Белый Доминиканец Густав Майринк Произведения известного австрийского писателя Г. Майринка стали одними из первых бестселлеров XX века. Постепенно автор отказался от мистики и начал выстраивать литературный мир исключительно во внутренней реальности (тоже вполне фантастической!) человеческого сознания. Таков его роман «Белый Доминиканец», посвященный странствиям человеческого «я». Густав Майринк Белый Доминиканец ВСТУПЛЕНИЕ Что означает фраза: «Господин Х или господин Y написал роман»? Это очень просто: «Следуя собственной фантазии, он описал никогда не существовавших людей, наделил их фиктивными переживаниями и поступками и связал между собой их судьбы.» Приблизительно так или почти так гласит расхожее мнение. Всякий уверен, что он знает, что такое фантазия, но мало кто догадывается, какую чудесную силу таит в себе это человеческое свойство. И что можно сказать, когда, например, рука, кажущаяся таким покорным инструментом мозга, вдруг напрочь отказывается выводить имя главного героя романа и вместо него упорно пишет другое? Не следует ли в этом случае остановиться и спросить себя, я ли это творю на самом деле или воображение – это не более чем магический аппарат, подобной тому, что в технике называют антенной? Случается, что ночью, во сне, люди встают и дописывают то, что не успели закончить в течение дня, утомленные дневными заботами. Иногда именно ночью находится наилучшее решение проблемы, в состоянии бодрствования казавшейся неразрешимой. Чаще всего, это объясняют тем, что здесь на помощь приходит дремлющее обычно подсознание. Случись подобное в монастыре, сказали бы: «Богородица помогла». Кто знает, может быть, подсознание и Богородица – это одно и то же? Нет, конечно же, Богородица – это не только подсознание, но подсознание со своей стороны – это действительно то, что порождает Бога. В предлагаемом читателю романе роль главного героя играет некий Христофор Таубеншлаг. Пока что мне не удалось выяснить, существовал ли он на самом деле, но я твердо убежден, что он не является только плодом моего воображения. Я должен заявить об этом сразу, не боясь того, что многие упрекнут меня в стремлении казаться оригинальным. Нет необходимости подробно описывать, как создавалась эта книга: достаточно лишь нескольких слов. Пусть меня извинят, за те несколько слов, которые я собираюсь сказать о себе самом, так как, к сожалению, мне не удастся этого избежать. Сюжет романа в своих основных чертах сложился у меня в голове задолго до того, как я начал его записывать. И только позднее, перечитывая написанное, я внезапно заметил, что в текст, совершенно помимо моей воли, вкралось имя Таубеншлаг. Кроме того фразы, которые я намеревался нанести на бумагу, под моим пером сами собой менялись, и получалось нечто совсем иное, нежели то, что я хотел сказать. Так началась война между мной и невидимым Христофором Таубеншлагом, в которой он в конце концов одержал победу. Я хотел описать один маленький городок, который живет в моей памяти, но получилась совсем иная картина – картина, которая сегодня стоит перед моими глазами еще отчетливее, чем пережитое мною в действительности. В конце концов, мне ничего не оставалось делать, как подчиниться влиянию того, кто называл себя Христофор Таубеншлаг, отдаться его воле, одолжить ему, так сказать, для письма мою руку и вычеркнуть из книги все, что является плодом моих собственных замыслов. Предположим, что этот Христофор Таубеншлаг – некая невидимая сущность, способная каким-то таинственным образом влиять на людей, находящихся в полном сознании, и подчинять их своей воле. Однако возникает вопрос, почему для описания истории своей жизни и пути своей духовной эволюции, он решил использовать именно меня? Быть может, из тщеславия? Или чтобы из этого все же получился роман? Пусть каждый ответит на это сам. Мое же собственное мнение я оставлю при себе. Быть может, мой случай не является исключением, и этот Христофор Таубеншлаг завтра завладеет еще чьей-то рукой… Что кажется сегодня необычным, завтра может стать повседневным. Возможно, мы приближаемся к очень древнему, но в то же время вечному знанию: Все то, что происходит в мире – Веление вечного закона И нет тщеславней заблуждения, чем мнить себя творцом событий… Быть может, фигура Христофора Таубеншлага – это только вестник, только символ, только скрывающая себя под личиной человеческого существа маска бесформенной силы? Для тех, кто слишком высоко ценит разум, утверждение, что человек – это всего лишь марионетка, конечно, покажется отвратительной. Когда однажды, в процессе работы над текстом, меня охватило подобное ощущение, в голову пришла мысль: может, Христофор Таубеншлаг – это некое отдельное от меня «Я»? Или мимолетный, задуманный и созданный моим воображением фантастический образ обрел самостоятельное существование, и эта невидимая галлюцинация стала настолько реальной, что вступила со мной в диалог? Тут невидимка, словно читая мои мысли, прервал ход повествования, и воспользовавшись моей рукой, написал, как бы между прочим, такой странный ответ: «Вы (то, что он обратился ко мне на „Вы“, а не на „ты“, прозвучало как насмешка) – Вы, может быть, как и все Ш1у С тех пор я часто и подолгу размышлял над смыслом этой удивительной фразы, стремясь найти в ней ключ к загадке, которую представляет для меня существование Христофора Таубеншлага. Однажды в процессе размышления мне показалось, что свет почти пролился на эту тайну, но тут меня сбил с толку другой «оклик»: «Каждый человек – это „Таубеншлаг“, „голубятня“, но не каждый „Христофор“, „носитель Христа“. Большинство христиан только мнят себя носителями Христа. У настоящего же христианина белые голуби влетают и вылетают, как в голубятне». С тех пор я расстался с надеждой напасть на след этой тайны и бросил даже думать об этом. В конце концов, я и сам, по древней теории о том, что человек воплощается на земле не один раз, мог быть этим самым Христофором Таубеншлагом в одной их прошлых жизней. Больше всего мне нравилась мысль: это нечто, водившее моей рукой, есть вечная, свободная, покоящаяся в себе самой и свободная от всякого образа и всякой формы сила… Но однажды утром, когда я проснулся после тяжелого сна без сновидений, сквозь полуприкрытые веки как живой образ этой ночи я увидел фигуру старого, седого, безбородого человека, очень высокого, но по-юношески стройного, и меня охватило чувство, которое не покидало меня весь день: «Должно быть, это и был сам Христофор Таубеншлаг.» Подчас мне приходила в голову странная мысль: он живет вне времени и пространства и надзирает над наследием нашей жизни, когда смерть простирает к нам свою руку. Но к чему все эти соображения – они совершенно не касаются посторонних! А теперь я представлю послания Христофора Таубеншлага в том порядке, в котором я их получил (иногда в отрывочной форме), ничего не добавляя от себя и ни о чем не умалчивая. I. ПЕРВОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ ХРИСТОФОРА ТАУБЕНШЛАГА С тех пор, как я себя помню, люди в городе называли меня Таубеншлаг. Когда я маленьким мальчиком с длинной палкой, на конце которой горел фитиль, в сумерках бегал от дома к дому и зажигал фонари, передо мной вдоль улицы маршировали дети, хлопали в ладоши в такт и пели: «Таубеншлаг, Таубеншлаг, тра-ра-ра, Таубеншлаг, Голубятня, голубятня, тра-ра-ра, голубятня!» Я не сердился на них за это, хотя никогда им и не подпевал. Позже взрослые подхватили это имя и обращались ко мне именно так, когда чего-то от меня хотели. Совсем иная судьба постигла имя «Христофор». Оно было в записке, прикрепленной мне на шею в то самое утро, когда меня, грудным ребенком, без пеленок, нашли у дверей церкви Пресвятой Богородицы. Записку, видимо, написала моя мать перед тем, как меня там оставить. Это единственное, что мне от нее досталось. Поэтому издавна имя Христофор я переживал как нечто священное. Оно вошло в мою плоть и кровь, и я пронес его через всю мою жизнь как символ Крещения, выданный в царстве Вечности, как свидетельство, которое невозможно похитить. Это имя постоянно растет и растет, как семя из мрака, пока не станет таким, каким оно было в предвечном мире. пока оно не сплавится со мной и не введет меня в мир нетленного. Как написано в Священном Писании: «Посеяно быть тленным, а воскреснет нетленным». Иисус