Страж Чарлз Маклин Счастливый семьянин и преуспевающий коммерсант внезапно оказывается втянут в царство кошмаров, где сон сливается с явью, сеанс у психотерапевта оборачивается визитом к самому сатане, а погружения в череду прежних существований выявляют один и тот же роковой ритм с трагической кульминацией. Психологический и мистический триллер, сочетающий динамику и технику «Молчания ягнят» и «Основного инстинкта» с откровениями «Изгоняющего бесов» и «Омена». Чарлз Маклин. Страж Charles Maclean. The Watcher (1982) ОПАСНЫЙ РИТУАЛ Не отрицай, читатель, и ты избранник. Только вот в чем твое избранничество? Быть может, и ты, подобно Мартину Грегори, герою романа Чарлза Маклина, несешь в себе некую тайну? Вспомни о странных совпадениях, о судьбоносных событиях своей жизни. Подумай о том, чего могло бы и не быть. Или о том, что выводило тебя за рамки обыденного существования: работа — дом, дом — работа. Быть может, где-то рядом, в «параллельной реальности», по-прежнему ждет и томится твоя другая, большая жизнь? Ведь время от времени и ты вновь и вновь сталкиваешься со странным стечением обстоятельств, когда ты мог бы к ней прорваться, когда и твоя жизнь могла бы озариться священным, божественным смыслом, и когда ты почему-то раз за разом терпишь и терпишь крах... Не удивляйся. Все «нормально». Мы все давно уже изгнаны из Рая и живем в эти темные времена, в ожидании Конца Света. И мало кто из нас по-настоящему знает себя. Мы так себя и не узнали. Слепые силы, наши подавленные желания и инстинкты, по-прежнему ведут нас, но теперь, увы, другой дорогой, подталкивая к неведомым падениям и срывам, несмотря на поблескивающий пуговицами благополучия костюм. Все так — социум становится все более технологичным, функциональным и, как следствие, — безжалостным, оставляя человеческому и нас все меньше надежды. Но и назад нет дороги. Мы стремимся к комфорту, к удобствам, и это представляется нам естественным, и это не только наше человеческое право, отчасти это и цель природы — птица обустраивает гнездо, а дерево стремится к солнцу. Но мы за все должны заплатить. Заплатить своей священной свободой, своей священной независимостью, своим священным «и». Человеческое страдание, душевная боль всегда были причиной обращения к религии, к той или иной форме мистицизма. И потому священнослужитель, маг, врачеватель являлись избранными фигурами, посредниками между Небом и Землей. Увы, в своей атеистической гордыне, в своем неизбежном конформизме мы слишком долго пренебрегали нашей тонкой, быть может, и неприспособленной для этого грубого внешнего мира психологической субстанцией, которую называют по-разному, кто душой, кто божественной сущностью, кто просто по-научному психэ, и теперь должны за это поплатиться... Тоже странное стечение обстоятельств? Те же роковые вопросы? Так сможешь ты это сейчас или нет? Искусство рождается из религиозного культа. Художник всегда был ассистентом мага и в каком-то смысле посвященным. И сейчас, когда современный компьютеризированный человек, сам не понимая почему, все чаще сталкивается со «сбоем», с «зависанием» своего «психологического аппарата», с тем неведомым в себе, что является лишь верхушкой айсберга, который принято называть бессознательным, искусство вновь с повышенным вниманием обращается к этим темным уголкам нашей, пусть но многом и воображаемой, жизни. Кино, с его видеорядом, здесь шагнуло особенно далеко, оставляя литературе разработку своих сценарных достижений — фабулы, интриги, детективности, откровенного проникновения в табуированные ранее обществом социальные и интимные зоны. Начиная с фильмов Альфреда Хичкока, в широком ряду лент, среди которых нельзя не отметить «Сердце ангела» Алана Паркера или «Молчание ягнят» Джонатана Демма, на глазах одного поколения формируется целая традиция, целое направление, где художники по-своему трактуют, разыгрывают и интерпретируют наши реальные и индуцированные воображением встречи с Неведомым. Искусство странным образом замыкает орбиту века, вновь обращаясь к магии, оккультизму, к религии, а теперь и к психоанализу. Мы снова хотим себя понять. Возможно, мы апеллируем к художнику, потому что боимся идти к психотерапевту. Но у нас нет выхода, вдобавок сегодня уже и сам художник подталкивает нас, и мы идем к психиатру, и под явным или неявным гипнозом рассказываем то, чего никогда, ни при каких обстоятельствах, даже и сами бы себе не рассказали, чего, быть может, и не знали до этого визита. Безумие, паранойя — наши темные спутники. И от ада в себе нам никуда не деться. Слава Богу, что есть еще и искусство, которое, как сказал Годар, помогает нам пережить этот ад как рай. Быть может, поэтому и ты, читатель, держишь сейчас в руках эту книгу, и в этом, отчасти, твое избранничество? Ведь сквозь призму романа Маклина ты и сам подвергнешь себя микропсихоанализу и вспомнишь о той жизни, которую не прожил или прожил когда-то, десятки или тысячи лет назад. Ведь и ты призван, как был призван Мартин Грегори или, когда-то, герой чеховского «Черного монаха», а, может быть, и твой двойник — персонаж «Записок из подполья». Только ты теперь другой, тебе важнее не идея, а интрига, тебе нужна увлекательная детективная фабула, чтобы твое избранничество могло войти в твое сознание узкими вратами, а не через широкий и парадный социальный вход, и здесь Чарлз Маклин виртуозно проассистирует твою читательскую операцию. Ты вскрикнешь: «Триллер?! Детектив?! Бестселлер?!» Да. Шестнадцать переизданий. Но не в этом дело. Не ориентируйся на массы, а думай только о себе. Кого-то эта книга (автор предисловия уверен) сведет с ума. Пусть шанс один из тысячи. Неважно. Но это будет плата. Ведь кто-то гибнет в автокатастрофах. Да и в конце концов тотальный разрыв с действительностью, пусть даже за гранью безумия или смерти, что в этом плохого? Если ты смалодушничал, читатель, отложи, тебя предупредили, это чтение и в самом деле опасный ритуал. Кто знает, до чего ты докопаешься в себе... Но, быть может, это опять то самое стечение обстоятельств, когда ты снова — перед чертой, и тогда этот сгусток откровений Чарлза Маклина, это его послание поможет тебе сделать твой последний выбор? Если это так, то я посоветовал бы тебе дочитывать эту книгу поздно вечером, перед тем, как отойти ко сну, с тем, чтобы утром постараться вспомнить свои небезопасные сновидения. Спокойной ночи, дорогой читатель. Спокойной ночи, страж. А.Бычков Страж Джеми Книга первая Сон разума 1 «Не было никаких предварительных признаков или сигналов. Не было никакой цепочки, никакой последовательности определенных событий, которая привела бы к происшедшему. Не было катализатора. Не было прецедента. Не было никакого объяснения в прошлом. Имело место совершенно изолированное событие — необъяснимое и ни с чем не связанное». Я написал этот меморандум для Сомервиля дней через пять после инцидента. И только для того, чтобы остановить его бесконечные вопросы. Мне хотелось доказать ему, что и мне присущ объективный подход к тому, что произошло. Прочитав написанное, Сомервиль заметил, что объяснение можно найти всему чему угодно, если только знать, где искать. Разумеется, он был вынужден произнести нечто в этом роде — ведь за такое ему и платят. Мне пришлось кардинально переменить всю свою жизнь — профессию, имя, наклонности — для того, чтобы выяснить все, что мне теперь известно. А тогда я не знал ровным счетом ничего. Никакого предварительного сигнала и впрямь не было. Конечно, на кое-какие детали можно было обратить внимание и тогда, но даже сейчас, задним числом, я не могу доказать, будто они что бы то ни было важное говорили. Все, что случилось после того, как я вышел в пятницу из конторы, было крайне непримечательным. Заканчивалась очередная рабочая неделя, и я предвкушал пару дней отдыха. У себя дома, с Анной и с собаками. В субботу у Анны был день рождения, и я приготовил для нее сюрприз. Как правило, по пятницам я ездил в Бедфорд поездом 16.48. Это означает, что со службы мне приходилось уходить за полчаса до окончания — это, собственно, прерогатива наших начальников, — но я предпочитал рискнуть, уйдя сразу же вслед за ними, лишь бы избежать пятничной давки в поезде 17.28 и сесть на свободное место, а не на чей-нибудь чемодан. Мои ранние уходы по пятницам прибавляли мне уважения со стороны сослуживцев. Так ведь оно и всегда — незаконная привилегия производит на людей куда более сильное впечатление, чем честно заслуженная. Исключений из этого правила почти не бывает. А на службе я был на хорошем счету. В ту пятницу я чуть было не опоздал на свой поезд. Меня задержали дела, и на Центральный вокзал я прибыл всего за минуту до отправления. Но, впрочем, и опоздай я, такое произошло бы со мной не впервые... Я пробежал по вокзалу, зажав проездной в зубах; под мышками у меня были огромная коробка (сюрприз!) и две коробки чуть меньших размеров, в руках — портфель, бутылка шампанского Veuve Cliquot, пластиковый пакет, битком набитый деликатесами, и, разумеется, пышный букет роз. Я чувствовал себя крайне неуютно — терпеть не могу обременять себя такой поклажей. Я чуть было не смирился с тем, что придется ехать поездом 17.28, но вдруг заметил приятеля и соседа, прокладывавшего себе дорогу в толпе. Он уже увидел меня и показал в сторону пятой платформы. Мы успели буквально чудом. Я постоял в тамбуре, чтобы отдышаться. Да и приятель мой выглядел неважно. Его лицо побагровело, толстую шею туго сдавил серый галстук, он тяжело и хрипло дышал. Растопыренной пятерней он откинул со лба намокшую прядь волос песочного цвета. — Ну, парень, попали мы в переделку! Но выдохнуть даже это ему удалось далеко не сразу. Хотя нам не раз доводилось сидеть в одном купе и раньше, мы, собственно говоря, никогда ни о чем толком не беседовали. Чувствуя, что на этот раз нам волей-неволей придется разговориться, а значит, и разговаривать впредь, пока мы оба не уйдем на пенсию, я во избежание всего этого поблагодарил его и пошел в глубь вагона. — Не за что, старина, — сказал он на прощание. Он вспотел, как свинья. Может быть, из-за того, что он так побагровел, а может, все дело в свете дорожного семафора, потому что поезд уже тронулся, но на какое-то мгновение мне показалось, будто крупные капли пота у него на лбу и густая струйка, стекающая из-под левого уха на большую и дряблую щеку, были кровью. Я перешел в другой вагон и нашел там свободное место. Остаток пути не принес никаких новых происшествий. Я немного поработал, чтобы окончательно освободиться от служебных хлопот на весь уик-энд. Я хотел целиком и полностью посвятить себя предстоящему дню рождения Анны и предусмотреть все, вплоть до мельчайших деталей. Некоторое время я решал, в каком именно порядке демонстрировать ей свои подарки. Сперва мы откроем шампанское, а потом настанет черед и для моего сюрприза. Меня беспокоило только, что она может не оценить мой подарок, как он того заслуживает. Видите ли, я по-настоящему любил собственную жену. В отличие от подавляющего большинства супружеских пар, с которыми мы были знакомы, у нас с Анной по-прежнему было о чем друг с другом поговорить. И как и раньше, мы оба испытывали от близости подлинное наслаждение. После шести лет семейной жизни. Собственно говоря, мы никогда не чувствовали себя счастливее, чем сейчас. Анна с обоими нашими дружками встречала меня на станции. Солнце светило ей прямо в глаза, но она все равно пыталась углядеть меня в вагонном окошке. Мне запомнилось выражение ее лица в тот миг, когда я вышел к ней на платформу. Бросившись вперед, как нетерпеливое и восторженное дитя, она обняла меня и поцеловала долго и нежно. — О Господи, — пробормотал я, — а это я чем заслужил? Клаус и Цезарь прыгали вокруг нас, лая так, что казалось, сейчас у них оторвутся головы. Мне пришлось приструнить их, пока Анна лепетала какую-то ерунду о том, что ей надо взглянуть на подарки прямо здесь и немедленно. Меж тем портфель я оставил в поезде, а минуты остановки таяли быстро. Я заметил ей, что она безответственная глупышка, а она засмеялась и показала мне язык. Мы погрузили весь багаж на заднее сиденье пикапа, собаки забрались в свой зарешеченный отсек. Анна села за руль, и по пути мы остановились только в Бедфорд-Вилледже, чтобы купить сигареты. Дома мы были ровно в 6.30: я помню, что посмотрел на часы, отчасти машинально, отчасти и потому, что хотел понять, есть ли у меня время на то, чтобы хорошенько выгулять собак перед ужином. Был конец сентября, и дни становились все короче. Переобувшись в резиновые сапоги, я выпустил ребят из машины. Перспектива прогулки взбудоражила их до крайности, они принялись описывать круги вокруг меня и, приблизившись, игриво хватали за щиколотки. Анна наблюдала за ними. Затем, не произнеся ни слова, повернулась к нам спиной. Я окликнул ее, и она вновь посмотрела на меня, но почему-то печально. Она была в просторном шерстяном свитере и выцветших джинсах. На ее длинных волосах цвета белого песка играли лучи вечернего солнца. Я подошел к ней и прошептал на ухо, как замечательно она выглядит, а затем запустил руку ей под свитер. Она обняла меня и прижалась так сильно, что у меня задрожали колени. Со смехом мы отлепились друг от друга. Я попытался подбить ее на совместную прогулку, она отговорилась кухонными хлопотами. Мы с Клаусом и Цезарем отправились на пустошь, начинающуюся сразу же за домом. Вскоре мы оказались в конце тропы. Она вела вверх и заканчивалась на довольно высоком каменистом бугре, поросшем кустами и папоротником. Отсюда можно было обозревать едва ли не всю округу. Я закрыл глаза и, протянув вперед руки, как священник, отправляющий церковную службу, сделал несколько глубоких вдохов. Может, таким образом и не очистишь легкие от городской гари, но в конце концов это куда лучше, чем бег трусцой по Центральному парку. Как только мы обзавелись псами, Анна начала настаивать на переезде за город, причем как можно быстрее. Ей казалось, что больших собак, — а это были золотистые ретриверы, — держать и томить в городе просто безжалостно. Не скажу, чтобы я согласился на это без колебаний. Ведь у жизни в Нью-Йорке есть свои преимущества. Оглянувшись туда, где стоял наш дом, я подумал о том, что кое-чего в этой жизни добился. Он не был особенно высок или, скажем, красив, да и сарай нуждался в перестройке, о которой мы с Анной толковали уже три года. Даже в сумеречном сентябрьском свете все выглядело несколько запущенным. Но так или иначе все здесь было нашим. Дружкам надоело тереться у моих ног. Они рванулись куда-то вперед, с глаз долой, — впрочем, таково было их обыкновение. Клаус, или «старший партнер», как мы его называли, был года на два старше Цезаря; собственно говоря, они были отцом и сыном. Цезарь в свои три года оставался щенком или по крайней мере вел себя как щенок. Он вечно попадал во всякие переделки и прибегал исцарапанным, к вящему неудовольствию Клауса, который, однако же, сперва поворчав для виду, спешил, как правило, присоединиться к его забавам. Хотя бы для того, чтобы доказать собственное превосходство. Характер у Клауса был тяжеловатый, можно сказать, немецкий характер. Я постоянно поддразнивал Анну относительно его родословной, уверяя ее, будто в жилах Клауса течет кровь Габсбургов. Хотя приобрели мы его в питомнике, правда в очень хорошем питомнике в окрестностях Хакензака. Мы оба были без ума от наших собак. И хотя я пытался не допустить того, чтобы они стали, в сущности, нашими господами, мне это удавалось далеко не всегда. В результате я держался с ними несколько строже, чем они того заслуживали, что, разумеется, ничуть не помогало, потому что ребята были избалованы сверх всякой меры и просто отказывались воспринимать меня всерьез. На обратном пути, примерно в полумиле от дома, Цезарь почуял кролика. Подняв хвост и уткнув нос в землю, он принялся бегать зигзагами, а Клаус подстраховывал его сзади. Увидев, как старший партнер принял свою официальную боевую стойку, я поневоле улыбнулся, как и всегда в таких случаях, но затем перестал следить за охотой. Собственно говоря, я начисто забыл о собаках, когда из глубины леса донесся истошный вопль, сопровождаемый громким лаем. Я решил было, что кому-то из них и впрямь удалось поймать кролика. Но, углубившись в подлесок, обнаружил Цезаря, катающегося по траве в попытках освободиться из зарослей терновника. Клаус с важным видом стоял в сторонке, выражая свое сочувствие непрерывным лаем. Меньше всего мне хотелось волновать Анну, а вернуться домой с пораненной собакой означало бы именно это. Я отцепил Цезаря от колючек и осмотрел его, насколько это было возможно в уже наступивших сумерках. Впрочем, мне удалось определить, что он не порезался. Какое-то время он прихрамывал, ковыляя на трех лапах, чтобы вызвать у меня сочувствие. Когда я окончательно понял, что с ним все в порядке, я задал обоим ребятам хорошую трепку. Они потрусили за мной к дому, и, как я с удовлетворением отметил, хвосты у них были поджаты. Но когда я присел на пороге, чтобы разуться, они бросились ко мне и стали лизать руки. Это было настолько на них непохоже, что я громко расхохотался — и собачьи хвосты тут же бешено взметнулись вверх. 