неприкрытое взяточничество, темные аферы с поставщиками и спекулянтами, неистовые и непрерывные кутежи на глазах люто голодавших плебейских масс – все это сделало имя Барраса как бы символом гнилости, порочности, разложения режима Директории. Сийеса же, напротив, Бонапарт обласкал с самого начала. У Сийеса и репутация была лучше и сам он, будучи директором, мог при переходе своем на сторону Бонапарта сообщить всему делу какой-то будто бы «законный вид». Его Наполеон тоже, как и Барраса, до поры до времени не разочаровывал, а приберегал, тем более что Сийес должен был понадобиться на некоторый срок еще и после переворота. В эти же дни к генералу явились два человека, которым суждено было связать свои имена с его карьерой: Талейран и Фуше. Талейрана Бонапарт знал давно, и знал как вора, взяточника, бессовестного, но и умнейшего карьериста. Что Талейран продает при случае всех, кого может продать и на кого есть покупатели, в этом Бонапарт не сомневался, но он ясно видел, что Талейран теперь его не продаст директорам, а, напротив, ему продаст Директорию, которой он почти до самого последнего времени служил в качестве министра иностранных дел. Талейран дал ему много ценнейших указаний и сильно торопил дело. В ум и проницательность этого политика генерал вполне верил, и уже та решительность, с которой Талейран предложил ему свои услуги, была хорошим для Бонапарта предзнаменованием. На этот раз Талейран прямо и открыто пошел на службу к Бонапарту. То же самое сделал Фуше. Министром полиции он был при Директории, министром полиции он собирался остаться и при Бонапарте. У него была – это знал Наполеон – одна ценная особенность: очень боясь за себя в случае реставрации Бурбонов, бывший якобинец и террорист, вотировавший смертный приговор Людовику XVI, Фуше, казалось, давал достаточные гарантии, что он не продаст нового властелина во имя Бурбонов. Услуги Фуше были приняты. Крупные финансисты и поставщики откровенно предлагали ему деньги. Банкир Колло принес ему сразу 500 тысяч франков, и будущий властелин ничего решительно против этого пока не имел, деньги же брал особенно охотно – пригодятся в таком тяжелом предприятии. В эти горячие три с половиной недели – между приездом в Париж и государственным переворотом – Бонапарт видел у себя многих людей и очень много полезнейших (для дальнейшего) наблюдений сделал над ними. А им (кроме Талейрана) почти всем казалось, что этот блистательный вояка и рубака, к тридцати годам уже одержавший столько побед, взявший столько крепостей, затмивший всех генералов, в делах политических, гражданских не очень много смыслит и что можно будет не без успеха им руководить. Вплоть до развязки во все эти дни собеседники и помощники Бонапарта воображали себе какого-то другого, а вовсе не его. И он сам делал все от него зависящее, чтобы в эти опасные недели его принимали за кого-то другого. Преждевременно показывать львиные когти было не к чему. Испытанный им прием простоты, прямоты, непосредственности, некоторой как бы незатейливости и даже ограниченности был им обильно пущен в ход в течение всей первой половины брюмера 1799 г. и вполне удался. Будущие рабы считали своего будущего властелина случайным удобным орудием. Они даже не скрывали своего отношения к нему. Он-то ведь знал, что истекают последние дни, когда люди еще могут с ним говорить, как равные с равным, и он знал, как важно, чтобы они сами об этом пока не подозревали. Но, как и всегда, он и тут оставался главнокомандующим, дающим общую директиву начинающемуся делу. Так ловко и умело держал он себя в эти подготовительные недели, что не только армия, но и рабочие предместья посмотрели в первый момент на совершившееся как на переворот слева, как на спасение республики от роялистов. «Генерал Вандемьер приехал из Египта, чтобы снова спасти республику», – вот как говорили (и вот какой легенды добивался Бонапарт) и до и после переворота. Государственный переворот, доставивший Бонапарту неограниченную власть, называется обыкновенно для краткости переворотом 18 брюмера (9 ноября), хотя на самом деле он был только начат 18-го, а решающее действие произошло на другой день -19 брюмера, т. е. 10 ноября 1799 г. Все дело было крайне облегчено тем, что не только два директора (Сийес и Роже-Дюко) были в игре, но третий (Гойе) и четвертый (Мулен) были совсем сбиты с толку и кругом обмануты пронырливым и хитрейшим Фуше, решившим заработать себе на готовящемся перевороте портфель министра полиции. Оставался Баррас, который все еще льстил себя надеждой, что без него не обойдутся, и который решил придерживаться выжидательной тактики. В Совете пятисот, в Совете старейшин много влиятельных депутатов чуяли заговор, некоторые даже знали о нем наверное; многие, точно ничего не зная, сочувствовали, полагая, что дело скорее всего сведется к персональным переменам. Роли были окончательно распределены лишь вечером накануне 18 брюмера. Дело началось с утра 18 брюмера. Утром, с 6 часов, дом Бонапарта и прилегающая улица стали наполняться генералитетом и офицерством. Из парижского гарнизона к этому дню оказалось 7000 человек, на которых Бонапарту вполне можно было положиться, и около 1500 солдат особой стражи охранявшей Директорию и оба законодательных собрания – Совет пятисот и Совет старейшин. Не было оснований предполагать, что и солдаты особой стражи воспротивятся Бонапарту с оружием в руках. И все-таки в высшей степени важно было замаскировать с самого начала истинный характер предприятия, не дать возможности «якобинской», т. е. левой, части Совета пятисот призвать в решающий миг солдат «на защиту республики». Для этого все и было организовано так, что выходило, будто сами законодательные собрания призывают Бонапарта к власти. Собрав около себя 18 брюмера на рассвете тех генералов, на которых он мог особенно положиться (Мюрата и Леклера, женатых на его сестрах, Бернадотта, Макдональда и несколько других), и много офицеров, пришедших по его приглашению, он их уведомил, что настал день, когда необходимо «спасать республику». Генералы и офицеры вполне ручались за свои части. Около дома Бонапарта уже выстроились стройные колонны войск. Бонапарт ждал декрета, который его друзья и агенты пока проводили в наскоро созванном с утра Совете старейшин. Так как Совет старейшин был в значительной своей части представлен средней и крупной буржуазией, то здесь некий Корнэ, человек, преданный Бонапарту, заявил о «страшном заговоре террористов», о близкой гибели республики от этих коршунов, готовых ее заклевать, и т. д. Эти туманные и пустозвонные фразы, ничего не конкретизируя, никого не называя, кончались предложением немедленно вотировать декрет, по которому, во-первых, заседания Совета старейшин, а также и Совета пятисот (которого даже и не спросили) переносятся из Парижа в Сен-Клу (городок в нескольких километрах от столицы) и, во-вторых, подавление «страшного заговора» поручается генералу Бонапарту, который и назначается начальником всех вооруженных сил, расположенных в столице и ее окрестностях. Наскоро этот декрет был вотирован как теми, которые знали, для чего этот декрет предназначен, так и теми, для кого это было полной неожиданностью. Протестовать не посмел никто. Сейчас же этот декрет был переслан Бонапарту. Зачем понадобилось Бонапарту перед удушением обоих законодательных собраний перенести их для этой операции в Сен-Клу? Тут сказывались воспоминания и впечатления великих революционных лет. В воображении этого поколения вставали грозные, теперь уже такие далекие, минуты, когда на всякое насилие рабочие предместья, плебейские массы отвечали немедленным выступлением, когда на угрозу разгона народных представителей звучали слова: «Скажите вашему господину, что мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков», и когда господин не посмел послать штыки, а сами штыки обратились против Бастилии; вспоминалось, как народная масса покончила с полуторатысячелетней монархией, как раздавлены были жирондисты, как в последний раз, в прериале 1795 г., народ носил на пике голову члена термидорианского Конвента и показывал ее оцепеневшим от ужаса другим членам Конвента... Как ни был уверен в себе Бонапарт, но сделать в Париже то, что он решил сделать, показалось ему все-таки не так безопасно, как в маленьком местечке, где единственным большим зданием был дворец – один из загородных дворцов старых французских королей. Начало дела было разыграно именно так, как желал Бонапарт: фикция законности была соблюдена, и он на основании декрета объявил войскам, что они отныне поставлены под его команду и должны «сопровождать» оба совета в Сен-Клу. Он повел войско прежде всего в Тюильрийский дворец, где заседал Совет старейшин, окружил его и вошел в зал заседаний в сопровождении нескольких адъютантов. Говорить публично (не с солдатами) он никогда не умел, ни до, ни после этого эпизода. Он произнес несколько не очень связных слов. Присутствующие запомнили фразу: «Мы хотим республику, основанную на свободе, на равенстве, на священных принципах народного представительства... Мы ее будем иметь, я в этом клянусь». Но дело было уже не в ораторских эффектах. Именно в этот день и суждено было надолго замолкнуть парламентскому красноречию, которое играло такую роль в революционной Франции. Затем он вышел на улицу. Перед ним была авангардная часть приведенного им войска, встретившая его бурными приветственными кликами. Тут разыгралась новая неожиданная сцена. К нему приблизился некто Ботто, посланный от Барраса, который очень беспокоился, что Наполеон до сих пор не позвал его. Увидя Ботто, генерал громовым голосом закричал, обращаясь к нему как к представителю Директории: «Что вы сделали из той Франции, которую я вам оставил в таком блестящем положении? Я вам оставил мир – я нахожу войну! Я вам оставил итальянские миллионы, а нахожу грабительские законы и нищету! Я вам оставил победы – я нахожу поражения! Что вы сделали из ста тысяч французов, которых я знал, товарищей моей славы? Они мертвы!» Дальше шло повторение слов о том, что он стремится к республике, основанной «на равенстве, морали, гражданской свободе и политической терпимости». Директория (т. е. верховная исполнительная власть республики) была ликвидирована без малейших затруднений, даже не пришлось никого ни убить, ни арестовать: Сийес и Роже-Дюко сами были в заговоре, Гойе и Мулен, видя, что все пропало, поплелись за войсками в Сен-Клу. Оставался Баррас, к которому Бонапарт отрядил Талейрана с поручением «убедить» Барраса немедленно подписать заявление о своей отставке. Убедившись, что Бонапарт решил обойтись без него, Баррас сейчас же подписал требуемое, заявив, что он хочет вообще покинуть политическую жизнь и удалиться в свое имение под сень деревенской тишины, и тут же под конвоем взвода драгун был отправлен на новое местожительство. Так навсегда исчез с политической сцены Баррас, всех до сих пор удачно обманывавший, а теперь вдруг обманутый в свою очередь. Итак, Директория была ликвидирована. К вечеру 18 брюмера квесторы обоих законодательных собраний были уже в Сен-Клу. Оставалось ликвидировать и эти собрания, и хотя Совет старейшин и Совет пятисот, окруженные гренадерами, гусарами и драгунами Бонапарта, были всецело в его руках, но он хотел повести дело так, чтобы оба совета сами признали свою непригодность, сами распустили себя и передали власть Бонапарту. Это стремление осуществить свой план в каких-то законных формах в общем вовсе не было свойственно Наполеону. Но на этот раз все-таки до самого конца нельзя было быть вполне уверенным, что среди солдат не возникнет сумятицы, нерешительности, если с самого начала откровенно будет заявлено о насильственном уничтожении конституции. Значит, следовало, поскольку это может помочь и ускорить дело, вести его мирно. А если нельзя будет мирно, тогда – и только тогда – броситься в штыки. 