принял Крещение взрослым человеком, полностью осознавая происходящее: его «Я», которое и было его именем, снизошло с небес… Сегодняшних детей крестят в младенчестве. Как могут они понять, что с ними происходит? Они бредут сквозь жизнь к могиле, как дымки, гонимые дуновением ветра в болото. Их тела бесследно сгнивают, и в своем имени, которое и есть то единственное, что воскресает, они не имеют доли… Однако я знаю твердо (в той степени, в какой человек вообще может утверждать, что он что-то знает), что мое имя – Христофор. В городе существует легенда, что один доминиканский монах – Раймунд де Пеннафорте – построил церковь Пресвятой Богородицы на дары, посланные ему со всех концов земли неизвестными благодетелями. Там, над алтарем, есть надпись «Flos florum» – я откроюсь через 300 лет». Там же, повыше, прибита разрисованная доска, которая периодически падает. Каждый год в один и тот же день – в праздник Пресвятой Богородицы. Говорят, иногда ночами в новолуние, когда царит такая темь, что не видно даже собственной ладони, поднесенной к глазам, церковь отбрасываеит белую тень на черную рыночную площадь. Это образ Белого Доминиканца Пеннафорте. Когда нам, детям, воспитанникам сиротского дома, исполнилось двенадцать лет, мы впервые должны были идти на исповедь. – Почему ты вчера не был на исповеди? – набросился на меня капеллан на следующее утро. – Я исповедывался, ваше преосвященство! – Ты лжешь! И я рассказал, что со мной произошло: «Я стоял в церкви и ждал, когда меня позовут. Вдруг чья-то рука подала мне знак, и когда я вошел в исповедальню, передо мной сидел белый монах, который трижды спросил меня, как мое имя. В первый раз я этого не знал; во второй раз я знал, но забыл прежде, чем смог его выговорить, в третий раз у меня выступил холодный пот на лбу, а язык онемел. Я не мог произнести ни слова, хотя все в моей груди кричало: «Х Р И С Т О Ф О Р!» Видимо, белый монах это услышал, потому что он записал имя в книгу, указал на нее и произнес: «Я отпуская тебе все твои грехи, прошлые и будущие.» При моих последних словах, произнесенных совсем тихо, чтобы не услышали мои товарищи, капеллан в диком ужасе отпрянул назад и перекрестился. В ту же самую ночь со мной случилось нечто странное: я каким-то непостижимым образом покинул приют и затем так же необъяснимо вернулся назад. С вечера я лег раздетым, а утром проснулся в кровати полностью одетым и в пыльных сапогах. В сумке у меня оказались цветы, которые я, должно быть, собрал где-то высоко в горах. Позже это стало случаться все чаще и чаще, пока не вмешались надзиратели сиротского приюта и не начали меня бить, потому что я не мог объяснить, где бываю по ночам. Однажды меня вызвали в монастырь к капеллану. Он стоял посреди комнаты рядом со старым господином, который позднее усыновил меня, и я понял, что они говорили о моих ночных прогулках. – Твое тело еще не созрело. Оно не должно ходить вместе с тобой. Я буду тебя связывать, – произнес старый господин, взял меня за руку и как-то по-особенному глотнул воздух. Мы направились к его дому. Сердце у меня замирало от страха, потому что я не понял, что он имеет в виду. Над железной, украшенной крупными гвоздями парадной дверью дома старого господина была выбита надпись: «Бартоломеус Фрайхер фон Йохер, почетный фонарщик». Я никак не мог понять, каким образом аристократ стал фонарщиком. Когда я прочел эту надпись, я почувствовал, что все скудные знания, полученнные в школе, высыпаются из меня, как бумажная шелуха, и я засомневался, способен ли я вообще здраво мыслить. Позднее я узнал, что первый представитель рода барона, был простым фонарщиком, которому даровали дворянский титул за кикие-то заслуги. С тех пор на гербе фон Йохеров рядом с другими эмблемами изображались масляная лампа, рука и палка, и бароны из поколения в поколение ежегодно получали от города маленькую ренту, независимо от того, продолжали ли они зажигать городские фонари или нет. Уже на следующий день я должен был по настоянию барона приступить к работе. – Сейчас твои руки должны научиться тому, что позднее предстоит совершить твоему Духу, – сказал он. – Как бы незначительна ни была профессия, она станет самой благородной, если твой Дух сумеет овладеть ею. Работа, не направленная на покорение души, не достойна того, чтобы тело принимало в ней участие. Я смотрел на старого господина и молчал, потому что тогда я еще не совсем понимал то, что он имеет в виду. – Или ты хочешь стать торговцем? – добавил он с дружеской усмешкой. – А завтра я снова должен гасить фонари? – спросил я робко. Барон потрепал меня по щеке: – Конечно, ведь когда встает солнце, людям больше уже не нужен никакой другой свет. Барон имел странную привычку иногда во время нашего разговора как-то по-особенному смотреть на меня; в его глазах тогда светился немой вопрос: «Понимаешь ли ты, наконец?» или «Я очень беспокоюсь, сможешь ли ты это разгадать?» В таких случаях я часто ощущал горячее пламя в груди, а голос, который тогда, на исповеди белому монаху, кричал имя «Христофор», давал мне неслышимый ответ. Лицо барона с левой стороны было изуродовано ужасающим зобом, так что ворот его сюртука имел глубокий вырез до самого плеча, чтобы не стеснять движений шеи. Ночью, когда сюртук, как обезглавленный труп, покоился на спинке кресла, меня охватывал неописуемый страх, и я мог от него освободиться, лишь представляя, какую доброту и благожелательность излучает барон обыкновенно. Вопреки его недугу и почти гротескной внешности – его седая борода, топорщившаяся из-под зоба, походила на метлу, – было в моем приемном отце что-то необычайно утонченное и нежное, что-то беспомощно-детское, что-то совершенно безобидное, что проявлялось еще ярче, когда он сердился и строго смотрел сквозь сильные оптические стекла своего старомодного пенсне. В такие моменты он казался мне огромной сорокой, которая наскакивает на вас, побуждая к драке, тогда как ее зоркие глаза едва могут скрыть страх: «Но ведь ты не осмелишься начать ловить меня, не так ли?» Дом фон Йохера, в котором мне предстояло жить много лет, был одним из самых старых в городе. В нем было множество этажей, на которых раньше жили предки барона – каждое новое поколение всегда на этаж выше предыдущего, как будто бы его стремление быть ближе к небу становилось все сильнее. Я не могу припомнить, чтобы барон когда-нибудь входил в эти старые залы, с мутными и серыми окнами, выходящими на улицу. Мы жили с ним в двух простых, окрашенный в белый цвет, комнатах под плоской крышей. По другую сторону улицы высились деревья, под которыми гуляли люди. Рядом с домом в заржавленной железной бочке без дна, ранее служившей водосточной трубой, через которую на мостовую сыпались сгнившая листва и мусор, росла акация с белыми пахучими корзиночками цветов. Далеко внизу, вплотную к древним розовым, охристо-желтым и светло-голубым домикам, с зияющими пустыми окнами, с крышами, похожими на шляпы без полей цвета мха, струилась широкая, спокойная серая река, берущая начало где-то в горах. Река огибает город, и он похож на остров, охваченный водяной петлей. Река течет с юга, поворачивает на запад и вновь возвращается к югу, где от начала петли ее отделяет узкая полоска земли, на которой и стоит наш дом, последний в городе. Дальше, за зеленым холмом, река исчезает из виду. По бурому, высотой в человеческий рост, мосту из сырых неоструганных стволов, прогибающихся, когда по ним катят повозки, можно перейти на другой лесистый берег, где песчаные обрывы нависают над водой. С нашей крыши видны луга, в чьих туманных далях горы повисают, как облака, а облака покоятся на земле, как горы. Посреди города стоит похожее на замок вытянутое здание, предназначенное ни больше ни меньше для того, чтобы отражать своими безжизненными сверкающими окнами палящий зной осеннего солнца. В щелях между камнями мостовой вечно безлюдной базарной площади, где в кучах опрокинутых корзин, как забытые гигантские игрушки, стоят зонтики торговцев, растет трава. Иногда по воскресеньям, когда зной раскаляет стены вычурной гродской ратуши, раздаются приглушенные звуки духовой му– зыки, поднимаемые с земли прохладными порывами ветра. Они становятся все громче и громче, ворота трактира «На почте Флетцингера» внезапно распахиваются, и свадебная процессия, разодетая в старинные пестрые