Людишки Дональд Эдвин Уэстлейк Господу Богу все надоело. И пуще всего – людишки. Приходится признать, что эксперимент вышел неудачно, и спустить все на тормозах: Простите, объявить конец света. И послать на землю доверенного ангела – с тем, чтоб отобрал он группу людей, коим предстоит ввергнуть мир в пучину апокалипсиса. Сказано – сделано. Да только команда подобралась еще та: бразильский певец, китайский революционер, русский герой и проститутка неясного происхождения – еще не самые экстравагантные в ней персонажи. И вообще, с апокалипсисом начинается проблема. Помимо света, есть еще одна сила, и у нее совсем другие планы: Дональд Уэстлейк Людишки Роман ЛЮДИШКИ И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных истреблю; ибо Я раскаялся, что создал их. Книга Бытия, 6; 7 АННАНИИЛ Я то ли ангел, то ли был ангелом, а может, пока еще ангел. Бог знает. Одно несомненно: я очень не похож, на то, чем был когда-то. И все-таки я полагаю, что я – и поныне я. С другой стороны, мое ангельское житье-бытье кончилось, и это святая правда. Чем был я прежде, в ту пору, когда я был простым настоящим ангелом? Как мне описать то свое существование? Думается, оно было сродни существованию той легкой, летучей части вашего человеческого естества, которая проявляет себя по утрам, когда вы просыпаетесь раньше обычного и ощущаете мощную волну невесомости и оторванности от себя, когда ваше ложе превращается в громадный мягкий воздушный баллон, а вы становитесь его частицей и парите в эфире под сумрачными сводами огромного чертога. Это чувство продолжается считанные секунды; потом на вас опять наваливается вся тяжесть времени и вашей бренной сущности; вы уже не летучая частичка мыслящего вещества, вы – снова вы в начале нового дня своей жизни. А вот для таких, как я (для таких, каким некогда был и я), это чувство отрешенного полета в огромном пространстве – вполне естественное условие существования. До тех пор, пока Он не призывает нас, что бывает очень редко. У Него – свои задачи. Но вот Он призвал меня: «Аннаниил». Я должен поведать вам, кем и чем я был в то мгновение, в самом начале. Надо проследить мой путь к той перемене, что произошла во мне, когда я взялся за выполнение Его поручения. В то мгновение я был тем же, чем и всегда: обычным верным слугой. Итак, Он призвал меня: «Аннаниил». И я пробудился. И заструился подобно дымку, что клубится из открытого окна дома; я начал приходить в себя, сливаться в единство сознания и естества, в Аннаниила, который ответил: – Я здесь, Господь. Разумеется, Он тоже был здесь. В числе всего прочего Он еще и вездесущ. Но в то же время Его и не было. Не знаю, поймете ли вы меня. Я не предстал пред очи Его. Чтобы сделать это, мне, как я понимаю, пришлось бы кануть в вечность и пройти через новое начало. Его истинные краса и мощь недоступны открытому взору смертных, а ведь ангелы тоже смертны, хотя, конечно, далеко не так слабы, как люди. Все мы – частицы Бога, обрывки Его грез, Его желаний, но нам известны лишь наши роли в Его промысле. Если у Него и впрямь есть некий промысел, а не просто космическая Причуда, побуждающая Его шарахаться из стороны в сторону, как подчас может показаться. Посему я – щупальце его воображения – был вынужден узнавать о сути своего поручения у другого существа, такого же бесплотного, как я сам. У «посланца». Эх. Сам-то я никогда посланцем не бывал, не передавал благовещений, слова от Слова Его. Говорят, это интересно и даже кайфно, таково мнение знатоков. Ходят слухи, будто выражение глаз человека, который (или которая, да, да, разумеется) узрел ангела, остается с ним навсегда. (Как же они нас любят! Естественно, природно, словно собственных новорожденных чад.) И вот теперь я попаду в число немногих избранных. В число благословенных, которые удостоятся такого взгляда. «И станешь вершителем». А это – еще большая редкость! Ангел, который влияет на жизнь людей, на ход человеческой истории. Ангел, который повергает в развалины крепостные стены, возжигает факелы побед и поражений! Участвовать во всем этом! (Нам этого очень недостает – ангелам, чье сознание пробуждается к жизни. У нас нет собственной истории, нет желаний, нам неведомо торжество. Разумеется, мы не знаем и крушений, и это служит нам возмещением. Но даже рыдающее, скрежещущее зубами человеческое существо порой представляется нам более настоящим, чем мы сами.) «Что ты знаешь об Америке?» Ничего. Никогда о ней не слыхивал. Мне показали страну ирокезов, тех, что плыли, увлекаемые течением рек, туда, где вода превращается в соль, к самым границам великого моря, из которого сети приносили им рыбу, не смевшую подниматься к верховьям. «С тех пор немало воды утекло». Я был и где-то еще, и совсем нигде; иногда парил меж звезд. Потому что, как вы понимаете, у Него есть и другие муравейники. И Земля – не единственный Его кукольный домик. И есть у Него другие зверюшки для забавы. Но вот я снова смотрю на ту же картину и вижу, что там, где река встречается с морем, произошли большие перемены. Индейцы с их каноэ исчезли, и вокруг гавани расползся громадный город, набитый битком, пестрый, суетливый и зловонный. Наверное, раз в двадцать больше Рима! «В сто раз, если ты говоришь о Риме времен Республики. Они изрядно размножились. Они дали приплод. Теперь этих проклятых созданий аж пять миллиардов». И все в этом городе? «Нет, не все. Но тебе надлежит начать оттуда». Как они его называют? «Новый Йорк». А что же тогда Старый Йорк? «Несущественно. Именно в Новом Йорке предстоит тебе быть глашатаем и вершителем». Радость и предвкушение наполняют меня, я делаюсь все больше, воспаряю все выше. Какое же свершение предначертано мне? Что замыслил Бог сегодня? «Он от них устал. Их слишком много; они слишком нечистоплотны и слишком упрямы. Слишком глупы и слишком бездарны». И какова моя задача? «Возвестить им конец света и погубить его». 1 Сьюзан Кэрриган парила на громадном мягком облаке своей кровати. Она и не спала, и не бодрствовала; она гнала прочь мысли и предавалась лишь чувствам. Она пребывала в том самом подвешенном состоянии, которое длится лишь мгновение, – когда забытье уже прошло, а сознание еще не проснулось. И тут вдруг стоявший у кровати радиоприемник взорвался воплем Мика Джаггера: «Все впустую, все зазря!» – Черт! – промямлила Сьюзан, внезапно почувствовав себя оскорбленной. Казалось, рот ее забит плесенью. Уши болели. Спина болела. Мочевой пузырь болел. Правая рука, слишком долго пролежавшая под подушкой, задремала там; теперь ее кололо иголочками, и она со жгучими страданиями стремилась возобновить существование. Да еще Барри ушел. Сьюзан перекатилась на спину, злобно скосила глаза влево, на вторую подушку, белую и совсем не продавленную, и подумала: «Сукин сын, сукин сын, член с ушами. Слил от меня». И не то чтобы она хотела вернуть его. Пусть себе женится на своем проигрывателе и плодит компакт-диски. Он уже дозрел до уровня дебильного шимпанзе, и без него ей даже лучше. Дело было в другом – в этом ежеутреннем изумлении оттого, что Барри и впрямь ушел. В конце концов они прожили вместе почти восемь месяцев, а расстались всего шесть дней назад. Или семь? Нет, шесть. Радиоприемник все канючил: «Оооо-ох раз я с девушкой болтал, что-то глупое сказал…» – Оооо-ох, чтоб и тебе тоже пусто было, – пожелала Сьюзан Мику Джаггеру и, сев, хлопнула ладонью по кнопке, отчего его излияния прервались посреди очередного «квака». Шевельнувшись, она едва не побудила к излиянию и свой мочевой пузырь. Она проснулась. Привет, дядя вторник, кажется, меня зовут Сьюзан. А это пространство, 14 на 23 фута (плюс кухонная ниша и толчок) с окнами, которые выходят прямо на кроны айлантусов и темные кирпичные задворки домов Западной Девятнадцатой улицы, должно быть, безраздельно принадлежит мне. Неужто здесь и впрямь сделалось просторнее с тех пор, как смылся Барри? В дешевом стеллаже теперь зияла брешь, прежде заполненная громадными кубами стереопроигрывателей «дарт-вейдер»; освободившееся место в стенных шкафах и аптечке тоже было очень кстати, но, увы, его оказалось не так уж много. Не слишком-то глубоки твои следочки, приятель, подумала Сьюзан, ощутив злорадство при мысли о том, каким бестелесным существом оказался Барри, и выбралась из постели – изящная голенькая девица двадцати семи лет, не так давно начавшая испытывать безосновательную тревогу из-за вопроса о том, отвисают у нее груди или пока нет. Ее волосы были средней длины, а стрижка сделана с расчетом не только на привлекательность, но и на легкость ухода за ней. Волосы эти были тщательно выдержаны в светлой гамме «клейрол», дабы сгладить немного избыточную смуглость кожи и немного бледноватый тон серо-голубых глаз. Сьюзан очень повезло с носом, и она знала об этом. Именно о таком носике мечтают все девушки, приходящие на прием к хирургам-косметологам, но, похоже, ни одна из них так и не получает желаемого. А Сьюзан он достался от рождения. Но вот рот она считала неудачным (возможно, чуть-чуть слишком вялым? Или, наоборот, недостаточно?), локти – безобразными, а склонность к полноте рассматривала как постоянную угрозу. Усевшись на толчок, она вновь вспомнила свои детские страхи: во время оно ей казалось, что из унитаза может вот-вот выскочить какая-нибудь жуткая тварь с когтями и она не успеет убежать. А уж тогда тварь сотворит с ней такое, о чем и говорить-то нельзя. Когда Сьюзан доросла лет до восьми, этот ужас улетучился из ее мыслей, но теперь снова вернулся в форме эдакого психологического толчка, исходящего из толчка. Может, дело в том, что после ухода Барри ее стыдные места стали бесхозными и беззащитными? – Ну погодите, дайте же передохнуть, – пробормотала Сьюзан. Но разве такое бывает? У мыслей – своя жизнь, и им на все наплевать. Принимая душ, Сьюзан размышляла о СПИДе. Какой-то ее троюродный братец гнул спину в лаборатории по изучению СПИДа при медицинском центре Нью-Йоркского университета. Звали родича Чак Вудбери, и, чтобы навеки утратить все человеческое, достаточно было минут пятнадцать послушать его болтовню на семейных вечеринках. Но СПИД – и впрямь напасть. Несколько лет назад всякие барри могли приходить и уходить толпами, и скатертью дорога. А теперь – дудки. Да, теперь-то уж – дудки. Вдруг как-то ни с того ни с сего оказалось, что, ложась с парнем в койку, ты ложишься со всеми, с кем за последние пять лет ложился он, да еще со всеми, с кем ложились они. Короче, к тебе тянется громадная гусеница, это чертово кольцо Мебиуса, эта скользкая цепь. И если ты не вступишь в какую-нибудь крутую баптистскую компашку и не начнешь ездить с ней на пикники, то шансы твои будут возрастать день ото дня, и когда-нибудь в этой мокрой решетке что-то со звоном лопнет и все ее прутья станут красными. Прокатимся, милашка? Нет, спасибо, я, пожалуй, дождусь следующего девственника, если, конечно, он еще попадется на этой дороге. Обувая свои «рибок» («взрослые» туфли Сьюзан лежали в нижнем ящике ее стола в банке), она вспомнила, что уже четыре дня не бегала перед душем. Сколько лет следила за собой, и все насмарку. Из-за Барри? Нелепость. А если и впрямь из-за него? Тогда – еще большая нелепость. «Оставлю-ка я себе записку, чтобы не забыть, – решила Сьюзан. – Прилеплю клейкой лентой к горячему крану в душе». Хорошо, что она хотя бы продолжает ходить пешком. Спустившись вниз, она пересекла Девятнадцатую улицу и зашагала к Седьмой авеню, а оттуда направилась на север. Вокруг, по своему обыкновению, визжал и вопил город. Мимо топали бегуны трусцой, напоминая Сьюзан о ее отступничестве. Водители кативших по улице грузовиков делали «бип-бип», проезжая мимо; этим «бип-бип» они как бы спрашивали: «Ну-с, что скажешь, милашка?» Обычная бравада. Даже эти бычьи головы были достаточно умны, чтобы понимать, что девушка такой наружности нипочем не свяжется с парнем, который крутит баранку грузовика. Был май, дни стояли прохладные, но ясные, высоко в синем небе, будто белая меховая подбивка, висели облака. Сьюзан размеренно; шагала на север и почти не вспоминала о Барри. Кафетерий, в котором она обычно закусывала по пути на службу, располагался на углу. Тридцать восьмой улицы. Сьюзан едва не прошла мимо, дабы наказать себя за отлынивание от утренней пробежки, но потом решила, что это глупо. Если она придет в банк, не подкрепившись кофе, апельсиновым соком и английской сдобой, то сразу начнет огрызаться и злословить. Поэтому Сьюзан вошла в кафе, села у стойки, и официантка сказала ей: «Привет, лапа». Официантка была крепко сбитой негритянкой, которая считала, что обязана по-матерински заботиться о посетителях, но не умела этого делать. «Привет, лапа» – вот и все ее достижения. Уже три года Сьюзан завтракала здесь, на полпути от дома к банку на Пятьдесят седьмой улице, но до сих пор не знала имени официантки, ну а та совершенно не интересовалась именем посетительницы. – Ох, как же ноги-то болят! – сказала оборванная мешковатая старуха, бесформенная и безразмерная, с серой кожей и седыми волосами. Она взгромоздилась на табурет справа от Сьюзан, хотя примерно две трети сидячих мест в кафе были свободны. «Ни гроша не дам», – свирепо подумала Сьюзан и уставилась на официантку, которая приближалась к ней с чашкой кофе. За кофе последует апельсиновый сок, а сдоба завершит трапезу. Официантка со звоном поставила чашку, отвернулась, и тут похожая на торбу старуха сказала ей: – Мэри, мне бы стакан томатного сока, да побольше. Официантка сердито оглянулась, словно не любила, когда к ней обращались по имени (стало быть, она – Мэри, правильно?), но потом молча удалилась и принесла два стакана сока. Когда она с грохотом поставила их, мешковатая дама подвинула через стойку несколько грязных на вид монет и сказала: – И пятнадцать центов на чай. – Сдается мне, мы не знакомы, лапа, – ответила официантка, продолжая подозрительно сверкать глазами. Мешковатая дама оказалась обладательницей широченной солнечной улыбки, сиявшей счастьем. – О, да что я такое, – молвила она. – Так, пшик. Хмурая мина, словно отлитая из стали, вновь заняла свое место на физиономии официантки; она сгребла мелочь с конторки и опять удалилась. «Если эта тетка заговорит со мной, – сказала себе Сьюзан, – я притворюсь, будто не слышу». Но мешковатая дама вытащила из бездонных глубин своего наряда журнал (и не какой-нибудь, а «Эсквайр»), раскрыла его и принялась увлеченно читать, мелкими глотками потягивая томатный сок. Только проглотив половину своей английской сдобы, Сьюзан вдруг заметила, что мешковатая дама изучает ее профиль. Сьюзан метнула на старуху быстрый взгляд (теперь улыбка почему-то сделалась печальной) и торопливо отвернулась, опять сосредоточившись на сдобе. Но было уже поздно. – Такой милой девушке просто нельзя быть несчастной, – ласково проговорила мешковатая дама. Сьюзан удивленно повернулась к старухе и уставилась на нее во все глаза. На сей раз она увидела на лице мешковатой дамы сердобольно-сочувственное выражение. – О чем это вы? – раздраженно спросила Сьюзан, понимая, что по сердитым ноткам ее голос никак не дотягивает до желаемого уровня. – Никакая я не несчастная. – Бьюсь об заклад, все дело в каком-то парне, – ответила мешковатая дама, сопровождая свою речь медленным веским кивком. – Иначе и быть не может. Сьюзан одарила ее холодной, отчужденной улыбкой, давая понять, что не желает продолжать беседу, и снова сосредоточилась на сдобе. «Если она опять заговорит со мной, пересяду на другой табурет». Она вздрогнула, услышав треск, повернулась и увидела, что мешковатая дама вырвала из своего журнала страницу и теперь разглаживает ее на стойке, положив поближе к девушке. – Будь я в вашем возрасте, – молвила она, – и стань несчастной по милости какого-нибудь парня, сделала бы я тогда вот это самое. Сьюзан не удержалась и взглянула на оторванный лист. И невольно рассмеялась, когда увидела, что вся страница занята рекламой водки. – Полагаю, это единственно правильное решение, – согласилась она. – Нет, нет, я о конкурсе, – мешковатая дама постучала по листу толстым шишковатым пальцем с грязным ногтем. – Уж я бы еще как оттянулась, а способ оттянуться – вот он. «Как же меня угораздило с ней связаться?» – спросила себя Сьюзан. Но, похоже, способа отбояриться от более внимательного рассмотрения предложенного рекламного листка не существовало. Девушка увидела, что там и впрямь напечатано объявление о каком-то сочинительском конкурсе и что в качестве приза победителю достанется бесплатная путевка в Москву. Москва? Россия? Что это за приз такой? Миллионы людей всеми правдами и неправдами норовят сдернуть из России, и вдруг эта водочная компания предлагает на халяву ехать туда, а не оттуда. – Э… Я не думаю, – начала Сьюзан, улыбнувшись на сей раз чуть радушнее, – не думаю, что это… – А вы просто возьмите да выиграйте, – посоветовала мешковатая дама. – И увидите, что я была права. На службе у вас уйма свободного времени, и вы можете творить там, это проще пареной репы. А как напишете, так и летите себе. Совсем новый мир, совсем новые впечатления. – Я не умею выигрывать конкурсы. Я в жизни ничего не выиг… – Бьюсь об заклад, что на этот раз вы вполне способны победить, – заявила мешковатая дама. – И этот конкурс изменит всю вашу жизнь. Она с полнозвучным хлюпаньем опрокинула в себя остатки томатного сока, соскреблась с табурета, одарила Сьюзан самой лучезарной из своих улыбок и добавила: – Кому же выигрывать, если не таким милашкам? – старуха пододвинула Сьюзан журнальную страницу. – Я вам точно говорю, вот увидите. – Но… С какой стати вы решили отдать это именно мне? Мешковатая дама кивнула, улыбнулась и похлопала Сьюзан по плечу. Ее прикосновение оказалось на удивление легким и бодрящим. – Считайте меня своим ангелом-хранителем, – ответила она и пошла прочь, раскачиваясь, будто буксирное суденышко в бурном море. – Загадочная старуха, – сообщила Сьюзан официантке, которая проворно подбежала, чтобы убрать стакан из-под томатного сока. Сьюзан знала, что не сможет назвать ее Мэри, и жалела об этом. – Умгу, – ответила официантка и дотронулась до вырванной из журнала страницы. – Это ее? – Нет, нет, это мое, – сказала Сьюзан, толком не