30 тысяч боевых товарищей Бонапарта были в Египте, где оккупировали страну. Из солдат итальянского похода налицо были не все. Приходилось считаться и с людьми, не знавшими его лично и которых он тоже пока не знал. Распоряжения Бонапарта по дислокации войск между Парижем и Сен-Клу были отданы и выполнены с раннего утра. Население Парижа с любопытством следило за передвижениями батальонов, за длинным кортежем карет и пешеходов, следовавших из столицы в Сен-Клу. О состоянии рабочих предместий доносили, что там идет обыденная работа и не заметно никаких признаков волнения. В центральных кварталах кое-где раздавались крики: «Vive Bonaparte!», но в общем настроение было скорее выжидательное. Далеко не все депутаты выехали в Сен-Клу 18-го числа; большинство отложило отъезд до 19 брюмера, когда, собственно, и было назначено первое заседание. Когда наступил этот второй и последний день государственного переворота, у генерала Бонапарта были некоторые довольно серьезные опасения. Конечно, уже к вечеру 18 брюмера из трех высших учреждений два были ликвидированы: Директория не существовала. Совет старейшин показал себя покорным, готовым к самоликвидации. Но оставалось еще уничтожить палату народных представителей, т. е. Совет пятисот. А в этом Совете пятисот около 200 мест занимали якобинцы, члены распущенного Сийесом Союза друзей свободы и равенства. Некоторые из них, правда, готовы были продаться из корысти или покориться из боязни, но были люди и другого закала – были обломки великих революционных бурь, были люди, для которых взятие Бастилии, низвержение монархии, борьба с изменниками, «свобода, равенство или смерть» не были пустыми звуками. Были такие, которые не очень ценили ни свою, ни чужую жизнь и которые говорили, что, где можно, там следует истреблять тиранов гильотиной, а там, где нельзя, – кинжалом Брута. В течение всего 18 брюмера левая («якобинская») группа собиралась на тайные совещания. Они не знали, что предпринять. Агенты Бонапарта – а у него и в этой группе оказались свои шпионы – не переставали сбивать их с толку, утверждая, что дело идет не о мерах против якобинцев, а лишь о способе преодолеть роялистскую опасность. Якобинцы слушали, верили и не верили, и когда утром 19 брюмера они собрались на заседание во дворце Сен-Клу, то между ними преобладала растерянность. Но и гнев в некоторых из них накипал все больше и больше. Утром 19-го генерал Бонапарт в открытой коляске, эскортируемый кавалерией, выехал из Парижа в Сен-Клу. За ним ехали его приближенные. Когда он прибыл в Сен-Клу, то узнал, что среди депутатов Совета пятисот многие уже открыто негодуют, что они, увидя, какая масса войск окружает дворец, горячо возмущены непонятным для них, нелепым, внезапным перенесением их заседаний из столицы в «деревню» Сен-Клу (так называли это маленькое местечко), и открыто говорят, что теперь они вполне уже сообразили, каков замысел Бонапарта. Передавали, что они называют его преступником и деспотом, а чаще всего – разбойником. Бонапарта это встревожило, он произвел смотр войскам и остался доволен. В час дня во дворце Сен-Клу открылись в разных залах заседания обоих советов. Бонапарт и его приближенные ждали в соседних залах, пока оба совета вотируют нужные декреты, поручающие генералу Бонапарту выработку новой конституции, а затем разойдутся. Но час проходил за часом, – даже Совет старейшин не решался, и в нем проявлялись растерянность и запоздалое робкое желание противодействовать затеянному беззаконию. Надвигались сумерки ноябрьского вечера. Бонапарту нужно было решиться действовать немедленно, иначе всему затеянному им делу грозил провал. В четыре часа дня он вдруг вошел в зал Совета старейшин. Среди мертвого молчания он произнес еще более сбивчивую и путаную речь, чем накануне. Смысл был тот, что он требует быстрых решений, что он приходит к ним на помощь, чтобы спасти их от опасностей, что на него «клевещут, вспоминая Цезаря и Кромвеля», что, напротив, он хочет спасти свободу, что правительства сейчас не существует. «Я не интриган, вы меня знаете; если я окажусь вероломным, будьте вы все в таком случае Брутами!» Таким образом, он приглашал их заколоть его, если он посягнет на республику. Бонапарту стали отвечать, его стали заглушать. Он произнес несколько угроз, напомнил, что располагает вооруженной силой, и вышел из зала Совета старейшин, так и не добившись того, чего желал, т. е. декрета о передаче ему власти. Дело поворачивалось плохо. Дальше должно было пойти еще хуже: предстояло объясняться с Советом пятисот, где гораздо скорее мог найтись среди якобинской части собрания в самом деле подражатель Брута. За Бонапартом пошло несколько гренадер. Но их было слишком мало на случай массового нападения на Бонапарта, а этого очень и очень можно было ожидать. За ним шел, между прочим, генерал Ожеро, бывший под его начальством в эпоху завоевания Италии. Перед самым входом в зал Бонапарт круто обернулся и сказал: «Ожеро, помнишь Арколе?» Бонапарт напомнил ту страшную минуту, когда он бросился прямо под австрийскую картечь со знаменем в руках брать Аркольский мост. И в самом деле, приближалось нечто похожее. Он открыл дверь и показался на пороге. Неистовые, яростные, гневные вопли встретили его появление: «Долой разбойника! Долой тирана! Вне закона! Немедленно вне закона!» Группа депутатов бросилась на него, несколько рук протянулось к нему, его схватили за воротник, другие пытались схватить его за горло. Один депутат изо всей силы ударил его кулаком в плечо. Низкорослый, тогда еще худой, никогда не отличавшийся физической силой, нервный, подверженный каким-то похожим на эпилепсию припадкам, Бонапарт был полузадушен возбужденными депутатами. Несколько гренадер успели окружить изрядно помятого Бонапарта и вывести его из зала. Возмущенные депутаты возвратились на места и яростными криками требовали голосовать предложение, объявлявшее генерала Бонапарта вне закона. В этот день в Совете пятисот председательствовал родной брат Наполеона, Люсьен Бонапарт, бывший тоже в заговоре. Это обстоятельство весьма способствовало успеху предприятия. Бонапарт, придя в себя после ужасной сцены в зале, решил бесповоротно разогнать Совет пятисот открытой силой, но предварительно он постарался извлечь из Совета пятисот своего брата, что и удалось ему без особого труда. Когда Люсьен Бонапарт оказался рядом с Наполеоном, тот предложил ему, чтобы он, Люсьен, в качестве председателя обратился к фронту выстроенных войск с заявлением, якобы жизнь их начальника в опасности, и с просьбой «освободить большинство собрания» от «кучки бешеных». Последние сомнения в законности дела, если таковые еще были у солдат, исчезли. Раздался грохот барабанов, и гренадеры, предводимые Мюратом, беглым шагом вошли во дворец. Согласно показаниям очевидцев, пока грохот барабанов быстро приближался к залу заседаний, среди депутатов раздавались голоса, предлагавшие сопротивляться и умереть на месте. Двери распахнулись, гренадеры с ружьями наперевес вторглись в зал; продолжая двигаться по залу беглым шагом, но в разных направлениях, они быстро очистили помещение. Неумолкаемый барабанный бой заглушал все, депутаты ударились в повальное бегство. Они бежали через двери, многие распахнули или разбили окна и выпрыгнули во двор. Вся сцена продолжалась от трех до пяти минут. Не велено было ни убивать депутатов, ни арестовывать. Выбежавшие в двери и спасшиеся через окна члены Совета пятисот оказались среди войск, со всех сторон подходивших к дворцу. На секунду заглушивший барабаны громовой голос Мюрата, скомандовавшего своим гренадерам: «Вышвырните-ка мне всю эту публику вон!» (Foutez-moi tout се monde dehors!), звучал в их ушах не только в эти первые минуты, но не был забыт многими из них, как мы знаем из воспоминаний, всю их жизнь. Бонапарту пришла в голову еще одна мысль, может быть, подсказанная ему его братом Люсьеном. Солдатам вдруг велено было наскоро изловить нескольких разбежавшихся депутатов и привести их во дворец, после чего решено было составить из пойманных таким путем лиц «заседание Совета пятисот» и приказать им вотировать декрет о консульстве. Несколько перепуганных, промокших и продрогших депутатов были захвачены кто на дороге, кто на постоялом дворе, приведены во дворец, и тут они сейчас же сделали все, что от них требовалось, а затем уже были окончательно отпущены с миром, вотировав, кстати, и собственный свой роспуск. Вечером в одной из слабо освещенных зал дворца Сен-Клу Совет старейшин тоже издал без прений декрет, которым вся власть над республикой передавалась трем лицам, названным консулами. На эти должности были назначены Бонапарт, Сийес и Роже-Дюко, ибо стать единоличным владыкой формально Бонапарт в этот момент считал еще нецелесообразным, но что фактически его консульство будет самой полной диктатурой, он уже предрешил. Он знал также, что два его товарища ни малейшей роли играть не будут и что разница между ними лишь та, что немудрящий Роже-Дюко уже сейчас убежден в этом, а глубокомысленный Сийес еще пока этого не подозревает, но скоро убедится. Франция была у ног Бонапарта. В два часа ночи три новых консула принесли присягу в верности республике. Поздно ночью Бонапарт уехал из Сен-Клу. С ним в коляске ехал Бурьен. Бонапарт был угрюм и до самого Парижа не проронил почти ни одного слова. Глава V. Первые шаги диктатора. 