одежды, направляется к церкви. Молодежь в разноцветных лентах празднично размахивает венками; впереди – толпа детей, во главе которой проворный, как ласка, несмотря на свои костыли, полоумный от радости крохотный десятилетний калека, как будто все веселье праздника принадлежит только ему, в то время как остальные загипнотизированы лишь его торжественной серьезностью. В тот первый вечер, когда я, собираясь заснуть, уже лежал в постели, дверь отворилась, и меня охватил необъяснимый страх, потому что ко мне шел барон и я подумал, что он хочет меня связать, как обещал. Но он только сказал: – Я хочу научить тебя молиться. Никто из них не знает, как следует молиться. Это надо делать не словами, а руками. Тот, кто молится словами, просит милостыню. Человек не должен просить. Твой Дух уже знает заранее, что тебе необходимо. Когда две ладони соприкасаются друг с другом, левая половина в человеке замыкается через правую, образуя цепь. Таким образом тело прочно связано, и из кончиков пальцев обращенных кверху, свободно взвивается вверх пламя… Это тайна молитвы, которую не найдешь ни в одной из Священных Книг. В эту ночь я впервые странствовал так, что на следующее утро уже не проснулся, как прежде, одетым и в пыльных сапогах. II. СЕМЬЯ МУТШЕЛЬКНАУС. Наш дом – первый на улице, которая, если верить моей памяти, называлась «Пекарский ряд». Он стоит обособленно. Три его стены обращены к лугам и лесам, а из окна четвертой стороны я могу дотянуться до стены соседнего дома – так узка улочка, разделяющая оба строения. Эта улочка не имеет названия, это всего лишь круто поднимающийся вверх узкий проход, связывающий друг с другом оба левых берега одной и той же реки; он пересекает перешеек, на котором мы живем и который соединяет город с окресностями. Ранним утром, когда я выхожу гасить фонари, внизу, в соседнем доме, открывается дверь, и рука, вооруженная метлой, сбрасывает стружки в протекающую реку, которая разносит их вокруг всего города, чтобы получасом позже, едва в пятидесяти шагах от другого конца прохода, лить свои воды на плотину, где она с шумом исчезает. Ближний конец прохода выходит в Пекарский ряд. На углу соседнего дома висит табличка: ФАБРИКА ПОСЛЕДНИХ ПРИСТАНИЩ учрежденная АДОНИСОМ МУТШЕЛЬКНАУСОМ Раньше там было написано: «Точильщик и гробовщик». Это можно отчетливо разобрать, когда табличка намокает от дождя и проступает старый шрифт. Каждое воскресенье господин Мутшелькнаус, его супруга Аглая и дочь Офелия идут в церковь, где они всегда усаживаются в первом ряду. Точнее, фрау и фройлейн садятся в первом ряду, а господин Мутшелькнаус – в третьем , под деревянной фигурой пророка Ионы, где совсем темно. Каким смешным сейчас, спустя много лет, мне кажется все это, и каким несказанно печальным! Фрау Мутшелькнаус всегда одета в черный шелестящий шелк, из которого выглядывает малиново-красный бархатный молитвенник. В тусклых, цвета сливы, остроносых сапогах с галошами она семенит, с достоинством подбирая юбку у каждой лужи. На ее щеках сквозь подкрашенную кожу проступает выдающая возраст красно-голубая сетка прожилок; ее все еще выразительные глаза, с тщательно подведенными ресницами, стыдливо опущены, ибо неприлично излучать очаровательную женскую прелесть, когда колокола зовут к Богу. Офелия носит свободную греческую одежду и золотой обруч вокруг прекрасных белокурых локонов, ниспадающих на плечи, и всегда, когда я ее вижу, у нее на голове миртовый венок. У нее прекрасная, спокойная, отрешенная походка королевы. У меня всегда замирает сердце, когда я думаю о ней. Когда она, идет в церковь, она одевает вуаль… Впервые я увидел ее лицо гораздо позднее. Это лицо с темными большими задумчивыми глазами, так странно контрастирующими с золотом ее волос. Господин Мутшелькнаус в длинном черном болтающемся воскресном сюртуке обычно идет чуть поодаль, позади обеих дам. Когда он забывается и идет наравне с ними, фрау Аглая всякий раз шепчет ему: – Адонис, пол шага назад! У него узкое печально-вытянутое обрюзгшее лицо с рыжеватой трясущейся бородкой и выдающимся птичьим носом, выступающим из-подо лба, завершающегося лысиной. Голова с маслянистой прядью волос выглядит так, как будто ее хозяин борется с пар– шой и по ошибке забыл убрать оставшиеся висеть по бокам волосы. В цилиндр, надеваемый обыкновенно по праздникам, г-н Мутшелькнаус вставляет ватный валик толщиной в палец, чтобы цилиндр не качался. В будние дни г-на Мутшелькнауса не видно. Он ест и спит внизу, в своей мастерской. Его дамы занимают несколько комнат на третьем этаже. Три или четыре года прошло с тех пор, как приютил меня барон, прежде чем я узнал, что фрау Аглая, ее дочь и г-н Мутшелькнаус связаны друг с другом. Узкий проход между двумя домами с самого рассвета до полуночи наполнен ровным рокочущим шорохом, как будто где-то далеко внизу не может успокоиться рой гиганских шмелей. Этот шум, одновременно тихий и оглушительный, доносится и до нас, когда нет ветра. Вначале это меня беспокоило и я все время прислушивался желая узнать откуда он исходит, но мне ни разу не пришло в голову спросить об этом. Никто не интересуется причинами постоянно повторяющихся событий, они кажутся чем-то само собой разумеющимся. Какими бы необычными они ни были сами по себе, к ним привыкаешь. Только тогда, когда человек переживает опыт шока, он начинает действительно познавать… или обращается в бегство. Постепенно я привык к шороху как к шуму в ушах; ночью, когда он неожиданно стихал, я просыпался и мне казалось, что меня кто-то ударил. Однажды, когда фрау Аглая, зажав уши руками, стремительно завернула за угол и наткнулась на меня, выбив у меня из рук корзину с яйцами, она произнесла, извиняясь: «Ах, Боже мой, мое дорогое дитя, этот звук производит ужасный станок нашего кор– мильца… И… и… и его подмастерьев…» – добавила она, как бы оборвав себя. «Так это токарный станок г-на Мутшелькнауса… – вот что так грохочет!»понял я. То что у него нет никаких подмастерьевm и что фабрика содержится им самим, я узнал позже, и от него самого. Был бесснежный темный зимний вечер. Я хотел открыть палкой клапан фонаря, но в этот момент раздался чей-то шепот: «Тс – тс, господин Таубеншлаг!» И я узнал точильщика Мутшелькнауса. Он был в зеленом фартуке и домашних туфлях, на которых пестрым жемчугом была вышита львиная голова. Он подавал мне знак из узкого прохода: – Господин Таубеншлаг, пусть сегодня здесь будет темно, хорошо? Послушайте, – продолжал он, заметив, что я слишком смущен, чтобы поинтересоваться причиной такой просьбы. – Послушайте, я никогда бы не решился оторвать Вас от выполнения вашего долга, если бы на карте не стояла, в чем я убежден, честь моей супруги. А также если бы от этого не зависело будущее моей фройлейн-дочки в мире искусства… Отныне и навсегда… Никто не должен видеть того, что сегодня ночью произойдет здесь… Я непроизвольно сделал шаг назад – так поразил меня тон старика, выражение его лица, испуг, с которым он говорил. – Нет, нет, пожалуйста, не убегайте, г-н Таубеншлаг. Здесь нет никакого преступления. Да, конечно, если бы что-то подобное произошло, я должен был бы броситься в воду… Знаете ли, я, собственно, получил от одного клиента… в высшей степени… в высшей степени сомнительный заказ… И сегодня ночью, когда все уснут, это будет тайно погружено на повозку и отправлено… Да. Гм. У меня камень упал с сердца. Хотя я и не догадывался, в чем дело, но понял, что речь идет о чем-то совершенно безобидном. – Могу ли я Вам чем-нибудь помочь в Вашем деле, господин Мутшелькнаус? – спросил я. Точильщик в восторге притянул меня ближе: – Ведь господин Фрайхер об этом не узнает? – спросил он на одном дыхании и потом добавил заботливо: – А разве тебе можно так поздно находиться на улице. Ты еще такой маленький! – Мой приемный отец ничего не заметит, – успокоил я его. В полночь я услышал, как кто-то тихонько звал меня по имени. Я спустился по лестнице; в проходе с фонарями смутно виднелась повозка. Копыта лошадей были обвязаны тряпками, чтобы не было слышно, как они цокают. У оглоблей стоял возница и скалил зубы всякий раз, когда г-н Мутшелькнаус тащил полную коробку больших, круглых, обточенных деревянных крышек, с ручкой песередине, за которые их можно было брать. Я тут же подбежал и помог нагружать. В какие-то полчаса повозка была заполнена доверху