Майор «Вихрь» Юлиан Семенович Семенов Штирлиц #7 1944 год. На совещании в полевом штабе Гиммлера принимается решение об уничтожении культурных центров славянизма – Кракова, Варшавы, Братиславы и др. Советский агент штандартенфюрер СС Штирлиц, он же Максим Максимович Исаев, своевременно сообщает об этом в Центр. Руководство советской разведкой приказывает Штирлицу посетить Краков лично и начинает разработку операции по установлению «способов, времени, а также лиц, ответственных за уничтожение Кракова». Для этого планируется забросить в тыл врага разведгруппу в составе 3-х человек – руководитель майор Вихрь, радист Аня, заместитель руководителя Коля, он же Александр Максимович Исаев. С самого начала операции группу преследуют неудачи, а сама операция находится на грани срыва… Юлиан Семенович Семенов МАЙОР «ВИХРЬ» (1944 – 1945) Председатель имперского народного суда Фрейслер то и дело срывался на крик. Он просто не мог слушать показаний обвиняемого, перебивал его, стучал кулаком по столу и чувствовал, как от гнева холодеют ноги. – Вы даже не свинья! – кричал он. – Вы гибрид осла и свиньи! Отвечайте: какими мотивами вы руководствовались, передав красным сведения государственной важности?! – Я руководствовался только одним мотивом – любовью к родине, – ответил обвиняемый, – только любовью к родине… – Наглец! Вы не смеете говорить о любви к родине! У вас нет родины! – Я очень люблю свою родину. – Какой же любовью вы ее любите?! Вы ее любите любовью гомосексуалиста! Ну?! Кому вы передали эти данные в Кракове? – Этот вопрос уже не представляет для вас интереса. Те, кому я передал сведения, вне сферы вашей досягаемости. – Вы не просто гибрид осла и свиньи! Вы еще и дурак! В горах Баварии уже создано сверхмощное оружие уничтожения, которое сокрушит врагов рейха! – Не тешьте себя иллюзиями. Сейчас март сорок пятого, а не июнь сорок первого, господин председатель. – Нет, вы не просто дурак! Вы наивный дурак! Возмездие грядет так же неумолимо, как рассвет и как восход солнца нашей победы! Лишь такие разложившиеся типы, как вы, не видят этого! Отвечайте суду всю правду – это единственное, что может сохранить вашу вонючую, трусливую, продажную жизнь! – Я не буду больше отвечать. – Вы отдаете себе отчет, чем это вам грозит? – Мне уже больше ничего не грозит. Я сплю спокойно. Не спите вы. – Уведите этого негодяя! Уведите его! Мне противно видеть это гнусное лицо! Когда обвиняемого увели, Фрейслер надел свою четырехугольную шапочку, оправил мантию и сказал: – Объявляется перерыв для вынесения приговора! Он всегда объявлял перерыв за десять минут перед обедом: председатель имперского народного суда страдал язвенной болезнью, и врачи предписали ему не только тщательнейшим образом соблюдать жесткую диету, но и принимать пищу по минутам. Все это, происшедшее в марте 1945 года, было одной из развязок истории, начавшейся прошлым летом… Центр. Совещание в полевом штабе Гиммлера 12 мая 1944 года было прервано в связи с вызовом рейхсфюрера СС к Гитлеру. Однако часть вопросов, включенных в повестку совещания, была обсуждена. Вопрос о переводе партийных руководителей Восточной Пруссии на нелегальное положение в связи с акциями русских войск был оставлен до следующего совещания. Был рассмотрен вопрос о судьбе крупнейших центров славянской культуры. Привожу запись: "Гиммлер.Одной из наших серьезных ошибок, я убежден в этом, было крайне либеральное отношение к славянам. Лучшим решением славянского вопроса было бы копирование, несколько, правда, исправленное, еврейского вопроса. К сожалению, мои доводы не были приняты во внимание, победила точка зрения Розенберга. Кальтенбруннер.Я глубоко убежден, что хорошее предложение никогда не поздно провести в жизнь. Гиммлер.Благими намерениями вымощена дорога в ад. Если бы мы начали активное, энергичное решение славянского вопроса два года назад, нам бы сейчас не приходилось готовить себя к уходу в подполье. Давайте трезво смотреть на вещи. Теперь мы обязаны саккумулировать наши усилия, с тем чтобы постараться решить в максимально короткий срок то, что не было до сих пор решено. Кальтенбруннер.Я думаю, наши предложения о полном уничтожении исторических очагов славизма – Кракова, Праги, Варшавы и других подобных им центров – наложат определенную печать даже на возможное (я беру крайний случай) возрождение этой нации. По своей природе славянин не просто туп, но и сентиментален. Вид пепелищ будет соответствующим образом формировать будущие пцколения славян. Крушение очагов исторической культуры есть форма крушения духа нации. Гиммлер.Армия не согласится на немедленное уничтожение всех подготовленных по вашему проекту центров. Армия не может воевать в пустыне. Вопрос, если мы думаем его решить согласованно, вероятно, может ставиться таким образом, что уничтожение центров славизма должно быть непреложно проведено в жизнь либо после нашей окончательной победы, либо, на худой конец, в последние дни перед отступлением армии из названных вами городов. Бройтигам.Стоило бы продумать вопрос об эвакуации части наиболее ценных исторических памятников. Кальтенбруннер.Бройтигам, мне смешно вас слушать. Вы дипломат, а несете чушь. Гиммлер.Определенный резон в предложении Бройтигама есть. Но к этому пункту мы вернемся на следующей неделе. Кальтенбруннер, свяжитесь с Кейтелем или Йодлем; по-видимому, лучше с Йодлем, он умнее. Обговорите с ним частности и детали. Выделите несколько наиболее крупных центров – я согласен с вами: Краков, Прага, София, Братислава… Кальтенбруннер.Братислава – чудный город, в окрестностях прекрасная охота на коз. Гиммлер.Перестаньте перебивать меня, Кальтенбруннер, что за дикая манера! Кальтенбруннер.Все-таки Братислава – пока что столица дружественного нам словацкого государства. Гиммлер.Порой я не знаю, как реагировать на ваши умозаключения: то ли смеяться, то ли бранить вас. Я порву листок соглашения со Словакией в тот час, когда мне это будет выгодно. Не думаете ли вы, что договор со славянами – любой их национальной формой – может быть серьезным? Кальтенбруннер.Итак, мне нужно получить принципиальное согласие армии на акцию по уничтожению этих центров? Гиммлер.Да, обязательно, а то генштаб начнет тревожить фюрера жалобами на нас. К чему нам лишняя склока! Мы все смертельно устали от склок. До свидания, друзья… Бройтигам. Всего хорошего, рейхсфюрер. Кальтенбруннер. До свидания. Рейхсфюрер, вы забыли свое перо. Гиммлер.Благодарю, я очень к нему привык. Швейцария делает великолепные ручки. Молодцы! «Монблан» – это во всех смыслах высокая фирма…" Как мне стало известно, Кальтенбруннер уже договорился с Йодлем о совместной (гестапо, СС, СД и армия) акции по уничтожению крупнейших центров славянской культуры. Юстас. Эта шифровка пришла из Берлина в Центр 21 мая 1944 года. В тот же день она была передана с нарочными всем командующим фронтами. Одновременно в Берлин – по каналу Эрвина и Кэт, радистов Штирлица, работавших с ним в Берлине уже не первый год, – была отправлена радиограмма: Юстасу. Найдите возможность посетить Краков лично. Центр. Через месяц в разведотделе штаба фронта были составлены документы следующего содержания: "Группа военной разведки в составе трех человек: руководитель – Вихрь, заместитель по разведработе – Коля и радист-шифровальщик – Дня, откомандированные Генеральным штабом РККА для выполнения специального задания, прошли подготовку по вопросам, связанным с паспортным режимом генерал-губернаторства и – отдельно – Кракова; уточнены легенды, шифры, время и место радиосвязи. Задачи группы – установление способов, времени, а также лиц, ответственных за уничтожение Кракова. Способы выполнения оговорены с руководителем-Центра по выполнению специального задания полковником Бородиным. Работа: после выброски и приземления – сбор. Определять местонахождение друг друга по миганию фонариков. Центром сбора является Аня. Если у кого-либо ушиб или ранение – необходимо перемигиваться фонариками чаще, с интервалом через одну минуту, а не через три, как это установлено. Световые различия: радистка – белый цвет, руководитель – красный, заместитель – зеленый. Сразу после приземления закапывают парашюты и начинают передвижение к северу – три километра. Здесь – привал; переодеваются и устанавливают связь с Бородиным. После этого рация должна быть закопана, двое остаются в лесу возле рации, а заместитель по разведке отправляется в село Рыбны. Там он должен выяснить наличие немецких патрулей. Если в селе нет войск и патрулей. Вихрь идет в город Злобнув, на улицу Грушову, дом 107, к Сигизмунду Палеку и передает ему привет от его сына Игнация, полковника Войска Польского, Сигизмунд Палек выводит Вихря через своих людей на связь с шифровальщиком Мухой. Вихрь подчиняет себе Муху. Если по каким-либо причинам все члены группы не собрались после приземления или дом Палека занят немцами, местом встречи устанавливается костел в селе Рыбны: каждый день, с седьмого по десятое, с десяти до одиннадцати утра. К руководителю подойдет Муха – молодой человек в потрепанной немецкой форме без погон. Вихрь должен быть одет в синий костюм, кепка в правой руке, в левой – белый платок, которым он будет утирать лоб справа налево быстрым движением. Пароль: «Простите, пожалуйста, вы здесь старушку с двумя мешками не видели?» Отзыв: «По-моему, она недавно уехала с попутной машиной». "Оснащение группы «Вихрь»: оккупационных марок – 10000 рейхсмарок – 2000 золотых часов – 8 штук костюмов – 4 (два бостоновых, два шевиотовых, сшитых по спецзаказу во Львове) ботинок – 4 пары сапог – 2 пары сорочек – 2 пары носков шерстяных – 2 пары носков нитяных – 3 пары платков носовых – 4 штуки пистолетов парабеллум – 3 штуки обойм к ним – 6 штук гранат – 8 автоматов ППД – 3 штуки рация – одна комплектов питания – 2 Вещи переданы капитаном Высоковским (подпись). Вещи приняты майором Вихрем (подпись)". В тоненькую папку, приобщенную к материалам операции «Вихрь», были вложены следующие характерно тики: «Бурлаков Андрей Федорович, русский, родился и Тамбове в 1917 году, холост, член ВКП(б) с 1939 года В 1935 году поступил в педагогический институт, на фа культет филологии и истории. Окончив пединститут, тов Бурлаков А. Ф. был направлен учителем в школу с. Ша поваловка. Участвовал в войне с белофиннами. После ра нения и демобилизации вернулся, в Тамбов, где начал работать инструктором горкома партии. В начале Вели кой Отечественной войны ушел добровольцем на фронт Впоследствии откомандирован в спецшколу Генерального штаба РККА. По окончании спецшколы был заброшен в Днепропетровск, где стал во главе резидентуры. Год жил на нелегальном положении, три месяца – легально устроившись переводчиком в организации Тодта на объект 45/22. За успешное выполнение заданий командования награжден орденом Красного Знамени и орденом Отечественной войны 1 степени. К суду и следствию не привлекался. Выдержан, морально устойчив. Делу партии беззаветно предан». «Исаев Александр Максимович, русский, родился во Владивостоке в 1923 году, холост, член ВКП(б) с 1943 года, в 1940 году поступил на физический факультет МГУ. В июне 1941 года добровольцем ушел на фронт Великой Отечественной войны. За мужество, проявленное во время боев под Гжатском, был награжден медалью „За отвагу“. Направлен в спецшколу Генштаба РККА. По окончании спецшколы три раза забрасывался в глубокий тыл со специальными заданиями. Награжден орденами Красной Звезды и Отечественной войны II степени. Выдержан, морально устойчив. К суду и следствию не привлекался. Делу партии предан беззаветно». «Лебедева Евгения Сергеевна, русская, 1923 года рождения, член ВЛКСМ, не замужем, родилась в г. Тайшете Красноярского края. В 1940 году окончила среднюю школу. Работала коллектором в управлении изыскательских работ филиала Южсиба. В 1941 году подала заявление в райвоенкомат. Была направлена в части противовоздушной обороны Ленинграда. Оттуда, после пребывания в госпитале, направлена в школу радистов. Забрасывалась в тыл со специальным заданием. Награждена орденом Красной Звезды. К суду и следствию не привлекалась. Выдержана, морально устойчива. Делу партии предана». Здесь же хранились тексты легенд, разработанные для внедрения и легализации, а также на случай провала. «Я, Попко Кирилл Авксентьевич, украинец, родился 24 октября 1917 года, в Днепродзержинске в семье учителя. Моя мать, член бюро райкома партии, была расстреляна НКВД осенью тридцать седьмого года. Я работал грузчиком на железнодорожной станции Кривой Рог, в седьмой дистанции пути Сталинской железной дороги. Проходил действительную службу в рядах РККА в войсках Киевского военного округа, в первом стрелковом полку отдельной кавдивизии, дислоцированной в районе Белой Церкви. Во время боев под Киевом сдался в плен. После проверки в фильтрационном лагере № 56/а был освобожден и устроился работать помощником начальника цеха на мельзаводе Днепропетровска. Отец работал директором школы, и вскоре я перешел с мельзавода на работу в школу завхозом. При наступлении частей Красной Армии отец погиб во время воздушного налета. Я отступил с частями немецкой армии во Львов, где работал на железнодорожной станции диспетчером службы депо. В настоящее время ушел оттуда в связи с наступлением большевиков. Аусвайс №7419, выданный городским бургомистратом Львова». «Я, Гришанчиков Андрей Яковлевич, русский, родился 9 мая 1922 года в Москве. Учился в педагогическом институте, на физическом факультете. Был отправлен в сентябре 1941 года под Москву рыть окопы. В октябре сдался в плен. Был отправлен в Минск, где работал сначала строительным рабочим, потом парикмахером в мастерской Ереминского, которая находилась на Угольной улице, в доме 7. Отступал вместе с немецкими войсками, в настоящее время иду в Краков, где, как мне сказали в эшелоне, есть пункт для оказания помощи лицам, бежавшим от большевистского террора. Аусвайс, № 12/299, выданный 22 июля 1942 года бургомистратом Минска». «Я, Грудинина Елизавета Родионовна, русская, родилась 16 августа 1924 года в деревне Выселки Курской области. Мои родители были раскулачены в 1929 году и сосланы на поселение в Хакасскую автономную область, в деревню Дивное. За месяц перед войной, после окончания девятого класса, я поехала в гости к тетке в Курск Здесь, у тетки, проживавшей на улице Ворошилова, дом 42, квартира 17, меня и застала война. После того как большевики ушли из города, я стала работать в офицерском клубе официанткой. В дальнейшем была секретарем-машинисткой в городской больнице. Вместе с семьей моей тетки, Лакуриной Прасковьи Николаевны, отступила в Киев, там устроилась работать горничной к вице-прокурору Штюрмеру. Из Киева, отстав от семьи тетки, я переехала в Ужгород, где встретила моего знакомого по Курску, офицера русской освободительной армии Шевцова Григория, который сказал, что видел мою тетю при отступлении из Львова. Тетя собиралась ехать в Германию через Краков. Поэтому я сейчас иду в Краков, чтобы обратиться к властям с просьбой о помощи. Вместе с семьей тетки я также собираюсь ехать в Германию. Аусвайс № 7779, выдан 3 августа 1942 года». Следующие три листочка бумаги были написаны от руки. «Я, Бурлаков Андрей Федорович, майор Красной Армии, прошу причитающийся мне оклад переводить моим родителям по адресу: Астрахань, Абхазская, 56, Бурлаковым Федору Федоровичу и Тамаре Михайловне». «Я, Исаев Александр Максимович, старший лейтенант Красной Армии, прошу причитающийся мне оклад переводить моей матери, Гаврилиной Александре Николаевне, по адресу, имеющемуся в моем личном деле». «Я, Лебедева Евгения Сергеевна, младший лейтенант Красной Армии, прошу переводить мой оклад на сберегательную книжку, так как родственников после смерти родителей не имею. Сберкнижку прилагаю». И – последний документ: «Сегодня, 27 июня 1944 года, в 23 часа 45 минут в квадрате 57 произведен сброс трех парашютистов. В связи с низкой облачностью и сильным ветром возможно небольшое отклонение от заданного района. Капитан Родионов». Летчик Родионов оказался прав – облачность была низкая, а ветер сильный. Он был не прав в другом: отклонение от заданного района вышло очень большое. Группа выбросилась в семидесяти пяти километрах от заданного места приземления. Ветер расшвырял парашютистов в разные стороны. На сигналы белого луча Аниного фонарика никто не отвечал. Земля была не по-летнему холодной. Лужи пузырились дождевыми нарывчиками. В лесу пахло осенними листьями. Где-то вдали выли собаки. Аня закопала парашют, комбинезон и рацию, причесалась, вымыла руки в луже и пошла на север. 