1799-1800 гг. С того момента, когда вечером 19 брюмера в Сен-Клу Мюрат рапортовал Наполеону, что зал Совета пятисот очищен и все обстоит благополучно, генерал Бонапарт превратился на 15 лет в ничем не ограниченного повелителя французского народа. То обстоятельство, что первые пять лет этого периода Наполеон называл себя первым консулом, а последние десять лет – императором и что соответственно Франция сначала называлась республикой, а потом империей, ничего по сути дела не меняло ни в классовой основе нового режима, ни в природе военной диктатуры Наполеона. Это устанавливалась диктатура контрреволюционной буржуазии, той буржуазии, которая в погоне за наживой привела Францию на край гибели, поняла это, растерялась и, «изверившись в своих собственных политических способностях», пришла к единственному выводу, что только задушив революционный демократизм, только под покровительством крепкой, пусть тиранической, пусть даже в лице этого страшного вояки Бонапарта, но только твердой и нерушимой власти буржуазное общество может беспрепятственно развиваться, обеспечив свободное движение частного капитала. Бонапарт усвоил эти основы будущего государства. На утверждение этих основ он направил всю силу своего таланта и в первую очередь и главным образом полностью использовал все открывшиеся перед ним возможности, чтобы сделаться единодержавным властителем этого нового государства. Он уничтожал, создавал, изменял государственные учреждения, но их смысл и их цель оставались совершенно неизменными: они должны были превратить государственный аппарат в орудие, осуществлявшее единую верховную волю. Но если конечной целью Наполеона во всех его политических предприятиях было установление и укрепление полного своего владычества, то средства к достижению этой цели он применял самые разнообразные, и к числу этих средств относились также дипломатия, умение идти до поры до времени на компромиссы, заключать перемирия, способность к выжиданию и к терпению. С годами он эту способность стал утрачивать, но в первые годы его правления она была налицо. «Я бываю то лисой, то львом. Весь секрет управления заключается в том, чтобы знать, когда следует быть тем или другим», – говорил Наполеон. Аппарат централизованной государственной власти, как нельзя более приспособленный к неограниченной монархии, был создан при Наполеоне именно в годы Консульства. И от этого аппарата не хотело не только отказаться, но не решалось даже его видоизменить ни одно из правительств, сменявшихся во Франции от Наполеона до настоящего времени, за исключением Парижской Коммуны. Не только административные реформы первого консула всегда приводили (и продолжают приводить) в восторг буржуазных идеологов во Франции и вне Франции, но их восхищает также и создание условий, обеспечивающих спокойное заживание денег в торговле, в промышленности, словом, систематизация, приведение в ясность и в действие всего того, во имя чего крупная буржуазия так деятельно ломала и душила великие завоевания 1789 и следующих годов. Конструктивная роль Наполеона как «создателя» внешних форм государственной надстройки буржуазного экономического владычества больше всего была выявлена именно в годы Консульства, и это дало ему колоссальную популярность не только в первые годы его правления, но в глазах и позднейших буржуазных историков, отражавших взгляды восторжествовавшего класса. Итак, 30-летний генерал, до сих пор никогда ничем не занимавшийся, кроме войны, завоеватель Италии, завоеватель Египта, одним ударом уничтоживший законное правительство республики, оказался вечером 19 брюмера властителем одной из величайших европейских держав, которую, в сущности, он вовсе не знал в тот момент, да и не имел еще времени узнать. Эта страна жила исторической жизнью полторы тысячи лет, если даже считать только от Хлодвига; затем полуторатысячелетнее царство было разрушено революцией, ниспровергшей разом и феодальный строй и монархию, с ним связанную; воцарилась республика, и вот теперь он, корсиканский дворянин, генерал этой самой республики, в свою очередь ниспроверг республиканское правление и стал единоличным повелителем. Перед ним были годы старорежимных обломков и масса новых, выявленных революцией материалов, очень много начатого и неоконченного, начатого и брошенного, начатого и взятого назад; все было как бы в хаосе и брожении. Что касается внешних дел, то здесь первый консул тоже столкнулся с высшей степени сложным и опасным положением. Пока он завоевывал Египет, вторая европейская коалиция отвоевала у французов Италию. Поход Суворова уничтожил плоды одержанных Бонапартом в 1796-1797 гг. побед. Правда, у Суворова уже не хватило сил и возможностей после перехода через Альпы вторгнуться во Францию, как он раньше рассчитывал, но коалиция вовсе не складывала оружия, и уже весной можно было ждать врагов у французских границ. Денег в казначействе не было; были целые армейские части, которые месяцами не получали ассигнованных на их содержание сумм. С любопытством и не без иронии испытанные в делах политические деятели ждали, как выйдет из этих сложнейших, запутаннейших, опаснейших обстоятельств молодой корсиканец, никакого другого дела, кроме своего солдатского, до сих пор не делавший и не знавший. Бонапарт начал с организации новой власти, т. е. с оформления своего самодержавия. Не без чувства комизма можно наблюдать первые встречи его со старыми политиками вроде Сийеса, который думал играть первую роль и быть как бы наставником и ментором при неопытном молодом человеке. Наполеон уже тогда считал профессиональных политиков тогдашней Франции устаревшими болтунами, не желающими понять, что их время прошло. Якобинцев он ненавидел и боялся, о Робеспьере (и старшем и младшем, с которым был, как мы видели, лично в хороших отношениях) никогда не вспоминал, но было ясно, что он уже и подавно хорошо знает цену тем, кто погубил Робеспьера и кто занял его место. Термидорианские спекулянты, казнокрады и взяточники, прикрывающие пустозвонным краснобайством свои темные делишки, возбуждали в нем гадливое чувство. Сийес, которому Бонапарт поручил составить проект новой конституции, усердно сидел над искусно задуманными и очень хитро сплетенными конституционными программами, забывая о том, что теперь буржуазия в своей массе и в городе и в деревне требовала прочного полицейского порядка, закрепления своих прав, которые непосредственно касались свободы в торговле и промышленности; крестьяне-собственники хотели полной уверенности в прочности обладания новоприобретенными землями. Но проекты Сийеса Бонапарт совсем неожиданно для автора назвал нелепыми, дал руководящие указания и внес «поправки». Новая конституция была готова уже через месяц после переворота. Во главе республики стоят три консула, из которых первый облечен всей полнотой власти, а два других – правом совещательного голоса. Сенат назначается консулами, а он в свою очередь назначает членов Законодательного корпуса и Трибуната из числа нескольких тысяч кандидатов, избираемых населением. Новая конституция – так было сначала обещано – должна была подвергнуться всенародному голосованию. Но Бонапарт вдруг объявил, что конституция вводится в действие уже сейчас, до плебисцита. Первым консулом был «назначен», конечно, Бонапарт. 4 нивоза (25 декабря 1799 г.) произошел плебисцит, утвердивший и новую конституцию и трех консулов во главе с Бонапартом. 3011 007 голосов ответили положительно. 1562 – отрицательно. Голосовала и армия, причем это голосование происходило кое-где по полкам, и солдаты отвечали на вопрос командиров хором. Голосование в деревнях и городах происходило под бдительным надзором властей. Впрочем, собственническая масса среди крестьянства, большинство буржуазии в городах и даже, по свидетельству современников, немало рабочих в городах были в тот момент настроены вполне благоприятно относительно первого консула, в котором видели человека, спасшего республику от роялистов 13 вандемьера и способного отразить все еще грозящую интервенцию со стороны Англии, Австрии и России. Вся полнота власти сосредоточилась в его руках. Все остальные учреждения существовали в виде каких-то бледных теней, никогда не имевших и не пытавшихся иметь ни малейшего влияния. Сийес был в недоумении и обиде. Но Бонапарт его богато наградил и навсегда отстранил от какой бы то ни было активной роли. Ему нужны были слуги и исполнители, а не советчики и законодатели. Тотчас же обнаружилось, что ему не нужны и критики. Постановлением, проведенным вскоре после введения в действие консульской конституции, Бонапарт (27 нивоза) приказал из 73 существовавших до тех пор газет закрыть 60, а остальные 13, до поры до времени уцелевшие (спустя некоторое время из них было закрыто еще девять и осталось четыре) были отданы под суровый надзор министра полиции. Наполеон органически не выносил чего-либо даже отдаленно похожего на свободу печати. Эти первые шаги очень ярко обрисовывали воззрение Наполеона на свою власть. Ему казалось, что его беспредельную власть дали ему только гренадеры в дни брюмера 1799 г. Быть во всем обязанным только своим гренадерам, т. е. самому себе, основывать все на праве завоевания – вот что стало не только мыслью, а, так сказать, политическим мироощущением Наполеона. «Большие батальоны всегда правы» (Les gros bataiuons ont toujours raison) – это было одной из любимых поговорок Бонапарта. Большие батальоны завоевали ему 18 и 19 брюмера Францию, точно так же как они завоевали под его начальством до того Италию и Египет, а после того почти всю Европу, и никто, по его убеждению, не мог спрашивать у него отчета или требовать дележа власти. Сийес понял это, к своему разочарованию, очень скоро. Постепенно это поняли и остальные участники заговора 18 брюмера, а за ними и все другие. Но правильно сказал о Наполеоне поэт Гете: для Наполеона власть была то же самое, что музыкальный инструмент для великого артиста. Он немедленно пустил в ход этот инструмент, едва только успел завладеть им. Он прежде всего своей задачей поставил прекращение гражданской войны на западе Франции и тесно связанное с этим истребление сильно развивавшегося бандитизма на юге и на севере. Он очень торопился: нужно было наиболее неотложные дела вроде указанных двух задач – выполнить до весны, потому что весной предстояло возобновление войны. Разбойничьи шайки, сделавшие непроезжими к концу Директории все дороги южной и центральной Франции, приобрели характер огромного социального бедствия. Они среди бела дня останавливали дилижансы и кареты на больших дорогах, иногда довольствовались ограблением, чаще убивали пассажиров, нападали открыто на деревни, долгими часами пытали на медленном огне захваченных людей, требуя указать, где спрятаны деньги (их так и называли тогда «поджаривателями»), иногда совершали налеты и на города. Эти шайки прикрывались знаменем Бурбонов; люди эти якобы мстили за ниспровергнутый королевский трон и католический алтарь. В эти банды и в самом деле в изобилии шли люди, непосредственно и лично пострадавшие от революции. Ходили слухи (так и оставшиеся непроверенными, но очень правдоподобные), будто некоторые из главарей этих банд отдают часть награбленного агентам роялизма. Во всяком случае развал и беспорядок в полицейском аппарате к концу правления Директории делали эти шайки почти неуязвимыми и подвиги их безнаказанными. Первый консул прежде всего решил покончить с ними. Расправился он с разбоем в какие-нибудь полгода, но главные шайки были сломлены уже в первые месяцы его правления. Меры были жестокими. Не брать в плен, убивать на месте захваченных разбойников, казнить и тех, кто дает пристанище шайкам или перекупает у них награбленные вещи, или вообще находится с ними в сношениях, – таковы были основные директивы. Были посланы отряды, беспощадно расправлявшиеся не только с непосредственными виновниками и их помощниками, но и с теми полицейскими чинами, которые оказывались виновными в попустительстве или в слабости и бездействии власти. Тут проявилась еще одна черта Наполеона: полнейшая беспощадность к преступникам. У него всегда всякая вина была виновата, смягчающих обстоятельств он не знал и знать не