и, шатаясь, потащилась через мост полисадника, вскоре скрывшись в темноте. Вопреки моему желанию старик, тяжело дыша, потащил меня к себе в мастерскую. На круглом белом отесанном столе с кувшином слабого пива и двумя стаканами блестела красиво выточенная вещица, очевидно, предназначенная для меня, отражая весь скудный свет, излучаемый маленькой подвесной керосиновой лампой. Только гораздо позже, когда мои глаза привыкли к полумраку, я смог различать предметы. От стены к стене проходил стальной стержень, днем приводимый в движение водяным колесом в реке. Сейчас на нем спало несколько куриц. Кожаные приводные ремни на токарном станке болтались, как петли виселицы. Из угла выглядывала деревянная статуя Святого Себастьяна, пронзенного стрелами На каждой стреле также сидело по курице. Открытый гроб, в котором время от времени шуршала во сне пара кроликов, стоял в головах жалких нар, служивших точильщику постелью. Единственным украшением комнаты был рисунок под зеркалом в золотой раме, окруженный венцом. На нем была изображена молодая женщина в театральной позе с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, обнаженная, прикрытая лишь фиговым листком, столь белоснежная, как будто бы она сначала окунулась в гипсовый раствор, а затем стала моделью. Г-н Мутшелькнаус покраснел немного, когда заметил, что я остановился перед картиной, и пробормотал: – Это моя госпожа – супруга в то время, когда она отдала мне руку для вечного союза. Она была собственно…, – он запнулся и закашлялся, затем продолжил объяснение: – … мраморной нимфой … Да, да Алойзия – так зовут Аглаю на самом деле (Аглая, моя госпожасупруга, имела несчастье совершенно непостижимым образом получить от ее благословенных господ-родителей постыдное имя Алойзия, закрепленное святым Крещением). Но не правда ли, господин Таубеншлаг никому не расскажет об этом! От этого может пострадать артистическая судьба моей госпожи-дочери. Гм. Да. Он подвел меня к столу и с поклоном предложил мне кресло и светлого пива. Он, казалось, совсем забыл, что я – подросток, которому нет еще и пятнадцати лет, потому что он говорил со мной, как со взрослым, как с господином, который и по рангу и по образованию намного выше его. Вначале я думал, что он хотел просто развлечь меня своими разговорами, но вскоре я обратил внимание, какой напряженной и испуганной становилась его речь всякий раз, когда я оглядывался на кроликов; он тут же старался отвлечь мое внимание от бедной обстановки своей мастерской. Тогда я постарался заставить себя сидеть спокойно и не позволять взгляду блуждать по сторонам. Неожиданно он разволновался. Впалые щеки его покрылись круглыми чахоточными пятнами. Из его слов я все отчетливее понимал, каких невероятных усилий стоило ему передо мной оправдываться! Я чувствовал себя тогда еще настолько ребенком, все что он рассказывал настолько превосходило мои способности понимания, что постепенно странная тревога, которую пробуждала во мне его речь, переросла в тихий необъяснимый ужас. Этот ужас, который год от года въедался в меня все глубже и глубже, по мере того, как я становился мужчиной, всякий раз просыпался во мне с новой силой, когда эта картина возникала в моих воспоминаниях. В процессе того, как я осознавал всю чудовищность бытия, давлеющего над людьми, слова точильщика представали предо мной во всей их подлинной перспективе и глубине, и меня часто охватывал кошмар, когда я вспоминал об этой истории и перебирал в уме страницы трагической судьбы старого точильщика. И глубокий мрак, окутывавший его душу, я чувствовал в своей собственной груди, болезненно переживая чудовищное несоответствие между призрачным комизмом точильщика и его возвышенной и одновременно глубинной жертвенностью во имя ложного идеала, который, как обманчивый свет, коварно привнес в его жизнь сам сатана. Тогда, ребенком, по впечатлением его рассказа, я мог бы сказать: это была исповедь сумасшедшего, предназначенная не для моих ушей, но я был вынужден слушать, хотел я того или нет, как будто чья-то невидимая рука, желавшая впрыснуть яд в мою кровь, удерживала меня. Были мгновения, когда я ощущал себя дряхлым старцем: так живо вселилось в меня безумие точильщика. Я казался себе одних с ним лет или даже старше, а вовсе не подростком. – Да, да, она была великой знаменитой актрисой, – приблизительно так начал он. – Аглая! Никто в этой жалкой дыре не догадывается об этом. Она не хотела, чтобы об этом узнали. Понимаете ли, господин Таубеншлаг, я не умею выразить то, что хотел бы. Я едва могу писать. Ведь это останется между нами, останется тайной? Как и раньше... как и раньше… с крышками… Я, собственно, умею писать только одно слово… – Он взял кусочек мела из кармана и написал на столе: – Вот это: «Офелия». А свободно читать я вообще не могу. Я, собственно, – он нагнулся и заговорщически прошептал мне в ухо, – извините за выражение, – дурак. Знаете ли, мой отец, который был очень и очень сильным человеком, однажды, когда я, еще ребенком, поджег клей, запер меня в почти уже готовый железный гроб на 24 часа и сказал, что я буду заживо погребен. Я, конечно, поверил этому… Время, проведенное в гробу, было для меня столь ужасным, как долгая, долгая вечность в аду, которой нет конца, потому что я не мог двигаться и почти не дышал. Я сжимал зубы от смертельного страха… Но зачем, – сказал он совсем тихо, – зачем я поджег этот клей? – Когда меня извлекли из гроба, я потерял разум и дар речи. Впервые только через десять лет я мало-помалу начал учиться говорить. Но не правда ли, господин Таубеншлаг, эта тайна останется между нами! Если люди узнают об этом моем стыде, это может повредить артистической карьере моей госпожи-дочери. Да. Гм. Как только мой счастливый отец однажды навсегда вошел в рай, его похоронили в том же самом железном гробу. Он оставил мне свое дело и деньги, так как был вдов. И тогда небесное знамение было ниспослано мне в утешение – я так плакал, что думал, что умру от скорби по умершему отцу. Это был посланный ангелом господин Обер-Режиссер, господин Парис. Вы не знаете господина актера Париса? Он приходит каждые два дня давать уроки актерского мастерства моей госпоже-дочери. Имя у него как у древнегреческого бога Париса. Это – провидение от начала до конца. Да. Гм. – Моя теперешняя супруга была в то время еще молоденькой. Да. Гм. Я хочу сказать – еще девушкой. А господин Парис готовил ее к карьере актрисы. Она была мраморной нимфой в одном тайном театре в столице. Да. Гм. По обрывочным фразам и непроизвольным коротким паузам, которыми он перемежал свою речь, я заметил, что его сознание время от времени как бы угасает и потом, вместе с дыханием, вновь просыпается. Это было похоже на приливы и отливы. «Он еще не оправился от той ужасной пытки в железном гробу, – чувствовал я инстинктивно, – он и сегодня как заживопогребенный». – Ну, и как только я унаследовал магазин, господин Парис посетил меня и объявил, что знаменитая мраморная нимфа Аглая случайно увидела меня на похоронах, в тот момент когда она инкогнито проезжала через наш город. Гм. Да. И когда она увидела, как я рыдаю на могиле отца, она сказала… – Господин Мутшелькнаус вдруг резко встал и стал декламировать с пафосом в окружающее пространство: маленькие водянистые глазки его горели, как будто он созерцал слова, начертанные огненными буквами… Тут она сказала: «Я хочу быть опорой в жизни этого простого человека и светом во мраке, светом, который никогда не померкнет. Я хочу родить ему ребенка, жизнь которого будет посвящена только искусству. Я хочу помочь его Духу открыть глаза на высшие сферы бытия, а сама должна буду разбить свое сердце в глуши серых дней. Прощай искусство! Прощай слава! Прощай лавровый венец! Аглая уходит и никогда не вернется обратно!» Да. Гм. Он вытер рукой пот со лба и снова медленно опустился на стул, как будто воспоминания оставили его. – Да. Гм. Господин Обер-режиссер громко рыдал и рвал на себе волосы, когда мы втроем сидели у меня на свадьбе. И вдруг он закричал: «Если я потеряю Аглаю, мой театр рухнет. Я – конченый человек.» – Да. Гм. Тысячи золотых монет, которые я ему вручил, конечно, было недостаточно, чтобы облегчить его потерю. – С тех пор он всегда печален. Теперь, когда он открыл большой драматический талант у моей дочери, он опять немного оживился. Да. Гм. Она, должно