2 — Но, милый, — запротестовала Анна, — это ведь именно ты научил меня готовить. — Я просто заплатил за твое обучение. — Но ты ведь хотел, чтобы я научилась. — Ну вот я и говорю, что ты стала самой настоящей мастерицей. — А подумать только, что я и яйца-то сварить не умела! К моему удовольствию, она улыбнулась одной из самых очаровательных своих улыбок. Мы лежали на диване, слегка оглушенные обильной едой и выпивкой, и смотрели телевизор. Я насмешливо обвинял Анну в том, что она раскармливает меня, чтобы я не имел шанса понравиться какой-нибудь другой женщине. — Но мне нравится, когда другие женщины тобой интересуются. — Вот как? А уж не хочешь ли ты, чтобы и мне понравилось, когда к тебе начнут приставать другие мужчины? — В точности так, — ответила она и шутливо ткнула меня в бок. — Если ты, конечно, не хочешь, чтобы я сама растолстела. — И не вздумай! — Мужчины — ужасные лицемеры! — Она рассмеялась. — Я забыл рассказать тебе о том, что отчебучил на прогулке Цезарь. Она сразу же села и широко раскрыла глаза. Я попробовал было дать задний ход, но было уже слишком поздно. Теперь ничто не утихомирит ее, пока она не услышит всю историю, вплоть до мельчайших деталей. После моего рассказа она отправилась осматривать собаку, чтобы убедиться, что Цезарь и впрямь цел и невредим. И только затем снова несколько расслабилась. А я ведь и не собирался ничего ей рассказывать. Эпизод был настолько ничтожен. Но ни одному из нас не удавалось держать что-нибудь в секрете от другого на протяжении хоть какого-нибудь времени. Примерно в полдвенадцатого я отправил Анну в постель. Мне надо было остаться одному в гостиной, чтобы распаковать подарки. Праздновать мы решили только на следующий вечер, но мне было необходимо заранее к этому приготовиться. Я, знаете ли, был убежден в том, что мир устроен по принципу разумной упорядоченности, и даже дома, веселя этим Анну, стремился внести порядок буквально во все. И вдобавок изящно распаковывать я был далеко не мастер. После долгих поисков ножниц и клейкой ленты — ни того, ни другого на положенном месте, разумеется, не оказалось — я в конце концов обзавелся всем, что мне было нужно, и устроил себе нечто вроде рабочего места на коврике перед очагом. Затем выпил глоток крепкого, прежде чем отправиться за вещами в машину. Во время второй ходки из гаража в дом, обремененный свертками, я обронил ключи от машины. Было смертельно темно. Шаря рукой по гравию, я понял, что придется сходить за фонарем. Как раз в это мгновение на втором этаже Анна вышла из спальни, прошла в ванную и зажгла там свет. Хорошо, что она забыла задернуть занавески: свет из окна упал прямо на дорожку и я сразу же нашел ключи. Когда я поднялся на ноги, собираясь войти в дом, Анна встала у окна и, не зная, что за ней наблюдают, начала раздеваться. Моя первая мысль была чисто практического свойства: заменить во всех ванных комнатах оконные стекла на матовые. Я также решил предостеречь Анну от исполнения бесплатного стриптиза для всякого случайного любовзора, включая меня самого. Хотя дом стоял в стороне от дороги и был окружен деревьями, расстояние до ближайшей деревни составляло всего две мили и городские парни часто шлялись здесь субботними вечерами. Несколько месяцев назад в Бедфорде имело место изнасилование, причем насильник так и не был найден. Нет никакого смысла в том, чтобы самим напрашиваться на неприятности. Здесь я должен признаться в чем-то скорее неприличном. Глядя на раздевающуюся Анну, хотя я видел ее обнаженной тысячи раз и при всех возможных обстоятельствах (кроме этого единственного), я ощутил желание несколько обескураживающего свойства. Она, возможно, и не подозревала, что за ней могут наблюдать, и вела себя абсолютно непринужденно, но все ее самые сокровенные движения, бессознательные повадки и порывы тела, которые я знал и любил, знал лучше и любил сильнее, чем кто бы то ни было другой, казались сейчас совершенно незнакомыми. Женщина, раздевающаяся наверху, в освещенной ванной, предстала передо мной словно бы в первый раз. Я был парой чужих глаз. Она была неизвестной, запретной территорией, словно бы приглашающей к вторжению. Как какой-нибудь оборванец, которому невзначай обломилась удача, я буквально впился взглядом в освещенное окно, стремясь не упустить ничего. Вот Анна деловито сняла лифчик. А затем все-таки задернула занавеску. Минуту-другую я оставался под окном, ожидая уж сам не знаю чего. Я принялся представлять себе, будто молодая женщина в ванной и впрямь была незнакомой. Я пошел к дому, стараясь не выдать своего присутствия шуршанием гравия. На пороге я остановился и закурил. На то, чтобы распаковать подарки, мне понадобилось меньше времени, чем я полагал. Обернув их заново в дорогую золотую фольгу от Бенделя, я перетянул пакеты клейкой лентой и в чисто декоративных целях украсил каждый из них черной бархатной ленточкой. Затем разложил все подарки вокруг хрустальной вазы, в которой стояла дюжина алых роз, привезенных мной из города. Шампанское я поставил в холодильник и спрятал туда же четырехунциевую баночку черной икры от Полла, замаскировав ее зеленью в отделении для овощей. Теперь все было в полном порядке. Спустившись утром по лестнице, Анна обнаружит мою праздничную экспозицию, выглядящую как рождественский стол в сентябре, но притронуться я ей ни к чему не позволю, пока до ужина не останется каких-нибудь полчаса. Ожидание изведет ее едва ли не до смерти. Единственным подарком, который я решил не выставлять напоказ, был мой сюрприз. Я оставил коробку нераспакованной и просто сунул ее под стол. Она была четырех футов в длину, двух с половиной в ширину и почти целый фут в высоту — слишком большая, чтобы заворачивать ее в золотую фольгу. И так или иначе мне хотелось, чтобы она отличалась от всего остального. Я налил себе виски, изрядно разбавил его водой, сел и задумался над тем, что бы такое написать на поздравительной открытке. Это была изысканная, в викторианском стиле картинка с изображением двух высокомерных ирландских сеттеров — максимальное приближение к нашим золотистым ретриверам, которое мне удалось отыскать. С сеттерами на картинке играла, держа их за поводок, маленькая девочка. Мне хотелось надеяться, что Анне понравится напечатанный на оборотной стороне стишок, который начинался словами: «Люблю моих собачек, люблю сверх всякой меры!» Мне хотелось приписать к этому стишку что-нибудь остроумное, но фантазия изменила мне. Я решил, что утро вечера мудренее. Напоследок я вывел ребят и сделал с ними круг по нашему саду. Свет в спальне все еще горел. Я взглянул на часы. Час назад Анне исполнилось двадцать восемь. Представив ее себе, полусонно раскинувшуюся на подушках и разметавшую по ним свои длинные, цвета белого песка волосы, — представив ее себе дожидающуюся моего возвращения, я испытал приступ внезапного стыда. Шутка, которую я намеревался с ней сыграть, показалась злой и совершенно безвкусной... Заперев дверь и погасив свет на первом этаже, я сказал доброй ночи Цезарю и Клаусу, сидящим за деревянной решеткой в своем отсеке под лестницей. Я поднялся к Анне. Она сонно улыбнулась мне, а я поцеловал ее и поздравил с днем рождения. Затем быстро разделся и скользнул под одеяло. Анна выглядела так невинно и трогательно. Полупроснувшись — и то не сразу, — она прильнула ко мне, обвила мою шею руками и что-то прошептала мне на ухо. Я не расслышал и попросил ее повторить, но она только рассмеялась в ответ: — Ты сделал все, что намеревался? — Но что ты сказала перед этим? Я не расслышал. Как всегда, она поспешила ответить вопросом на вопрос: — Дорогой, как ты думаешь, не купить ли нам жалюзи или что-нибудь в том же роде для окошка в ванной? — Жалюзи? Уж не хочешь ли ты сказать, будто знала, что я за тобой наблюдаю? — Конечно, знала. А с чего бы я, как ты думаешь, не задернула занавеску? — Ах ты развратница! Нет, я просто не могу поверить... Но почему же ты ее тогда все-таки задернула? — Потому что, идиот ты несчастный, мне хотелось, чтобы ты ко мне пришел. Я обнял ее. — Ты едва не получила больше, чем рассчитывала. — Правда? — Я собирался сыграть с тобой скверную шутку, — я чуть надавил большими пальцами ей на горло. — Представь себе, что весь дом внезапно погрузился во тьму, — начал я загробным голосом, подражая актеру из фильма ужасов. — И вдруг снизу, из-под лестницы, доносится какой-то странный шум. Но вроде бы не о чем беспокоиться. Это, должно быть, твой муж что-то ищет. Ты окликаешь его по имени. И как только прозвучал твой голос, странный шум затихает. В доме воцаряется могильная тишина. Где собаки? Ты зовешь их — и никакого ответа. Холодная лапа ужаса ложится тебе на грудь. Тебя начинает угнетать чувство, будто что-то произошло, причем что-то чрезвычайно неприятное. И тут ты слышишь шаги — кто-то поднимается по лестнице... — Но я бы ведь все равно знала, что это ты, — перебила меня Анна. — В темноте? Я бы сорвал с тебя одеяло, задрал... — Милый, — вступила она вновь, — почему бы тебе не показать, что именно ты намеревался со мной сделать? 3 В четверть седьмого, когда я пошел выпустить собак, лил дождь. Я по привычке проснулся так рано, проснулся с чувством, будто мне предстоит сделать нечто важное, будто я обязан сделать это. Я даже надел пиджак. И только потом вспомнил, что сегодня суббота и мне не надо спешить на поезд. Я отпер черный ход, и Клаус с Цезарем рванулись под дождь на улицу. Утро было хмурое и туманное, я с трудом разобрал очертания порога собственного дома. Гряда небольших холмов за дорогой казалась гигантской волной, обрушивающейся на темные деревья в конце сада и грозящей захлестнуть наш дом. Мало того что туман, было еще и зябко, и все пропахло утренней росой. Я начал готовить Анне завтрак. Даже кухонный поднос был сырым и каким-то липким на ощупь. Я заварил ей чай, закутал чайник и сделал себе чашку растворимого кофе. В пять минут восьмого я понес завтрак в спальню. Стараясь не беспокоить Анну, я поставил поднос на ночной столик и положил рядом розу, взятую из вазы в гостиной. Анна мирно спала, положив голову на руку. Во сне она выглядела сущим ребенком, — ребенком, доверившимся взрослому. Осторожно я закрыл за собой дверь спальни и запер ее снаружи. Затем, чудом вспомнив, запер и выход из ванной. А потом уже спустился по лестнице. Запах росы проник в кухню. Хотя я и прикрыл черный ход после того, как выпустил собак, здесь стало довольно сыро и значительно похолодало. Я взял свою чашку с кофе, оставленную на ручке кресла, сделал глоток и едва не поперхнулся — настолько успел он за эти минуты остыть. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил, что стены, пол, потолок и все поверхности на кухне были покрыты тонкой пленкой влаги. Я провел пальцами по крышке валлийского шкафчика — и она намокла! Я посмотрел, не протекает ли потолок, но никакого конкретного источника влажности мне обнаружить не удалось. Влага была повсюду, как будто все помещение плавало в липком поту. Время было кормить собак. Я достал две жестянки консервов из кладовки под мойкой. С полки над плитой снял одинаковые синие пластмассовые миски, на которых было выведено: «Цезарь» и «Клаус», — подарок Анны ребятам на прошлое Рождество. Открыв жестянки, я взболтал их содержимое и вывалил в миски. Затем подлил в каждую из них воды и добавил собачьих галет. Теперь кушанье достигло должной консистенции. Я поставил миски на расстояние фута друг от друга на резиновый мат, лежащий у очага. Затем помыл руки под краном. Вода из него струилась ледяная, но сейчас я уже едва замечал это. Каждое мое движение было быстрым и точным, я старался производить как можно меньше шума. В гостиной я встал на колени и достал из-под стола свой сюрприз, ухитрившись не потревожить хитроумный натюрморт, устроенный мной вчера. Коробка практически ничего не весила, но, вместо того чтобы унести ее, я принялся подталкивать ее по ковру в гостиной, затем по коридору и, наконец, вытолкнул ее на середину кухни. Я взял с полки нож, разрезал на коробке ленточку и снял упаковку. Так она и стояла: обыкновенная картонная коробка, резко выделявшаяся своей белизной на терракотовом линолеуме. Я открыл ее и откинул крышку. Коробка была пуста. Кажется, до этого момента я и впрямь верил в то, будто в коробке припасен какой-то подарок для Анны. И все же, сам не могу объяснить, почему я нисколько не удивился, обнаружив, что она пуста. Я не мог вспомнить, что должно или могло находиться в коробке, не мог вспомнить, куда я спрятал ее содержимое и когда. Единственное, что мне было понятно, — в коробке должно было непременно находиться что-то, и этого чего-то там не было. Могу повторить — и могу повторять это без конца: единственным, что я планировал заранее, был шуточный сюрприз ко дню рождения моей жены. Как-то вдруг мне пришло в голову, что в коробку необходимо положить подстилку, хотя мне пока было непонятно, с какой целью. Я нашел куски черного линолеума и выстлал ими дно коробки, покрыв его целиком. Через пару минут я заметил, что и внутри начала сочиться какая-то влага, это заставило меня поторопиться, как будто я понял, что жребий наконец брошен. Обувшись в резиновые сапоги и надев пару желтых резиновых кухонных перчаток, я снял с крючка на двери передник Анны — мясницкий, строго говоря, передник, в крупную полоску и с надписью «Босс» на груди, — и надел его поверх пиджака. Затем отправился в угол, где у нас хранились инструменты. К электроножу был еще приложен ценник. Электронож был одним из тех экономящих физические усилия приспособлений, которыми мы никогда не пользовались. Я включил его, чтобы проверить аккумулятор. Нож зажужжал и задрожал у меня в руке. Я опробовал острие на испеченном Анной домашнем хлебе. Резал нож быстро и безупречно — куда лучше, чем самый остро заточенный обыкновенный нож. Я выключил его и оставил на столе рукояткой к печке. Не желая будить Анну, я позвал собак не привычным криком, а тихим и тонким свистом. Они примчались из сада почти сразу же, выскочив из-за сарая. Уши у них стояли торчком, а пышные хвосты радостно виляли из стороны в сторону. Увидев меня в дверном проеме, они бросились внутрь. Как всегда, когда наступала пора кормежки, шествие возглавлял старший партнер, а Цезарь бежал чуть сбоку и сзади, молчаливо, хотя и не без сомнений, признавая право отца заняться пищей первым. Их длинные золотые гривы намокли под дождем. Прежде чем впустить их, я дал им время стряхнуть с себя воду. Затем распахнул дверь пошире, и они, минуя меня, ворвались в кухню. Запах росы стал как будто еще сильнее, чем раньше. Собаки даже не удосужились посмотреть, что это за незнакомая белая коробка лежит посредине кухни — настолько они проголодались. Они рванулись прямо к мискам. Зарывшись в еду носами и виляя хвостами, они всецело сконцентрировались на своем занятии и не обращали внимания ни на что иное. Подобное безразличие как нельзя лучше соответствовало моим планам. Я взял электронож и, заложив его за спину, включил моторчик. Клаус отреагировал на непривычный звук первым. Он навострил было уши, но, понимая, что рядом находится хозяин, не насторожился. Встряхнувшись, он вернулся к миске. Я наклонился к нему и заметил, что начал трепать его по влажной мохнатой спине. Нож я ему по-прежнему не показывал. Затем, положив ему левую руку на горло, я оттянул обвисшую кожу, превратив в нечто вроде поверхности барабана. Но он продолжал есть. До того самого мгновения, когда лезвие электроножа оказалось у него под горлом, он продолжал есть. После первого прикосновения ножа по его телу пробежала быстрая дрожь. Но в дальнейшем он не сопротивлялся — во всяком случае, не сопротивлялся в той мере, на которую я рассчитывал. Он просто стоял у меня под рукой, пока лезвие входило ему в шею, снизу, почти до самого позвонка. Кровь показалась и сразу же хлынула наружу, наполняя миску. Непрожеванная пища вывалилась из горла, дыхание с шумом вырвалось из перерезанной трахеи и смолкло. Он рванулся, должно быть полагая, что все еще в силах убежать. Но я крепко зажал его между коленями и чувствовал, как жизнь покидает его тело. Я подождал, пока его глаза не остекленели, а туловище не обмякло и не рухнуло к моим ногам, а затем подтащил труп к белой коробке и уложил в нее. Старший партнер возлежал теперь на черном линолеуме, которым я выстлал дно коробки, его лапы по-прежнему подрагивали. Казалось, ему снится, будто он охотится на кроликов. Если не считать того, что тело его не шевелилось и только из открытой раны в горле вырывался резкий шум. Но затем он попытался сесть, голова его склонилась под совершенно немыслимым углом, он чуть было не выбрался из белой коробки... Но все же свалился в лужу крови и окончательно застыл. Все это время я искоса, но самым тщательным образом наблюдал за Цезарем. Он покончил с едой вскоре после того, как я перерезал глотку Клаусу. До сих пор его единственной реакцией на происходящее был тщательный осмотр, которым он удостоил миску, наполненную кровью отца. Я подозвал его к себе, еще раз заложив нож за спину. Он покорился, хвост болтался у него между задними лапами, выглядел он в точности как в тех случаях, когда я наказывал его за какую-нибудь провинность. Я пошел навстречу ему, вытянув вперед руку в желтой резиновой перчатке и окликая по имени. В критический момент я поскользнулся в крови Клауса и едва не свалился. Неловкое движение вспугнуло Цезаря. Он принялся метаться по кухне туда и сюда, издавая при этом какие-то странные звуки, которых я еще никогда от него не слышал. У него начался неудержимый понос. Я стоял не шевелясь в ожидании того момента, когда он наконец успокоится. И все это время я приговаривал, обращаясь к нему: «Хорошая собачка, Цезарь, хорошая собачка, потерпи немного». В конце концов он подошел ко мне или, вернее, подошел на достаточную дистанцию, чтобы мне удалось схватить его. ...Я опустил его тело в коробку рядом с телом отца. Места там было немного, но для них двоих как раз достаточно. Крови из них натекло столько, что в итоге начало казаться, будто они в ней утонули. Лежа в коробке, собаки выглядели какими-то съежившимися, уменьшившимися в размерах, незначительными и почему-то ненатуральными — вроде пары золотистых париков в миске с красной краской. Один глаз, правда, не закрылся, да поблескивали молодые белые зубы Цезаря, обнажившиеся, когда ему в шею впился электронож, да под неестественным углом раскинутые лапы, да запах мокрых псов, запах свежей крови, запах смерти, запах собачьего дерьма, запах росы... И тут, охваченный каким-то варварским порывом, я сделал то, о чем не решаюсь рассказать на листке бумаги. А затем подошел к раковине, наклонился над ней, и меня вырвало. Я снял резиновые перчатки, передник, сапоги — все было чудовищно забрызгано кровью — и сунул их в ящик для грязного белья. Но пиджак, защищенный передником, остался чистым. Я закрыл белый гроб и перетащил его обратно в гостиную. На этот раз он был уже достаточно тяжел. И на протяжении всего пути он оставлял в доме кровавые пятна. Я водрузил коробку на стол посреди других подарков. На крышке указательным пальцем, предварительно обмакнув его в собачью кровь, я аккуратно вывел слова: «ИЗ ЮДОЛИ СКОРБИ» — и добавил к ним загадочное слово: «МАГМЕЛЬ». Я отступил на шаг, чтобы полюбоваться делом рук своих. Получилось немного расплывчато: блестящий белый картон плохо впитывал кровь. Жаль, не подумал об этом заранее. Но тут мое внимание привлекла открытка, на которой была изображена девочка с сеттерами. Поздравительная открытка Анне ко дню рождения лежала на столе и по-прежнему была не подписана. Я переписал напечатанный на обороте стишок. Люблю своих собачек, люблю сверх всякой меры, Не передать словами, как — люблю. Полны мои собачки светлой веры, Что я их никогда не разлюблю. Так и будет! Так и станет! До скончанья наших дней Друг любить не перестанет, А полюбит еще сильней. Я поневоле рассмеялся. Уж больно было гротескно... Анна не в состоянии оценить такого, но в конце концов это ее совершенно не касается. Я достал золотой карандашик и подчеркнул им в стишке каждую строчку. Затем, немного подумав, обвел кружком каждое слово «люблю». Я подписался под открыткой. Поставил свое имя — Мартин Грегори. Некоторое время я стоял, любуясь собственной подписью, как будто это были огненные письмена, затем положил открытку на стол — поближе к одиннадцати алым розам. Сонный голос Анны, окликнувший меня со второго этажа, застиг меня врасплох. Она, конечно, еще не обнаружила, что ее заперли. Но нельзя было терять ни минуты. Я огляделся по сторонам. Все было на надлежащем месте — цветы, подарки, сюрприз (один из углов коробки уже намок, и оттуда сочилась кровь). Все это в должном порядке. Я сделал то, что был обязан сделать. Я поглядел на часы. Ровно без четверти восемь. Если я поспешу, я еще могу успеть на поезд в 8.03. Я осторожно открыл входную дверь и пошел к гаражу, следя за тем, чтобы гравий не шуршал у меня под ногами. И однако все пошло вкривь и вкось. Машина никак не хотела заводиться. Шум мотора заставил Анну выглянуть из окна спальни. Она откинула занавеску и уставилась в промозглое (даже птицы не пели) утро. На ней была только тонкая ночная рубашка. Помню, я подумал: «Она простудится...» — Куда это ты собрался без четверти восемь в субботу? — крикнула она, весело засмеявшись. Ее уже переполняло праздничное настроение. Она кинула мне розу, оставленную мной на подносе с завтраком у постели. Роза упала к самой машине, и несколько алых лепестков рассыпались по гравию. Сидя в машине, я улыбнулся Анне и поднес палец к губам, словно бы говоря ей, что это — тайна. 