1. ПОПКО Под утро Вихрь выбрался к шоссе. На асфальте лежала молочная роса, будто первый осенний заморозок. Облака поднялись и теперь уже не разрывались, как ночью, натыкаясь на верхушки деревьев. Было очень тихо, как бывает на рассвете, когда ночь еще пытается противоборствовать утру. Вихрь шел вдоль дороги, по мелколесью. Мокрые листья мягко касались его лица, и он улыбался, вспоминая отчего-то, как отец сажал деревья на участке вокруг их дома. Он откуда-то привез саженцы американского ореха – широколистого, изумительной красоты дерева. Когда два саженца принялись и бурно пошли вверх и вширь, отец, возвращаясь домой, останавливался и здоровался с деревьями, как с людьми, осторожно пожимая двумя пальцами их большие листья. Если кто-то замечал это, отец делал вид, что щупает листья, а если рядом никого не было, он подолгу, тихо и ласково, разговаривал с деревьями. То дерево, которое было шире и ниже, считалось у него женщиной, а длинное, чуть заваленное на один бок – мужчиной. Вихрь несколько раз слышал, как отец шептался с деревьями, спрашивал их про жизнь, жаловался на свою и внимал подолгу, что они ему отвечали – шумом листвы своей. Воспоминания не мешали Вихрю думать: то, что он вспоминал, медленно проплывало у него перед глазами, становясь некоей зримой связью с домом, с тем, что отныне стало прошлым. А думал он сейчас о настоящем, о том, что случилось этой ночью с товарищами. – Он перебирал все возможные варианты – худшие сначала, а потом, постепенно, самые благоприятные для членов его группы. «Видимо, нас разбросал ветер, – думал Вихрь. – Стрельбу я должен был услыхать, потому что ветер был на меня, а они прыгали первыми, следовательно, они приземлились в том направлении, откуда налетал ветер. Вихрь, – усмехнулся он, – налетал вихрь… Глупая кличка, просто на манер Айвенго, право слово… Надо было взять кличку Ветер – хоть без претензий». Он остановился – толчком – и замер. Впереди асфальт был перегорожен двумя рядами колючей проволоки, подходившей вплотную к полосатому пограничному шлагбауму. Вдоль шлагбаума ходил немецкий часовой. На опушке леса темнела сторожевая будка. Из трубы валил синий дым – клубами, ластясь к земле: видимо, печку только-только растопили. Несколько мгновений Вихрь стоял, чувствуя, как все тело его сводит тяжелое, постепенно пробуждающееся напряжение. Потом он стал медленно приседать. Он знал лес. Еще мальчишкой он понял, что нет ничего более заметного в лесу, как резкое движение. Зверь бежит через чащобу, и его видно, но вот он замер – и исчез, до тех пор исчез, пока снова не выдаст себя движением. Вихрь лег на землю, полежал так с минуту, а потом стал потихоньку отползать в лес. Он забрался в чащобу, повернулся на спину, закурил и долго смотрел на причудливое переплетение черных веток над головой. «Видимо, я вышел к границе рейха с генерал-губернаторством, с Польшей. Иначе – откуда граница? По-видимому, мы выбросились много западнее Кракова, значит, патрулей здесь до черта. Хреново!» Вихрь достал карту, расстелил ее на траве и, подперев голову кулаком с зажатой в нем папиросой, стал водить ногтем мизинца по шоссейным дорогам, ведшим из Кракова: одна на восток, другая в Закопане, третья в Силс-зию, четвертая на Варшаву. «Точно. Это дорога на Силезию. В километре отсюда – территория третьего рейха, мать его так… Надо назад. Километров семьдесят, не меньше». Вихрь достал из кармана плитку шоколада и лениво сжевал ее. Выпил из фляги немного студеной воды и стал отползать еще дальше в чащобу, то и дело замирая и вслушиваясь в утреннюю ломкую, влажную тишину. (Вихрь верно определил, что перед ним граница. Он также совершенно правильно предположил, что здесь больше, чем в каком-либо другом месте, патрулей. Но Вихрь не мог знать, что вчера их самолет был засечен пеленгаторными установками. Более того, было точно запеленговано даже то место, где «Дуглас» лег на обратный курс. Поэтому шеф краковского гестапо дал указание начальнику отдела 111-А прочесать леса в районе тех квадратов, где, предположительно, был сброшен груз или парашютисты красных.) Вихрь шел по лесной дороге. Она то поднималась на взгорья, то уходила вниз, в темные и холодные лощины. В лесу было гулко и тихо, дорога была неезженая, но тем не менее отменно хорошая, тугая, не разбитая дождями. Вихрь прикинул, что если он пойдет таким шагом через лес, то завтра к вечеру будет совсем неподалеку от Рыбны и Злобнува. Он решил не заходить в села, хотя по-польски говорил довольно сносно. «Не стоит, – решил он, – а то еще наслежу. Здешнюю обстановку я толком не знаю. Лучше проплутать лишние десять километров. Так или иначе, компас выручит». Выходя на поляны, он, так же как и на границе, замирал, медленно опускался на землю и только потом обходил поляну. Один раз он долго стоял на опушке молодого березняка и слушал, как глухо гудели пчелы. Он даже ощутил во рту медленный, откуда-то изнутри, липовый вкус первого, жидкого светлого меда. К вечеру он почувствовал тяжелую усталость. Он устал не оттого, что прошел более сорока километров. Он устал оттого, что шел через лес – настороженный, молчаливый; каждый ствол – враг, каждая поляна – облава, каждая река – колючая проволока. «Сволочь, – устало думал Вихрь об этом тихом лесе, – растет себе – и плевал семь раз на войну. Даже макушек, срезанных снарядами, нет. И выгоревших секаторов тоже. Горелый лес жалко. Попал в людскую перепалку и страдает ни за что ни про что. А этот – благополучный, тихий, пчелиный лес, мне его совсем не жаль». Когда стало темно, Вихрь сошел с лесной дороги и двинулся по мокрому мягкому мху куда-то вниз, туда, где шумела река. Он решил там заночевать. Чем ниже он спускался, тем труднее было идти: начиналось болото. Вихрь решил посветить вокруг фонариком, но потом подумал, что делать этого не стоит, свет в лесу издалека виден, всякое может случиться. Он начал подниматься обратно – вверх к дороге, упал, промочил колени, рассердился, потому что завтра рассчитывал войти в Рыбны, а входить в село в измазанных брюках неразумно: сразу видно, что из лесу. Достал из немецкого, свиной кожи портфеля фонарик и быстро осветил место, где упал. Мох под лучом фонаря стал неестественно зеленым, каким-то изумрудным даже, светился изнутри, как фосфор ночью в кабине пилота. Вихрь вышел на дорогу, долго чистил березовой листвой свои щегольские тупорылые полуботинки, изношенные настолько, чтобы не казаться новыми: гестапо здорово осматривает вещи при задержании, они в этом доки, а новые вещи всегда подозрительны. Сверился по карте, где он сейчас должен находиться, и полез вверх – по левую сторону от дороги. Ночной лес был ему приятен – совсем иной, особой, столь нужной сейчас тишиной. Леса незнакомого, и особенно ночного, боятся все: и те, которые ищут в нем, и те, которые в нем скрываются. Но те, которые ищут, боятся его больше. Не разводя костра, он устроился под большой теплой елкой; вытянулся с хрустом и не заметил, как уснул – тяжелым сном с липкими, тягучими сновидениями. Проснулся он словно от удара: ему послышалось, что рядом кто-то тяжело дышит. Он даже отчетливо понял, что дышит человек с насморком – в носу при каждом вдохе хлюпало. 2. КОЛЯ, ОН ЖЕ ГРИШАНЧИКОВ Он, пожалуй, дольше остальных ходил вокруг места приземления – сначала маленькими кругами, а потом все большими и большими, – но безрезультатно. Никаких следов товарищей он не обнаружил. Под утро Коля вышел на проселок. Возле развилки стояла маленькая часовенка. На чисто беленной стене был прибит большой коричневый крест. На кресте был распят Христос. Художник тщательно нарисовал на белом теле Христа капельки крови в тех местах, где его руки и ноги были пробиты гвоздями. Над входом в крохотную часовенку висела иконка пресвятой девы Марии: детское лицо, громадные глаза, тонкие пальцы прижаты к груди, словно при молитве. На полочке под крестом стоял стакан. В стакане догорала свеча. Пламя ее в рассветных сумерках было зыбким и тревожным. «Заграница! – вдруг подумал Коля. – Я – за границей! Как мы смотрели на Ваську, когда он приехал с родителями из-за границы! Он приехал из Польши в тридцать восьмом. Смешно: он сочинял небылицы, а мы ему верили. Он говорил, что купался в гуттаперчевом море. Можно плавать, даже если не умеешь. „Вода, – говорил Васька, – держит. Специальная, американская вода“. Мы его даже не били, потому что он был за границей». Коля вздрогнул, услыхав за спиной кашель. Обернулся. В дверях стояла старуха. Она прикрывала рукой большую, только что зажженную свечу. – Доброе утро, пани, – сказал Коля. – Доброе утро, пан, доброе утро. Старуха выбросила огарок из стаканчика, что стоял под распятием, и укрепила в нем новую свечу, покапав стеарином на донышко. Ветер лизнул пламя, оно взметнулось, хлопнуло раза два и исчезло. Коля достал зажигалку, высек огонь, зажег фитиль. – Благодарю пана. – Не стоит благодарности. – Пан не поляк? – Я русский. – Это чувствуется по вашему выговору. Вы что, из лагеря в Медовых Пришлицах? – Нет. А какой там лагерь? – Там живут те русские, которые ушли с немцами. Туда каждый день приходит много людей. – А мне сказали, что этот лагерь под Рыбны… – Пану сказали неверно. – Вы не покажете, как туда идти? – Покажу, отчего же не показать, – ответила старуха и опустилась на колени перед распятием. Она молилась тихо, произнося неслышные быстрые слова одними губами. Порой она замолкала, упиралась руками в пол и склонялась в низком поклоне. Коля смотрел на старуху и вспомнил бабушку, мамину тетю. Она была верующая, и Коля очень стыдился этого. Однажды у бабушки упала ее старенькая красная сумочка, в которой она носила деньги, когда ходила за покупками. Из сумки выпало медное квадратное распятие. Коля засмеялся, схватил с пола распятие и стал дразнить бабушку, а после зашвырнул распятие в угол, под шкаф. Бабушка заплакала, а двоюродный брат мамы дядя Семен, войдя в комнату, в гимнастерке без портупеи – он только что принимал ванну, – ударил Колю по шее, не больно, но очень обидно. Лицо его потемнело, он сказал: – Это свинство. Не смей издеваться над человеком, понял? – Она верующая! – мальчик заплакал. Тогда ему было двенадцать лет, и он был не безликим Колей или Андреем Гришанчиковым. Он был Сашенькой Исаевым, баловнем дома, и его никто ни разу не ударял – ни мать, ни дядя Семен, пока он жил у них, ни бабушка. – Она верующая! – кричал он, заливаясь слезами. – Поповка! А я пионер! А она верующая! – Я тоже верующий, – сказал дядя Семен. – Я в свое, она – в свое. Уже много позже он рассказал Коле, как в первые годы революции они брали дохлых кошек и бросали их в окна холодной церкви, где молились старики и старухи, вымаливая у своего Бога победы красным, своим детям-безбожникам. И у одной старухи случился разрыв сердца, когда в нее попали дохлой кошкой, а у нее на руках были четверо малышей: мать их умерла от голода, а отец был красный командир у Блюхера. Полька поднялась с колен: – Пойдемте, я покажу вам, как добраться до Медовых Пришлиц. Коля достал из кармана пачку немецких галет: – Вот, мамаша, возьмите. Внукам. – Спасибо, пан, – ответила старуха, – но мы не едим немецкого… Они шли со старухой по дороге, которая вилась среди полей. Вдали, на юге, громоздились горы. Они были в сиреневой утренней дымке. Когда Коля и старуха поднимались на взгорья, распахивался громадный обзор: места были красивые, холмистые, поля разрывались синими лесами, торчали островерхие крыши костелов, они казались игрушечными, видно их было за многие километры, потому что воздух был прозрачен, как вода ранним утром в маленьких речушках с песчаным дном – каждую песчинку видно, словно под микроскопом. Только иногда налетит ветер, тронет воду, замутит ее – песчинки исчезнут, останется желтая масса песка. А потом вдруг настанет тишина, ветер улетит вверх – и снова песчинка отлична от песчинки, лежи себе и рассматривай их. Так и сейчас: иногда налетал ветер, гнал быстрые серые облака, крыши костелов скрывались, но ненадолго. Были видны красные черепичные крыши домиков. Курились дымки. Голосили петухи. Шло утро. – Большевики такие страшные, что пан бежит от них? – спросила старуха. – Я ищу свою невесту. Она ушла с родителями. Все уходили, и они ушли. Старуха взглянула на Колю и сказала: – Пан знает, что у него порван пиджак на спине? – Знаю, – ответил Коля, хотя он не знал про это – видимо, порвал в лесу. – Немцы любят опрятных панов, – сказала старуха и внимательно посмотрела на Колю. – Я тоже люблю опрятность, – ответил он. – Приду туда и зашью. От дороги отходила тропинка к маленькому домику стоявшему возле леса. – Мне сюда, – сказала старуха. – До свидания, пан. – Всего хорошего. Спасибо, пани. Вы что, специально носили свечу в часовенку? – Нет, я шла из Кракова, там в тюрьме мой сын. – За что ж его? – За разное, – ответила старуха. – Если хотите, я могу прийти помочь вам по хозяйству, – сказал Коля. – Отсюда недалеко до лагеря? – Километров пять. Не беспокойтесь. У меня два внука, мы управляемся. А пиджак зашейте, немцы не любят тех, кто неопрятно одет. В Медовых Пришлицах Колю допрашивал старый немец в мятой армейской форме. Он мотал его часа четыре. Потом заставил написать подробное изложение своей истории, забрал его аусвайс, посадил в маленькую комнатушку без окон, запер дверь на французский замок и выключил свет. Коля знал про лагеря, в которых группировались те, кто уходил с немцами. Такие лагеря стали организовываться месяца три-четыре назад и поэтому не успели обрасти немецкой пунктуальностью – текучесть была громадная, лагерный персонал не особенно квалифицированный, потому что в основном сюда, в эти лагеря, стекались люди, верные фашистам: полицаи, служащие бургомистратов, торговцы. Проверка носила характер поверхностный: немцы не успевали толком заниматься с явными врагами, им было не до прислужников. Коля считал, что со своими документами наверняка пройдет проверку. Потом он рассчитывал получить направление на работу – таким образом произойдет легальное внедрение. А это всегда самое главное в работе разведчика. Он знал по материалам генштаба, что людей, прошедших такие лагеря, направляли на строительство оборонительных сооружений, без конвоя и со свободным жительством у цивильных граждан. «Конечно, элемент риска во всем этом есть, – думал Коля, по-стариковски медленно поглаживая свои колени, – но это риск разумный. Во всяком случае, более разумный, чем торчать в Рыбны на площади возле костела или ночевать в лесу. Я играю ва-банк, но у меня козырная карта и я знаю психологию моего противника в такой ситуации. Ворота этого лагеря не охраняются. Охраняют, и то два инвалида, только один барак, где содержатся человек пятнадцать новеньких – обычная и естественная проверка». В темноте трудно уследить за временем. Кажется, что оно ползет медленно, как старая кляча. Сначала в кромешной темноте хочется двигаться, а после – исподволь – находит на человека медленное оцепенение, остро чувствуется усталость, а потом начинает клонить в сон, но сон