быть, унаследовала его от своей матери. Да, многих детей еще в колыбели посещает муза. Офелия! Офелия! – Внезапно его охватило какое-то дикое вдохновение. Он схватил меня за руку и начал сильно трясти: – Знаете ли Вы, господин Таубеншлаг, что Офелия, моя дочь – дитя милостию Божией? Господин Парис всегда говорит, когда он получает свой пенсион в моей мастерской: «Когда вы ее зачали, мейстер Мутшелькнаус, должно быть, сам Бог Весталус присутствовал при этом!» Офелия – это…, – и он снова перешел на шепот, – … но это – тайна, такая же…, ну, такая же… как с крышками… Гм. Н-да. Офелия появилась на свет через шесть месяцев… Гм. Да. Обычные дети появляются через девять… Гм. Да. Но это не чудо. Ее мать тоже родилась под королевской звездой. Гм. Только ее свет непостоянен. Я имею в виду звезду. Моя жена не хотела бы, чтобы об этом кто-нибудь узнал, но Вам я могу сказать, господин Таубеншлаг: знаете ли, что она уже почти сидела на троне! И если бы не я – слезы подступают к глазам, когда я думаю об этом – она сегодня сидела бы в карете запряженной четверкой белых коней… Но она снизошла ко мне… Гм. Да. – А с троном, – он поднял три пальца, – было так, клянусь честью и блаженством, что я не лгу. Когда г-н Обер-режиссер Парис был молод (я знаю это из его собственных уст), он был главным визирем при арабском короле в Белграде. Он обучал там для его величества высочайший гарем. Гм. Да. И моя нынешняя супруга Аглая, благодаря ее талантам, была назначена первой дамой – по-арабски ее называли «май Тереза». У нее был чин первой эрзац-дамы высочайшей левой руки его Величества. Но на его Величество было совершено покушение, и г-н Парис и моя супруга ночью были вынуждены бежать по Нилу. Да. Гм. Затем, как вы знаете, она стала мраморной нимфой в одном тайном театре, который организовал г-н Парис, пока она не отказалась от лавров… Г-н Парис также оставил свою профессию и живет здесь только ради образования Офелии. «Мы все должны жить только ради нее, – всегда говорит он. – И ваша святая обязанность, мейстер Мутшелькнаус, приложить все силы, чтобы дар актрисы в Офелии не погиб в самом зародыше из-за отсутствия денег». – Видете ли, господин Таубеншлаг, это – тоже причина, почему я должен – да вы уже знаете! – заниматься таким сомнительным делом… Изготовление гробов не окупается. Сегодня слишком мало людей умирает. Гм. Да… Я мог бы обеспечить образование моей дочери, но знаменитый поэт, господин профессор Гамлет из Америки, требует слишком много денег. Я представил ему долговое обязатель ство и сейчас должен его отрабатывать. Гм. Да… Господин профессор Гамлет, собственно, молочный брат господина Париса, и как только он прослышал про большой талант Офелии, он сочинил специально для нее пьесу. Она называется «Принц Дании». Там кронпринц должен жениться на госпоже моей дочери, но ее величество, его госпожа-мать, не разрешает, и поэтому Офелия топится. Моя Офелия топится! Старик прокричал это и после паузы продолжал: – Когда я это услышал, у меня затрепетало сердце. Нет, нет, нет! Моя Офелия свет очей моих, все мое счастье не должна топиться! Даже в театральной пьесе! Гм. Да. И я пошел кланяться г-ну Парису, долго его упрашивал, до тех пор, пока он не написал письмо профессору Гамлету. Г-н профессор ответил, что он сделает так: Офелия выйдет замуж за кронпринца и не погубит себя, если я подпишу долговое обязательство… И я поставил под ним три креста… Вы наверное, будете смеяться, г-н Таубеншлаг, потому что это всего лишь театральная пьеса, а не действительность. Но понимаете, в пьесе мою Офелию также зовут Офелией. Знаете, г-н Таубеншлаг, Я конечно рад, но что, если вдруг моя Офелия после этого действительно утопится? Господин Парис всегда мне говорит: искусство выше действительности… Но что, если она все же утопиться? Что со мной тогда будет? Тогда было бы лучше, чтобы я задохнулся тогда в железном гробу! Кролики громко зашуршали в своем гробу. Точильщик вздрогнул испуганно и пробормотал: «Проклятые кролики!» Последовала пауза; старик утерял нить разговора. Он, казалось, забыл о моем существовании, и глаза его не видели меня. Немного погодя он встал, подошел к станку и, надев передаточный ремень на диск, запустил его. «Офелия! Нет, моя Офелия не может умереть» – донеслось до меня его бормотание. – Я должен работать, работать, работать… Иначе он не изменит пьесу и…» Шум машины поглотил его последние слова. Я тихо вышел из мастерской и отправился в свою комнату. В постели я сложил руки и молил Бога, сам не зная почему, чтобы он хранил Офелию. III. ПРОГУЛКА В ту ночь со мною произошло одно странное событие; обычно это называют сном, потому что не существует лучшего определения для опыта, который переживает человек, когда его тело ночью отдыхает. Как всегда, прежде чем заснуть, я сложил руки так, как учил барон – левую руку направую. Уже позднее, с годами, когда я приобрел некоторый опыт, мне стало ясно, чему служат эти действия. Возможно, что и любое другое положение рук служит одной цели: тело должно быть надежно связано. С тех пор, как я в доме барона в тот самый вечер в первый раз отошел ко сну таким способом, я всегда просыпаюсь по утрам с ощущением, что во сне я проделал долгий путь. И всякий раз я чувствую как камень падает у меня с с сердца, когда я вижу, что я раздет, и на мне нет пыльных сапог, как раньше, в сиротском приюте… Я лежал в постели и мне не нужно было больше бояться побоев или целый день напролет вспоминать, куда же я все-таки ходил во сне. В ту ночь впервые повязка с моих глаз упала. То, что точильщик Мутшелькнаус вчера так странно, как со взрослым, обращался со мной, возможно и было тайной причиной того, что ранее спавшее во мне робкое «Я» – быть может, тот самый Христофор – пробудилось, осознало себя, стало видеть и слышать. Началось это так: мне снилось, что я заживо погребен и не могу пошеве лить ни рукой ни ногой; затем я глубоким вздохом наполнил грудь, и при этом крышка гроба отскочила… И я пошел по странной белой дороге, еще более пугающей, чем могила, из которой я выбрался, ибо я знал, что у этой дороги нет конца… Я вернулся назад, к своему гробу и увидел, что он стоит вертикально посреди дороги. Он был мягким, как плоть, и у него были руки и ноги, ступни и ладони, как у трупа. Когда я залезал в гроб, то заметил, что я больше не отбрасываю тени, и когда я, проверяя, бросил взгляд на себя, я увидел, что у меня больше нет тела. Затем я потрогал свои глаза, но у меня больше не было глаз. Тогда я захотел взглянуть на свои руки – но я не увидел никаких рук. Крышка гроба медленно закрывалась надо мной, и мне почудилось, что мои мысли и чувства, когда я стоял на белой дороге, принадлежали какому – то бесконечно старому, но все же еще не сломленному существу. Затем, когда крышка гроба опустилась, это чувство рассеялось, как дым, оставив в осадке лишь приглушенный мутноватый поток сознания, характерный для замкнутого подростка. Наконец крышка гроба захлопнулась окончательно, и я проснулся в своей постели. Вернее, мне лишь показалось, что я проснулся. Было еще темно, но по слабому аромату акации, проникавшему в комнату через открытое настежь окно, я почувствовал, что первое дуновение наступаю щего утра уже коснулось земли, и что самое время идти и тушить городские фонари. Я схватил свою палку и спустился вниз по лестнице. Закончив работу, я перешел через мост палисадника и поднялся в гору. Каждый камешек на пути казался мне здесь известным и знакомым, однако я не мог припомнить, бывал ли я здесь раньше. Альпийские цветы, белоснежные одуванчики благоухали в росистых черно-зеленых высокогорных лугах в предрассветном мерцающем воздухе. Затем на горизонте небо разверзлось и живительная кровь зари разлилась по облакам. Жуки, отливавщие голубизной, и огромные птицы со сверкающими перьями, проснувшиеся по неслышимому таинственному зову, поднимались со свистом с земли и зависали в воздухе на уровне человеческого роста, обратившись к пробуждающемуся солнцу. Дрожь глубочайшего потрясения пробежала по всем моим членам, когда я увидел, почувствовал и понял эту грандиозную безмолвную молитву Творения. Я повернул обратно и пошел в город. Моя огромная тень, как бы приклеенная к моим подошвам, скользила передо мной. Тень – это цепь, которая привязывает нас к земле, это черный призрак, порожденный