4 Тьма опускалась на землю, грозовые тучи клубились кромешно-черным озером там, где, должно быть, была южная часть города, городские огни гасли один за другим под ее маслянистой поверхностью. Мне надо было пробраться в другой конец города — если еще существовал другой конец. По мере того как вода поднималась, я чувствовал, что меня охватывает все больший ужас. Воздух был наэлектризован огнем и прахом, на еще не залитых водой улицах бушевали пожары. И во всем присутствовал острый запах гниения и распада. Дул жаркий ветер, и шея у меня болела так, что ее было не повернуть. Повсюду, с изнанки бытия, клубились мухи и кишмя кишели крысы. Буквально каждое мгновение следовало ожидать начала бури и конца света. Я с трудом находил дорогу. Пытаясь избежать столкновения с обезумевшими человеческими потоками, стремящимися по главным артериям города, я постоянно натыкался на всякую мерзость: на человеческие внутренности, на мертвые тела, плывущие куда-то в центр, засасываемые центром, как воронкой. Окруженный этими зомби, похожими на сплавляемые по реке бревна, я хотел ускользнуть, но был бессилен против течения. И становилось все темнее и темнее. Я не мог понять, почему на улицах так много народу. Их влекло сюда, как железную стружку к мощному магниту. Одетые по-летнему, они словно бы и не знали, что вот-вот разразится светопреставление. Я пытался предостеречь их, но они вели себя так, словно я оставался невидим и неслышим. Я понимал, что всем нам необходимо найти пристанище, прежде чем начнется то, что должно было начаться. ...Припоминаю мужчину с двумя прорезями вместо глаз, берущего меня под руку, ведущего вверх по какой-то лестнице, сквозь стеклянные двери, обшитые прохудившимся войлоком. Кто-то говорил с кем-то на каком-то иностранном языке. Затем пятно человеческого лица отъехало в сторону, и меня опять оставили в одиночестве. Тьма постепенно слабела. — Номер с ванной на двое суток, шестьдесят долларов задаток; не угодно ли расписаться? — горничная порылась в своих записях. — Джо поможет вам управиться с багажом. А у меня нет никакого багажа. Звук собственного голоса изумил меня. — Как будет угодно, сэр. Лунообразное лицо горничной расплылось в улыбке. Ее певучий голос действовал на меня несколько ободряюще. Но, когда я схватил ручку и начал писать, рука у меня дрожала. Со страницы на меня уставилось имя Анна Грегори. Я застонал. Горничная спросила, в чем дело. И сразу же мои подозрения возросли. Уж больно она заботлива. Я бросил взгляд себе на руки. Под ногтем указательного пальца на правой руке была кровь. И вдруг я преисполнился убежденностью в том, что и на лице у меня остались пятна крови, а значит, весь мир знает о моей вине. На стене позади меня висело зеркало. С трудом я заставил себя обернуться. И опять глаза мне захлестнула тяжелая волна тьмы. Я попытался привести нервы в порядок. Гостиница была совершенно нормальной, совершенно обычной, совершенно надежным убежищем. Горничная была приветлива — и не более того. Вычеркнув имя Анна Грегори, я вписал собственное и присовокупил к нему с ходу выдуманный адрес. Затем вновь повернулся к гостиничной стойке. Лунообразное лицо улыбалось точно так же, как раньше. Никто не требовал от меня никаких объяснений. Я выписал чек и без всяких вопросов получил ключ от девятого номера. И тут же опять пришел в замешательство. Объяснения дежурной я прослушал, потому что в ушах у меня гремел дикий рев. Я поплелся по коридору, который, казалось, становился темнее и теснее с каждым шагом. Стены надвигались на меня с обеих сторон, заставляя держаться на самой середине дорожки. Мне пришлось начать раздвигать их руками. По всему моему телу прошла дрожь, словно меня сильно дернуло током. Я враз лишился всего, что имел, — кожи, нервов, мускулов и костей. У меня совсем не осталось сил. В дальнейшем я продвигался вслепую, ощупывая номера комнат на дверях. 15, 13, 11, 9... Неуклюже повозившись с ключом, я в конце концов справился с дверным замком и проник к себе в номер. Вечносущая тьма встретила меня там и повлекла внутрь. Когда я очнулся, уже почти стемнело. Я лежал в прихожей собственного номера, упершись ногой во входную дверь. У меня не имелось ни малейшего представления о том, где я нахожусь. Внутреннего убранства номера было не разобрать. Название гостиницы значилось на брелке с ключом, но оно мне ровным счетом ничего не говорило. У меня разламывалась голова, дико болел живот и наверняка был жар. Однако я пребывал в полном сознании. Я помню, как запер дверь, задернул занавески и выключил свет, прежде чем лечь в постель. Я готовился к долгой осаде. Я сидел во тьме, преисполненный ожидания, как будто вот-вот ко мне должен прийти кто-то знакомый. Детали происшедшего всплывали передо мной в хаотическом беспорядке. Это напоминало мне какую-то электронную игру. Туманные образы возникли на экране, а мне надлежало сделать из них свой выбор. Но это оказалось просто, я был не в состоянии ошибиться. Правда, не с самого начала я осознал, что являюсь частью этой игры. И только затем начал осознавать, что это мои руки приготовили собакам еду, что это моя спина склонялась к белой коробке, что мне принадлежали забрызганные кровью резиновые сапоги. Внезапно меня охватил дикий страх. Я попытался вырубить изображение, но образы не желали исчезать с моего экрана. Да и в глазах моих так и не гас свет. Эти образы нахлынули на меня навсегда. В конце концов я повалился на постель и зарыдал в голос. Это принесло определенное облегчение. Последовало затемнение, настала какая-то долгая пауза, на протяжении которой я не ощущал ничего, кроме ужасающей физической боли. Для того чтобы противостоять ей, мне пришлось израсходовать всю оставшуюся у меня волю и энергию. Когда боль наконец отхлынула, я понял, что никогда не признаю того, что убил своих собак. Столь варварское, беспощадное и извращенное деяние никак не вписывалось в мое представление о себе самом. Я попытался было найти спасение в мыслях о том, что со мной случился припадок, нашло затмение, произошло временное помешательство, но сразу же понял, что все это ко мне не относится. И, чем старательнее я уклонялся от ответственности за содеянное, тем в большее уныние впадал. У меня перед глазами мелькала одна и та же картинка: Анна в халате и шлепанцах сбегает вниз по лестнице, открывает дверь в гостиную и устремляется к белой коробке, испачканной кровью. Я очень тревожился за нее, но почему-то мне не приходило в голову что-нибудь предпринять. Даже поднять телефонную трубку представлялось мне совершенно непосильным. Я, скорчившись, сидел на краю кровати, одолеваемый дикими угрызениями совести. Позже, этой же ночью или, может быть, уже на рассвете, мне приснилось, будто меня судят. Хотя с самого начала я признал себя виновным, вскоре мне стало ясно, что судят они не того, кого надо. Я встал и дерзко заявил, что я абсолютно ни в чем не виновен. В ответ на мое заявление и суд, и публика оглушительно захохотали. Даже судья должен был подавить этот смех деланным зевком. Осознав, насколько прискорбно мое положение, я разразился длинной речью в свою защиту, которую закончил нижеследующими словами: — В конце концов люди совершают вещи и похуже, чем усыпление собственных любимчиков. Тишина. И только здесь и там неразборчивый шепот. Я понял, что ни в чем не убедил суд. В отчаянии я повернулся к присяжным и в первый раз за все время обнаружил, что все двенадцать присяжных были... Я проснулся с твердой уверенностью в том, что вот-вот произойдет нечто ужасное. Я сел в постели и включил свет. И сразу же на меня нахлынули воспоминания о том, что я сделал, и одновременно с этим угроза вроде бы миновала. Но я ощутил, что нечто чрезвычайно существенное изменилось. Помимо конкретного раскаяния в том, что я учинил, меня начало мучить куда более широкое и всеобъемлющее ощущение собственной вины. Я понимал, в чем именно так чудовищно виноват, но осознавал, однако же, что, в чем бы ни состояло мое «преступление», оно было настолько омерзительным, что исключало малейшее снисхождение ко мне. Бремя этого преступления было буквально невыносимо. Мне казалось, что меня медленно и неумолимо расплющивает какая-то колоссальная тяжесть. Не знаю, сколько длился этот приступ боли. Он начался совершенно неожиданно и сразу же придавил меня к полу. Я лежал на полу, рядом с собственной кроватью, парализованный и смертельно испуганный. Слезы струились у меня из глаз, я практически не мог дышать. Ноша сдавила мне грудь. Кровь, слюна и слизь переполняли рот и нос. Я чувствовал, что сейчас захлебнусь своими собственными соками. Меня стошнило; мощные спазмы сотрясали тело; руки и ноги задергались в жалком и нелепом протесте. Ноша на груди становилась все тяжелее. Мне казалось, что это не кончится никогда. И тут давление начало понемногу ослабевать. И в конце концов отхлынуло столь же внезапно и необъяснимо, как перед тем нахлынуло. Я лежал в луже собственной рвоты, — лежал дрожа всем телом, словно выброшенная на берег и не умеющая вернуться в водную стихию рыба. Два дня и две ночи я никуда не выходил из этого номера с задернутыми занавесками, запертой дверью и табличкой: «Просьба не беспокоить». Я не чувствовал хода времени, не ощущал голода, жажды, желания закурить или хотя бы сходить в туалет. Насколько могу припомнить, я ни разу не встал с постели. Какую-то часть времени я проспал, а какую-то пролежал просто так. Когда этот звук раздался, я поначалу не смог опознать его. Он был так резок, что наверняка исходил из какого-то другого мира. Потом позвонили дважды. Пауза между звонками казалась мне непривычной, однако звонящий упорствовал. Кто-то знал, что я нахожусь здесь. Наверное, меня выследили... Я проследил за звуком и обнаружил его источник на ночном столике. Я взял трубку. — Алло, это номер девять? Говорят из администрации. Номер за вами до двенадцати, а сейчас четверть первого. — Простите. — Я попытался прочистить глотку. — Я вас не понимаю. — Постояльцы должны освобождать номер в полдень или платить еще за день. Сэр, вам угодно у нас задержаться? Необходимость принять такое решение застала меня врасплох. Но решать надлежало сразу же. — А какой сегодня день? — Понедельник, сэр. — Я услышал, как дежурная захихикала и поспешила скрыть это. — Я останусь еще на день. И швырнул трубку на рычаг. Понедельник! Вдруг мне стало ясно, сколько времени я потратил попусту, просто провалявшись в четырех стенах. Без колебаний я схватил трубку, нетерпеливо дождался гудка, означающего выход на внешнюю линию, и набрал свой собственный номер. — Чем могу быть вам полезна? Трубку у меня дома подняла женщина, но не та, на которую я рассчитывал. Я помедлил, пытаясь осмыслить ситуацию. — Я вас слушаю! Голос был суховатым, не дружественным и не враждебным — он был официальным. Это означало, что собак нашли. — Я вас слушаю! Чем могу быть вам полезна? Алло! Я не мог заставить себя ответить. Прикрыв микрофон рукой, женщина заговорила с кем-то у меня дома. И я повесил трубку. 5 ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ ЛЕЧАЩИЙ ВРАЧ: Р. М. Сомервиль ДАТА ПРИЕМА: Среда, 3 октября ИМЯ БОЛЬНОГО: Мартин Грегори ВОЗРАСТ: 33 года РОД ЗАНЯТИЙ: Ст. сотрудник фирмы по продаже компьютеров а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ Срочный звонок доктора Хейворта, весьма компетентного терапевта, не раз рекомендовавшего мне пациентов в прошлом. Просьба провести собеседование с одним из его постоянных пациентов, чрезвычайно тяжело заболевшим человеком, которого осматривавший его в Леннокс-Хиллс психиатр выразил желание немедленно госпитализировать. С этим психиатром, доктором Марсель Хартман, я лично не знаком, однако слышал о ней самые лестные отзывы. Однако же пациент выказал себя в контакте с данным психиатром крайне некоммуникабельным и, пройдя тест Роршаха, категорически отказался от дальнейшего лечения у нее. Именно тогда мне и позвонил доктор Хейворт. Он в самых добрых отношениях с женой пациента и попросил меня принять больного немедленно в порядке личной любезности. Я, разумеется, согласился, однако настоял на получении отчета от психиатра Хартман и результатов теста Роршаха. И то и другое было мне прислано на следующий день. В своем письме доктор Хартман сообщила, что испытывает облегчение от того, что больным будет заниматься кто-то другой. б1) ВНЕШНОСТЬ И МАНЕРА ПОВЕДЕНИЯ ПАЦИЕНТА Высок, хорошо сложен, внушает доверие. Четко очерченный профиль, небольшие синие глаза, гладко причесанные волосы — интеллигентное лицо. Одет хорошо, не слишком строго — костюм, но без галстука. Во время собеседования прятал от меня руки. Находится в состоянии стресса, однако хорошо контролирует свое состояние. Выглядит усталым и все же, судя по внешности, обладает отменным здоровьем. Небольшие мешки под глазами. Жаловался доктору Хейворту на боли и недомогания различного рода, большая часть из них сейчас прошла. Согласно отчету доктора Хейворта, у пациента есть на груди любопытный синяк, очень большой, по всей грудной клетке. Утверждает, будто не имеет понятия о происхождении синяка. По всей вероятности, где-то ударился. История, поведанная им, в основных пунктах совпадает с тем, что сообщил терапевт. Изложил ее без колебаний, хотя и не без некоторого насилия над собой. Явное отвращение к «дурдому», как он выражается, то есть к психиатрии вообще. Окказиональные вспышки темперамента. Некоторая заторможенность. Агрессивная настойчивость в отношении того, чтобы его считали «совершенно нормальным». б2) ЖАЛОБЫ Описанный пациентом инцидент вызвал острую депрессию на протяжении нескольких дней. Пациент утверждает, что преодолел ее, однако же испытывает потрясение в связи со случившимся и с результатами, к которым оно привело или же, скорее всего, приведет в его семейной жизни, работе и прочих обстоятельствах. Также обеспокоен возможностью рецидива, то есть собственной способностью учинить что-нибудь аналогичное или еще более ужасное. Итак, пять дней назад, в день, когда его жене исполнилось 28 лет, пациент, заперев ее в спальне, перерезал горло двум своим псам, золотистым ретриверам, и оставил их тела в большом контейнере на полу в гостиной в качестве «подарка» супруге. Затем поехал поездом в Нью-Йорк и снял номер в гостинице, где находился не менее сорока восьми часов. На протяжении всего этого времени никто не знал о его местопребывании. Он не предпринимал попыток вступить в контакт с женой, равно как (насколько это известно) с кем бы то ни было другим, пока не позвонил доктору Хейворту в понедельник около полудня и не попросил о немедленной встрече. К этому моменту лечащий врач уже знал, как минимум, половину того, что произошло. В субботу утром ему позвонила жена пациента. Звонок был истерический, крайне встревоженный, и содержал просьбу о помощи. Хотя доктор Хейворт — деловой человек с обширной практикой, он отменил все назначения и отправился в Бедфорд к жене пациента: было понятно, что сама она в город поехать не в состоянии. Здесь следует добавить, что Хейворт был знаком с женой пациента с давних времен, когда она еще жила в своей родной Вене, а он работал там дежурным врачом в больнице Красного Креста. С тех пор как в 1968 году, вскоре после того как вся семья эмигрировала в США, отец жены пациента умер, доктор Хейворт начал по-отечески о ней заботиться. Поэтому в минуту кризиса с ее стороны было вполне естественно обратиться к нему за помощью. Если не считать мужа и сестры, проживающей в Калифорнии, доктор Хейворт — самый близкий ей человек. Пациент обратился к доктору Хейворту в надежде на то, что тот сможет сообщить ему, каково сейчас его жене. Испытывая к своей жене глубокую привязанность, он тем не менее был и остается настолько обескураженным тем, что совершил, что ни о каком контакте с нею, включая и разговор по телефону, не желает и слышать. Они считались образцовой парой. И боготворили своих собак. Доктор Хейворт, питающий к пациенту глубокое личное уважение, сделал все, что в его силах, чтобы успокоить его относительно жены. Это, однако же, не избавило пациента от волнения. Осмотрев его и не найдя никаких физических нарушений (кроме таинственного синяка), доктор Хейворт убедил пациента пройти начальное психиатрическое обследование. в) ФАКТИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛ Пациент происходит из старинной новоанглийской семьи. Несколько поколений его предков занимались изданием учебников и самоучителей. Отец пациента унаследовал семейное дело, однако после войны предпочел остаться на Филиппинах в качестве советника тамошнего правительства. Раннее детство