не идет, и человек барахтается в тягучей дреме. Все в нем обнажено, он слышит какие-то шорохи, потом начинаются слуховые галлюцинации, а потом ему видятся светлые полоски, и он думает, что в щели пробивается свет, а на самом деле это в глазах звенит темнота; она ведь звенящая – эта полная темень, положенная на гулкую, напряженную тишину. «А может быть, стоило все же идти на встречу к костелу? – думал Коля. – Но это слишком безынициативное решение. С моим польским языком было бы глупо два дня околачиваться по здешним местам без связи. А сидеть в лесу – значило бы попусту переводить время. А так я использовал шанс. Он обязан быть моим, этот шанс. Все за меня. И нечего психовать. Это все из-за темноты. Надо думать о том, как жить дальше. И все. Нечего пугать самого себя. Разведчика губит не риск, и не случай, и не предательство. Разведчика может погубить только одно – страх». Его продержали в темной комнате, как ему казалось, часов десять, не меньше. Он ошибся. Он просидел там пять часов. Старик офицер, тот, что его допрашивал, сказал: – Теперь идите в барак. Мы проверяем ваши документы. Ничего не поделаешь: война есть война. – А я и не в претензии, – Указал Коля, – только обидно: как с врагом обращаетесь. У меня от темноты глаза разболелись. – Ничего, ничего… Идите в барак, завтра все решится… Часовой, отведите этого господина в зону. Часовой довел Колю до колючей проволоки, а там пустил его одного. Когда Коля шел через темный двор к бараку, над входом в который горела синяя лампочка, кто-то вышел из другого барака. На крыльце возле синей лампочки Коля остановился, чтобы закурить. И вдруг он услышал чей-то тихий, до ужаса знакомый голос: – Санька! Коля врос в крыльцо, спрятал в карман зажигалку и, не оборачиваясь, пошел в барак. – Санька, – негромко повторили из темноты. – Ты что, Сань?! К Коле подошел человек – молодой еще, но с сединой в волосах. Коля лениво глянул на него и судорожно сглотнул комок в горле: перед ним стоял Степан Богданов, его приятель по Москве, из тридцать седьмой квартиры. Он пропал без вести в сорок первом – так говорил его отец. – Вы ошиблись, – сказал Коля, – вы меня с кем-то путаете. Я не Саня, я Андрей. Спокойной ночи… – Стой, – сказал Богданов и взял Колю за рукав пиджака. – Не сходи с ума, понял? Не сходи с ума! 3. АНЯ Она добралась в Рыбны на второй день под вечер. Аня вываляла в дорожной пыли свою шерстяную кофту, испачкала грязью лицо и, согнувшись, как больная, пуская слюни – к блаженным немцы не приставали, – медленно прошла через большое село: сначала кружным путем, по окраинным улочкам, а потом через центр, мимо костела, двухэтажного каменного дома сельской управы, мимо большого магазина и нескольких указателей, укрепленных на площади. Синие стрелки показывали расстояние до Кракова и Закопане. Аня вышла из Рыбны и двинулась через перелесок на юго-восток, к гряде синих карпатских гор. Она решила переночевать в лесу неподалеку от Рыбны, чтобы послезавтра идти на площадь перед костелом – искать Вихря или самой пытаться выйти на связь с Мухой. Центр ждал сеанса. Она сошла с дороги и через скошенное желто-коричневое поле двинулась к опушке частого леса; среди берез торчали сосны и лиственницы. Лес был красив – листва звонко трепетала под ветром, в глухой чаще кукушка отсчитывала годы чьей-то жизни, ручей, спрятанный в разросшемся кустарнике, бормотал свою быструю и невнятную речь. Аня отошла от опушки с полкилометра и решила остановиться на ночлег, но потом отошла еще подальше – огонь костра виден с дороги, а в глубине леса можно развести большой огонь, и греться возле него всю ночь, и вскипятить воды в маленьком немецком котелке, а потом развести в нем концентрат и сделать венгерский гуляш. Аня однажды ела этот гуляш – с сушеной морковью, черным перцем и кусочками вяленого мяса. Он был очень вкусный, почти как похлебка, которую в тайге варил отец, когда Аня приезжала к нему на каникулы из Тайшета. Только отец резал вяленое мясо большими кусками и бросал в котел несколько сушеных морковин, а не десять – двадцать стружечек, как было в венгерском трофейном концентрате. Капитан Высоковский два раза угощал Аню этим венгерским гуляшом и уговаривал ее выпить спирту, но Аня не хотела пить спирт, потому что в тайге несколько раз пробовала его с геологами и у нее до сих пор, когда заговаривали о спирте, появлялся во рту сухой, ржавый привкус. – Я бы вина выпила, – говорила Аня красивому капитану с воловьими иссиня-черными глазами, – вино хоть сладкое, а это – гадость. – Лапочка моя, – смеялся капитан, допивая свой стакан, – сладким вином вас будет поить муж после победы. Спирт – для начала интриги. Чисто дружеской, никак не иначе… Выросшая в тайге среди сильных, добрых мужиков, Аня научилась понимать людей сразу – с первого часа. Там, где она росла, иначе было нельзя. Там надо сразу определить: можно с этим человеком идти через зимнюю тайгу за десять километров на Артемовские рудники кино смотреть или нельзя. Тайгу всяк любит, да не каждый выдержит – даже десять километров. Ане было занятно, когда волоокий красавец капитан говорил с ней заумными, многозначительными фразами. Аня прекрасно понимала, чего он хотел, и ей было смешно, что он так хитро и издалека начинал осаду. Ей было так же смешно, когда впервые в тайге, в поисковой партии, к ней, семнадцатилетней девчонке, полез геолог из Красноярска. Аня поначалу, когда он обнимал ее, смеялась, а потом ей все это надоело, она оттолкнула геолога, взяла полено, лежавшее возле печки, и сказала: – Сейчас как врежу по кумполу! Ей казалось странным, когда ее подруги, влюбленные в ребят, не позволяли им себя целовать. «Зачем так? – думала тогда Аня. – Когда любишь, нельзя кокетничать. Ведь кокетничают только с нелюбимыми или если дело какое». Ее раз послали в Красноярск за реактивами. Реактивов не было. Аня пошла в парикмахерскую, ей соорудили на голове крепость из ее кос, она отправилась к заместителю начальника отдела материально-технического снабжения, и он ей выписал реактивы. Но не отпускал от себя часа два, все баклуши бил и вздыхал, глядя ей в глаза. Аня знала, что она хороша, но относилась к этому спокойно, как хороший солдат к оружию: есть и есть, злоупотреблять не следует, а когда нужно – сразу в дело. Она влюбилась в Ленинграде в политрука своего дивизиона. Она ждала, что он позовет ее к себе в блиндаж. Она бы пошла не задумываясь. Но политрук все не звал ее, только, встречая, шлепал по щеке и дарил корочку хлеба. Аня хотела прийти к нему сама и сказать, что любит его и что хочет быть с ним, но не успела. Политрук умер от голода – замерз по пути от трамвайной остановки до передовой. Костер загорелся сразу – выстрелил в небо белым шипением, потом разъярился, затрещал красными искрами окрест себя, а потом успокоился, захлопал желтыми руками и стал греть Аню. Она поворачивалась к костру по-таежному: сначала левым боком, потом спиной, после правым боком, а уже потом, зажмурившись, чтобы не портить глаза, обернулась к огню лицом. «Наверное, идолопоклонники очень правильно делали, что поклонялись огню, – думала Аня. – Зря поддались христианам. Там было во что верить: разведи себе костер – и молись. А я как выдумываю? И лесу молюсь, и небу, и реке…» Аня собрала сухого валежника, принесла его к костру и сделала себе подстилку. Легла, потянулась, подвинулась еще чуть ближе к огню и почувствовала, что вот-вот уснет. Она заставила себя открыть глаза и поглядеть на костер, хватит ли на всю ночь? Она сделала себе сибирский костер: нашла сваленную елку, срезала тесаком сучья, принесла березовой коры и подожгла сухое дерево. Надо только через каждые три часа просыпаться и чуть пододвигать вперед елку, чтобы она равномерно обгорала, а не пузырилась огоньками вдоль по всему стволу. Аня подвинула древесину – вокруг заискрило, пламя на мгновение замерло, а потом вспыхнуло с новой силой. Аня завернулась в легкое пальтишко, выданное ей сверх утвержденного комплекта капитаном Высоковским, и сразу же уснула. 4. ТОЛЬКО НАЧАЛО «Дурацкие сны», – подумал Вихрь, не открывая глаз. Человек в ночном чужом, враждебном ему лесу, чтобы выжить и победить, обязан быть как зверь – то есть сначала жить инстинктом, а после уж разумом. Инстинкт сейчас решал вместо Вихря: открыть глаза, или вовсе не поверить этому сопению, или повернуться, словно во сне, но так, чтобы правая рука обязательно ощутила под собой кожу портфеля, в котором гранаты и парабеллум. Он всегда клал этот портфель справа от себя, под боком: со сна очень трудно вытаскивать оружие из карманов – карманы перекручены, и, пока вырываешь оттуда оружие, теряются те мгновения, которые могут спасти. Он повернулся, будто во сне, зачмокав губами. Он не приказывал себе играть это чмоканье спящего человека – это было помимо него, это шло само собой как результат последних трех лет его жизни. Портфеля не было, хотя Вихрь хорошо сыграл жест правой рукой, выбросив ее далеко вперед, чтобы захватить побольше мха, если разметался во сне и портфель остался в стороне. Еще отчетливее он услышал близкое сопение. «Наверное, коза, – сказал себе Вихрь, все еще не открывая глаз. – Стоит и слушает, прежде чем переходить дорогу, спускаясь к реке, на водопой. И вся содрогается при малейшем ветерке». Так он говорил себе, прекрасно понимая, что сейчас врет. Это уже в нем верховодил разум, а ведь разум способен врать. В инстинкте больше правды: земной, живой, честной. – Неплохой сон у этого парня, – услышал он немецкую речь у себя над головой. Вихрь открыл глаза. Прямо над ним стояли три гестаповца. В руках у одного из тех, что стояли чуть поодаль, ближе к дороге, был его желтый портфель. – Кто вы такой? – спросил Вихря человек в штатском, когда в полдень его привезли в краковское управление гестапо. На окнах были тяжелые, витые, очень красивые решетки. Стекла были вымыты до «зайчиков». За окном было солнечно и тихо – как вчера в лесу. Вихрь понял вопрос, он знал немецкий, но ничего не ответил, а только подобострастно улыбнулся и недоуменно пожал плечами. Тогда второй человек, длинный, жилистый, тот, который держал его портфель при аресте в лесу, слез с подоконника, подошел к Вихрю и спросил: – Вам нужен переводчик? – Я не понимаю по-немецки, – сказал Вихрь, – вернее, понимаю, но очень слабо. – Шеф отдела спрашивает, кто вы такой. – Человек, – подобострастно улыбнулся Вихрь. – Попко, Кирилл Авксентьевич. Длинный перевел. Шеф попросил: – Расскажите о себе. – Вас просят рассказать о себе. – Что ж… Я готов. Попко я, Кирилл, украинец… Позвольте закурить, а то мои при обыске изъяли… – Пожалуйста. – Спасибо. Очень хороший табак. Откуда у вас турецкие? – Воруем, – усмехнулся длинный. – Дальше! – Я из Днепродзержинска. Папаша – сеял разумное и вечное, мама была членом бюро райкома. Ее расстреляли в тридцать седьмом. – Минуту, – сказал длинный и перевел сказанное Вихрем шефу. Вихрь отметил, что переводил немец слово в слово, совершенно не спотыкаясь, без пауз. – Продолжайте. – Работал грузчиком, потому что в институт не принимали, сами понимаете. Потом служил в армии. Сдался во время боев под Киевом. Сидел в вашем фильтрационном лагере пятьдесят шесть дробь "а". После работал на мельзаводе. Отступил с частями немецкой армии во Львов. Сейчас иду в Краков, хочу здесь устроиться на железную дорогу. – Минуточку, – попросил длинный и перевел все шефу. Тот слушал, улыбаясь уголками четко вырезанного, капризного, очень красивого рта. – Очень хорошо, – сказал он. – Пусть расскажет свою историю еще раз, только подробней. – Я родился в Днепродзержинске в семнадцатом году. Из интеллигентов. Мать расстреляли чекисты, отец учитель, погиб в сорок третьем под бомбежкой. Работал грузчиком, служил в армии, в Киевском военном округе. Сдался в плен под Белой Церковью. Работал на Днепропетровском мельзаводе помощником начальника мукомольного цеха. Отступил во Львов с войсками. Шеф выслушал Вихря, помахал длинному пальцами – мол, переводить не надо – и попросил: – Ну, расскажите-ка вашу столь печальную историю еще раз. Пока вы чувствуете себя скованным и чересчур старательно повторяете заученный вами текст. Длинный переводил слова шефа, а Вихрь в эти секунды, пока ему переводили то, что он и без того понял, мучительно старался найти объяснение двум главным вопросам, которые ему еще не задавали, но зададут обязательно: откуда в его портфеле пистолет и гранаты. – Вы не верите мне? – спросил Вихрь, когда длинный перевел слова шефа. – А вы себе верите? Сами-то вы себе верите? – сказал длинный. – Я не понимаю… – улыбнулся Вихрь. – Можно подумать, что я совершил нечто предосудительное. Мой аусвайс в полном порядке, в портфеле должны лежать характеристики с работы, подписанные вашими людьми. Он упомянул про портфель, ожидая сразу же вопроса о его содержимом, но ошибся. – Хорошо, хорошо, – сказал шеф, – мы ждем. Повторите вашу историю, она занятна. – Я готов повторить ее хоть сто раз – она не станет иной, моя история, как бы я ни хотел этого. Вы думаете, мне очень легко повторять вам о зазря погибшей матери, о вашем фильтрационном лагере, где не так сладко, говоря откровенно? Разве легко рассказывать о гибели отца, об отступлении – страшном, голодном отступлении под бомбежкой с вашими войсками во Львов? – Мне искренне жаль настоящего Попко, – сказал шеф. – Аусвайс подлинный, мы проверили. История Попко тоже правдива. Но меня интересует: какое вы имеете отношение к господину Попко? Настоящий Попко в данное время проживает в Бреслау, на Моцартштрассе, 24, в общежитии рабочих, которые трудятся на фабрике музыкальных инструментов. «Грубо работает, – решил Вихрь. – Попко сидит у нас». – Либо это мой однофамилец, – сказал Вихрь, – либо вас вводят в заблуждение. Я готов к очной ставке. – Ого! – Конечно… Мне нечего бояться, я чистый перед вами. Я всегда был лояльным по отношению к новой власти. – Послушайте, – сказал шеф, – я вижу, как вы напряженно ждете того момента, когда я стану спрашивать вас о парабеллуме и гранатах. Вы уже приготовили версию, видимо вполне правдоподобную: мол, пистолет нашел во время отступления и гранаты тоже. Вы, верно, станете говорить, что вам это оружие было необходимо для личной безопасности – все это мне понятно. Я не буду вам морочить голову. Я вам сейчас покажу ваш парашют и отпечатки ваших пальцев на шелку и стропах. – Здесь какая-то досадная ошибка, господин начальник. – Бросьте. Вас выбросили ночью, и вы закопали свой парашют в двух километрах от наших казарм: солдаты в том лесу заготавливают дрова. Случайность – не спорю, но для вас эта случайность оказалась роковой. – Пошли, – сказал длинный, – мы вам предъявим парашют для опознания. – Мне нечего опознавать… – Бросьте… Вы его закопали под двумя соснами, разве нет? И еще муравейник порушили – большой муравейник. В темноте, видно, упали: прямо в муравейник. Вихрь почувствовал, как у него зацепенели руки: он действительно упал в муравейник. – Пошли, пошли… И они пошли сквозь анфиладу комнат в большой зал. Здесь на вощеном паркете лежал его парашют. Вихрь пожал плечами и заставил себя улыбнуться. – Не ваш? – спросил гестаповец. – Конечно, не мой. – Понятно. Они вернулись в кабинет шефа. Тот расхаживал вокруг стола и говорил по телефону, прижав плечом трубку к уху. Длинный шнур волочился за ним по полу. Шеф молча кивнул Вихрю на несколько листочков бумаги с отпечатками пальцев. Он, видимо, говорил с женщиной, потому что время от времени улыбался и играл бровями. Вихрь посмотрел листочки с отпечатками пальцев и сказал длинному: – Я вообще-то в этой хитрости ничего не понимаю. – От вас и не требуется ничего понимать. Просто поглядите: здесь заключения наших экспертов. Этого достаточно для того, чтобы расстрелять вас сегодня же. – От таких шуток мороз дерет по коже… – А нам не до