нами и обнаруживающий таящуюся в нас смерть всякий раз, когда наше тело попадает в поток световых лучей… Когда я вошел в город, было уже совсем светло. Дети шумно стекались к школе. «Почему они не поют: «Таубеншлаг, Таубеншлаг, тра-ра-ра, Таубеншлаг? – пришла мне в голову мысль. – Разве они не видят, что это я? Может быть, я стал настолько другим, что они меня более не узнают? Тут внезапно новая страшная мысль пронзила меня: «А ведь я никогда не был ребенком! Даже в приюте, совсем маленьким. Я никогда не знал тех игр, в которые они играли. Даже тогда, когда мое тело почти механически участвовало в них, мои мысли были где-то совсем далеко. Во мне живет какой-то древний старик, и только мое тело кажется молодым! Точильщик, наверное, угадал это, поскольку вчера он говорил со мной как со взрослым. Я вдруг испугался. Вчера был зимний вечер. Как могло случиться, что сейчас летнее утро? Я все еще сплю? Может, я – лунатик? Я взглянул на фонари: они были погашены. Так кто же, кроме меня. Мог их погасить? Значит, когда я их тушил, у меня еще было тело! Но, может быть, я сейчас мертв, и, может быть, эта история с гробом случилась на самом деле, а не во сне? Я решил это проверить, подошел к одному из школьников и спросил его: «Ты узнаешь меня?» Он не ответил и пробежал сквозь меня, как сквозь пустое пространство. «Итак, я мертв, – хладнокровно пришел я к выводу. – Нужно быстро отнести фонарную палку домой, пока я не исчез,» – подсказывало мне мое чувство долга , и я вошел в дом моего приемного отца. В комнате палка выпала у меня из рук и наделала много шума. Барон, сидевший в своем кресле, услышал его, повернулся и сказал: «Ну, наконец-то ты пришел!» Я обрадовался тому, что он меня заметил. Из этого я заключил, что я не мертв. Барон выглядел как обычно, в том же самом сюртуке, со старомодным, цвета тутовой ягоды, жабо, которое он любил носить дома по праздникам. Но было в нем что-то такое, что мне показалось незнакомым. Его зоб? Нет Он был ни больше ни меньше, чем раньше. Я обвел глазами комнату – здесь также ничего не изменилось. Ничто не пропало, ничто не добавилось. «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи – единствен ное украшение комнаты – висела, как всегда, на стене. Все на своих местах. Стоп! Разве зеленый гипсовый бюст Данте с резкими монашескими чертами стоял вчера на полке с л е в а? Видимо, его кто-то передвинул! Сейчас он стоит с п р а в а! Барон заметил мой взгляд и рассмеялся. – Ты был в горах? – начал он и указал на цветы в моей сумке, которые я собрал по пути. Я пробормотал что-то в свое оправдание, но он дружелюбно остановил меня: – Я знаю, там наверху очень красиво. Я тоже часто хожу туда. Ты уже много раз бывал там, но каждый раз забывал об этом. Молодой мозг не может все удержать. Кровь еще слишком горяча. Она смывает воспоминания… Тебя утомила прогулка? – В горах – нет, но прогулка по белой дороге…, – начал я, сомневаясь, знает ли он об этом. – Да, да, белая проселочная дорога! – пробормотал он задумчиво. – Редко кто может ее выдержать. Только тот, кто родился для странствий. Когда я впервые увидел тебя, там, в приюте, я решил взять тебя к себе. Большинство людей боится белой дороги больше, чем могилы. Они предпочитают снова лечь в гроб, потому что думают, что там – смерть и там они обретут покой. В действи тельности гроб – это плоть, жизнь. Каждый, кто родился на земле, заживо погребен. Лучше учиться странствовать по белой дороге. Только никогда не надо думать о ее конце, ибо это невыносимо – ведь у нее нет конца. Она бесконечна. Солнце над горой вечно. Но вечность и бесконечность не совпадают. Только для того, кто в бесконечности ищет вечность, а не конец, только для того бесконечность и вечность одно и то же. Странствовать по белой дороге следует только во имя самого пути, во имя радости пути, а не из желания сменить одну стоянку на другую. – Покой, но не отдых, есть только у солнца, там, над горой. Оно неподвижно, и все вращается вокруг него. Даже его вестник – утренняя заря – излучает вечность, и поэтому жуки и птицы молятся ей и застывают в воздухе, пока не взойдет солнце. Поэтому ты и не устал, когда взбирался в гору. – Ты видел…, – внезапно спросил он и резко посмотрел на меня, – ты видел солнце? – Нет, отец, я повернул обратно до того, как оно взошло. Он кивнул успокоенно. – Хорошо. А то мы больше не смогли бы с тобой вместе творить, – добавил он тихо. – И твоя тень двигалась впереди тебя на пути в долину? – Да, само собой разумеется… Он не дослушал мой удивленный ответ. – Кто увидит солнце, – продолжал он, – тот захочет обрести только вечность. И тогда он потерян для странствий. Так случается со святыми в церкви. Когда святой переходит в тот мир, этот и другие миры для него потеряны. Намного хуже то, что и он потерян для мира. Он становится сиротой! Ведь ты знаешь, каково это – быть подкидышем! Никому не пожелаешь подобной участи: не иметь ни отца ни матери! Поэтому странствуй! Зажигай фонари, пока солнце не взойдет! – Да, – спохватился я, погруженный в мысли о пугающей белой дороге. – Ты знаешь, что означает твое пребывание в гробу? – Нет, отец. – Это значит, что некоторое время ты должен еще разделять судьбу тех, кто заживо погребен. – Ты имеешь в виду точильщика Мутшелькнауса? – спросил я наивно. – Я не знаю точильщика с таким именем, он пока еще не стал видимым. – А его жену? А… Офелию? – спросил я и почувствовал, что краснею. – Нет. И Офелию тоже не знаю. «Странно, – подумал я, – они живут как раз напротив, и он должен был бы постоянно с ними сталкиваться.» Мы оба немного помолчали; затем внезапно я горестно воскликнул: – Но это ужасно – быть заживо погребенным! – Нет ничего ужасного, дитя мое, в том, что человек делает во имя своей души Я тоже бываю иногда заживопогребенным. Часто на земле я встречаюсь с людьми, которые, вкусив нищеты, страдания и нужды, горько сетуют на несправедливость судьбы. Одни находят утешение в учении, пришедшем к нам из Азии – учении о Карме или воздаянии. Оно гласит: никакое зло не может случиться с человеком, если он сам не посеял его семена в предыдущей жизни… Другие ищут утешение в догмате о непознаваемости божест– венных решений… Утешения не дает ни то ни другое. Для таких людей я зажег фонарь и внушил им одну мысль, – при этих словах он засмеялся, печально, но, как всегда, дружелюбно, и продолжал, – внушил так тонко, что им кажется, что она явилась им сама по себе. Я поставил перед ними в вопрос: «Согласился бы ты, чтобы тебе сегодня ночью, так же ясно, как наяву, приснилась твоя жизнь в безмерной нищете в течение тысячелетия со всеми ее подробностями, а за это на следующее утро как вознаграждение ты бы нашел у своей двери мешок, полный золота? « – Да, конечно, – отвечают все. – В таком случае не жалуйся на свою судьбу. Разве ты не знаешь, что этот всего лишь семидесятилетний мучительный сон, называемый земной жизнью, ты сам же и избрал в надежде, что, когда проснешься, найдешь нечто более ценное, чем мешок презренного золота? А тот, кто полагает, что причина всего этого в неисповедимости решений Бога, однажды обнаружит под его маской коварного дьявола… Относись к жизни менее серьезно, а к снам более… и тогда все пойдет хорошо. Тогда сон станет настоящим учителем, вместо того, чтобы, как сейчас, быть разноцветным шутом, закутанным в лохмотья дневных воспоминаний. – Послушай, дитя мое! Пустоты не существует! В этой фразе скрыта тайна, которую должен постичь каждый, кто хочет превратиться из тленного зверя в существо с бессмертным сознанием. Однако не следует прямо прикладывать смысл слов к окружающему миру, иначе ты останешься прикованным к грубой земле. Нужно пользоваться ими как ключом, который открывает духовное: их надо истолковывать. Представь себе, что кто-то захотел странствовать. но земля не отпускает его ног. Что будет, если его воля к странствиям не изчезнет? Его созидательный дух – первобытная сила, которая вдохнута в него изначально – найдет другие пути, по которым он сможет странствовать, пути, таящиеся в нем самом, пути, которые не требуют ног, чтобы идти по ним, и он будет странствовать по ним вопреки земле, вопреки мраку. – Созидательная частичка божественного в людях – это втягивающая в себя сила. Втягивание – понимай это в переносном смысле – должно создавать пустоту в мире