Песнь камня Иэн М. Бэнкс Война, возможно, на исходе. Дороги забиты беженцами. Повсюду шныряют дезертиры и мародёры. Для незваных гостей древний замок – это желанное укрытие, для отчаявшихся хозяев – это вместилище воспоминаний, в равной мере бесценных и болезненных. Такого Бэнкса вы ещё не читали. Иэн Бэнкс. Песнь камня Моим родителям Глава 1 Зима – любимое время года, всегда была. Уже зима? Не знаю. Есть формальные признаки, календари и положение солнца, но, по-моему, просто сознаешь, как безвозвратно изменилось течение времен года; как внутренний зверь твой учуял зиму. Независимо от нашей хронологической разметки, зима навязана этому полумиру, холодное холодеющее небо и низкое снижающееся солнце высасывают ее из земли, она пропитывает душу, проникает в мозг через нос, меж зубов и сквозь пористую преграду кожи. Сырой ветер взбалтывает, тащит смерчики листвы по серым дорожным колдобинам, горстями сыплет в холодные лужи на дне канав. Желтые, красные, охряные и бурые листья; гамма пожара посреди влажного холода. Несколько листьев еще цепляются за ветки над дорогой; жалкие ручейки в кюветах не обрамляет лед, а холмы по краям равнины бесснежны под полуденным солнцем, что повисло на громадном ломте чистого неба. И все равно, похоже, осень в прошлом. Далекие горы на севере скрылись в осаде серой облачной флотилии. Быть может, на вершинах снег, но нам пока не разглядеть. Оттуда налетает ветер, гонит по склонам пелену дождя. Южнее, в полях – где-то вытоптанных добела и опустевших, где-то изрытых воронками, а где-то успели собрать урожай и земля нага, – столбами поднимается дым, его косо сносит крепчающим ветром. Какой-то миг ветер пахнет дождем и пожаром. Те, что вокруг, такие же беженцы, ворчат и впечатывают ноги в скользкую плоскость дороги. Мы – человечий прилив – или были им, – поток изгоев, артериальный, проворный в этом недвижном пейзаже, но теперь нас что-то останавливает. Ветер стихает вновь, и в его угасании я обоняю пот немытых тел и вонь двух коняг, что волокут нашу самодельную кибитку. Ты сзади берешь меня за локоть, сжимаешь. Я оборачиваюсь, смахиваю тебе со лба черно-угольную прядь. Ты сидишь среди сумок и саквояжей; все набиты вещами, которые, мы надеялись, будут полезны нам и не соблазнят остальных. Еще какие-то ценности спрятаны в открытом экипаже и под ним. Ты сидела ко мне спиной, смотрела на дорогу позади – может, высматривала брошенный дом, – но теперь обернулась, вглядываешься куда-то мне за спину, хмуришься – это портит твое лицо, словно трещина исказила мраморный лик статуи. – Не понимаю, почему мы остановились, – говорю я. На секунду поднимаюсь, глядя поверх голов. Высокий грузовик в пятидесяти метрах впереди закрывает обзор; здесь дорога где-то с километр идет прямо, меж полями и лесами (нашими полями нашими лесами, нашими землями – я продолжаю думать о них так). Сегодня утром, когда мы с несколькими слугами влились в поток людей, повозок и машин, он нескончаемо тянулся сплошь по дороге; вереница изгнанников, все движутся, шаркают, глаза потуплены, ковыляют откуда-то с запада примерно на восток. Я никогда не видел такого множества народа; души текут по дороге рекой. Эти беженцы походят на бумажных человечков из детства – силуэты, вырезанные из сложенной газеты, а потом растянутые в гирлянду: все едины, похожи, чуть различны, все принимают форму того, что уничтожено, и – хрупкие, горючие, ненужные – по природе своей провоцируют некое подходящее злоупотребление. Мы с легкостью примкнули к ним, слившись с потоком, однако выделяясь. Спереди доносится какой-то шум. Кажется, крики; затем сухой треск выстрелов, редких и резких в новых порывах ветра. Во рту пересыхает. Люди вокруг – в основном семьи, кучки родственников – словно скукоживаются. Плачет ребенок. Двое слуг, что ведут лошадей, оглядываются на нас. Через некоторое время поднимается новый мазок дыма, ближе – за грузовиком впереди. Потом вереница людей и машин вновь трогается. Я щелкаю вожжами, и две бурые кобылы топочут дальше. Высокий грузовик плюется дымным облачком. – Там стреляли? – спрашиваешь ты, обернувшись, поднявшись, глядя мимо моей руки. Я чувствую твой аромат, мыло последней утренней ванны в замке, будто цветочное воспоминание о лете. – По-моему, да. Кобылы волокут нас дальше. Запах дизельных паров на секунду мешается с ветром. Под экипажем укрыты шесть канистр с соляром, две с бензином и одна с маслом. Автомобили остались во дворе замка: мы решили, что лошади и этот экипаж дальше моторов увезут нас к какому-нибудь спасению. При расчетах учтены не только мили на галлон и километры на литр; по слухам, да и по тому немногому, что мы уже видели, автомобили на ходу – а способные двигаться по бездорожью в особенности – привлекают внимание именно тех, кого мы стараемся избегать. И с замком то же самое – он, вроде бы такой прочный, лишь притягивает беды. Приходится твердить себе – и тебе: ничего лучше мы сделать не могли – лишь оставить дом, чтобы его сохранить; те, кто, без сомнения, уже роются в нем, вольны забрать все, что смогут унести. Дым впереди все гуще, все ближе. Полагаю, натура, более склонная к собственничеству, а к стремлению защитить – менее, спалила бы замок – с утра, перед отъездом. Но я не мог. Бесспорно, неплохо лишить грозящих нам их краденой награды, но я все равно не мог. Вооруженные люди в форме – мундиры и оружие разношерстные, неуставные – орут на высокий грузовик перед нами. Он тяжело громыхает с дороги к въезду на поле, пропуская тех, кто сзади. Впереди колонна беженцев, людской поток, все эти головы, шляпы, капюшоны, шаткие груженые повозки тянутся к горизонту. Мы подъезжаем и возле столба дыма замираем вновь. На обочине горит фургон; лежит в канаве, слегка завалившись набок; чуть дальше задом в воздух торчит открытый трейлер – из-под темного брезента вывалились вещи. В фургоне бьется огонь, языки пламени рвутся из разбитого лобового стекла и окон, дымные клубы ползут из распахнутых задних дверей. Беженцы – по крайней мере, пешие – жмутся на другую обочину – видно, опасаются взрыва. Забыв о пожаре, люди в форме копаются в груде выпавших вещей. На краю канавы возле фургона лежат два тела – поначалу они кажутся двумя тряпичными тюками; одно лицом вниз, а другое – женщина – широко раскрытыми неподвижными глазами уставилось в небо. Черно-коричневое пятно пачкает ее жакет на боку. Ты встаешь, тоже смотришь туда. Жалобный, отчаянный стон доносится откуда-то спереди. Затем, за огнем и дымом, за опрокинутой крышей фургона, где багажная сетка вырвалась на свободу и раскидала по жесткой траве и чахлым кустам сумки, ящики и коробки, – что-то движется. Тогда-то мы впервые и увидели лейтенанта, возникшую за полнокровным пламенем катастрофы, – фигура искажена струящимся жаром, словно в водовороте; скала, осквернившая поток. Грузовик стоит у калитки, ведущей в поле, против поворота на лесную дорогу. Оттуда доносится выстрел. Беженцы пригибаются, лошади тут же берут с места, ты вздрагиваешь, но меня заворожила фигура по ту сторону огня. Снова треск выстрелов – и я наконец оборачиваюсь, отодрав взгляд, и вижу, как люди ковыляют от грузовика, руки подняты или за головами, а те, что в формах, отгоняют их, откидывают борт и принимаются обыскивать машину. Я оглядываюсь на тебя; ты снова села, а женщина, которую я видел сквозь пламя, с двумя ополченцами по бокам шагает к дверце нашего экипажа. У лейтенанта (хотя, признаться, тогда мы ее так не называли) непримечательная фигура, но в движениях сквозит изящество. Некрасивое лицо смугло, почти темно; серые глаза, черные брови. Наряд составлен из множества разных форм; измазанные, потертые сапоги одной армии, изодранная гимнастерка – другой, очень грязный дырявый китель – третьей, а мятая фуражка – с щегольскими крыльями на кокарде – видимо, военно-воздушных сил, но автоматическая винтовка (длинная и темная, пара серповидных магазинов аккуратно прикручена друг к другу) безукоризненно чиста и поблескивает. Лейтенант улыбается тебе и коротко касается фуражки, затем поворачивается ко мне. Винтовка легко покоится у нее на бедре, ствол целит в небо. – А у вас, сэр? – спрашивает она. В ее голосе шероховатость, которая кажется мне извращенно приятной, хотя кожа покрывается мурашками от скрытой опасности, многообещающей угрозы в ее словах. Неужели она подозревала, провидела нечто уже тогда? Неужели экипаж высветил нас в толпе – драгоценным камнем в простенькой оправе, пробудившим в ней хищника? – Что, мадам? – отзываюсь я; слышится крик. Я оглядываюсь и вижу группу солдат – они сгрудились у дороги в нескольких метрах перед горящим фургоном; в центре кто-то лежит. Беженцы проходят мимо, стараясь держаться подальше. – У вас есть то, чего мы хотим? – спрашивает женщина в форме, легко запрыгивает на откидную подножку и – снова улыбнувшись тебе – нагибается и стволом винтовки приподнимает край дорожного пледа. – Не знаю, – медленно отвечаю я. – А чего вы хотите? – Оружие, – она пожимает плечами, щурится, – Что-нибудь ценное, – обращается к тебе, затем приподнимает другой плед, напротив тебя; ты сидишь бледная, с распахнутыми глазами, смотришь на нее. – Топливо? – добавляет она, переводя взгляд на меня. – Топливо? – повторяю я. В голове проносится мысль: может, спросить, имеет она в виду уголь или дрова, но я предпочитаю смолчать, я напуган ее поведением и винтовкой. Из кучки людей перед фургоном доносится еще один захлебывающийся вопль. – Топливо, – повторяет она, – боеприпасы… – Затем из толпы раздается пронзительный визг (ты вновь содрогаешься); наша лейтенант оборачивается на этот ужасный крик, легкая недовольная гримаса появляется и исчезает на лице, и почти в ту же секунду она произносит: – …медикаменты? – Судя по выражению лица, она что-то прикидывает. Пожимаю плечами. – У нас есть какие-то средства первой помощи. – Киваю на кобыл: – Лошади питаются зерном; вот и все их топливо. – Хмм, – говорит она. – Луций, – произносит кто-то впереди. Наш слуга в ответ что-то бормочет. От группки на дороге отделяются двое: один – ополченец, другой – деревенский староста. Староста мне кивает. Наша лейтенант спрыгивает с подножки и идет к нему, останавливается к нам спиной, беседует, склонив голову. Один раз он косится на нас, затем уходит. Лейтенант возвращается, вновь забирается на подножку, стаскивает фуражку с зализанных назад мышастых волос. – Сэр, – улыбается она мне. – У вас есть замок? Что ж вы не сказали? – Был, – отвечаю я. Не могу удержаться, кидаю взгляд в сторону