пациента прошло там. По возращении в Бостон отец пациента вернулся к семейному делу на пару со своим младшим братом, управлявшим фирмой в его отсутствие. Пациент закончил школу в Массачусетсе, где проявил себя довольно мятежной натурой, однако учился достаточно хорошо для поступления в Брауновский университет. В колледже, по его собственным словам, он уделял учебе крайне мало времени и еле-еле натянул «джентльменские» троечки. По окончании университета пациент начал работать в семейной фирме. В начале семидесятых поддался тогдашним настроениям молодежи и оставил службу. Он отправился «побродить по свету» и около года путешествовал по Европе, Афганистану, Индии и Дальнему Востоку. Оказавшись в конце концов в Калифорнии, решил там осесть и попробовать начать все сначала. Он стряхнул пыль с диплома инженера и поступил на службу в небольшую компанию по производству электроники в Сан-Диего. Когда компанию купила международная корпорация, ему было предложено место в компьютерном подразделении. Через три года он получил повышение и был переведен на Восточное побережье. С тех пор он все время был на отличном счету и имеет все шансы стать директором нью-йоркского филиала фирмы не позднее конца года. Это, строго говоря, история удачной карьеры, хотя кое-кто из родственников пациента, и прежде всего два его старших брата, возглавляющих сейчас семейное дело, по-прежнему рассматривают его как человека «не слишком серьезного». Они не доверяют ему и, возможно, завидуют его проникновению в куда более обширный и усложненный мир, чем их собственный. Пациент без затруднений признает, что не поддерживает с ними практически никаких отношений. Время от времени видится с родителями, удалившимися теперь на покой и живущими на своей вилле во Флориде. Хорошо ладит с отцом, который тоже когда-то слыл смутьяном и забиякой. Мать пациента — женщина нежная, любящая и, судя по всему, давно и тяжело больная. Вскоре после возвращения в Нью-Йорк пациент возобновил связь с привлекательной молодой особой из Австрии, в которую был влюблен еще до того, как пустился в свои скитания. Игнорируя мягкие, но постоянные возражения со стороны родителей (связанные с иностранным происхождением девушки), он на ней женился. Предшествующий сексуальный опыт значителен, но здесь он нашел свою первую и единственную любовь. Брак с самого начала сложился чрезвычайно счастливо. При его жалованье у них нет никаких материальных проблем. По взаимному согласию супруги не спешат обзаводиться детьми, так как по-прежнему весьма увлечены друг другом и не чувствуют себя готовыми к родительским хлопотам. г) САМООЦЕНКА ПАЦИЕНТА Амбициозен, эффективен, надежен. Влюбчивый, нежный, но умеющий скрывать свои чувства. С детства ощущал одиночество, преодолел его в нынешнем браке. Ценит уют, полагает, что христианское милосердие надлежит в первую очередь выказывать по отношению к самому себе. Сейчас читает меньше, чем раньше. Верит в Бога, не посещает церковь. Потрясен происшедшим, но твердо намерен докопаться до самых корней. Настаивает на том, что является «человеком крайне заурядным». д) ВЗАИМООТНОШЕНИЯ ДОКТОРА И ПАЦИЕНТА 1. Как пациент относится к доктору: с готовностью обсуждает свои личные дела, которые, однако, как он убежден, не имеют отношения к тому, что произошло. Откровенно предубежден против мысли, будто психиатр способен помочь ему. Однако горит желанием «раскрыть тайну». Поскольку согласился на второе собеседование, возможно, опасается рецидива, на вероятность которого я по мере сил старался не обращать внимания. 2. Как доктор обращается с пациентом: не педалирует самые актуальные проблемы, чтобы не спугнуть его на этой стадии, особенно после неудачного опыта с Хартман. С превеликой осторожностью, то есть не претендуя слишком на многое и ни в коей мере не выражая критического отношения к его высказываниям, позволил себе только осторожный намек на то, что врач может послужить лакмусовой бумажкой в деле самопознания пациента. Такой подход представляется наиболее надежным. Не обсуждаю с ним терапевтических вопросов и не делаю попыток диагностической интерпретации. На данном этапе счел нецелесообразным упоминать о возможности гипнотерапии, хотя намереваюсь затронуть эту тему на втором собеседовании. Уже сейчас достаточно ясно, что, если отвлечься от возможности долгосрочной терапии, гипноз представляет собой кратчайший путь к решению этого, несомненно, интересного случая. NB: необходимо спросить у пациента или доктора Хейворта, что именно было написано в записке, оставленной для жены. е) ВЫВОДЫ Будут сделаны после повторного обследования. 6 Кровоподтек шел по диагонали, начинаясь под шейными позвонками и заканчиваясь у самого основания грудной клетки, — черно-сине-розовая косая полоса, обрамленная «газонами» выцветшей желтизны. По обе стороны от синяка кожа на груди и животе почти до самого паха была в тонких красных прожилках от бесчисленных мелких кровоизлияний. Я заметил, как Хейворт разинул рот, когда я снял рубашку. — А как конкретно это произошло? — Я не знаю... собственно говоря... я даже не замечал этого до сегодняшнего дня. — Каким, интересно, образом? — Я не раздевался. — Вы попали в дорожную аварию? — Он с подозрением посмотрел на меня. — Вас кто-нибудь избил? — Ничего не помню. Доктор отложил в сторону стетоскоп. — Ничего не сломано, ничего не перебито, никаких опухолей. — Его скрюченные старческие пальцы медленно прошлись по моей груди, деловито прокладывая себе дорогу. — Экстенсивная пурпура, — клянусь вам, я никогда не видел ничего подобного. — Что значит «пурпура»? — Кровоизлияние. Кровь, вырвавшаяся из своих обычных каналов и разлившаяся вокруг них. Вам больно, когда я делаю вот так? Он чуть надавил мне пальцем на живот. — Только если я рассмеюсь. Доктор вздохнул: — Я не могу настаивать, чтобы вы рассказали мне все, Мартин, но если бы вы рассказали, это бы нам помогло. — Но послушайте, это вообще не имеет никакого отношения к тому, что произошло. Даже если бы я попытался рассказать, откуда у меня этот синяк, Хейворт ни за что бы мне не поверил. Он человек приземленный, практичный, трезвый и в высшей степени разумный — он бы и слушать не стал дикие россказни о том, как невидимая, но чудовищная тяжесть пригвоздила меня к полу в жалком гостиничном номере на Сорок пятой улице. — Мне надо выяснить насчет Анны, Билл. Поэтому я к вам и приехал. А вовсе не из-за этого дурацкого синяка. А вы мне ничего не рассказали. — Вот как? — Он недовольно посмотрел на меня поверх очков. — Что ж, в таком случае прошу прощения. Он, со своей закинутой назад головой и копной седых волос над большим и грустным лицом, производил едва ли не комическое впечатление. Разумеется, он был крайне встревожен тем, что я учинил. Он знал Анну еще девчушкой, он привык относиться к ней чуть ли не как к собственной дочери. Подозреваю, что он решил, будто я нарочно вытворил такое, чтобы досадить ей. — С ней все будет в порядке, — мягко заметил он. — Билл, ради всего святого! — Она очень тревожилась за вас. Больше, чем из-за собак, во всяком случае поначалу. Когда она нашла в коробке... она решила, будто это какой-то маньяк... Простите, но именно так это и выглядело: как будто в дом вломился какой-то маньяк. И она боялась, что он убьет и вас. — А как она сумела выбраться из спальни? — Она вылезла из окна и спустилась по карнизу. Примерно через час после вашего отъезда. Ей надоело дожидаться чего-то, что ей мнилось во всей этой истории, какого-то сюрприза, она сказала. В доме было тихо. Она удивилась, куда подевались собаки. Она позвала их и, понятно, не получила никакого ответа. Потом, когда она уже входила в дом через парадную дверь, ей бросилась в глаза кровь на ковре. Анна не рассказала мне, Мартин, о том, как она нашла собак, так что не расспрашивайте. Бедняжка была подавлена мыслью о том, что убийца еще, возможно, находится в доме. Когда она убедилась в том, что никого кроме нее нет, она заперла все двери и хотела было вызвать полицию. Больше всего ее волновало, что могло произойти с вами. Но тут она нашла поздравительную открытку. — Но она ведь видела, как я отъехал от дома. Я ей помахал. — Она сказала, что не была убеждена, что это вы, — в его голосе звучали нотки сдерживаемого гнева. — Она много в чем тогда не была убеждена. — Не припоминаю никакой поздравительной открытки. — Но этого было достаточно, чтобы она раздумала звонить. На открытке были слова, написанные вашим почерком, вне всякого сомнения. К тому времени как я туда прибыл, она чуть с ума не сошла. Я ей дал успокоительное. Она была не больно-то разговорчива. Она уже засыпала, когда я уехал. Но я не оставил ее в одиночестве. К пяти прибыла сиделка. Я повторяю: вам совершенно не о чем беспокоиться. Она сейчас в надежных руках... Миссис Джеймс останется с нею так долго, как это понадобится. Я подумал было, не попросить ли ее сестру прилететь из Монтеррея, но потом решил, что чем меньше народу об этой истории знает, тем лучше. — А кто позаботился о... собаках? — Я зарыл их в саду. — Жаль, что этим пришлось заниматься вам, — резко отвернувшись от него, я подошел к окну и посмотрел на улицу. — Если бы я был в состоянии хоть что-нибудь объяснить... Но, поверьте, Билл, я весьма сожалею. — Не расстраивайтесь, — сказал он чуть более благодушно. — Я на все готов для Анны... для вас обоих... Не надо было мне вам это говорить. Но вы ведь для меня не просто пациенты, сами знаете. — Стоило вам понадобиться — и вы оказались на месте. Возникла довольно неловкая пауза. — Оденьтесь-ка лучше, — сказал наконец доктор. — У вас нет ничего такого, что не поддавалось бы излечению. Пожалуйста, постарайтесь относиться к этому спокойнее. Возьмите на пару недель отпуск. Я свяжусь с вашей фирмой. — Я туда уже позвонил, — ответил я в таком смущении, словно и впрямь взял на себя что-то лишнее. — Я сказал, что у меня тяжелый грипп. — Вот и отлично, а я всегда смогу подтвердить это, если понадобится, — он улыбался, но взгляд его был жестоким и настороженным. — Мартин, мне хочется, чтобы вы повидались с одним из моих коллег. — Из дурдома? — Верно, с психиатром. — Вы ведь знаете, как я ко всему этому отношусь. — И знаю вдобавок, с каким вниманием вы относитесь ко всему, что связано с вашей женой. Нам ведь надо и о ней подумать, не так ли? Затем он объяснил это с профессиональной прямотой: настоящий случай не по его профилю. Дело вовсе не в том, что он считает меня сумасшедшим. Возможно, я просто переутомился на работе. Стресс, легкое психогенное нарушение, что-нибудь в этом роде. То, что может произойти буквально с каждым. Но мой долг перед Анной, равно как и перед самим собой, состоит в том, чтобы «заручиться поддержкой специалиста». Чего-то в таком роде я от него и ждал. — А вы собираетесь сообщить Анне о нашей беседе? — Только если она сама спросит, в чем, честно говоря, сомневаюсь. Она все еще не оправилась от шока. Нет смысла торопить события. Она наверняка придет в себя, не извольте сомневаться. Но в настоящее время, мне кажется, вам не стоит вступать с ней в контакт, если, разумеется, в этом не возникнет срочной необходимости. Если он пытался подбодрить меня, то не больно-то в этом преуспел, но так или иначе я был ему благодарен. В то время мне невыносима была сама мысль о свидании с Анной. В каком-то смысле было облегчением узнать о том, что и она не хочет меня видеть. — Вы врач, вам решать. Я подумал о том, что, возможно, для Анны было бы лучше узнать из какого-нибудь официального источника о том, что, убивая собак, я был в невменяемом состоянии. Я знал, что моя вина никуда не денется, но ей, подумал я, было бы легче считать меня ни в чем не повинным. Какое-то время симуляция сумасшествия казалась мне решением проблемы — пусть и бесчестным, но гуманным. Но тогда я еще не был знаком с Марсель Хартман. В первый же момент, когда я ее увидел за письменным столом в дышащем антисептикой кабинете психиатрического центра в Леннокс-Хиллс, я понял, что у нас с ней ничего не получится. Все в ней — жесткая прокурорская улыбка, жесткие, как проволока, волосы, затянутые на затылке в узел, из которого торчала булавка, очки с толстыми стеклами, увеличивавшие и искажавшие ее глаза, придавая им сердитое инквизиторское выражение, — все это вместе взятое заставило меня прямо на пороге заскрежетать зубами. Я почувствовал мгновенное отвращение к доктору Хартман. Когда она говорила, ее маленький противный рот превращался буквально в пару сдвоенных проводков, раздвигавшихся и сдвигавшихся с подозрительной точностью и аккуратностью. Она выглядела мерзкой нянькой, которой не терпится наказать очередного подопечного. Должно быть, доктор Хартман сама была собачницей или по крайней мере любила собак. Она даже не пыталась скрыть от меня тот факт, что находит мое преступление неописуемо омерзительным, что, хоть и было вполне понятным, мало помогло нашему делу. Я совершил ошибку, сообщив ей, что боюсь рецидива, и она, похоже, поняла это буквально, что лишний раз доказывает, как она была глупа; поняла это так, что я теперь представляю опасность для чужих домашних животных. Прежде чем я успел осознать, к чему она клонит, она начала, и весьма настойчиво, внушать, что жизнь покажется мне куда проще, если я проведу какое-то время в психиатрической лечебнице. К концу нашего «собеседования», потерпев вроде бы поражение во всех остальных аспектах, доктор Хартман объявила, что хотела бы провести со мной стандартный психологический тест, так называемый тест Роршаха. Я согласился, выказав все ту же ироническую покорность, что и на протяжении всего собеседования. Достав из ящика письменного стола стопку квадратных карточек белого цвета, доктор объяснила мне своим сухим заторможенным голосом правила игры: — Тест Роршаха представляет собой проективный тест, мистер Грегори. Назначение его — в том, чтобы определить свойства натуры испытуемого исходя из измерений богатства его фантазии. — Проективный тест, — глухо отозвался я. — На этих карточках вы найдете несколько рисунков и цветовых пятен. Вы посмотрите на них как можно пристальнее, и только мгновение. А затем скажете мне, что увидите. Вы совершенно свободны проявлять и выражать любые свои фантазии — и, разумеется, как вы понимаете, в структуру теста не заложена возможность верной или ошибочной интерпретации. Хотя, должна предупредить вас, число объектов, которые вы сумеете ассоциативно описать заданный период времени, может оказаться чрезвычайно важным. Но все это крайне просто. — Детская забава, — пробормотал я. Но, когда я взглянул на первую карточку, которую доктор Хартман мне протянула, я сперва не смог распознать на ее неравномерно покрытой черным поверхности ничего, кроме чернильной кляксы. Я сконцентрировался на этой кляксе, но она упорствовала, не желая превращаться во что-нибудь конкретное. Я потряс головой. — Попробуйте другую. — Она подала мне через стол другую карточку. На этот раз я изучал ее более тщательно, передвигая по столу и глядя на нее под различным углом, фокусируя внимание то на целом, то на отдельных участках рисунка, но успеха добился не большего, чем в первый раз. Я слышал, как тяжело дышала во время всей моей попытки доктор Хартман. — К сожалению, ничего не получается. — Я поднял на нее взгляд и засмеялся в это глубоко отвратительное мне лицо. — Не думаю, что вы как следует стараетесь, мистер Грегори. В конце концов, хоть что-нибудь видит каждый. Но я на самом деле старался. В этом и была загвоздка. Она передала мне еще несколько карточек. Серия экстравагантных картинок промелькнула перед моим остающимся бесплодным взором, каждая из них в чем-то отличалась от предыдущих: некоторые — цветом, хотя большинство были черно-белыми, но ни одна не способна была пробудить мою фантазию. Я видел пятна — и только пятна. Доктор Хартман на своем рабочем месте дышала все тяжелее. Наконец ее терпение иссякло. — Поскольку вы не стараетесь сотрудничать со мной, мистер Грегори, я не вижу смысла в продолжении опыта. Она принялась собирать беспорядочно разбросанные карточки. — Погодите-ка секунду! — Я накрыл рукой карточку, которую по-прежнему напряженно рассматривал. — Кажется, здесь что-то есть. Доктор Хартман вздохнула: — Ну и то хорошо. И что же тут есть? — Выглядит как какое-то животное. Козел или, может, осел, лежащий на спине. — Вот как? — Она вытащила из волос заколку, оказавшуюся карандашиком. — А что еще? — И вокруг животные. Точно такие же. И тоже лежат. И повсюду вода. Некоторые из них лежат в воде. Их несет по водам. И все эти животные мертвы. Утонули. А еще я вижу людей. Они бегут по улицам. Они спасаются бегством. Кто-то преследует их. Они оглядываются, натыкаются друг на друга, с боем прокладывают себе дорогу, стараясь убежать, но преследователь приближается. Они ужасно испуганы. О Господи!.. — Продолжайте, — спокойно сказала доктор Хартман. — Но я вижу все это! Это вовсе не то, что вы думаете! Я вижу, как все это происходит. Люди действительно гибнут. Тысячи, многие тысячи людей. И все это движется и постоянно трансформируется. Небо темное, но не ночь. Вот ребенок, девочка, полуобнаженная, она дрожит от страха. У нее страшно худое тело. И все в нарывах. В каких-то омерзительных болячках. Буквально кости торчат наружу. Она тоже хочет убежать, как все остальные, но она не в силах: слишком она слаба. Им придется бросить ее. А там из-за угла кто-то наблюдает за ней. Кто-то или что-то. О Господи всемогущий! — Так что же это такое? — Не знаю. Но и ее я больше не вижу. Я вообще больше ничего не вижу. Хотя нет, погодите-ка! Лицо! Но оно все время меняется. Боже, какое оно чудовищное — старое, страшное, замшелое — я не могу на него смотреть. Сейчас стало еще темнее. Лица нет. Вообще ничего нет. Только маска, злая маска, а то, что за ней пряталось, куда-то исчезло. — А что еще вы видите? Доктор Хартман подалась в кресле навстречу мне. Но это легкое движение, должно быть, вывело меня из нужного состояния. Из равновесия. Я почувствовал себя так, словно все это время находился на сильном ветру, а сейчас он мгновенно и внезапно исчез. Я поднял глаза от стола и не мог понять, где я сейчас. Всю комнату заволокло туманом. Стена за плечами у женщины, бледно-зеленая больничная стена, вращалась с поразительной скоростью. Я закрыл глаза, ожидая, когда ко мне вернется зрение. — А больше ничего, — выдавил я из себя наконец, осознавая, что и так сказал слишком много. — А почему бы вам не попробовать теперь другую