причин, если требования воли остаются неисполненными во внешнем мире. Возьмем больного, который хочет выздороветь; пока он прибегает к лекарствам, он подтачивает ту силу духа, которая лечит быстрее и надежнее всех порошков. Это похоже на то, когда кто – либо хочет научиться писать левой рукой: если всегда пользоваться правой, то так и не научишься пользоваться левой. Каждое событие, происходящее в нашей жизни, имеет свою цель; нет ничего, что было бы лишено смысла. Болезнь, поражающая человека, ставит перед ним задачу: изгони меня силой Духа, чтобы сила Духа укрепилась, и снова стала господствовать над материей, как это было раньше, перед грехопаде нием. Кто не стремится к этому и довольствуется лекарствами, тот не постиг смысла жизни; он остается большим ребенком, отлынивающим от школы. Но тот, кто, вооруженный маршальским жеэлом Духа, настаивает на исполнении приказа своей воли, и презирает грубое оружие, достойное простых солдат, тот всегда воскресает из мертвых. И как бы часто смерть ни поражала его, в конце концов он все-таки станет королем! Поэтому люди никогда не должны с сдаваться на пути к той цели, которую они перед собой ставят. Как и сон, смерть – это только короткая передышка. Работу начинают не для того, чтобы бросить, а для того, чтобы довести до конца. Начатое и незавершенное дело, даже если оно совершенно бессмысленно, разлагает и отравляет волю, как непогребенный труп отравляет все вокруг себя. Все мы живем, чтобы сделать нашу душу совершенной. Кто ни на секунду не забывает об этой цели, постоянно думает о ней, чувствует ее, начиная или заканчивая какое-то дело, тот очень скоро обретает странное, доселе неведомое чувство отрешенности, и его судьба каким-то непостижимым образом изменяется. Для того, кто созидает так, как если бы он был бессмертным, – не для того, чтобы добиться каких-то желанных вещей (это – цель для духовно слепых), а ради постройки храма его души тот увидит день; и пусть только через тысячу лет, но он однажды сможет сказать: «Я это хочу– и это исполняется, я приказываю – и это происходит мгновенно, без долгого и постепенного вызревания. И только тогда долгий путь станствий подходит к концу. И только тогда ты сможешь смотреть на солнце прямо, и оно не выжжет тебе глаза. Тогда ты сможешь сказать: «Я достиг цели, поскольку я ее никогда не искал.» И тогда опыт святых побледнеет перед твоим собственным опытом, потому что они никогда не узнают того, что знаешь ты. Вечность и покой могут быть одним и тем же, как странствия и бесконечность. Последние слова превосходили мою способность к пониманию. Только гораздо позднее, когда моя кровь остыла, они стали для меня ясными и живыми. Тогда же я почти не воспринимал их; я видел только барона Йохера и внезапно, как вспышка молнии, я осознал, что мне показалось в нем незнакомым и странным: его зоб располагался на правой стороне шеи вместо левой, как обычно. Хотя сегодня это звучит почти смешно, тогда меня охватил неописуемый ужас. Комната, барон, бюст Данте на полке, я сам – все в одно мгновение превратилось для меня в призрак, настолько невероятный и нереальный, что сердце замерло у меня от смертельного ужаса. Этим закончились мои переживания в ту ночь. Дрожа от страха, я проснулся в своей постели. Свет дня струился сквозь гардины. Я подошел к окну – за ним ясное зимнее утро! Я прошел в соседнюю комнату: за столом сидел барон с своем рабочем сюртуке и читал. – Ты сегодня долго спал, мой милый мальчик, – сказал он мне, смеясь, когда увидел меня на пороге в рубашке (зубы мои стучали от внутреннего холода). – Я вынужден был пойти вместо тебя зажигать фонари в городе. В первый раз за многие многие годы… Но что с тобой? Один короткий взгляд на него – и страх отпустил меня: зоб был снова слева, как всегда. И бюст Данте также стоял на своем обычном месте. В одну секунду земная жизнь вытеснила мир снов; в ушах раздался скрип, как будто закрывалась крышка гроба, – потом все это было забыто. Торопливо я рассказал моему приемному отцу, что со мной произошло. Только встречу с точильщиком скрыл. Между прочим, я спросил: – Ты знаешь господина Мутшелькнауса? – Конечно, – последовал веселый ответ, – он живет там, внизу. Бедняга! – И его дочь, фройлейн Офелию? – Офелию я тоже знаю, – сказал барон, став серьезным, и посмотрел на меня пристально и почти печально, – и Офелию тоже. Я быстро сменил тему, потому что почувствовал, что у меня покраснели щеки. – Почему тогда в моем сне твой… твой зоб был не слева, а справа, отец? Барон надолго задумался и потом начал, тщательно подбирая слова, как бы учитывая мое еще детское сознание: – Знаешь, мой мальчик, чтобы все точно объяснить, я должен был бы неделю читать тебе чрезвычайно запутанную лекцию, которую ты бы все равно не понял. Я попытаюсь дать тебе несколько ключевых понятий. Но запомнятся ли они тебе? Настоящие уроки дает только жизнь и еще лучше – сон. Учиться снам – это первая ступень мудрости. Внешняя жизнь дает ум, мудрость проистекает из сна. Если нам что-то грезится наяву, мы говорим: «Мне открылось» или «меня осенило». А если это греза во сне, мы учимся через таинственные образы. И все истинные искусства коренятся в царстве снов. А также дар фантазии. Люди говорят словами, сны – живыми картинами. Они черпают их у событий дня, поэтому многие склонны думать, что сны бессмысленны. Они и становятся таковыми, если им не придавать значения. В этом случае орган сна отмирает, как отмирает часть тела, которой мы не пользуемся, и драгоценный проводник исчезает. Мост в другую жизнь, которая намного ценнее, чем земная, рушится. Сновидение – это тропинка, мост между бодр– ствованием и беспамятством. Это также тропинка между жизнью и смертью. Ты не должен считать меня великим мудрецом или чем-то подобным, мой мальчик, из-за того, что мой двойник тебе сегодня ночью сказал слишком много удивительного. Я еще не так далеко зашел, чтобы утверждать: Я и Он – одно и то же лицо. Пожалуй, я чувствую себя немного уютней в стране снов, чем большинство других… Я стал видимым и постоянным с той стороны, но для того, чтобы открыть там глаза, я все еще вынужден закрывать их здесь, и наоборот. Есть люди, которые не нуждаются в этом, хотя их очень и очень немного. Ты помнишь, что ты не видел самого себя, и у тебя не было ни тела, ни глаз, ни рук, когда ты после белой дороги снова лег в гроб? Но и тот школьник тоже не мог тебя видеть! Он прошел через тебя как через пустое пространство! Ты знаешь, почему это так? Ты не взял туда с собой памяти о формах своего земного тела! Тот, кто может это – и я этому научился – тот по ту сторону будет видимым, вначале для самого себя. Он построит себе в стране снов второе тело, которое позднее станет видимым и для других, как бы странно для тебя сейчас это ни звучало. Это можно осуществить благодаря определенным методам, – он указал на «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи и улыбнулся, – которым я тебя научу, когда твое тело созреет и его не надо будет больше связывать. Кто знает эти методы, тот в состоянии порождать призраков. У неко торых людей это «становление видимым в другом мире» происходит непроизвольно и беспорядочно, так, что почти всегда только одна их часть оживает по ту сторону, чаще всего – рука. Нередко она выполняет бессмысленные действия, потому что голова при этом отсутствует… И те, кто наблюдают эти действия, осеняют себя крестным знамением, охраняя себя от дьявольских наваждений. Ты спросишь: как это рука может что-либо делать без того, чтобы об этом не знал ее владелец?