зная почему. Официантка передернула плечами и удалилась, а Сьюзан поднесла к губам чашку с кофе и принялась изучать условия конкурса. Они и впрямь показались ей не слишком трудными. Аннаниил Ну что ж, теперь я вижу: надо быть осторожнее, выбирая себе облик для прогулок по земле. В том кафе я был попросту жалким мешком с кишками! Ноги действительно болели; правду сказать, меня всего ломало и крутило. Кабы не мысль о скором освобождении из этой телесной оболочки, я бы не сдюжил, не довел дело до конца. Допускаю, что людской век короток, но до чего же долгим он может показаться. Обличье это я избрал, поскольку хотел предстать перед Сьюзан Кэрриган в наименее, по ее меркам, устрашающем виде. А значит, мужчиной я быть не мог, уж это само собой разумеется. У привычного глазу златовласого босоногого отрока в белых одеждах недостаточно убедительная наружность, во всяком случае в здешних местах. Ребенок, конечно, никого не устрашит, но никого и не уговорит участвовать в объявленном журналом конкурсе. Молодая привлекательная женщина, не обремененная всякими там комплексами, не смогла бы преодолеть зону настороженности, поскольку на нее смотрели бы как на своего рода соперницу. Вот я и выбрал облик существа, каких немало крутится вокруг Сьюзан Кэрриган, да еще больного и дохлого, чтобы уж все было при всем. Мы, ангелы, принимаем любое обличье, какое хотим, и вы это знаете. Мы умеем складывать атомы своего свободно текущего естества, а тела других живых существ используем только в случае крайности, когда некуда деваться. Поэтому моя собственная протоплазма помогает мне сделаться то пастухом, который присматривает за своим стадом по ночам, то центурионом, говорящим одному «проходи», а другому – «стой»; бывал я и оленем, мелькающим в сосновом бору и обретающим спасение. А однажды пришлось превратиться в бабочку; я тогда так запутался в ее немыслимо крошечном мозгу, что едва не позабыл, кто я такой, и чуть не остался бабочкой до конца ее дней, точнее, дня (вот же она, воплощенная скоротечность!). Любопытно, подох бы я вместе с этой бабочкой? Понятия не имею, хотя вопрос этот и представляет для меня некоторый интерес, особенно теперь, когда все изменилось. Потому что Он за нами не следит. Понимаете, мы – что лазутчики в шпионских книжках: как только нас посылают на задание, мы оказываемся предоставленными самим себе. И самая большая опасность для нас (как и для людей, хотя они этого не понимают) заключена в свободе нашей воли. В этом и состоит парадокс, недоступный никакому пониманию. Господь всемогущ, это одно из Его свойств. Но при всем при том ангельская и людская воля остается свободной, мы можем избирать свою судьбу, можем даже идти наперекор Его желаниям (как это сделал пресловутый Люцифер). Вот почему Бог никогда не дает людям покоя, влезает в разные мошенничества и мелкие заговоры, иногда развлекается шулерством, разрушает иллюзии и забавляется зеркалами. И все – лишь затем, чтобы заставить людей желать того же, чего желает сам. И теперь, когда Он возжаждал покончить с этим миром, в ход пошла та же метода. Вот почему меня прислали сюда, чтобы все устроить, подготовить сцену и растолковать безмозглым актерам их роли. Покончить с этим миром. Да так, чтобы люди сами разожгли последний пожар, сами окутали земной шар свирепым всепроникающим огнем, после которого на угольях не останется никакой жизни: ни травинки, ни букашки, ни капельки воды, в которой бактерии могли бы начать все сызнова. Ничего не останется, только мертвый шар, вновь и вновь облетающий свое солнце. И все это человек совершит сам, по собственной воле. А я только немножко помогу ему. 2 Взрыв был слабый, он затронул только одно помещение в лабораторном крыле, да и то почти не пострадало. Два искореженных железных стола, два разбитых деревянных стула. Несколько пузырьков и склянок вдребезги, три окна, краска на потолке и стенах – вот и весь ущерб. Пустяки, право слово, пустяки. Но, черт возьми, разве в этом дело? Карсон, черт возьми, знал, в чем дело, потому что, черт возьми, он знал, какие замыслы вынашивает Филпотт. Этот Филпотт вполне мог поднять на воздух весь университет. Вместе с его президентом, Ходдингом Кэйбелом Карсоном IV, которому совсем не хотелось прекращать существование в зените трудовой славы только потому, что какой-то одержимый не желает быть рядовым знаменитым бойцом передовой линии научного познания и никак не может прекратить свои опыты. И сопутствующие им взрывы! Карсон выпустил пар в своей личной столовой, где он трапезничал вместе с ректором, Уилкоксом Брекенриджем Харрисоном. – Этот парень мог взорвать всех нас! Пока он уничтожил только какую-то двухвековую листву, но разве это недурное предзнаменование? – Карсон указал на большие окна своей вилкой, при помощи которой поглощал замороженный салат. Окна выходили на самый старый и самый величественный район университетского городка Грейлинг, стены которого были густо увиты плющом. Грейлинг уютно расположился среди холмов на севере штата Нью-Йорк. Это был почтенный частный университет, возглавляемый почтенным президентом и приютивший самого почтенного знатока современной физики. На факультете трудился доктор Марлон Филпотт, который представлял собой серьезную угрозу всему тому, что так любит и ценит человечество. – Кстати, что там взорвалось? – спросил Харрисон. – Бог знает. – Карсон запихнул в рот целый айсберг латука, приправленного диетическим итальянским салатным соусом из бутылочки. – И хуже всего вот что: если вы спросите Филпотта, какого черта он там вытворяет, рано или поздно доктор вам это скажет, да только вы не сможете понять и одного слова из каждых десяти. Все же, я полагаю, на сей раз взорвалась не его пресловутая сверхплотная антиматерия, а нечто более земное. – Сверхплотная антиматерия? – Харрисон робко улыбнулся. – Вы меня разыгрываете. – Господи, да нет же! – Карсон вытер губы и опять бросил салфетку на колени. Отпив глоток «сан-джиминьяно», он продолжал: – Все это не было бы лишено определенного смысла, кабы он не рвался так рьяно продолжать свои опыты. По совести говоря, он прав: нам действительно нужны новые источники энергии. Запасы нефти иссякают, их хватит лет на тридцать или сорок. Сегодня люди лучше знают, что такое ядерная энергетика, но это знание скорее отвращает их от нее, чем привлекает. Солнечная энергия – не более чем шутка. Ветер, вода и уголь – тоже. Необходимо нечто совершенно новое. Сейчас наш друг и наше наказание доктор Марлон Филпотт идет по горячему следу и нащупывает один из возможных источников энергии. – Сверхплотная антиматерия, – повторил Харрисон. – Не спрашивайте меня, что это за штука. Однажды меня угораздило спросить об этом Филпотта, так он в ответ всего меня обкваркал своими кварками. Вы же знаете эту ученую братию. – Боюсь, что да. – Как бы там ни было, но самое печальное заключается вот в чем. Спросив Филпотта, какого черта он там делает, вы ничего от него не добьетесь. Сверхплотная антиматерия! Если он сумеет выделить ее, совершенно очевидно, что мы получим такие запасы энергии, о которых и не мечтали! – Ну, тогда в этих редких взрывах нет ничего… – Не говорите так, – предостерегающим тоном произнес Карсон. – Потому что Филпотт проповедует то же самое. Когда я порываюсь указать доктору на разрушительную направленность его действий, он начинает смеяться. Господи, да я просто ненавижу его. Он смеется! Харрисон тоже отважился хихикнуть. – Не так уж он плох, шеф. Благодаря ему наш университет на слуху. – Наш университет, – холодно ответил Карсон, – был на слуху еще до того, как доктор Марлон Филпотт поджег свою парту в приготовительной школе. – Ну, знаете ли, – молвил Харрисон, – может, впредь он будет осторожнее. – Дудки. – Карсон допил свое «сан-джиминьяно». – Он провел пальцем по кромке фужера, и официант тотчас подбежал, чтобы налить еще вина. Карсон продолжал: – Нынче пополудни у меня очередная встреча с очередным страховым агентом, и все из-за маленьких шалостей нашего доктора Филпотта. Агента зовут Стайнберг. – Карсон вскинул брови, как бы говоря: «Вас это тоже касается», и поднял бокал. – Можете себе представить, как я жажду увидеть его. Майкл Стайнберг был именно тем, что ожидал лицезреть Карсон. Истинный семит, что твой торговец коврами. Стой лишь разницей, что он оказался способен на сочувствие и понимание. – В здешней тихой, приятной атмосфере, проникнутой духом познания, едва ли можно было ожидать несчастных случаев, какие бывают на производстве, – сказал он. Стайнберг сгорбился в удобном кресле напротив голого стола Карсона и суетился над своими бумагами, будто наседка. – Университет Грейдинг, и вдруг – взрывы! Вот именно. Наконец-то нашелся понимающий человек. Но кто он! Карсон хоть и был тронут его сочувствием, а все же знал, что негоже выносить сор из университетского городка. – Доктор Филпотт – выдающийся сотрудник факультета. Возможно, его научные исследования… – Тут Карсон решил, что вправе издать суховатый смешок, – …иногда и кажутся малость жутковатыми. Это надо признать. Но правда и то, что они совершенно необходимы. – Но нужны ли они именно здесь? – спросил страховой агент, постукивая авторучкой по стопке бланков. Это раздражало. Зародившееся было в груди Карсона чувство товарищества слабо задергалось и испустило дух. – Что вы хотите этим сказать? Разумеется, они нужны здесь. Доктор Филпотт – профессор нашего университета. – Извините, доктор Карсон, – сказал агент, втягивая голову в плечи и хлопая глазами за стеклами очков в черной оправе. – Разумеется, я говорю не от имени компании, а лишь делюсь с вами мыслью, которая пришла мне на ум только что и, возможно, покажется вам дельной. – Боюсь, что не понимаю вас. – Доктор Филпотт – профессор университета Грейлинг, – сказал Стайнберг, пожимая плечами. – Но разве его лаборатория должна непременно располагаться здесь? Разве для нее не найдется гораздо лучшего места? Карсон никак не мог уразуметь, о чем ведет речь его собеседник. – Например? – Ну, не знаю… Военный лагерь или что-нибудь в этом роде. – Он указал своей авторучкой на окно. – Кажется, неподалеку отсюда есть какое-то правительственное учреждение. А у вас, должно быть, найдутся связи в Вашингтоне. – Есть несколько человек, – неохотно согласился Карсон. Негоже распространяться о своем влиянии, тем более в беседах с незнакомыми евреями из страховых компаний. – Когда доктор Филпотт пребывает в своей профессорской ипостаси, пусть себе живет здесь, в университетском городке. В прекрасном, надо сказать, университетском городке, – продолжал Стайнберг. – На когда доктор Филпотт становится исследователем, ему лучше уезжать в какое-нибудь другое место. Миль за двадцать? Может, за тридцать отсюда? На какой-нибудь правительственный объект, где знают, что делать, если рванет. Карсону вдруг показалось, что в словах этого человека есть смысл. Президент даже улыбнулся гостю. – Мистер Стайнберг, возможно, вы правы, – сказал он. Стайнберг передернул плечами и втянул в них голову. Потом усмехнулся своей кривой вороватой усмешкой и ответил: – Ну а заодно и моя компания сбережет несколько долларов. Аннаниил Основой антисемитизма, несомненно, служит страх перед необузданным еврейским коварством. Иными словами, коль скоро они сторонятся «нас», «мы» считаем их чужаками, вот и получается, что они и впрямь чужаки. Стало быть, им нет нужды терзаться угрызениями совести, ведя дела с «нами». И они могут хитрить сколько душе угодно. Хитрость – залог их общественной полезности; они прекрасные законники, врачи, счетоводы и так далее. Но отсутствие угрызений совести делает их опасными. Посему то, на что они способны, мгновенно превращается в то, что они делают в действительности, да еще так хитро, что у «нас» кишка тонка поймать их на этом. Они и впрямь себе на уме, и у них нет никаких причин быть милосердными по отношению к «нам». До чего же это мерзко. Ходдингу Кэйбелу Карсону нет ровни. Он выслушивает распоряжения сверху и передает их вниз. Кто же сможет внушить ему то, что я хочу? Никто из его окружения на это не способен. Надо, чтобы этим занялся какой-нибудь чужак. Кроме того, чужак должен произвести на Карсона впечатление человека хитроумного. Лучше всего сделать Карсону предложение таким образом, чтобы он подумал, будто чужаком движет простое человеколюбие, хотя в глубине души чужак, разумеется, будет печься о собственной выгоде. Ведь люди, право слово, простаки. Ну а теперь – в Москву. 3 Григорий проснулся. Теперь будильник был ему, по сути дела, и не нужен, хотя Григорий привычно заводил его каждый вечер, прежде чем проглотить свою полуночную пилюлю. Теперь он просыпался за пять, семь или девять минут до начала трезвона и неподвижно лежал в черной мгле, чувствуя, как кипит его возмущенный разум. Почему-то в эти короткие мгновения, в темноте, в четыре часа утра, перед приемом пилюли и самым началом трезвона, ему зачастую лучше всего думалось, и он записывал в лежащий у кровати блокнот по меньшей мере одну новую шутку. «Недавно был обнародован новый пятилетний план. Его цель – рассказать правду обо всех предыдущих». Хорошо? Плохо? Трудно сказать. Нынче смех проистекает не столько из юмора, сколько из стремления найти точки опоры в мире, где эти точки ежедневно смещаются во все стороны. Это само по себе смешно или по крайней мере нелепо. Нынешние шутки смешат людей не остроумием, а дерзостью; сейчас главное – насколько близко подходит шутник к границам дозволенного в эпоху, когда никто не знает, а что, собственно, дозволено. Может, все? Ну это вряд ли. Послышался зуд будильника – тихий, сдержанный звук, наполнивший комнату, но не способный потревожить других обитателей стационара. Григорий сел, включил ночник и пристроил блокнот на коленях, чтобы записать шутку про пятилетку, над которой он поразмыслит потом, при свете холодного дня. Покончив с писаниной, Григорий выбрался из постели и зашлепал босыми ногами в ванную, чтобы набрать воды и запить пилюлю. Здесь, в Москве, он жил куда вольготнее, чем в Киеве. Собственная комната, да еще неплохо обставленная. Собственная ванная с полным набором принадлежностей, даже с душем, хоть и насквозь ржавым. Вона какая роскошь! «Наш космонавт на орбите объявил летучую забастовку. Он отказывается идти на посадку, пока ему не дадут квартиру, не уступающую размерами спускаемому аппарату». Григорий принял пилюлю, уделил необходимое внимание толчку и занес в блокнот шутку про космонавта. Что ж, неплохо, неплохо. Еще два-три года назад говорить о забастовках было куда опаснее, чем сейчас. Злободневность – вот в чем весь секрет. Как только она бледнеет, можно смело прикалываться на любую тему, выжимать ее досуха, а потом, когда злободневной станет какая-нибудь другая тема, надо просто шмыгнуть в кусты и переждать. «Боже, спаси и сохрани безбожную Россию». Интересно, скоро ли этот прикол тоже станет злободневным? Григорий сочинил его в самом начале, эта корка была едва ли не первой и, помнится, так напугала его (и до сих пор пугала), что он даже не стал поверять ее бумаге. Да и поверит ли когда-нибудь? Выступит ли с ней Петр Пекарь по телевидению? Ну ладно. Несомненно, будущее таит немало чудес, и некоторые из них он, Григорий Александрович Басманов, пожарный и шуткотворец, еще увидит своими глазами. Обретя утешение в этой мысли, Григорий снова забрался в постель; он знал: за мимолетным погружением во внутренний мир последует погружение в сон. Удивительное дело, насколько же легко он засыпает. Удивительно, что он вообще может спать, подумал Григорий. Транжирить на храп драгоценные часы. Превращение Григория Басманова, пожарника, холостяка двадцати восьми лет от роду, уроженца Киева, в Григория Басманова, поставщика шуток телезвезде Петру Пекарю и обитателя стационара научной клиники костных болезней при учебной больнице Московского университета, из окон которой открывался вид на парк Горького, началось 26 апреля 1986 года в Чернобыле. Большинство пожарных, первыми добравшихся в ту ночь до Чернобыльской АЭС (местные ребята), уже были на том свете. Некоторые хоть и выжили, но серьезно болели, а считанные единицы, похоже, перенесли это событие без всякого ущерба для себя, если не считать временного облысения. Члены пожарных команд, прибывшие последними и получившие хоть какое-то уведомление об опасности, умирали реже, но больных среди них было больше. Почему одни гибли, а другие выживали, почему одни страдали от ужасного недуга, а другие – нет? Этот вопрос прежде всего и занимал врачей из научной клиники костных болезней. Григорий выжил, но был в числе обреченных. Молодой и в остальном здоровый холостяк, согласившийся стать подопытным кроликом, был прямо-таки идеальным объектом исследований. Свою первую шутку Григорий придумал, когда ставил росчерк на справке о выписке из киевской больницы. Тогда он, помнится, сказал: «Что ж, по крайней мере я смогу читать в постели, не зажигая света». И врач, и помогавшая заполнять бланки медсестра были потрясены. Врач был ровесником Григория, молодым человеком с плоским азиатским лицом (возможно, узбек). Он насупился, взглянул на бумаги и пробормотал: – Едва ли это подходящая тема для шуток. – Для вас – конечно, – ответил ему Григорий. – Но не для меня: мне все дозволено. – Вдруг он улыбнулся широкой, радостной, сияющей улыбкой. – Я – единственный, кому дозволено все, – сообщил Григорий медикам и почувствовал, как глубоко внутри расслабляется какая-то напряженная мышца, о которой он прежде и не подозревал, а узнал только теперь, когда она перестала давить на кишки. Единственный, кому дозволено все. Поначалу Григорий подшучивал исключительно над самим собой: «Вот же здорово, теперь я не могу нащупать свою плешь». Но когда потекли унылые клинические будни и Григорий стал интересоваться телевизионными выпусками новостей (новостей этих теперь было куда больше, чем встарь), поле осмеяния расширилось, а окружающие начали воспринимать его шутки более снисходительно. Один из врачей клиники дружил со своим старым школьным товарищем, а у того была подружка на «Мосфильме». Этот врач и надоумил Григория записывать все шуточки и забавные замечания, которые со всевозрастающей