замка. – Мы оттуда уехали. – И титул, – продолжает она. – Незначительный, – соглашаюсь я. – Ну, – восклицает лейтенант, скользя взглядом по столпившимся ополченцам, – и как нам вас называть? – Лучше по имени. Зовите меня просто Авель, – Запинаюсь, – А вас, мадам? Усмехнувшись, она оглядывает стоящих вокруг мужчин, затем оборачивается ко мне. – Можете звать меня лейтенант, – отвечает она. И, обращаясь к тебе: – А вас как зовут? – Ты сидишь, по-прежнему глядя на нее. – Морган, – отвечаю я. Еще секунду она смотрит на тебя, затем медленно переводит на меня взгляд. – Морган, – медленно повторяет она. Из группы на дороге снова раздается крик. Лейтенант хмурится и смотрит туда. – Ранение в живот, – тихо говорит она, двумя пальцами барабанит по полированной обшивке дверцы. Бросает взгляд на два тела возле горящего фургона. Вздыхает, – Только для первой помощи? – спрашивает она. Я киваю. Она хлопает по мягкой внутренней обивке, спускается и идет к сгрудившимся впереди ополченцам. Кучка распадается, солдаты ее пропускают. В центре лежит на боку юноша в форме, руками обхватил живот, трясется и стонет. Наша лейтенант подходит к нему. Кладет винтовку на дорогу и садится на корточки; она гладит парня по голове и тихо говорит ему что-то – одну руку кладет ему на лоб, другой ощупывает свое бедро. Она кивает, чтобы двое других отошли – те расступаются, – потом наклоняется и целует молодого солдата в губы. Глубокий, неторопливый, почти страстный поцелуй; их все еще связывает нитка слюны, пойманная косым солнечным лучом; лейтенант медленно отстраняется. Их губы едва разъединяются, и тут гремит револьвер, направленный раненому в висок. Голова дергается, будто от сильного удара, судорога скручивает тело, потом оно расслабляется – и кровавый фонтанчик плещет вверх и на дорогу. (Я чувствую твою руку на плече, она вцепилась мне в кожу через пиджак, ворс и рубашку.) Молодой солдат вытягивается и мягко шлепается на спину – рот открыт, глаза закрыты. Лейтенант тут же встает, перекидывает винтовку через плечо. Дарит мертвецу последний взгляд, затем оборачивается к одному из тех, кто стоял возле раненого: – Мистер Рез, проследите, чтобы его достойно похоронили. – Она запихивает еще дымящийся револьвер в кобуру, смотрит на тела двух гражданских, что лежат возле фургона. – А этих оставьте собакам. – Возвращается к нашей коляске, рывком выдирает из кармана серый платок и прикладывает к лицу, стирая крошечные пятнышки юной крови. Снова запрыгивает на подножку, локтями упирается в дверцу. – Я спрашивала насчет оружия, – говорит она. – У м… у меня есть дробовик и ружье, дрожащим голосом отвечаю я. Смотрю на дорогу. – Они нам могут понадобиться для… – Где они? – Здесь, – медленно встаю и смотрю вниз на ящик под кучерским сиденьем. Лейтенант кивает солдату, – я не заметил его с другой стороны экипажа, – тот запрыгивает внутрь, открывает ящик, осматривает его и вытаскивает масляно тяжелую сумку, куда я упаковал ружья; заглядывает в нее, затем выпрыгивает. – Ружье не военного калибра, – протестую я. – А. Ну, значит, из нее не застрелишь солдата, – отвечает лейтенант, простодушно кивая. Смотрю туда, куда мы направляемся. – Умоляю вас, мы не знаем, что нас ждет… – О, думаю, вам не стоит об этом беспокоиться, – говорит она, шагая еще на одну ступеньку и снова кивая. Солдат, что взял ружья, опять забирается внутрь. Он обыскивает меня, умело, но не грубо, лейтенант попеременно усмехается мне и улыбается тебе, а ты все смотришь, руки в перчатках стиснуты, но заметно дрожат. От солдата несет кислятиной – почти воняет. Он не находит ничего достойного демонстрации, за исключением тяжелой связки ключей, которую я утром сунул в карман. Он кидает ключи лейтенанту, та ловит одной рукой и разглядывает, поднимает и поворачивает к свету. – Мощная связка ключей, – говорит она и смотрит вопросительно. – От замка, – объясняю я. Слегка смутившись, пожимаю плечами. – На память. Она со звоном крутит их на руке, затем размашисто кидает в карман драного кителя. – Знаете, Авель, нам нужно куда-то забиться на некоторое время, – говорит она. – Чуточку отдыха и развлечений. – Улыбается тебе, – Замок далеко? – Сюда мы ехали с рассвета, – говорю я. – Почему вы уехали? Замок же должен защитить, нет? – Он маленький, – отвечаю я. – Не слишком грозный. Совсем не грозный. На самом деле обычный дом; раньше был подъемный мост через ров, а сейчас просто каменный. Она, видимо, поражена. – О! Ров… — Солдаты ухмыляются (и я впервые замечаю, как устали и побиты многие из них; одни толпятся вокруг, кто-то уносит тело юноши, другие выводят беженцев в обход нашего экипажа и дальше по дороге. Многие солдаты, видимо, ранены; одни хромают, у других руки висят на потрепанных повязках, у третьих на головах посеревшие платки грязных бинтов). – Ворота не очень прочные, – объясняю я и чувствую, что слова мои спотыкаются, как эти неопрятные разношерстные солдаты. – Мы боялись, замок разграбят, если мы останемся и попробуем удержаться, – продолжаю я, – Приходили солдаты; вчера пытались его захватить, – говорю я в заключение. Она прищуривается. – Какие солдаты? – Я не знаю, кто они. – Формы? – спрашивает она. Лукаво оглядывается. – Лучше наших? – Да мы их толком не видели. – Тяжелое вооружение у них какое? – спрашивает она и, когда я запинаюсь, машет рукой и перечисляет: – Танки, бронемашины, полевые орудия?.. Пожимаю плечами. – Не знаю. Оружие у них было; пулеметы, гранаты… – Миномет, – говоришь ты, сглотнув и переводя испуганный взгляд с меня на нее. Я накрываю твою руку своей. – Я в этом не уверен, – говорю я лейтенанту. – Полагаю, это был… подствольный гранатомет? Наша лейтенант глубокомысленно кивает, на мгновение задумывается, потом говорит: – Давайте глянем на ваш замок, Авель, хорошо? – Его легко найти, – отвечаю я. Оглядываюсь туда, откуда мы ехали. – Просто… – Нет, – говорит она, открывая дверцу и вбрасывая свое компактное тело вверх и внутрь, на сиденье напротив тебя. Сдвигает какие-то сумки, устраиваясь поудобнее, и кладет винтовку на колени. – Вы нас туда отвезете, – говорит она мне. – Всегда хотела покататься в такой карете. – Хлопает по плюшевому сиденью. – И некоторое знание местности не помешает. Шарит в кителе – темном, парадном, с несколькими прорехами, измазанном и покрытом пятнами, – выуживает блестящий серебряный портсигар, открывает и предлагает тебе и мне: – Сигарету? Мы отказываемся; она достает сигарету, убирает портсигар. – По-моему, возвращаться – не слишком удачная мысль. – Я стараюсь, чтобы это прозвучало рассудительно. Она стаскивает фуражку, приглаживает короткие, буро-мышастые вихры. – Ну, плохи дела, – отвечает она; нахмурившись, рассматривает что-то внутри фуражки, пальцем проводит по внутреннему ободку. – Считайте, что вы конфискованы. – Водружает фуражку на голову и смотрит на меня с легкой холодной улыбкой. – Разворачивайте экипаж и поезжайте туда. – Достает из нагрудного кармана зажигалку. – Но мы сюда ехали с рассвета, – возмущаюсь я, – И то – с толпой. Уже стемнеет… Она трясет головой. – Мы отправим вперед грузовики. – Она щелчком поправляет фуражку. – Перед грузовиком с пулеметом люди расступаются; вы удивитесь. Не займет много времени. – Одной рукой прикуривает, пальцем другой описывает в воздухе изящный круг. – Разворачивайтесь, Авель, – прибавляет она сквозь облако дыма. Высокий грузовик загнали на поле; соляр из него выкачали. Мы разворачиваемся в воротах, а из засады, с лесной дороги выезжают пара джипов и два шестиколесных автофургона под маскировочными тентами. Солдаты, обследовавшие остатки горящего фургона, загружают в кузов канистры бензина и пластиковые цилиндры. Грузовик едет перед нами обратно по дороге, прямо в поток беженцев, – клаксоны ревут, солдат гордо стоит в кабине, откуда торчит пулемет. Людская масса разделяется и распадается перед грузовиком, точно вода под форштевнем; мне нужно только не отставать. Впервые за весь день кобылы идут легким галопом. Один джип едет прямо за нами. В нем тоже имеется пулемет – на подставке за передними сиденьями. Второй джип остается позади; двое ополченцев и наши слуги похоронят молодого солдата и догонят нас. Коляска дребезжит, раскачивается и трясется; влажный ветер, холодный и быстрый, обвевает мне лицо. Водянистое солнце тянет за край дороги длинную тонкую тень экипажа, мелькающих спиц. Лейтенант, похоже, довольна; сидит нога на ногу, винтовка покачивается у бедра, фуражка лежит на сумке подле нее, рука отсутствующе перебирает короткие пепельно-бурые волосы. Улыбается нам обоим по очереди. Ты смотришь на меня, втискиваешь руку в перчатке в мою ладонь. За нами беженцы вновь смыкаются и продолжают путь. От горящего фургона в канаве доносится звук, похожий на далекий кашель, и темный дымный волдырь катится вверх в сереющее небо, сливаясь с дымом остальных горящих машин, ферм и домов по всей равнине. Глава 2 И вот так нас доставляют в замок. Я не думал вновь увидеть его так скоро; на самом деле почти надеялся не видеть его больше никогда. Чувствую себя глупо, будто человек, который долго и сердечно прощался с близким другом на станции и затем обнаружил, что они по недоразумению едут в одном поезде. И все же, когда грузовики сворачивают с дороги и оставляют позади вереницу беженцев, я спрашиваю себя, какой прием нас ждет. Мы подъезжаем, и я высматриваю дым, опасаясь, что вчерашние солдаты разграбили наш дом и предали его огню. Но пока в небе над деревьями, окружающими замок, лишь серые облака, плывущие с севера. По дороге лейтенант исследует экипаж и находит много такого, что приводит ее в восторг. Я оглядываюсь, как раз когда она обнаруживает у тебя в ногах шкатулку с драгоценностями; ты наклоняешься и прижимаешь шкатулку к груди, но она высвобождает ее из твоих рук, мягко хмыкнув, ласково предостерегая; думаю, это ломает твою оборону так же бесповоротно, как ее превосходство в силе. Она изучает каждую вещицу по очереди, некоторые восхищенно примеряет на грудь, на запястье или на пальцы, а потом смеется и возвращает шкатулку тебе, оставив лишь одно колечко из белого золота с рубином. – Можно мне взять? – спрашивает она тебя. Коляска с грохотом подскакивает на выбоине, и я вынужден смотреть вперед; головой ты прижимаешься к моей пояснице; я дергаю вожжи, отводя кобыл от череды рытвин на дороге. Я чувствую, как ты киваешь. – Спасибо, Морган, – говорит лейтенант, в голосе – полное удовлетворение. Она, похоже, на несколько минут задремывает (ты касаешься моей спины, чтобы я посмотрел, и