карточку? Сейчас ее глазки деловито поблескивали. Она почуяла запах победы. Но из ее вопроса я понял, что мне не о чем беспокоиться — она ни о чем не догадалась. Она просто праздновала тот факт, что ей якобы удалось ко мне пробиться. Она и представления не имела о том, что произошло на самом деле. Ни малейшего представления. — Весьма сожалею, доктор Хартман, — произнес я без нотки грусти в голосе, — но я не верю, что вы в состоянии мне помочь. Должно быть, я прошагал кварталов пятнадцать, прежде чем начал соображать, что произошло. Или, вернее, что происходит. Когда я вышел из больницы, они находились на другой стороне улицы. Я видел, как они перешли дорогу, а потом попались мне на глаза несколько минут спустя, когда я непроизвольно обернулся, чтобы еще раз взглянуть на девушку, внешне немного похожую на Анну. Сперва я не подумал, будто в них есть что-то странное. Обыкновенный слепой с собакой-поводырем. Слепой был мал ростом и толст, даже жирен, с неприятно обвисшей кожей. Было ему около тридцати. Он щеголял в сюртучной паре не по росту, в бейсбольной кепке и в темных очках. Собака была крупной черно-бурой немецкой овчаркой, поводок был светящийся, чтобы вечером отражать свет автомобильных фар. На углу Шестьдесят второй я обнаружил, что останавливаюсь, чтобы дать им себя нагнать. Дул встречный ветер с Парк-авеню, и я понял, что они уже располагают моим запахом. Конечно, нелепа сама мысль о том, будто тебя преследует слепой. Но, после того что случилось, пока я проходил тест Роршаха, я не желал никаких сюрпризов. Тем, что я до сих пор не сорвался, я был обязан единственно облегчению, испытанному мной, когда я выбрался из чертова заведения и перестал дышать одним воздухом с доктором Хартман. Но вся процедура глубоко потрясла меня и превратила в легкую добычу для любой новой напасти. Когда они приблизились, я понял, что дело не в слепом. Опасаться мне следовало собаки. Рывком своей крупной головы она вытащила хозяина на самый край тротуара — всего в нескольких футах от того места, где застыл в неподвижности я. Стоя сбоку от них, я видел, как моргают и поблескивают незрячие глаза слепого: его темные очки сейчас их не скрывали. Это напоминало катящиеся по столу игральные кости. Собака навострила уши и принялась обнюхивать мои ноги. Я был в том же костюме, что и в то утро, когда убил своих ребят. Капли их крови еще наверняка оставались на брюках. Я был готов к тому, что собака вот-вот бросится на меня и перегрызет мне горло. На перекрестке горел красный свет. Охваченный внезапным приступом паники, я заставил себя нагнуться и погладить массивную голову овчарки. Это тоже был тест — на мою выдержку и собачий инстинкт. Ни один из нас ничем себя не выдал. Добрая овчарка завиляла хвостом и принялась лизать мою руку. Если отвлечься от чувства легкого отвращения в тот момент, когда моей ладони коснулся ее мокрый язык, я не испытал ничего. 7 Сразу же по возращении к себе в гостиницу я позвонил Хейворту и сообщил ему о том, что произошло в Леннокс-Хиллс. Услышав мои возмущенные инвективы по адресу доктора Хартман, он сухо заметил, что уже разговаривал с ней после моего визита и, взяв на себя инициативу, организовал мне встречу с другим психиатром. И все это даже не осведомившись у меня, готов ли я пройти через такое вторично. Самым натуральнейшим образом доктор Хейворт предположил, что я готов к постоянному сотрудничеству ради Анны, если уж не во имя чего-то другого. Р. М. Сомервиль, как уверил меня доктор Хейворт, человек совершенно другого склада, нежели Марсель Хартман. Характеристика, выданная ему Хейвортом: «свободомыслящий психотерапевт, вы бы сказали, человек в высшей степени терпимый», — заранее преисполнила меня недоверием. Когда я спросил у Хейворта, почему, раз доктор Сомервиль такая прелесть и такая умница, он не направил меня к нему с самого начала, он замялся и что-то пробормотал, но так и не сумел предоставить мне удовлетворительных объяснений. Но, так или иначе, проще всего было пройти через это. В тот же вечер, выписавшись из гостиницы, потому что мысль провести там еще одну ночь внезапно показалась мне совершенно невыносимой, я перебрался в меблированные комнаты на Мулберри-стрит. Итальянка весьма простецкого вида, изъяснявшаяся на ломаном английском, провела меня в комнату, имеющую отдаленное сходство с тем, что было написано в каталоге. Хотя и представляя собой определенный шаг вперед по сравнению с моим гостиничным номером, что, впрочем, было весьма нетрудно, комната эта едва ли мне подходила. Я снял ее не колеблясь: во-первых, потому что она была свободна, а во-вторых, потому что счел для себя целесообразным поселиться в этой части города. Вероятность случайно столкнуться с кем-нибудь из знакомых здесь была куда меньше. На следующее утро, восстановив силы в результате двенадцатичасового сна с фенобарбиталом, я отправился на встречу с доктором Сомервилем у него в конторе, расположенной в изящном доме между Пятой и Мэдисон-авеню на уровне Девяностых улиц. Колокольчик у меня под пальцем отозвался звонком на легчайшее нажатие; раздвинулась, издав легкое шипение, входная дверь. В тени показалась девушка, стоявшая ко мне в профиль и погруженная в беседу с кем-то, кого мне не было видно. Мне почудилось, будто у нее за спиной кто-то быстро прошел из стороны в сторону, но все это осталось невидимым за темной волной ее волос и белизной шеи, когда она подняла голову и встретилась со мной взглядом. Выражение определенного недовольства, мелькнувшее было в чуть опущенных углах ее губ, быстро сменилось холодной приветливой улыбкой. — Мистер Грегори? Она задала этот вопрос без малейших колебаний. Я кивнул, сознавая, что за мгновение перед этим стал свидетелем чего-то пусть и незначительного, но для моих глаз явно не предназначавшегося. — Меня зовут Пенелопа. Я ассистент доктора Сомервиля, — она протянула мне руку. Рука была поразительно белой и настолько тонкой, что казалась крылом маленькой птицы. Я прошел мимо нее в глубь полутемного холла, откровенно проигнорировав предложенную мне руку. Мне любопытно было взглянуть на того, с кем она беседовала. Но никого там не было. Она закрыла за собой дверь и пошла прямо туда, где в ожидании, под горящими небесами реликтового викторианского пейзажа, стоял я. — А живет ли здесь кто-нибудь, кроме доктора Сомервиля? — спросил я. Девица, не ответив мне, отвернулась и пошла наверх по широкой, устланной ковром лестнице. Я поплелся следом, поневоле замечая, какая у нее изумительная фигура, и едва ли не раскаиваясь в том, что начало наших отношений выдалось настолько прохладным. Но что-то заставило меня перейти к активной обороне — то ли инцидент у входа, то ли сам факт, что она оказалась столь привлекательной. На первой же лестничной площадке девица остановилась и пригласила меня войти в полуоткрытую дверь. — Здесь кабинет доктора Сомервиля. Не угодно ли зайти, а я доложу о вашем приходе. Мне почудилось, будто в ее голосе был некий сарказм, но взгляд, которым она меня удостоила, оставался сугубо профессиональным. «Повидала я таких, как ты», — говорил этот взгляд. Узкое, обшитое дубовыми панелями помещение в форме буквы «L» скорее напомнило мне редко используемую медицинскую канцелярию, а вовсе не кабинет. В изножье буквы «L» стоял частично замаскированный письменный стол, там же было окно и встроенные в стену книжные полки, все книги на которых казались одинаково новыми и в равной степени нечитанными, тогда как стол не был ничем покрыт. Все в этой комнате будило во мне подозрения. Картины на стенах — от полотен на спортивную тему до строго геометрических абстрактных — несли на себе отпечаток чудовищного вкуса «коллекционера». За исключением двух изогнутых кресел современной конструкции, подчеркнуто составленных в дальнем углу, остальная мебель в стиле Людовика XV была обтянута шелком, в тон которому был подобран ковер, а также занавеси на окнах и два скверно выглядящих дракона, лениво гоняющихся друг за дружкой по бокам большой японской вазы. Под недавно позолоченным венецианским зеркалом располагался выполненный в колониальном стиле электрокамин одной из самых первых конструкций, завершая тем самым столь неудачное смешение стилей и эпох. В помещении было трудно дышать и возникало ощущение клаустрофобии. Здесь царила обезличенная, но угнетающая атмосфера. Я подошел к одному из окон и попытался открыть его, но все они оказались тщательным образом заперты. Я снял галстук и расстегнул верхнюю пуговицу на сорочке. Мне пришло в голову, что в любой момент я вправе отсюда смыться. Никто, в конце концов, не мог обязать меня проходить собеседование. Правда, это означало бы, что мне еще раз придется иметь дело с той, что меня встретила. Я отогнал от себя воспоминание о волнующих линиях ее фигуры. И вот она поднялась по лестнице, касаясь белыми пальцами перил, невероятно хрупкая и заставляющая застыть на месте одним-единственным жестом... Нет, у меня не хватило бы сил объясниться с ней, да и не хотелось мне осложнений такого рода. Мрачно глядя в окно, я подумал об Анне и почувствовал даже некоторое облегчение от того, что моя вина была постоянно со мной. — Мистер Грегори, извините, что заставил вас ждать. Голос был глубок и щедр, в нем слышались отзвуки английского выговора. Этот голос, казалось, наполнил собой всю комнату. На звук его я обернулся. — Рональд Сомервиль. Врач сделал шаг навстречу мне, протянув чистую, лишенную растительности руку. На какое-то мгновение мне показалось, что мы с ним определенно где-то встречались, и именно это ложное узнавание заставило меня в свою очередь шагнуть навстречу. Но, когда мы сошлись, я понял, что ошибся. Его рукопожатие было приятно крепким и оставило после себя едва уловимый запах миндаля. В нем не было ни тени фамильярности. Он казался вежливым, умным и вместе с тем непроницаемым. Будучи одет в скверно пошитый костюм, сорочку от «Братьев Брукс» и вдобавок к этому щеголяя в черных нарукавниках, он производил впечатление человека самоуверенного, но обходительного, а вовсе не «терпимого», как меня уверили заранее. Подавлял не он, а обстановка его кабинета. Неопределенного возраста — я дал ему лет пятьдесят пять, но, как потом выяснилось, он был старше, — он походил на камень, до матового блеска обточенный другими камнями. Все индивидуальные черты были спрятаны или выведены, его облик напоминал пятно, остающееся в памяти не дольше, чем незнакомое лицо на групповой фотографии. — А не присесть ли нам вон там, у окна? — произнес он и простер путеводную руку. Чувство заранее угаданного злодейства охватило меня, когда я увидел, что «вон там» расположены два составленные рядом кресла. Но здесь хотя бы не было кушетки психоаналитика. Я записал эти строки на оборотной стороне расписания поездов во время нашего разговора с доктором Сомервилем, а затем вручил ему свои заметки. Пока он читал, я не сводил с него глаз. Лицо его оставалось совершенно бесстрастным, но, когда он заговорил, по тону его голоса можно было понять, что прочитанное возымело на него свое действие. — Если удается определить, где нужно искать, мистер Грегори, — произнес он серьезнейшим тоном, подаваясь навстречу мне, — то объяснение можно найти чему угодно. — За это ведь вам и платят, не так ли? — я не мог удержаться от этого вопроса. — И чем дольше вы ищете, тем больше зарабатываете. Он улыбнулся, но не произнес ни слова. — Ну ладно, в конце концов никто не тащил меня сюда силком. Мне просто хотелось, чтобы вы знали... — А почему, собственно говоря, вы это написали? — перебил он, помахивая у меня перед глазами железнодорожным расписанием. Когда я ничего не ответил, он забарабанил пальцами по ручке кресла и уставился в потолок. — А скажите-ка: когда вы жили в Бостоне, у вас была собака? — Вот почему я это написал, — выдохнул я. — Вот как! «Не было катализатора. Не было прецедента, — зачитал он вслух из моего меморандума. — Не было никакого объяснения в прошлом». Вы лишаете меня куска хлеба, не так ли? — Я просто пытаюсь избавить вас от необходимости задавать мне кучу ненужных вопросов. — Разумеется, чем больше вы мне сами расскажете, тем меньше вопросов придется задать вам впоследствии. Так для вас по большому счету выйдет куда дешевле. И доктор Сомервиль улыбнулся: — А кто, собственно, говорит о большом счете? Короткая баталия была проиграна и выиграна. Я поведал ему свою историю, придерживаясь тех фактов, в которых был уверен, но то здесь, то там опускал некоторые детали. Например, я не сообщил ему, что на простынях в моем гостиничном номере остались пятна крови. Я догадывался, что доктор Хейворт сообщил Сомервилю о синяке, но тот об этом не спрашивал. И еще я не сказал ему ничего о том, что произошло при проведении теста Роршаха. Мне казалось излишним снабжать его боеприпасами такого рода. Стоит тебе только начать объяснять кому-нибудь из дурдома, что у тебя бывают видения, — сразу пиши пропало. Это ведь для них вода и хлеб; только это они на самом деле и желают от тебя слышать. Я понимал, что Сомервиль непременно обсудит мой случай с доктором Хартман, хотя бы из профессиональной вежливости, так что результаты «теста» станут ему известны, но, поскольку она ухитрилась абсолютно ничего не понять в том, что произошло со мной на самом деле, я предположил, что и отчет ее не будет содержать ничего чрезмерно настораживающего. Сомервиль пытался с известной аккуратностью перевести разговор на мои отношения с Анной. Но, подчеркнул он, если я для этой темы еще не созрел, то он не настаивает... А я не созрел. Я предоставил ему заниматься моим жизнеописанием и историей моей семьи, чего более чем достаточно, чтобы нагнать сон на кого угодно. — А что, если мы вернемся к теме собак? Я пожал плечами. — Вам необязательно говорить об этом... — Если я не созрел, — я уже научился заканчивать за него реплики. — Совершенно верно. Я тут припомнил кое-что. Маленькую трагическую повесть о собачке. Я никогда никому не рассказывал ее. Возможно, я ее стесняюсь... Это случилось, когда мы жили на Филиппинах. Отец работал в Маниле, и мы жили в большом старом и бедном бунгало на окраине города. Наш сад непосредственно переходил в тропические джунгли. — Продолжайте. — Помню, как я лежал ночами в постели, слушая крики птиц и обезьян и пытаясь каждый раз определить, кто именно кричал. Иногда можно было услышать, как продираются сквозь заросли кабаны, иногда — приглушенный рык леопарда: тамошние леопарды были охочи до наших кур. Для девятилетнего мальчика это было огромным развлечением, тем более что во многих отношениях наша жизнь там была строго регламентирована. Мне никогда не позволяли никуда ходить одному, но часто оставляли одного в доме, и иногда мне удавалось смыться на улицу. Как правило, я отправлялся на ферму Джонсонов, примерно в миле от нас, и ловил рыбу в тамошнем ручье. На ферме было множество собак всех мастей и размеров — по преимуществу бродячих, — которые забегали туда и оставались насовсем. Я любил играть с ними, особенно с одной дворнягой-полутерьером по кличке Джеф. Мы, знаете ли, не держали дома собак. Отец говорил: никаких домашних животных — у них бывает бешенство. Однажды, когда я был на ферме, пошел дождь. Не такой, знаете, как у нас, а настоящий тропический ливень. Я помчался домой и по дороге совершенно промок, но я надеялся, что никто не заметит, что меня дома не было. По какой-то непонятной причине собаки помчались следом за мной. Я изо всех сил пытался прогнать их, но они не отставали. А было их не меньше дюжины. Стоило мне побежать — и они бежали следом, стоило остановиться — они останавливались. Я кричал им, чтобы они убрались восвояси, проклинал их, уговаривал. Но ничто не помогало. Я даже кидал в них камни, а они все равно неподвижно стояли под дождем — отвратительная свора грязных, вечно голодных... Один их вид приводил меня в раж. Они преследовали меня до самого дома. Они даже ворвались к нам на веранду и принялись рычать, требуя, чтобы их впустили. Я закрыл в доме все двери и окна и изо всех сил старался не обращать на них никакого внимания. В доме больше никого не было, кроме маленькой дочки повара, но та была у себя в сарае. Ее мать запретила ей появляться в доме в свое отсутствие. Она была примерно на год старше меня — мы с ней иногда играли. Дождь лил все сильнее и сильнее, барабанил по крыше, топтал цветочные клумбы, пробивал в земле дыры и уходил в них, как в воронки. А собаки по-прежнему неистовствовали на веранде всей сворой в двенадцать пастей, как будто устроили там какую-то собачью конференцию и обсуждали сейчас, чем им заняться дальше. Но через какое-то время они капитулировали и, поджав хвосты, поплелись под дождем к себе на ферму. Все, за исключением маленького полутерьера, моего дружка по кличке Джеф. А он оставался там еще какое-то время. Я слышал, как он метался туда и сюда, как скребся в закрытую дверь: это был тонкий и сводящий с ума звук, пробивавшийся даже сквозь шум ливня, но я был преисполнен решимости не впускать его. Я заткнул уши. Мне пришло в голову, что он, возможно, не знает, как добраться к себе домой. Но мне было наплевать — мне было наплевать на все, что могло с ним случиться, лишь бы он оставил меня в покое. Наверное, я не хотел брать на себя ответственность. Хотя Джеф был весьма дружелюбной маленькой тварью. Через несколько дней мне сказали, что Джеф куда-то пропал. Все решили, что его задрал леопард. Я никому ничего не сказал о том, при каких обстоятельствах видел его в последний раз. Никто не знал даже, что я в тот день был на ферме. Однако долгое время после этого у меня было очень тяжело на душе. Я поглядел на Сомервиля, ожидая от него какой-то реакции, но он сидел не говоря ни слова. Молчание становилось гнетущим. — Ну и что же? Не угодно ли вам прокомментировать это? Я, как видите, от вас ничего не скрываю. Или вы рассчитывали услышать, что я в двухлетнем возрасте застиг своих родителей занимающихся сексом с немецкой овчаркой? Я ведь не неврастеник и не психопат, я, знаете ли, не сумасшедший! — Скажите-ка мне, мистер Грегори, а вы уже бывали когда-нибудь у психиатра? Разумеется, не считая доктора Хартман. — Нет, никогда. — Тогда почему вы с таким предубеждением относитесь к психиатрическому лечению? — Потому что я не душевнобольной и потому что у меня всегда была здоровая сопротивляемость ко всякого рода саморазрушительным тенденциям. К тому моменту, как все это произошло, я обладал полным самоконтролем. — Но если бы вы сломали