хотел. Если можно так выразиться, он принципиально отвергал доброту, считал ее качеством, которое для правителя прямо вредно, недопустимо. Когда его младший брат Людовик, назначенный им в 1806 г. в Голландию королем, вздумал как-то похвалиться перед Наполеоном, что его, Людовика, в Голландии очень любят, то старший брат сурово оборвал младшего словами: «Брат мой, когда о каком-нибудь короле говорят, что он добр, значит царствование не удалось» (quand on dit d'un roi qu'il est bon, le regne est manque). Когда в апреле 1811 г. одна газета («Gazette de France») вздумала в избытке усердия самым елейным и восторженным тоном сообщить о «доброте» императора, который на радостях по случаю рождения наследника удовлетворил какого-то просителя, то Наполеона это так взорвало, что он сейчас же написал министру полиции: «Господин герцог Ровиго, кто позволил „Gazette de France“ поместить очень глупую статью, которая там сегодня напечатана обо мне?» – и приказал немедленно убрать редактора, так как «человек этот делает слишком много пошлостей» (trop de niaiseries). «Отнимите у него редактирование газеты!» Кажется, Наполеон скорее простил бы, если бы о нем распространился слух, что он зверь, чем возводили бы на него напраслину, будто он добр. Все это выявилось с течением времени, но уже свирепая массовая расправа с разбойниками показала, что новый правитель, в прямое опровержение известного афоризма, решительно предпочитает скорее покарать десять невиновных, чем пощадить или упустить из рук одного виновного. Одновременно с очищением Франции от разбойничьих шаек Бонапарт обратил самое пристальное внимание на Вандею. Здесь по-прежнему дворянству и духовенству удалось (по целому ряду специфических экономических причин, свойственных этой провинции и сопредельной с нею южной части Нормандии) увлечь за собой часть крестьян, организовать их, вооружить превосходным оружием, которое доставляли им с моря англичане, и, пользуясь лесами и болотами, вести долгую партизанскую борьбу против всех правительств революции. С вандейцами и шуанами (таково было в просторечии название этих повстанцев) Бонапарт повел другую тактику, чем с разбойничьими шайками. Как раз перед переворотом 18 брюмера шуаны одержали ряд побед над республиканскими войсками, взяли г. Нант и громко говорили о близкой реставрации Бурбонов. Бонапарт, с одной стороны, усилил действовавшую против шуанов армию, а с другой – обещал амнистию тем, кто немедленно сложит оружие, дал понять, что не будет преследовать католического богослужения, наконец, захотел лично видеться и говорить со знаменитым предводителем шуанов Жоржем Кадудалем, которому обещал, чем бы ни кончились переговоры, полную личную безопасность во время пребывания в Париже и свободное возвращение. Так этот фанатический бретонский крестьянин громадного роста и легендарной мускульной силы оказался на несколько часов наедине с худощавым еще тогда, приземистым Бонапартом. Адъютанты в сильном беспокойстве за жизнь Бонапарта теснились в соседних залах: ведь все знали, что Кадудаль способен на любое самопожертвование для своего дела и что он уже давно смотрит на себя как на обреченного. Почему он не убил Бонапарта? Исключительно потому, что в тот момент он был еще под властью той вскоре исчезнувшей иллюзии, которая с самого начала карьеры Бонапарта сбивала с толку роялистов. Им все казалось, что молодому прославленному полководцу суждено сыграть ту самую роль, которую в Англии в 1660 г. сыграл генерал Монк, помогший изгнанным Стюартам вернуться на престол и уничтожить республику. Конечно, Наполеон уничтожил республику и по классовой природе своей власти прокладывал дорогу монархии, но нельзя себе и представить более нелепого заблуждения, чем мысль, что натура, подобная Наполеону, способна уступить кому бы то ни было первое место (даже оставляя в стороне вопрос о возможности это сделать). Кадудаль Бонапарта не задушил, но вышел из его кабинета все-таки не примиренный. Первый консул предложил ему, между прочим, поступить с генеральским чином в армию, с тем конечно, чтобы воевать только против внешних врагов. Кадудаль отказался и вернулся в Вандею. Другой большой вождь шуанов, Фротте, был взят в плен и расстрелян. Кадудаль, еще в январе 1800 г. разбитый правительственными войсками, теперь, после личного свидания с Бонапартом, продолжал борьбу, но вынужден был подолгу прятаться и удовлетворяться внезапными нападениями на случайно отбившиеся небольшие группы солдат. И успехи правительственных войск, и обещание амнистии, и смягчение антицерковной политики, и только что отмеченная надежда Бурбонов и их приверженцев на Бонапарта – все это сильно снижало боеспособность и воодушевление шуанов. Кадудаль видел, что его отряды редеют. В Вандее распространялось выжидательное настроение и склонность задобрить и расположить в пользу роялистов нового главу Французской республики. Бонапарту до поры до времени больше ничего и не требовалось: ему нужно было в эти первые месяцы, т. е. в ноябре и декабре 1799 г. и в первую половину 1800 г., проводить лишь самые необходимые меры и не забывать ни на минуту о предстоящей весной войне. Он переходил от одного неотложного дела к другому: от разбойников к Вандее, от Вандеи к финансам, потому что громадную армию, которую он готовил к весне, следовало и накормить, и одеть, и вооружить, а денег в казначействе (настоящих, металлических денег) не оказалось вовсе, – хозяйничанье Директории привело к полному безденежью казны. Наполеон нуждался в специалисте, и в хорошем специалисте, и сейчас же нашел его: это был Годэн, которого он и сделал своим министром финансов. Конечно, с самого начала правления Бонапарта и в области финансов была взята та же установка, как и в других областях: оба – и военный диктатор и исполнитель его воли Годэн – решили придать преобладающее значение не прямым налогам, а косвенным. Косвенное обложение, требующее в конечном счете одних и тех же взносов и с богатого и с бедного потребителя, казалось Наполеону удобным своим автоматическим характером, так как косвенное обложение не ссорит налогоплательщика со сборщиком податей и с правительством, ввиду того что при покупке предметов потребления, как бы высоко обложены они ни были, никаких сборщиков нет и быть не может. Буржуазия и в городе и в деревне была довольна новым направлением финансовой политики; была она довольна и целым рядом других финансовых мер: установлением контроля, упорядочением отчетности, суровым преследованием хищничества и беззастенчивого казнокрадства. Казнокрадов было так много, что у историка иногда является искушение выделить их в особую «прослойку» буржуазии. Тяжелую руку нового властителя некоторые спекулянты и казнокрады почувствовали очень скоро. Он подержал в тюрьме знаменитого в те времена поставщика и хищника Уврара, возбудил преследование против некоторых других, приказал строжайше проверять счета, задержал выплаты, показавшиеся ему малообоснованными. Он несколько раз прибегал к такому приему: сажал финансиста в тюрьму, когда была уверенность в совершенном им мошенничестве, независимо от того, успел или не успел тот ловко замести следы, и держал его, пока тот не соглашался выпустить свою добычу. Но вообще казнокрадство не было, конечно, уничтожено. Наполеон деятельно трудился над организацией управления. Он оставил деление Франции на департаменты, но сразу смел с лица земли всякие признаки местного самоуправления. Уничтожались все выборные должности в городах и деревнях, даже и выборные собрания. Отныне в каждый департамент министр внутренних дел должен был назначать префекта – владыку и повелителя, местного маленького царя. Префект назначает муниципальные советы, а также городских голов (мэров) в городах и коммунах (деревнях). Эти чины ответственны перед префектом, который может и отрешать их от должности. Около префекта есть чисто совещательный орган – «главный совет», всецело от префекта зависящий, служащий исключительно для удобнейшего ознакомления префекта с нуждами департамента. Министр внутренних дел ведает всей административной жизнью страны, в его же ведомство включены были и торговля, и промышленность, и общественные работы, и еще многое другое, что потом постепенно было выделено Бонапартом в другие министерства. Резкой реформе подвергалось и судебное дело: в середине марта Бонапарт подписал и еще один закон – об организации министерства юстиции. Преобразуя суды, он покончил впоследствии с присяжными заседателями: его самодержавие не могло по существу своей природы мириться с участием независимого от его воли голоса общества при решении судебных дел. Но упразднил он их не сразу. Наполеон никогда не стеснял себя никакими соображениями о независимости судебной власти и соблюдении законной процедуры, когда речь шла об уничтожении политических противников. Но во всех прочих случаях, когда человек вел с кем-либо гражданский процесс или когда человека судили за уголовное преступление, не имеющее ничего общего с политикой, Наполеон требовал, чтобы суд действовал без всяких соображений политического характера. И когда к первому консулу явились представиться назначенные им впервые судьи, он сказал им: «Никогда не рассматривайте, к какой партии принадлежал человек, который ищет у вас правосудия». Чрезвычайно характерно, что он выделил все касавшееся непосредственно обороны создаваемого им здания самодержавной монархии от внутренних врагов в особое большое министерство, совершенно независимое от министерства внутренних дел и, так же как и все прочие самостоятельные ведомства, непосредственно подчиненное первому консулу. Это было министерство полиции, поставленное им в смысле власти и в смысле денежных средств так, как оно никогда не было поставлено при Директории. Особенное внимание было посвящено Бонапартом организации столичной префектуры полиции. Префект парижской полиции, хоть и подчиненный министру полиции, был поставлен совсем особо от других сановников, имел свой личный доклад у первого консула, и вообще уже с самого начала было ясно, что первый консул в лице парижского префекта полиции хочет иметь как бы контрольный осведомительный орган, который помогал бы следить за действиями слишком уж могущественного министра полиции. Бонапарт с умыслом несколько дробил свою политическую полицию и стремился иметь не одну, а две или даже три полиции, которые наблюдали бы не только за гражданами, но и друг за другом. Он поставил во главе министерства полиции Футе, очень ловкого шпиона, хитрого провокатора, пронырливого интригана, словом сыщика-специалиста. Но Бонапарт знал вместе с тем, что Фуше не то что его, а отца родного продаст при случае за сходную цену. Чтобы обезопасить себя с этой стороны, первый консул и завел доверенных шпионов с узко очерченной задачей: шпионить за самим Фуше. А чтобы точно уловить момент, когда Фуше это заметит и постарается их подкупить, Бонапарт держал еще и третью серию шпионов, функция которых была следить за шпионами, наблюдающими за Фуше. Наполеон считал всегда, что у Фуше медный лоб и что он абсолютно чужд способности смущаться чем бы то ни было. Прошло много лет. Наполеон