улыбаешься, кивая на нее; ее голова вяло подпрыгивает). Я не так уверен; по-моему, лицо лейтенанта не абсолютно спокойно, не такое, что обычно бывает у по-настоящему уснувших людей. Может, наблюдает за нами, искушает, ждет, что мы станем делать. Но может, и нет – вот она просыпается, озирается, спрашивает, где мы, и вытаскивает из гимнастерки маленькую рацию. Коротко говорит в нее, и грузовики впереди, рыча, останавливаются на дороге. Я пристраиваю экипаж прямо за ними; джип замирает у нас в хвосте. Мы примерно в полукилометре от подъездной аллеи, что прячется за поворотом под мокрыми и темными древесными скелетами. – Там есть сторожка? – тихо спрашивает она. Я киваю. – Есть другая дорога или грунтовка, в объезд сторожки? – Не для грузовиков, – говорю я. – Джип? – Думаю, да. Она быстро встает, отчего экипаж сотрясается, глядя на тебя, касается фуражки, затем кивает мне: – Вы покажете дорогу. Возьмем джип. – Ты глядишь с ужасом и протягиваешь ко мне руку. – Коленка, – зовет наша лейтенант одного из сидящих в джипе. – Присмотри за лошадьми. Лейтенант отдает людям в грузовиках приказы, которых я не слышу, потом прыгает в джип, садится за руль. Парень на пассажирском сиденье держит оливкового цвета трубу диаметром с водосточную и длиной метра полтора. Видимо, реактивный гранатомет. Я зажат сзади между металлической подставкой пулемета и толстым бледным солдатом, от которого несет сдохшей неделю назад лисицей. У нас за спиной на кромке кузова скрючился четвертый солдат; он придерживает тяжелый пулемет. Мы сворачиваем на узкую лесную тропу, что огибает старое поместье сзади и идет вдоль откоса, окаймленного мокрым хвойником. Нависающие деревья и кусты местами образуют тоннель, и пулеметчик тихо ругается, пригибаясь, когда цепкие ветки пытаются выдрать оружие у него из рук. Тропа добирается до ручья, что впадает в ров. Мост сгнил, для джипа слишком хрупок, балки перекошены и шатки. Лейтенант оборачивается ко мне, на ее лице постепенно проступает разочарование. – Мы уже близко, – говорю я, понизив голос. Киваю, – Прямо за гребнем; оттуда все видно. Она следит за моим взглядом, затем тихо говорит солдату с пулеметом: – Карма, бери пушку. Пошли. Похоже, она имеет в виду и меня. Мы оставляем джип без присмотра и впятером – лейтенант, я, человек с гранатометом, толстый бледный солдат и тот, кого она назвала Карма, – в руках у него пулемет, вокруг талии обмотаны тяжелые на вид ленты, – переходим мост и взбираемся на крутой берег на той стороне. От гребня за кустарником начинаются замок и сады. Отсюда отличный обзор. Лейтенант берет маленький полевой бинокль, наставляет его на наш дом. Сверху выливается краткий ливень, капли вспыхивают в последних косых лучах, что прорываются из-под дождевых облаков, лавиной надвигающихся с севера. Гляжу на свой дом – его укутывает золотая пелена ветра и дождя, – пытаюсь увидеть его чужими глазами; скромные зубчатые стены, невелик; стерт веками, изящен в кольце воды, окружен лужайками, изгородями, дорожками гравия и пристройками. Древние стены – когда-то проколотые лишь бойницами, уже давно переделанными в окна побольше, – медового оттенка в этом красно-розовом свете. Он кажется мирным и, однако же, при всем архитектурном изяществе, каким-то слишком крепким для наших зверских непочтительных времен. Погруженное в это неразборчивое варварство, все, что стоит гордо, напрашивается на снос – так непокорный крик лишь быстрее заставляет ладони сосредоточиться на горле, сдавить эту подвижную ниточку воздуха, на которой мы только и болтаемся в жизни. Стойкость в наши оголтелые дни достигается единственно малым достоинством и банальностью; она – в униформности, если не в униформе, вроде того косяка перемещенных лиц, в который мы пытались влиться. Порою величайшая защита – в нижайшем поклоне. Пока, во всяком случае, в замке все спокойно; никакого дыма, никаких караулов на зубчатых стенах" не развевается флаг, не горят огни, и ничто не движется. На лужайках перед домом – по-прежнему палатки: деревенские, уже пострадавшие от домогательств вооруженных банд, решили, что близость замка гарантирует им какую-то безопасность. Над палатками тихо вьется дымок. По-моему, никогда еще замок не казался мне таким прекрасным, пусть им распоряжается одна шайка грабителей, а я вынужден помогать другой, еще решительнее стремящейся им завладеть. Земли вокруг него – другое дело; еще до разграбления нашими приблудными беженцами – что вырубали леса на дрова, а у нас на лужайках рыли выгребные ямы – поля, леса и парки истощились, пришли в упадок, в запустение. Два года назад мы лишились управляющего, а я не нашел в себе сил занять его место: управление поместьем всегда вызывало у меня лишь отстраненный интерес. Постепенно остальных работников так или иначе забрала война, и неукротимая природа принялась восстанавливать свою старую власть над бременем наших земель. – Там, в конюшне, – шепчет лейтенант под топот дождевых капель по листве, – те два вседорожника. – Наши, – отвечаю я. Мы оставили их там, а Двери конюшни не заперли, понимая, что, если запирать, ущерб будет только больше. – Правда, мы Двери вот так не открывали. – То дощатое здание, за гаражами, – говорит лейтенант. – Это котельная? – Да. – А топливо для нее? – Она смотрит с надеждой. Только у нас под экипажем. – Резервуар пересох месяц назад, – отвечаю я вполне правдиво. Экономя последние бочки с соляром, мы для освещения пользовались в основном свечами, а для обогрева – очагами; и кухонные плиты умеют жечь дерево. Камины и лампы на пропане у нас тоже были, но последний баллон мы сожгли в ночь перед отъездом. – Хм-м, – говорит наша лейтенант, когда стоящий подле солдат толкает ее локтем и тычет пальцем в сторону замка. Мы видим, как из конюшни появляется мужчина – еще один ополченец, насколько я понимаю, – ставит на заднее сиденье все-дорожника канистру, а потом уезжает за угол к фасаду замка, так, что нам не видно. – Топлива много в машинах? – тихо спрашивает лейтенант. – Только то, что мы не смогли слить, – отвечаю я. – Заехать в замок на машине можно? – На ваших – нет, – говорю я. – Слишком высокие. Там внутренний дворик, места достаточно, чтобы развернуть что-нибудь вроде джипа. – И подъемного моста нет? – спрашивает она, глядя на меня. Качаю головой. Она слегка улыбается. – Зато вы, кажется, упоминали ворота, да, Авель? – Хлипкие, чугунная опускная решетка. Сомневаюсь, что помешает… У лейтенанта щебечет рация. Она рукой останавливает меня и отвечает, слушает, потом шмыгает носом. – Да, если сможете сделать чисто. Мы на холме прямо за замком. Убирает аппарат. – Любители, – она ухмыляется и качает головой. – В сторожке никого нет. – Смотрит на человека, стоящего рядом. – Психопат – за деревьями у дороги, вон там, – сообщает она. – Говорит, машину грузят только двое. Ничего тяжелого не видно. Он готов открыть огонь, потом один грузовик и джип прорываются к фасаду. Прикрой их. – Поворачивается ко мне. – Это не солдаты, – говорит она с видимым отвращением, – это просто мародеры. – Качает головой, затем убирает бинокль и берется за винтовку, поднимает ее и прицеливается. – Умеретьбы, – обращается она к солдату с реактивным гранатометом. – Оставь это. Пока я не скажу, ладно? Парень явно разочарован. Позади замка раздается стрельба – оттуда, где аллея выходит из-под деревьев и взбирается на пологий склон к центральной лужайке. Какую-то секунду смотреть не на что, затем вновь появляется вседорожник – мчится от фасада обратно к конюшням. Машину заносит на гравии, задняя дверь болтается, еще открытая. Белая звезда трещины на лобовом стекле, и кто-то пытается выбить его изнутри. Винтовка лейтенанта внезапно рявкает, напугав меня; тяжелый пулемет, принесенный из джипа, открывает огонь, и я зажимаю уши. Вседорожник трясется, от него отлетают куски; он резко выворачивает. Похоже, переднее колесо погнуто – вседорожник почти опрокидывается в ров (какое-то мгновение пули взбивают высокие тонкие всплески в воде); машина поворачивает в другую сторону, сбрасывает скорость; на некоторое время выравнивается и врезается в угол конюшни. – Стоп! – кричит лейтенант; огонь смолкает. Пар вертикально вьется над разбитым капотом. Дверца водителя открывается, оттуда кто-то вываливается, ползет на четвереньках, затем падает. Слышен звук другого мотора, снова стрельба перед фасадом, и тут появляется грузовик лейтенанта – он с ревом мчится по аллее прямо к замку. Огонь прекращается; грузовик скрывается из виду. Мы слышим, как он газует, потом совсем останавливается. Дождь перестал. Несколько секунд тишины, и единственное движение – пряди пара над вседорожником. Затем крики и выстрелы. Лейтенант вынимает рацию. – Мистер Ре? – произносит она. В ответ слышен треск. – А, Дубль, – что такое? – Слушает. – Хорошо. Мы подбили вседорожник; вышел из строя. Сейчас входим с холма сзади. Три минуты. – Убирает рацию. – Психопат поймал одного на мосту, – сообщает она. – В замке еще двое или трое, но грузовик вовремя прорвался к воротам; идем внутрь. – Забрасывает винтовку на плечо. – Узковатый, – обращается она к толстому солдату, с которым я делил заднее сиденье джипа. – Останешься здесь; пристрели любого, кто станет убегать, если это не один из нас– Толстый медленно кивает. Пригнувшись, мы полубежим меж кустов и деревьев к садам. Из замка доносятся одиночные выстрелы. Сначала мы подходим к человеку, выпавшему из дымящегося и шипящего вседорожника. На пассажирском сиденье лежит мертвый мужчина: вся форма в крови, полчелюсти снесено. Водитель на земле еще стонет; под ним на гравий сочится кровь. Высокий неуклюжий парень с прыщавым лицом. Наша лейтенант садится на корточки, хлопает его по щеке, пытается добиться чего-то осмысленного, но тот в ответ лишь скулит. Наконец она подымается, раздраженно качает головой. Стоя над раненым, смотрит на солдата с пулеметом – того, по имени Карма. Сняв каску, он вытирает лоб; он рыжий. – Твоя очередь, – тихо говорит она. – Пошли, – обращаясь ко мне, а Карма водружает каску обратно, чем-то в пулемете щелкает и направляет дуло раненому в голову. Лейтенант широко шагает прочь, сапоги хрустят по гравию. Я поспешно отворачиваюсь и следую за ней и за солдатом с гранатометом, между лопатками странное напряжение, словно тоже готовлюсь к coup de grace *. И все равно подпрыгиваю от одинокого звучного выстрела. * Последний удар, прекращающий страдания (фр.) . – Здесь и далее прим. переводчика. Мы, ты и я, стоим во внутреннем дворе у колодца. Оглядываемся. Мародеры почти ничего не испортили. Лейтенант допрашивала старика Артура – тот предпочел остаться в замке и не ехать с нами – и выяснила, что эти люди приехали всего часом раньше; едва они начали грабеж, явилась наша храбрая избавительница. Теперь наш дом принадлежит ей. Ее люди повсюду носятся, точно дети с новой игрушкой. Поставили часовых на стены, еще одного – в сторожку; осмотрели ворота замка и опускную решетку – новую, чугунную; скорее украшение, чем зашита, но они все равно довольны, – а теперь обследуют подвалы, кладовые и комнаты; слуги наши – удивленные, смущенные – получили указание солдатам не препятствовать, чего бы те ни захотели; все двери отперты. Солдаты – впрочем, большинство теперь кажутся мальчишками – выбирают себе комнаты; судя по всему, они останутся не только на выходные. Два джипа припаркованы во дворе, грузовики – снаружи по ту сторону рва, возле каменного мостика; экипаж вернулся в конюшню, лошади – в загон. Деревенские, разбившие лагерь на лужайке и с приближением мародеров бежавшие, осторожно возвращаются в палатки. Лейтенант появляется в дверях главной башни и вальяжно шагает к нам; на ней новый китель – алый камзол, перетянутый сияющими золотыми шнурами и украшенный орденскими лентами. В руке – бутылка нашего лучшего шампанского, уже открытая. – Ну вот, – говорит она, оглядывая стены двора. – Вреда немного. – Она улыбается тебе. – Как вам мой новый костюмчик? – Кружится перед нами; алый камзол разлетается. Она застегивает пару пуговиц. – Вашего деда или вроде того? – спрашивает она. – Какого-то родственника; не помню, кого именно, – невозмутимо отвечаю я, а старик Артур – бесспорно, самый почтенный из наших слуг – появляется в дверном проеме с подносом и медленно продвигается к нам. Лейтенант снисходительно улыбается старику и жестом дает понять, что поднос следует поставить на капот джипа. На подносе три бокала. – Спасибо… Артур, правильно? – говорит она. Старикан – пухлый, краснолицый, в очках, на голове редкая желтоватая поросль, – похоже, сбит с толку; он кивает лейтенанту, затем кланяется и что-то бормочет нам, мнется и удаляется. – Шампанское, – смеется лейтенант, уже наливая; кольцо, которое она у тебя забрала, у нее на левом мизинце; оно звякает о зеленую бутылочную толщу и тонкие ножки фужеров. Мы берем бокалы. – За приятный привал, – говорит она, чокаясь с нами. Мы отпиваем, она заглатывает. – И все же как долго вы намерены оставаться с нами? – спрашиваю я. – Некоторое время, – отвечает она, – Слишком долго в пути, живем в полях и сараях. Ночуем в не-догоревших развалинах и отсыревших палатках. Надо бы сделать перерыв, навоевались; периодически достает, – Она болтает шампанское в фужере, смотрит на него, – Я понимаю, почему вы уехали, но мы такое место можем защитить. – Мы не могли, – соглашаюсь я, – Поэтому предпочли уехать. Сейчас вы нам позволите? – Вам здесь теперь безопаснее, – отвечает она. Я гляжу на тебя. – И все-таки мы бы хотели уехать. Вы позволите? – Нет, – вздыхает лейтенант. – Я хочу, чтобы вы остались. – Пожимает плечами, оглядывает свой великолепный китель. – Таково мое желание. – Поправляет манжету. – У офицерского чина есть свои привилегии. – Она оглядывается, и на краткий миг ее улыбка почти ослепительна. – Мы ваши гости, вы – наши. Мы охотно стали вашими гостями; насколько вы желаете быть нашими – дело ваше. – Снова пожимает плечами. – Но так или иначе, мы намерены остаться. – А если кто-нибудь заявится с танком – тогда что? Она пожимает плечами: – Тогда придется уйти. – Она пьет и, перед тем как проглотить, секунду полощет рот вином. – Но сейчас вокруг мало танков, Авель; тут, в окрестностях, организованного сопротивления или еще чего-нибудь совсем немного. Очень неустойчивое положение у нас сейчас, после всей этой мобилизации, и кампании, и обвинений, и истощения, и… она беззаботно машет рукой, – просто всеобщий упадок, по-моему. – Она склоняет голову набок. – Когда вы в последний раз видели танк, Авель? А самолет, а вертолет? Я на миг задумываюсь, затем просто согласно киваю. И чувствую, как ты смотришь вверх. Хватаешь меня за руку. Мародеры; трое, которых наши ополченцы обнаружили в замке. Сдались после нескольких выстрелов, и лейтенант, видимо, их допрашивала. Теперь они наверху, на крыше, полдюжины солдат лейтенанта гонят их к переходу из башни над винтовой лестницей. У этих троих мешки или капюшоны на головах и веревки на шеях; они спотыкаются – судя по всему, их избивали; из-под темных капюшонов доносятся то ли всхлипы, то ли мольбы. Их ведут к двум южным башням замка, что сбоку от главных ворот смотрят на мост и ров, на центральную лужайку и аллею. Твои глаза распахнуты, лицо побелело; рука в перчатке сильнее стискивает мою. Лейтенант пьет, пристально наблюдая за тобой с каким-то холодным и оценивающим выражением. Затем – ты не отрываешь взгляда от шеренги мужчин на каменном горизонте – ее лицо оживает, расслабляется, почти веселеет. – Пойдемте в дом, а? – Она берет поднос – Холодает, и, похоже, будет дождь. Когда мы заходим внутрь, юношеский голос наверху зовет маму. Лейтенант отправляет нас в одно крыло – чтобы никуда не упорхнули. Мы взаперти обедаем хлебом и солониной. В большом зале пленившая нас развлекает свои войска всем, что найдется в шумных кухнях замка. Как я и предвидел, павлинов они подстрелили. Я ожидал от наших гостей ночи дикого распутства, однако лейтенант – как шепотом сообщают нам слуги, которые под конвоем приносят еду и забирают тарелки, – приказала выставить двойную охрану, выдавать не больше одной бутылки вина на человека и оставить в покое прислугу, как и тех, кто разбил лагерь на лужайке. Видимо, в эту первую ночь она опасается атаки, а кроме того, ее люди утомились, у них не хватает сил на праздник – лишь на усталое облегчение. Огонь полыхает в каминах, множеством свечей мерцают в зеркалах канделябры, садовые факелы, выдранные из земли во дворе, дымно горят на стенах или в вазах – бесстыдная карикатура на средневековье. А наши мародеры – чьи жизни петлей сведены на нет и на ее длину укорочены – свисают с башен, выброшенные в вечерний воздух суровым предупреждением внешнему миру; может, добрая лейтенант надеется, что шаткость их положения пошатнет других. Им в компанию лейтенант со своими людьми подняли на флагштоке достойный штандарт; небольшая шуточка, объясняют они. Найденная ими шкура дохлого хищника, выслеженная во всеми позабытом коридоре, обложенная в пыльном чулане и наконец загнанная в угол скрипучего сундука. И вот старая шкура снежного барса развевается в сморщенном ливнем воздухе. Позже, воспрянув духом после пиршества, лейтенант берет доверенных людей и отправляется на покинутые нами обезображенные равнины – поискать каких-нибудь трофеев, materiel* или людей – далеко в пронзенную факелами ночь. * Боевая техника (фр.). Глава 3 У замка воспоминаний в избытке, и вечная жизнь их – смерть особого рода. Лейтенант рыщет в черноте ночных равнин, те, кто остался в замке, один за другим засыпают, наши слуги чистят и убирают что могут, затем удаляются к себе, а ты, укутанная пледами в шезлонге, прерывисто спишь пред угасающим камином. Мне не уснуть; вышагиваю по трем комнатам и двум коротким коридорам, что нам выделили, освещаю себе путь небольшим трехсвечником, в тревоге и смуте, и смотрю на двор и на ров попеременно. С одной стороны луна сквозь рваный облачный покров изливает свет на сырой блеск лесистых холмов, где сгущается туман. С другой – судорожное мерцание шипящего факела в саду; он отражается в колодце и булыжнике, обнесенном каменной стеной. У меня на глазах этот последний факел трещит и гаснет. Сколько танцев я здесь видел. На каждый бал собирались все знаменитости из далеких графств; потомки всех великих фамилий, из всех богатых поместий, из-за этих лесистых холмов, с плодородной равнины стекались они стальными опилками к магниту; склеротичные вельможи, будто аршин проглотившие матроны, любезные, румяно похохатывающие фигляры; снисходительная городская родня, приехавшая подышать сельским воздухом, развлечься охотой или найти супруга; сияющие мальчики – лица начищены не хуже туфель; циничные студиозусы, что явились насмешничать и пировать; хладнокровные обозреватели светской жизни колкими замечаниями разбавляют выпивку; свежеиспеченная окрестная молодежь сжимает в кулачках приглашения; едва расцветшие девицы, полусмущенные, полугордые нежданным своим шармом; политики, священники и доблестные воины; старые денежные мешки, новые денежные мешки, бывшие денежные мешки, свадебные генералы и бедные родственники, надменные и угодливые, зрелые и избалованные… всем в замке находилось место. Большой зал резонировал, словно череп, гудящий от кружения мыслей, несхожих и одинаковых. Их музыкальный узор ладонью в перчатке обнимал их, удерживал их, сплавленных и расплавленных, и раскидывал по освещенным коридорам, и смех был – точно музыка во сне. Залы и комнаты теперь пусты; балконы и зубчатые стены нависают смутно, будто перила в порожнем мраке. В темноте, пред ликом воспоминаний, замок кажется бесчеловечным. Забитые окна дразнят видом, которого больше не могут себе позволить; вот спираль каменной лестницы исчезает в нагом потолке, где давным-давно уничтожили старую башню, а вот комнаты судорожно открываются одна в другую, подразумевая коридор, на века заброшенный и перестроенный, аппендикс в замковых кишках. Я сижу у распахнутого высокого окна, гляжу на ров, наблюдаю, как нарастающий прилив тумана вздымается, вспухает, поглощая замок: громадная медлительная волна затмевающего звезды мрака поверх мрака с геологической леностью выползает из леса и придавливает нас. Я помню, мы танцевали тогда, много лет назад; мы ушли с бала полюбоваться ночью – двое на освещенной стене пред воздушной тьмою. Замок – огромный каменный корабль, залитый светом и плывущий по морю черноты; равнины переливались огоньками, и те трепетали в воздушной занавеси звездными струнами. Мы дышали воздухом, ты и я, все ближе, ближе, вдыхали дыхание друг друга, дышали друг другом. – А наши родители… – прошептала ты, когда первый поцелуй уступил место судорожному вздоху и порыву к следующему. – А если кто-нибудь увидит… На тебе было что-то черное; бархат и жемчуг, если правильно помню, и парча, обхватившая твои груди, подалась под моими ладонями. Отдавшиеся ночи и моим губам, бледно-лунные, с гладким пушком, ореолы и соски темны, будто синяки, рельефны, плотны и тверды, словно костяшка на мизинце; я сосал их, а ты выгнулась, цепляясь за каменную стену, сквозь стиснутые зубы резко втягивая в себя ночь. Потом крошечным внезапным потоком густой сладкий вкус коснулся моего языка – предостережением, невольным откликом на предстоящий мужской дар, и в бледном свете вспыхнули две сияющие бусины твоего молока, что венчали эти кровью налитые башенки. Я с жадностью проглотил эти жемчужины, утолив жажду тем больнее отчаянную, что до сих пор не сознавал ее. Ты подобрала платье и юбки, потребовала закрыть на засов дверь на винтовую лестницу, а потом я уложил тебя на черепицу под звездами. Тогда ли я действительно любил тебя впервые? Кажется, да, спящая моя. А может, то было позже, спокойнее… Я бы не стал брать это в расчет – пусть оно останется просто похотью. Так будет больше чести – из беззащитности пред диктатом крови. Любовь обыденна; более всего, даже более ненависти (даже теперь), и каждый – как любая мать – считает, что их-то окажется лучше всех. О, обаяние любви, искусству выгодная мания любви; ах, испуганная чистота, разоблачительная мощь любви, пульсирующая уверенность: она – всё на свете, она – совершенство, она создаст нас, сделает совершенными… она будет длиться вечно. Наша любовь несколько иная – мы так решили. По всем статьям – коих было множество, разнообразных и зачастую изобретательных – мы пользовались дурной славой; мы стали невольными, пусть непокорными изгоями задолго до провалившейся попытки стать беженцами. Правда, то был наш выбор. Не для нас в этом общем изгнании безвкусное обаяние, уют толпы, убаюканное в постельке тепло. Мы смотрели на мир одной парой глаз, улавливали его двойственность, а то, что цепляет глаз неразумного, высвобождает разум человека широких взглядов. Наш замок обозначил себя на земле, отринув мир, из которого вырос; эти камни навязали себя воздуху с настойчивостью, что вольна взлететь к высшим сферам, лишь отбросив остальные. Таковы наши предпосылки, считали мы; а как еще? Я шагаю по коридорам, пока ты спишь пред опустевшим камином (одного цвета – омут золы и укрывшие тебя меха и пледы). Облака тихо сошли к нам, сырой дым неведомого мне текучего огня. Мимолетная струя воздуха несет с холмов плеск далекого водопада, и одна лишь ночь обретает окончательный голос, в черном космосе рокочет шум белый, бессмысленный. Утро встречает лейтенанта уже в замке; туманные пряди рассеялись толпой, роса тяготит деревья, и солнце, что поздно встает над холмами к югу, светит по-зимнему вяло, предварительное, условное, как посулы политика. Добрая лейтенант завтракает в наших покоях; старый флаг – полагаю, она не знает, что на нем герб нашего рода, – скатертью брошен на дубовый стол. Похоже, она устала, но оживлена; глаза воспаленные, лицо разрумянилось. От нее чуть пахнет дымом; после еды она собирается несколько часов поспать. Ее прожаренный, пропеченный паек подан на лучшем серебре; она с ловкостью фехтовальщика орудует острым сверкающим столовым прибором. Временами вспыхивает на мизинце и золотое кольцо с рубином. – Мы кое-что нашли, – отвечает лейтенант, когда я спрашиваю, как прошла ночь. – Но важно и то, чего мы не нашли, – Она заглатывает молоко, откидывается на спинку и сбрасывает сапоги. Ставит тарелку на колени, ноги в неопрятных носках закидывает на стол и с высоты выглядывает и вылавливает лакомые куски. – Чего же вы не нашли? – спрашиваю я. – Толпы других людей, – объясняет лейтенант. – Несколько беженцев, кто-то в палатках, но никакой… угрозы; никто не вооружен, не организован. – Снова набивает рот мясом и яйцами. Устремляет пристальный взгляд в потолок, точно желая полюбоваться расписанными деревянными панелями и рельефными геральдическими щитами. – Мы думаем, тут в округе должен быть другой отряд. Где-то, – она щурится на меня. – Конкуренция, – добавляет она с этой своей холодной улыбочкой. – Не друзья нам. Мягкий желток, хирургически отделенный от белка и предыдущими манипуляциями увенчавший тост, теперь – нетронутый, желтовато дрожащий, – возносится на вилке лейтенанту в рот. Тонкие губы обхватывают золотой изгиб. Она вытаскивает вилку, держит ее вертикально, крутит – челюсти движутся, глаза закрыты. Она глотает. – Хм-м, – говорит она, опомнившись и причмокивая. – Эта веселенькая банда была в холмах, на север отсюда, – последнее, что мы о них слышали. – Пожимает плечами. – Мы ничего не нашли; может, они двинули на восток вместе с остальными. – Вы по-прежнему намерены остаться здесь? – О да. – Она ставит тарелку, вытирает губы салфеткой, бросает ее на стол. – Мне ужасно нравится ваш дом; думаю, мы с мальчиками будем здесь счастливы. – Вы долго намерены здесь оставаться? Она хмурится, глубоко вздыхает. – Сколько, – спрашивает она, – здесь жила ваша семья? Я задумываюсь. – Несколько сотен лет. Она разводит руками: – Ну так какая разница, останемся мы на несколько дней, недель или месяцев? – Обломанным ногтем она ковыряет в зубах, лукаво улыбается тебе. – Или даже лет? – Зависит от того, как обращаться с домом, – говорю я. – Этот замок простоял больше четырехсот лет, но по большей части был уязвим для пушек. Теперь его можно за час разрушить из большого орудия и за секунду – удачно сбросив бомбу или пустив ракету; внутри же хватит спички в нужном месте. Мы, наш род, им владеем, но это, к сожалению, никак не повлияет на ваше, оккупантское, обладание им, особенно учитывая обстоятельства, господствующие за этими стенами. Лейтенант глубокомысленно кивает. – Вы правы, Авель, – говорит она, указательным пальцем трет под носом и смотрит на свои носки в серых пятнах. – Мы здесь оккупанты, а не ваши гости, а вы – наши пленники, не хозяева. И это место нам подходит; оно удобно, его можно защитить, но не более того. – Она вновь берет вилку, внимательно разглядывает. – Однако же эти люди – не вандалы. Я распорядилась, чтоб они не ломали все подряд, а если они ломают, то из неуклюжести, а не ослушания. О, тут еще где-то несколько дыр от пуль, но почти весь ущерб, скорее всего, причинен вашими мародерами. – Она вытирает что-то с зубцов вилки, потом облизывает пальцы. – И мы заставили их довольно дорого заплатить за это… презренное осквернение. – Она улыбается мне. Я смотрю на тебя, милая моя, но глаза твои теперь отвращены, взгляд устремлен в пол. – А мы? – спрашиваю я. – Как вы намерены обращаться с нами? – С вами – и с вашей женой? – она смотрит пристально. Надеюсь, внешне я никак не реагирую. Ты же глядишь в сторону, в окно. – О, уважительно, – кивает лейтенант, лицо серьезно, – Да что там – с почтением. – Но не настолько, чтобы почтить наше желание уехать. – Именно! – говорит она. – Вы – мой местный старожил, Авель. Вы знаете, куда и как тут можно пройти. – Она поднимает руку, описывает ею круг – И у меня всегда был пунктик насчет замков; можете устроить мне экскурсию, если захотите. Ну то есть – будем честны, – если я захочу. А я захочу. Ничего, Авель, правда? Ну, разумеется. Уверена, это и вам будет в радость. Уверена, вы можете рассказать про замок кучу интересных историй; обворожительные предки, знаменитые гости, увлекательные случаи, экзотические фамильные реликвии из далеких земель… Ха! Может, тут и призрак есть! – Она наклоняется вперед, дирижируя вилкой. – Ну, Авель? Есть тут призрак? Я откидываюсь на спинку стула. – Пока нет. Она смеется. – Ну вот. Ваши подлинные сокровища не интересовали мародеров; сам замок, его история, библиотека, гобелены, древние сундуки, старые наряды, статуи, огромные мрачные картины… все цело – по большей части. Может, пока мы здесь, вы просветите моих людей; привьете им вкус к культуре. Вот я сижу здесь, беседую с вами – и чувствую, как обостряется мой эстетический вкус – Она со звоном кидает вилку на поднос. – В этом все дело, видите ли; у людей вроде меня не много шансов поговорить с людьми вроде вас, оказаться в месте вроде этого. Я неторопливо киваю. – Да, и вы знаете, кто я, кто мы; в библиотеке стоят книги, где перечислены поколения нашей семьи, на каждой стене – портреты едва ли не всех наших предков. Но мы вас не знаем. Позволите осведомиться? – Я смотрю на тебя; твой взгляд вновь устремлен на лейтенанта. – Имени достаточно. Она откидывается назад, скрипя стулом, разводит плечи, дугой выгибая спину, и почти подавляет зевок. – Конечно, – говорит она, сцепив руки и потягиваясь. – Только когда сам попадаешь на передовую солдатом, понимаешь, насколько там – в пехоте, у рядовых – прививаются клички. Цивильные имена отбрасываются вместе с цивилизованными «я»; эти ребята после учебки – уже другие люди. Может, шаманство какое-то, вроде амулетов. – Она усмехается. – Ну, знаете; на пулях с именами гравируется солдатское прозвище – не настоящее имя, а то, которым вас зовут однополчане. – Она фыркает. – А знаете, я забыла настоящие имена абсолютно всех в отряде. С некоторыми я уже года два, а это ведь очень долго – в таких-то условиях? – Она кивает. – А имена… Ну, есть мистер Рез… – Он жив? – уточняю я. Она смотрит странно, потом продолжает: – Он вроде как мой заместитель; в старом своем отряде был сержантом. Еще Тамбур, Умеретьбы, Жертва, Карма, Узковатый, Коленка, Разговорчики, Призрак – о!.. —Она внезапно улыбается. – Смотрите-ка, призрак у нас уже есть! – Она наклоняется вперед, стряхивая имена, палец за пальцем, – …Призрак, Амур, Буфер, Десант, Хрюк, Табачок, Мак, Одноколейка, Дубль, Психопат… и… и все, – произносит она, откидываясь назад, и закрывается, скрещивая руки и ноги. – Еще был Полукаста, но он теперь мертв. – Тот вчерашний юноша? – Да, – быстро отвечает она. На секунду замолкает. – Знаете, что странно? – Она смотрит на меня. Я наблюдаю. – Я вспомнила имя Полукасты, старое, гражданское имя, когда его поцеловала. – Еще секунда молчания. – Его звали… Ну, теперь уже не важно. – А потом вы его убили. Она долго смотрит на меня. Я многих заставлял отводить взгляд, но эти холодные серые кругляши почти берут верх. Наконец она спрашивает: – Вы верите в Бога, Авель? – Нет. Она выдает, должно быть, самую малокалиберную свою улыбку. – Тогда просто пожелайте себе, чтобы вам не пришлось подыхать от ранения в живот, а у тех, кто вокруг, – ничего удачнее лейкопластыря и болеутолителей, которыми вы обычно глушите легкое похмелье. И никто не готов прекратить вашу агонию. – У вас нет врача? – Был. Две недели назад попал под минометный обстрел. Звали Ветер, – снова зевает она. – Ветер, – повторяет она и закидывает руки за голову, точно сдаваясь (кричащий китель раскрывается, и под гимнастеркой на мгновение выпирают груди, подозреваю, довольно твердые, как и вся она). – И не потому, что ветеран. Но берешь что дают, понимаете? – И наконец, как нам называть вас? – Я надеюсь вытряхнуть ее из этой чудовищной сентиментальности. – Вы правда хотите знать? Я киваю. – Кома, – произносит она как бы застенчиво. Вновь пожимает плечами, – Со временем становишься своей функцией, Авель. Я у них командир, и зовут меня Кома. Я стала Комой. Я на это откликаюсь. – Кома – как у кометы? Она улыбается: – Вряд ли. – А раньше? – Раньше? – Как вас звали раньше? Она качает головой, фыркает: – Тише. – Тише? – Да. Я все время говорила: «Ну же, тише» – очень часто. Сократили. – Разглядывает ногти. – Буду благодарна, если вы не станете меня так звать. – И в самом деле, соответствия напрашиваются… одноименные. Секунду она внимательно щурится на меня, потом отвечает: – Точно так. – Зевает и встает. – А теперь я иду спать, – объявляет она, потягиваясь. Наклоняется за сапогами. – Я думала, может, нам – нам троим – прогуляться попозже на холмы, – говорит она. – Может, поохотимся – ближе к вечеру. – На ходу легонько похлопывает меня по плечу. – А пока чувствуйте себя как дома. Глава 4 К моему огорчению, лейтенант меня впечатлила – пусть и слегка. Есть в ней своего рода неграненая грация, а некрасивость ее, думаю я (как и она, и вполне осознанно), ни при чем. Не люблю людей, выставляющих мне напоказ то, что сами они считают в себе невыразительным. Ты встаешь, обходишь стол, по дороге расправляя флаг, останавливаешься у меня за спиной. Твои руки ложатся мне на плечи, нежно нажимают, растирают, массируют. Некоторое время ты трудишься над усталыми мускулами; тело мое чуть сотрясается, голова медленно покачивается взад-вперед. Кажется, наконец придет сон; глаза мои полузакрыты, дремотный взгляд прикован к нашему флагу на столе. На флаге засохшая грязь – равнинный сувенир с сапог лейтенанта. Без сомнения, эта грязь уже заляпала все наши комнаты, коридоры и ковры. Из-под расплывчатых ресниц взор останавливается на этой спекшейся слякоти, покрывшей наш герб, и я вспоминаю наше второе свидание. Однажды я бросил тебя на этот же флаг – на другом столе и не в этой комнате. Выше – на древнем чердаке, пыльном и теплом, впитавшем солнечный свет. Под черепицей, что служила опорой нашему блаженству накануне ночью; мы прокрались туда, пока остальные гости приходили в себя после ночных восторгов, обедали на лужайках и вымачивали в ваннах свои похмелья. Я хотел тебя немедленно – желание вспыхнуло и угасло, на остаток той ночи придавленное сперва твоим чересчур пристойным опасением, что наше отсутствие заметят, затем расселением гостей по комнатам – стало ясно, что придется спать в одной комнате с другими родственниками, – но ты сначала возражала, словно запоздало вспомнив о стыдливости. И вот мы, точно дети, которыми больше не были, исследовали старые шкатулки, чемоданы и сундуки – наша отговорка обернулась правдой. Мы находили старую одежду, поеденную молью ткань, старинные мундиры, ржавые ружья, пустые шкатулки, целые ящики увесистых толстых патефонных пластинок, забытые урны, вазы и блюда, тысячи других отвергнутых осколков нашей истории, недавних и древних, что возникли здесь невесомыми наносами поверх водоворотов текучей жизни замка, осели на запыленной бесполезной вершине пыльными воспоминаниями в стариковской голове. Мы примеряли тряпье; я размахивал потемневшим от времени мечом. Выпавший из чемодана флаг стал ковром для наших туфель и отброшенной одежды, а затем – когда я осмелел, стащил с себя еще что-то, позволил ладоням и пальцам помедлить, помогая тебе с придуманным нарядом, поцеловал, – затем он стал нам постелью. В сухой невозмутимости темного, всеми покинутого чердака наша страсть овладела флагом, она трясла его, мяла и морщила медлительной бурей, пока я не увлажнил его редким дождем – ценнее того, что способны дать воздух и грозовые тучи. Я вспомнил лунные жемчужины прошлой ночи – они словно вернулись, упокоившись на флаге, memento vivae*, дрожащие поверх вышитого смятого щита с мечами и вставшим на дыбы мифическим зверем. * Помни о жизни (лат.). В конечном итоге ты осушила меня; наслаждение наше обернулось болью, и я увидел, что ты молча терзаешься, моля – тихо, сипло, прерывисто – лишь об удовлетворении. В конце концов мы уснули под защитой друг друга на щите нашего рода. Ты приняла сон как наслаждение – полуоткрыв один глаз, спала на вышитом бледном единороге. Мы проспали час, оделись и – к счастью, незамеченными – поодиночке поспешили вниз; ты купаться, а я на прогулку по холмам – мы оба притворялись, что и то и другое началось давным-давно. Ты все массируешь мне плечи, гладишь шею, жмешь на загривок. Я не отрываю взгляда от грязи с сапог лейтенанта. В юности, еще ребенком, – ты тогда была далеко, тебя не пускала ко мне семейная ссора, которую наш союз должен был как-то упростить, – помню, в ранние годы я больше всего на свете ненавидел пыль, грязь и сажу. Коснувшись чего-то нечистого на вид, я тотчас мыл руки, бросал даже игры и спорт, чтобы под ближайшим краном смыть всего лишь честную почву, точно меня ужасала возможность заражения земным. Разумеется, я виню в этом свою мать, городскую по сути женщину; чрезмерная привередливость, которую она поощряла, в молодые годы сослужила мне плохую службу, навлекла на мою голову поток оскорблений от друзей, приятелей и родственников – поток грязнее всего, что я мог подхватить от дерева, земли или парка. То был ужас пред обыденностью; Мать считала его врожденным, генетическим – в нашем кругу и особенно в нашем роду, не только реакцией на ее жесткие требования; чем-то требующим упрочения, вскармливания, улучшения и воспитания, вроде старательно выведенного цветка или взращенной и ухоженной лошади. Моя фанатическая чистоплотность была символом преклонения перед Матерью и признанием, самим выражением нашего превосходства над теми, кто ниже нас. То была вера, которую Мать, к вящему своему ужасу, не могла проповедовать остальным в нашем кругу. Я знал о подобных нам – наделенных такими же связями, из столь же древних родов, с такими же роскошными владениями, – кто, с точки зрения Матери, полностью унизил род, живя бедно – во всяком случае, неряшливо, – точно босоногие крестьяне: земляной пол и единственная смена белья. Я знал людей, распоряжавшихся половиной графства и собиравших под ногтями больше грязи, чем моя мать считала пристойным держать в цветочном горшке на окне; их дыхание и все они целиком пахли так, что ты узнавал об их визите и через полдня после их ухода; кроме совершенно особых случаев, одежда их была так несвежа, потрепана и дырява, что новых слуг приходилось тщательно обучать, дабы те, натыкаясь на сии лохмотья в редких случаях, когда те отделялись от хозяина, не брали их двумя пальцами и на вытянутой руке не тащили к ближайшему костру или мусорному баку. Такая неряшливость вызывала у Матери отвращение; разумеется, легко жить как хочется, когда тебя некому учить, а доход твой не зависит от санитарных норм, но в этом-то все и дело; у бедных есть оправдание нечистоплотности, у состоятельных людей – ни малейшего, и изображать довольство жизнью в условиях, способных подкосить и свинью, означало оскорблять таких, как моя мать, преданных истинной вере в безукоризненную гигиену, но равно и тех, кто менее состоятелен. Подобные думы идеально сочетались с мыслями о Матери; они сами были ее образом, и я следовал им последовательно, пока однажды ранней весной, когда мне было девять лет, не отправился на прогулку в лес к северу от замка. Я поругался с учителем и Матерью и после уроков рванул из дома, не заметив, что на западе собирается дождь. Ветер под голыми еще деревьями застал меня врасплох, верхушки шумно загомонили, и лишь тогда я повернул к замку, кутаясь в тоненькое пальто, пытаясь нащупать в карманах забытые дома перчатки. Тут налетел дождь, холодной канонадой посыпался сквозь почти нагие ветки широколистных деревьев, бурую скуку коры которых едва начали пробивать первые намеки на яркие почки. Я проклинал и Мать, и учителя. Я клял себя за то, что не обратил внимания на погоду и не подумал взять шапку и перчатки. Я пробирался по лесу, и пальто (лучшее, что у меня было, еще одна глупость злобной спешки) цеплялось за сучья. Начищенные до блеска башмаки уже исцарапались и заляпались грязью. Я проклинал цепкие деревья, весь этот вонючий лес, холмы, формой напоминающие кучи навоза, темную плюющуюся погоду (правда, надо заметить, словами, которые лишь слегка покоробили бы Мать, – ибо я, как и она, считал, что рот мой, как и тщательно отмытая кожа, пачкаться не должен). Дорога пошла под уклон, мимо высоких шатающихся стволов; она петляла и свивалась – пологий, легкий путь к замку, только долгий. Ливень, теперь буйный, впивался в щеки, клеил волосы к голове, уже пробрался за шиворот и полз по коже с ледяной фамильярностью холодной сороконожки. Я орал на вздорные горы, безмозглую промозглость и свое проклятое невезенье. Я остановился у тропинки, глянул вниз и, решив срезать, направился прямо по склону. Я дважды съехал по грязевому тесту и гниющим листьям; чтобы не падать дальше, приходилось хвататься за влажную вязкую землю. Пальцы, чавкая, чертили борозды в холодной дряни и тухлом перегное последнего листопада, студеном и буром; я как мог вытирал руки о траву, оставляя пятна грязи. Мое драгоценное пальто отяжелело от дождя, все потемнело от нескончаемого душа, изящно скроенная элегантность обвисла и обмякла в дождевой пене, быть может погубленная навсегда. В конце избранного мною пути, чтобы вернуться на тропинку, следовало преодолеть крутой склон и глубокую канаву; проморгавшись в струящейся по лицу воде, глянув туда и сюда, я попытался вычислить дорогу попроще, но насыпь и канава тянулись вплотную друг к другу, и простого пути не было. Я решил прыгать, но едва отступил, чтобы взять разбег, насыпь подо мной осела, и я, кувыркаясь и слабея, скатился по склизкому склону. Я налетел на древесные корни и кувырнулся вперед, приземлившись на спину на дальнем откосе канавы, задохнувшись, головой хлопнувшись о камень, и тут – еле дыша, потрясенный, беспомощно потерявшийся, – не удержался и скатился дальше, в темные нечистые глубины. Я лежал, руками вцепившись в мерзость по краям канавы, лицом в вонючую жижу. Я выдернул голову из пресыщающей хватки земной тверди, изрыгая дрянь из носа и рта, давясь, сплевывая и отфыркиваясь, избавляясь от плотной ледяной слизи. Я пытался дышать, сглатывал, плюясь и откашливаясь, заставлял легкие работать, но грудную клетку затопил издевательский кошмарный вакуум. Я перекатился по земле, хрипя, пытаясь вдохнуть, в панике думая, что могу умереть, задыхаясь посреди равнодушных лесных экскрементов; быть может, я что-нибудь себе сломал; быть может, чудовищная сосущая неспособность вдохнуть – начало ужасного ползучего паралича. Сверху лил дождь. Он немного очистил мне лицо, но шея и спина утопали в грязи, а в башмаках хлюпала холодная вонючая вода. Я по-прежнему задыхался. Над деревьями в вышине мне чудились странные огни, вся картина тухла, а воздух ревел непристойной колыбельной, предвестием гибели. Я заставил себя сесть, встать на колени, потом на четвереньки, чтобы откашляться и сплюнуть снова, и наконец глоток слюной напоенного воздуха просвистел по горлу в легкие. Я снова начал кашлять и плеваться и взглянул вниз на бурый клей из мульчи и земли, куда погрузились мои руки; темный прилив поднялся и покрыл их целиком – виднелись одни запястья, бледные на фоне илистого водоворота, а под ряской ладони месили податливую, мягкую, тепловатую слякоть, которая внезапно стала будто плоть. Я закашлялся снова, чихнул, посмотрел, как изо рта и носа потянулась длинная клейкая петля, связавшая меня с грязью; затем смахнул ее слякотной рукой. Наконец стало легче дышать; уверившись, что прямо сейчас не умру и серьезно не покалечен, я огляделся. Я смотрел на хлещущие дождевые струи, на блестящий распухший изгиб откоса канавы, обрамленный промокшей насквозь полосой тяжелой поникшей травы, на темно вздымающиеся деревья, что высокомерно возвышались надо мною, на тонкие прозрачные дождевые вуали – они по-прежнему струились и рушились сквозь мокрый лес, – на шелковистые ручейки, бегущие по мерцающим рукообразным корням, выглянувшим из землистого берега, и по тропинке – грубым холодным потом земли. Отчего-то я начал смеяться. И снова закашлялся, но все-таки я смеялся, рыдал, тряс головой, а потом шлепнулся вперед в серовато-бурую тину, отдался ей, притворяясь, будто плыву в ее клейких объятиях, подгребал ее под себя, стискивал пальцами, втягивал в рот, размазывал по лицу, пил. Я начал сдирать с себя промокшую одежду, влажно извиваться, выбираясь из нее, отбросил ее прочь, полураздраженный, полувозбужденный ее надоедливым, цепким сопротивлением, и наконец остался голым в холодной грязи – я катался в ней, точно пес в навозе, озябший, окоченелый, но смеясь и рыча, втирая эту слизь в тело, возбужденный ее вязкой лаской; холод и влага проигрывали бой моему разгорающемуся жару, и вот уже я стоял на коленях в канаве, полосатый от грязи, и – впервые в жизни – мастурбировал. Выплеска не случилось, нечистоты остались чисты, и я не воссоединился истинно с землей, но после сухого и яростного оргазма, с теплым сиянием между бедер, все отдающимся во мне, я оделся, дрожа и проклиная крупчатую гладкость влажно сопротивлявшейся одежды. Ругался я теперь более цветисто; словами, что подслушал несколько месяцев назад у садовников, и эти саженцы лишь сейчас укоренились в моей душе и выкинули бутоны на совершенно нечистых теперь губах. Когда я вернулся в замок, дождь почти рассеялся; я поддался ухаживаниям слуг, добродушным воплям и деловитому сочувствию Матери, с радостью окунулся в теплую ванну с паром, нырнул в пушистые полотенца, в облака пахучего талька и сладкий аромат одеколона, позволил одеть себя в хрустящую чистую ткань; но теперь я носил в себе нечто иное, нечто чуждое, точно вода с песком, проглоченная в канаве, медленно текла по организму, отчасти становясь частью меня. Жижа, грязь, слизь, почва, сама земля и вся ее склизкая копрологическая неуклюжесть оказались источником наслаждения. В освобождении таился экстаз, в сдержанности – награда превыше самой радости воздержания. Оставаться отстраненным, незапятнанным, держаться на расстоянии от нечестивого мергеля жизни – после этого финальное объятие, приятие и обладание им, этим главным сокровищем, становились сладчайшим, даже блаженно острым наслаждением. Думаю, с того дня Мать стала смотреть на меня иначе. Я знаю, что ощущал себя иным – не тем мальчиком, что отправился на прогулку. Я старался быть вежливым и учтивым, как того хотела Мать; в ее обществе или в обществе ее знакомых, на чьи доносы — жалобы или похвалы – она полагалась, я надевал личину, однако в душе стал новым, развитым существом, обретшим некую мудрость, – и больше Матери не принадлежал. Ни советом, ни порицанием, ни правилами, ни даже любовью не могла она одарить меня в будущем – я оценивал их, сравнивая с тем вкусом к низменной капитуляции и бесстыдному обладанию, что обнаружил в своей душе, в насыщающей силе того ливня, спуска и падения. Глава 5 Днем мы отправляемся на охоту. Люди лейтенанта по большей части нянчат свои раны или спят; некоторые рыщут по округе. Слуги принимаются чистить замок, протирают пыль под редкими дырами от пуль, прибирают за солдатами, расставляют, моют и сушат. Их вниманием обойдена лишь троица покачивающихся мародеров; лейтенант хочет, чтобы они остались висеть – предупреждением и напоминанием. Тем временем лагерь перемещенных на лужайках снова заполнился народом: жители сгоревших ферм и деревень находят укрытие среди наших застекленных веранд и беседок, ставят палатки на лужайке для крокета и берут воду из декоративных прудов; форель наша разделяет судьбу павлинов. Среди палаток и временных убежищ разводят еще костры, и вот посреди благородных владений у нас появляется barrio*, favela**, собственное предместье. Лагерь солдаты уже обыскивали; сказали, что ищут оружие, но нашли только непростительный, с их точки зрения, избыток пищи и несколько бутылок – нельзя допустить, чтобы они излились не в те глотки. * Пригород (исп.). ** Бразильский трущобный пригород (порт.). Днем почти тепло; мы бредем к холмам под тихими медлительными облаками. Лейтенант отправила меня вперед, вы с ней идете позади. Замыкают двое солдат – несут свои винтовки и тяжелую парусиновую сумку с дробовиками. Лейтенант оживленно болтает: она знает все виды деревьев, кустов и птиц, болтает об охоте, точно большой эксперт, воображает вслух, как мы с тобой жили здесь в более мирные времена. Ты слушаешь; я не оборачиваюсь, но, кажется, слышу, как ты киваешь. Тропинка круто взбирается вверх; она ведет под деревья, потом через гребень холма, а затем вьется в основном вдоль ручья, питающего земли и ров замка, снова и снова пересекает ручей деревянными мостиками по крутым оврагам и темным разломам рухнувших скал, где вода с ревом, светясь, мчится внизу, а небо раскинулось в вышине ослепительным зеркалом с трещинами и изгибами нагих древесных рук. Под ногами тина и гниющие листья – неустойчивая опора, и несколько раз я слышу, как ты оступаешься, но лейтенант ловит тебя, подхватывает, поддерживает и все время смеется и шутит. Мы поднимаемся выше, и я выхожу из наших лесов в соседские; если уж фарса не избежать, пусть хоть не на нашей земле. Вручение нам ружей лейтенант превращает в спектакль; одно вкладывает тебе в руки, другое вручает мне. Разломив ствол, обнаруживаю, что ружье еще не заряжено. Двое солдат, несущих оружие, стоят в стороне с винтовками на изготовку – снятыми с предохранителя, отмечаю я. Свою винтовку лейтенант будет перезаряжать сама – она была разочарована, узнав, что помповых ружей у нас нет, – но мы в особом положении: мы охотимся парами, и перезаряжать нам ружья будут солдаты. На поросшей вереском вершине лейтенант замирает изваянием, подняв полевой бинокль, рассматривает равнины, реку, дорогу и далекий замок, выглядывает добычу. – Вот, – говорит она. Вручает тебе бинокль: – Видите замок? А флаг? Твой взгляд скользит и упокаивается; ты медленно киваешь. На тебе охотничья куртка, темные кюлоты, удобная шляпка и сапоги; лейтенант щеголяет в камуфляже, но при этом – в шляпе ловчего. Я решил надеть костюм, более подходящий для неофициального дневного приема, чем для экскурсии и охоты в холмах, но такого штришка наша добрая лейтенант, похоже, не заметила. На этой высоте вся наша нелепость на виду; мы лезем из кожи вон, пытаясь найти и прикончить бессловесных зверушек, а повсюду – на равнине, в низких холмах, в далеких городах и деревушках, повсюду, где на карте отмечено местообитание человека, – свидетельства зверства и самодостаточных излишеств лоснящихся от крови мясников; более подходящая дичь, думается мне, – чтобы их преследовать, не нужны оправдания, не требуются искусственные окультуренные модели ярости. – Ш-ш! – говорит лейтенант, чуть склонив голову. Мы прислушиваемся и над ветреной круговертью, что секретничает с высокими древесными кронами, различаем нутряное урчание, почти подземные удары далекой артиллерии. – Слышите? – спрашивает она. Ты киваешь. Она тоже – задумалась. Неторопливое биение; хлопки громадных ладоней, полая земля и звучный воздух бьются друг о друга. Лейтенант забирает у тебя бинокль, и ее холодные серые глаза исследуют земли внизу, скользят по ним, скачут и перескакивают, безрезультатно ищут источник призрачной бомбардировки. – За горами, за долами, – тихо говорит она. Наконец шум слабеет, уволакивается куда-то по незримой плоскости ветра. Лейтенант пожимает плечами и возвращается к первоначальной своей пели, разглядывает опушку дремучего леса дальше по холму и зовет нас туда. Вскоре мы стоим под деревьями, под темно-зеленой стеной, пересекающей опухоль холма. Не верится мне, что здесь мы найдем добычу; ранее, когда лейтенант планировала эту эскападу, я был предельно уклончив. Невнятно рассуждал, что тут можно было подстрелить и где, замечал, что обращался к услугам верного егеря, давным-давно умершего, он показывал мне, где стоять и куда целиться, – но при этом я допускал, что время года сейчас для ее задумки неподходящее. Может, она предпочтет оленя, кабана или овцу? Тем не менее возле складки холмов, где лес изгибается тупым клином, мы набредаем на пруд и целую стаю маленьких птиц на водопое – каких-то зябликов, что ли. Лейтенант делает нам знак приготовиться, удостоверяется, что ее люди следят за нами, а не за птицей, затем выпускает первые пули – птицы еще слишком далеко и на земле. Они взлетают, кружатся – сначала рассеиваются, потом сбиваются в стаю и мчатся в небо. Лейтенант вопит, перепрыгивает изгородь, на бегу перезаряжает. Мы с тобой переглядываемся. Наши конвоиры тоже – они не понимают, что делать. Птицы в вышине носятся кругами, и лейтенант, теперь прямо под ними, стреляет снова. Ты поднимаешь ружье и жмешь на курок. Я не стреляю. Пара перьевых взрывов и две витками падающие тушки знаменуют некий успех. – Пошли! – кричит лейтенант и машет рукой, точно мельница. Ее загонщики приближаются; один тычет мне в спину ружьем. Мы идем дальше, а стая опускается на склон вдалеке; лейтенант стреляет снова, и еще одно крошечное содрогающееся тельце падает на клочковатую траву. Низкие басы далекого грома орудий возобновляются; лейтенант видит каких-то белок, удирающих на дерево неподалеку; кровожадно атакует эти малюсенькие мишени; их комические скачки прерываются крошечными взрывами веток, листьев, хвои, меха и крови. Мы догоняем лейтенанта на опушке смешанного леса: она продирается сквозь колючие кусты, снова перезаряжая ружье; раскраснелась, часто дышит. – Разговорчики, собери птиц, ладно? – Солдат тащится за трофеями лейтенанта. – Как вы?.. – начинает она, внезапно замолкает, подняв руку. – Разговорчики, пригнись! – шипит она. Солдат, собирающий мертвых птиц, падает, послушный, как настоящая охотничья собака. В небе кружит другая стая, дугой идет из горной расщелины вниз вдоль склона; птицы описывают круги и ныряют над прудом – единая масса черно-коричневых шумливых точек пчелиным роем в невидимой сумке, огромной и гибкой, мчится над деревьями, к пруду, поднимается, затем спускается, растягивается и меняет форму, распадается, снова распадается и наконец финальным броском усаживается. Лейтенант смотрит на нас, кивает и стреляет. Первый выстрел взрывается в воде тысячей крошечных всплесков посреди паники и отчаянного трепета стаи. Лейтенант смотрит на меня, чуть хмурится, затем улыбается. – Не в форме, Авель, а? – кричит она. Переламывает ружье – выскакивают дымящиеся гильзы. – Но как занятно! – добавляет она и смеется. Я жду, пока птицы поднимутся в воздух, потом стреляю в молоко, слишком низко. Ты подбиваешь еще парочку. У лейтенанта – она все еще смеется – до окончательного побега стаи есть время перезарядить; ее мишени вспархивают над нами, над деревьями, и от ее выстрелов шуршат ветки и градом сыплются листья. В их облаке падают и умирающие птицы; мелочная мусорная смерть посреди – хотя, полагаю, лейтенанту не слышно – эха и отголосков эха конфликта покрупнее в нижнем мире. Возбужденное ожидание, прятки на опушке, потом снова появляются птицы. Я уже спрашиваю себя: может, это одна и та же кучка идиотов – слишком короткая память, недавние потери забыты, – но нынешняя стая больше предыдущих. Думаю, лейтенант наткнулась на пути миграции этого вида – летят по высокогорным долинам к югу, зимовать. Лейтенант встает, стреляет, проходит дальше, стреляет снова, вырывая птиц из воздушного потока; прежде чем стая рассеивается, ты успеваешь подстрелить одну. У меня в руках по-прежнему надломленное ружье; никто, похоже, не замечает. Солдаты лейтенанта собирают трупики и набивают ими мешки для дроби. Ты извиняешься и направляешься в темноту леса. Лейтенант, задыхаясь от восторга, улыбается тебе вслед, потом оборачивается ко мне. – Присоединяйтесь, Авель, – говорит она, туго улыбаясь, глядя на мое ружье. – Не стоит быть мертвым грузом на таких прогулках, нет? – У вас так прекрасно получается, – неискренне отвечаю я. – Я чувствую себя не на высоте. Она чуть кривит губы. – Разумеется. Но это неприлично, разве нет? Следует попытаться. – Правда? Она снова глядит тебе вслед. – Морган старается; и получает удовольствие, насколько я вижу, – Она хмурится. – Она вообще покладиста. – Хм-м, – кивает лейтенант, по-прежнему глядя тебе вслед. – Она очень молчалива, да? – Это она просто думает вслух, – любезно улыбаюсь я. Лейтенант захвачена врасплох, я вижу. Потом выдавливает смешок. – Бог ты мой, сэр, – тихо говорит она, – а вы суровы. Я смотрю в океанически-сумеречные глубины меж высоких стволов, где исчезла ты. – Есть люди, которым некая суровость нравится, – отвечаю я. Она задумывается, потом глубоко вздыхает. – Правда? Вкус к суровости? – Поднимает глаза к небу, оглядывается. —Тогда, должно быть, сейчас повсюду масса довольных. Она переламывает ружье, вытряхивает гильзы, осторожно вкладывает новую пару. – Итак, – произносит она, одной рукой с треском закрывая ружье. Я вздрагиваю. – Вы женаты? Она ваша жена? – Не в обычном смысле. Все еще держа ружье одной рукой, она разглядывает в дула землю. – Но по сути? – Вполне. На самом деле отношения ближе многих. Полагаю, лейтенант хотела бы еще что-то спросить, но тут появляешься ты – застенчивая улыбка, взгляд потуплен – и снова берешься за ружье. В вышине, ни о чем не подозревая, кружит новая стая – поменьше. Мы стреляем еще. Я снова целюсь мимо, у тебя получается неплохо, но хорошим стрелком ты никогда не была; у лейтенанта же, видимо, обнаруживается дар – берега пруда сплошь покрываются мертвыми и умирающими птахами. – Вы, я вижу, неважный стрелок, Авель, – замечает она, глядя строго; солдаты собирают ее добычу, – Мне казалось, у вас должно получаться лучше. – Она машет ружьем. – Это что – для гостей ружья? Вы совсем не охотитесь? – Я привык к мишеням побольше, – отвечаю я довольно правдиво. – Вот и Амур тоже, – она ухмыляется одному из солдат. – Дайте ему стрельнуть. Приходится уступить ружье. Солдату – одеревенелому неловкому юноше с лицом лет на десять старше тела – требуются пояснения, однако он быстро приспосабливается. Его товарищ продолжает перезаряжать тебе. Мне в руки впихивают мешочек для дроби, набитый пернатыми трупиками, – я разжалован в сборщики добычи. – Отлично, Амур! – говорит лейтенант подопечному в паузе между стаями. – У Амура прекрасно получается, правда, Морган? – Tы изображаешь слабую улыбку, которую можно принять за согласие. —Для раненого весьма неплохо. Покажи ей шрамы, Амур. Юноша мнется, оголяя плечо – к счастью, не то, в которое упирается приклад, – и демонстрирует тебе неопрятные бинты. – И остальные; не стесняйся, – ворчит лейтенант полунасмешливо, хлопая товарища по заду. Юноше приходится расстегнуть и спустить до колен штаны – лицо его вспыхивает. Еще один толстый бинт стягивает верхнюю часть бедра (я и не заметил, что он хромает, хотя теперь понимаю, что он действительно хромал). Его трусы – грязнее бинтов, а лицо теперь – еще темнее. Мне становится жалко парня. – Близко попало, да, Амур? – подмигивает лейтенант. Юноша нервически смеется и быстро застегивается. Ты отвернулась, – Амур едва спасся, – рассказывает тебе лейтенант, оглядывая небо в поисках следующих жертв. – Шрапнель, да, Амур? – Солдатик хрюкает, по-прежнему смущенный. – Снаряд, – поясняет лейтенант. – Может, одно из тех, например, орудий, которые сейчас слышно, – добавляет она, сузив глаза, принюхиваясь к ветру. Солдаты, судя по всему, озадачены, ты не реагируешь. Я прислушиваюсь и действительно различаю его вновь – отдаленное, почти инфразвуковое громыханье далекой артиллерии. – Ага… – выдыхает лейтенант: новая птичья клякса мчится с верхних склонов и кружит над прудом. Несколько птах, только раненные, трепещут, припадая на одно крыло, путаясь в крошечных вихрях сбитых взорванных листьев, приземляются у твоих ног, ударяются о землю, пищат, бьют крылышками, исключительно из эксцентричного страха за себя, лишь затем, чтобы на них наступили. В молодости ты могла заплакать, услышав, как крошатся их малюсенькие черепа. Но ты научилась отводить взгляд, осматривать ружье, разламывать его и перезаряжать – витки отработанного дыма серо вьются над подобранными наверх волосами. Ах, разве не желал я тебя в тот момент; я хотел тебя в эту ночь – немытой, полураздетой, в путанице одежды, ковров, башмаков и ремней, встревоженной возле страстного костра, – и чтобы аромат пороха черно лежал на распущенных волосах и коже. Этому не сбыться. До конца охоты наградив меня ролью собаки, наполняющей мешки трофеями, по возвращении в замок лейтенант отправляет меня в постель рано, точно капризного ребенка. Полагаю, за мой проступок. Между охотничьей собакой и ребенком я на некоторое время становлюсь вьючным животным, которому на обратном пути по той же крутой тропинке приказано тащить тяжелые, теплые мешки с мертвыми птицами и сломанное ружье. У меня за спиной лейтенант продолжает болтать, угощает тебя собственной жизнью; очередное разоренное гнездо. Убогое начало во времена полегче нынешних, скромные победы в школе и в спорте, укрепившаяся самооценка, медленная и осознанная борьба за взлет над остальным стадом. Затем уроки в каком-то колледже – с застенчивым намеком на разочарование в любви – и решение пойти в армию незадолго до текущих военных действий. В общем, скучно; она из тех, кому подобные беды, по правде говоря, несут освобождение, чей характер складывается в театре величайшего разрушения; созидательный водоворотик против стрелки этих яростно едких времен. Наш лейтенант – душа, отпущенная на волю перекройкой, что прячется в тотальном беспорядке, от конфликта пока выигрывала. То, что морально разрушает нас, ее оживляет, а в замке мы встречаемся отражениями в зеркалах и, быть может, проходим мимо. Я не отказался бы от продолжения истории нашей тюремщицы, но в предвкушении роняю ценный груз. На первом мостике через реку я поскальзываюсь и вцепляюсь во влажные склизкие перила; громоздкие мешки падают вместе с ружьем, и вся добыча лейтенанта летит с высоты в стремнину. Ружье исчезает покорно, его всплеск теряется в бесконечном пенистом потоке крутых порогов. Мешки падают медленнее, бьются о вихрящуюся водяную поверхность и выпускают мертвецов. Птицы выплывают, пена полна перьев, свинца и плоти, и мокрые птахи – от воды совсем худенькие – плывут, кружатся, теряют оперение и мчатся в легкомысленном течении. Я медленно поднимаюсь, вытираю с ладоней зеленую слизь. Лейтенант приближается, смотрит мрачно. Заглядывает через перила в шумный клубящийся водоворот, где несутся ее трофеи. – Какая неосторожность, Авель, – цедит она сквозь серо-розовую рану губ и словно не желающие расцепляться зубы. – Видимо, выбрал не ту обувь, – извиняюсь я. Она смотрит на мои бурые башмаки; вообще-то достаточно безыскусные, но с неподходящими для такой почвы подошвами. – Видимо, – говорит она. Мне кажется, именно в эту секунду я ее пугаюсь. Мне чудится, что она способна продырявить меня из ружья, пустить мне в голову пулю из пистолета или просто приказать своим людям перекинуть меня через деревянный парапет. Однако она бросает последний взгляд туда, где в ухабистой гонке исчезли птицы, и, потеряв их из виду в этой круговерти, приказывает солдатам нагрузить меня остальными ружьями. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=121835) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.