ногу, вы разве бы не обратились к врачу и не легли бы, если бы вам велели, в больницу? — Это другое дело. — А скажите, проживая в Калифорнии, не участвовали ли вы в сеансах групповой терапии? А также — в радикальных движениях, экзотических религиозных культах? Не принимали ли наркотики? Не были ли замешаны в политику? — А какое все это имеет отношение к нашей теме? Насчет политики это верно, но речь не шла о каком-то конкретном движении. Насчет наркотиков тоже — но только потому, что там так принято. Это условие игры. Я не искал ответы на вечные вопросы, если вы подводите именно к этому. — Вы отказались, следовательно, от попыток решить все мировые проблемы? — Вот именно, — я рассмеялся. — Единственной проблемой там было зарабатывать как можно больше денег, а я ее предпочитал не решать. — И вами никогда не овладевала депрессия? Вы сказали мне, что в гостиничном номере испытали острый приступ депрессии. — Да, но это было вроде как... Нет, не могу описать вам, как и что это было. Это было ни на что не похоже. Я назвал это состояние депрессией, потому что так оно называется, верно? Но как мне объяснить? Все, что я вам рассказываю, вы мысленно к чему-то постоянно приплюсовываете. — Но как иначе прикажете вам помочь? — Послушайте. Я убил своих собак, которых любил едва ли не больше всего на свете. Я не знаю, почему я так поступил. Это произошло помимо моего самоконтроля. А что, если это когда-нибудь повторится? Или я совершу что-нибудь еще хуже? И потом этот туман. Он переполнял мою голову. Тогда в кухне все внезапно стало сырым и холодным. И запах росы... Я ведь осознал потом, сколько бы сам ни пытался от этого отречься, что несу ответственность за содеянное. И все представляется таким бессмысленным, не правда ли? Я чувствовал себя так, словно в меня кто-то вселился, кто-то вторгся, и все же я знаю, что сама вторгающаяся сила прячется во мне. — Возможно, вы реагируете на происшедшее на двух уровнях одновременно. — Я не шизоид, если вы об этом. — Я почувствовал, что говорю на более высокой ноте, чем раньше. — Я не сумасшедший. Ради всего святого! Разве вы сами не видите! Сомервиль промолчал. Он сидел, проводя пальцами по щеке. Я сам на себя разозлился, униженный его инертностью, провалом моей попытки в чем бы то ни было убедить его. Все мои аргументы словно бы закружились на месте, и каждый из них принялся хватать себя за хвост. Но хотя я не обольщался относительно того, что мне удалось переиграть доктора Сомервиля, я вышел с собеседования с ощущением, что потерял время не совсем понапрасну. Сомервиль смог удостовериться хотя бы в одном: я самым серьезным образом настроен выяснить, почему со мной такое случилось. Вопреки моим собственным ожиданиям, я, в конце концов, нашел Сомервиля довольно симпатичным. Он не стремился выжать из меня все соки. Единственным его предписанием был наказ завести — и вести — дневник. Когда он осведомился, не угодно ли мне повидаться с ним уже завтра, я, к своему собственному удивлению, ответил «да». Возможно, мне принес облегчение сам шанс выговориться. Хотя я по-прежнему был начеку и многое от Сомервиля смог утаить. Но все-таки начал считать его своим потенциальным союзником. А в этом уже было нечто утешительное. Лучик какой-то надежды. 8 Я лежу на самом краю наполненного зеленой водой плавательного бассейна на вершине холма в Южной Калифорнии и гляжу на раскинувшийся внизу океан. Время примерно полуденное, на небе ни облачка, и я лежу, предаваясь грезам об Анне. Я собрался с силами, чтобы вызвать ее образ телепатически. И не слишком удивляюсь, когда мне почти сразу удается добиться желаемого результата. Возникнув ниоткуда, она опускается на подстилку рядом со мной и снимает с плеч пляжный халат. Солнце ласкает ей спину. Я чувствую под рукой тепло ее кожи. Осторожно двигаясь на юг, рука прокладывает себе увлажненную потом тропу к ее пояснице. Анна коротко вскрикивает. Я удивляюсь, уж не нажал ли я ненароком не на ту кнопку... Или это атавистическая ностальгия по хвосту? Анна бормочет что-то о том, чтобы я вошел в нее. Я делаю из ладони козырек, пытаюсь посмотреть на нее против света, но выражение лица определить не могу. Я перекатываюсь на локоть, причем голова моя оказывается у ее ног, нарочно раздвинутых, чтобы я понял, чего она хочет. Кожа здесь белая и безупречная, матовая и нежная, как белая глина; волосы, надушенные и ухоженные, поблескивают и темны как опиум. Я уже чуть было не набрасываюсь на нее, как вдруг припоминаю, что моя Анна белокура и здесь... Предупредительные сигналы молниями вспыхивают у меня в голове. Это ведь Голливуд, где блондинки по-прежнему в цене — НАТУРАЛЬНЫЕ БЛОНДИНКИ; мне кажется, будто я вижу ярко-красные неоновые слова рекламы, пробегающие по поверхности бассейна в просвете между ее ног. Реклама заканчивается письменами, начертанными на небесах: воистину ЗОЛОТОВОЛОСЫЕ... Она завладела моей рукой. И ведет ее к своему черному благоухающему руну. Меня трясет. — Нет, подожди. Я отваливаюсь в сторону. Не произнося ни слова, девушка поднимается, подбирает халат и медленно бредет по направлению к дому. Любовный призыв все еще жив в ленивой поступи ее тела, когда она проходит под белой колоннадой и растворяется в холодном, невидимом мне внутреннем помещении. Но я не в состоянии пошевелиться. Я лежу, пригвожденный собственной нерешительностью к кромке зеленого, как лед, бассейна. Моя раздвоенность объясняется вовсе не желанием сохранить верность собственной жене. Просто я не убежден в том, что с моей стороны было бы разумно переспать с ассистенткой доктора Сомервиля. Сцена меняется — и теперь я нахожусь в помещении, как две капли воды похожем на мой гостиничный номер на Мулберри-стрит. Оно неуютно и старомодно, с тяжелыми шторами на окнах, с пожелтевшими обоями и с рукомойником в углу, отделенным от остальной комнаты оливково-зеленой ширмой. Над встроенным в стену камином висит отвратительная акварель с видом Неаполитанского залива. У окна — стол, под одну из ножек которого положена газета. Пара мягких кресел, письменный стол, больничного вида лампа и две железные кровати — одна прямо за дверью, другая посредине комнаты, напротив рукомойника. Страшно темно, потому что шторы задернуты, свет не горит ни здесь, ни в коридоре. Хотя я прекрасно знаком с тем, что и где стоит в этой комнате, я чувствую себя совершенно дезориентированным. Я понимаю, что нахожусь в кровати, но мне неясно — в какой из двух. Разумеется, делу можно помочь: протянуть руку и зажечь свет, но что-то удерживает меня от этого. Я лежу, скрючившись под одеялом, и пытаюсь согреться теплом собственного тела. Для октября нынче чертовски холодно — ночной воздух оседает сыростью у меня на щеках. Я не могу вспомнить, не оставил ли я открытым окно. Призрачный и влажный запах, царящий в помещении, кажется мне самым неприятным образом знакомым. Я лежу, дрожа от холода, и борюсь с ним и вместе с тем стараюсь не обращать внимания на отвратительное ощущение в желудке. Стремясь согреться, я постоянно меняю позу, ворочаюсь с боку на бок, потуже натягиваю на себя одеяло. Старые пружины кровати издают крик протеста, стоит мне только пошевелиться. А когда я застываю, наступает тишина: дом погружен в глубочайшее безмолвие. Я слышу только хрип собственного дыхания и тяжелые удары сердца. Итак, я концентрируюсь на дыхании. Оно кажется мне неровным. Я пытаюсь отрегулировать его. Безуспешно. Как будто я утратил контроль над собственными легкими. Я боюсь задохнуться. Я сажусь на постели и делаю несколько глубоких вдохов. Теперь я веду мысленный отсчет, будучи полностью занят своим дыханием, как какой-нибудь врач, изучающий чрезвычайно редкую болезнь. Стетоскоп у меня в ушах усиливает звук. Я стараюсь выпускать воздух из груди как можно полнее, перед тем как набрать его вновь, с тем чтобы мое дыхание обрело какую-то регулярность. Однако дыхание прерывается, потом воздух вырывается из меня со сдавленным и дрожащим ревом, затем все повторяется сначала, причем шум нарастает. Пружины кровати аккомпанируют моему дыханию... И вдруг я понимаю, что по-прежнему не шевелюсь. А шум дыхания становится все громче, все грубее, все настойчивее. Но это вовсе не мое дыхание! Девица! Я жадно вслушиваюсь. Я слышу ее — открывающую и закрывающую рот, втягивающую, всасывающую в себя воздух, издающую легкие всхлипы, крики, стоны... И в то же мгновение в комнате начинает сотрясаться вторая кровать. ...Визжит, как свинья. Кровать трясется, дыбится, вздымается. Стены, пол, потолок — вся комната начинает вибрировать ей в такт. — Трахни меня, — призывает она, перекрывая грохот. — Трахни меня под хвост, о Господи Иисусе! Все быстрее и быстрее, вращаясь и ворочаясь, со все большим неистовством, туда и сюда, туда и сюда, помогая самой себе, добивается она своего одинокого оргазма и издает длинный и по-звериному страшный вопль восторга. Я проснулся... Должно быть, я проснулся. Вокруг меня вновь тихо. Я помню, как вслушивался в ночь, ожидая услышать знакомый звук. Но в комнате стояла тишина, а белый призрачный шум, равномерный грохот на низкой ноте я постепенно идентифицировал с гулом машин в городе. Я глянул на часы. Красные светящиеся цифры давали успокоение. Было пять минут третьего. Но, лежа во тьме и уже окончательно проснувшись, я понял, что на самом деле ничего не переменилось. Я все еще не понимал, в какой из двух постелей лежу. В комнате стоял необъяснимый холод, воздух буквально обжигал, и пахло здесь по-прежнему так, что я не смог бы этот запах ни с чем другим спутать, — пахло росой. Мгновенно лезвие страха полоснуло меня по груди. Я потянулся в поисках выключателя. Но там, где должен был стоять ночной столик, моя рука повстречалась с пустотой. — Мартин! — Голос, окликнувший меня из тьмы и едва различимый, дрожал от страсти. И опять шум дыхания. И слабый скрип пружин. Это никакой не сон, она была здесь, со мной, в этой комнате. — Мартин! — на этот раз прозвучало и громче, и требовательнее. Железо заскрипело: пружины приноравливались к весу ее тела, затем послышался шорох откидываемого одеяла и мягкий шлепок босых ног, коснувшихся пола. Я сел в постели, по коже у меня побежали мурашки. Сладкий запах овевал мне лоб и застилал глаза. Я вперился во тьму. Буквально через мгновение я ждал ее прихода. Но она не двигалась с места. Я слышал ее жаркое, взволнованное дыхание и представлял себе, как она лежит, обнаженная и открытая, на краю кровати. Белые руки, настолько тонкие, что они кажутся крыльями маленькой птицы. — Иди сюда, — шепчет она. Я пустился в путь сквозь пустоту и тьму, ориентируясь только на звук ее дыхания. Под ногами у меня был ковер, я чувствовал его ворс, его истоптанность, его надежность. Я протянул руку — и она стукнулась обо что-то холодное и твердое. Спинка кресла. Я покрепче схватился за нее, обуреваемый непроглядностью здешней тьмы. Я закрыл глаза, пытаясь обрести равновесие... стоя на самом краю, заглядывая в бездну чего-то невыносимо чудовищного... Я почувствовал, как сама комната поплыла куда-то, несомая мощным течением, сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее. Я споткнулся, рванулся вперед, уперся в стол. Под моим весом он рухнул и поплыл вдаль. Но тут я уже успел сориентироваться. Окно! Я ухватился обеими руками и раздвинул шторы. С кровати в углу послышался рассерженный рев. Резкий звук раздираемой материи. Я развернулся на сто восемьдесят градусов. Какая-то сумятица, какие-то суматошные перемещения у дальней стены. Было еще слишком темно, чтобы видеть все отчетливо. У меня создалось впечатление, будто нечто белое взметнулось из постели и на бешеной скорости полетело к окну. Инстинктивно я отпрянул и попытался закрыть лицо. Порыв ледяного ветра швырнул меня наземь с силой могучей морской волны. На мгновение мне показалось, что я проваливаюсь еще глубже, как будто земля расступилась подо мной. Одна из рук от подмышки до локтя мучительно заболела. И затем забвение. Защищая глаза от внезапного нестерпимого блеска, я посмотрел в глубь помещения, затем начал медленно оглядываться. Все казалось в высшей степени нормальным, все располагалось именно там, где надо, и выглядело так, как и должно. Невзрачная мебель, потертые ковры, педерастическая голубизна Неаполитанского залива, шторы... Я уставился на все это, не веря собственным глазам. Я встал на ноги, поначалу удивившись тому, что лежал не на кровати, а распростершись на полу. Я был цел и невредим, хотя и чувствовал легкое головокружение. Я собрался с силами и сделал несколько неуверенных шагов к двери. Потянулся к выключателю... Шторы были задернуты. А я ведь помню, что открыл их. Стол, о который я споткнулся, стоял на обычном месте, из-под одной ножки торчала сложенная вчетверо газета. Я поглядел на кровати. Постель была смята только на одной из них, на которой я заснул несколько часов назад. Возле нее стоял ночной столик, а на нем — стопка книг, стакан с водой, снотворное, фотография Анны и настольная лампа, и до всего этого с кровати было элементарно дотянуться. Я прошел по комнате и внимательней осмотрел вторую постель. Ничто не говорило о том, что там кто-то лежал. Покрывало было нетронуто. Под ним, аккуратно сложенные, лежали три серых одеяла, а также подушка без наволочки. Ни следа простынь. Я опробовал пружины. Они не скрипели. Я потрогал стену, у которой стояла кровать, — совершенно сухая. Температура в комнате была нормальная. Запах росы полностью исчез. Все это было сном. Другого объяснения я не находил. Я вспомнил, что уже просыпался и тогда посмотрел на часы. Было без пяти три. А сейчас на часах было полтретьего. Должно быть, мне приснился сон. Во сне я ходил как лунатик, споткнулся и упал. Сон наверняка вызван моим угнетенным состоянием, чувством вины перед Анной и тревогой за нее. Это ничуть не удивительно. Разве я не преодолел искушение изменить жене? Вне всякого сомнения, Сомервиль нашел бы любопытным то обстоятельство, что мое подсознание выбрало его ассистентку на роль соблазнительницы. Хотя, разумеется, я ему об этом не расскажу. К тому же это не имеет значения. Девица выглядела достаточно привлекательно, но я даже не помню ее имени. Собственно говоря, я и внешность-то припоминаю только туманно. Я испытал облегчение, весьма довольный самим собой. Это ведь тоже было своего рода тестом. И не таким, как тест Роршаха, а жизненно важным. И я выдержал испытание. Я вернулся в постель. Какое-то мгновение я раздумывал, не принять ли еще одну таблетку, но решил попытаться заснуть без снотворного. Я уставился на фотографию Анны — это был цветной снимок, который я для собственного утешения заранее извлек из бумажника. Но сейчас он внушал не утешение, а беспокойство. Я потянулся к фотографии и вдруг почувствовал резкую боль в области локтя. Я повернул руку и посмотрел на нее. С внутренней стороны был синяк размером с небольшую сигару, идущий от сгиба к плечу. Кровоподтек, или синяк, или след ожога — должно быть, результат моего падения. Я согнул руку, испытывая при этом болезненное ощущение. У меня была какая-то мазь, которую дал мне Хейворт для синяка на груди. Не больно-то она помогла, но все равно это было лучше, чем ничего. Тюбик с мазью лежал на небольшой стеклянной полочке над рукомойником. «Туалетиком» назвала этот угол домохозяйка и, отодвигая ширму, слегка покраснела. С того места, где я сейчас находился, ширма казалась достаточно удаленной и в каком-то смысле неприкосновенной, запретной. Подобно рифу, вздымающемуся из зеленых вод океана. А за рифом — страна с молочными реками и кисельными берегами... Мне пришлось собраться с силами, прежде чем выбраться из постели. И все же я поднялся на ноги. И рука сразу же заныла. Посредине комнаты я остановился. В воздухе витал какой-то неприятный запах, тяжелый и сладкий, вроде запаха сирени или лиан. И сразу он перенес меня в другое место — в какой-нибудь древний дворик, в Италии или Испании, окруженный высокой потрескавшейся стеной — развалинами некогда величественной цитадели. Я взглянул на стену, на которой вдруг оказалось множество народу, и понял, что она вот-вот рухнет. Все это было не более чем фантазией, обрывочным образом из какого-то забытого кинофильма, возможно. Я грубо прервал его, преисполнившись решимости не поддаваться впредь грезам такого рода. Да и любого другого тоже. Я не могу себе позволить мешать явь с видениями. Запах как будто исходил из того угла, который был спрятан за ширмой. Но сейчас я почувствовал в его букете определенные перемены — словно цветы, всего минуту назад бывшие бутонами, раскрылись, отцвели и увяли. Преодолевая отвращение, я приблизился к ширме. На меня пахнуло гниением. Сердце у меня в груди бешено заколотилось. Ладони покрылись потом. Да ведь и это наверняка всего лишь игра воображения? Или испарения от ковра? Сквозняк? Запах вдруг сделался невероятно сильным. Я раздвинул ширму. Оно лежало, скорчившись, в углу и было отчасти прикрыто смятой простыней. Тонкая окровавленная рука вцепилась в край рукомойника, как будто тело пыталось подняться на ноги, но не удержалось и рухнуло в небытие, оставив ржавого цвета полосу на фарфоре. Я приблизился на шаг, и рука соскользнула, как будто отпрянув от меня, уперлась теперь в стену. Ключицы, белеющие сквозь темную и пятнистую кожу, были выворочены под неестественным углом. Маленькое жалкое создание, оно с головы до ног было покрыто темно-красными пятнами. Кровоизлияния шли от грудной клетки вниз по животу вплоть до лона, которое и с натяжкой нельзя было назвать девическим. С отвращением я обнаружил, что смотрю на труп ребенка. Маленькой девочки, лет десяти, в крайнем случае двенадцати. На мгновение мне почудилось, будто я видел ее живой: с нежной кожей, с рассыпавшимися по спине золотыми волосами, с лицом, похожим на обращенный к солнцу цветок. А сейчас ее лицо, словно разом лишившееся всей плоти, превратилось в сплошную кость. Кожа, туго обтянувшая череп, была изъедена червями, копошащимися и трясущимися на лице, как рис в сите. Да и не лицо это было, а исколотая сплошь маска. Из глубины глазниц два карих в красных прожилках глаза уставились на меня, полные безнадежной мольбы. Все тело ее сотрясала дикая дрожь. Ядовитые испарения наполнили воздух тошнотворным чадом. Ее дыхание участилось. Она начала судорожно дергаться, суча руками и ногами в мучительной агонии, как будто пыталась всосать в себя весь воздух, еще остававшийся в комнате. Затем, в новой череде становящихся все неистовее судорог, которые, казалось, довели ее до предела, она издала нечленораздельный крик, перешедший затем в протяжный, хотя и сдавленный шепот боли. Я почувствовал, что меня вот-вот вырвет. Эти ли звуки слышал я в темноте и по ошибке принял за похотливые стоны? И посреди этого таинственного спектакля, разыгравшегося у меня на глазах, я распознал нечто уже знакомое мне по тесту Роршаха. Это была та же самая девочка — те же самые бессильные попытки уйти от опасности. Даже сейчас она старалась отвести беспомощными руками близящуюся беду. Страх блеснул в ее взоре, когда он встретился с моим. Почти непроизвольно я отвернулся и посмотрел в глубь комнаты. И тут же я почувствовал чудовищную хватку у себя на горле, как будто его захлестнуло стальной петлей. Но ничего не было... И когда я обернулся, девочка исчезла. 