частотой приходили ему в голову. Подружка с «Мосфильма», как оказалось, ничем пособить не могла, но знала человека, который знал человека, который знал человека, который мог что-то сделать. В конце концов две странички безграмотно отпечатанных произведений Григория Басманова попали к Петру Пекарю, и тот сказал: «Я покупаю вот эту, вот эту, вот эту и вон ту, а остальные и плевка не стоят. Что этот парень о себе возомнил?» Так и началось их сотрудничество. Первая встреча состоялась, когда Григория перевели из разряда «самотека» в штатные авторы, и они мгновенно подружились, поскольку, как оказалось, Петр Пекарь тоже принадлежал к сонму тех, кому дозволено все. Григорий вошел в его залитый солнцем кабинет в отутюженном костюме, сияя лысиной. Петр Пекарь взглянул на него и молвил: – Будь у меня такой хрустальный шар, я мог бы прорицать грядущее. – Я уже вижу это грядущее, – ответил Григорий, – и мне в нем нет места. Петр Пекарь рассмеялся, хлопнул в ладоши и предложил выпить, что они и сделали. Григорий не был «телегеничным» и теперь уже не будет таким никогда. Он довольствовался упоминанием своего имени в титрах передачи. Во-первых, правительство ни за что не допустило бы столь широкого признания того факта, что весь этот юмор висельников порожден его собственным яростным нападением на русский народ. Во-вторых, этого никогда не допустил бы сам Петр Пекарь. «Никто, кроме меня, не имеет права бренчать на струнах души, – заявлял он. – Мне нужно что-нибудь про запас на случай, если твои жалкие шутки не сработают». Но шутки срабатывали, если не все, то большинство, и на банковском счету Григория копились рублики. Бесполезные рублики, которые он и не успеет, и не захочет потратить, которые ему некому завещать. Григорий чувствовал себя голодным котом, запертым на капустной грядке. Но сама по себе работа была в радость, и Григорию в его нынешнем положении нравилось в этой работе все, за исключением ее более чем вероятной непродолжительности. Григорий выдумывал собственные шутки, редактировал чужие, иногда пьянствовал с Петром Пекарем и радовался, когда тот использовал его материалы в телепередачах. «У тебя все это звучит гораздо забавнее, чем у меня», – сказал он Петру Пекарю в самом начале их дружбы, и Петр Пекарь ответил: «Просто я умею делать из чего-то нечто. А ты знай себе делай что-то из ничего, не то я спущу тебя с лестницы». Короче, работа спорилась. В остальном жизнь тоже была довольно легкой и более или менее сытой. Каждые четыре часа Григорий принимал лекарство – не в надежде на исцеление, а потому, что это помогало врачам в их изысканиях. Он был объектом исследований, точно таким же, каким для него самого были выпуски последних известий и крошечные подвижки и усовершенствования в общественном устройстве. Но изучал он не только это. Другим предметом его любознательности был Чернобыль. Григорий понимал, что с ним сотворили, и теперь хотел уразуметь, как это могло произойти. Шли месяцы, годы, и постепенно о случившемся в Чернобыле становилось известно все больше и больше. Росло и число признаваемых властями фактов. Григорий штудировал журнальные статьи и книги, смотрел телевизор и в итоге так изучил электростанцию, что мог бы работать едва ли не ее директором. Только вот вместо того, чтобы директорствовать на станции, он попросту закрыл бы ее. В конструкции станции были изъяны, это власти в конце концов признали. Техобслуживание АЭС тоже осуществлялось не лучшим образом – как и руководство, как и еженедельные технические мероприятия. В конце концов Чернобыльской АЭС стали управлять так, словно там никогда не могло возникнуть никаких неполадок, независимо от того, насколько халатны или безграмотны ее работники. Неполадок не могло возникнуть потому, что их не возникало никогда. Еще одна тонкая шутка: атомная электростанция, самое современное предприятие на планете, управлялось при помощи суеверия и ворожбы. Интересно, можно ли сделать из этого анекдот? Мерлин за пультом ядерной электростанции. Нет. Слишком бородато. Новость не первой свежести, она никого не взволнует, разве что горстку таких же, как сам Григорий, выживших подопытных кроликов и их чутких врачей. Петр Пекарь с ходу отправит такую шутку в корзину и будет прав. Григорий мало-помалу погружался в сон, утешая себя мыслью о том, что Земля вертится, когда вдруг послышался стук в дверь. Григорий удивился (никто никогда не тревожил сон больных), сел, включил ночник и, взглянув на часы, увидел, что было шесть минут пятого. Должно быть, они нашли волшебное целительное средство! Им неймется сообщить мне эту весть! Усмехнувшись своему безумному благодушию, которое, подобно пипиське тринадцатилетнего мальчишки, пробудилось к жизни в самое неподходящее время, Григорий слез с кровати и зашлепал по комнате босыми ногами. В чем же дело? Открыв дверь, Григорий увидел своего собрата по несчастью, человека в полосатой пижаме, зеленом больничном халате и толстых коричневых шерстяных носках. В руке человек держал светлый квадратный конверт. – Григорий, – произнес он вполголоса, чтобы никого не разбудить, – я не буду входить. Мне просто надо вручить вам вот это. – И он протянул Григорию конверт. Машинально взяв его и пытаясь сообразить, как же зовут этого больного, Григорий спросил: – Что это вы на ногах в такую поздноту? Э-э-э-э… «Э-э-э-э…» быстро затихло, поскольку Григорий так и не сумел вспомнить имя пришельца. Ночные лампы в коридоре горели очень тускло, а свет ночника Григорий застил собой. Разумеется, человек был ему знаком, но Григорию никак не удавалось вспомнить, как же зовут эту морскую свинку. – Поздно ведь, – повторил он в надежде распознать пришельца по голосу. – Должно быть, нас пичкают одним и тем же снадобьем, – ответил человек совершенно ровным и бесцветным голосом. – Ваш будильник зазвенел тотчас после моего, я слышал. И решил, что именно вам следует принять это приглашение. Сам-то я пойти не могу, как вы понимаете. – Приглашение? – Григорий чуть повернулся, подставил конверт под луч света и увидел, что тот почти квадратный, бежевый, плотный и не надписанный. Должно быть, внешний конверт, где были марки, имя и адрес, выбросили. Внутри лежала почти такая же большая картонка, которую Григорий извлек не без труда. Он увидел, что это и впрямь приглашение, отпечатанное витиеватым шрифтом и адресованное на деревню дедушке: «Приглашаем Вас…» Засим следовал текст на двух языках; рядом со знакомой кириллицей стояли те же призывно вежливые фразы, набранные по-английски латинскими буквами. Это было приглашение на попойку (по-английски – «вечеринка с коктейлями»), которая состоится завтра (нет, уже сегодня) вечером в «Савое», одной из двух или трех первоклассных гостиниц этого бесклассового города (там принимали только иностранную твердую валюту, никаких тебе рублей). А в качестве хозяина вечеринки выступало какое-то международное общество охраны культуры. Григорий в глубокой задумчивости уставился на этот документ. – Ничего не понимаю. – Это мне прислали, – пояснил пришелец и грустно улыбнулся. – Прежде я работал и этой области. Ага. В этой клинике все больные прежде где-то работали, кто где. Тут лежали не одни бывшие пожарные. И далеко не все обрели взамен старого новое поприще навроде шуткописательства Григория. Поскольку многим обитателям стационара было больно вспоминать о том, что когда-то помогало им занять мысли и убить время, вопрос о прежней работе по общему согласию считался тут запретным. Никто никого не спрашивал, чем он (или она) занимался раньше, поэтому Григорий тоже не мог углубляться в эту тему. Ну раз так, он спросил о другом: – Но почему бы вам самому не пойти туда? – Последнее время мне что-то неможется, – ответил пришелец. Еще один запретный предмет. Все, кто лежал в стационаре, были обречены. Все рано или поздно (вернее, рано, а не поздно) должны были умереть, но каждому был отмерен свой срок, каждый умирал по-своему, и смерть каждого ждала тоже своя, особенная. Сетовать на горькую долю, рассказывать другим больным об ужасных симптомах считалось тут верхом бессердечия, поскольку ваш собеседник вполне мог чувствовать себя еще хуже, чем вы. Посему в больнице был создан своего рода иносказательный язык, понятный всем и смягчающий суть любого разговора, даже делающий любой разговор возможным. «Последнее время мне что-то неможется» в общепринятом понимании означало, что болезнь недавно перешла в новую и еще более разрушительную фазу, что больной ступил на очередную ступень лестницы, ведущей вниз, во мрак, и еще не успел свыкнуться со своим теперешним положением. Итак, Григорий не мог развивать и эту тему. Хмуро глядя на приглашение международного общества охраны культуры, он спросил: – Кто эти люди? – Они пытаются раздобыть денег, – ответил пришелец, – на реставрацию и охрану великих произведений искусства. Как вы знаете, нынче во всем мире достижения цивилизации подвергаются разрушению, и львиная доля вины за это лежит на нас, людях. Кислотные дожди, намеренный снос зданий при проведении строительных работ, изменение состава солнечного излучения. Есть много способов обречь на исчезновение творения людей. Каменные изваяния буквально тают в нынешнем воздухе; кинопленка выцветает, холсты живописцев гниют, книги коробятся, в местах археологических раскопок находки растаскиваются на потребу нуворишам… Григорий не смог удержаться от смеха. – Ладно, ладно, я уловил суть. Эти люди – доброхоты. – Делают что могут. – Пришелец пожал плечами. Григорий снова взглянул на приглашение. – Раздобыть денег… – повторил он. – Не у меня ли? – О, нет, нет, нет. Это просто вечеринка в поддержку дела. Они хотят заинтересовать своей работой правительство. – Они американцы? – Зачинщиками, кажется, были англичане, но теперь у них всемирное членство, – человек опять передернул плечами. – Не знаю уж, какой в этом прок. – По-вашему, они не делают ничего полезного? – удивленно спросил Григорий. – Ну, кое-что делают, – отвечал пришелец. – Иногда одерживают какие-нибудь мелкие победы, но вы же слышали поговорку: гниль отдыха не знает. Да и зачем вообще пытаться что-то спасти? – окрепшим голосом продолжал он. – Один черт, скоро всему конец, верно? – Правда? – Разумеется! Мы не жалеем сил, уничтожая свою историю, убивая самих себя, разрушая саму нашу планету. Оглянитесь вокруг, Григорий. Почему все мы очутились здесь? Пришел черед Григория пожимать плечами. Он уже давно перестал ломать голову и задаваться этим вопросом. – Из-за чьих-то ошибок, – сказал он. – Мы все переселяемся в мир, в котором царят ошибки, – заявил пришелец и презрительно взмахнул рукой. – Пусть себе летит в тартарары, все итак загублено. Ну что ж, эти взгляды были прекрасно знакомы Григорию. Почему весь остальной мир должен продолжать жить как ни в чем не бывало, когда сам я здесь и страдаю таким недугом? Люди вроде Григория, не связанные прочными семейными узами, были особенно подвержены этим умонастроениям, но временами такие чувства овладевали всеми. Разумеется, противопоставить им было нечего: и впрямь, а почему, собственно, жизнь должна продолжаться без Григория или любого другого обитателя стационара? И люди просто ждали, пока эти чувства схлынут. Почти всегда так и происходило. Но о болезнях никто никогда не говорил, и нынешнее высказывание пришельца только подтверждало, как круто его взяло в оборот вышеупомянутое «недомогание». Впрочем, разговор ведь шел о приглашении. Григорий покачал головой и сказал: – Не понимаю, какое отношение это имеет ко мне. Почему я должен туда идти? – Потому что вам там понравится, – ответил пришелец. – И вы сможете почерпнуть новые идеи для своих шуток. Вы же говорите по-английски. – Ну, не то чтобы говорю. – Григорий небрежно взмахнул рукой с приглашением. – Я учил английский в школе. Читать могу, но говорить… – Стало быть, у вас есть возможность усовершенствовать ваш английский, – подчеркнул пришелец. – А зачем? – спросил Григорий и улыбнулся этой мысли. – Чтобы сочинять шутки для американцев. – Да просто так, – ответил пришелец и указал на приглашение. – Возьмите, Григорий. Идти или не идти – вам решать. Извините, я не могу так долго оставаться на ногах. – О да, конечно, – смущенно проговорил Григорий. Все тут говорили смущенным тоном, когда были вынуждены замечать слабость ближнего. Григорий пока был значительно крепче этого человека, из чего и проистекало его смущение. Он кивнул, и человек тяжело побрел прочь по коридору. Григорий прикрыл дверь. Он сел на кровать, положил приглашение на тумбочку и вдруг зевнул во весь рот. Совладать с этим зевком было совершенно невозможно. Часы показывали почти четверть пятого. Внезапно Григорию так захотелось спать, что он не смог с первой попытки попасть пальцем в выключатель и погасить свет. Правда, со второй это удалось. Григорий откинулся в темноте на подушку. В голове так и роились мысли, но сколь-нибудь связных среди них, похоже, не было. Идти ли на вечеринку доброхотов? Как же звали этого обитателя стационара? И если в здешних комнатах нарочно сделали полную звукоизоляцию, как он мог услышать тихий будильник Григория? Григорий уснул, а когда вновь проснулся в восемь утра, чтобы принять очередную пилюлю, все эти вопросы ожили в его памяти. Все, кроме последнего. 4 Приближаясь к широкому крыльцу «Савоя», Григорий испытывал едва ли не болезненные ощущения от сознания того, как он выглядит со стороны. Тщедушный человечек лет тридцати с небольшим, с костлявой физиономией, казавшейся еще более постной оттого, что ее обладатель лишился нескольких задних зубов (они не держались в деснах, и сохранить их было невозможно), с пожухлыми каштановыми волосами, которые хоть и отросли снова, но клочьями, и с медленной размеренной поступью, объяснявшейся ежесекундным оттоком прежней бодрой уверенности. Григорий знал, что на вид он – ни дать ни взять угрюмый бирюк, деревенский увалень. Добротный костюм, шелковый галстук, тяжелые, дорогие, сияющие ботинки (все куплено на деньги, полученные от Петра Пекаря) казались наспех подобранным маскарадным нарядом, словно Григорий был беглым зеком. Но хуже всего было то, что, подходя к свежеотполированному парадному «Савоя» и чувствуя на себе холодный, оценивающий, опытный взгляд швейцара, который наблюдал за тяжело поднимавшимся по ступеням человеком, Григорий сознавал: он выглядит как русский, причем такой русский, которому в «Савое» положено давать от ворот поворот. Швейцар тоже это понимал. Он пыжился в своем вопиюще помпезном наряде, будто адмирал из какой-нибудь комической оперы. Чуть сдвинувшись, он преградил Григорию путь и осведомился: – Что я могу для вас сделать? – Вернуться на свой флагман, – ответил Григорий, со всеми на то основаниями полагая, что смысл его высказывания ускользнул от швейцара, а потом, не дожидаясь, пока его начнут торопить, достал приглашение. – И еще можете показать мне дорогу в международный зал, – невозмутимо добавил он. Необходимость пересмотра оценок явно не обрадовала швейцара. – Вы опоздали, – сварливо буркнул он. – Гульба еще идет, – твердо заявил Григорий. На приглашении стояло время – с пяти до восьми, а сейчас было самое начало восьмого. Григорий решил пойти на проклятую вечеринку в последнюю минуту, оставив за собой еще и право передумать по пути. Но когда заносчивый швейцар со славянским носом взглянул на него, будто на какого-нибудь колхозника или бомжа, Григорий сказал себе, что непременно проникнет на эту попойку («вечеринку с коктейлями»), поскольку там ему самое место. Или он не царедворец, таящийся под сенью телевизионного трона? Или не он вкладывает в уста Петра Пекаря добрую половину произносимых им с экрана слов? Или не он почти знаменитость, а вернее сказать, чревовещатель знаменитости? «Поди прочь, человече, – подумал Григорий. – В моих жилах течет кровь Романовых». (Хотя это вряд ли было так.) Если вы держитесь уверенно, дело в шляпе. Швейцар заметил льдинки в глубоко посаженных глазах Григория, увидел, как тверды его осунувшиеся скулы, как расправлены тщедушные плечи, и признал в нищем принца. Он торжественно (хотя и не очень) простер длань и молвил, возвращая приглашение: – Прямо через вестибюль, вторая дверь направо. – Благодарю вас, – сказал Григорий и с веселым изумлением заметил, как швейцар соединил каблуки (ладно, пусть беззвучно, но все-таки). Миновав его, Григорий вошел в вестибюль, убранный плюшем и мрамором. Шум выкатывал из международного зала клубами, будто чад из кухни деревенского постоялого двора. Болтают на вечеринках во всем мире одинаково – весело и ни к кому не обращаясь; эта болтовня создает некую особую окружающую среду, как бы деля белый свет на гуляк и никому не нужных чужаков. При мысли о том, что на сей раз он попал в число избранных, Григорий почувствовал радость и нырнул в это шумное облако. Оно не отторгло, а радушно поглотило его. Едва ли он сознавал, что какой-то человек у дверей забрал у него приглашение и провел вновь прибывшего под широкой аркой в просторную комнату с высоким потолком, убранную с таким расчетом, чтобы как можно ярче напомнить людям о царской роскоши и царском могуществе. Везде – золото и белая эмаль, вдоль стен – вроде бы неприметные, но величественные кресла, в которых восседали надутые, будто сизари, разодетые люди. Две люстры по торцам комнаты перемигивались над головами официантов, облаченных в тускло-коричневые одеяния (здесь не было ни одной красной ливреи). Как будто владельцы замка впустили в главный пиршественный зал своих смердов, чтобы те могли отметить какое-то ежегодное торжество, подумал Григорий. Можно ли извлечь из этого шутку? Конечно, можно, только пойдет ли она в дело? Теперь, когда всем видно, что пролетариат наломал дров, повсюду царит некое ошеломленно двойственное отношение к тому высокородному младенцу, которого выплеснули вместе с водой в 1917 году. Уже несколько месяцев и Григорий, и Петр Пекарь всячески пытались вплести в текучку дня сегодняшнего упоминания о царствах, царях и царственных фамилиях, но все шутки на эту тему выходили слишком плоскими и бледными. Беда была в том, что они не могли выразить однозначного отношения к предмету. Разумеется, никому не