шуток. Шеф повесил трубку, закурил и, сев в кресло напротив Вихря, заговорил: – Слушайте меня внимательно: сейчас не первый год войны, а четвертый. Время убыстрилось, у нас нет возможности держать вас в камере и разрабатывать тщательным образом. Для нас бесспорно, что вас сюда забросили. Вся ваша история с Попко была бы темой для разговоров, не найди мы – абсолютно случайно – парашют. Продолжайте слушать меня внимательно: мне вообще не нужно доказательств вашей вины, чтобы пустить вам пулю в лоб, хотя бы потому, что вы славянин. Сейчас я во всеоружии: вы не просто славянин, вы русский парашютист. Я попробую с вами поработать: два дня вас будут пытать – больше у меня просто-напросто нет времени, а потом либо вы сломитесь, либо мы вас устраним. Я сейчас сказал вам абсолютную правду. Нам трудно, у нас мало времени и много дел. Решайте, как вам поступать. Выбирайте: смерть или работа с нами. Правда, которую вы нам откроете, может быть достаточной гарантией вашей жизни. Вообще-то говоря, запираться вам глупо: игра проиграна, в жизни всякое бывает, как ни обидно. Вихрь хрустнул пальцами: – Позвольте сигаретку… – Курите, курите, – сказал длинный, – сигареты действительно хороши. – Спасибо. Длинный щелкнул зажигалкой, дал Вихрю прикурить, отошел к окну, сел на подоконник и распахнул створки. В кабинет ворвался свежий ветер, пробежал по бумагам, лежавшим на столе, поднял их, покрутил и снова опустил на место. Захлопали белые шторы. Длинный сказал: – Действительно, случай редкостный: все очевидно с самого начала, нечего доказывать. – Ладно, – сказал Вихрь, – ладно. Раз проиграл – значит, проиграл. Да, действительно, я не Попко. Я майор Красной Армии, из военной разведки… ПРИКАЗ ОКБ О ПОДГОТОВКЕ ОБОРОНЫ РЕЙХА Начальник штаба верховного главнокомандования вооруженных сил. Штаб оперативного руководства вооруженными силами. По вопросу: подготовка обороны рейха. Ставка верховного главнокомандующего вооруженными силами. Совершенно секретно. …В своей деятельности, касающейся подготовительных мероприятий, инстанции вооруженных сил должны руководствоваться принципом, что в их компетенцию входят только чисто военные вопросы, в то время как задачи мобилизации всех сил на территории Германии, ставшей театром военных действий, а также обучение личного состава и особенно мероприятия, связанные с эвакуацией гражданского немецкого населения, являются исключительно задачами партийных инстанций… I Порядок подчинения. 1. Подготовка обороны территории Германии, на которой ведутся боевые действия, входит… в компетенцию начальника вооружений сухопутных сил и командующего армией резерва… 2. Принципиальные указания по вопросам подготовки обороны страны исходят от штаба оперативного руководства вооруженными силами… 4. Остаются в силе распоряжения по вопросам: а) борьба с вражескими парашютистами и десантными частями на территории Германии; б) борьба с отдельными парашютистами; в) борьба с авиационными и речными минами на водных магистралях Германии; г) защита военных и важных в военном отношении объектов и сооружений… 6. Оборона территории страны, оказавшейся театром военных действий, опирается на готовность всех слоев населения и возглавляется в областях гауляйтерами и государственными комиссарами обороны… II Задачи. К осуществлению подготовительных мероприятий, касающихся обороны территории Германии, ставшей театром военных действий, командующие войсками военных округов привлекают все командные инстанции, расположенные на территории данного военного округа, войска, учреждения и организации вермахта и войск СС, а также дополнительные силы, предоставляемые в их распоряжение гауляйтерами и высшими руководителями СС и полиции… Задачи подготовки к обороне охватывают в основном следующий круг вопросов. 1. Надзор за размещением, численностью, обеспечением средствами транспорта и вооружением сил, предназначенных для боевого использования. 2. Планирование сосредоточения этих сил… 3. Планирование привлечения и подготовки резервов за счет гражданского населения, предоставляемых по указанию партийных руководителей соответствующих областей в распоряжение вермахта для задач обороны… 4. Освобождение руководящих кадров партии и работников госаппарата от военной службы по согласованию с гауляйтерами и государственными комиссарами обороны соответствующих областей. 5. Подготовка распределения сил по объектам для сооружения укреплений и выполнения других оборонительных и боевых задач… 6. а) Подготовка к эвакуации военнопленных во взаимодействии с государственными комиссарами обороны. б) Информирование о мероприятиях по эвакуации иностранных рабочих, осуществляемой рейсхфюрером войск СС. в) Информирование о подготовительных мероприятиях по эвакуации немецкого гражданского населения, входящих в компетенцию только гауляйтеров. 7. а) Подготовка к рассредоточению, эвакуации и выведению из строя объектов, а также к подрывным работам в зоне военных действий. б) По требованию государственных комиссаров обороны и во взаимодействии с ними участие в подготовке плана мероприятий по рассредоточению, эвакуации и выведению из строя или уничтожению объектов в районах, не охваченных боевыми действиями, что входит в компетенцию государственных комиссаров обороны, действующих в соответствии с директивными указаниями высших государственных инстанций, а также оказание поддержки госкомиссарам обороны при осуществлении указанных мероприятий… Кейтель. 5. АДВОКАТ ТРОМПЧИНСКИЙ И СЫН Как всегда по средам, в маленьком лесном поместье Тромпчинского, что за Рыбны, собирались пан Рогаль-ский, бывший издатель «Жиче Краковскего»; герр Трауб, немецкий писатель, военный корреспондент при штабе группы армий "А" в Вавельской крепости, давнишний знакомый Кейтеля, еще с тех пор, как он был в милости у имперского министра пропаганды Геббельса; и пан Феоктистов-Нимуэр, полукровка – мать немка, отец русский – известнейший актер, исполнитель жанровых песен, приехавший на гастроли в войска. Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и перья, а после ужина садились за преферанс. Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом. Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для гостей прекрасный омлет – его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих деловых конференциях и при торговых переговорах. – Господа, – говорил Тромпчинский, сдавая карты, – я вчера наслаждался Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. – Он бегло посмотрел на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: – Пас. Так вот, прошу… – И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: – «Если бы духовная доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в обществе праздности вместо трудолюбия, произволу и надменности вместо выдержки и справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются внешние условия жизни…» Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной адвокатской памятью. Писатель Трауб буркнул: – Чепуха. Цицерон – не история, а современность. Я отношусь к этой его тираде как к передовице в «Дас шварце кор». Юлиус Штрайхер любит подобные отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам против пархатых американцев и кровавых большевиков. Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации. – Мой друг, – сказал он, поправив пенсне, – Цицерон утверждал: «Удачи оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов». – Какие к черту удачи? – удивился Трауб. – Бьют повсюду, а вы говорите об удачах. Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец. Остальные обязаны были этого не слышать. – У меня мизер, – сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые руки, – чистый мизер, господа, можете не переглядываться. – А я буду играть девять пик, – сказал Феоктистов-Нимуэр. – В таком случае я беру мизер без прикупа. Трауб хмыкнул: – Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете, Юзеф? – Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, – сказал Юзеф. – Все злитесь, все злитесь, – вздохнул Трауб. – И правильно делаете. Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное губительное снадобье для искусства – это национализм. – Господа, – сказал Рогальский, – у меня начинает ломить в висках от вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того, чем ее подтверждают. – У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, – сказал Трауб, – и потом, здесь нет электричества, А если кто из вас донесет – все равно поверят мне, а не вам. Правильно, Юзеф? – Вам лучше знать гестапо, господин писатель. – Что у вас – зубы режутся? – спросил Трауб. – Кусать охота? А? – И бросил свои карты на стол. – Ловить пана издателя будет герр-товарищ актер? – спросил он. – Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка – это всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с коммунистами – родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты – крепнет аппарат тайной полиции. – Юзеф, – сказал Тромпчинский, – будь любезен, сыграй за меня, я должен посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет. Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену – между двумя старинными картинами предков Тромпчинских. – Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? – спросил он. – За правдой. – Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос. – Я серьезно отвечаю вам, писатель. – Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером… – Почему? Можете называть. – Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, – нация добровольных безумцев. – Мы не такие уж безумцы, – отвлекся Рогальский, – как это может показаться. – Безумцы, безумцы, – повторил Трауб, – но не просто безумцы, а добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например, продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова. Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей, руководимых гением великого фюрера. – Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, – сказал Рогальский. – Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят. – А что я сказал? – удивился Трауб. – Я сказал, что мы – самая великая нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера. – Важна интонация, – сказал Рогальский. – Э, бросьте… За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что мы – нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное. – С вами день ото дня труднее, – сказал Юзеф, – что с вами, милый писатель? – Я не писатель! Я – добровольный наймит с душой подхалима! Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и сказал: – Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного друга… – Дурачок, – ответил Трауб, выпив, – если я ругаю мое государство и его лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их лапы. – Каждый народ заслуживает своего правительства. – Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас. Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите, это будет ваш долг перед родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший. Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга. – Это вы красиво говорите, Трауб, – задумчиво ответил Юзеф, – но только мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое правительство поддерживает. – Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. «Проклятое» – это эпитет. Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать – помимо нас – великое неизвестное, название которому – в р е м я. – Юзеф! – крикнул с кухни пан Тромпчинский. – Юзеф, дрова кончаются. – Простите, я сейчас, – сказал Юзеф и вышел из гостиной. На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он был просто Зойоцкий – часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский – начальник группы разведки Краковского подпольного комитета Коммунистической партии Польши. Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал студеный – не июньский, а скорее ноябрьский – ветер. Звезды были по-осеннему яркие. – Юзеф, – спросил Седой, – когда ты в последний раз видел Андрея? – Андрея? Позавчера. А что? – Погоди. Где ты его видел? – В городе. – Это ясно. Где именно? – Возле магазина пана Алойза. – В какое время? – В три часа. – Он был пьян? – Что ты… Нет… – Сколько денег ты ему передал? – Тысячу злотых, как обещал. – Куда он пошел после? – Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не смотрел. А в чем дело? – Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон? – Нет. Он был в сером костюме. – Серая рубашка с красным галстуком? – По-моему, да… Наверняка – да. – Вот так штука… – А что случилось? – В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел оттуда. – Не может быть… Он ведь прислан красными… Он русский разведчик. – А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником абвера Бергом. – Что ж мне – пора уходить в лес? – Ты два раза передавал ему деньги? – Да. – Ты ведь ему не говорил, кто ты такой? – Нет. Сказал, что пришел от тебя. – А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним не говорил ни о чем? – Никогда. – Как бы не пришлось менять квартиру мне… Ты вне игры, он не знает, кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку – это убедительно. Ай-яй-яй, какая штука получается… – Ты запрашивал красных? – В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток вашего долга передать пану Андрею. – Хорошо. Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя – будто борец перед началом схватки. Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней дороге: это значило – Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он почувствовал, что руки у него дрожат. Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что «красный разведчик» Андрей, посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу с ним была заброшена группа Вихря. 6. ОДИССЕЯ СОРОК ЧЕТВЕРТОГО ГОДА – Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, – медленно говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака. Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его – он ничего не мог с собой поделать – он не верил Степану. Он не верил его рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода незапланированных странностей. – Я перебегал к вагонеткам, – медленно продолжал Степан, – бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз сто – в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или пристрелят. – …Строиться! – кричат конвойные. – Быстро! Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно – у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок. – Вперед! Бегом! Живей! Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас – по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева – вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону – за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход – вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану – к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером. Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой – и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам – и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна. Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка. – Живей! Живей! – орут немцы. Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же. Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня. – Э! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте! – Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей! Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных. – Колодку потерял! – кричит кто-то. Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут. Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу. Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр. Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я. Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля. «Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше». Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам. …Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!» Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной. Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. «Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее. У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила: – Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ… Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху. Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху! Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам. И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому, что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла – легла поспать и не проснулась. Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, – наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря. Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон. В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов – все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы. Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые – от звезд – рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет. Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться – и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу – аж глаза лезут из орбит. Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она – просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе. Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни. Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг – белый. «Это жар, – решил я. – Плохо дело!» После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки. На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес. Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес. «Ночью разложу костер, – думал я, – обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке». Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением. «Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет и появится огонь, – так думал я и быстро шел к востоку. – Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту». К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег – и сразу впал в забытье. Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза, уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь, то уж вообще не поднимусь никогда. Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым. Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался. Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине. И вдруг меня что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели окорока, колбасы и гирлянды сосисок. «Магазин», – думаю я спокойно и трезво. Я понимаю, что разбить стекло – значит погубить себя. Но мне очень хочется разбить стекло и раздеть этого фарфорового болвана, который не знает, что такое холод. Ощупываю дверь. Ищу замок. Я помню, что на дверях магазинов обязательно должны быть большие висячие замки. А здесь его нет. Ясное дело – немцы. Нация изобретателей, будь она трижды неладна! Дверь заперта на внутренние замки. Их, кажется, два. Меня в нашем театральном институте учили анализировать творчество драматургов, меня учили сценическому перевоплощению и музыковедению, только вот взламыванию замков, к сожалению, не учили. Придется учиться самому. Промучившись с дверью, я понял, что здесь у меня ничего не получится. Тогда я обошел дом. В магазин вела еще одна дверь, а рядом с ней – окно, закрытое ставнями, цинковыми, гофрированными, похожими на самолетный фюзеляж. И эти ставни – я только потом вспомнил, что их называют жалюзи, – были заперты маленьким замком, какие вешают на почтовые ящики. Ноги у меня подкосились, и я опустился на землю. Я сидел на асфальте и смотрел на маленький замок. Надо мной проносились облака. Они казались черными, потому что небо было чистое и звездное. Звезды, казалось, перемаргивались друг с другом и со мной тоже. Луна светила окаянно белым, холодным светом. Замок отлетел быстро. Я поднял жалюзи, взломал форточку, открыл окно и залез в магазин. Я задохнулся от запахов, давно забытых мною. Круг копченой, сладкой колбасы я съел во мгновение ока. Живот заболел резкой болью. Мне показалось, что колбаса царапает все внутри, будь она трижды неладна! Я сбросил с себя робу и остался голым. Сначала я нашел в ящиках шерстяное белье. Искать пришлось долго, потому что белый лунный свет падал на противоположную стену, туда, где лежали продукты. Поэтому я вытаскивал ящики один за другим, пока наконец не вытащил шерстяное белье. Потом нашел носки – тоже толстые, шерстяные. Я надел все эти сказочные вещи на себя и сразу же почувствовал тепло. Потом я надел костюм, шапку, пальто, подобрал себе большие ботинки, набил карманы колбасой, сыром и сахаром, взял свою робу и вылез в окно. Робу я зарыл в песок, как только вошел в лес. Прошел еще немного, забрался в кусты, лег и сразу же уснул. …Отец мне говорил: «Поступишь в театр, поедешь с гастролями за границу и привезешь мне тогда егерское белье. Преотличнейшим образом его делают в Германии. Болезнь враз снимает. А из свободной штанины я перчатки сошью…» Проснувшись, я сразу же вспомнил отцовские слова. Лежу и пытаюсь сообразить – почему я вспомнил именно эти его слова? Не его самого – безногого и седого человека, не его голос – хрипловатый, усмешливый, а слова, сказанные им. Потом я слышу детский голос. Какой-то мальчишка поет песню по-немецки. Поворачиваюсь, раздвигаю кустарник и вижу, как по лесной дорожке на велосипеде едет мальчуган. Это он поет песенку. Мне сейчас велосипед был бы очень кстати. Одет я нормально, как немец, и мог бы поскорее уехать на велосипеде от этого места, но мне становится стыдно этой мысли: отобрать велосипед у мальчишки? Мальчишки в нашу «игру» не играют, они тут ни при чем, мальчишки в коротких штанишках, – пускай ездят на велосипедах и поют песенки, а я и пешком смогу уйти. Дорога кажется каучуковой. Это опавшие листья легли на тропинку, и она теперь пружиниста, как мягкая резина. Идти по такой дороге – одно удовольствие. Ноги не устают, дыхание держится ровное и спокойное. Мне тепло идти, даже, скорее, жарко. «Черт, вот почему утром я вспомнил про егерское белье, о котором говорил отец, – догадываюсь я. – Оно очень теплое и легкое, недаром же так жарко…» Тишина. В отчаянно светлом небе – осеннее солнце. Слышно, как с деревьев опадают листья. Это всегда очень грустно. Наверное, оттого, что в детстве листопад связывался у нас с началом занятий в школе. Я даже засмеялся этой мысли. И – сразу же замер, испугавшись. Я сошел с тропинки в чащобу и постоял там минут десять, пережидая. У реки я остановился на отдых. Достав из карманов колбасу, поел. Мучила жажда, я часто опускался на колени и пил из реки. Вода была чистая, прозрачная и очень холодная. Сытый человек делается беспечным. Я наелся колбасы, напился студеной воды и, забравшись в кусты, уснул. …Были сумерки. Тишина по-прежнему стояла в морозном воздухе. Листья с деревьев уже не облетали, потому что совсем не было ветра. Я поднялся с земли, снова начал есть колбасу, и вдруг острая и длинная боль резанула в животе. Скрючившись, я лег на бок. Три дня я пролежал в кустах у реки, потому что не мог идти. Я чувствовал, как кожа все больше и больше обтягивает скулы. Я ощущал это физически. Дизентерия – гадкая штука. Меня беспрерывно трясло противной дрожью, и все время резало в животе. И еще тошнило. Я понял, что мне нельзя есть. И воду из реки тоже нельзя пить. Но меня все время тянуло к проклятой жирной колбасе. Тогда я закрыл глаза и выбросил ее в реку. А потом долго ругался. Я ругал себя, проклятую колбасу, небо и опадающие листья. А потом впал в забытье – тяжелое и липкое, как грязь… В конце третьего дня я смог идти. Мне было очень легко идти, даже слишком легко идти, потому что я себя совсем не чувствовал. Меня здорово шатало, иногда мутило, но боли в желудке прошли, и поэтому я шел не отдыхая. Я должен был выйти в каком-нибудь месте на шоссе, чтобы посмотреть по указателям, где я и куда идти дальше. На перекрестке бетонной дороги ночью, при луне, я увидел указатели: «Берлин – 197 км. Дрезден – 219 км». Я сел на обочину и пальцем нарисовал карту Германии. Я понял, что нахожусь в самом центре страны. Мне стало страшно. Впервые я подумал: «А ведь не дойду…» Но я одернул себя. Я не смел так думать. Отчаяние – сестра трусости… Богданов замолчал. Вдали, на костеле, большие часы прозвонили три раза. – Утро, – сказал Коля. – Скоро солнце взойдет. – Спать хочешь? – Нет. – Спички дай, мои отсырели. Может, соснем? А? Сволочи, они на допросы выдергивают с шести часов, аккуратисты проклятые… Строго секретно! 11 июня 1944 года. Вавель, тел. А. 7. флора 0607. Весьма срочно! Документ государственной важности! Напечатано 4 экземпляра. Экземпляр № 2. Замок Вавель в Кракове Рейхсфюреру СС Гиммлеру Рейхсфюрер! Я посылаю Вам стенограмму совещания у генерал-полковника Нойбута, посвященного вопросам, связанным с решением проблемы очагов славизма в Европе. Нойбут.Господа, существо вопроса, по-видимому, знакомо всем присутствующим. Поэтому я освобожу себя от тяжкой обязанности обосновывать и теоретически подкреплять, как это любит делать наша официальная пропаганда, необходимость тех акций, которые запланированы. Прошу докладывать соображения. Миллер.Я поручил практические работы полковникам Дорнфельду и Крауху. Нойбут. На какой стадии работа? Миллер. Дорнфельд и Краух вызваны мной. Они готовы к докладу. Пригласить? Нойбут.Нет смысла. Видимо, вы, как руководитель инженерной службы, сможете объяснить нам все тонкости. Частные вопросы, которые, вероятно, возникнут, вы решите позже. Миллер.Я готов. Нойбут.Пожалуйста. Миллер.Форт Пастерник, что в девяти километрах от города, вот он здесь, на карте, оборудован нами как штаб по выполнению акции. Сюда будут проведены электрокабельные прожилины. Старый город, крепость, храм. Старый рынок, университет и все остальные здания, представляющие собой сколько-нибудь значительную ценность, будут заминированы. Нойбут.Нет, нет, Миллер. Такую формулировку наверняка отвергнут в ставке рейхсфюрера. Речь идет обо всех зданиях, всех, я подчеркиваю. Мы солдаты, а не исследователи, и не нам определять ценность исторических памятников. Акция только в том случае станет действенной, когда будет уничтожено все, а не выборочные объекты. Да и потом, в случае уничтожения выборочным порядком наиболее ценных памятников потомки обвинят нас в вандализме. Полное уничтожение оправдывается логикой войны. Биргоф.Господин генерал, думаю, что вопрос оправдания наших действий не должен занимать умы солдат. Наш удел – выполнение приказов. Нойбут.После окончания первой мировой войны вам было лет десять? Биргоф.Мне было тринадцать, господин генерал, но я живу будущим, а не прошедших. Нойбут.Вам следовало бы родиться язычником, а не партийным деятелем нашей армии. Биргоф.Я высказал свою точку зрения. Нойбут.Их у вас две? Или больше? Продолжайте, Миллер. Миллер.Мы внесем коррективы. Все здания будут заминированы. Центр в Пастернике, охрану которого должны нести войска СС, может в любую необходимую минуту поднять Краков на воздух. В целях маскировки главного кабеля мы прокопаем несколько рвов – якобы в целях ремонта водопровода и канализации. Это позволит нам ввести в заблуждение возможных красных агентов, а также местное националистическое подполье. Нойбут.Между прочим, Биргоф, я плакал от восторга в Лувре. Я бы возражал против этой акции, если бы не отдавал себе отчета в том, что она необходима – как военное мероприятие. Биргоф.Какие мины вы думаете употребить? Не может ли случиться так, что Краков взлетит на воздух в то время, когда наши солдаты будут спать? Поляки могут пойти и на такую садистскую акцию. Миллер.Вы считаете, что поляки пойдут на самоуничтожение? Биргоф.Вы плохо знаете поляков. Миллер.Если поляки столь безумны, то мы не гарантированы от любых случайностей. Биргоф.Вы забываете, что в нашей стране существует такая организация, как гестапо. Нойбут.И армейская контрразведка. Биргоф.Военная контрразведка – довольно аморфный институт. Нойбут.Вы забываетесь, Биргоф. Биргоф.Простите, генерал, но партия меня учит правде. Я не намерен лгать даже вам. Миллер.Вы против того, чтобы операцию курировала армейская контрразведка? Биргоф.Да. Я убежден, что курировать эту акцию должны гестапо и войска СС. Нойбут.Гестапо работает в контакте с инженерным ведомством? Миллер.Да, наши друзья из тайной полиции получают информацию ежедневно и оказывают нам немаловажную помощь. Нойбут.Как будут охраняться те девять километров, что идут от города к форту? Миллер.От города к форту пойдет семь каналов с проводами: пять – в качестве маскировки, один канал – связь и один, в бронированном футляре, – канал взрыва. Нойбут.Разумно, хотя и обидно: страховаться с такой тщательностью, будто речь идет о вражеском тыле, а не о нашем. Что еще? Миллер.Вот графическое решение вопроса – схемы, карты, выкладки и один довольно интересный подсчет: на восстановление Кракова, если кто-нибудь рискнет восстанавливать выжженную пустыню, потребуется более ста миллионов долларов. Биргоф.Странно, почему расчеты велись в долларах. Рейхсмарка – не валюта? Нойбут.Биргоф, вы стараетесь казаться самым верным сыном Германии из всех присутствующих здесь. Право, это смешно. И не очень умно. Человека украшает скромность, юмор и сдержанность. Послушайте совета старого солдата. Пригласите Дорнфельда и Крауха, я хочу пожелать им успеха. С подлинным верно: СС бригадефюрер Биргоф. Эта шифровка пришла к Гиммлеру (а в копии – к Шелленбергу) в тот день, когда Штирлиц получил задание срочно вылететь в Мадрид. Поэтому содержание стенограммы совещания у Нойбута, а также планы и схемы минирования Кракова прошли мимо него и были сразу же переданы в стальные сейфы личного архива Гиммлера. 