9 ВТОРОЙ СЕАНС 4 октября Интервал после первого сеанса — 24 часа а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ Менее враждебная атмосфера. Большее стремление к сотрудничеству. Отчаянные попытки пациента удержать контроль над темой беседы. Слабеющее сопротивление идее, что ему можно помочь. Нарастающая «переносимость» по отношению к врачу. б) ВНЕШНОСТЬ И МАНЕРА ПОВЕДЕНИЯ ПАЦИЕНТА Вид совершенно неожиданный. Широко раскрытые глаза, бледность, почти нескрываемый страх, всклокоченные волосы. Очевидны нарастающий стресс, волнение, невозможность успокоиться. Попытки самоконтроля значительно менее успешны, чем вчера. Я предложил ему пройтись по комнате, если так он будет чувствовать себя раскованнее, или снять пальто, или расслабиться любым другим способом. С сердитым видом он отклонил все эти предложения, утверждая, что чувствует себя превосходно. Позже по ходу сеанса, после того как он освободил себя от бремени своего загадочного переживания, пациент начал вести себя несколько спокойнее, хотя не расслабился ни на мгновение. На протяжении всего сеанса я замечал, что пациент время от времени оглядывается через плечо. В какой-то момент он встал, подошел к двери, открыл ее, а затем вернулся на свое место, никак не объяснив свое поведение. в) КЛЮЧЕВЫЕ МОМЕНТЫ СОБЕСЕДОВАНИЯ Первая часть собеседования была главным образом посвящена фактическому материалу, который по той или иной причине не был затронут на первом сеансе. По собственному желанию пациент заговорил об отношениях с женой, но затем почти сразу же оставил эту тему. Ему трудно было задерживаться на одном предмете подолгу. Подробно рассказал о своих юношеских надеждах, идеалах, политических убеждениях, что в целом укладывается в рамки вполне конвенционального заигрывания с радикализмом шестидесятых, и о своем нынешнем разочаровании, причем здесь с многозначительным видом добавил, что принадлежит к поколению, рожденному в тени Хиросимы и никогда не питавшему иллюзий относительно того, что оно само в силах распорядиться своей судьбой. Я попытался вернуть разговор к теме взаимоотношений с женой, высказав предположение о том, что их решение не обзаводиться детьми может в какой-то мере объяснить его нынешний пессимизм. Это вызвало у пациента неожиданную вспышку гнева, в ходе которой он засыпал меня статистическими выкладками, свидетельствующими о том, что мир — это выгребная яма, человечество находится на грани катастрофы, атомная война неизбежна и так далее. Я перебил его, чтобы напомнить, что накануне он изображал себя человеком вполне довольным жизнью — довольным вплоть до загадочного происшествия. Он замешкался с ответом, а затем негромко спросил у меня, уж не обвиняю ли я его в том, что он типичный представитель среднего класса, заботящийся только о собственном благополучии, даже если оно возможно только за счет страданий всего остального человечества. Я отверг саму идею, будто я в чем-нибудь его обвиняю, и переменил тему разговора. Они с женой обо всем на свете спорили, даже ругались, они порой действовали друг другу на нервы, но никогда ни в чем не возникало никаких принципиальных разногласий. С самого начала они решили не обзаводиться детьми. Когда после трех лет супружества этот вопрос всплыл вновь, они серьезно обсудили тему и сошлись на том, что вполне счастливы и так. Примерно в это время пациент купил жене первую собаку. Он признался мне, что, возможно, на подсознательном уровне надеялся на то, что домашнее животное отвлечет жену от «нежелательных мыслей», которых у нее, правда, не было, но могли бы и появиться. Они оба чрезвычайно привязались к своим собакам. Пациент не отрицал, что собаки играли в их семье роль квазидетей, однако упорно предостерегал меня от увлечения подобной линией исследования. Он не убивал своих собак из-за взаимоотношений с женой и их совместного решения не обзаводиться детьми. На этом месте я воздержался от комментариев. Но на более поздней стадии имеет смысл побеседовать с его женой. г) ПРЕДЛОЖЕННОЕ ЛЕЧЕНИЕ, РАВНО КАК И НЕПРЕДЛОЖЕННОЕ, НО ОБДУМЫВАЕМОЕ Я зачитал пациенту слова, написанные кровью на крышке белой коробки, а также карандашом на оборотной стороне поздравительной открытки. Последнюю, по моему настоянию, переслал мне его домашний врач. Разумеется, я не показал пациенту открытку, поскольку она была испачкана в крови, равно как не предупредил его о том, что именно собираюсь прочесть. Я не спускал с него глаз. Однако живой реакции на текст не появилось. Я спросил его, вкладывает ли он какой-нибудь определенный смысл в загадочное слово «Магмель». Опять никакой реакции. Более или менее такого я и ждал. В тесте на свободную ассоциацию пациент произнес нижеследующую череду слов: «СТРАХОВКА, ОТКАЗ, СТРАЖНИК, ХРУСТАЛЬ, ПУСТЫНЯ, ПОЖАР, ДОЖДЬ, СПАСИТЕЛЬ, ТЬМА, КЛЮЧ, ПОРОГ, НЕАПОЛЬ, ПЯТНОВЫВОДИТЕЛЬ, ШИРМА, ЗЕРКАЛО...» По мере произнесения этих слов он заметно мрачнел. Выказал признаки раздражения и волнения, начал постоянно оглядываться и тому подобное. Я решил отказаться от продолжения опыта. Как раз в это время пациент объявил, что ему необходимо сообщить мне нечто важное. Подходы к закодированному материалу обусловили наступление небольшого кризиса, на что я и надеялся. Хотя говорить о «переносе» на данной стадии было бы преждевременно, с самого начала сеанса я подметил в сознании пациента конфликт, в который каким-то образом оказался замешан и я. После короткого вступления на тему о том, почему он не говорил об этом раньше и почему мне не следует воспринимать дальнейшее как бред лунатика, он сообщил мне, что после инцидента с собаками время от времени обуреваем «видениями» тревожащего свойства. Причем видения настолько сильные, что в период их протекания они блокируют все остальные источники восприятия и становятся для пациента единственной реальностью. Они не похожи ни на что, с чем ему доводилось сталкиваться ранее; в этой связи он отдельно упомянул сильнейшие галлюцинации, посещавшие его после приема определенных наркотиков. Он перечислил ряд галлюциногенов, которые ему доводилось пробовать, включая опиум, мескалин и ЛСД, и подчеркнул, что тогдашний эффект не идет ни в какое сравнение с нынешним. Он уверил меня в том, что в настоящее время не принимает ни этих, ни каких бы то ни было других наркотиков (а только снотворное, прописанное ему домашним врачом), равно как не принимал их в сравнительно обозримом прошлом. Пациент убежден в том, что видения его посещали трижды: 1) в субботу, 29 сентября. После убийства собак во время поездки в город. Кошмарная картина всеобщего хаоса и распада, овладевшая всем его сознанием; 2) во вторник, 2 октября, на собеседовании с доктором Хартман. Неспособность отреагировать на тест Роршаха, а затем зрелище людских толп, пытающихся спастись бегством от бесконечной опасности. Ощущение вселенского ужаса, мирового зла, однако же где-то в отдалении как чего-то, его напрямую не касающегося; 3) прошлой ночью. Пробудившись от тревожного сна, обнаруживает в углу спальни ребенка, которого описывает как живой труп. Этот образ ассоциируется с предыдущим видением. После каждого из этих инцидентов пациент испытывал чувство потери ориентации различной степени тяжести. И — что более существенно — чувство вины, особенно после первого инцидента. Когда я указал ему на то, что раскаяние из-за расправы над собаками было бы только естественным, он настоял на том, что чувство вины было куда более всеобъемлющим. Хотя и затруднился описать, что конкретно в эти минуты ощущал. Мне пришло в голову (хотя я и не высказал это вслух), что чувство ответственности за убийство собак (иррациональное поведение) в сочетании с отказом допустить мысль о том, что он психически болен, могло преобразовать конкретную вину в универсальную, а борьба с собственной совестью могла трансформироваться в череду видений, связанных с образами бегства, преследования и травли. Но пациент был тверд как скала в одном отношении, а именно: что единственным способом «выжить» в период видения (он имел в виду нападение в гостиничном номере) был отказ покориться ему всецело, отказ принять на себя всю вину, в том числе и за то, чего он не совершал. Затем с несколько смущенным видом он высказал предположение, что «тяжелое чувство вины», которое ему в конце концов удалось преодолеть, и обусловило появление кровоподтека у него на груди. Правда, сам же заметил, что это, возможно, притянуто за уши. Я постарался поддержать его в этих догадках, утаив от него, что в состоянии предельной тревоги физическая реакция на иррациональную угрозу как защитное средство является весьма типичной. Я навел разговор на тему гипноза в связи с галлюцинациями пациента и предположил, что под гипнозом нам удастся восстановить видения и исследовать их более тщательно. Это явно пришлось ему по вкусу, потому что такое предложение с моей стороны означало, что я со всей серьезностью отношусь к его наиболее диким жалобам. Он был несколько удивлен тем, что его домашний врач, направляя его ко мне, не сообщил, что я практикую гипнотерапию, однако я уверил его в том, что гипноз уже давно стал рутинной клинической практикой для все растущего числа психотерапевтов. Он сказал, что не имеет ничего против, хотя и выразил тривиальные сомнения относительно того, способен ли он поддаться внушению. д) ИТОГ СОБЕСЕДОВАНИЯ Во многих отношениях достигнут реальный прогресс. Пациент существенно продвинулся в своем доверии к психиатру. Множащиеся признаки уверенности в том, что он встретил человека, который сможет ему помочь. Трогательная, едва ли не детская убежденность в пользе нашего сотрудничества, особенно с тех пор, как был упомянут гипноз. Как это часто бывает, само упоминание возможности гипнотерапии произвело врачебный эффект. Как представляется, пациент убежден не только в том, что эксперимент докажет его правоту (то есть докажет, что он душевно здоров), но и что в ходе гипнотического сеанса будет найден ключ к пониманию того, что же именно с ним произошло. Превосходная мотивация. То, что обычно считают неестественным свойством гипноза, а именно так называемое магическое воздействие, представляется пациенту словно нарочно созданным для его «уникальных» обстоятельств. Он ушел от меня успокоенным и почти с нетерпением ожидающим завтрашнего сеанса. е) ОБЩИЙ ИТОГ Во всем этом деле есть несколько загадочных аспектов, но на данной стадии я трактую его как мягкий депрессивный психоз. В основе депрессии очевиден давний невроз: страхи пациента отчетливо напоминают те, что мы в пятидесятых называли «термоядерными». В таких обстоятельствах, несмотря на ряд признаков, напоминающих паранойю, гипнотерапия представляется уместной. Дальнейшее использование традиционных методов лечения может вызвать маниакальную депрессию и полную утрату чувства реальности. Чувство вины, скорее всего, коренится в детской травме, подавленной и вытесненной в подсознание в более зрелом возрасте. Могу поспорить сам с собой, что пациент окажется в высшей степени предрасположен к гипнозу. 10 Среда, 4 октября 22.00. Квартировладелица, миссис Ломбарди, толстая, неопрятного вида особа с маленькими любопытными черными глазками, помогла мне выставить вторую кровать за дверь. Я ей сказал, что мне понадобилось место для письменного стола. Она, разумеется, разохалась, но я настоял на своем: или здесь останется кровать, или я. Я также попросил ее убрать ширму. Но тут я хватил через край: ей, ответила миссис Ломбарди, просто некуда девать ее. Как только она вышла из комнаты, я сложил ширму и поставил к стене — там, где раньше стояла вторая кровать. Теперь здесь стало поуютнее. Ночь прошла легче — главным образом благодаря Сомервилю. Вне всякого сомнения, мне пошло на пользу то, что я был с ним откровенен. Он верит мне: такое ведь разыграть нельзя, а это уже само по себе большое облегчение. Забавно, что еще вчера я считал его подонком. А сейчас все идет к тому, что мое первое ощущение, будто я его уже где-то видел, оказалось если и неверным, то хотя бы возможным. Я хочу сказать, что у нас возникла сильная взаимная приязнь, что конечно же идет на пользу делу. Неприятно только, что, хотя он мне кажется сейчас не таким, как сначала, у меня в памяти нет четкого ощущения его лица. Когда он мне сказал о том, что практикует гипноз, я, понятно, начал изучать его глаза. Они серо-карие с крапинками, ничего в них гипнотического нет. Есть, пожалуй, раздражающая меня привычка медленно помаргивать во время беседы, как будто он постепенно засыпает. А затем вдруг бросает на тебя острый взгляд, как ящерица или какой-нибудь зверек. Раньше я пытался избегать его взгляда или просто не обращал на него внимания. Вот именно — теперь у него появились глаза. Я спросил у Хейворта о гипнозе, и он ответил, что и впрямь не о чем беспокоиться. Он и сам прибегает к гипнозу в определенных клинических ситуациях. Именно в связи с этим он и познакомился с Сомервилем. Оба они состоят членами Американского терапевтического и зубоврачебного общества гипномедицины. Хейворт сообщил мне последние новости об Анне. Она собирается отправиться за океан и пробыть несколько недель у матери в Вене. Билл, разумеется, одобрил этот замысел. Собственно говоря, он сам и подсказал ей его, хотя сам и не признался бы в этом. Я думаю, мне повезло. Хорошо, что она побудет где-то вдали. Просто мне не совсем по вкусу, как конкретно обставлено дело... Такое ощущение, как будто что-то затевают у меня за спиной. Когда я завел речь о том, не встретиться ли нам с Анной перед ее отлетом, хотя бы на пару минут, Хейворт ответил: «Лучше не стоит». Ну и пошел он. Потолкую об этом с Сомервилем. (Из дневника Мартина Грегори) 11 Занавески в кабинете Сомервиля были задернуты, свет приглушен. Температура — чуть выше, чем обычно. В остальном все выглядело точно так же, как в прошлые разы. Одна из картин исчезла со стены, и на ее месте висело белое полотно, исчерченное смелыми вертикальными линиями. Выглядело оно достаточно безобидно. Я ожидал найти здесь какие-нибудь сложные приспособления, мигающие фонари, маятники, метрономы. Но ничего подобного не было. Сомервиль сидел в углу, закрыв глаза, откинув голову на спинку кресла, и слушал Моцарта. Когда я подошел к нему, он спросил, не мешает ли мне музыка, и затем, не дожидаясь ответа, потянулся к проигрывателю и приглушил звук. Он был настроен на дружеский лад, даже более чем на дружеский — болтал со мной обо всякой всячине, что не могло не насторожить меня. Я заметил, что он избегает каких бы то ни было упоминаний о гипнозе. И эти сознательные усилия создать обстановку непринужденности заставили меня занервничать. Через несколько минут он пробормотал какое-то извинение и вышел из комнаты. Забавно, что у меня возникло ощущение, что меня бросили. Я слышал, что он с кем-то беседует в холле: шепчется, понизив голос, как заговорщик. Но тут же он вернулся в сопровождении ассистентки. — Мисс Тобин намеревается присутствовать на сеансе, если вы ничего не имеете против. Я всегда предпочитаю, чтобы на сеансе присутствовал кто-нибудь третий — незаинтересованная сторона. Да, кстати, это рекомендованная процедура, но только в том случае, если у вас нет против нее сильного предубеждения. — Ладно, — после некоторых колебаний пробормотал я, встревоженный мыслью о том, что под гипнозом могу упомянуть интимную роль, которую ассистентка Сомервиля играла в моих грезах. Я поглядел на девицу. Она покорно сидела, закинув ногу на ногу, сложив изящные руки на коленях, и дожидалась инструкций, которые должны были последовать в зависимости от моего решения. Наши глаза встретились, и она улыбнулась мне — достаточно вызывающе, как будто провоцируя на отказ от ее участия в сеансе. — Должен разъяснить вам, что мисс Тобин также готовится стать гипнотерапевтом. Разумеется, вы вправе рассчитывать на ее скромность. — Да нет, просто я не думал, что будет кто-нибудь еще, — весьма вяло возразил я. — Вспомните, о чем я говорил вам вчера: под гипнозом не может произойти ничего такого, что было бы для вас нежеланным. Если бы мне даже вздумалось заставить вас сделать что-нибудь против вашей воли, это только привело бы к моментальному выходу из гипнотического состояния. Все держится на вашем внутреннем согласии. — Что ж, — вздохнул я, — не имею возражений. Да и какое это имело значение? Все равно он мог бы потом предоставить в ее распоряжение результаты сеанса. — Что касается меня, то я готов, — произнес я с некоторой даже удалью. Все началось с серии черных полос на белом фоне. В рамке это выглядело бы как одна из картин, висящих на противоположной стене. Я хотел бы спросить у Сомервиля, много ли он выложил за такую штуковину, но потом решил, что шутки сейчас не к месту. Мне было велено встать лицом к экрану так, чтобы моя переносица находилась на одной линии с его геометрическим центром. Мне объяснили, что, если я сделаю шаг вперед или назад, пусть и самый малый, на экране будет отражен уровень «позиционного отклонения». Я заподозрил, что это чистый розыгрыш, но Сомервиль вроде бы держался весьма серьезно. Я стоял в нескольких дюймах от стены по стойке «смирно», голова была при этом чуть откинута назад. — Закройте глаза, — эти слова прозвучали как приказ. — Начинайте дышать глубоко, вдох и выдох, вдох и выдох. Хорошо. Теперь внимательно слушайте то, что я вам сейчас скажу. Это всего лишь тест на вашу способность расслабиться. Он начал говорить тише и не столь настойчиво, делая между предложениями долгие паузы. — Представьте себе... я хочу, чтобы вы представили себе, будто вы стоите на вершине башни... высоко-высоко... Вы улавливаете? — Думаю, да. Я почувствовал, как его руки легли мне на