хотелось вновь попасть под власть класса, искренне полагавшего, что между крестьянами и их скотом нет никакой разницы, но все же… Все же что-то не получалось со стилем. Со стилем, а не с сутью. «Цари для нас и поныне – что ком в глотке. Ни проглотить, ни выплюнуть». Это не смешно. Это всего-навсего правда. Озираясь в поисках бара (ему разрешалось выпивать, но в меру – пока в меру; безудержные возлияния еще впереди), Григорий скользнул взглядом по миловидной девушке в центре забитой народом комнаты. Она оживленно беседовала с высоким, коренастым, тупорылым мужиком, который мог быть только легавым и никем иным. Возможно, даже из КГБ. Девушка была рослая, стройная, почти блондинка, с ясными глазами и очаровательным носиком; она прямо пыжилась от самоуверенности. Наряд девушки производил впечатление сшитого на заказ и сидел, как влитой. «Американка», – подумал Григорий и стал продвигаться поближе к водке. Русского, с которым беседовала Сьюзан Кэрриган, очень развеселила мысль о том, что девушка попала в Москву, одержав победу в объявленном журналом конкурсе. Звали этого русского Михаилом, и он преподавал экономику в МГУ. Высокий, худощавый, лощеный мужчина с приятно резкими чертами и мурлыкающим баритоном, которым он сейчас произносил безупречные английские фразы с легким оксфордским акцентом. – Определение ценностей капиталистического общества, – вещал он, – наверное, никогда не будет понято моим поколением. Допустим, какая-то фирма гонит из картофеля водку. Чтобы продать эту водку, фирма наобум выбирает гражданина (случилось так, что в данном случае вас, гражданочка) и бесплатно отправляет в путешествие в Москву. Вы сами, при всем желании и даже крепчайшей в мире печени, никогда не сможете выпить столько водки, сколько нужно, чтобы покрыть расходы винодела по устройству этого предприятия. По сути дела, – он рассмеялся и указал на бокал в руке девушки, – вы и вовсе водку не пьете, а пьете белое вино. – Да, – согласилась девушка, – я знаю, это может показаться глупым, но… – Ничуть, ничуть. – Михаил подтрунивал над ней так прямодушно и дружелюбно, что девушка не могла обижаться на него. – Разделить общество любительницы белого вина весьма приятно, – заверил он ее. – А кроме того, в этой комнате нет ни одного человека, который продержится на ногах дольше вас, это несомненно. Однако вернемся к обсуждаемому вопросу. Производитель водки не может надеяться, что вы вернете ему потраченные деньги. Возможно, он считает, что другие граждане узнают о проявленной им по отношению к вам щедрости, воспылают к нему теплыми чувствами и станут покупать его товар в количествах, достаточных и более чем достаточных, для покрытия его расходов? И это – в дополнение к той водке, которую они купили бы и так. – Понятия не имею, – честно призналась Сьюзан. – Что бы они там себе ни думали, я чудесно провожу время. Россия так прекрасна. – Вы полагаете? – улыбаясь ее воодушевлению, спросил он. – Музеи, картины, иконы! – воскликнула девушка. – А как красива река. Надеюсь, компания «Семенов» сторицей окупит свои расходы. – Уже окупила, – произнес слева от нее голос с американским выговором. Девушка и Михаил повернулись и увидели бородача лет сорока с чем-то, облаченного в мятую спортивную куртку и белую сорочку. На шее – бордовый галстук-бабочка, а над ним – виноватая улыбка человека, без приглашения влезшего в разговор. – Простите меня, – добавил бородач, – я случайно услышал. Зная, что вы… ведь вы – Сьюзан Кэрриган, так? – Совершенно верно. – Джек Филдинг, – представился он. – Сотрудник нашего посольства. Мы выправляли кое-какие ваши бумаги. Так вот, я полагаю, что принцип тут следующий. Правда, я не экономист. – Он повернулся к Михаилу. – В отличие от вас, не так ли? – Да, я занимаюсь экономикой, – ответил Михаил и представился еще раз, назвав какую-то немыслимо длинную фамилию. Мужчины обменялись рукопожатием, и Михаил продолжал: – Вы понимаете, как складывалась ценность подарка, сделанною мисс Кэрриган? – Думаю, что да, – отвечал Джек Филдинг. – Главное тут – реклама и общественное мнение. Предложив людям столь желанную для многих награду, вы прославите свое имя. Когда покупатели пойдут в местную винную лавку, то скорее всего приобретут там именно ваш товар. Значит, если вышло так, как хотели устроители, они добились увеличения продаж еще до окончания конкурса и нажились раньше, чем потратились на мисс Кэрриган. – Ну а если вышло не так, как они задумывали? – спросил Михаил. – Если они не увеличили объем продаж? Джек Филдинг с улыбкой передернул плечами. – Ну тогда все равно придется платить, пусть и с зубовным скрежетом. Как ни крути, а мисс Кэрриган получила бы свою поездку в Москву. – Как здорово! – воскликнула Сьюзан. – По этой и по многим другим причинам я остаюсь сторонником свободного рынка, – продолжал Джек Филдинг. – Частной компании гораздо труднее нарушить договор, чем государственной. – Э… – встревоженно молвил Михаил, – если мы намерены обсуждать свободный рынок, я, пожалуй, налью себе еще выпить. Сьюзан, ваш бокал тоже опустел. – Благодарю, – ответила девушка, протягивая ему стакан. Михаил вопросительно посмотрел на американца. – Мистер Филдинг? – Благодарю вас, мне достаточно. – Тогда я сейчас вернусь, – пообещал Михаил, направляясь к стойке. Джек Филдинг с тусклой улыбкой оглядел зал и сказал: – Тут зверинец какой-то. – Ума не приложу, почему меня пригласили, – простодушно проговорила Сьюзан. – Может, потому, что я живу в этой гостинице. – Наверное, эти охранники культуры хотели, чтобы тут было как можно больше англоязычного люда, – ответил Филдинг. – Поэтому и меня прислали сюда. Такая помпа призвана создать у русских впечатление, будто эта организация пользуется большим влиянием на Западе. Но список гостей любой такой вечеринки – гораздо более мудреная загадка, чем даже та идея, на которой основан выигранный вами конкурс, повергнувший вашего русского друга в такую растерянность. «Моего русского друга. Кабы так. Но в самом начале разговора Михаил упомянул, что женат». «Увы, жена не смогла сегодня пойти со мной». Впрочем, Сьюзан все равно было приятно его общество. В конце концов она приехала сюда знакомиться с Россией, а не точить лясы с Джеком Филдингом. Таких, как он, на любой вечеринке в Манхэттене не меньше полудюжины. Вернется Михаил или нет? Может, Филдинг нарочно спугнул его? Сквозь брешь в толпе гостей Сьюзан видела, что русский сидит у стойки в дальнем конце и беседует с другим русским. Выстояв очередь, Григорий получил свою порцию водки, и тут кто-то рядом с ним спросил по-английски с могучим акцентом: – Вы гаварытэ па-аглыцкы? Григорий удивленно обернулся и увидел того самого тупорылого коренастого легавого, или кагэбэшника, который недавно беседовал с американкой. – Немного понимаю, но говорить не умею, – по-русски ответил он. – А вы попробуйте, – велел мужик и, снова переходя на свой кондовый английский, добавил: – Атвэтти на мой пэрвый вапрос, но па-аглыцкы. Отыскивая английские слова и делая громадные промежутки между ними, Григорий медленно ответил: – Я панимайу немного английскхи. Я читаю английскхи болше… лучше, чем я говорьу. – Хххарашо, – заявил мужик на своем дикарском языке Шекспира (Григорий был уверен, что его собственный английский по крайней мере не настолько отвратен, во всяком случае, что касается произношения). – Вы можыти называт мынья Мыхаыл. Вы будытэ идти с мыной. – Но… кто вы? – Кы Гы Бы, канэшна, – ответил мужик, которого звали, а может, и не звали Михаилом. Он сказал, где служит, небрежно передернув плечами, потом добавил: – Об што вы никаму нэ гаварыт. – Рассумеется. – Тыпэр вы будэтэ слэдоват за йя. Вон есть два амырыкханцы разгаварывайущие. Я должэн гаварыт с мужчщына самым. Вы будытэ гаварыт с жэншын, штобы йя увадыл мог мужчшына в старана прочщщщь. – Но… почему я? – А патамху што я вас ысползыват, – ответил мужик из КГБ, причем последнее слово, слишком длинное для его языка, он произносил, шлепая губами, будто резиновыми мухобойками. – Тыпэр пашлы. – Когда они протискивались сквозь толпу, кагэбэшник, словно вспомнив о чем-то, добавил: – Как вы зват? – Григорий Басманов. – Ы как вы палучат на жызн, Григорий Басманов? – Писать для телевизии, – поиск и расстановка английских слов поглощали все внимание Григория. – Ххххарашо. Двое американцев увлеченно тараторили по-своему; слова сливались, окончания разлетались, будто брызги, и речь звучала совершенно непонятно. «Ни слова не разберу! – подумал Григорий. – Вот же стрекочут! За этим, что ли, я сбежал из клиники? Чтобы меня настращал легавый из конторы, да еще и американцы унизили?» Изысканно-лощеный экономист Михаил сказал: – Я привел с собой соотечественника, который был бы рад усовершенствовать свой английский. А коренастый Михаил из КГБ объявил: – Эта есть чилавэк русскый, каторый гаварыт па-аглыцкы так жэ хххарашо, как мнэ сам. Можэт, лучшэ. – Я имею только немного английский, – проговорил Григорий, улыбаясь американцам, чувствуя, как его охватывают робость и ощущение неловкости, и начиная жалеть, что вообще приперся сюда. Что он знает об иностранцах? Как держать себя с ними? Кроме двух-трех врачей с Запада, с которыми он общался исключительно через толмача в первый год после чернобыльской аварии, Григорий никогда в жизни не встречался с иностранцами. «Я же простой киевский пожарник, – подумал он. – Моя новая жизнь – лишь недоразумение». – Это мисс Сьюзан Кэрриган из Нью-Йорка, – в один голос сказали оба Михаила. Правда, Михаил из КГБ забыл про «мисс». – Она выиграла Москву на конкурсе. – Михаил от экономики весело улыбнулся, а Михаил от охранки осклабился в какой-то мрачной и немного оскорбленной ухмылке. – Поездку в Москву, – поправила их Сьюзан, улыбнувшись свежему русскому и протягивая ему руку. Григорий принял ее, сознавая, как тонка, костлява и нерешительна его собственная рука. Виду него был, как у больного гриппом или гриппоподобным недугом, который дал маху, встав с койки и явившись на вечеринку. – Григорий Басманов, – проговорили Михаилы, завершая церемонию знакомства. – Григорий работает на московском телевидении. – О, правда? – Сьюзан выпустила хилую руку Григория и приняла от Михаила полный бокал вина. – А что вы там делаете? – Сочиняю шутки для одного комика, – ответил Григорий, произнося слова в час по чайной ложке. Потом покачал головой и добавил: – Вы про он не слышали. – Возможно, я слышал, – сказал Джек Филдинг, протягивая руку. – Джек Филдинг, сотрудник посольства. Мы много смотрим телевизор, уж поверьте. Кто этот ваш комик? Пожав Филдингу руку, Григорий сказал: – Петр Пекарь. Он испытал истинное удовольствие, услышав исполненное горестного изумления «кряк» кагэбэшника (Михаил от экономики радостно хихикнул, вспоминая что-то). Филдинг тоже обрадовался. – Правда? Этот парень – настоящий смутьян! – Да, – согласился Григорий и расслабился, нежась в лучах славы Петра Пекаря. – Если бы несколько лет назад он вякнул то, что свободно говорит теперь, сразу же отправился бы прямиком в Сибирь, – добавил Филдинг, качая головой. – Ну, по крайнему меру он бы там имел меня, – заверил американца Григорий. – Если Петр Пекарь простуживает себя, я, от своя сторона, тотчас чихать меня. – Он удивился той легкости, с какой вдруг заговорил по-английски, стоило только начать. Оказывается, тут нет ничего невозможного. – Я пыталась смотреть здешние телепередачи, – сказала Сьюзан. – Но это просто мучение. На вид – вроде как наши, американские. И новости, и спорт, и игры, но я не понимаю, кто что говорит. Ну а с надписями и вовсе беда, я не знаю даже букв! – воскликнула она, смеясь над собственной беспомощностью. – Конечно, я видель вашу американскую телевизию, – сказал Григорий. Девушка ему нравилась. Она держалась просто и уверенно. Ему хотелось продолжать разговор, и не важно, насколько это трудно. – В телестанции присваивают трансляцию через спутник. Иногда я вижу новости Си-эн-эн. Вы знаете эту программу? – О, разумеется, – отвечала Сьюзан. – Кабельная сеть. Должно быть, с вашей точки зрения, это воспринимается совсем иначе. – Какой позитивизм. – Григорий улыбнулся ей, надеясь, что в английском языке, есть это слово. – Дикторы говорят так уверенно. У нас никто ни во что не уверен со дня Сталин скончаться. Сьюзан засмеялась, удивилась этому и сказала: – Это одна из шуток, которые вы сочиняете для как бишь его? – Прошу прощения? – Ой, извините. – Сьюзан, как могла, объяснила смысл английского перевода выражения «как бишь его», а тем временем экономист Михаил нежно отвел Джека Филдинга в сторону и возобновил разговор: – Да, так вот, об этом вашем свободном рынке. Теперь, когда японцы дышат вам в затылок, вы не станете отстаивать идею полного возврата к нему. (Одновременно другой Михаил произнес, тоже обращаясь к Филдингу: «Я должэн гаварыт с вы про этат ваш пасольство. Есть нада решыт ешо нескалка вапросов».) – Всем приходится приспосабливаться к меняющейся действительности, – пробормотал Филдинг, послушно бредя следом за Михаилом и оставив Сьюзан наедине с Григорием, который пытался втолковать девушке, почему псевдоним Петр Пекарь сам по себе должен вызывать смех у русского зрителя. Объяснить это оказалось довольно сложно, да так и не удалось. Тем не менее разговор продолжался. Сьюзан поведала, как она очутилась в Москве, выиграв конкурс американской водочной компании. Объяснение оказалось непростым и для нее и вышло совсем уж неудачным. Они беседовали уже довольно долго, обсуждая в основном красоты Москвы и ближнего Подмосковья, когда Григорий вдруг заметил, что толпа немного поредела, и испуганно взглянул на часы. Было почти десять минут девятого. – Ой, нет, – пробормотал он. – Я опоздал для моя пилюля. Нельзя ли попытать вас подержать мой стопарь? Спасибо. Сьюзан держала два почти пустых бокала, а Григорий тем временем достал из кармана пиджака картонный спичечный коробок и извлек на свет большую зеленую капсулу. Улыбнувшись и пожав плечами, он сказал: – Прежде я никогда не брал эту дрянь с водкой. Может, сильнее заработает. Забрав у девушки стакан, Григорий осушил его, а заодно и запил пилюлю. – У вас грипп? – спросила Сьюзан. А потом, поскольку его английский был очень клочковатым и изобиловал неожиданными, удивительными лексическими провалами, решила объяснить: – Какая-нибудь простуда или что? – Нет, ничего наподобие, – ответил ей Григорий. – Я вовсе не… как это… заразный. – Посмотрев в сторону стойки, он спросил: – Любознательно, они уже не оделяют выпивкой? – Боюсь, что нет, – ответила Сьюзан и решилась: – Знаете, американские туристы пригласили меня на обед. Там будут два экскурсовода из «Интуриста» и один русский из какой-то торговой комиссии. Почему бы вам не пойти с нами? Уверена, вам будут рады. «Приключение! – подумал Григорий. – Может быть, последнее». – Со счастьем принимаю ваше призывание, – ответил он. Только за десертом и десертным вином Григорий наконец рассказал Сьюзан о состоянии своего здоровья и его причинах. – Чернобыль? – Да. Он уже так накачался водкой и добрым вином, так напичкал себя хорошей едой и приятными ощущениями, что совсем забылся. Корявый английский был забыт, болезнь была забыта, принадлежность к числу простых киевских мужиков – тоже. Да и вообще позабыто было все на свете. Он рассказал о себе Сьюзан просто потому, что ему хотелось рассказать о себе хоть кому-нибудь. Слева и справа от них за длинным столом продолжались бессвязные разговоры, но Григорий пропускал их мимо ушей. Как же хорошо: наконец он кому-то доверился. Наконец он произносит слова, которым кто-то внимает. Кто-то вне стен клиники. Человек, который увезет это с собой на край света, уедет, исчезнет, и тогда он, Григорий, тоже сможет тихо и спокойно вернуться на круги своя. На свою привычную нисходящую спираль. Сьюзан была потрясена. – Рак? Лучевая болезнь? Да что с вами? И нет никакой надежды? Григорий, послушайте! У меня есть брат, то ли двоюродный, то ли троюродный, то ли еще какой. Я с ним почти не вижусь, ну, может, раз-два в год, но не в том дело… – Сьюзан тоже была под мухой, к тому же в такой час она обычно уже спала. – А дело в том, что он врач, занимается наукой. Большой специалист по СПИДу, работает в исследовательском центре Нью-Йоркского университета. Я ему позвоню… – Слишком бегло, – пробормотал Григорий. Перед глазами все плыло. Он помахал рукой, тщетно пытаясь поставить запруду на пути этого словесного потока. – Слишком бегло. Слишком бегло. Не ловлю. – Мой брат, – медленно и четко выговорила Сьюзан, – может что-то знать, чем-то помочь. Я ему телефонирую. Вы могли бы выбраться в Нью-Йорк, если будет нужно? Вам хватит денег? Есть где занять? Вас выпустят отсюда? Григорий засмеялся, потешаясь над самим собой. – Деньги имею, – ответил он. – И врачи меня отпускают, если от этой езды будет какая польза. Но в этом нет хорошей вещи, Сьюзан. Не для меня. Топор упал. Он уже упал. – Но вам-то не обязательно падать духом и идти ко дну, как топор, – возразила Сьюзан, и Григорию вспомнились дикторы Си-эн-эн, сообщающие добрые вести. – Вам никак нельзя падать духом. Я позвоню брату. Прежде чем начать изучать СПИД, он был… – Вдруг она умолкла, нахмурилась, подалась к Григорию через стол и, заглянув ему в глаза, спросила: – Григорий, а в России есть больные СПИДом? – Да, конечно, – ответил он, сопровождая свои слова мрачно-торжественным кивком. – Положение очень серьезное. В больницах, понятно? – В больницах? – Иголки. Мы не имеем достатка иголок в Советах, – объяснил Григорий. – Поэтому они идут в действие… как это по-вашему… многоразово. – Снова и снова. – Да, снова и снова. Многие матери и младенцы… как это… зараживались. Снова и снова. – Его глаза, казалось, ввалились еще глубже, а взгляд сделался и вовсе больным. Много смертей. Тут повсюду смерть кругом. Ой, Сьюзан, все умирает. Все умирает, Сьюзан. Аннаниил Нигде в мире водку больше не гонят из картофеля. Это мне известно. Я знаю все, что должен знать, чтобы воплотить Его замысел. Но ведомо ли это Михаилу? Возможно. Однако считает ли Михаил, что это ведомо и Сьюзан Кэрриган? Впрочем, не важно. А важно – набрать актеров, исполнителей, которые будут совершать необходимые