7. ВОТ ТАК МУХА! – Где ваши спутники? – Я был заброшен для выполнения специального задания. – Пожалуйста, подробно расскажите нам о задачах, которые были поставлены перед вами командованием. – Меня удивляет ваша манера вести допрос, – сказал Вихрь и потянулся за сигаретами, лежавшими в плоской металлической коробочке. – Либо вы не верите ни единому моему слову, либо не хотите слушать меня внимательно. Я уже показал вам, что начиная с пятнадцатого июня каждый четверг и субботу я должен появляться на городском рынке возле торговцев, продающих корм для голубей. Я должен ходить от фонтана до магазинчика церковных принадлежностей, который расположен в угловом здании рынка. В воскресенье с часу до трех – возле касс вокзала… – Принесите фотографии рынка, – после долгой паузы попросил шеф своего помощника. Вернувшись, длинный, словно хороший картежник, разбросал перед Вихрем несколько больших фотографий. Собор, широкая площадь, торговцы кормом для голубей, фонтан. – Ну, пожалуйста, – сказал шеф, – вот площадь Старого рынка, покажите ваш маршрут. Вихрь аккуратно разложил перед собой фотографии, долго рассматривал каждую, а потом, удивленно подняв брови, сказал: – Или у вас дрянные фото, или вы хотите меня провести на мякине. Это ж не Краков. – А вы что, уже бывали здесь ранее? – Нет. – Откуда вы знаете, что это не Краков? – Потому что я достаточно серьезно готовился к этой операции. Вы мне подсунули липу. – Гюнтер, – спросил шеф, – неужели вы все перепутали? Длинный стал переворачивать фотографии. Он внимательно разглядывал номера, проставленные на обратной стороне каждого фотокартона. – Ерунда какая… – сказал он. – По-видимому, это площадь Святого Павла в Братиславе. Сейчас я принесу Краков. – Не стоит, – сказал Вихрь. – В конце концов, я могу вам нарисовать схему, и вы сверите ее с подлинником. – Хорошо, хорошо, – сказал шеф и достал маленькую зубочистку. – Давайте двинемся дальше. Только, прошу вас, говорите медленно, а то моему коллеге трудно переводить, он устает от вашей трескотни. – Я должен по четвергам и субботам начиная с пятнадцатого июня ходить утром среди продавцов кормов и спрашивать каждого молодого мужчину в черной вельветовой куртке и в серых брюках: «Нет ли хорошего корма для индеек?» Наш человек должен ответить: «Теперь корма для индеек крайне дороги; видимо, вы имеете в виду индюшат…» Если встреча состоится возле касс вокзала, меня спросят: «Вы не видали здесь инвалида с собакой?» Я отвечаю: «Здесь был слепец без собаки». Отзыв: «Нет, тот не слепец, тот с котомкой, безногий парень». Этот человек даст мне явки, связи и радистов. – Кличка связника? – Связник без клички, его должен определить пароль и отзыв. – Погодите, разве вам неизвестно, что его кличка – Муха? – Что, что?! – Могли бы и побледнеть, – сказал длинный. – Хотя некоторые краснеют. Важен не цвет, важна реакция. – Увы, я не знаю никакой «мухи». – Да? – Да. – Ну что ж… Это нетрудно проверить. Через полчаса Муха будет здесь. «Я поступил правильно, – медленно думал Вихрь, когда его отвели в подвал, в маленькую холодную камеру без окон. – Другого выхода у меня не было. Вася спасся в Киеве, когда он вывел себя с их охранниками „на связь“ в центр киевского рынка. Раз в неделю, а то и чаще они там устраивают облаву. На вокзалах – тоже. Это мой единственный шанс. Они обязательно должны устраивать облавы на толкучках, это у них такая инструкция, а немец под инструкцией ходит, она для него вроде мамы родной. Видимо, гестапо не станет связываться с полицией, чтобы отменять облавы на рынках и вокзалах. Разные ведомства, свои законы, свои инструкции – это тоже мой шанс. Но Муха… Если он провалился, тогда начинается провал общий. Три дня назад я сидел на радиосвязи с ним, он передавал информацию в Центр, Бородину. Если его взяли сразу после радиосеанса, неужели он сломался за три дня? Его кличку знали только Бородин и я. Ключ к коду? Вряд ли гестапо могло засветить наш код, это исключается. Почти наверняка исключается, так будет точнее. Муха меня в лицо не знает. Стоп! Он знает только, что к нему должен подойти человек в синем костюме, с кепкой в руке и с белым платком в другой. На мне синий костюм. Платок они наверняка нашли в портфеле. Кепка… Где кепка? Они привезли меня без кепки. В портфеле ее тоже не было. Так. Я лег спать, подложив кепку под голову? Нет. Под головой у меня был плащ. Ну-ка вспоминай, – приказал себе Вихрь, – вспоминай по минутам, что было ночью! Я пошел с дороги вниз, думал ночевать в низине. Провалился в какую-то бочажину, начиналось болото. Я поднялся, пошел обратно и решил уйти через дорогу вверх, там, думал я, будет сухо, там можно хорошо переночевать. По-моему, я пришел на место, где меня взяли, без кепки. Видимо, я потерял ее, когда провалился и вылезал из ямы. Кепка мне чуть велика, я не заметил, как она соскочила. Так? Наверное, так. Я привык к армейской фуражке, она давит на лоб, ее всегда чувствуешь. В Днепропетровске я жил зимой, шапку носил. А весной сбросил шапку и ходил в немецкой пилотке. Видимо, я не заметил, как кепка слетела с головы. Это на счастье… Как мне себя вести с Мухой, если тот человек, которого они мне подсовывают, действительно Муха? Хотя, не зная настоящего Мухи, они не смогут подобрать похожий типаж. Я ж помню фото. Красивый парень, смуглый, скуластый, с большими бровями, сросшимися у переносья…» Вихрь не успел додумать всего, потому что его вызвали на допрос не через полчаса, как обещали, а через пятнадцать минут. – Вы знаете этого человека? – спросил шеф, указывая глазами на Муху. Вихрь сразу понял, что перед ним в кресле Муха. Скуластый, высокий, бровастый парень в модном костюме – накладные карманы, материал елочкой, большие подложные плечи, хлястик, в карманчике у лацкана – уголок платка. – Нет, этого человека я не знаю. – А вы? – обратился шеф к Мухе. – Не встречались, – ответил тот, помедлив. – По-моему, я там его не видел. – Кто к вам должен был прийти на связь и где? – спросил шеф Муху. – В селе Рыбны, возле костела. «Все, – спокойно подумал Вихрь. – Он сволочь, он продался…» – Как он должен быть одет? – Кто? – Человек от Бородина. «Все, – снова подумал Вихрь. – Он развалился до конца, если сказал им про Бородина. Он сволочь, вражина, продажная тварь… А если он и раньше был с ними?» – В синем костюме, в кепке и с белым платком в левой руке. Шеф подмигнул Вихрю и сказал: – Все сходится, а? Синий костюм, платок в портфеле чистенький… Вихрь хмыкнул: – У меня и кепка была, когда я выбрасывался. Коричневая, в красную прожилочку. Кстати, какого цвета должны были быть туфли у того, кто шел к вам на связь? – спросил Вихрь Муху. – Про цвет ботинок мне не сообщали. – Ну? – Нет, не сообщали. – Вы в каком звании? – спросил Вихрь. Он задавал вопросы очень быстро, и Муха так же быстро ему отвечал. Длинный гестаповец с трудом успевал переводить вопросы и ответы своему шефу. – У меня нет звания. – То есть? – Меня забросили, потому что я был связан с Львовским подпольем, выполнял их поручения. – Что-то вы финтите, – сказал Вихрь. – Я в разведке не первый день, но, насколько мне известно, командование цивильных мальчиков в тыл не засылает. Это во-первых. Во-вторых, что-то я не верю вашим данным про синий костюм, платок и кепку – только лишь. Мы всегда довольно тщательны в описании внешних данных агента или резидента. Мне, например, известно, что человек, который будет со мной на связи, должен быть одет в вельветовую черную куртку, серые брюки, заправленные в немецкие солдатские кирзовые сапоги с голенищами раструбом… Шеф сказал: – Вы в прошлый раз не уточняли деталь с сапогами. – По-моему, я имею дело не с подготовишками от контрразведки. Длинный и шеф переглянулись. – И тем не менее… – сказал шеф. – Ваш связник знает вас в лицо? – По-видимому. – Почему вы так думаете? Если Муха не знает в лицо своего резидента, то почему «вельветовая куртка» обязан знать вас? – Потому, что «вельветовая куртка» – офицер Красной Армии и ему полностью доверяло руководство. Вихрь теперь старался посеять в гестаповцах недоверие к Мухе. Он играл точно, хотя не знал всех скрытых пружин, которые помогали ему в этой быстрой и единственно возможной сейчас игре: давала себя знать давнишняя вражда между военной разведкой Канариса и ведомством Кальтенбруннера. А Муха как раз и попал в эти жернова: на него по своим каналам вышелполковник военной разведки, абвера, Берг, а он, не зная всех тонкостей этой давней вражды между абвером и гестапо и считая немцев единым, слаженным государственным организмом, предложил свои услуги и гестапо – между встречами с Бергом, который, во-первых, никогда не ходил в форме, а во-вторых, говорил по-русски, как русский, потому что в тридцать втором году закончил химический факультет МГУ. Гестапо, конечно же, знало о работе Берга с Мухой, и поэтому всякая компрометация этого агента абвера входила в перспективные планы гестапо: потом, позже, при случае, поставить Бергу подножку – мол, работает с заведомым дезинформатором, либо с дезинформатором невольным, либо с бесперспективным – с оперативной точки зрения – человеком. – Мне тоже доверяло руководство! – сказал Муха обиженно. – Меня сам Бородин провожал! – Как фамилия Бородина? – спросил Вихрь. – То есть как – фамилия? Бородин. Шеф и длинный снова переглянулись. Вихрь рассмеялся. – Милый мой, – сказал он, – у разведчика не может быть одной фамилии. – А какова настоящая фамилия полковника Бородина? – спросил шеф. Шесть дней назад во время бомбежки погиб полковник Валеев, заместитель Бородина. Все нити, которые могли вести к нему, были оборваны его смертью, тем более что он не курировал ни одну из резидентур, а только осуществлял подготовку, учебу и заброску людей в тыл. Назвать фамилию с потолка было нельзя: где гарантия, что у гестапо нет хотя бы нескольких точных фамилий наших разведчиков из штаба? Считать врага глупым – это значит заранее обрекать себя на проигрыш. – Фамилия Бородина – Валеев, Алексей Петрович. Полковник, выпускник академии Генштаба. – Подождите в приемной, – сказал шеф Мухе. Муха вышел. Шеф подвинул Вихрю сигареты и зажигалку. «Надо, чтобы эти дни Муха был со мной, – подумал Вихрь, – спаси бог, если он будет торчать у костела. Коля или Аннушка могут пойти к нему на связь…» – Хорошо бы, если ваша «муха» пошла со мной на рынок и вокзал. – А кто сказал, что вы пойдете туда? – Вас интересует связник в вельвете… – Разумно. Только почему вы думаете, что мы не сможем его взять без вашей помощи? – Вы бывали на Старом рынке? – спросил Вихрь. – Бывал. – Сходите еще раз и посчитайте, сколько вы там встретите людей в черном вельвете, серых брюках и немецких солдатских сапогах раструбом. Надеюсь, вы, засылая своих людей к нам, одеваете их не как попугаев, а так, чтобы они были похожи на тысячи окружающих их. Не так ли? – Почему вы так откровенны с нами? – Потому, что я проиграл. – Проигрывая, ваши люди кричат, бранятся и стараются плюнуть в лицо. – Этим своим вопросом вы хотите унизить меня? Или просто оттолкнуть? – Не понял, – сказал шеф и попросил длинного: – Что он имеет в виду, пусть объяснит подробно. – Все довольно просто, – сказал Вихрь. – Если я буду молчать – меня уберут после пыток. Если я стану говорить – у меня будет шанс погибнуть без пыток. Если же я подтвержу свои показания человеком со связями и явками – я буду выгоден вам и вашей контригре. Вот и все. Муха мне нужен только для того, чтобы он подстраховал меня: вдруг он уже встречался с этим человеком в вельвете, кто знает? – У Мухи свои задачи, – сказал шеф, – он ждет своих гостей. «Значит, он караулит наших возле костела, – понял Вихрь. – Все решит случай, и только случай. Какая глупость: говорят, случайностей не бывает. А я сейчас надеюсь только на случайность. Правда, в подоплеке этой моей надежды на случайность лежит знание их психологии, но обернуть на пользу это мое знание их психологии может только случай. Конечно, они пустят меня на рынок – это очень редко, когда наши люди перевербовываются ими, это для них радостное ЧП. И то, что он задумчиво сказал мне про задачи Мухи, – явный симптом его внутреннего согласия с моим предложением. Он сейчас начнет играть со мной. А я уже выиграл, теперь только надо разумно держаться». – Давайте-ка отвлечемся, – сказал шеф, – давайте побеседуем о вашем жизненном пути. Меня интересует все, относящееся к вам, начиная с сорок первого года. Вихрь похоронил много людей, своих друзей по борьбе. Он знал подполье Днепропетровска и Кривого Рога и помнил имена тех, кто погиб в гестапо. Значит, эти имена шеф мог перепроверить, запросив архивы. Многие товарищи Вихря по фронтовой разведке погибли, но остались их клички и легенды. Вихрь решил обратиться к мертвым друзьям. Друзья, даже мертвые, обязаны спасти живого. – Как вам будет угодно, – сказал Вихрь. – Я могу рассказать, или лучше записать на бумаге? – Пишите, – сказал шеф. – Будет неплохой материал для контрпропаганды на красные войска по радио. – Этим вы погубите меня как вашего возможного агента. И этим же вы погубите моих близких. – О ваших близких – адреса, имена, места и годы рождения – мы будем говорить позже. Вот вам бумага и перо. Мой коллега проведет вас в тихую комнату, где вам никто не будет мешать. К сожалению, наши стенографистки не знают русского языка, я лишен возможности облегчить ваш труд. До вечера. Начальник полиции безопасности и СД Секретный документ государственной важности. Штамп получателя: 13 экземпляров. Экземпляр № 4. Начальник полиции безопасности и СД округа Краков. Отдел наружной службы. 28.6.1944 г. высший руководитель СС и полиции на Востоке издал следующий приказ: "Положение с обеспечением безопасности в генерал-губернаторстве ухудшилось настолько, что отныне следует применять самые решительные средства и принимать наистрожайшие меры против виновников покушений и саботажников не немецкой национальности; с согласия генерал-губернатора приказываю, чтобы во всех случаях, когда совершены покушения или попытки покушения на немцев или если саботажники разрушили жизненно важные сооружения, должны быть расстреляны не только схваченные виновники, но, кроме того, должны быть казнены также все родственники-мужчины, а родственники по женской линии – женщины и девушки старше 16 лет – направлены в концентрационный лагерь.К родственникам-мужчинам относятся отец, сыновья (старше 16 лет), братья, деверья и шурины, двоюродные братья и дяди виновника. Точно так же следует поступать в отношении женщин. Таким образом, намечается обеспечить коллективную ответственность всех мужчин и женщин – родственников виновного. Благодаря этому будет наиболее чувствительным образом затронут круг людей, среди которых действовал политический преступник. Такая практика уже принесла прекрасные результаты в конце 1939 г. в новых Восточных областях, в частности в области Варты. Как только этот новый способ борьбы с виновниками покушений и саботажниками станет известен инородцам – это может произойти путем устной пропаганды, – женщины из круга родственников, в котором вращаются участники движения Сопротивления или банд, будут, что подтверждается опытом, оказывать предупреждающее влияние". Я ставлю об этом в известность и предлагаю в надлежащих случаях (не касаясь уже имевших место) возможно быстрее устанавливать местожительство и немедленно арестовывать соответствующих членов семьи. Крюгер. 