… Видел ли ты когда-нибудь, как хвост, отброшенный ящерицей, извивается в яростной боли, в то время, как ящерица находится рядом, совершенно безучастная ко всему происходящему? Так происходит и в этом случае! Мир по ту сторону точно так же действителен (или недействителен – сказал барон почти про себя), как и земной. Каждый из них – только половина, вместе они составляют одно целое. Ты знаеше предание о Зигфриде. Его меч был сломан на две час– ти. Коварный карлик Альберих не мог соединить их, потому что он был лишь земным червем, но Зигфрид смог это сделать. чтобы получилось одно целое – тайна, которою должен разгадать каждый, кто хочет стать рыцарем. Тот потусторонний мир даже еще реальнее, чем этот, здесь, на земле. Этот последний – отражение другого, лучше сказать, земной есть отражение потустороннего, а не наоборот. Что по ту сторону справа – от указал на свой зоб, – здесь слева. Теперь ты понимаешь? Тот другой был также мой двойник. Что он тебе говорил, я впервые узнал только из твоих уст. Это шло не от его знания, еще меньше – от моего. Это пришло из твоего! Да, да, мой мальчик, не смотри на меня так удивленно! Это исходило из твоего собственного знания! И более того, – он ласково провел рукой по моим волосам, – из знания Христофора в тебе! То, что могу сказать тебе я – одно рациональное животное другому – просто исходит из человеческого рта и достигает челвеческого же уха и исчезает, когда истлевает мозг. Единс– твенная беседа, которая может чему-нибудь научить, это беседа с самим собой. И то, что у тебя произошло с моим двойником – это и была беседа с самим собой. То, что может сказать тебе человек, – это либо слишком мало, либо слишком много. Это либо слишком рано, либо слишком поздно – но всегда в тот момент, когда душа твоя еще спит. Ну, мой мальчик, он снова склонился над столом – теперь посмотри на себя Ты так и бу– дешь целый день бегать в одной рубашке? IV. ОФЕЛИЯ Воспоминания о моей жизни стали для меня сокровищами: я извлекаю их из глубоких вод прошлого, когда пробивает час взглянуть на них, и когда можно рассчитывать на послушную мне руку с пером, которая сумела бы их записать. Потом, когда слова начинают литься одно за другим, я воспринимаю их как повествование какого-то другого рассказчика, как игру со сверкающими драгоценностями, струящимися сквозь ласкающие пальцы моей памяти. Тусклые и блестящие, темные и светлые… я созерцаю их с улыбкой… Ведь я навсегда переплавил свой труп в меч… Но среди всех остальных есть один драгоценный камень, над которым я имею очень слабую власть. Я не могу играть с ним, как с другими; сладостная обольстительная сила матери-земли исходит от него и проникает в мое сердце. Он, как александрит, – темно-зеленый днем, но внезапно становящийся красным, когда тихой ночью всматриваешься в его глубину. Как каплю крови из сердца, застывшую в кристалле, я ношу его с собой, полный страха, что он может растаять и обжечь меня – так долго я согреваю его на своей груди. Так я вспоминаю то время, которое называется для меня «Офелия». Короткая весна и долгая осень – все это одновременно собрано в стеклянном шарике, где заточен мальчик, полуребенок-полуюноша, которым я был когда-то. Я вижу сквозь толщу стекла себя самого, но эта картина маленького рая не может более околдовать меня своими чарами. И раз эта проснувшаяся в стекле картина возникает передо мной, меняется и меркнет, я хочу, как отстраненный рассказчик, описать ее. Все окна раскрыты, карнизы красны от цветущих гераней; белые душистые живые весенние украшения развешаны на каштанах, окаймляющих берег реки. Теплый недвижимый воздух под светло-голубым безоблачным небом. Желтые лимонницы и всякие разноцветные бабочки летают над лугом, как будто тихий ветер играет тысячью клочков шелковой бумаги. В светлые лунные ночи горят глаза кошек, мяукающих, шипящих и кричащих в муках любви на сверкающих серебристых крышах. Я сижу на лестничной клетке на свежем воздухе и прислушиваюсь к звукам из открытого окна на третьем этаже, где за гардинами, заслоняющими мне вид комнаты, два голоса: один, который я ненавижу – мужской, глубокий и патетический, другой – тихий, робкий голос девушки – ведут странный, непонятный для меня разговор. – Быть или не быть? Вот в чем вопрос… О нимфа, помяни мои грехи в своих молитвах… – Мой принц, как поживаете с тех давних дней? – слышу я робкий голос. – Ступай в монастырь, Офелия! Я в сильном напряжении: что будет дальше, но мужской голос по неизвестным причинам ослабевает, как будто говорящий превратился в часовой механизм с ослабевшей пружиной. В негромкой торопливой речи я улавливаю только несколько бессмысленных фраз: «К чему плодить грешников?… Сам я в меру благонравен, но стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше бы мне не рождаться на свет… Если выйдешь замуж – мое проклятие тебе в приданое… Будь непорочна как лед, чиста, как снег, или дурачь мужчину и не откладывай… Иди с миром! « На что голос девушки робко отвечает: – О какой благородный дух разрушен! Силы небесные, спасите его! Затем оба умолкают, и я слышу слабые хлопки. Через полчаса мертвой тишины, во время которой из окна доносится запах жирного жаркого, из-за гардин обычно вылетает еще горящий жеваный окурок, ударяется о стену нашего дома, рассыпаясь в искры, и падает вниз на мостовую узкого прохода. До глубокой ночи я сижу и пристально смотрю вверх. Каждый раз, когда колышутся шторы, сердце замирает у меня от радостного испуга: подойдет ли Офелия к окну? Если это произойдет, выйду ли я из своего укрытия? Я срываю красную розу; осмелюсь ли я ее бросить ей? И я должен при этом что-то сказать! Только что? Но ничего не приходит на ум. Роза в моей горячей руке увядает, а там, как всегда, все будто вымерло. Только запах поджаренного кофе сменяет запах жаркого… Вот, наконец: женская рука отводит гардину в сторону. В один миг все переворачивается во мне. Я стискиваю зубы и бросаю розу в раскрытое окно. Слабый крик удивления – и… в окно выглядывает фрау Аглая Мутшелькнаус. Я не успеваю спрятаться; она меня уже заметила. Я бледнею, потому что теперь все откроется. Но судьбе угодно распорядиться по-иному. Фрау Мутшелькнаус сладко под нимает уголок рта, кладет розу себе на грудь, как на постамент, и смущенно опускает глаза; затем она их поднимает, полные благодарности, и, наконец, замечает, что это был всего лишь я. Выражение ее лица несколько меняется. Но она благодарит меня кивком головы, дружелюбно обнажая при этом белую полоску зубов. Я чувствую себя так, как будто мне улыбается череп. Но все-таки я рад. Если бы она догадалась, кому предназначены цветы, все было бы кончено. Час спустя я уже радуюсь, что все получилось именно так. Теперь я могу спокойно рисковать: каждое утро класть Офелии букет на карниз. Ее мать отнесет это на свой счет. Возможно, она думает, что цветы – от моего приемного отца, барона Йохера! Да, да – «жизнь учит»! На один момент во рту у меня появляется отвратительный вкус, как будто я отравился какой-то коварной мыслью. Затем все проходит. Я снова прихожу в себя, и, убеждая себя, что это не самое страшное, иду на кладбище, чтобы украсть розы. Позже туда придут люди ухаживать за могилами, а вечером ворота кладбища закроются. Внизу, в Пекарском ряду, я встречаю актера Париса в тот самый момент, когда он в своих скрипучих сапогах выходит из узкого прохода. Он знает, кто я такой. Это видно по его взгляду. Это – старый, полный, гладковыбритый господин с отвисшими бакенбардами и красным носом, который дрожит при каждом шаге. На голове у него берет, на шейном банте – булавка с серебрянным лавровым венком, на огромном животе – часовая цепочка, сделанная из заплетенных в косу волос. Он одет в сюртук и жилет из коричневого бархата; его бутылочного цвета брюки слишком узки для его толстых ног, и так длинны, что торчат из-под полы, как гармошка. Догадывается ли он, что я иду на кладбище? И зачем я хочу украсть там розы? И для кого? Но что это я? Это знаю только я один! Я упрямо смотрю ему в лицо, умышленно не здороваюсь, но у меня замирает сердце, когда я замечаю, что он твердо, выжидающе смотрит на меня из-под приспущенных век, останав ливается ненадолго, посасывая свою сигару, а затем закрывает глаза, как человек, которому в голову пришла какая-то особенная мысль. Я стараюсь проскользнуть мимо него как можно быстрее, но тут я слышу, как он, громко и неестественно откашливаясь, как бы начинает декламировать какую-то роль: «Гм – м, гм – м, гм – …» Ледяной ужас охватывает меня, и я пускаюсь бежать. Я не могу поступить иначе. Вопреки мне самому, мой внутренний голос говорит: «Не делай этого. Ты сам себя выдал! « Я потушил фонари на рассвете и вновь уселся на террасе, хотя теперь я знаю: пройдут часы, прежде чем появится Офелия и откроет окно. Но я боюсь, что просплю, если пойду и опять лягу спать, вместо того, чтобы ждать. Я положил для нее на карниз три розы и при этом так волновался, что быстро спрятался в узкий проход. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=122948) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.