действия, и свести их вместе. А ведь делать это предстоит в некоторой спешке, вот почему я поторопился познакомить Сьюзан и Григория, представ перед каждым из них в самом подходящем на тогдашний момент облике: перед Сьюзан – как человек, с которым ей хорошо, а перед Григорием – в облике, вызывающем доверие. Я бы свел их гораздо более изящно и тонко, но мне надо было справиться с этой задачей как можно быстрее. Быстрее. Почему быстрее? Я и сам ломал над этим голову. Когда меня впервые ознакомили с Его замыслом, когда я проникся им, то не смог не выказать удивления по поводу такой торопливости. В конце концов на создание этого мира Он потратил миллионы и миллионы земных лет и действовал осторожно, шаг за шагом, пока не довел до совершенства все стихии. А когда этот уголок Его вселенной в последний раз вызвал у Него раздражение, Он решил не уничтожить мир, а спасти его. И на это, от зарождения замысла до распятия, ему потребовалось тридцать три людских года. Почему же сейчас такая спешка? А потому, как мне дали понять, что в первый и во второй раз люди еще не очень надоели Ему. 5 Кван одолжил у Тань Сунь велосипед, чтобы съездить на другой конец города, в район больших гостиниц. Девушка выкатила велик из прохладного тенистого чулана возле дома и вручила его Квану, присовокупив цепь и замок, чтобы он мог приковать стального коня, пока будет беседовать с репортером. На лице Тань Сунь застыла тревожно-капризная гримаса. – Прежде чем войти в гостиницу, обязательно убедись, что там нет полиции, – предупредила девушка. – Ты прекрасно знаешь, как выглядят их машины без опознавательных знаков. Кван засмеялся. Подумаешь, встреча с журналистом. Он бывал и в гораздо худших переделках. – Все знают, как выглядят их машины, – ответил он. – Во-первых, они чистые, во-вторых, на зеркалах заднего обзора нет никаких висюлек. И все знают, как выглядят их пассажиры. Они ходят к одному и тому же портному, и он сбагривает им ткань, которую не покупают англичане. Серую с блестками и голубую. А потом кроит для них пиджаки, которые малость коротковаты в спине. – Не паясничай, это не праздничная прогулка, – прошипела Тань Сунь. Она взъелась на Квана, поскольку не видела иного способа отвести душу. И почему эти девицы такие собственницы? Кван уже почти два месяца скрывался в доме семьи Тань – достаточно долго, чтобы влюбиться в их прелестную дочь, сорвать лепестки счастья с нежного цветка и пресытиться им. Кван просто не мог сказать ей, что все кончено, поскольку не хотел, чтобы родители девушки вышвырнули его на враждебные улицы. Но разве она сама не видит? Или хочет до скончания века прятать его под своей юбкой? Нуда ладно. Зная, что она и впрямь тревожится за него (и что опасность ему грозит нешуточная), Кван посерьезнел и сказал: – Нет, это не праздничная прогулка. Праздники кончились. Это беседа с репортером очень крупного американского журнала. – Он ободряюще улыбнулся. – Не волнуйся, верну я твой велосипед. – Велосипед! – гневно вскричала она и вбежала в дом, хлопнув дверью. Ну и пусть. Ли Кван впервые увидел Гонконг, попав в запретный город Цзюлун, что на материке. И Гонконг показался Квану сказочным городом, поднявшимся из морской пучины лишь затем, чтобы подразнить его своей мимолетной доступностью. Это случилось во время первой, неудачной попытки Квана смыться из Китая и перебраться через узкий пролив в свободный мир, воплощением которого тогда служил для него Гонконг. Кван ехал на юг, прочь от Пекина, через бескрайние просторы родины. Он бежал от неправедного суда престарелых душегубов, и по пути ему все время помогали друзья друзей, родители одноклассников, люди, едва ему знакомые. И, разумеется, женщины. Они всегда приносили Ли Квану большую пользу. Это бегство позволило Квану сделать открытие: оказывается, чем дальше ты от центра паутины, тем слабее железная хватка престарелых душегубов. На крайнем юге, в провинции Гуандун, и особенно на побережье, в Цзюлуне, центральное правительство вообще почти ни во что не ставили. Власть здесь была в руках богатых купцов и триад – бандитских шаек, богатевших на азартных играх, контрабанде, проституции и разнообразном вымогательстве под видом защиты. В конце семидесятых в Цзюлуне учредили свободную экономическую зону, как в Гонконге. Только потом престарелые душегубы узнали, что им вернут оригинал, с которого делалась эта копия, превратившаяся едва ли не в пародию, в искаженное кривым зеркалом отражение кипящего котла с капиталистическим варевом. Город был открыт нараспашку в том смысле, что здесь продавалось и покупалось все: от западных шмоток до поддельных удостоверений личности. Но он оставался закрытым для граждан Китая, которых не пропускали за городскую черту без особой бумаги, выдаваемой пекинскими властями. В поисках дешевой рабочей силы предприниматели из Гонконга перевели сюда множество мелких фабрик и сборочных заводиков, и в начале девяностых годов в Цзюлуне на гонконгских работодателей вкалывали два миллиона материковых китайцев. Кван думал, что в атмосфере бурлящей алчности, политической двойственности и больного честолюбия ему будет нетрудно прошмыгнуть через Цзюлун в Гонконг. Но оказалось, что на дальних рубежах китайской сферы влияния дежурит надежная и вездесущая стража. Фальшивый пропуск Квана был жалкой подделкой, неспособной выдержать придирчивого изучения. А на узкой, как лезвие бритвы, границе между двумя действительностями теснились китайские полицейские и вояки. Квана окликнули и попросили представиться. Он бросился наутек, оторвался от погони в толпе покупателей на улицах вольного порта, втерся в поток фабричных рабочих, шедших со смены домой, и выбрался из запретного города – измученный, отчаявшийся, растерянный и напуганный. Семья, в которой он сейчас жил в двадцати милях к северо-востоку от Цзюлуна, состояла в дальнем родстве со студентом, погибшим на площади. Сам Кван этого студента не знал, но какая разница? Как бы там ни было, после первой попытки бежать эти люди занервничали – в основном потому, что глава семьи, человек по имени Джанг, работал управляющим местным отделением китайского банка и ему было что терять. Скандально известного контрреволюционера Ли Квана хорошо знали в лицо, хотя, снимаясь для газет, он неизменно прижимал к губам мегафон. Поэтому Джанг разработал для Квана новый путь бегства и сам отвез его куда нужно на своей личной машине, которую ему, как важному работнику банка, разрешили приобрести. На этот раз Кван увидел Гонконг ночью. В миле от него за черной водой словно висели застывшие петарды фейерверка, никак не желавшие погружаться в море. – Лодка вон там, – сказал Джанг, останавливая машину на безлюдной узкой темной дороге. Справа к воде сбегал заросший травой и редким кустарником склон. Кван и Джанг выбрались на мощенную брусчаткой дорогу и заозирались в темноте, опасаясь дозоров – сухопутных, морских и воздушных. Хватаясь за жесткую поросль, они спустились по крутому склону, а потом по-крабьи поползли вдоль кромки воды. Лодка, как им и обещали, была на месте. Старая, обшарпанная, но не худая. Неподалеку в кустах лежали спрятанные весла. Кван и Джанг обменялись церемонным рукопожатием, раскланялись и расстались. Джанг вернулся к своей относительно безопасной, спокойной и размеренной жизни, а Кван отправился в водную стихию, чтобы преодолеть последний этап путешествия и очутиться в Гонконге. Медленно, но верно продвигался он сквозь ночной мрак и при каждом гребке оглядывался через плечо. Город был на месте: миллионы белых огоньков казались нарисованными на черном холсте окутанного мглой океана. Всякий раз, когда Кван налегал на весла и бросал взгляд за корму, он видел сгущающуюся и все более зловещую тьму над Китаем, который тоже был на месте. В ту пору врагами Квана были военные, старая гвардия и два тысячелетия безоговорочного послушания. Нынешний его враг звался «нормализацией», вот почему Кван должен был выйти из укрытия и катить средь бела дня через весь город на встречу с американским репортером. «Нормализация» означала, что японская помощь Китаю никуда не делась, что американские предприниматели вернулись в Китай для «защиты своих вложений», что политиканы всего мира опять были готовы поднять маленькие изящные чаши с рисовой водкой за здравие престарелых душегубов. «Нормализация» означала, что сейчас, хотя прошло ничтожно мало времени, можно предать забвению тот неуклюже величественный танк, который неторопливо раздавил на площади десять безоружных людей. И, наконец, «нормализация» означала, что вчерашний герой площади Тяньаньмэнь сегодня превратился в беженца, прячущегося от гонконгской полиции. Кван приковал велосипед к фонарному столбу в квартале от гостиницы и пошел дальше пешком, разглядывая собственное отражение в витринах туристских магазинчиков. Маленький и стройный, он выглядел моложе своих двадцати шести лет и имел выпуклые округлые скулы, которые всегда считал изъяном своей наружности (и которые придавали его облику незаурядности, возможно, даже с избытком, так что он выделялся и на фоне миллиарда себе подобных). Одет он был опрятно, в светлую сорочку и брюки чино, и все еще ходил вразвалочку, чуть подавшись вперед, будто благодушная волна, накатывающая на берег. Полицейских вокруг гостиницы вроде бы не было. Хорошо. Вообще-то Гонконг – честный город, набитый честными людьми и управляемый губернатором, не уступающим в честности большинству других. Однако Гонконг должен постоянно помнить о 1997 годе, до которого осталось всего ничего. В 1997 году кончится срок британской аренды, и Гонконг перейдет под власть и управление материковых китайских властей. Быстро забытые события на площади Тяньаньмэнь, конечно, заслуживают порицания и сожаления, но политиканы должны смотреть в лицо действительности. (Какая-то действительность, разумеется, требует более мужественного подхода, какая-то – менее. Например, 1997 год – это еще ничего. Воспоминание о давящих людей танках – уже нечто более серьезное. Но все равно узколобые прагматики считают, что можно быть и поснисходительнее к себе.) «Контрреволюционеры» той пекинской весны были разгромлены престарелыми душегубами и бросились врассыпную. Те, кого не схватили и не казнили, разумеется. Некоторые снова собрались во Франции и продолжали распространять свои листовки в мире, который относился к ним со всевозрастающим безразличием. Три или четыре группы осели в Соединенных Штатах; их члены поносили друг дружку и продолжали учебу в американских университетах, чтобы в конце концов стать работниками крупнейших больниц и страховых компаний. Те, что остались в Китае, только недавно вышли из подполья и теперь лепили на стены плакаты, которые едва ли кто-нибудь замечал. Ли Кван в числе немногих таких же предпочел остаться в Гонконге, хотя в городе делалось все неуютнее. До недавнего времени он был тут в относительной безопасности и, кроме того, достаточно близко к Китаю. Присутствие здесь беженцев служило весомым напоминанием старцам, куда более весомым, чем если бы они торчали в любой другой точке земного шара. Но вот «нормализация» добралась и до Гонконга. И теперь проживающий тут незаконно Ли Кван будет выдан престарелым пекинским душегубам, если его схватит местная полиция. Однако Гонконг, разумеется, был городом культурным и демократичным, и Ли Квана не вышлют отсюда, пока не получат твердых заверений в том, что китайское правительство подвергнет его справедливому суду и процесс будет открытым. Такие заверения китайцы уже дали. Да еще этот 1997 год! Гостиница была напичкана кондиционерами; они стояли повсюду, от просторного вестибюля, отделанного орехом и темной позолотой, до самой захудалой лавчонки. Миновав вращающиеся двери, Кван на миг остановился и настороженно посмотрел по сторонам, заодно привыкая к ледяному воздуху. Внутри вроде бы тоже все было в порядке. Кван двинулся вперед. Он шел медленно: ждал, пока его не узнают. («Я узнаю вас по фотографии», – сказал ему репортер по телефону, когда посредники устраивали переговоры, и американцу не пришлось объяснять, какую фотографию он имеет в виду.) В глубине вестибюля из низкого кресла тяжело поднялся громадный неуклюжий человек и зашагал навстречу Квану. На вид ему было лет пятьдесят. Человек был одет в рубаху с расстегнутым воротом, коричневый замшевый пиджак и брюки китайского покроя. На шее у него болтались три кожаных чехла для фотоаппаратов. По какой-то неведомой причине американцы вдали от дома всегда выглядят так, словно только что сверзились с мотоцикла: поэтический беспорядок в одежде, а в поведении – легкая порывистость и нервозность, которые сочетаются с благодушием и явственным сознанием того, что они отделались легким испугом. Репортер выглядел так же. Он был обладателем каштановой с проседью бороды, понемногу исчезающей курчавой шевелюры, очков в темной оправе и дружелюбной улыбки. – Господин Ли? – Да. – Сэм Мортимер, – бородач крепко, от всей души пожал руку Квана. – Как вы думаете, пить еще не время? – Да, конечно, – ответил Кван и улыбнулся своим мыслям. Возможно, время пить настанет только через несколько лет. На нынешнем этапе своего жизненного пути Кван не видел в пьянстве никакого проку. – Тогда чаю? – предложил Мортимер, указывая на двери гостиничного кафетерия. – Там можно присесть, расслабиться и насладиться удобствами. Зал кафетерия имел неправильную форму и был почти целиком выкрашен в розовый цвет. Закругленная прозрачная стена смотрела на сад камней и плавательный бассейн, в котором барахтался одинокий купальщик, упорно носившийся туда-сюда по водной глади. В шезлонгах загорали человек десять гостей, облаченных в купальные костюмы. Кван и Мортимер заняли столик на двоих возле окна, и репортер открыл один из своих кожаных чехлов, в котором оказался кассетный диктофон. Там же хранились записная книжка и несколько карандашей. – Не возражаете, – если я запишу эту беседу на пленку? – Ничуть. Квану было не впервой давать интервью. Он делал это многократно, причем говорил на одну и ту же тему, так что и вопросы, и ответы были известны заранее. Более того, они уже несколько раз попадали на страницы печатных изданий. Нуда не страшно. Основное правило любого собирателя новостей заключается в том, чтобы без прикрас живописать действительность такой, какая она есть. Разговор имеет место в действительности, здесь и сейчас, это можно подтвердить, а стало быть, он гораздо ценнее и содержательнее, чем любое из предыдущих интервью, и не важно, насколько все они одинаковы. Итак, началось привычное повторение пройденного, причем все в том же незыблемом порядке. Мортимер сверялся с записной книжкой, в которую загодя внес все вопросы. Иногда он что-то добавлял или подчеркивал некоторые слова в своих вопросительных предложениях. – Расскажите о себе, господин Ли Кван. Отец – учитель, мать – врач. Сам Кван – одаренный студент, выпускник университета, продолжает изучать историю и английский, мечтает о поприще дипломата. Визит в Китай американского президента Буша оставил в его душе смутное ощущение упущенных возможностей. Вскоре Китай посетил советский вождь Горбачев, и Кван почувствовал, что пора ловить свой шанс. Демонстрации в поддержку Горбачева как-то сами собой переросли в демонстрации протеста против продажности китайской правящей верхушки и льгот, которыми пользовались ее члены. Выступления приняли форму голодовок и были поддержаны широкими слоями населения. – Сейчас, когда я вспоминаю об этом, – сказал Кван, тускло улыбаясь своей былой наивности, – наши действия кажутся мне похожими на то, что в шестидесятые годы делали американские бунтари, когда опоясали живым кольцом Пентагон, взялись за руки и попытались мысленным усилием оторвать здание от земли. Они и впрямь думали, что сумеют это сделать, они действительно надеялись, что здание вот-вот взлетит, понимаете? Мы были настроены таким же образом и больше недели сдерживали военных одной лишь силой нашей убежденности. – Вы так много знаете о Соединенных Штатах? – спросил Мортимер. – Я имею в виду не их историю, а эту левитацию Пентагона и тому подобное. – Но это тоже их история. Мортимер снисходительно улыбнулся. – Эти люди были глупцами, – сказал он. – Не станете же вы утверждать, что на площадь Тяньаньмэнь вышли студенты-недоумки. – Еще как стану, – возразил Кван. – Всяк, кто забывает о здравом смысле, утрачивает чувство реальности и впадает в раж, может считаться глупцом. Но если человечество хочет чего-то добиться, мы должны быть глупцами. Некоторые из нас. Такой выверт встревожил Мортимера, что и отразилось на его дружелюбной физиономии, но он не стал развивать эту тему, а перешел к следующему вопросу из своей записной книжки. А потом – к следующему. И – к следующему. От прошлого – к будущему. – Как вы думаете, что ждет современный Китай? – Перемены, – ответил Кван. – Одни – к лучшему, другие – к худшему, но все они будут происходить очень медленно. Народ веками привыкал к повиновению. – Если гонконгские власти наложат на вас лапу, вы будете высланы обратно. Состоится суд, открытый суд. Вам дадут слово. Это пойдет вам на пользу или, наоборот, во вред? «Странный вопрос», – подумал Кван и ответил: – Разумеется, во вред, поскольку я лишусь возможности давать интервью, подобные этому. Сейчас у нас не так уж много рупоров, и мы не можем позволить себе потерять хотя бы один. – Ну а как насчет вашей речи на суде? Разве она не окажет никакого воздействия? – Процесс продлится всего один день, – ответил Кван. Говорить мне позволят очень недолго. На второй день меня выведут на улицу и велят опуститься на колени. К затылку приставят дуло пистолета, и мне конец. На третий день власти отправят моей семье счет за истраченную пулю. Глаза Мортимера округлились. – Счет? Вы меня разыгрываете. – Нет, не разыгрываю. – Но как же так? Господи… – Это – наказание родителям за то, что не смогли воспитать послушного ребенка, – объяснил Кван. – Семье придется расплачиваться за пулю, которая вас убьет? – В глубокой задумчивости молвил Мортимер. – Это в Китае обычное дело? – Да. – Я об этом не знал. – Репортер погрузился в угрюмое молчание и, похоже, забыл о своем следующем