плечи. — Нет никакой опасности... нет никакой причины беспокоиться... вы не упадете. Я стою у вас за спиной. Сейчас я уберу руки, и вы почувствуете, что вас качнет назад. Ну вот... Я хочу, чтобы вы успокоились... совершенно расслабились... расслабились... полностью успокоились... Минуту-другую спустя — Сомервиль между тем молчал — я почувствовал, что меня начало покачивать. — Ну вот, — в его голосе послышались нотки удовлетворения. — Вы начинаете расслабляться. На экране три, а вот уже четыре дюйма. Это хорошо... Вы чувствуете себя очень расслабившимся... вы слегка покачиваетесь... вы очень расслаблены... вас чуть покачивает... Вопреки всем моим попыткам, главным образом непроизвольным, держаться прямо, я почувствовал, что клонюсь все сильнее и сильнее. Клонюсь назад. — Вы клонитесь назад, — теперь его голос вновь зазвучал тверже. — Назад... клонитесь... назад, вы клонитесь теперь назад... Я потерял равновесие и переставил ногу назад, чтобы не упасть, но мне не о чем было беспокоиться — Сомервиль держал меня за плечи. Борясь за то, чтобы не упасть, я уловил на мгновение легкий запах миндаля. — Хорошо, Мартин. Прекрасно вы это проделали. А сейчас можете сесть. Я вернулся в кресло, чувствуя почему-то сильнейшее удовлетворение, как будто мне удалось совершить нечто куда более сложное, нежели не свалиться с ног. Я поглядел туда, где сидела девица. Она углубилась в какую-то книгу и явно не обращала внимания, ни малейшего внимания на то, что происходило в кабинете. Отсутствие ее интереса к происходящему успокаивало и вместе с тем озадачивало и обижало. Сомервиль сел напротив меня. Перед началом самого гипнотического сеанса нам предстоял еще один тест. Он попросил меня сцепить пальцы обеих рук и сконцентрироваться на этом, сцепить их как можно прочнее и сильнее. — Мне хочется, чтобы вы ощутили, — сказал он низким и сочным голосом, — что все ваши пальцы соединились, срослись воедино, сплавились в единое целое. Пожалуйста, сосредоточьтесь на этом. Не отвлекайтесь ни на мгновение от ваших рук ни мыслью, ни взглядом. По мере концентрации вы почувствуете, что зазор между пальцами становится все меньше и меньше... пальцы соединяются... все прочнее и прочнее... А пока это происходит, тело ваше становится все более расслабленным... спокойным и расслабленным. Сейчас я попрошу вас разъединить руки. Сейчас попрошу, но еще не попросил. Вам будет довольно трудно сделать это... Но потом я скажу: «Свобода» — и в то же мгновение ваши пальцы расслабятся, а вы почувствуете себя свободно и легко. А пока держите их вместе... сильнее и сильнее... они врастают друг в друга. А сейчас разъединяйте! Я попытался разжать руки — попытался как только мог, но мне это не удалось. Я еще, помню, подумал: «Что за ерунда?» Но пальцы оставались как будто склеенными. — Свобода, — произнес Сомервиль, и пальцы отпрянули друг от друга, как случайно столкнувшиеся на улице старинные враги. — Ничего себе, — я рассмеялся главным образом от удивления. Но испытывал я и некоторое смущение, как будто стал жертвой неожиданной шутки. — Вы вели себя совершенно естественно, и вам ни о чем не надо беспокоиться. Все это время вы бодрствовали, вы осознавали все, что делали, и все-таки проявили способность расслабиться. Все дело в расслаблении, Мартин. В нем вся загвоздка. Но я по-прежнему относился к происходящему с определенным недоверием. В гипнотической технике Сомервиля не было ничего таинственного — ни пронизывающих взглядов, ни эзотерических пассов. Он работал голосом, подгадывая так, чтобы каждая фраза приходилась на мой вдох или выдох. Это было трудно, это было несколько навязчиво, но ни в коем случае не невыносимо. Звук был хорошо темперирован, даже сейчас он стоит у меня в ушах — исполненный благородства и нежности голос, каждым слогом, не говоря уж о слове, обещающий осторожно и безопасно перевести слушателя на другой берег, в то место, откуда навеки изгнаны тоска и боль. Но какая-то часть моего сознания противилась этому приглашению. И Сомервиль наверняка сознавал это. Он еще раз поговорил со мной о мотивации и в конце концов убедил, что, если я хочу успеха процедуры, мне нужно расслабиться и всецело положиться на него. Мои воспоминания о последовавшем затем сеансе сводятся исключительно к тому, что было на его протяжении произнесено. Хотя я пребывал в полном сознании и помню все, что случилось, — вплоть до того момента, когда Сомервиль предложил амнезирующее вмешательство, — я постепенно утратил представление о том, где нахожусь. Это весьма причудливое ощущение сродни тому спокойному, сумеречному состоянию, которое наступает непосредственно перед сном, когда сознание сбрасывает свою тяжесть и начинает неторопливо взмывать куда-то вверх. И в то же самое время это было крайне концентрированное, крайне захватывающее переживание, вроде того, что наступает, когда читаешь увлекательную книгу или смотришь увлекательный фильм и забываешь при этом обо всем на свете. Мне вовсе не показалось неприятным с легкостью и без страха скользнуть в иной мир, в котором, кроме меня, имел право на пребывание только Сомервиль. И хотя он достаточно быстро выпал из поля моего зрения, перестав существовать физически, однако же его голос сопровождал меня повсюду, куда я ни устремлялся. И во всех этих странствиях голос Сомервиля не следовал за мною, а, наоборот, был впереди и указывал мне дорогу. — Откиньте голову, — начал он, — закройте глаза и внимательно слушайте все, что я вам скажу. Я хочу, чтобы вы воспринимали каждое мое слово. Следите за тем, каким тоном я говорю, как я выговариваю те или иные слова... Сосредоточьтесь на моем голосе... на моем акценте... на всем, что связано с моей манерой говорить. Ничто иное не имеет значения. Сосредоточьтесь на моем голосе. Мне хочется, чтобы вы представили себе, будто мы находимся в библиотеке. Тихое, спокойное помещение, уставленное книгами, уставленное с пола до потолка томами в кожаных переплетах. Мы с вами вдвоем стоим у раскрытого окна... смотрим в сад. В конце сада вам видна старая каменная стена, поросшая плющом и жасмином. А за ней — зеленый луг, простирающийся до самого берега... Солнечные лучи играют на воде и отражаются в волнах, то поднимающихся, то опускающихся... Нам тепло, нам уютно, нам нравится стоять здесь. Далеко в море — маяк... Вы его видите? Покажите мне, пожалуйста, где он. Рукой покажите!.. Так, очень хорошо. У нас под окном балкон. И винтовая лестница ведет прямо с него в сад. А теперь сосредоточьтесь на моем голосе. Нам надо спуститься по этой лестнице... вниз... поворот... и вот мы уже в саду. Мы слышим уже шепот моря... А как печет солнышко!.. В воздухе пахнет чем-то летучим. А вон там, в углу сада, меж двух деревьев, висит гамак... Покажите мне рукой, где он! Очень хорошо. Теперь я попрошу вас подойти к гамаку и лечь в него. Чувствуете, как он качается, пока вы в него укладываетесь? Качается на теплом, еле заметном ветерке. Вы совершенно спокойны. Вы расслаблены... Вы погружаетесь в гамак все глубже и глубже... вы спокойны, вы расслаблены... А сейчас вы спите! Голос внезапно стал крайне громок, а затем наступило молчание. Как мне показалось, довольно долго я слышал только скрип петель гамака, раскачивавшегося туда-сюда, да сдавленный шум волн, на порядочном расстоянии отсюда разбивающихся о берег. Позже мой вожатый вернулся и повел меня прочь из этой бесконечно тихой обители. Мы, объяснил он, пустились в путь вдвоем, в путь по дороге открытий. Разумеется, мне не придется никуда идти, если мне самому этого не захочется. И в любой момент по моему сигналу мы можем прервать путешествие, или отправиться куда-нибудь в другую сторону, или повернуть назад и вернуться в сад под окном библиотеки. Для этого мне достаточно произнести одно слово — самое обычное слово, но путь, он предупредил меня, будет легок далеко не всегда и не повсюду. Этот путь поведет нас по складкам мантии тьмы, закрывающей лик Неизведанного, в самые глубины моего подсознания... Нет, бояться тут нечего. Свет истины будет сопровождать нас, и вдвоем мы сумеем найти то, что ищем, а затем уже без боязни возвратимся в свое прибежище в саду. То, что последовало за этим пусть и высокопарным, но гипнотически весьма эффективным вступлением, шло путем постепенной разрядки эмоционального напряжения. Тщательно воссоздав макет (в театральном смысле) и образность моих видений в той мере, как я их ему описал, Сомервиль начал восстанавливать обстоятельства, в которых видения мне являлись. Постепенно он возвратил меня к тому субботнему утру, когда я убил собак. Он провел меня по тем местам, где меня в первый раз одолела галлюцинация. Он усадил меня за стол к доктору Хартман и велел решать тест Роршаха. Он разбудил меня ночью во вторник и повел в угол комнаты на Мулберри-стрит — туда, где стояла ширма... И в каждой из обстановок он задавал мне вопросы о том, что я видел, что помню, что чувствовал. Но ответы были неизменно обескураживающими. Я ничего не знал. Мы возвратились в сад возле библиотеки. И снова я лежал в гамаке и слушал шум волн. Я ощущал запах жасмина и плюща, и солнце жарко дышало в лицо. — Почувствуйте, как тепло, которое вы вдыхаете, растекается по всему вашему телу. От ног к животу... к груди... в голову... вы расслабляетесь, вы становитесь раскованны, более и более раскованны. А когда вы выдыхаете, тепло исходит из ваших рук и проникает в кончики пальцев... в самые кончики. Вы чувствуете, как расслабились все мышцы вашей шеи. Расслабились и налились тяжестью. Вы расслаблены и спокойны. С головы до пят вы сейчас совершенно расслаблены. Ваше сознание спокойно. Вы слышите только мой голос... Слышите только то, что я говорю... А теперь, Мартин, мы возвращаемся... мы возвращаемся... И ставни рухнули. Начиная с этого мгновения я ничего не помню. Все дальнейшее основано на магнитофонной записи. По окончании сеанса Сомервиль передал мне кассету — по его утверждению, полный текст нашей беседы — и объяснил, что ему хотелось бы, чтобы я сам еще раз все это прослушал. Он не сообщил мне, однако же, что удалил с кассеты часть записи. Лишь несколько недель спустя я обнаружил, что запись подверглась его цензуре и, руководствуясь этими соображениями, он заблокировал часть моей памяти во время гипнотического сеанса: он решил, что я еще не созрел для того, чтобы в состоянии бодрствования воспринять все сказанное без купюр. И скорее всего, он был прав. Я воспроизвожу сейчас запись, восстанавливая ранее опущенные в ней места. Это, возможно, нарушает хронологическую последовательность, но зато позволяет понять, как именно Сомервиль обходился со мной впоследствии и почему. — Мне хочется, чтобы вы представили себе, — продолжал голос, — число, соответствующее вашему нынешнему возрасту. Вам не надо ничего говорить, но когда представите это число, поднимите руку... Хорошо. Теперь, когда я начну считать в обратном порядке, начиная с тридцати трех, вы будете представлять себе каждое произнесенное мною число и будете становиться в соответствии с этим все моложе. Каждое число будет означать ваш нынешний возраст. Тридцать два... Тридцать один... Тридцать... По мере того как я считаю, ваши воспоминания становятся все более отчетливыми. У вас перед глазами встают картины из прошлого. И на протяжении всего времени ваша память становится все яснее и яснее. Он начал обратный отсчет, делая перерывы секунд по тридцать между числами. — Двадцать два... Двадцать один... В каждый возраст, который я называю, вы входите по-настоящему и полностью. Вы увидите себя двадцатилетним... Вспомните, каково это... Девятнадцать... и все время вы становитесь все моложе и моложе. Вы возвращаетесь в отрочество, а память ваша становится все лучше и лучше. По мере того как мы продвигаемся в глубь времени, я прошу вас, поднимите руку, когда мы достигнем возраста, в котором произошло нечто важное. Четырнадцать... тринадцать... двенадцать... нечто вас потрясшее... одиннадцать... нечто, о чем вы старались забыть... а теперь вспоминаете... девять... теперь вспоминаете совершенно отчетливо. Сколько вам лет, Мартин? Я жду ответа. — Девять с половиной. Голос, звучащий издалека и крайне неуверенно, — мой собственный. Это голос взрослого мужчины, имитирующего голос ребенка. — Где ты? — Дома, у нас дома. — Опиши мне, как выглядит этот дом. — Он красивый. — Чем ты сейчас занимался? — Идет дождь. Я промок. Если мама поймает меня, мне попадет. Не говорите ей ничего, пожалуйста. — Ладно, я никому не скажу. А где ты был? — Удил рыбу у Джонсонов. Пошел дождь, и я побежал домой. А они побежали тоже. — Кто это они? — Собаки, кто же еще? Я велел им убираться. Я кричал на них, а они меня не слушали. — А где они сейчас? — Убежали! — Все убежали? — Мне страшно... — Чего тебе страшно? — Темно... дождь... все скребется... стучит... ой... дождь... — А кроме тебя кто-нибудь в доме есть? — Никого. Только Мисси. Это дочка Цу-лай. Цу-лай нам готовит и моет полы. Но Мисси нельзя приходить сюда без нее. — А где твои родители? — Мама в гостях у миссис Гринлейк, а папа на службе. — А братья? — В школе. В Бостоне. Мы тоже туда скоро вернемся. — А тебе этого хочется? — Наверное, да. — Продвинемся чуть-чуть, Мартин. А чем ты занимаешься сейчас? — Ничем... Играю с деревяшкой. Я нашел ее в сарае. — А почему ты плачешь, Мартин? Что тебя расстроило? — Он все время воет. — Ты имеешь в виду Джефа? — Не перестает. Не перестает. Все убежали, а он воет. Он скребется в дверь. Он хочет войти. Спрятаться от дождя. — А сейчас он убежал? — Я его впустил. Но он... — Ты впустил его в дом? — Я впустил его с черного хода. Я повел его в сарай и велел Мисси приглядеть за ним. Но она не стала, она сказала, что ей неохота. Она сказала — она на меня пожалуется. Он перепачкал мокрыми лапами весь дом. Он прыгнул на кушетку, но я сам ее почистил. Никто не узнает. — Я никому не скажу. Мне ты можешь доверять. Со мной все в порядке. Но где сейчас Джеф? — Куда-то убежал. Мисси выгнала его. Я на нее взбесился. В самом деле просто взбесился. — Вот как? — Я позвал Джефа, а он не прибежал. Я велел ей раздеться... (Пауза.) Я копал, копал, а в яму все время лилась вода. Быстрее, чем я копал. Я бросил копать и положил лопату на место. В сарай. — А зачем ты рыл яму? — Чтобы закопать ее одежду. Чтобы никто ее не нашел. — Мартин, а где сейчас Мисси? — Не знаю. Не там, где я ее оставил. Она уползла куда-то в угол. За мешки. Она вся дрожала, и глаза у нее были белые-белые. Я не мог на нее смотреть. Я еще раз ударил ее лопатой. Еще и еще раз. Тогда она перестала дрожать. На полу появилась лужа крови, и ее начали пить муравьи. Я засыпал их землей. А потом выволок Мисси на улицу. Под дождь. За ноги. Она тяжелая. И за ней повсюду кровавый след. Но дождь его смыл. Я оттащил ее в кусты около ограды. Теперь ее съест леопард. Пауза. — А почему ты убил ее, Мартин? — Не знаю. — Так как на нее взбесился? — Не знаю. — Или ты так боялся, что отец узнает о том, что ты пустил в дом собаку и что ты был на ферме? — Я не хотел делать этого. Мисси была моим другом. — А почему ты так разозлился? Потому что выл Джеф? — Не знаю... но я должен был спасти ее. И Джефа тоже. Мы ведь остались одни. Остальные исчезли. — Ты хочешь сказать, что испугался, потому что остался один? Или это была какая-то игра? — Не знаю. Они все умерли — все люди, все звери, все на свете. — Как это умерли? — Не знаю... было темно... и потом мама... Мне хотелось к маме. — А когда все умерли? — Давным-давно. Не знаю... я не хотел... я не виноват... Не оставляйте меня, пожалуйста!. — Все в порядке, Мартин, тебе нечего бояться. И больше тебе ничего не нужно говорить. Ты со всем замечательно справился. Тебе нечего бояться... Ты в полной безопасности... А сейчас мы вернемся. Вернемся в сад. Вернемся в библиотеку. Ты опять лежишь в гамаке. Спокойный, расслабившийся, спокойный... Теперь можешь здесь немного отдохнуть. Настала долгая пауза, и магнитофон воспроизвел только мое глубокое и равномерное дыхание. Книга вторая Белая коробочка 1 Четверг, 5 октября 21.00. Он сказал, что не наступит похмельного эффекта — и он не наступил. Я почувствовал себя усталым, и у меня заболела голова, но такое могло произойти по любой причине, например в результате поездки на метро с 96-й улицы. Добравшись наконец сюда, я проглотил пару таблеток экседрина и выпил приличную порцию виски. Виски, однако, не пошло впрок, поэтому я попытался перелить его из стакана в бутылку. Большая часть напитка в итоге оказалась на ковре миссис Ломбарди. Тут я и заметил, что у меня дрожат руки. Сомервиль сказал, что «минимальная реакция» может иметь место. Сейчас я лежу в постели и жду, когда сработает снотворное. Дрожь перешла теперь на мое левое веко, впрочем, едва заметная: я только что сверился с зеркалом. Надо выйти купить что-нибудь поесть: у меня во рту ничего не было с самого завтрака, но просто нет сил. А сама мысль о том, чтобы посидеть в одиночестве в каком-нибудь ресторанчике по соседству... ну, скажем, в том греческом, на Макдугал-стрит, в который Анна затаскивала меня всякий раз, стоило нам оказаться в окрестностях Вилледжа... Там наверняка спросят, почему ее со мной нет, может быть, даже вежливо осведомятся о том, как поживают наши собачки... Вот только этого мне и не хватало! Я не разговаривал и не виделся с Анной уже шесть дней — самый длительный перерыв за все годы брака. Пока у меня не начали слипаться глаза, займусь-ка я заметками о сегодняшнем сеансе. Что касается гипноза... Да насрать на это, я прекрасно помню, что произошло, да вдобавок все еще записано на кассете. Сомервиль дал мне ее, буквально втиснул в руку. Он посоветовал несколько раз прослушать ее — может быть, сказал он, это мне кое-что подскажет. Он даже одолжил портативный «Сони». Пребывать в состоянии гипноза не так уж скверно. В каком-то смысле даже приятно — как будто тебя в шутку забрасывают мелкими камешками. Но факт остается фактом: ничего путного из этого сеанса не вышло. Попытка Сомервиля проследить мои «видения» до их источника окончилась полной неудачей. Сегодня утром я разговаривал по телефону с Хейвортом. Я спросил у него, не стоит ли мне все-таки попробовать связаться с Анной до ее отъезда в Европу в эту субботу. Но он сказал, что она, несмотря ни на что, не готова со мной встретиться. Данное «несмотря ни на что» должно звучать для меня обнадеживающе. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=121700) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.