8. ПРОДОЛЖЕНИЕ ОДИССЕИ – Дней через десять я был в тридцати километрах от Берлина, – рассказывал Степан Коле после очередного допроса. – Теперь я шел только с вечера до рассвета, а остальное время спал в кустарниках около озер, чтобы в случае чего уйти от собак. Хотя, правда, товарищи в лагере говорили, что вода от собак не помогает: фашисты пускают псов по обоим берегам и быстро засекают то место, где выходишь из воды. Но все равно я ложился спать в кустарниках рядом с берегом – так я чувствовал себя уверенней. Он замолчал, словно бы всматриваясь в самого себя. – Ну? – поторопил его Коля. – Дальше-то что? – Я прошел сто шестьдесят километров за десять дней. Это был хороший результат. Если учесть, что шоколада мне, как спортсмену, не давали и приходилось грызть картофель или брюкву. Я понимал, что до Польши осталось не так уж много. Там есть партизаны, там я у своих. В то серое рассветное утро я забрался на ночь в одинокий сарай. Лил дождь со снегом, и я решил закопаться в сено на чердаке, а вечером спокойно двинуться дальше. Сено было теплое. Оно пахло солнцем и летом. Я уснул так, как не спал уже много месяцев. Несколько раз я просыпался, слышал, как дождь монотонно и спокойно бьется о черепичную крышу, и засыпал снова. Дома я удивлялся, как это умудряется отец спать в троллейбусе или трамвае. Он садился в уголок, когда мы с ним ехали в гости к нашей тетке на Сельскохозяйственную выставку, поднимал воротник пальто, ставил рядом с собой костыль, опирался на него локтем и сразу же засыпал. Поначалу меня это злило, а потом стало смешить. Злило, когда я был мальчишкой. Мне казалось, что над отцом будут смеяться из-за того, что он спит в троллейбусе. Наверно, я здорово обижал отца своей снисходительностью. Я это понял, когда уходил в армию. Вернее, тогда я только догадался об этом, а понял значительно позже, в концлагере. И там же по-настоящему понял, отчего отец спал в троллейбусе даже в воскресные дни. Люди, уставшие за много лет, либо все время хотят спать, либо страдают жестокой бессонницей. «Театральный дождь, – думал я, глядя в темный потолок, – шумит куда правдоподобнее, чем этот, настоящий. Слишком уж благополучен сегодняшний мелкий осенний дождь. И ветер чересчур спокоен и ласков. Так можно позабыть все на свете. Если еще к тому же не болит живот и в кармане есть несколько картофелин». Сырой картофель кажется противным только первое время. Если привыкнуть, то он становится даже приятным на вкус. Я достал картофель и начал неторопливо жевать его, очистив от грязи рукавом пальто. Я жевал картофель и мучительно вспоминал, кто из ученых утверждал, что картофельная шкурка – суррогат калорийности. Верное утверждение, хотя звучит на первый взгляд смехотворно. Я заметил, что если съедаешь картофель чищеным, то все равно остаешься голоден, а вот стоит заставить себя слопать его вместе со шкурой, то даже одна картофелина может заменить домашний завтрак. По калорийности, во всяком случае. Вообще, когда начинаешь думать даже о самых пустых вещах, то сон уходит. Я ругаю себя за то, что стал размышлять о картофеле и о калорийности шелухи. Надо было сжевать одну картофелину и постараться снова уснуть. Я не помню кто, но, кажется, Павлов утверждал, что каждый час сна до полуночи равен двум часам после двенадцати. Суворов ложился спать в восемь, а вставал в три часа утра и сразу садился за работу. Вот бы мне в спутники Александра Васильевича! Я слышу женский голос. Сначала и прежде всего я слышу женский голос. Потом уже – тяжелую поступь коровы, стук ведер, быстрые шаги женщины, ее тихие и ласковые слова. Я слышу, как женщина похлопывает корову по крупу. Потом я слышу, как она, приговаривая по-прежнему тихо и ласково, начинает доить корову. Я слышу, как струйки горячего молока, пронзительно дзинькая, ударяются о стенки ведра. Видно, я здорово обманываю себя с картофельной шелухой, с калорийностью и с ерундой насчет полезности дневного, утреннего и вечернего сна. Это все ерунда, когда говорят и думают о полезности. Вот я услыхал, как дзинькает горячее молоко о стенку ведра, и меня всего свернуло – от голода, и от боли в желудке, и от душной злобы истощенного человека. Наверное, я застонал, потому что дзиньканье молока прекратилось и женщина испуганно спросила: – Фрицци? «Сейчас сюда ввалится мордастый Фрицци, – думаю я, – и прощай тогда Польша!» Я замер. Сколько же раз мне приходилось замирать во время побега! Сколько раз мне хотелось исчезнуть, стать маленьким или – еще лучше – совсем невидимым! Как же это унизительно для человека! – Оэй, мамми! – слышу я детский голос. Ребенок кричит где-то далеко, по-видимому, метрах в пятидесяти. Если это Фрицци, то все пока еще не так плохо, как мне казалось мгновение назад. Я слышу, как кто-то бежит сюда, к сараю. Слышу детское дыхание, смех и вопрос, которого я не понял. Женщина быстро ответила, мальчик убежал. Я снова слышу дзиньканье молока о стенку ведра. И ласковое пришептывание. У нас в лагере рядом со мной работал один ветеринар. Он расказывал, что в Германии изобрели приспособление: корову начинают доить электрической доил-кой, и сразу автоматически включается патефон, и музыка тихонько играет или женский голос что-нибудь ласковое нашептывает. Тогда коровы не волнуются и дают себя выдаивать электроприбором. Умная нация – немцы. Даже сентиментальность коров учитывают. Женщина ушла. Корова внизу хрупает сеном и тяжело, по-человечески, вздыхает. Меня снова тянет ко сну, и – да здравствует Павлов! Суворов, конечно, тоже… Я открываю глаза и вижу над собой лицо женщины. Она красива, хотя и не молода. Мне в лагере редко снились женщины. Да и остальным заключенным тоже: голодным редко снятся женщины. Чаще всего снится еда, но мы и во сне боролись с этим. Мы уговаривались смотреть только патриотические сны. Иначе расслабишься и станешь доходягой – тогда каюк. Я отворачиваюсь, закрываю глаза и рукой отгоняю от себя видение. Моя рука натыкается на плечо: передо мной на коленях стоит женщина – не во сне. Наяву. – Что?! – спрашиваю я. Женщина начинает плакать. – Миленький, неужто наш? – шепчет она. Я давно не слышал женской речи. Мужчины в лагере говорят иначе. Ни в одном нашем слове там не было такой доброты, испуга и такой радости, какую я услыхал сейчас. – Тише! – прошу я. – Да спят они. – Кто? – Хозяйка моя с детьми. – А ты здесь зачем? – Она велела. – Что она велела? – С чердака сухого сена принести – Не врешь? Она не отвечает. Она опускается рядом, закрывает глаза и тянется ко мне. На женщине накинут френч, он расходится, и я вижу ее тело. Меня всего начинает бить такой дрожью, как будто я очень замерз. Она что-то быстро-быстро говорит, обнимает меня и все сильнее прижимает к себе. Я не вижу ее глаз – они крепко зажмурены, я только чувствую ее всю рядом с собой. Женщины! Пожалуй, о них в лагерях тоскуют так же сильно, как и о свободе. Только те, у которых дома остались малыши, больше тоскуют о них. У нас один капитан плакал по ночам навзрыд и причитал: «Сыночек мой маленький, Сашенька… Как ты там без меня? Сыночек мой маленький, Сашенька…» Год назад Надю угнали из Брянска в Германию. В России остались мать, два маленьких брата и муж Коля. Он в армии. Ее дыхание щекочет ухо, и я улыбаюсь, слушая ее. Потом я понимаю, что она может обидеться, и чуть отодвигаю голову. Но она придвигается еще ближе ко мне, и снова ее дыхание щекочет мне ухо, и снова я не могу не улыбаться. – У нас дом чистый, пятистенный, – шепчет Надя, – у окон герани стоят и два фикуса. У нас еще лимонное дерево было, только его братишка разбил. Ночью пошел в сени воды напиться и разбил. Мы другую кадку сделали, да только оно все равно завяло. – Корни, наверное, повредило, – говорю я. – Ну, конечно, корни, – радуется Надя, – а что ж другое-то? Хотели мы новое купить – а тут война началась. – Кончится война – купите. Надя сразу же начинает плакать. – Ты не плачь, – прошу я, – не надо плакать. Обижают тебя здесь? Женщина отрицательно качает головой. – Нет, – говорит она, – немка добрая. Не дерется. Пацаненок только ейный камнями иногда кидает. А так – ничего. У других хуже. Ты про них не говори, – перестав плакать, просит она, – ты про нас говори. – Ладно. – Про дом. – Ладно. – У тебя тоже цветы есть? – Есть. Столетник. Надя улыбается: – Это какой же такой столетник? – С иголками. От всех болезней помогает. – Да? – Честное слово. – Я тебе верю. А ты женатый? – Нет. – Невесту оставил? – Нет. – А у меня Коля красивый. Волос у него кучерявый, русый и мягкий очень. Добрый он – оттого и волос мягкий. …Под утро я ушел дальше. Она показала мне кратчайший путь к развилке дорог, чтобы я мог сориентироваться. Женщина поцеловала меня и улыбнулась сквозь слезы. – Знаешь, как зовут тебя? – спросил я. – Как не знать! Надя, я ж говорила. – Нет. – Я глажу ее по голове, по плечам, по шершавым, натруженным рукам. – Нет, тебя не Надя зовут. Тебя зовут Надежда. Понимаешь – Надежда? Теперь, по всему, до польской границы километров пятьдесят, от силы сто. Я иду вдоль берега реки. Очень большая река. Я уже целый день иду вдоль берега – ищу переправы. Аккуратные немцы не оставляют на берегу лодок, как у нас в России. Взял, оттолкнулся шестом – и пошел. И никуда она не денется – пригонят назавтра. Хозяин поворчит, поудивляется, а потом даже радоваться будет: приключение. У нас приключения любят, только обязательно чтобы с хорошим концом. Под утро в сером рассветном тумане я увидел мост. С той стороны реки – небольшой городок. «Дождусь утра, посплю в лесу, а ночью пойду на ту сторону», – думаю я и машинально лезу в карман за картофелиной. Карманы пусты. Мои съестные запасы кончились. Надя принесла мне хлеба, маленький кусок черствого сыра и кожуру от колбасы. Два дня я блаженствовал и не замирал от страха, как прежде, потому что тогда в животе у меня от голода громко урчало. «Или пойти сейчас? – продолжаю думать. – Может, они крепче всего спят именно сейчас, под утро?» Я подхожу еще ближе к мосту и вижу маленький домик. Это охрана. Подползаю к домику вплотную, благо кустарник упирается в стену. Решаю лежать до тех пор, пока все не узнаю. Я не зря пролежал в кустарнике. Слышу, как открывается дверь. Потом – шаги. Это шаги старого человека. Вижу силуэт старика с карабином. Он медленно идет к мосту и исчезает в сером тумане, который все плотнее ложится на землю. Через пятнадцать минут он возвращается, заходит в дом, и я слышу, как щелкает замок. Отползаю чуть в сторону. Поднимаюсь и, пригнувшись, иду к мосту. Иду очень быстро, чуть не бегу. Впереди видно метров на пятнадцать. Очень хорошо, что пал такой туман, лучше и не придумаешь. Сейчас должен показаться берег. Тогда – я победил. Ну же, спите, немцы! Спите крепче! Что вам стоит поспать покрепче, а?! Теперь я не бегу, а крадусь. Если и на той стороне такой же старый охранник, тогда все в порядке. Я иду вперед, затаив дыхание. Стоп! Впереди – у перил, метрах в двух от конца моста – стоит немец. Он смотрит в воду. Рядом с ним – прислоненная к перилам винтовка. Стараясь не дышать, отхожу назад. – Эй! – негромко окликает меня охранник. Я иду молча и рассчитываю: не пора ли бежать? Пожалуй, нет, потому что это сразу же насторожит его и он поднимет тревогу. Но пятиться назад – тоже, по-видимому, не лучшее решение. Я поворачиваюсь и бегу. – Хальт! Я несусь во весь дух. Сзади гремит выстрел. Второй… Как долго я шел на тот берег и как мгновенно оказался на этом, проклятом, который дальше от Польши, и от партизан, и от моей родины! Я выскакиваю к домику. Навстречу мне бежит старик и размахивает карабином. Он совсем рядом, он в шаге от меня. Я бью его что есть силы в переносье, старик падает, карабин громко бряцает об асфальт. Позади гремят выстрелы. Я секунду раздумываю, куда бежать: туда ли, откуда пришел, или в другую сторону? Решаю – надо в другую сторону: там, по всему, болота, там не страшны собаки, там можно пересидеть тревогу, поднятую охранниками. Через несколько минут я понимаю, что сделал глупость: впереди – дома. Я вижу, как загораются огни и хлопают двери. Немцы проснулись и сейчас будут устраивать на меня облаву. Поворачиваю назад. Останавливаюсь. Передо мной стоит мальчишка в трусах и куртке. В руке у него пляшет пистолет. Он что-то бормочет и целит мне в лицо. – Пусти, гад! – кричу я в отчаянии. – Хенде хох! – выговаривает наконец он. Уже выучился. Они этому быстро выучиваются. Я отпрыгиваю в сторону, и мальчишка стреляет два раза подряд. Мимо. С двух сторон подбегают еще несколько человек. Они окружают меня. Мальчишка смеется истерическим смехом, радостно говорит что-то окружающим меня людям, поднимает свой пистолет, ударяет меня дулом в лицо и снова стреляет два раза подряд прямо в лицо. …Я сижу в комнате. Здесь много народу. Все смеются надо мной, потому что в руках у мальчишки был пугач, а я от выстрелов в глаза потерял сознание. Не смеется только один старик. Он седой, с запавшими глазами и острым кадыком. Он протягивает мне сигарету. «Сейчас и этот гад что-нибудь придумает. Они умеют издеваться», – думаю я и отрицательно качаю головой. Потом в комнату вошел худой старый солдат с винтовкой. Он толкнул меня стволом в плечо и сказал: – Э, ком… Он отвел меня в большой дом и запер в темной комнате. Отпер часов через десять. В руках у него была большая бумага с печатью. – Фарен, – говорит он, стараясь быть понятным мне, – У-у-у, – делает он губами, подражая паровозу. Конвоир идет сзади и вздыхает. Мне слышно его хриплое дыхание. Когда конвоир устает, он трогает меня за руку и говорит: – Э, хальт… Я останавливаюсь, и конвоир тоже останавливается. Мы стоим на пустынной улице, тяжело дышим и смотрим друг на друга. Где-то неподалеку во дворе смеются дети. Они бегают наперегонки – я слышу это по их веселым крикам. А может быть, играют в прятки и визжат, когда тот, кто «водит», открывает тайники, в которых прячутся остальные. Прятки – хорошая и нужная игра. Я это понял во время побега. Она приучает к неожиданностям. Немец смотрит на меня испуганно. Хотя у него в руках винтовка, а вокруг в домах живут такие же немцы, как и он, – все равно конвоир смотрит на меня со страхом. Мы с ним долго стоим на улице, которая становится серовато-голубой. И смотрим друг на друга. Он смотрит на меня со страхом. Я – безразлично, потому что не думаю сейчас о побеге, в городе нечего и думать о побеге. А на конвоира смотрят с ненавистью, когда идут в побег. В остальное время, особенно если конвоир не дерется и не стреляет в отстающих, на него никто не смотрит с ненавистью. Чем дальше мы идем, тем испуганнее он смотрит на меня. А потом тихо говорит: – Э… Их вар социал-демократ… И – трогает меня штыком. Осторожно, в плечо. Я понимаю его, и мы идем дальше. Я слышу, как немец подстраивается под меня, чтобы шагать в ногу. Он перескакивает, но никак не может подстроиться, потому что у него волочится левая нога. Я иду быстро, а он скачет сзади и никак не может попасть в мой ритм. Я слышу, как он снова начинает хрипеть и тяжело, сухо кашлять. Он кашляет все страшнее. Я останавливаюсь. Он стоит, схватившись за живот, и глаза у него красные и мокрые. Он долго кашляет, а потом, отдышавшись, говорит: – Данке шен… И снова трогает меня штыком, чтобы идти дальше. На станции он отвел меня в полевую жандармерию, а сам отправился отмечать проездное свидетельство до Берлина. Он вернулся через полчаса, принес кружку пива и два бутерброда, сел рядом и стал есть. Он очень подолгу жевал каждый кусок, прежде чем проглотить его, а когда делал глоток пива, оно будто проваливалось в пустоту. Я отвернулся, чтобы не видеть, как он ест. Но я все равно слышал, как он жевал, и от этого у меня кружилась голова. Я долго сидел отвернувшись, а потом не выдержал. Я обернулся к нему и сказал: – Социал-демократ! Жри тише! Немец поперхнулся и быстро посмотрел по сторонам. Старик жандарм сидел за столом и с кем-то громко говорил по телефону. Я понял, что мой конвоир испугался «социал-демократа». Я вспомнил, что со мной в лагере сидело несколько человек, которых посадили за то, что они были социал-демократами. – Ну! – громко сказал я. – Ду бист социал… Конвоир вскочил со своего места и закашлялся. Бутерброд упал на пол. Я поднял бутерброд и начал медленно есть хлеб с кровяной колбасой. Немец подождал, пока я доем бутерброд, а потом повел меня к поезду. Нам дали маленькое купе. Немец запер дверь, велел мне сесть у окна, а сам устроился у двери. Винтовку он положил на колени. Поезд тронулся, и я увидел, как немец взвел курок. Я понимал, что мое единственное спасение – в побеге. Я знал, как все это будет. Когда стемнеет, я прыгну на этого немца, придушу его, а на подходе к маленькой станции соскочу с подножки, предварительно переодевшись в форму конвоира. Я наметил время. Как только зажгутся звезды, значит, пора. «А что, если сегодня не будет звезд? – думаю я. – Это не худшая беда, хотя лучше бежать в звездную ночь. Меня, конечно, легче заметить, но и я зато лучше замечу каждого. Если звезд не будет, надо начинать, когда исчезнут деревья, проходящие вдоль пути. Когда они исчезнут, значит, пора». Я вспоминаю Архипо-Осиповку. Это станица на Черном море. Там почти нет отдыхающих, только колхозники и рыбаки. Мы туда приехали вдвоем с отцом. Всего два приезжих курортника на всю станицу. Я вспоминал Архипо-Осиповку и сразу же слышал тревожный и радостный крик цикад. Боже ты мой, сколько их там было! До сих пор я не могу представить себе, какие они из себя, эти цикады. Или, например, сверчки. Мне всегда хотелось сыграть в диккенсовском «Сверчке на печи». Но я до сих пор не представляю себе, какие они, эти самые сверчки. Очень будет неприятно узнать, что они похожи на мокриц или тараканов. Хотя в таком случае можно и не поверить. Ведь совершенно необязательно верить тому, что тебе чуждо. На небе появились звезды. И в этот же миг в купе зажегся синий свет. Тусклый, вполнакала. – Э, – сказал конвоир, протягивая мне фотокарточку, – майне киндерн. «Дети, – подумал я. – Киндер – это понятно». Я взял фотокарточку. Там было пять девочек и мальчишка. Старшей было не больше шестнадцати, а мальчишке – годик. – Э, – сказал