вопросе. Кван неторопливо обвел взглядом опустевший бассейн, потом посмотрел в противоположную сторону, в глубь зала. За ближайшим столиком сидел какой-то приезжий с Запада. Он пил кофе и читал «Гонконг-таймс». Приезжий поднял глаза, на миг встретился взглядом с Кианом и опять уткнулся в свою газету. Но и этого мига хватило, чтобы Кван вдруг почувствовал страх. Перед этим человеком? Нет. Приезжий не служил в гонконгской полиции. Это европеец или американец. Грузный, лет сорока, со скандинавской шевелюрой песочного цвета. Голубая сорочка с короткими рукавами, темно-красный галстук. Человек был без пиджака. На правом мизинце – тяжелый золотой перстень с багровым камнем. Щелк. Кван посмотрел на стол. Кассетник Мортимера отключился. – У вас пленка кончилась. Мортимер вздрогнул и поднял глаза, словно его разбудили. – Быстро же пролетело время, – сказал он и смущенно хихикнул. Несколько секунд Мортимер возился со своей машинкой, переставил кассету, потом снова запустил магнитофон: – На чем мы остановились? – На том, что мои родные заплатят за пулю. – Ах, да. – Мортимеру все еще было не по себе от этой мысли. – И вы уверены, что вам не дадут возможности выступить с достаточно веским заявле… – Мистер Мортимер? Возле их столика, чуть подавшись к Мортимеру, стоял официант. Репортер неохотно и раздраженно поднял глаза. – Что такое? – Телефон, сэр. Можете подойти к конторке кассира. Мортимер буквально разрывался на части и никак не мог решить, что делать. Он поднял правую руку и поскреб костяшками пальцев густо заросшую щеку. – Не знаю, – пробормотал репортер, посмотрев на Квана, магнитофон и официанта, потом поджал губы, как будто сердился на человека, влезшего в разговор, или на самого себя, или просто сердился. – Да, конечно, иду. – Он одарил Квана сияющей бессмысленной улыбкой. – Извините, я сейчас вернусь. – Да, хорошо. Мортимер пошел за официантом к двери. Кван увидел, что кассетник по-прежнему включен, и уже хотел протянуть руку, чтобы остановить его, но тут из-за соседнего столика поднялся приезжий с Запада. Он ровной быстрой поступью подошел к Квану и вполголоса проговорил: – Мортимер выдал вас. Ему пришлось заплатить эту цену за интервью. Нет никакого телефонного звонка. Вставайте и следуйте за мной. Кван мгновенно понял, что это правда. Слишком уж странно держался Мортимер в конце беседы, слишком уж свято верил в способность Квана повернуть арест и суд к собственной выгоде. Слишком уж неохотно отправился к «телефону». Пленка кончилась, и это был сигнал: Мортимеру сказали «хватит». Вот же реалист. Мортимер полагал, что предательство – справедливая цена за возможность опубликовать историю Квана в журнале, который читают миллионы людей во всем мире. Кван поднялся. Незнакомец уже двинулся прочь; он шагал вдоль изогнутой стеклянной стены в глубину зала. Кван последовал за ним к двери, на которой висела табличка с надписью на трех языках: «Аварийный выход. Сигнализация». Незнакомец толкнул дверь (сигнализация не сработала) и спустился по железной лесенке, преодолев четыре ступеньки. Кван поспешил за ним, не потрудившись закрыть дверь. Они пересекли уголок сада камней, вышли на мощенную плиткой тропку и направились к бассейну. Кван посмотрел направо и увидел сквозь стеклянную стену троих коренастых здоровяков в светлосерых костюмах и при черных галстуках. Они растерянно топтались возле столика, за которым он еще недавно сидел. Один поднял глаза, заметил Квана и взволнованно указал на него рукой. Кван отвернулся и уставился на широкую голубую спину шедшего впереди гостя с Запада. Кто он такой? Выговор вроде не совсем американский, но совсем не британский и не австралийский. Канадец? Может, английский для него – второй язык? Откуда он узнал о Мортимере, о Ли Кване? Куда они направляются? Обогнув бассейн, они миновали любителей солнечных ванн и прошли сквозь облако чуть прогорклых испарений кокосового масла. Потом прошагали мимо закутка смотрителя, где висели многочисленные полотенца, и приблизились к светло-зеленой дощатой изгороди высотой восемь футов. В ней была никак не обозначенная и едва заметная калитка. Незнакомец открыл ее, и они очутились в каком-то проулке. Под погрузочной платформой справа стояли мусорные баки. Улица была слева. Закрывая калитку, Кван обернулся и увидел троих легавых, бежавших нему вокруг бассейна. Они гонятся за нами, – сообщил он. – Калитка на замке. Правда? Кван взглянул на калитку, но времени размышлять о ней больше не было: незнакомец быстро двигался к улице. Он не бежал, но шел очень широким шагом, и Кван был вынужден совсем по-детски пуститься трусцой, чтобы не отстать от него. Возле тротуара чуть правее проулка в нарушение всех дорожных правил стояла белая «тойота», каких в Гонконге миллион. Незнакомец указал на пассажирскую дверцу. – Залезайте. Дверь была не заперта. Кван забрался в машину, салон которой напоминал раскаленную жаровню, и опустил стекло. Незнакомец тем временем устроился за рулем. Ключ уже торчал в замке зажигания. Незнакомец запустил мотор и втиснулся в транспортный поток. В этот миг Кван наконец спросил: – Откуда вы все знаете? Незнакомец улыбнулся, терпеливо и ловко ведя машину по запруженной транспортом улице. – Вы – не участник заговора, – ответил он. – Ваше правительство называет вас так, но это неправда. – Разумеется, неправда. – Я тоже, – сказал незнакомец. – Но если я представлюсь, если поведаю, как узнал о том, что должно было с вами случиться и почему я решил в меру возможностей оказать вам содействие, мы оба превратимся в заговорщиков. А это уже антигосударственная деятельность. – Правдоподобная отговорка. Что за… – Конечно, отговорка, – незнакомец рассмеялся. – Но вы требовали ответа и получили его. – Вы хотите сказать, что другого не будет? – Ну, если угодно, вот вам еще один, – сказал незнакомец. – В следующий раз вам может не повезти, и вы попадетесь. Схватив вас, они спросят: «А кто помог тебе улизнуть в прошлый раз?» Мне будет спокойнее, если вы не сможете ответить им. – Ну что ж, ладно, – решил Кван. – Это уже не отговорка. Это и впрямь удобно. Незнакомец снова расхохотался. – Нет, ну какова благодарность! Кван почувствовал, что краснеет. – Пожалуйста, извините. Я так растерялся. Все произошло в мгновение ока… Разумеется, я благодарен вам. Вы спасли мне жизнь! – Употребите ее с толком, – посоветовал незнакомец. Они сели на паром и отправились на островок Ламма. Его маленькие домишки поблескивали на солнце. Во время плавания оба вылезли из «тойоты» и подошли к поручням, чтобы подышать прохладным морским воздухом и полюбоваться искристым миром. – Вам придется покинуть Гонконг, – сказал незнакомец. – У вас больше нет веских причин оставаться здесь. – Ума не приложу, куда податься, – ответил Кван. Похоже, он всецело вверил себя этому человеку, спасшему его от смерти, и предоставил ему планировать свою дальнейшую жизнь. – И понятия не имею, как мне уехать. – Думаю, морем. – Незнакомец указал на воду. Из гавани Гонконга как раз выходил здоровенный пассажирский теплоход, похожий на овальный свадебный торт и украшенный американским флагом на корме. – На этих судах служит множество выходцев с Востока. Особенно на камбузе. – Он улыбнулся Квану. – Из такого образованного человека, как вы, получится прекрасный мойщик посуды. – У меня нет никаких бумаг. – А может, кто-то из ваших знакомых знается с каким-нибудь служащим пароходства? – предположил незнакомец. – Возможно, те люди, у которых я живу. – Меня бы это не удивило. Попытайте счастья, спросите. – Незнакомец снова кивнул на удаляющийся лайнер. – Такие корабли ходят куда угодно. За шесть месяцев они совершают кругосветное плавание. Через Суэц, Средиземное море. Можете сойти на берег в Генуе или Барселоне, а если есть охота, плывите до самой Флориды. Кван взглянул на корабль. – Америка… – сказал он. Аннаниил Право слово, не люблю я так делать дела. Неуклюже, с переполохом, со всякими там лжечудесами. Это вроде как ляпы в романе: запертые двери открываются, сигнализация не звонит и так далее. Виной всему, конечно же, спешка и Его стремление раз и навсегда навести тут порядок. По большому счету, думается, не страшно, если по ходу дела я еще немножечко усугублю нынешний кавардак. Хотя должен признать, что это самым оскорбительным образом противоречит моему стремлению к совершенству. Кроме того, я должен быть уверен, что никто из главных действующих лиц не заметит этих отклонений от законов физики. К счастью, нынешний век отмечен печатью безверия, и чудеса не находят широкого признания. В других местах и в другое время такая топорная работа нипочем не сошла бы мне с рук, но эти времена давно канули в Лету. Сегодня люди предпочитают быть обманутыми или руководствоваться принципом: «Этому должно быть какое-то объяснение». Просто они его еще не нашли. И все же меня не оставляет чувство раскаяния. Как жаль, что я призван сейчас, а не в эпоху, которая была бы достойна моих дарований! Но, с другой стороны, я все яснее вижу, почему люди так обрыдли Ему. 6 В Сан-Себастьяне они беседовали со священником, который полагал, что земная жизнь не имеет вообще никакой ценности, а боль и страдания призваны лишь обеспечить смертным радость и покой в загробном мире. Он утверждал, что богатеи, которые дурно обращаются с созданиями Господа, после смерти будут жестоко наказаны огнем. А еще с гордостью объявил, что не принадлежит к числу священнослужителей, занимающихся общественной деятельностью. Непонятно, думала Мария-Елена, что проку от такого человека моему работодателю, врачу из ВОЗ (Всемирной организации здравоохранения), который считает, что у нас вовсе нет никакой жизни, кроме земной, что боль и страдания следует утолять при первой возможности, не важно, что и когда заболит, а толстосумов, которые дурно обращаются с созданиями Господа, надобно выбрасывать из общества, как больные саженцы с виноградника. Но в Сан-Себастьяне больше никого не было. Врач наезжал в городок дай Бог раз в месяц, отчеты его не имели никакой ценности, и все уже успели это понять. Статистическими данными располагал только отец Томас; он вел учет рождений и смертей, недугов и уродств, злодеяний химических убийц. Мария-Елена переводила так точно и бесстрастно, как только могла. Сидевший рядом с ней Джек (доктор Джон Остон из Стокбриджа, Массачусетс, США) нудно и настырно задавал вопросы, заполнял строчки бланков и вносил свои замечания. Писал он густыми черными чернилами мелким иероглифическим почерком, недоступным никакому пониманию. Мария-Елена (Мария-Елена Родригес, уроженка Альта-Кампа, Бразилия, и жительница Рио, а потом – столицы, Бразилиа) переводила сухие вопросы Джека на грубый португальский, затем переводила пофигистские ворчливые ответы священника на английский и стойко соблюдала нейтралитет. Это было заметно даже по голосу. Мария-Елена приглушала и обесцвечивала свое глубокое контральто, в нем не слышалось той полнозвучной мощи, которая некогда наполняла огромные концертные залы Сан-Паулу и Рио. Толпы зрителей вскакивали, рукоплескали, обливались слезами, с ревом подхватывали припевы, а она расхаживала по сцене, и ее переполняла любовь к ним. И к себе самой. Только вот теперь она отпелась и больше не расхаживала. Все трое сидели под сенью высокою дерева возле блеклого глинобитного строения, приютившего церковь, из темного придела которой они вынесли раскладные стулья. Две женщины в черном, пришедшие порознь, шепотом бормотали свои молитвы. Свистящие звуки витали в воздухе, будто призраки змей. Неподалеку на буром поле в тени самолета примостился пилот; он читал фуметти, местные комиксы, проиллюстрированные не рисунками, а постановочными фотографиями. На заднем плане жарилась на солнцепеке деревня. Почти все обитатели сейчас были на фабрике (ее заслоняли бурые холмы), а их дети – в фабричной школе. Школа была единственным благом, сопутствовавшим появлению фабрики, которая принесла сюда еще и ужас, и смерть. Отец Томас невозмутимо вспоминал мертворожденных младенцев, детей, появившихся на свет без рук, глаз или мозгов. Его рассказ тек по сообщающимся сосудам, через Марию-Елену к Джеку, и звучал совершенно бесстрастно. Мария-Елена размышляла о своих собственных детях, двух мертвых малышах, но эти мысли, равно как и раздумья о собственной судьбе, никак не отражались на ее словах, обращенных к врачу и священнику. Интересно, что скажет отец Томас, если она поведает ему о своих тщетных попытках стать матерью, о том, как ее покинул Пако? О том, что, разделяя его убежденность, она тоже считает себя грязной и оскверненной. О том, что Пако умер, не дождавшись разрешения их спора. А вот что он скажет: «Господь посылает тебе испытание, дитя мое. Промысел Его неисповедим. Мы не можем понять Его, мы можем лишь склонить головы пред волей Его и обрести покой в мысли о том, что Небеса видят наши страдания и вознаградят нас за них. На Небесах – наш Бог, наш Спаситель, Его ангелы и святые, и пребывают они в вечной радости. Аминь». Наконец Джек заполнил все свои бланки, а отец Томас закончил повествование о многолетних напастях. Все трое поднялись с раскладных стульчиков и потянулись, потом отнесли стульчики обратно в храм, где продолжали шепелявить старухи, никак не желавшие угомониться и замолчать. Когда собеседники снова вышли на солнцепек, отец Томас сказал Марии-Елене: – Передайте ему, пожалуйста, что нам не нужна медицина. Нам нужна вера в Господа. – Нет, не передам, – ответила Мария-Елена и наконец позволила себе бросить на священника ненавидящий взгляд. Святой отец обиженно отступил на шаг и зыркнул на Марию-Елену. – В чем там дело? – спросил Джек. – Пустяки, – ответила она. Сегодня им придали нового летчика, тщедушного доходягу с бурой кожей и лихими усищами. Он увидел, как пассажиры шагают через поле, удаляясь от церкви, поднялся и заулыбался. Вероятно, ему было скучно даже с комиксами. Пилот зашвырнул книжку в кабину, на пассажирское сиденье. Джек ухватил Марию-Елену за локоть – под тем предлогом, что сухое растрескавшееся поле изобиловало кочками и ямами и представляло известную трудность для пешехода. Но Мария-Елена знала, что Джеку просто хочется прикоснуться к ней. Они уже четыре месяца работали вместе, и три месяца назад Джек начал решительно и весело ухлестывать за ней – не как по-настоящему влюбленный, а как человек, считающий за лучшее сдерживать свой ухажерский пыл. Такая самозащита только облегчала Марии-Елене жизнь и помогала ей держать Джека на расстоянии, даже не объясняя, что на самом деле она отказывает себе, а не ему. В последние недели ухаживания Джека стали более вялыми, рассеянными, однообразными и приняли форму чуть кокетливых, но в общем-то вполне устраивающих Марию-Елену отношений, которые могли продолжаться все время, пока она работает с Джеком. Этот Джон Остон был честным малым. Тридцать семь лет, рослый, крепкий, нескладный. Казалось, его скелет так никогда и не был толком скреплен и до сих пор болтался и корежился в мягком кожухе из плоти. Джек был дотошен, скромен, любил свою работу в ВОЗ, и, кабы Мария-Елена искала мужчину, поиски ее на Джеке и завершились бы. Превосходная партия. Но мужчину она не искала и никогда искать не будет. Да и вообще Джек не совсем свободен. Он был женат, но развелся. Далеко на севере, в Соединенных Штатах, проживала его бывшая жена, и Мария-Елена точно знала, что Джек еще любит ее, хотя сам он никогда не согласился бы это признать. Во всяком случае, он до сих пор нуждался в ней, а это одно и то же. Джек избегал разговоров о бывшей супруге, которая однажды, когда дочери было три года, собрала вещи, прихватила дочь, покинула Стокбридж, штат Массачусетс, и поперлась через всю Америку в Орегон, только чтобы оказаться подальше от мужа. Мария-Елена не чувствовала эту женщину, не знала, хороший она человек или плохой, сильный или слабый. Вообще ничего не знала. Но все же иногда Марии-Елене казалось, что она понимает причины, побудившие жену покинуть Джека. Настал тот миг, который просто не мог не настать: ей надоело водить его за ручку. Оно и немудрено; самой Марии-Елене удалось без труда загнать ухаживания Джека в угол, где те ныне и загнивали, не суля ей больше никаких опасностей. Но разве жизнь не тускнеет, если ты посвящаешь ее заботам о человеке, который ведет себя как послушный бычок? Поскольку кресло рядом с пилотом было гораздо удобнее любого из четырех сидений сзади, Джек и Мария-Елена условились, что будут занимать его по очереди. Один из них садился с пилотом и летел к месту назначения, а второй устраивался в этом кресле на обратном пути. Сегодня Джек первым летел впереди, и теперь ему пришлось подняться по двум подножкам, перелезть через опущенную спинку пилотского кресла и протиснуться назад. Пилот поднял спинку сиденья и помог Марии-Елене забраться в кабину. Скользнув на место пассажира, она сунула комиксы в кармашек под окном. Пилот уселся за штурвал и после торопливых приготовлений запустил двигатель. Он развернул самолет, описав круг на ухабистой площадке, протащился до середины поля и снова развернулся против ветра, который еле дул. Поддеревом возле церкви стоял бдительный отец Томас. Возможно, он надеялся, что они отправляются не в Бразилиа, а прямиком к Господу. Пилот начал разбег, и самолет враскачку запрыгал по полю. Крылья захлопали, грозя вот-вот отвалиться от фюзеляжа, маленький штурвал в руках пилота затрепетал, будто привязанная к мощному вентилятору ленточка. А потом колеса вдруг оторвались от твердой земли, и самолет сделался грациозным, послушным, едва ли не живым. В том борту, возле которого сидела Мария-Елена, не было дверцы, вот почему ей и Джеку приходилось лазить через кресло пилота. Зато нижняя половинка стекла открывалась, и Мария-Елена, толкнув ее локтем, могла посмотреть вниз, на удаляющуюся землю. Только сейчас она впервые заметила, как разрослось кладбище за церковью и какими крошечными были многие из могил. Когда виду грозит вымирание, он все быстрее и быстрее воспроизводит потомство, особенно если убийца нацеливается главным образом на молодняк. В кабине стоял шум, и разговаривать было трудно, но можно. Обычно Джек и Мария-Елена почти не общались в