уже давно превратился в императора, а Фуше сиял орденами и золотым шитьем мундира министра полиции, когда Наполеон, раздраженный чем-то, захотел его уязвить и показать, что хорошо помнит все превращения своего министра. «Ведь вы голосовали за казнь Людовика XVII» – сказал он ему внезапно. «Совершенно верно! – ответил Фуше, низко, в пояс, по своему обыкновению, кланяясь императору. – Ведь это была первая услуга, которую мне привелось оказать вашему величеству». Это был глубоко значительный диалог: Фуше напоминал императору, что карьера их обоих – революционного происхождения, хотя и построена на том, что один из них, заняв вакантный престол Людовика XVI, задушил революцию, а другой усердно помогал ему это сделать. Теперь, в 1799 г., Фуше был Бонапарту особенно необходим именно потому, что хорошо знал своих бывших товарищей, которых он предал и продал новому владыке. Уже в первую зиму своего правления Бонапарт организовал продуманную во всех частях машину централизованного государства, управляемого бюрократической верхушкой из Парижа. Создание неограниченной власти с сосредоточием ее в руках первого консула – вот что было основной целью новой «конституции». Бонапарт как-то сказал: «Да, да, пишите так, чтобы было кратко и неясно». Этими словами он изложил свой общий принцип: когда дело идет о конституционных ограничениях верховной власти, нужно писать покороче и потуманнее. Если существовал когда-нибудь на свете деспот, органически не способный ужиться с каким-либо, хотя бы скромным, но реальным ограничением своей власти, то это был именно Наполеон. Уже в первые дни после переворота рассеялось, как дым, то наивное недоразумение, которое владело людьми, поддерживавшими Бонапарта, а особенно Сийесом, все время перед 18 брюмера. Когда Сийес представил Бонапарту проект, по которому он, Бонапарт, должен был играть роль верховного представителя страны (вроде позднейшего президента республики), окруженного высшими почестями и снабженного огромными доходами, но управлять должны были другие лишь назначаемые им, но от него не зависящие люди, то Бонапарт заявил: «Я никогда не стану играть такой смешной роли», – и категорически отверг проект Сийеса. Тот вздумал было упираться, спорить. Тогда его посетил министр полиции Фуше, который совершенно дружески и доверительно обратил его внимание на то, что у Бонапарта в руках вся вооруженная сила страны и что поэтому от слишком продолжительных споров с ним особой пользы для спорящего произойти не может, даже скорее наоборот. Сийесу, по-видимому, эта аргументация показалась исчерпывающе убедительной, и он умолк. «Конституция VIII года республики» (так называлось выработанное под руководством Наполеона государственное устройство Франции) как нельзя лучше отвечала принципу, усвоенному Наполеоном. Вся полнота власти сосредоточивалась в руках первого консула; остальные два консула получали лишь совещательный голос. Бонапарт назначается первым консулом на десять лет. Первый консул назначает сенат из 80 членов. Он же назначает своей властью всех гражданских и военных должностных лиц, начиная с министров, и все они ответственны исключительно перед ним. Учреждаются еще два установления, которые должны изображать собою законодательную власть: это 1 ) Трибунат и 2) Законодательный корпус. Члены того и другого учреждения назначались сенатом (т. е. другими словами, тем же первым консулом) по собственному усмотрению из нескольких тысяч кандидатов, которых в результате сложнейшей процедуры «избирали» избиратели. Ясно, что если бы даже из нескольких тысяч кандидатов, намеченных населением, всего 400 человек оказались на стороне правительства, то именно эти 400 и были бы отобраны для замещения вакансий в Трибунате и Законодательном корпусе. Даже и речи о возможности самостоятельного поведения таких людей быть не могло при этих условиях отбора. Но и этого мало. Кроме этих учреждений, был создан еще Государственный совет, всецело и непосредственно назначаемый правительством первого консула. Законодательная машина должна была действовать так: правительство вносит законопроект в Государственный совет, который его обрабатывает и вносит в Трибунат. Трибунат имеет право высказываться в речах по поводу этого законопроекта, но не имеет права выносить никаких решений. Поговорив о законопроекте, Трибунат этим и выполняет свою функцию и передает законопроект в Законодательный корпус, который, напротив, не имеет права обсуждать этот законопроект, не имеет права говорить о нем, но зато имеет право постановлять решения, после чего законопроект утверждается первым консулом и становится законом. Эта нарочито нелепая «законодательная» машина была, конечно, во все царствование Наполеона безгласной исполнительницей его велений. Впрочем, впоследствии (в 1807 г.) он и вообще уничтожил Трибунат за полной ненадобностью. Нечего и прибавлять, что глубокая канцелярская тайна должна была окружать (и окружала) действия этих учреждений. Для ускорения дела первый консул мог вносить свой законопроект и непосредственно в сенат, который и издавал нужный закон под названием «сенатусконсульта». Вот и все. Итак, вся полнота реальной законодательной власти всецело сосредоточивалась, так же как и полнота исполнительной власти, в руках Бонапарта. Новый самодержец к весне 1800 г. уже выполнил, таким образом, самые спешные дела: он оформил новое государственное устройство, покончил если не со всеми, то с очень многими разбойничьими шайками, наводнявшими страну, провел – пока наскоро и временно – некоторые мероприятия по смягчению положения в Вандее, ввел централизацию управления страной и осуществил первые, необходимейшие меры по обузданию спекулянтского хищничества. Громадная, искусно разработанная сеть полицейского шпионажа под руководством Фуше быстро покрыла страну. Жозеф Фуше был, если можно так выразиться, прирожденным шпионом. В древнем Риме была поговорка: «Ораторами делаются, а поэтами рождаются». Фуше был «творцом» провокаторской и сыщицкой системы, которой впоследствии тщетно пытались следовать ученики и подражатели, неаполитанские Делькаретто, русские Бенкендорфы и Дубельты, австрийские Седльницкие. Наполеон предоставил творчеству Фуше полный простор и только, зная его разнообразные качества и слишком уж разностороннюю натуру, приставил к нему на всякий случай, как сказано, нескольких шпионов, неведомых министру полиции Фуше, чтобы следить за самим Фуше. Он знал очень хорошо, что, отправляясь весной в новый далекий поход, он должен был прочно обеспечить политический тыл и что с этой точки зрения вся новая «конституция VIII года» ровно никакого значения не имеет, а министерство полиции имеет важность колоссальную. Бонапарт поэтому не только снабжает полицию обильными средствами, не только старается усовершенствовать и обеспечить нужными, способными и энергичными людьми только что созданную им администрацию в Париже и в провинции, но и берет окончательно в железные тиски те 13 органов печати, которые уцелели после закрытия первым консулом сразу 60 газет. Перед отъездом на войну Наполеон оставляет организованную им машину самодержавия своим министрам, требуя от них, чтобы они обеспечили порядок, пока он будет воевать с коалицией европейских держав. Но еще за месяц до отъезда Наполеона, в апреле 1800 г., Фуше открыл и доставил первому консулу неопровержимые доказательства существования в Париже англо-роялистского агентства, находящегося в прямых сношениях с двумя принцами Бурбонского дома, бывшими в эмиграции, родными братьями казненного при революции Людовика XVI. Это были Людовик, граф Прованский, и Карл, граф Артуа. Роялисты совершенно откровенно ставили ставку на захват власти при помощи англичан и других интервентов. Что англичане тоже в свою очередь ставят ставку на французских роялистов, которые готовы были на какие угодно экономические и политические уступки в пользу английской торговой и промышленной буржуазии, лишь бы только добиться реставрации Бурбонов, – Бонапарту было ясно уже с января 1800 г., когда на его предложение начать мирные переговоры король английский Георг III ответил прямым, формальным советом... восстановить на французском престоле Бурбонов. Первый консул окончательно утвердился в мысли, что одна из серьезнейших задач борьбы внутренней – это беспощадная расправа с изменниками-роялистами, а самая главная задача борьбы внешней – упорная война с Англией. Фуше были отданы соответствующие приказы по борьбе с активными роялистами: деятельное их выслеживание, аресты, судебное преследование. Наполеон очень часто повторял слова, выражавшие крепко сидевшую в нем мысль: «Есть два рычага, которыми можно двигать людей, – страх и личный интерес». Под словом «l'interet» он понимал не только денежную корысть в точном смысле слова, но и честолюбие, самолюбие, властолюбие. Как же действовать на роялистов? Можно ясно подметить, что относительно этой категории своих врагов Наполеон действовал попеременно, в разные периоды по-разному: в одну полосу – террором, в другую – привлекая их милостями, должностями, деньгами. Теперь, весной 1800 г., спеша к действующей армии, он не имел времени применять какие-либо иные средства к изменникам, кроме беспощадного террора. Другая главная задача – война с Англией – должна была, как и до сих пор, вестись не у английских берегов, перед лицом могучего британского флота, а на европейском континенте, против союзников Англии, в первую очередь против Австрийской империи. Уезжая на войну 8 мая 1800 г., покидая Париж в первый раз после государственного переворота, Бонапарт отдавал себе полный отчет, что дальнейшая судьба его диктатуры над Францией зависит в полной мере от результатов начавшейся кампании. Или он снова отвоюет у австрийцев северную Италию, или коалиция интервентов опять появится у французских границ. Глава VI. Маренго. Упрочение диктатуры. Законодательство первого консула. 1800-1803 гг. Наполеон обыкновенно не вырабатывал заранее детальных планов кампаний. Он намечал лишь основные «объективы», главные конкретные цели, хронологическую (приблизительную, конечно) последовательность, которую должно при этом соблюдать, пути, которыми придется двигаться. Военная забота охватывала и поглощала его целиком лишь в самом походе, когда ежедневно, а иногда ежечасно он менял свои диспозиции, сообразуясь не только со своими намеченными целями, но и с обстановкой, в частности с непрерывно поступавшими известиями о движениях врага. У него было правило, которому он всегда неизменно следовал: не считать неприятеля глупее самого себя, пока его не испытал на деле; предполагать с его стороны не менее разумные поступки, чем в данном положении совершил бы сам. Перед ним была сильная, прекрасно снабженная австрийская армия, занимавшая северную Италию, откуда в предыдущем году Суворов вытеснил французов. Но Суворова уже на этот раз с австрийцами не было, а этому Наполеон придавал колоссальное значение. «Армия баранов, предводительствуемая львом, сильнее, чем армия львов, предводительствуемая бараном», – говаривал впоследствии Наполеон. Он знал, что на этот раз Россия уже не участвует в коалиции, хотя еще и не мог узнать, что как раз в том самом месяце – мае 1800 г., когда он шел со своей армией в Италию уничтожать плоды суворовских побед, самого Суворова опускали в землю в петербургской Александро-Невской лавре. Перед Бонапартом стоял не Суворов, а всего только Мелас, исправный генерал-исполнитель, штабной службист, один из тех исправных генералов, которых так часто и так страшно и до и после 1800 г. бил Наполеон и которые не переставали все время с горечью доказывать, что он делает это не по правилам. Наполеон, согласно своему принципу, и тут действовал против Меласа так, как если бы Мелас был Наполеоном, а Мелас действовал против Наполеона так, как если бы Наполеон был Меласом. Австрийцы сосредоточивались в южной части североитальянского театра войны, по направлению к Генуе. Мелас не считал возможным, что Бонапарт пройдет самым трудным путем, из Швейцарии через Сен-Бернар, и не оставил там большого заслона. Именно эту дорогу и выбрал первый консул. Лютый холод снежных вершин, зияющие пропасти под ногами, обвалы, метели, ночевки в снегу – все это узнали в Альпах солдаты Бонапарта в 1800 г., как узнали это там же солдаты Суворова в 1799 г. и воины Ганнибала за две тысячи лет до Суворова и Бонапарта. Только теперь в пропасти летели не слоны, как при Ганнибале, а пушки, лафеты, зарядные ящики. Впереди шел генерал Ланн с авангардом; за ним, растянувшись громадной линией между круч и утесов, следовала вся армия Бонапарта. 16 мая начался подъем на Альпы; 21 мая сам Бонапарт с главными силами был на перевале Сен-Бернар, а впереди, на склонах, ведущих в Италию, уже начались авангардные стычки со слабым австрийским заслоном, который был там расположен. Австрийцы были опрокинуты, спуск французов на юг ускорился, и внезапно вся армия Бонапарта, дивизия за дивизией, стала в последних числах мая выходить из южных альпийских ущелий и развертываться в тылу австрийских войск. Не теряя и часу времени, Бонапарт прямо пошел на Милан и вошел в эту столицу Ломбардии уже 2 июня 1800 г.; затем сейчас же занял Павию, Кремону, Пьяченцу, Брешию, ряд других городов и деревень, всюду отбрасывая австрийцев, совершенно не ожидавших главного нападения с этой стороны. Армия Меласа была занята осадой Генуи, которую и взяла у французов как раз спустя несколько дней. Но появление Бонапарта в Ломбардии свело к нулю австрийский успех в Генуе. Мелас спешил навстречу так нежданно нагрянувшим с севера французам. Между г. Александрией и Тортоной находится большая равнина; посредине этой равнины лежит деревушка Маренго. Еще в начале зимы 1800 г. в своем парижском дворце, рассматривая подробную карту северной Италии, Бонапарт сказал своим генералам, ткнув пальцем именно в это место на карте: «Здесь мы должны разбить австрийцев». Встреча главных сил противников произошла 14 июня 1800 г., и произошла на этом самом месте. Это сражение сыграло колоссальную роль в международной политике вообще и в исторической карьере Наполеона в особенности. В Париже и во всей Франции было неспокойно. Роялисты ждали со дня на день гибели Бонапарта в альпийских пропастях; известно было также, что австрийская армия очень сильна и что ее артиллерия сильнее французской. Ходили слухи о близкой английской высадке в Вандее. Шуанские вожди, Кадудаль и его товарищи, считали реставрацию Бурбонов делом не только решенным, но и близким. Ждали только сигналу, известия о смерти Бонапарта или о поражении французской армии. В Европе, даже нейтральной, тоже с напряженным вниманием следили за развитием событий. Здесь тоже ждали победы австрийцев, чтобы примкнуть к коалиции против Франции. Бурбоны готовились к путешествию в Париж. Наполеон, его генералы, офицеры и солдаты очень хорошо понимали всю важность игры и вероятность проигрыша: австрийцев на этот раз было гораздо больше; они воспользовались долгим спокойным отдыхом на стоянках в итальянских городах и деревнях, пока армия Наполеона совершала тяжелые переходы через Сен-Бернар. У Бонапарта было всего 20 тысяч человек и была лишь ничтожная часть из той артиллерии, с которой он перевалил в мае через большой Сен-Бернар, потому что главная масса артиллерии, задержанная осадой и взятием австрийского горного заслона, еще задержалась в пути. А у Меласа была армия в 30 тысяч солдат и обильная, хорошо снабженная снарядами артиллерия (около 100 пушек). Часть своей ничтожной артиллерии Бонапарт дал притом генералу Дезэ, так что у него против сотни австрийских пушек было лишь около полутора десятка орудий. Битва, начавшаяся утром 14 июня 1800 г. недалеко от Маренго, обнаружила с первых же часов силу австрийских масс: французы с боем отступали, нанося противнику большие удары, но и сами несли тяжкие потери. Около двух часов дня сражение казалось совсем проигранным. После трех часов дня ликующий Мелас отправил в Вену курьера с известием о полной победе австрийцев, о разгроме непобедимого Бонапарта, о трофеях и пленных. Во французском штабе царило смущение. Бонапарт казался спокойным и все повторял, что нужно держаться, что сражение еще не кончено. И вдруг в начале четвертого часа все круто и внезапно изменилось: подоспела дивизия генерала Дезэ, который был послан на юг с целью отрезать путь отхода неприятеля от Генуи и теперь со всей скоростью в решающий момент подошел на выстрел к полю битвы и ударил на австрийцев. Австрийцы настолько были уверены в своей полной победе, что они к этому часу начали целыми частями располагаться для отдыха и обеда. Под ударами налетевшей на них свежей дивизии Дезэ, за которой бросилась вся армия Бонапарта, австрийская армия подверглась полному разгрому. Уже в пять часов вечера австрийцы бежали, преследуемые французской кавалерией. Сам Дезэ был убит в начале атаки, и вечером после этого сражения, одного из громадных триумфов своей жизни, Бонапарт со слезами сказал: «Как хорош был бы этот день, если б сегодня я мог обнять Дезэ!» – «Почему мне не позволено плакать?..» – вырвалось у него еще за несколько часов до того, в разгаре битвы, когда ему сообщили, что Дезэ только что пал с лошади мертвый. Только дважды боевые товарищи Наполеона видели слезы на его глазах после сражения. Второй раз это было несколько лет спустя, когда на его руках умирал маршал Ланн, у которого ядром оторвало обе ноги. В разгаре ликований венского двора, возбужденного первым радостным известием Меласа, в Вену прибыл и второй курьер, сообщавший, какая катастрофа случилась после отправления первого... Италия снова, и на этот раз, казалось, окончательно, была потеряна для австрийцев. Грозный враг оказался опять непобедимым. Первые слухи о генеральном сражении в Италии дошли до правительства в Париже через шесть дней после события, 20 июня (1 мессидора). Но слухи были сначала неясные. В городе с большим волнением ждали известий. Откуда-то уже проносились вести о проигранной битве, о смерти Бонапарта. Вдруг в первом часу дня прогремел пушечный выстрел салюта, за ним другой, третий; примчался курьер с официальными известиями: полный разгром австрийской армии, взята в плен половина австрийской артиллерии, тысячи пленных, тысячи австрийцев изрублены. Италия снова в руках Бонапарта. Настроение было приподнятое на этот раз не только в буржуазных, но и в рабочих кварталах: в Сент-Антуанском предместье давно уже не было такого оживления. Конечно, рабочие тогда не могли еще предвидеть, что новый владыка сдавит их окончательно железной рукой, что он введет «рабочие книжки», которые поставят их в полную зависимость от хозяев, что наступающее царствование окончательно задушит революцию и будет временем прочного и планомерно проводимого укрепления социального строя, основанного на беспрепятственной и поддерживаемой законом эксплуатации труда капиталом. В том же Париже возле биржи, возле банкирских контор, в разряженной толпе на бульварах ликовали еще больше, но именно потому, что победил Бонапарт, тот самый человек, который задушил 18 и 19 брюмера революцию и теперь завоевал вполне прочное положение и возможность, с одной стороны, железной рукой подавлять «анархию», все покушения против собственников и собственности, а с другой стороны, не вернет и дворянско-феодальную монархию. Угрюмо молчали некоторые наиболее непримиримые якобинцы; удручены были роялисты. Но и те и другие временно совсем были отброшены в сторону грандиозно развертывавшимися и в столице и в провинции восторженными настроениями. Помимо всего было еще и какое-то опьянение гордостью, восторженность военного патриотизма, какая-то горячка, внезапно овладевшая многими до сих пор трезвыми умами. Все это достигло своего апогея, когда первый консул вернулся в Париж. Многочисленная толпа двинулась ему навстречу, причем малейшее подозрение в холодности к Бонапарту принималось в массе как признак роялизма. «Тут аристократы живут! Почему дом не иллюминован?» – кричала толпа и била стекла в заподозренном доме. Несметная масса людей весь день простояла вокруг Тюильрийского дворца, приветственными криками вызывая Бонапарта. Но он не вышел на балкон. После Маренго очередной задачей Бонапарта было, во-первых, достигнуть выгодного мира с Австрией. Затем он хотел помириться с Англией и всей европейской коалицией вообще и, в-третьих, продолжить и углубить законодательную деятельность, начатую сейчас же после брюмерского переворота и прерванную походом в Италию. Но еще одна забота упорно отвлекала внимание Бонапарта и повелительно отрывала его в течение всей эпохи Консульства от основных задач. Это была борьба с якобинцами и роялистами. Фуше считал роялистов более серьезной и непосредственной опасностью, но Бонапарт уже тогда мало верил Фуше и полагал, что Фуше, боясь реставрации, считает якобинцев, бывших своих друзей, все же меньшим злом и не склонен их очень преследовать, тем более что у них меньше шансов достигнуть власти. А сам первый консул, напротив, был после Маренго того мнения, что якобинцы – более опасные враги. С первых же дней установления своей диктатуры Наполеону пришлось считаться с врагами «слева» – якобинцами – и врагами «справа» – роялистами. И неодинаково отнесся он к этим двум категориям своих противников. К роялистам у него было отношение примирительное, он открыто обнаруживал готовность к мирным переговорам. Консульская администрация охотно брала на службу заведомых роялистов, подчеркивая, что, если они соглашаются служить Бонапарту, значит, они уже тем самым заслуживают снисходительного отношения. Бонапарт уже своими амнистиями отдельным эмигрантам показывал, что роялистам он согласен многое и многое простить и забыть. Но совсем не то было с якобинцами. Их Наполеон в самом деле ненавидел, в самом деле преследовал. Ведь сам-то он никогда революционером не был, и для него временная близость с братом Робеспьера и с якобинцами была просто-напросто тактикой карьериста. Деспот по натуре, самодержец с ног до головы, сознательно державший курс после 18 брюмера на создание в том или ином виде крупнобуржуазной монархии, Наполеон не мог полностью оценить в прошлом якобинцев той колоссальной заслуги, которую они имели в истории Французской революции и которая состояла не более и не менее, как в спасении революции в самый для нее опасный момент. Мало того, в полном согласии с тем крупнобуржуазным классом, интересы которого он поддерживал. Наполеон усвоил себе манеру отмечать в якобинской диктатуре прежде всего ее репрессивный, резко насильственный характер, умалчивая и о причинах, делавших это явление неизбежным, и о последствиях, спасших революционную Францию. И не зная, как похуже выругать в 1812 г. Ростопчина, сжегшего Москву, Наполеон назвал его «русским Маратом», приравнивая человека, отдавшего свою жизнь за революцию, к московскому барину, крепостнику, для которого спасение России совпадало со спасением крепостного права и который участвовал в защите родины лишь гаерскими, балаганными «афишками» и тем, что без нужды и толка путался под ногами Кутузова и посылал на Кутузова доносы царю. Наполеону политически выгодно было, чтобы в умах нового поколения якобинская диктатура ассоциировалась исключительно с кровопролитием и всякого рода ужасами и ни с чем более. А между тем своим ясным умом он не мог начисто отрицать исторической заслуги этой диктатуры. Наполеон ненавидел якобинцев, но о якобинской диктатуре 1793-1794 гг. прямо заявил однажды, что Конвент спас Францию. А вот Людовика XVI он в самом деле презирал от всей души, как всегда презирал всякую слабость. «Предупредите эту женщину, что я – не Людовик XVI», – сказал он, когда узнал, что г-жа Сталь слишком много разговаривает в своем салоне. И именно зная, что наиболее непреклонные и непримиримые, хоть и притаившиеся враги его находятся среди уцелевших еще бывших якобинцев, он гнал их беспощадно. Преследование якобинцев, в сущности, как началось после 18 брюмера, так и не прекращалось до конца империи, временами лишь ослабевая. Аресты якобинцев или лиц, подозреваемых в близости к ним, происходили и в столице и в провинции, и притом в провинции еще больше, чем в столице. Местная уцелевшая аристократия, вернувшиеся амнистированные эмигранты, местная зажиточная буржуазия, а в деревне новое, собственническое крестьянство – все они, зная наперечет былых деятелей местных отделений Якобинского клуба, былых должностных лиц робеспьеровских времен, теперь беспощадно и сторицей расплачивались со своими врагами. Когда, при деятельнейших провокаторских усилиях со стороны политической полиции, удалось ускорить «покушение» 10 октября 1800 г., т. е. удалось в здании оперы арестовать четырех человек с кинжалами, шедших к ложе первого консула, то не только были казнены эти четыре человека, но по всей Франции были произведены массовые аресты «якобинцев». Большинство арестованных либо никогда уже не вернулось на родину, либо вернулось спустя много лет сломленными людьми. Кое-кто погиб в тюрьме («самоубийства» политических заключенных были в большом ходу в те времена), другие погибли в Кайенне, в американской ссыльно-каторжной колонии Франции. А спустя месяц после этого «покушения» полиция Фуше арестовала (18 ноября 1800 г.) настоящего якобинца Шевалье, который подготовлял взрыв. Новая волна арестов и высылок поднялась по всей стране. Хватали направо и налево, хотя арестуемые никакого понятия не имели о Шевалье и его замыслах. Мало того, когда в декабре того же 1800 г. произошло в самом деле серьезное покушение на жизнь первого консула, то – хотя эта «адская машина» была организована исключительно роялистами и якобинцы абсолютно ни малейшего касательства к делу не имели – Наполеон и этим покушением тоже воспользовался для новых страшных гонений против якобинцев. Тот, кто хочет вникнуть в натуру Наполеона и понять движущие силы его психологии, никогда не должен обманываться слащавыми попытками, столь обильными в необъятной литературе о Наполеоне, – попытками представить его в самом деле каким-то «полуреволюционером», тем, чем его часто называли сначала враги, а потом хвалители в первой половине XIX в., – «Робеспьером на коне». Никогда он этим не был. Деспот по натуре, прирожденный самодержец, считаясь с условиями, он еще мог терпеть первое время по нужде существование некоторых чисто внешних пережитков буржуазной республики. Но как только стало возможным, он вымел прочь все, что оставалось от республики, и круто повернул к окончательному обращению Франции в военную деспотию и к превращению Европы в конгломерат рабски подчиняющихся этой военной деспотии вассальных царств, колоний и полуколоний. Якобинцам и особенно ненавистной Наполеону якобинской идеологии с ее грезами о «братских республиках» и о равенстве и свободе – в наполеоновской абсолютной монархии места не было. Энгельс правильно отметил хронологическую дату («австрийский брак»), после которой эта новая самодержавная империя Наполеона стала быстро принимать и все внешние черты стародавних, традиционных монархий. Конечно, и новая и старая тирании одинаково были безнадежно непримиримыми не только с героической якобинской традицией, но даже с самыми робкими и скромными воспоминаниями о буржуазной республике. Жестокая, вне всяких установленных, «законных» рамок, абсолютно произвольная расправа с якобинцами – одна из самых характерных черт наполеоновского правления. Вопреки воззрениям Наполеона, Фуше непосредственно после 18 брюмера, как сказано выше, полагал, что якобинцы не так опасны в данный момент, как роялисты, желающие восстановления Бурбонов. Нужно сказать, что в данном случае Фуше обнаружил большую полицейскую проницательность, чем его господин. Дело в том, что претендент на престол граф Прованский, его брат Карл и почти вся верхушка эмиграции были после брюмерского переворота убеждены, что самая удача этого переворота, водворение диктатуры, показывает, что назрел момент для восстановления монархии. А если так, то неужели Франция не предпочтет старую, историческую династию, а подчинится какому-то корсиканскому выходцу? Революция после десятилетних неистовств убита наповал 18 и 19 брюмера. Теперь остается, чтобы та самая рука, которая нанесла Директории в ноябре 1799 г. во дворце Сен-Клу смертельный удар, а в июне 1800 г. разгромила австрийцев при Маренго, посадила бы на французский прародительский престол христианнейшего короля Людовика XVIII (он же временно граф Прованский). Сам ли граф Прованский решился на курьезную выходку (еще задолго до Маренго, через три с половиной месяца после брюмерского переворота), или его брат, крайне экономно наделенный от природы умственными качествами, дал ему совет, но Людовик обратился из Митавы, где тогда проживал, к первому консулу с письмом, в котором просил Бонапарта восстановить династию Бурбонов. А за это Бонапарт пусть требует и для себя и для друзей каких угодно наград – все получит! И, кроме наград, еще получит «благословения будущих поколений». Бонапарт ничего не ответил. К нему и к жене его Жозефине стали подсылать с новыми поручениями, предложениями, письмами. Летом 1800 г., после Маренго, когда действительно казалось, что воля Бонапарта может сделать с Францией все, что ему заблагорассудится, Людовик снова обратился к нему с той же просьбой. Тогда Бонапарт в первый и последний раз ответил претенденту следующее: «Я получил ваше письмо. Благодарю вас за любезности, которые вы мне говорите. Вы не должны желать своего возвращения во Францию: вам пришлось бы пройти через сто тысяч трупов. Пожертвуйте вашими интересами покою и счастью Франции: история это вам зачтет». Когда эмиграция удостоверилась, что Бонапарт не из тех, над кем царствуют, а из тех, кто сам над другими царствует, когда получен был его прямой отказ, решено было его убить. Почти тогда же эта мысль возникла и в якобинских кругах. Но здесь дело кончилось, как уже сказано, удавшейся провокацией Фуше. Зная о готовящемся покушении через своих агентов и точно осведомившись, что оно должно произойти в опере 10 октября 1800 г. вечером, Фуше арестовал заговорщиков (Черакки, Арена, Демервиля, Топино-Лебрена), когда они, вооруженные, уже приблизились к ложе первого консула. Утверждали потом, что сам же Фуше и снабдил их оружием. Заговорщики были казнены, а влияние Фуше усилилось. Его провокаторы развивали необычайно энергичную деятельность, стараясь проникнуть всюду – от светских салонов до самых бедных харчевен и трактиров. 3 нивоза (24 декабря 1800 г.), когда первый консул проезжал вечером, направляясь в оперу, по улице Сен-Ни-Кэз, близ его кареты раздался страшный взрыв. Карета Бонапарта проехала мимо «адской машины» всего секунд за десять до взрыва. Мостовая покрылась трупами и ранеными, полуразрушенная карета благополучно домчала первого консула до здания оперы. Он вошел в ложу с виду совершенно спокойный, так что публика в театре только через некоторое время узнала о происшедшем. Начавшееся немедленно следствие на первых порах ничего не выяснило, никто не был арестован на месте покушения. Бонапарт был убежден, что и на этот раз дело организовано якобинцами. Он обвинял Фуше в том, что тот слишком занят роялистами и не обращает достаточно внимания на якобинцев. Он решил покончить с оппозицией слева. Велено было составить список из 130 имен вождей якобинцев или принимаемых за таковых. Они были арестованы и подверглись в большинстве своем ссылке в Гвиану и на Сэйшельские острова, откуда редко кто возвращался. Префекты в провинции начали, сверх того, жесточайшую травлю против всех, кто за годы революции обнаружил словом или делом симпатию к решительной борьбе против реакции. Теперь уцелевшие реакционеры стали сводить с ними счеты. Из этого первого списка, составленного Фуше, некоторые попали не просто в ссылку, а в каторжные тюрьмы без суда и следствия, и не были освобождены, даже когда истина выяснилась. А выяснил ее тот же Фуше, и как раз почти в те же дни, когда отправлял якобинцев на каторгу и в ссылку. Уж он-то раньше всех узнал, что якобинцы в данном случае абсолютно ни при чем; ссылал же он их исключительно для того, чтобы угодить раздраженному Бонапарту. Ровно через две недели после покушения и в разгар террора против якобинцев был задержан некто Карбон, а спустя некоторое время Сен-Режан, затем Бурмон и несколько десятков роялистов, проживавших в Париже легально и нелегально. Карбон и Сен-Режан, непосредственные виновники покушения, сознались. Все было организовано исключительно роялистами с целью убить Бонапарта и произвести реставрацию Бурбонов. Это не помешало оставить в силе принятые против якобинцев меры, но решено было не пощадить и роялистов. Бонапарт решил, таким образом, из одного покушения извлечь двойную политическую пользу. Когда потом ему сказали, что Фуше был убежден в полной невиновности ссылаемых якобинцев, Бонапарт ответил: «В самом деле? Фуше! Вот он всегда такой! Впрочем, это не важно. Теперь я от них (якобинцев) избавлен». Роялисты, непосредственно участвовавшие в покушении, были казнены, многие сосланы подобно якобинцам. Но все-таки гнев Бонапарта против роялистов не был в тот момент так жесток, как можно было бы ожидать, судя по расправе с совсем неповинными в «адской машине» якобинцами. И тут дело вовсе не только в психологическом наблюдении, которое сделали над Наполеоном его приближенные, дело было не только в том, что он уже истощил на якобинцев весь свой гнев за эти первые недели после покушения, а на роялистов его уже не хватило, – Наполеон очень хорошо умел быть жестоким, когда находил это нужным, оставаясь вполне холодным и спокойным. Дело было не в этом, а в том, что он задался целью оторвать от Бурбонов те элементы среди роялистов, интересы которых были вполне примиримы с новым порядком вещей во Франции. Другими словами, те роялисты, которые признают законность его, Наполеона, власти, подчинятся ей безропотно, будут приняты им с готовностью, и прежние грехи могут быть им прощены, а с непримиримыми, непременно желающими восстановить Бурбонов и старый строй, – беспощадная борьба. Еще до Маренго первый консул приказал Фуше составить списки тех эмигрантов, которым можно дозволить вернуться во Францию, и, несмотря на адскую машину на улице Сен-Никэз, эти списки продолжали составляться. По первоначальным спискам эмигрантов насчитывали около 100 тысяч человек, и из них около 52 тысяч вернулось уже согласно постановлению от 1 вандемьера (20 октября 1800 г.). По дальнейшим спискам эмигрантов было выявлено почти в полтора раза больше, чем раньше предполагалось. Из 145 тысяч эмигрантов около 141 тысячи получило право въезда во Францию; по приезде они поступали под надзор полиции. Только 3373 эмигрантам въезд по-прежнему был воспрещен. Но этим он не ограничился: в мае 1802 г. был издан сенатус-консульт, по которому всякий эмигрант, принесший присягу в верности новому государственному строю, получал право въезда во Францию. Масса эмигрантов, бедствовавших за границей, использовала этот закон и вернулась во Францию. Покушения на некоторое время прекратились. Бонапарт с удвоенной энергией взялся за дипломатические дела. Никогда ни до, ни после этого периода он не желал до такой степени скорого замирения с коалицией. Это ему было нужно и для поправления финансов, и ввиду явной жажды скорейшего мира со стороны большинства французского населения, и, конечно, чтобы иметь передышку для довершения начатых и осуществления намеченных государственных реформ. По дипломатической части он выбрал себе в помощники нужного человека не менее удачно, чем по части политического сыска, потому что если Фуше оказался мастером в деле провокации и шпионажа, то князь Талейран показал себя виртуозом дипломатического искусства. Но была и разница в положении самого первого консула в том и другом случае: Наполеон пользовался Фуше и его аппаратом, но считал и называл их всех подлецами; не доверяя Фуше, он держал еще свою особую полицию для наблюдения за самим Фуше, но, конечно, на этом поприще, в этом состязании победить своего министра он не мог. Тут с Фуше никакие Наполеоны, никакие Александры Македонские не могли бы справиться. Он мигом распознавал наблюдавших за ним (приставленных Наполеоном людей). В области полиции Наполеон нуждался в Фуше и в специальных его талантах, потому что в данном вопросе не мог даже и отдаленно равняться со своим министром, и считался с этим. Напротив, в дипломатическом искусстве Наполеон не только не уступал Талейрану, но кое в чем превосходил его, и хотя тот был высокоталантливым министром иностранных дел, но все-таки руководящие мысли давал Талейрану он сам, все важные мирные переговоры вел он сам, а Талейран подавал лишь советы, оформлял дипломатические ноты и вырабатывал тактические приемы, необходимые для достижения намеченного. Одним из самых крупных дипломатических достижений Наполеона является, бесспорно, полный переворот, произведенный им в русской политике. Он дал знать императору Павлу, с которым Франция официально была в войне, что желает вернуть в Россию немедленно всех русских пленных, оставшихся после разгрома корпуса Корсакова осенью 1799 г. И притом он не требовал даже обмена пленными (впрочем, пленных французов в России почти не было в то время). Уже это привело Павла в восхищение, и он для окончания дела о пленных, отправил в Париж генерала Спренгпортена. В середине декабря 1800 г. Спренглортен приехал в Париж. Бонапарт сразу же выразил самое горячее чувство симпатии и уважения к Павлу Петровичу, подчеркивая благородство и величие души, которые, по его мнению, отличают русского царя. Одновременно оказалось, что первый консул не только приказал вернуть всех русских пленных (около 6 тысяч человек), но и распорядился, чтобы им всем были сшиты за счет французской казны новые мундиры по форме их частей и выдано обмундирование, новая обувь, возвращено вооружение. Эта никогда никем при войне не практиковавшаяся любезность сопровождалась личным письмом Бонапарта императору Павлу, в котором первый консул в дружественных выражениях говорил, что мир между Францией и Россией может быть заключен в 24 часа, если Павел пришлет в Париж доверенное лицо. Все это совершенно пленило Павла. Из ярого врага Франции он внезапно обратился в ее доброжелателя и ответил Бонапарту сообщением, в котором уже наперед соглашался на мир, изъявляя желание вернуть Европе в согласии с первым консулом «тишину и покой». «Ваш государь и я – мы призваны изменить лицо земли», – сказал Бонапарт посланцу Павла, генералу Спренгпортену. Наполеон после этого первого успеха решил заключить с Россией не только мир, но и военный союз. Идея союза диктовалась двумя соображениями: во-первых, отсутствием сколько-нибудь сталкивающихся интересов между обеими державами и, во-вторых, возможностью со временем совокупными силами грозить (через южную Россию и Среднюю Азию) английскому владычеству в Индии. Мысль об Индии никогда не оставляла Наполеона, начиная от египетского похода и до последних лет царствования. Разработанного проекта не было ни тогда, ни позже, но основная идея крепко засела в его голове. Эта идея в 1798 г. связывалась у него с Египтом, в 1801 г. – с внезапной дружбой русского царя, в 1812 г., при начале похода, – с Москвой. Во всех трех случаях стремление к далекой цели не получило даже и начала реального оформления, но, как сейчас увидим, на этот раз дело дошло до чего-то вроде глубокой военной разведки или до видимости подобной разведки. Необычайно быстрое развитие дружественных отношений с Бонапартом у императора Павла шло параллельно и в тесной связи с усилением столь же внезапной ненависти к Англии, вчерашней его союзнице в борьбе против Франции. Наполеон обдумывал – пока в общих чертах – комбинацию, основанную на походе французских войск под его начальством в южную Россию, где они соединились бы с русской армией, и он повел бы обе армии через Среднюю Азию в Индию. Павел не только склонен был напасть на англичан в Индии, но даже опередил Бонапарта в первых шагах к реализации этой программы. Казачий атаман Матвей Иванович Платов, по неведомой причине засаженный Павлом в Петропавловскую крепость и находившийся там уже полгода, внезапно был извлечен из своего каземата и доставлен прямо в царский кабинет. Тут ему без всяких предисловий был задан изумительный вопрос: знает ли он дорогу в Индию? Ничего абсолютно не понимая, но сообразив, что в случае отрицательного ответа его, вероятно, немедленно отвезут обратно в крепость, Платов поспешил ответить, что знает. Немедленно он был назначен начальником одного из четырех эшелонов войска донского, которому почти в полном составе приказано было идти в Индию. Всего же выступили в поход все четыре эшелона – 22 500 человек. Выступили они с Дона 27 февраля 1801 г., но шли недолго... В Европе с растущим беспокойством следили за укреплением дружбы между французским властелином и русским императором. В случае укрепления союза между этими двумя державами они вдвоем будут повелевать на всем континенте Европы – это было мнение не только Наполеона и Павла, но и всех европейских дипломатов того времени. Совершенно определенное беспокойство царило и в Англии. Правда, французский флот был гораздо слабее английского, а русский флот был и вовсе ничтожен, но замыслы Бонапарта относительно Индии и внезапная посылка каких-то русских войск по направлению к Индии тревожили и раздражали Вильяма Питта, первого министра Великобритании. С большим беспокойством ждали во всех европейских дипломатических канцеляриях и королевских дворцах наступления весны 1801 г., когда оба будущих могущественных союзника могли бы предпринять нечто решительное. Но первый весенний день, 11 марта, принес совсем другое. Когда в Париж внезапно пришла весть, что Павел задушен в Михайловском дворце, Бонапарт пришел в ярость. Разрушилось все, чего он с таким искусством и таким успехом достиг в отношениях с Россией в несколько месяцев. «Англичане промахнулись по мне в Париже 3 нивоза (в день взрыва адской машины на улице Сен-Никэз. – Е. Т.), но они не промахнулись по мне в Петербурге!» – кричал он. Для него никакого сомнения не было, что убийство Павла организовали англичане. Союз с Россией рухнул в ту мартовскую ночь, когда заговорщики вошли в спальню Павла. Первому консулу приходилось сразу и круто перестраивать все свои дипломатические батареи. Наполеон умел маневрировать и в этом вопросе так же быстро и искусно, как маневрировал с артиллерийскими батареями. Отныне установка должна быть взята другая: не на продолжение войны, а на мир с Англией. Что касается Австрии, то с нею мирные переговоры велись уже давно; уже 9 февраля 1801 г. австрийский уполномоченный Кобенцль подписал в г. Люневиле мирный договор с Францией. Переговоры велись Жозефом Бонапартом, братом первого консула, и Талейраном, министром иностранных дел. Но оба они исполняли лишь указания Наполеона, который искусно использовал при этом свою внезапно возникшую дружбу с Павлом. Австрия могла подвергнуться нападению и с запада и с востока. Пришлось уступить буквально все. После битвы при Маренго и победы французов также и в Эльзасе, где генерал Моро одержал над австрийцами победу при Гогенлиндене, сопротивляться было трудно. Наполеону удалось по Люневильскому миру получить все, что он желал получить от Австрии: окончательное отторжение от Австрии всей Бельгии, уступку Люксембурга, все германские владения на левом берегу Рейна, признание Батавской республики (т. е. Голландии), признание Гельветической республики (т. е. Швейцарии), признание Цизальпинской и Лигурийской республик (т. е. Генуи и Ломбардии), которые, конечно, все становились фактически французскими владениями. Что касается Пьемонта, то он весь как был, так и остался занят французскими войсками. «Вот он, этот несчастный договор, который я должен был по необходимости подписать. Он ужасен и по форме и по содержанию», – с грустью докладывал в своем письме Кобенцль своему начальнику (Коллоредо). Кобенцль имел большее право на возмущение, зная, что Талейран успел получить обильные подарки (под шумок, конечно) во время самих переговоров от австрийского двора, но ничего не сделал в пользу австрийцев, потому что договор был продиктован от начала до конца самим Наполеоном. Итак, с Австрией до поры до времени было покончено. Ясно было, что при таких жесточайших потерях Австрийская империя будет ждать удобного случая, чтобы поправить свои дела. Ожидая лучших времен, она смирилась. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=120052) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.