конвоир и протянул мне следующую карточку, – майне фрау. Я увидел женщину в гробу. Рядом стояли дети и мой конвоир в штатском затасканном костюме. Я вернул ему карточки, он спрятал их в бумажник, вздохнул, усмехнулся, тронул себя пальцем в грудь и сказал: – Туберкулез… Сейчас он смотрел на меня не испуганно, а грустно и спокойно. Наверное, он решил, что я ничего не смогу с ним сделать, потому что мы едем с большой скоростью, дверь купе заперта и курок винтовки взведен. Ты дурак, немец. Это не важно, что поезд несется с большойскоростью. Каждую дверь можно отпереть, на твою винтовку прыгнуть, асамого тебя ударить головой в лицо. Вот и вся наука. «Старшая девочка здорово похожа на него, – думаю я, – и такая жехудая. А мальчишка толстый. Все маленькие дети толстые. Они начинаютхудеть, когда их отрывают от материнской груди». – Э, – говорит немец и, протягивая сигарету, прикладывает палец к губам, – социал-демократ – тшш! «Какой ты социал-демократ? – думаю я спокойно. – Ты дерьмо, а несоциал-демократ. Ты трус и подлец, только у тебя есть шестеро детей, а самому маленькому – год. И у них нет матери». Я должен убить его, если хочу сбежать. Если я хочу, чтобы побегудался, я обязан его убить. А мне хочется оглушить его, чтобы дети -пятеро девочек и один пацаненок – не остались круглыми сиротами. Язнаю, что такое расти без матери. Но я даже представить себе не могу, как они останутся и без отца. Без этого туберкулезного отца, укоторого огромные худые руки и который говорит мне, что онсоциал-демократ. «Вот сейчас, – говорю себе я, – сейчас пора». Я подбадриваю себя, я подбираю ноги для прыжка, я уже почти готов… «О толстых маленьких детях говорят, что они перевязаныниточками, – вспоминаю я, – это у них такие складки на ножках и наруках. У худых детей они исчезают очень скоро, и тогда маленькие детиделаются похожими на стариков. А маленькие дети не знают языка. Дажеесли он рожден немкой, его можно выучить говорить по-русски. Илипо-французски, какая разница, в конце концов? Только бы непо-немецки. Это очень плохо, когда люди говорят по-немецки, хуже бытьне может». Я чувствую, что не могу ненавидеть этого туберкулезного немца так, чтобы убить, потому что видел его шестерых детей. Я ничего не могу с собой поделать. Просто у меня не будет силы, чтобы прикончить его, – я же знаю. – Их вилль шлафен, – говорю я и закрываю глаза. – Э, – говорит немец, – битте. Поезд идет быстро. Я еду к гибели. Он – от нее. "Немцы… – думаю я. – Будьте вы прокляты, фашисты. Ненавижу. Всех вас ненавижу…" – Ну? Дальше… – спросил Коля. – Что дальше-то? – Дальше – хуже. В гестапо меня держали месяца три. Следователь у меня был Шульц. Мордастый такой, краснорожий… Они на моем ворованном костюме споткнулись. Он был сшит на немецкой фабрике, а материал-то наш – с «Большевички», до войны мы им поставляли, по торговому договору. Ну, они меня и начали мотать – мол, ты чекист, заброшен на связь. Шульц меня все донимал, чтоб я на каком-то процессе выступил как советский офицер, разведчик… Потом в госпитале валялся, а после они меня власовцам перепульнули, в Восточную Пруссию… Никак не верили, что я просто пленный, сбежал из лагеря. А фамилию свою мне говорить тоже нельзя – я на шахте «Мария» с мишенью на спине ходил как штрафник… Ну вот… Привезли меня, значит, в контрразведку к Власову… – А как ты попал сюда? – спросил Коля после долгого молчания. – Расскажу… Погоди… А ты зачем? У тебя ж документ есть… Ты зачем сюда пришел? «Если люди так врут – тогда надо пускать пулю в лоб, – думал Коля, – не может быть, чтоб так человек исподличался. Но ведь я знаю его по Москве. Я знал его лет десять, не меньше…» – Я попал сюда по дурости, – соврал Коля. Он не смог себя заставить сказать Степану правду. Долг жил в нем помимо него самого. А может, это никакой не долг, думал Коля, может быть, просто я сейчас подличаю и продаю самого себя, потому что незачем играть в нашу игру, если никому не веришь, а особенно Другу. – Я боюсь, они меня прижмут, если ты не поможешь мне… – Это как? – Ну, если ты скажешь им, что знал Родиона Матвеевича Торопова… – Ты по документу Родион Торопов? – Да. – А если документ – липа? – Я этого и боюсь – тебя завалю. Я не обижаюсь, – вздохнул Степан, – я понимаю, откуда ты. Когда ты не обернулся, я сразу понял. – Ты верно понял, – сказал Коля и глубоко выдохнул мешавший все время воздух. – Ты все верно понял, Родька… Что у него было еще в документах? – А ничего. Аусвайс из Киева – и все. – Слушай… Будешь говорить, что, мол, из Киева ты уехал в Минск… Тебя еще ни разу не допрашивали? – Нет… Он тебя держал, я был в предбаннике. А потом он ушел спать, тебя – в барак, ну и меня тоже. – Ладно. Попробуем. Коля понимал, что он сейчас идет на преступление. Но он не мог поступить иначе. Он обязан был поступить только так, и никак иначе, потому что он не имел права подписать своими руками смертный приговор другу, с которым рос в одном дворе, жил на одной площадке и учился в одном классе. – Ты жил в Минске на Гитлерштрассе, четыре, а потом переехал на Угольную, дом семь. В этом доме была парикмахерская Ереминского, но ты про это не говори сразу. Они тебя сами начнут спрашивать, потому что у них в деле есть мой адрес, понимаешь? Они тебе наверняка дадут очную ставку со мной. Я тебя не узнаю – мало ли проходило через меня клиентов! Ты скажешь, что я – мастер, работавший возле большого окна, под вывеской «Мастерская Ереминского» – мужчина с трубкой в зубах и женщина, завитая как баран. Я подтвержу эти твои показания. Ясно? – Наверное, я сволочь, – сказал Степан. – Наверное, я не имел права тебя просить. – Видимо, я не имел права соглашаться тебе помогать, – сказал Коля. – Погоди, а как тебя зовут? – Это не важно… Ты ж не знаешь, как меня зовут, – для них, во всяком случае. Излишняя подробность так же настораживает, как и плутание в потемках. – А если я не сыграю? – спросил Степан. – Вдруг не сыграю?.. 9. ВСТРЕТИЛИСЬ День был солнечный. Легкую голубизну неба подчеркивали длинные белые облака. Прорезая эти белые облака, носились черные ласточки. В безбрежную высоту уплывал, медленный перезвон колоколов. «Совсем другой звук, – думала Аня, прислушиваясь к перезвону, – какой-то игрушечный, не взаправдашний, не как у нас; словно музыкальный ларец. Люди такие же, как у нас, и лицом похожи, только в шляпах, а у женщин вязаные чулки и юбки широкие, в складочку, а вот колокола совсем другие». Когда большие двери костела, окованные металлическими буро-проржавелыми языками, чуть приоткрывались, пропуская людей, до Ани доносились тугие, величавые звуки органа. «Какая красивая музыка, – думала Аня каждый раз, когда до нее доносились звуки органа. – Когда кончится война, обязательно пойду в консерваторию слушать орган. Говорят, в Москве самый большой орган. А я раньше смеялась: „Что хорошего в этой тягучке?!“ Дуреха! Музыку вообще можно понять лишь после того, как переживешь что-то большое, очень твое, главное – горе ли, счастье. Только тогда тебе дано будет понять серьезную музыку, а не „утомленное солнце нежно с морем прощалось…“. Когда весело, тогда надо, чтоб был джаз-оркестр вроде утесовского, а если страшно и сил нет, тогда пусть будет орган. Делаешься маленькой-маленькой, и страх тоже становится маленьким, как и ты сама». Аня стояла под навесом магазинчика. Длинный навес, сделанный в форме козырька, прятал ее от солнца, и, кроме того, она могла наблюдать за площадью так, что ее почти не было видно, а ей было видно все. Она пришла сюда к девяти часам, за час до того времени, как было условлено. Аня знала, что следует заранее прийти на место встречи: час даст возможность свыкнуться с обстановкой; час поможет ей заметить подозрительное; час поможет спокойно подготовиться к той минуте, когда она подойдет к молодому мужчине в немецкой военной поношенной форме без погон и спросит его: «Простите, пожалуйста, вы здесь старушку с двумя мешками не видели?» Аня определила для себя, что она не выйдет к человеку в форме, если увидит двоих или троих людей, которые, возможно, будут прогуливаться в разных концах площади или сидеть на телегах перед костелом. Гестаповцы, она прекрасно понимала, могут быть спрятаны и в костеле, и в домах, окружающих площадь, и, наконец, они могут сидеть в машинах где-нибудь неподалеку и только дожидаться условного сигнала, чтобы взять ее и Муху, как только они увидятся. Аня все это понимала, но ей казалось, что следует подстраховаться хотя бы в пределах тех возможностей, которые она имеет, и в пределах того опыта, который у нее есть. Она не могла и предположить, что Муха может быть перевербован, и что на встречу к ней он придет один, и поведет ее на хорошую квартиру, и поможет откопать и принести сюда рацию – и все это не по своему разумению, а по плану, заранее разработанному полковником абвера Бергом. Без четверти десять Аня увидела молодого парня в кожаной расстегнутой куртке. Он шел по площади как гуляка, заломив кепку на затылок, в руке букет полевых цветов, ноги обуты в щегольские краги – в таких щеголял в Красноярске Ленька Дубинин, инструктор автоклуба Осоавиахима; он их по случаю купил в комиссионном магазине, когда ездил на слет осоавиахимовцев в Ленинград. Парень двигался медленно, лениво поглядывая по сторонам. До середины площади он не дошел, свернул в маленькую улочку – в ту самую, через которую пришла в Рыбны Аня. «Там парикмахерская, кафе и два магазинчика, – вспомнила Аня, – машине там негде стать, потому что посредине большая лужа, видимо очень вязкая, а выезд на проселок, который ведет к шоссе, слишком крутой. И потом, что это я запсиховала? Я подожду двоих или троих гуляк – тогда надо будет думать…» Парень, однако, появился снова. Он несколько раз уходил с площади, снова появлялся, возле ворот костела поворачивался и быстро скрывался в переулке. Аня подождала до десяти, потом вышла из-под козырька и неторопливо пошла в переулок следом за парнем. Возле парикмахерской он постоял минуту, повернулся и двинулся навстречу Ане – к площади. Когда открылась дверь парикмахерской и оттуда вышел мужчина в потрепанной немецкой форме без погон, парень, словно бы увидев это затылком, остановился и начал потуже застегивать краги. Он застегивал краги до тех пор, пока человек в немецкой форме не прошел мимо него – на площадь. «За ним следят, – решила Аня, – если это Муха, за ним слежка. Что делать? Если я подойду к нему, значит, нас поведут двоих». Через пять минут к парню в крагах подъехал на велосипеде мальчишка в коротких штанах и в майке-безрукавке. Они поздоровались, мальчишка слез с седла, парень в крагах посадил его на багажник («У нас на раме ездят», – успело мелькнуть у Ани), и они уехали с площади. «А я-то с ума сходила, – сказала себе Аня, – вот сумасшедшая!» Она не обратила внимания на девушку, которая вышла на площадь с той улицы, куда только-только укатил на велосипеде парень в крагах с мальчиком на багажнике. И тут к костелу подошел Муха – она его сразу узнала. – Простите, – сказала Аня и откашлялась, потому что у нее запершило в горле, – вы тут старушку с двумя мешками не видели? – Что? – удивился Муха. – Не видел я никакой старушки… Аня несколько мгновений смотрела ему в глаза, а потом повернулась и пошла через площадь к костелу. «Он решил не идти со мной на контакт. Почему он должен идти на контакт со мной, когда он ждет резидента в синем костюме? Что же делать, а? Объяснять ему? А вдруг это не он? Он. Наверняка он. Он ответил мне по-русски. Дурак! Зачем он отвечал мне по-русски, если не хочет засветиться? Машинально? Разве ж так можно?!» – Пани! – вдруг крикнул парень у нее за спиной. – Постойте, пани! Он подбежал к ней запыхавшись. Лицо его было бледно, губы – Аня очень четко увидела это – пересохли и потрескались, сделались чешуйчатыми, как у мальчишек после первых заморозков, когда они сосут сосульки. – По-моему, она недавно уехала с попутной машиной, – сказал Муха. – Уехала та старуха. С попутной машиной уехала… Они быстро пошли вперед – он на полшага перед ней, заглядывая ей в лицо; он прямо-таки впился глазами в ее лицо, а она, торопясь, шагала за ним. Ей казалось, что он так жадно смотрит на нее потому, что она оттуда, с Большой земли, и поэтому она улыбнулась ему. А он так жадно смотрел на нее потому, что она была хороша, очень хороша, и он силился представить себе, что станет с этим лицом, когда она очутится там, где должна будет очутиться вскоре. Аня оглянулась, с трудом оторвавшись от его воспаленных глаз с покрасневшими белками. Улица была пуста – шла девушка, совсем еще молоденькая. На нее Аня не обратила внимания. (Она не могла себе представить, что от этой молоденькой девушки будет зависеть ее жизнь – в эти ближайшие часы и дни.) Муха привел ее в маленький домик на окраине Рыбны. В домике было две комнаты. В одной, с небольшим окном, выходившим на улицу, жила глухая старуха, а в большой комнате с тремя окнами, заросшими плющом и диким виноградом, было прибрано и пусто, как после покойника. – Здесь будешь жить, – сказал Муха. – Кроватка видишь какая? С пружинами – спи, как дома. Отдохнешь? Или поговорим? Где остальные? Аня присела на край кровати и сказала: – Знаешь, я полчаса полежу, а то пока тебя ждала – совсем выдохлась. Она сбросила туфли и подтянула к голове подушку. Тело ее стало тяжелым и словно бы чужим. Аня увидела со стороны свое тело, и ей стало вдруг беспричинно и пронзительно жаль себя. «Ничего, – подумала она, – это бабье, это можно перебороть. В первый раз тоже так было. Главное, я его встретила. Двое – не одна, теперь все в порядке». С этим она и уснула. Муха сидел возле окна, смотрел на спящую девушку, на ее сильные ноги, на красивое и спокойное во сне лицо, на грудь, видневшуюся в вырезе кофточки; он смотрел на человека, обреченного им, и тихонько похрустывал пальцами, каждым в отдельности – сначала первой, потом второй фалангой, а потом двумя фалангами вместе. Муха сидел недвижно, как изваянный. Он должен был сидеть здесь до тех пор, пока девушка не проснется и не скажет ему, где рация и шифры. Потом они привезут все это сюда, и он будет поставлять ей дезинформацию, и она начнет передавать дезинформацию в Центр, Бородину, а потом надо будет найти руководителя группы, который выброшен вместе с ней, и сделать так, чтобы он встретился с Бергом – именно в тот миг, когда его можно будет взять «с поличным». Что дальше будет – это уже Муху не волновало. Они после отправят его в тыл, в Германию, подальше от войны, от ужаса и крови. Хватит с него. Хватит с него того, что он видел. Хватит с него бессонницы, страха и надежд, которым не суждено сбыться. Там у него ничего не может быть – ничего, кроме того, что было в коммунальной квартире. Здесь у него будет маленькая автомастерская, коттедж, где не пахнет керосинками и щами, и машина марки ДКВ. Больше ему ничего не надо. Ничего. Он все время чувствовал у себя на затылке чужие глаза – с того часа, как выбросился сюда. Он больше не мог так, не выдерживали нервы. Все это ему предложил Берг – маленькое, но его. И он согласился. Согласился потому, что не мог поступить иначе: сдавали нервы. Хватит с него, хватит! 10. ПЕРВАЯ СУББОТА Посредине Кракова – поразительный в своей средневековой красоте Старый рынок. Два костела, выложенная каменными плитами площадь, крытые ряды Сукеницы, снова площадь, устланная серыми плитами, а вокруг двух– и трехэтажные дома с островерхими черепичными крышами. Еще до войны дома были выкрашены в разные цвета – желтый, красный, серый, но теперь краска выцвела, местами облупилась, и поэтому площадь была не игрушечно-средневековая, как раньше, а казалась по-настоящему перенесенной сюда из давно ушедших веков. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=122069) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.