воздухе, особенно на обратном пути, после долгих и скучных бесед на двух языках. А вот сегодня, минут через пять после взлета, новый пилот хмуро посмотрел на Марию-Елену и сказал: – Почему я вас откуда-то знаю? Иногда это еще случалось. Люди продолжали помнить Марию-Елену, звезду эстрады, сиявшую так ярко и так недолго. На сцене она пользовалась только именем Мария-Елена, и зрители на концертах хором скандировали его: «Мария-Елена! Мария-Елена!» Как будто она была великой мастерицей футбола. Но эти времена давно прошли. Если теперь кто-нибудь вспоминал или притворялся, будто вспомнил ее, Мария-Елена всячески старалась отбояриться. Что проку ворошить полное боли прошлое? Всем хочется узнать, почему она вдруг взяла и исчезла, когда ее слава росла, пластинки занимали первые места (она даже записала один альбом по-испански), а имя вот-вот должно было прогреметь на весь мир. Да разве ж могла она говорить на эту тему? О том, что тело ее – скверна, муж с омерзением бежал прочь, а дети мертвы. О том, что она больше не может петь, что в душе ее уже нет музыки. О том, что, стоило ей употребить свой авторитет и громкое имя на настоящее дело, стоило восстать против тех, кто уничтожает Землю и живущих на ней людей, как радио, телевидение и газеты ополчились на нее и заставили замолчать. Рабочие места интересовали общество больше, чем здоровье людей. Кошельки были важнее детей. Поэтому, когда пилот предположил, что знает ее, Мария-Елена одарила его мимолетной отпугивающей улыбкой, словно он пытался приударить за ней, и выглянула в окно, чтобы посмотреть на неровную землю, проносившуюся далеко внизу. Разговор прервался, но всего на несколько минут. Потом Мария-Елена снова неосторожно взглянула на пилота, и он улыбнулся ей, отчего его лихие усы встопорщились. – Не больно-то доброжелательный священник там, внизу, а? – спросил пилот. Мария-Елена удивленно воззрилась на него. – Вы заметили это, даже сидя возле самолета? – Я бы заметил это и с воздуха, – ответил пилот и расхохотался. – Он думает, что весь этот позор угоден Господу, – сказала Мария-Елена. – Но почему Господь должен этого желать? – Кому выгодно? – молвил пилот, поднимая короткий, будто обрубленный бурый палец, словно передразнивал какого-нибудь занудливого школьного учителя. – Вот главный вопрос. Им-то и надо задаваться всякий раз, когда вы хотите понять, что происходит. Кому выгодна покорность народа? Неужели Богу? – Владельцам фабрики, – ответила Мария-Елена. – Но не Богу? – похоже, пилот подтрунивал над ней. Джек в одиночестве сидел сзади, он не понимал по-португальски, а стало быть, не мог принять участия в разговоре. Марии-Елене предстояло выкручиваться своими силами. Она на полном серьезе изрекла: – Господь создал нас. Он нас любит. Он не хочет, чтобы мы страдали. Если люди не борются с фабрикой, которая убивает их детей, Бог от этого ничего не выгадывает. Выгадывают только владельцы фабрики. – Владельцы, – повторил пилот, которого, кажется, терзали сомнения. – О ком именно вы говорите? – Мы все их знаем, – презрительно произнесла Мария-Елена. – Они обретаются в Рио, в домах с видом на океан, и наезжают в Бразилиа со свитой законников, чтобы клятвенно заявить, будто нынче фабрики дают меньше отходов, чем в прошлом году. Меньше, меньше, меньше, все время меньше. Мы предъявляем правдивую статистику, законники кроют лживой. – Но ведь эти люди – не истинные владельцы, – ответил пилот. – Разве вы не знаете? Эти люди – всего лишь совет директоров, они только управляют компанией. Настоящие владельцы – акционеры. – Все они одним миром мазаны, – заявила Мария-Елена. – Не скажите, – по-видимому, этот разговор по какой-то причине забавлял пилота. – Держатели акций никогда не наезжают в Бразилиа и не делают клятвенных заверений. Им ни разу не приходилось никому лгать. Они даже не появляются в Бразилии. Думаете, они дышат этим воздухом? Разве что раз в год, во время карнавала. Мария-Елена нахмурилась. – Но ведь компания-то бразильская, – возразила она. – Здесь только бразильский филиал, о нем вам известно. Но правление компании далеко отсюда, и акционеры живут не в Бразилии. – Где же они живут? «Я поеду туда, – подумала Мария-Елена. – С фотографиями и цифрами. Почему они не смеют признать свое соучастие в содеянном? Почему им даже не приходится лгать?» – Где живут? – пилот посмотрел вниз, на реку цвета меди, вдоль которой им предстояло лететь следующие полчаса. – Одни в Британии, другие – в Германии, Италии, Гватемале, Швейцарии, Кувейте, Японии. Но большинство – в Соединенных Штатах. – В Соединенных Штатах? – Многонациональная корпорация не несет ответственности ни перед какой страной, – объяснил летчик. – Но зачинщиками затеи были американцы. – Они не могли устроить такое в Америке, вот и приехали сюда. – Разумеется, – ответил летчик и засмеялся. Какое-то время они летели в молчании. Мария-Елена предавалась раздумьям. Разбито столько жизней, в том числе и ее собственная, а она даже никогда не увидит людей, повинных в этом. Тех, кому выгодно. Злодеяния свои они творят здесь, но сами держатся поодаль, и до них не доберешься. Иногда ее обуревали мечты об исправлении несправедливостей, о спасении тех, кто еще не отравлен. Но она даже не предполагала, что мечты эти могут оказаться настолько праздными. Здесь, в Бразилии, ей ничего не добиться, потому что решения принимаются на севере, за несколько тысяч миль отсюда, и принимают их люди, которые никогда тут не бывали и, возможно, даже не осознают последствий своих решений, поскольку ни разу не видели воочию плодов собственных деяний. Как же до них добраться? Ведь они в такой дали. Это лишь мечты, еще более сумасбродные, чем лелеемое когда-то желание ворваться в одну мансарду в Рио, из которой открывался роскошный вид на Сахарную Голову, нарушить привычный ход вечеринки и с криком и плачем показать гостям в смокингах и бальных платьях фотографии. Попробовать убедить, объяснить. Теперь даже эта мечта покинет ее, теперь и она не поможет Марии-Елене уснуть по ночам: ведь мужчины в смокингах и женщины в бальных платьях – всего лишь куклы, игрушки, управляемые откуда-то из-за горизонта. Без мечты, без ложной веры в возможность исцеления ей уже никогда не сомкнуть глаз. О чем же мечтать теперь? – В США находится штаб-квартира ООН, – сказала она после долгого молчания. – Что? Мария-Елена повторила свое последнее высказывание, и пилот согласно кивнул. – Правильно, в Нью-Йорке. Но что с того? – До Нью-Йорка мне не добраться, – ответила она. Теперь не добраться. Мария-Елена еще могла бы когда-нибудь попасть туда, но с Марией-Еленой покончено. – Почему это? Любой желающий может отправиться в Нью-Йорк. – На этом самолете? – Нет, не на этом, – признал пилот. – Но ведь есть и другие. – Это слишком дорого стоит, – сказала Мария-Елена. – У меня никогда не будет таких денег. – Можете выиграть в лотерею. Она засмеялась. Горло тотчас начало саднить. – И впрямь могла бы. Но в Америке существует иммиграционная квота. – Не для гостей с краткосрочными визами. – А что там можно сделать, имея краткосрочную визу? – Ну тогда спрячьтесь, – предложил пилот. – Станьте незаконным иммигрантом. – А что полезного может сделать человек, который скрывается от властей. – Ну тогда обратитесь за долговременной визой, – посоветовал летчик. – И копите деньги, а сами ждите, пока не попадете в квоту. Или это слишком долго? – Да нет, – медленно проговорила Мария-Елена, не зная, разумно ли так раскрываться перед незнакомцем. Но почему-то ей показалось, что он вполне безвреден, и она добавила: – Наверное, мое имя внесено в какие-то списки. – Списки? – В списки общественных деятелей, – объяснила Мария-Елена. – Несколько лет назад, когда мой муж… Короче, тогда я вступила в целый ряд политических группировок. Они вели весьма бурную деятельность. – Били стекла, – догадался летчик и в открытую засмеялся над ней. – Раздавали листовки. Пикетировали оперу во время премьер. – Тогда это казалось чем-то значительным, – упавшим голосом проговорила Мария-Елена. – Но теперь мое имя занесено в списки. – Есть один путь, – сказал пилот. – Тогда все это не будет иметь значения. – Какой путь? – Ну, если бы вы были замужем за американцем. На заднем сиденье Джон Остон клевал носом над своими заполненными бланками. Вдруг вся кабина, казалось, наполнилась им, как будто надулся спасательный плот. – Это невозможно, – сказала Мария-Елена. Аннаниил Так-так, интересно. Я имею в виду свое постижение техники. «Людям суждено превратиться в ангелов», – утверждал Александр Поуп, правда, по совершенно другому поводу. В том контексте его высказывание совсем не грешило против истины. Вы только посмотрите на все эти громоздкие, неуклюжие, нескладные машины, которыми окружил себя ныне человек. Что они такое, если не средство ценой огромных энергозатрат добиться того же, что мы, ангелы, делаем без труда и вполне естественным путем? Мой первый самолет оказался совсем неповоротливым и не шел ни в какое сравнение с привычным нам способом перемещения по воздуху. А эти автомобили! Взять хотя бы тот, на котором я увез Ли Квана от полицейских после того, как сам же и натравил их на него. Неужели люди видят в этих чудовищах средство передвижения, превосходящее их собственные ноги? Думают, что автомобили помогут им быстрее добраться куда надо? Но куда? И зачем? Какое значение имеет для них такая химера, как время? Все вышеперечисленное – сложные и мудреные протезы, которые, по мнению людей, позволят им превратиться в ангелов. Телефоны! Лампы накаливания и плафоны для них! Громадные, пагубные для природы плотины гидроэлектростанций, благодаря которым горят эти лампы! Холодильники! Как же все это тоскливо. Бедные людишки, должно быть, они с радостью сбросили бы с плеч эту тяжкую ношу. 7 Напротив тюремных ворот была остановка, но Фрэнку Хилфену не хотелось дожидаться автобуса именно там. Все пассажиры и водители машин, все пассажиры и водитель грядущего автобуса сразу поймут, кто он и что он. На этой остановке в автобус садились исключительно зеки, пусть и бывшие, и их посетители, а одного взгляда на Фрэнка Хилфена и дураку достаточно, чтобы понять: он не из тех, кто навещает ближних. «Косяк», – скажут они, увидев его поникшие плечи, мрачно напряженные скулы и руки, здоровенные, как у работяги, но мягкие и пухлые, как у малого дитяти. «Рецидивист», – скажут они, проезжая мимо (с поднятыми стеклами, дабы не выпускать наружу прохладный воздух). «Скоро опять на отсидку», – скажут они, а потом скользнут взглядом по зеркалу заднего обзора, порадуются, что они – не Фрэнк Хилфен, и покатят себе дальше. Фрэнк перешел через дорогу и направился к остановке, лишь бы очутиться подальше от высокой бурой стены, залитой солнцем. Три часа пополудни, лето, солнечно, жара умеренная. Для пешей прогулки погода в самый раз. Под сенью навеса на остановке примостилась какая-то мадонна с младенцем, и больше там никого не было. Мадонна была приземиста, грузна, хороша собой, черноволоса и черноглаза. Она держала ребенка на руках и мурлыкала ему в ухо на наречии, напоминавшем непохожую на себя латынь. Возможно, какая-то разновидность испанского. Она подняла глаза на Фрэнка, который приближался к ней, неся свои мирские пожитки в черной спортивной сумке, украшенной по торцам надписью: «Первый среди равных». Он тащил ее в левой руке, оставив правую свободной на случай всяких непредвиденных обстоятельств. Мадонна следила за Фрэнком угрюмым и безнадежным взглядом человека, которому когда-то сделали больно, а обидчик так и не получил по заслугам. Глаза ее не смягчились, даже когда Фрэнк повернул налево, прочь от мадонны и облюбованной ею крытой автобусной остановки. Он шагал по обочине дороги, а мадонна недоверчиво пялилась на его спину, рассеянно нянча свое капризное дитя. Фрэнк шел на юг, и высокое солнце грело его левый висок. Машин было совсем мало, поскольку власти Небраски возвели тюрьму на бросовом и не имевшем иного полезного применения участке земли. Слева еще долго тянулась глухая бурая стена, а справа простирались каменистые, поросшие редким кустарником земельные наделы того же цвета. От дороги их отделяли три нитки колючей проволоки, но, похоже, эти наделы вообще никак не использовались. Когда Фрэнка освобождали, чиновник в конторе сообщил ему, что автобус ходит через каждые два часа или около того. Фрэнк понятия не имел, как далеко до следующей остановки. Если автобус будет проезжать мимо раньше, чем Фрэнк доберется до нее, и не остановится на взмах руки, значит, ему придется провести в ожидании еще два часа. Или около того. Ну и пусть, Фрэнк не торопится. Куда ему идти-то? Если он направится своим привычным путем, то в конце концов попадет обратно, в эту оставшуюся за спиной тюрьму. Или в другую, в точности на нее похожую. Сейчас он просто стартует на первом этапе этого длинного и мучительного кросса, а потом преодолеет сильно пересеченную местность, переживет множество приключений и финиширует нигде и ни с чем. Если направится своим привычным путем. Но на этот раз – дудки. На этот раз он ринется вперед и обгонит все напасти. Обставит все напасти. Сядет на автобус и – через весь штат – в Омаху, где малость разживется наличностью. Если сумеет добраться туда, ни разу ни во что не вляпавшись, значит, забьется в самолет и тю-тю в Нью-Йорк, а уж там поглядим. Фрэнк уже полчаса перебирал ногами, а никаких автобусных остановок на пути не попадалось. Он даже начал корить себя за мнительность. Какое ему, в сущности, дело до того, что подумают люди в проносящихся мимо машинах? Может, решат, что он в бегах, коль скоро пехает прочь от тюрьмы по пустой дороге, а до ближайшего жилья много миль. В свои сорок два года он уже начал терять некогда густую каштановую шевелюру. Полоску нежной кожи на лбу палило жаркое солнце. «Наверное, обгорю, – сказал себе Фрэнк, поскольку в этом вопросе мог только полагаться на судьбу, и весело добавил: – Наверняка погорю. Раньше, чем обгорю». Спортивная сумка мало-помалу набирала вес. Фрэнк перекинул ее в правую руку, потом опять перехватил левой. «На кой мне все это барахло? Куплю лучше обновки». Но Фрэнку все время казалось, что встречные и поперечные смотрят на него – пусть равнодушно, но все же с легким любопытством. Что они подумают, если он вдруг возьмет да и зашвырнет свою торбу подальше? Время от времени Фрэнк бросал взгляд через плечо на волнистую ленту дороги и наконец увидел далеко позади автобус, который споро катил по двухрядному шоссе. Фрэнк повернулся к нему лицом и быстро вытянул перед грудью левую руку, державшую спортивную сумку: мол, странник я, видишь? Одновременно он поднял правую руку повыше и замахал ею над головой. Видит Бог, они его видят: он же самое высокое существо на этих наделах грешной земли. И единственное, что шевелится. Но автобус с ревом промчался мимо, даже не замедлив свой бег, оставив Фрэнка в шлейфе пыли и дизельных выхлопов. Ну, членосос. Фрэнк представил себе, как взрывается шина автобуса, как он кренится, как водитель теряет управление и махина, слетев с дороги, врезается прямиком в дерево (тут их совсем мало, но хватит и одного). Водитель катапультируется сквозь широкое лобовое стекло, в клочья искромсанный осколками, а одна стекляшка торчит из его языка. Фрэнк возобновил свой пеший поход. Местность впереди делалась чуть позеленее, там росли деревья (наконец-то он укроется от этого палящего светила), и дорога мало-помалу пошла в гору. «У меня целых два часа на поиски автобусной остановки, – сказал себе Фрэнк. – Должен же этот гребучий гроб где-то останавливаться». Справа стояла ферма, окруженная дворовыми постройками. На подъездной дорожке громко брехала псина, слишком трусливая, чтобы приблизиться на расстояние, позволяющее ввалить ей пинка. Ни одно человеческое существо так и не высунуло нос на улицу, чтобы узнать, какие-такие невзгоды свалились на брехливую голову. Фрэнк упрямо надвигался на собаку, и та отступила. Прийти бы сюда ночью с пистолетом двадцать второго калибра, переломать псу хребет, отстрелить ему лапу, потом ухо, а под конец обесхвостить. Медленно, со смаком. Что ж ты сейчас не брешешь, сукин сын? Время от времени мимо проезжали машины, но, наученный опытом, Фрэнк даже не пытался «голосовать». Водители бросали на него взгляды и сразу убеждались, что первое впечатление – самое верное. Им не было нужды выяснять что-то еще. Поэтому Фрэнк знай себе шагал вперед. Рано или поздно он набредет на перекресток, деревню, госпиталь для ветеранов вооруженных сил, военную базу или еще какое-нибудь сраное местечко, благодаря которому у автобуса появится повод остановиться. Набредет и подождет. Мимо прошмыгнул белый «сааб» с бамперами, украшенными лозунгами: «Вижу зверя – торможу» и «Крою мирный атом матом». Он двигался в том же направлении, что и Фрэнк, но гораздо проворнее. Промчавшись и чуть удалившись, «сааб» вдруг запердел: у него спустило правое колесо (Фрэнк давно позабыл свои грезы о взрыве автобусной покрышки и теперь даже не вспомнил про них). Машина было совсем близко, ну, может, на расстоянии, равном длине футбольного поля (сколько же это, ярдов сто?), когда вдруг послышалось «шпок!», похожее на выстрел из мощного ружья, и «сааб» принялся вихляться из стороны в сторону на дорожном полотне, мигая стоп-сигналами, которые то вспыхивали, то гасли, то вспыхивали, то гасли, то… Водитель знал свое дело. Да еще ему повезло: не было встречного движения. Но все равно он был чертовски хорошим водителем, потому что не потерял управление, не дал «саабу» отбиться от рук и ринуться резвиться в роще. Он не налегал на педаль тормоза, а поддрачивал ее, пользовался ею как средством управления и в конце концов замедлил движение большой машины, выкатил ее на ухабистую обочину и остановил. Фрэнк знай себе шагал к машине, разглядывая длинные космы бурой пыли, которую относило вправо, к полям. Она была похожа на стяги призрачного войска. По ходу хода Фрэнк начал подумывать, не заключить ли ему с этим парнем сделку – помочь сменить колесо, а за это пусть его подкинут до ближайшей автобусной остановки. А то и до самого города, почему нет? Кто запретит мыслить по-крупному? В течение одной или двух минут, пока Фрэнк шагал к остановившемуся «саабу», ничего нового не происходило. Дверца водителя не открывалась, сам водитель не вылезал. «Небось сидит и дрищет в штаны, – подумал Фрэнк. – Так обычно и бывает, когда все уже позади. Когда на тебя падает луч и легавый говорит: „Ни с места“. Опасность минует, и начинается новая глава. Кабы Фрэнк и впрямь шел по футбольному полю, он в аккурат достиг бы двадцатиярдовой линии команды «сааба», когда водительская дверца наконец открылась и наружу выбрался трясущийся автомобилист, оказавшийся женщиной. «Черт, – с досадой подумал Фрэнк. – Баба – это никуда не годится. Я с ними и разговаривать-то не умею, с бабами». Сначала она не заметила Фрэнка или ей просто было начхать на него. Она захлопнула дверцу, обошла нос «сааба» и принялась разглядывать лопнувшую шину. На вид женщине было лет тридцать пять. Стройная, рослая, с прямыми каштановыми волосами, одетая на манер тех женщин в телерекламах, которые расхаживают с чемоданчиками в руках и не уступают мужчинам в деловой хватке, но посвящают чертову уйму времени заботам о личной гигиене. Иными словами, шикарная и самоуверенная. Только не сейчас. Фрэнк знай себе шел, меча в женщину мысли, точно молнии, и если он ничего этим не добьется, то и черт с ним. «Я безобидный, – мысленно обращался он к ней. – Таков мой способ действий, вот почему меня выпустили под честное слово, вот почему я отсидел только без малого два года из пяти. Все это записано в моем деле, загляните туда. Я и мухи не обидел, я даже не входил в дом, если там кто-то был. Никогда не таскал с собой ни стволов, ни перьев, никаких других орудий. Мирный взломщик – вот кто я такой и ни за что не обижу женщину или еще кого». Когда Фрэнк приблизился к машине, женщина подняла на него глаза, и ему тотчас все стало ясно. Он видел это в ее взгляде, в ее лице. Она поняла. Они еще и словом не перемолвились, а она уже все про него знает. Всю неправду. Кусок лопнувшей покрышки валялся у дороги, будто обугленное кольцо от громадного ломтя лука. Фрэнк взглянул на него, чтобы отдохнуть от созерцания испуганных глаз женщины, но, когда он миновал кусок шины, поравнялся с белым «саабом» и женщина оказалась прямо перед ним, футах в десяти, Фрэнк снова посмотрел на нее и сказал: – А вы здорово с ним управились, как настоящий шоферюга. Женщина медленно смежила и опять разомкнула веки. Она ждала чего угодно, но уж никак не похвалы или, наоборот, хулы своего водительского искусства. – Благодарю, – еле слышно ответила она. – Все произошло так быстро, я даже не знала, что делаю. У меня не было времени на раздумья. – Вы все сделали правильно, – заверил ее Фрэнк. Настала пора решать, то ли миновать ее и уйти, то ли остановиться. Он остановился. Увидев, что рот ее, будто скобки, охватывают маленькие морщинки страха, Фрэнк ударился в сказительство: – Слушайте, я тут брожу в поисках автобусной остановки. По этой дороге ходит автобус в город. Хотите я помогу вам поставить запаску, а вы за это подбросите меня до остановки? Не хотите – не надо, потопаю себе дальше. – Вы имеете в виду столицу штата? – спросила женщина, делая неожиданное ударение на этой стороне предложенной сделки. Впрочем, ладно. – Наверное, – ответил Фрэнк. – Омаха. Меня там судили, значит, наверное, это и есть столица. – Судили? – насторожилась женщина. Может, лучше выложить все как есть с самого начала? – Вы проезжали мимо тюрьмы, – сказал Фрэнк, указывая большим пальцем через плечо. – Меня только что освободили под честное слово. Вообще-то он не собирался отмечаться у офицера по работе с досрочно освобожденными. Не в этот раз. – Но там есть автобусная остановка, – заметила женщина. – Прямо против тюрьмы. – Она мне не понравилась. Женщина понимающе улыбнулась и сказала: – Я как раз еду в Омаху. Если вы и впрямь хотите мне помочь… Его довезут до места. Фрэнк не смог удержаться и заулыбался, будто дитя, – до ушей, да еще с разинутым ртом. – Это чудо, – ответил он. В ответной улыбке женщины сквозила насмешка. – Чудо не это, а то, что я не погибла. – Без чуда тут не обошлось, – сказал Фрэнк. – В чем бы оно ни заключалось. У вас есть ключ от багажника? Смена колеса – работа нелегкая, особенно для человека с такими руками, как у Фрэнка. А руки у него были нежные, привычные к осторожному обращению с маленькими инструментами. Они ласкали цифровые замки, гладили провода сигнализации, собирали наличку и драгоценности. Мягкие, по-детски пухлые руки. Он отшиб их гаечными ключами, ободрал о покрышки, но при этом Фрэнк делал дело и не позволял своим чувствам отразиться на лице. Работая, он поддерживал разговор с дамой, которая уже успела сообщить, что она – правовед. Услышав это, Фрэнк ответил: – Вы слишком шикарны для законника. Эта мысль показалась ей забавной. – Тот парень, который вас защищал, в подметки мне не годится, да? – Правду сказать, он был из тех, что купают галстук в супе, – прокряхтел Фрэнк, сражаясь с гайками. – В чем вас обвиняли? – Во взломе. – Насколько сильны были позиции обвинения? – Я вышел из парадной двери дома на Мичиганских Холмах, неся в руках стенной сейф, и попал прямиком в объятия двух легавых с фонариками. – Неся в руках стенной сейф? – Это так и делается, – объяснил Фрэнк, бросая негодную покрышку на крюк в багажнике. Потом он достал запаску и покатил ее по обочине вдоль борта машины. – Стенной сейф – это такой железный ящик, вмурованный в стену. Вы его выковыриваете, на что уходит совсем немного времени, относите домой и принимаетесь неспешно вскрывать. – Вас поймали впервые? Фрэнк молчал и смотрел на женщину, дожидаясь, пока она постигнет его сущность. Наконец она засмеялась и сказала: – Извините, вы правы. Глупый вопрос. Что ж, в следующий раз представлять вас буду я. Но постарайтесь не попасться им, когда вы нечисты на руку. Фрэнк с сожалением взглянул на свои руки. – Или когда у меня руки нечисты, как сейчас. – У меня в «бардачке» полотенца, – сообщила женщина. – Вы можете вытереть руки, когда закончите. Иногда мимо проезжали грузовики или легковушки, но никто не остановился узнать, нужна ли помощь. Было ясно, что Фрэнк справляется с делом. А женщина-правовед больше не боялась его. Только и понадобилось, что немного поболтать, дать ей время понять, каков он, настоящий Фрэнк Хилфен. Может, и не пай-мальчик, может, и не красавец, но и не злодей. Женщина сказала, что ее зовут Мэри-Энн Келлини. Фрэнк Хилфен сказал, что его зовут Фрэнк Хилфен. Тогда женщина проговорила: – Фрэнк? Хорошо. Это имя вам подходит. – Не знаю, как насчет Мэри-Энн, – ответил он. – Разве можно называть законника Мэри-Энн? – А почему нет? – спросила она. – Есть же законники, которых зовут Рэндолф, и что? – Оно, конечно, так. – Фрэнк затянул последнюю гайку. – А как звали вашего? – спросила женщина. – Ну, этого, с галстуком в похлебке? – Гауэр. Женщина улыбнулась и развела руками. – Защите нечего добавить. Фрэнк не знал, что она имела в виду, говоря о «полотенцах», но они оказались сложенными и увлажненными бумажными салфетками в пакетике. Такие выдают в ресторанах каждому, кто отведает омара. Фрэнк извел три штуки, изрядно разорив «бардачок» (запасливая дама), и хотел бросить салфетки в траву, но женщина указала на целлофановый мешочек для мусора, подвешенный к прикуривателю. – Вы благотворно влияете на меня, – заметил Фрэнк и избавился от мусора, как подобает воспитанному человеку. До автобусной остановки было меньше мили, она стояла на перекрестке, где примостились две автозаправочные станции, забегаловка и новомодное приземистое одноэтажное «деловое здание». Занимали его деловые люди: зубной врач, торговец недвижимостью и биржевой маклер. Чуть поодаль справа от дороги сбились в кучку жилые дома, новые, но уже обшарпанные, как будто здесь должен был вырасти городок, который так и не появился на свет. Слева стояло длинное, широкое, серое двухэтажное фабричное строение почти без окон. На выходившей к дороге глухой стене было начертано синими буквами: «Тех-тех». – Что это такое? – спросил Фрэнк. – Готовая одежда, – ответила женщина. – Свитера, тенниски, вискозные кофты с надписью: «Собственность Алькатраса». – Никогда таких не видел, – признался Фрэнк и, сам того не желая, неодобрительно поджал губы. «Собственность Алькатраса» – это дурной вкус. – В Америке их не продают, только за рубежом, – добавила женщина. – Где именно? – В Азии, в Европе. – «Собственность Алькатраса». – Фрэнк представил себе подростка, бредущего по многолюдной улице Токио в кофте с надписью «Собственность Алькатраса» и не знающего и десятка английских слов. Кабы этот мальчишка и впрямь принадлежал кому-то в Алькатрасе, он бы и дня не протянул. Люди готовы таскать на себе любые надписи, не понимая, что они означают и что за ними стоит. – Деревня всемирного масштаба, – сказала Мэри-Энн Келлини. – Угу, – ответил Фрэнк. – Но ведают ли они, что творят? Не думаю. – Какая разница? Главное – чтобы они были довольны. – Ладно, ладно, – буркнул Фрэнк. – А они довольны? Женщина с легким любопытством покосилась на него. – Почему нет? – Потому что они знать не знают про Алькатрас, – объяснил Фрэнк. – Не знают, кто есть кто. Почти все там имеют весьма растерянный вид. – Не понимаю вас, – сказала женщина. – Когда вы одеваетесь, ваше платье служит вам своего рода знаменем на весь день, – пояснил Фрэнк. – Вы делитесь с людьми собственным мнением о себе. Мы все так делаем. Вы войдете в здание суда в одежде с надписями? «Собственность Алькатраса», к примеру? Женщина улыбнулась и снова взглянула на него. – И вот вы оделись как мужлан из рабочего класса, – сказала она. – Я верно рассуждаю? – Я одет как человек, только что вышедший из тюрьмы, – ответил Фрэнк. – Сшибу пару долларов, оденусь немножко иначе. Как парень, который собрался на вечеринку. Когда Фрэнк заговорил о «паре долларов», женщина перестала улыбаться. В ее голосе сквозили покорность судьбе и тревога за него. – Вы собираетесь обратно, Фрэнк? Он сделал вид, будто не понимает. – Куда это обратно? К преступным деяниям? – К глупым преступным деяниям. – Она сделала ударение на слове «глупые». – А стало быть, и к тюремным нарам. Вы умный человек, Фрэнк, и знаете это сами. Вы обмотаны резинкой, и второй ее конец привязан к нарам. – Я кое-чему научился. – Фрэнк постарался придать своему голосу самоуверенные нотки, будто истинный знаток. – И меня не так-то просто будет найти. – Да уж конечно, – молвила женщина. Фрэнк не думал, что ему придется вести такой разговор с кем-либо, кроме самого себя, и уж наверняка не ожидал, что его собеседницей будет хорошенькая женщина-правовед в кондиционированном салоне «сааба», мчащегося по шоссе со скоростью шестьдесят миль в час. – Что значит «глупые преступления»? – спросил он. – Мелочевка, – ответила женщина. – Кражи со взломом. Проникать в дома и красть встроенные сейфы, Боже мой! – А что? – ощетинился Фрэнк. – В стенных сейфах хранятся ценности, они-то мне и нужны. – Какие такие ценности? – сердито спросила она. – Что вы имеете в виду, говоря о ценностях? – Должно быть, Мэри-Энн – очень хороший правовед. Она продолжала: – Триста, четыреста долларов? Украшения? Сколько вам даст за них скупщик краденого? Десять процентов? – Иногда и больше, – буркнул Фрэнк. – Этого хватит на неделю. Если повезет, то на месяц. А потом надо опять идти на дело и рисковать. Каждый раз. Не важно, сколько раз вам удастся избежать ареста: когда вас поймают, это будет не в счет. А поскольку все против вас, рано или поздно вы непременно попадетесь. Это – единственно возможное завершение цикла. – Ладно, стало быть, я исправлюсь. – Фрэнку уже надоел этот разговор, и он уставился в окно, за которым проносились сельские красоты: деревья, фермы, опять деревья. Но женщина не унималась. – Вы не исправитесь, Фрэнк, – возразила она. – Вы такой, какой есть, и сами это знаете. – Рецидивист, – проговорил он так, словно это была шутка. – Но вы можете уйти в отпуск, – предложила женщина. – Отпуск и «завязка» – не одно и то же. Завязав, вы будете вынуждены искать работу, жилье… – Дохлый номер. – Знаю. Об этом я и говорю, Фрэнк. Если вы вломитесь в дом и унесете пять тысяч, вам нет нужды опять идти на дело следующей же ночью. – Никакой нужды. – Вот именно. Вы отходите от дел, пусть и ненадолго, а потом, когда деньги кончаются, снова беретесь за работу. Фрэнк засмеялся, представив себе, как он то и дело поспешно «берется за работу», и сказал: – Да, похоже, вы говорите обо мне. – Но если бы вы совершили всего одно преступление, – продолжала женщина, – и получили миллионов пять, вам больше не было бы нужды выходить из отпуска. На сей раз Фрэнк засмеялся от удивления. – Пять миллионов? И где же лежит такая кубышка? – Не спрашивайте меня, Фрэнк, – полушутя-полусерьезно отвечала женщина. – Я вам не уголовница и не подстрекаю вас к преступлению. Я говорю лишь, что вы определенно вернетесь в тюрьму, если и впредь станете преступать закон за пять тысяч долларов. Он понимал, что происходит. Это был испытанный прием всех законников; они норовили внушить вам, будто у вас есть выбор, но потом выяснялось, что первый путь плох, а второй вам и вовсе заказан. А посему в конце концов вы делаете именно то, чего хотят законники. Иными словами, ничего не делаете. – Стало быть, вместо того чтобы красть по пять штук, я должен сидеть дома и мечтать о краже пяти миллионов, правильно? И не ходить на дело, пока не подвернется такой крупняк. – Вы неисправимы, Фрэнк, – сказала женщина, – и сами это знаете. Значит, вам лучше всего отойти от дел. – С пятью миллионами в кубышке. – Или с другим наваром. Они въехали в Омаху около семи вечера. Вздымавшийся ввысь среди пустыни город напоминал груду детских игрушек в песочнице; багряное солнце еще висело на западе, но дети уже отправились по домам обедать. Когда сельское шоссе превратилось в городскую улицу, зажглись фонари – хилые и тусклые по сравнению с розовым светом солнца. Фрэнк и Мэри-Энн болтали о законе, обменивались анекдотами; он поведал ей несколько историй о своих злоключениях в суде, а она ему – о клиентах и о том, что, похоже, в безднах души каждого человека непременно найдется жульническая жилка. Мэри-Энн не вела уголовных дел или судебной защиты, она сидела за столом в крупной юридической фирме, и клиентами ее были дельцы, норовившие обставить друг дружку. Фрэнк решил, что, сажая его под замок, общество поступает несправедливо, коль скоро у каждого его члена тоже какая-нибудь пакость на уме. Но никто никогда и не говорил, что жизнь должна быть справедливой. Перед первым же красным светофором женщина показала на свою сумку – здоровенную коричневую торбу из мягкой кожи, лежавшую между ними на сиденье, – и сказала: – Там есть деньги. Возьмите сотни три. Фрэнк встрепенулся. – Что это вы такое говорите? – Вам же надо на первое время. На дорогу. Если я не дам вам денег, вы снова начнете искушать судьбу, в первый же день после освобождения. – Не могу я взять ваши деньги, – ответил Фрэнк. На самом деле ему просто было мало трехсот долларов. Три тысячи – уже нечто более похожее на необходимую сумму, если учесть, что надо долететь до Нью-Йорка, прикупить кое-какой одежонки, оплатить постой в гостинице. А еще то да се, по мелочам. Тысячи четыре или пять, никак не меньше. Но Фрэнк не собирался говорить этого вслух. – Спасибо за заботу, – сказал он, – но мне будет не по себе, если я приму деньги. Женщина вздохнула. Зажегся зеленый свет, и она тронула машину. Побарабанив по рулю довольно коротко остриженными ногтями, Мэри-Энн наконец сказала: – Ну что, тогда загляните внутрь и увидите мой бумажник. – Право же, я не… – Не деньги, – перебила женщина. – Погодите-ка секунду. Опять красный светофор. Мэри-Энн взяла сумку, зажала между рулем и коленями, вытащила толстый бумажник, открыла, достала визитную карточку и вручила ее Фрэнку. – Я не могу идти в суд и защищать вас, – сказала она. – Но найду кого-нибудь получше, чем этот ваш мокрый галстук. Фрэнк принял карточку, прочел имя владелицы, название фирмы, служебный адрес, телефон, телекс, телетайпный код и номер факса и сказал: – Не очень-то вы в меня верите. – Я верю в математику, – светофор засиял зеленым глазком, женщина бросила сумку на сиденье и покатила вперед. – Пятитысячные кражи опять доведут вас до беды. – Попробую найти дельце на пять миллионов, – пообещал Фрэнк. – Хорошо. А пока берите карточку. – Обязательно. – Фрэнк запихнул картонку в карман рубахи. – Где вас высадить? – В любом жилом районе подальше от центра, – ответил Фрэнк. Женщина рассмеялась. Это обрадовало его. Аннаниил Должен сказать, что меня растрогал отказ Фрэнка принять деньги. Все-таки люди наделены привлекательностью, надо только общаться с каждым из них один на один и избегать ложных оценок. И то, что Фрэнк Хилфен – в его совершенно безнадежном положении, погрязнув в медленном, но верном саморазрушении, не имея опыта свободного самостоятельного волеизъявления, вдруг отказался от предложенных Мэри-Энн Келлини трех сотен долларов, весьма расположило меня к нему. Во всяком случае, тогда. Сделает ли он то, что должен будет сделать, когда пробьет час? Да, сделает. Это мы устроим. Мы подведем его к поступку. Группа, которую я собираю, исполнит мое желание, то есть Его желание. Но это будет их собственный выбор, их собственная затея, их свободная воля. Род людской сам решит покончить с собой. Впрочем, он уже давно репетирует это действо, не так ли? Не весь род людской, конечно. Нет, разумеется, не весь. Мы не собираемся проводить референдум на эту тему. Да исполнится воля Его. И воплотят ее представители человечества, тщательно отобранные представители. От каждой расы, каждого континента. Ни один не останется в стороне. Мы ведем справедливую игру. 8 По мере исхудания она все больше нравилась европейцам. Дома они пользовались услугами своих женщин, мягких, похожих на светлые диванные подушки. А в Найроби им хотелось чего-нибудь постройнее, по-убойнее и потемнее. Как это просто и полезно для дела: стоит подцепить «тощак», и не надо больше сидеть на диете. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=120096) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания