За тех, кто в дрейфе! Владимир Маркович Санин Зов полярных широт #3 Три повести цикла «Зов полярных широт» связаны между собой общими действующими лицами и логически продолжают одна другую: действие первых двух повестей развертывается в Антарктиде, действие повести «За тех, кто в дрейфе!», заключительной – в Арктике, на дрейфующей станции «Северный полюс». В наш век растущей изнеженности человека, его любви к комфорту и оседлой жизни, полярники, как и их славные предшественники эпохи великих географических открытий, по-прежнему борются один на один с самой суровой на планете природой, иной раз погибая в этой неравной борьбе, но чаще – побеждая. Их жизнь и работа как-то остаются в тени, на первом плане нынче более престижные профессии, но лучшей своей наградой эти люди считают признание товарищей и результаты своего нелегкого труда, позволяющего шаг за шагом завоевывать полярные широты. ВЛАДИМИР САНИН ЗА ТЕХ, КТО В ДРЕЙФЕ! Первопроходцу, одному из славной папанинской четверки, проложившей людям путь в приполюсные широты, Герою Советского Союза академику Евгению Константиновичу Федорову. ОТ АВТОРА Из цикла повестей «Зов полярных широт» редакция «Роман-газеты» выбрала для публикации заключительную – «За тех, кто в дрейфе!». Сознавая правомерность такого выбора, автор в то же бремя оказывается перед необходимостью дать читателю некоторые пояснения. Три повести цикла – «В ловушке», «Трудно отпускает Антарктида» и «За тех, кто в дрейфе!» (изд-во «Советский писатель», М., 1978) связаны между собой общими действующими лицами и логически продолжают одна другую: действие первых двух повестей развертывается в Антарктиде, действие заключительной – в Арктике, на дрейфующей станции «Северный полюс»: ко времени дрейфа на Льдине многое меняется в судьбе моих персонажей. Следовательно, немало событий и нюансов, важных для понимания их характеров, остается вне поля зрения читателя «Роман-газеты. Отсюда и необходимость авторского предисловия. Однако, прежде чем коротко рассказать о содержании первых двух повестей цикла, воспользуюсь случаем и поделюсь некоторыми соображениями о людях, осваивающих полярные широты, о людях, которых почти никто не знает, кроме друзей и товарищей по работе. Вот Василий Сидоров, начальник станции Восток и многих зимовок, в том числе дрейфующих станций «Северный полюс». Не счесть, сколько раз рисковал он своей жизнью, сколько испытал. Именно с ним и его товарищами произошел случай, который лег в основу повести « В ловушке». Или Владислав Гербович, начальник антарктических экспедиций, человек огромного мужества и несгибаемой воли. Повесть «Трудно отпускает Антарктида» – о нем. Или Алексей Федорович Трешников, «доктор наук в унтах и полушубке», как мы его называли, вся жизнь которого – цепь подвигов. Сколько раз он рисковал жизнью, сколько раз выручал друзей! А несколько лет назад Трешников, ныне член-корреспондент Академии наук СССР, блестяще осуществил операцию по спасению из ледового плена дизель-электрохода «Обь». Или другой мой товарищ, Владимир Панов, бывший начальник дрейфующей станции «Северный полюс-15». Года через два после дрейфа, когда я уходил в Антарктиду, Панов пришел на причал проводить меня и друзей, и я увидел, что в свои сорок лет он почти совершенно поседел. И вот почему. Из-за обледенения погибает много рыболовных судов происходит так называемый «оверкиль» – судно неожиданно опрокидывается вверх килем и неизбежно гибнет вместе с экипажем. Так вот, Панов решил заняться проблемой, обледенения и вместе с товарищами – Николаем Буяновым, Александром Тюриным, Александром Шараповым и другими научными работниками на небольшом суденышке вышел в море – на обледенение, чтобы понять, где она, критическая точка, за которой неизбежен оверкиль. Представьте себе ту картину, и вы поймете, что это – подвиг разведчика, подвиг летчика-испытателя. Ведь в любой момент судно могло опрокинуться! Кстати говоря, был момент, когда судно легло на борт и «задумалось» – быть или не быть? Не только один Панов поседел в минуту, когда судну грозил оверкиль. Но зато выводы и рекомендации экспедиции, может, окажутся бесценными для рыбаков, ведущих промысел в холодных морях. А полярники Илья Романов, Юрий Константинов, Николай Корнилов, Иван Петров, Николай Тябин, полярные летчики Виктор Перов, Михаил Завьялов, Михаил Каминский, Матвей Козлов и многие другие? Илья Романов, начальник дрейфующих станций. «Северный полюс», много лет был руководителем группы «прыгунов» – людей, совершавших первичные посадки на дрейфующие льды Арктики. Садится самолет на лед, а какой этот лед толщины и крепости – неизвестно, и в каждой такой посадке – огромный риск, и нужно особое мужество и мастерство, чтобы выпрыгнуть из скользящего по льду самолета, в считанные секунды определить, достаточно ли крепка ледяная корка, и если нет – на ходу вскочить в самолет обратно. Таких прыжков Илья Романов и его ребята совершили многие сотни. В наш век растущей изнеженности человека, его любви к комфорту и оседлой жизни, они, эти люди, как и их славные предшественники эпохи великих географических открытий, по-прежнему борются один на один с самой суровой на планете природой, иной раз погибая в этой неравной борьбе, но чаще – побеждая, потому что покорители полярных широт – железные люди. Их жизнь и работа как-то остаются в тени, на первом плане нынче более престижные профессии, но лучшей своей наградой эти люди считают признание товарищей и результаты своего нелегкого труда, позволяющего шаг за шагом завоевывать полярные широты. Уверен, многое из того, что я говорю о полярниках, можно было бы сказать о рыбаках, геологах и других представителях великого племени «бродяг», но у них есть свои бытописатели. Я же пристрастен к полярникам – не только потому, что знаю их лучше, чем людей других профессий, но и потому, что считаю их труд героическим и исполненным высокой романтики. Действие повести «В ловушке» происходит на станции Восток. Полюс холода, геомагнитный полюс Земли… Бесценная для науки точка! Самолеты летают туда лишь в короткое антарктическое лето, летом же идет на Восток из Мирного санно-гусеничный поезд с топливом, чтобы дать станции тепло, без которого она в восьмидесятиградусные морозы не продержится и одного часа. Случилось так, что на один год станция Восток была законсервирована. Но Восток – наиболее важная для науки станция шестого материка, и на следующий год было принято решение вновь ввести ее в строй. Трудная и почетная миссия расконсервации станции была поручена коллективу, возглавляемому известным полярником Семеновым. Для расконсервации станции Семенов отобрал самых надежных: своего ближайшего друга метролога Гаранина, врача Бармина, механиков Дугина и Филатова. Но все предусмотреть невозможно, когда имеешь дело с Антарктидой, и первая пятерка оказывается в исключительно опасном положении: дизели восстановить не удается, и на людей, оставшихся без всякой связи с внешним миром, обрушивается лютый холод и кислородное голодание – они не успели акклиматизироваться. В этой крайней ситуации, когда запустить хотя бы один дизель совершенно необходимо, а работать нет сил, выявляются главные черты характеров людей: железная воля Семенова, чистота и принципиальность Гаранина, веселое мужество богатыря доктора Бармина, внешняя преданность начальнику Дугина и искренняя горячность Филатова. По вине Дугина, случайно уронившего аккумулятор, дизель не срабатывает, и гибель пяти людей кажется неизбежной: запускать его вручную сил нет. И все же, находясь между жизнью и смертью, люди ценой неимоверных усилий запускают дизель вручную, спасая себя и вводя в строй станцию Восток. Так заканчивается первая повесть цикла – «В ловушке». История, которая легла в основу второй повести, «Трудно отпускает Антарктида», также имела место в одной из антарктических экспедиций. Семенов, Гаранин, Бармин, Дугин, Филатов и их товарищи, закончив зимовку на внутриконтинентальной станции Новолазаревская и сдав ее вновь прибывшей смене, совершили переход к морю и в ожидании подхода дизель-электрохода «Обь» расположились в неблагоустроенном помещении бывшей станции Лазарев. Позади – год тяжелой зимовки, впереди – долгожданное возвращение домой, на родину. Все разговоры – об этом самом главном в жизни полярника событии, ибо, как сказал Фритьоф Нансен, «главная прелесть всякого путешествия – в возвращении». «Обь» приближается к Лазареву, полярники готовятся к встрече, но – корабль не может пробиться через мощный десятибалльный лед. Между «Обью» и станцией Лазарев – сто пятьдесят километров сплошного непроходимого льда… Обмен радиограммами приводит к такому решению: «Обь», на борту которой находятся летчики, возвращается к станции Молодежная, где законсервирован самолет ЛИ-2, и отзимовавшая смена будет эвакуирована с Лазарева по воздуху. Томительное ожидание… Все одиннадцать полярников понимают, что над возвращением домой нависла серьезная угроза, отнюдь не исключен вариант, при котором придется остаться зимовать на второй год. Мысль об этом невыносима для всех. Но коллектив отчетливо распадается на две группы. Первая группа – костяк старой смены, волевые и мужественные люди. Они мечтают о доме не меньше других, но, бывалые полярники, привыкли в своей жизни считаться с обстоятельствами… Во второй группе тоже не новички и не трусы – таких в Антарктиде нет вообще, но они заметно пали духом. Между двумя группами начинает появляться едва видимая трещина. Она становится ощутимой, когда Гаранин призывает отказаться от эвакуации по воздуху на ЛИ-2, так как перелет от Молодежной к Лазареву на одном самолете может оказаться чрезвычайно опасным: случись непредвиденное, вынужденная посадка – и никто не поможет… Большинством голосов предложение Гаранина было принято. Удручающая перспектива второй зимовки… Одиннадцать человек остаются со скудными запасами продовольствия и, главное, без научного оборудования. Они обречены на бездействие – нет ничего более тягостного для этих энергичных людей. К. тому же тяжело заболел Гаранин, совершенно упал духом аэролог Пухов, отгородился стеной от товарищей магнитолог Груздев… И происходит еще более резкая поляризация обеих групп… Очередной переход от отчаянья к надежде: «Обь» пытается пробить ледяное поле или хотя бы найти взлетно-посадочную полосу для двух самолетов АН-2, которые везет в ремонт… Люди на берегу замерли в ожидании, решается их судьба. Однако у «Оби» исчерпаны запасы топлива, его остается лишь столько, сколько необходимо для перехода к ближайшему порту. Почти месяц моряки штурмовали лед, чтобы выручить из беды товарищей. Но теперь выхода нет – нужно уходить, иначе, кончится топливо и «Обь» станет беспомощной в этих широтах, где в полярную ночь ее может погубить первый же ураган, первый же бродяга-айсберг… «Обь» уходит, оставляя людей Семенова на вторую зимовку. Но – неожиданная удача! Капитан Самойлов находит айсберг, который по своим размерам и столообразной поверхности – идеальная взлетно-посадочная полоса. На айсберг выгружаются «Аннушки», летчики Белов и Крутилин вылетают на станцию Лазарев! Но – трудно отпускает Антарктида… Выясняется, что «Аннушка», пилотируемая Крутилиным, не исправна, она еле дотянула до Лазарева. Сделать ремонт на станции невозможно, нет нужных деталей, и едва не поседевший за время перелета Крутилин отказывается на своей машине возвращаться на «Обь»… И все ж, вопреки всему, Антарктиде и на этот раз пришлось отпустить своих пленников. С большинством персонажей первых двух частей цикла читатель «Роман-газеты» и встретится в предлагаемой ему повести. Мне остается лишь добавить, что ситуации, в ней происходящие, имели место в Арктике, и я навсегда сохранил глубокое уважение и симпатию к людям, которые без всякой показной бравады, скромно и в высшей степени мужественно делали свое далеко не простое и не безопасное дело. И если читатель проникнется к этим людям такими же чувствами, я буду считать свою задачу выполненной. ВЫБОР ЛЬДИНЫ Кто сказал, что Северный Ледовитый океан однообразен и угрюм? Разве может быть таким залитый весенним солнцем кусок земного шара? Протри глаза, и ты увидишь дикую, необузданную красоту страны вечных дрейфующих льдов. Какая же она однообразная, чудак ты этакий, если весной у нее полно красок! А вымытые желтые, лучи солнца, извлекающие изо льда разноцветные снопы искр? А просторы, необъятные и нескончаемые, каких больше нет на свете? Сколько ни летал Семенов над океаном, столько не уставал им любоваться. Не то чтобы любил его, нельзя любить поле боя; просто любовался – и все. Знал ведь, что эта красота обманчива, что на спокойном и улыбчивом лице океана может вдруг возникнуть – нет, обязательно возникнет! – грозный оскал. Но все равно любовался. Появлялось на душе какое-то умиротворение, даже не умиротворение, а скорее ожидание чего-то необычного, возвышенного, и за это небудничное чувство Семенов был всегда благодарен океану. Обласканный щедрым солнцем океан с высоты казался приветливым и гостеприимным: спаянные одна с другой льдины с грядами игрушечных торосов по швам, покрытые нежно-голубым льдом недавние разводья, забавно разбегающиеся в разные стороны темные полоски – будто гигантская декоративная плитка, по которой озорник-мальчишка стукнул молотком. Так казалось до тех пор, пока самолет не стал снижаться. С каждой секундой океан преображался, словно ему надоело притворство и захотелось быть самим собою: гряды торосов щетинились на глазах, темные полоски оборачивались трещинами, дымились свежие разводья, а гладкие, как футбольное поле, заснеженные поверхности сплошь усеивались застругами и ропаками. Декоративная плитка расползалась, обман исчезал. ЛИ-2 делал круги, как ястреб, высматривающий добычу. Сидя на месте летного наблюдателя, Семенов молча смотрел вниз. – Садимся, Кузьмич? – спросил штурман. – Сядешь тут… как без штанов на елку, – проворчал Белов. – Посмотрим ее еще разок, Серега? Семенов кивнул. С минуту назад промелькнула льдина, которая могла оказаться подходящей; могла – не более того, ибо взгляд сверху – в данном случае поверхностный взгляд, он берет вширь, да не вглубь, льдину следует именно прощупать руками, чтобы понять, на что она годна. На ней целый год будут жить люди, и поэтому выбирать ее нужно так, как в старину выбирали место для городища: чтобы и жить было вольготно и от врага защищаться сподручно. Это с виду они все одинаковые, на самом деле льды бывают такие же разные, как земли. Льдина для станции, мечтал Семенов, должна быть два на три километра и овальной формы: такие легче выдерживают сжатие; вся из многолетнего льда, я вокруг льды молодые – при сжатиях будут принимать первый удар на себя, вроде корабельных кранцев; из цельного льда – это очень важно, ибо если льдина образована из смерзшихся обломков, доверия к ней нет и не может быть: начнутся подвижки – и расползется, как лоскутное одеяло. Впрочем, припомнил Семенов, и такая идеальная льдина не дает никаких гарантий, все зависит от силы сжатия, течений, ветров и многих других факторов, которых человек с его еще малыми знаниями предусмотреть не может. Случается, что и самая замечательная льдина хрустят и лопается, как наморозь в колодце, когда в него опускаешь ведро… – Жилплощадь занята, – поведал Белов. – Нас здесь не пропишут. Не обращая внимания на самолет, по льду шествовал медведь. Когда-то Семенова удивляло, что медведи зачастую не реагируют на оглушающий гул моторов, но поток он понял, что Арктика приучила своих обитателей к звукам лопающихся льдов и грохоту вала торосов, так что не стоит обижаться на медведя за его равнодушие к появлению самолета. Между тем льдина Семенову не понравилась: слишком продолговатой формы, да и окружавшие ее торосы не покрыты снегом – верный признак того, что они «новорожденные» и поле недавно ломало. К тому же вокруг не просматривалась площадка, куда можно было бы перебазировать лагерь в случае катастрофических разломов. Галс за галсом ЛИ-2 облетал район поисков. В пилотской кабине было тепло, Белов снял шапку: волосы его, когда-то темно-каштановые и неподвластные расческе, поредели и поседели, и Семенов с острым сожалением отметил, что время прошлось и по выкованному из стали Коле Белову – полсотни разменял, а сверх полсотни, как говорят, годы уже не идут и даже не бегут рысцой, а скачут от юбилея к юбилею. Семенов про себя улыбнулся: от своего юбилея Белов удрал. Незваные, по тайному сговору со всех сторон съехались, слетелись друзья, а их встречала Настя и с возмущением показывала мужнино наставление: «Каждому, кто заявится, – рюмку водки и гони в шею». Коля считал: человек от юбилея мало того, что глупеет, но еще и теряет пять лет жизни. Чуть было не накаркал! Вчера, в первый день поисков, обнаружили преотличнейшую льдину, глаз радовала – ну, просто красавица по всем статьям. Произвели посадку, лед пробурили полутораметровый, окрестности осмотрели и только начали строчить на базу победную реляцию, как сначала слева, потом справа лед захрустел; кинулись расчехлять моторы – и с двух других сторон пошли трещины. Тут бы газануть, пока они не разошлись, а лыжи примерзли! И «микрометром» – здоровенной деревянной кувалдой по ним лупили, и тросиком снег под лыжами пропиливали, и всем кагалом за привязанную к хвосту веревку тянули – самолет ни с места. До седьмого пота били «микрометром», канавки под лыжами прорыли – целый час самолет дрожал и трясся, как припадочный, пока не сдвинулся с места. Дал Коля газ, проскочил через трещину, поднял машину в воздух… Взлетели, покружились над треугольником, на котором сидели минуту назад, с рождением друг друга поздравили: разорвало уже треугольник на мелкие геометрические фигуры… «Понял, почему нам за первичные посадки такие деньги платят?» – смеялся Белов. Первичные посадки на лед Белов любил до самозабвения. Скажи ему: «Кончился, Кузьмич, лимит на первичные, нет больше на них денег», – изругал бы на чем свет стоит бухгалтерию, кликнул добровольцев и полетел бесплатно. – Не тебе за каждую посадку по восемьдесят целковых платить, а с твоей зарплаты удерживать! – посмеивался Крутилин, и вкрадчиво: – Подсказать начальству, Коля, или сразу поставишь бутылочку? Белов пренебрежительно отмахивался: денег он зарабатывал много, и определяющей роли в его жизни они не играли, а из начальства всерьез побаивался одних только врачей, которые с каждым годом все внимательней изучали его организм. Кто знает, сколько еще осталось сидеть за штурвалом, какие ребята уже отлетались – Черевичный и Мазурук, Перов и Москаленко, Каминский, Козлов и сколько других… Асы, вся полярная авиация на них держалась! Таких уже теперь, нет, извозчиком становится полярный летчик, а пройдет еще несколько лет, придумают какие-нибудь автоматы, и самолеты нужны будут разве что на проводке судов – как поводыри у слепых. Был в них, в этих полетах с их отчаянными посадками, тот риск, без которого жизнь Белова стала бы пресной и безвкусной. Каждая такая посадка, обострявшая до предела чувства и взвинчивавшая нервы, давала Белову ощущения, которые раньше доводилось испытывать только в воздушном бою. Холодный расчет и смертельный риск, считанные секунды пробега по неизвестному льду, жизнь, спрессованная в несколько мгновений! Ошибся – лед хрустнет, и самолет провалится, повиснет на плоскостях (так уже было), либо сразу же угодит «в гости к Нептуну» (пока бог миловал, тьфу-тьфу-тьфу). Не подвела интуиция – и уверенно скользишь по льдине, уже точно зная, что бой выиграл, и испытывая непередаваемое чувство счастья, будто перехитрил «фоку» и прошил его брюхо длинной очередью. В отсутствие Крутилина вторым пилотом к Белову старались не попадать: «Сливки снимает, под чужой работой подпись ставит!» Действительно, черновую работу Белов не любил, беззастенчиво сваливал ее на второго и предпочитал во время перелета в район поисков либо почесать языком, либо просто поспать. Ворчал и Крутилин: «Тоже мне маэстро, Дюма-отец», – но настоящей обиды у него не было, потому что уж кто-кто, а Крутилин знал: из сегодняшних летчиков лучше Белова на лед не сесть никому. Мало того, что знал – летчики народ самолюбивый, и такое знание часто порождает зависть, – но Крутилин не только не завидовал Белову, а смертельно обижался, если его друга незаслуженно забывали и обходили наградой. Случалось, Крутилин летал командиром корабля и сам совершал первичные посадки, но честно признавался себе, что нет в них ни ювелирной отточенности, ни красивой лихости, ни озарения в риске, и, будучи человеком трезвым, раз навсегда для себя решил: лучше летать с Колей вечным вторым и радоваться его таланту, чем быть первым и мучиться сознанием своей заурядности. В грузовой кабине ступить негде: полкабины – запасные баки с горючим, ящики с продовольствием, палатка свернутая, газовая плита с баллонами пропана, разное оборудование. На спальных мешках, брошенных на баки, лежали, покуривая, двое, а доктор Бармин с механиком Филатовым примостились на ящиках у газовой плиты и рубили смерзшиеся в большие комки пельмени. От ударов куски разлетались, и тогда Бармин их поднимал, обдувал и бережно укладывал на чистое полотенце, создавая, как говорил Филатов, «исключительно жалкую иллюзию санитарии и гигиены». Из пилотской кабины выглянул второй пилот Крутилин, снял с кастрюли крышку, принюхался и с веселым ужасом произнес: – Вот бы сюда инспектора из министерства!.. Для начала грохнулся бы в обморок, а очнувшись, лишил бы всех поголовно дипломов. У бака с бензином – газовая плита, какие-то разгильдяи курят на баках, на огнетушителе чьи-то портянки просыхают… – Женя, – попросил Бармин, – у меня бензин в зажигалке кончился, зачерпни из бака. – Как же я зачерпну, если он герметический? – Механик Дугин сделал удивленное лицо. – Разве что дырочку просверлить. Гидролог Ковалев вытащил из кармана складной нож. – На, шилом проковыряй. – Редкостные сволочи вы, ребята, – проникновенно сказал Крутилин. – Когда обедать будем? Самолет сделал вираж, и Крутилин скрылся в кабине. Бармин прильнул к окошку. – Попробуем? – закручивая вираж, спросил Белов. – С виду то, что надо. – Как раз посредине ропачок, – предупредил Семенов. – Вижу, пройду левее. – Белов обернулся к штурману. – Шашку! Штурман протянул радисту листок с координатами (раз садимся – на базе должны знать, где) и распахнул дверь пилотской кабины. – Шашку! Бортмеханик Самохин проткнул в шашке несколько отверстий, сунул фосфорную спичку, поджег ее и выбросил шашку в открытую дверь. – Ветер по полосе, – проследив за столбом оранжевого дыма, констатировал Белов. – Приготовиться к прыжку! Самолет потел на посадку, проскочил гряду торосов и, гася скорость, запрыгал по застругам. – Прыгуны на лед!.. Эй, растяпа! Филатов, глазевший, как Бармин и Ковалев на ходу выпрыгивают на заснеженную поверхность, с проклятиями подхватил с плиты заплясавшую кастрюлю. Самолет выруливал, не останавливаясь (мало ли что – какой, он, лед), несколько пар глаз впилось в прыгунов, которые с предельной быстротой крутили рукоятки бура. Выдернув бур и на бегу показывая три пальца, прыгуны стремглав бросились к самолету. Белов выругался: тридцать сантиметров! Подбежали, чуть не сбиваемые струей от винта; Бармин, как мешок с мукой, забросил Ковалева в открытую дверь и, ухватившись за руку бортмеханика, лихо вскочил сам. Моторы взревели, самолет помчался по неверному льду и взмыл в воздух. – Житуха! – Филатов высунулся из мешка и, зажмурив глаза, наслаждался горячим воздухом газового камина. – Женька, дай закурить. – Док, утопленник ожил, – сообщил Дугин. – Разбудишь, когда зимовка кончится! – успел выкрикнуть тот. Час назад произвели очередную посадку, Филатов побежал к торосам по нужному делу и вдруг на ровном месте исчез из виду. Бармин и Дугин крутили бур и ничего не видели, а Ковалев даже глаза протер: только что был Веня – и нет его. Едва успел Ковалев поднять тревогу, как сначала показалась Венина голова, потом на лед, как тюлень, выполз и весь Филатов, вскочил, отряхнулся по-собачьи и с воем побежал к самолету. Здесь его разули и раздели, дали выпить спирту и сунули в спальный мешок. Пока «утопленник» изо всех сил стучал в мешке зубами, Бармин, подражая голосу Семенова, строго внушал: – К сведению ослов, случайно попавших в Арктику: современная медицина подвергает сомнению полезность купания при температуре воды минус один и семь десятых градуса, так как данная водная процедура, не будучи в состоянии расшевелить отсутствующие у осла мозги, вызывает, однако, неприятные ощущения в виде дрожи всего ослиного тела и непроизвольные вопли «И-а! И-а!». – П-пошел к ч-черту! – рычал Филатов. – Лексикон явно не мой, – улыбался Семенов. – Зато осел тот самый! – возражал Бармин. Станцию открыли на третьи сутки. Лучшей льдины Семенов, кажется, еще не заполучал. Два на два с половиной километра, а вокруг, как мечтал, льды молодые, толщиной около метра. На них-то Семенов и оборудовал лучшую посадочную полосу, какую когда-либо имел в Арктике: «оборудовал» не то слово, лед здесь был настолько ровным, что и делать ничего не пришлось, разве что прогулялись по нему, самую малость подчистили и разметили полосу. Когда начались регулярные рейсы – завоз людей и грузов, летчики и ту волосу садились с песней: длина – побольше километра, ширина – метров двести пятьдесят. «Как в Шереметьеве! – похваливал Белов. – Умеет же Серега выбирать льдину!» Ну, это Коля скромничал, выбирали вместе. Льдину ли? В тот вечер, когда ее нашли, Семенов и его ребята проводили самолет, разбили на льду палатку, хорошенько подзакусили и улеглись отдыхать. С метр от пола – жара не продохнуть, на полу – минус десять, залезли в спальные мешки. Семенов долго не мог забыться, лежал в спальнике и думал, не совершал ли в чем ошибку. Восстановил в уме план льдины, несколько раз мысленно ее обошел, замерил высоту снежного покрова, прошелся по периметру лагеря и, утвердившись в хорошем своем впечатлении, собрался было отключиться, как вдруг до него донеслось чье-то бормотание. Семенов осторожно выглянул из спальника. Притулившись к газовой печке, Филатов отрешенно смотрел перед собой и бормотал одну и ту же фразу; потом, по интонации судя, перекроил ее, опять пробормотал несколько раз и вернулся к первоначальной, которая, видимо, пришлась ему по вкусу, так как он вытащил записную книжку и стал черкать карандашом. Семенов улыбнулся, поудобнее улегся и закрыл глаза. А фразочка та врезалась ему в память, и он не раз вспоминал ее во время дрейфа: «НЕ ЛЬДИНУ ТЫ ВЫБИРАЕШЬ – СУДЬБУ…» ИЗ ЗАПИСОК БАРМИНА Сначала, однако, о том, как я здесь оказался. Если бы несколько месяцев назад кто-нибудь поинтересовался, зачем я пошел в этот дрейф, ответить мне было бы нелегко. Узнав, что Свешников уже вызвал Николаича в институт и долго с ним беседовал, я затих, притворился мертвым и стал ждать. Веня, который проявил невероятную изворотливость и выменял себе однокомнатную квартирку в нашем доме, каждый вечер прибегал за новостями, а их все не было. Николаич не объявлялся, самому звонить рука не поднималась, но шестое чувство подсказывало, что скоро меня выдернут, как картошку из родной почвы, и повезут мерзнуть за тридевять земель. Откровенно говоря, я ждал и боялся этого момента. Ждал потому, что по ночам видел айсберги, карабкался на торосы и с криком проваливался в трещины, – пресловутые «белые сны», над которыми полярники не очень искренне посмеиваются и после которых в их глазах появляется нечто такое, что заставляет жен тревожно задумываться: «Уж не намылился ли мой бродяга?» А боялся потому, что жилось и работалось мне хорошо, Нина с годами становилась все милее, а по пятницам я забирал из яслей Сашку; минуту, когда он вползал мне на плечи, закрывал ручонками мои глаза и вопил: «Угадай, кто?» – я не променял бы и на сто профсоюзных собраний. И вот, наконец, в трубке послышался знакомый голос. Николаич не интересовался, хочу или не хочу я идти в дрейф, он просто сообщил, что с руководством моей клиники вопрос утрясен и мне надлежит, не теряя времени, приступить к комплектованию будущего медпункта. Я собрал семейный совет. Нина прохныкала: «Так я и знала!» – и приложила к глазам платочек. Веня, конечно, побелел от зависти, а Сашок ужасно обрадовался и потребовал привезти медведя – с целевым назначением съесть тетю Риту, которая «только и знает, что ставить людей в угол». Это справедливое требование решило дело, я тут же позвонил Николаичу и дал согласие. Ну, а если серьезно – не мог, не имел я права отказать старому другу. Будь жив Андрей Иваныч – дрейфовать им без меня, это точно (хотя и не знаю, насколько), а раз Николаич остался один… Итак, я позвонил и, зная цену своему согласию, пошел на грубый шантаж: одного, без Вени, меня не отпускают, очень опасаются, что я буду переходить Льдину в неположенном месте и забывать чистить зубы. Последовало молчание. Веня, который тщился прочесть на моем лице ответ, нервно закурил. Далее произошел такой разговор: – Он у тебя? – Да, – признался я. – Ты не у нашего великого магнитолога Груздева телепатии обучился? – И после всех своих фокусов он надеется, что я возьму его в экспедицию? – Кто, Груздев? – О Груздеве потом, я говорю о твоем протеже. – Он не надеется, он уверен. – Николаич засмеялся. – В таком случае прочисть ему хорошенько мозги и пусть несет в кадры заявление, я уже договорился. Пока Веня изображал из себя молодого шимпанзе и прыгал до потолка, я спросил Николаича, что он хочет сказать о Груздеве. – Ничего, кроме того, что он идет с нами. – Груздев?! – Не ори, побереги мои барабанные перепонки. Да, он принял мое предложение. – Твое… предложение? – У меня язык прилип к гортани. – Может, и Пухова ты пригласил? – Угадал, но он, к сожалению, нездоров. Завтра в девять жду, в институте. До встречи. Вот тебе и непреклонный, окаменевший!.. Нет, душа Николаича неисповедима: пригласить в дрейф Груздева и Пухова, которые попортили ему столько крови и которых еще на Новолазаревской он поклялся никогда с собой не брать! Что ж, я только порадовался: во-первых, тому что Николаич, кажется, перестает быть рабом своих категорических оценок, и, во-вторых, тому, что на станции будут Веня и Груздев. Ну, за Веню, положим, я боролся бы до последний капли крови, а вот Груздев – действительно приятный сюрприз. Наверное, снова будет оспаривать каждое мое слово, ловить на противоречиях и вообще не давать скучать. Для души – Николаич и Веня, для светской беседы – Груздев, а работа сама меня найдет, если не медико-хирургическая, то погрузочно-разгрузочная наверняка. Наша старая зимовочная компания, однако, заметно поредела: никогда мы не увидим незабвенного Андрея Иваныча, затерялся где-то в полтавском раздолье славный Иван Нетудыхата, растворился в эфире один только раз, единственный раз струсивший радист Скориков, вышел из игры нытик, ворчун и великий аэролог Пухов. И все-таки кое-кто из «людей Флинта» на борту бригантины остался: из окна своего домика я вижу радиостанцию, в которой священнодействует Костя Томилин, обещает на ужин блинчики с мясом Валя Горемыкин, а расчищает на тракторе от снега взлетно-посадочную полосу Женька Дугин. Когда он узнал, что вновь оказался с Веней в одной упряжке, то сильно помрачнел, но Николаич заставил их пожать друг другу руки и выкурить «трубку мира» – под угрозой, что не возьмет в дрейф обоих. Впрочем, Дугин над Веней теперь не начальство: старшим механиком Николаич пригласил Кирюшкина, знаменитого в Арктике «дядю Васю», хранителя полярных традиций и бесчисленных фольклорных историй. А с остальными только знакомлюсь, еще и фунта соли не съедено из положенного пуда: наша Льдина и сотни километров не продрейфовала. Впереди целый год, поживем – увидим. И все-таки кое о чем, наверное, стоит рассказать. Когда мы искали Льдину, произошла такая история. Прыгунами в этот раз были Николаич и Дугин. Им даже бурить не пришлось: соскочили, увидели, что снег от лыж влажный, – и бегом в самолет, от греха подальше. А самолет движется, струя от винтов с ног валит, очень неприятная это процедура – догонять. Первым подбежал Женя Дугин, Ковалев втащил его, и оба протянули руки Николаичу. А у двери лежали чехлы для моторов, одна стропа размоталась, повисла и петлей захватила ногу Николаича. Его поволокло за самолетом, Ковалев от неожиданности оцепенел, а Дугин его оттолкнул – он сзади стоял, – прыгнул на лед, вцепился в стропу и на ходу перерезал ее ножом. Ну, а дальше ничего интересного, кроме Вениной фразочки, которая долго нас потешала. Когда Николаича потащило, он довольно сильно ободрал о снег лицо, о чем Веня со свойственным ему изяществом слога информировал начальника: «У вас, Сергей Николаич, сильно исцарапана морда… – и тут же спохватился: – морда лица». Отныне «морда лица» пошла в наш лексикон, но это между прочим. Первым-то должен был прыгать на выручку Ковалев! Но он не шелохнулся, и Николаич это видел. Наверняка видел, голову на отсечение! Дугина, конечно, он не обнимал и не благодарил – такое у нас не принято, – а только кивнул и прошел в кабину, где я и обработал ему «морду лица». Но мне кажется, что с того дня Женькин кредит у начальника еще больше вырос. И другая история, которая, с одной стороны, доставила нам немало радости, а с другой – дала пищу для плодотворных размышлений о том, что твердокаменный Николаич стал обнаруживать склонность к диалектике. На станцию пришел медведь. Не какой-нибудь там зверюга с повадками разбойника, а вполне цивилизованный двухлеток, получивший, видимо, превосходное воспитание: ни на кого не набрасывался, мирно бродил по окрестностям и лишь проявлял живейший интерес к свалке, что неподалеку от камбуза. Но Кореш, Белка и Махно, которые наконец-то получили возможность отработать свой хлеб, грудью встали на защиту свалки: Кореш и Белка набрасывались на Мишку (Махно лаял громче всех, соблюдая дистанцию), хватали «за штаны» и преследовали врага до самых торосов, возвращаясь затем обратно с самым победоносным видом. Мишка же вел себя как джентльмен: рычал, конечно, угрожающе раскрывал пасть, но даже не пытался отмахнуться от собак лапой, чтобы случайно не нанести им телесных повреждений, он просто с собаками играл. Мы сообразили, что Мишка еще никем не пуганный, обид от людей не имел, от голода не страдает, и понемногу перестали его бояться. Почин сделал Веня – потащил ведро с помоями прямо к Мишке. На всякий случай, я Веню страховал с карабином, но из двух возможных лакомств Мишка выбрал помои и отполировал ведро до зеркального блеска. И начались представления! Отныне Мишка оказался в центре внимания: с ним фотографировались, кормили его чуть ли не из рук, создали «Клуб похлопавших медведя по спине», тихо воровали на камбузе сгущенку, варенье – словом, избаловали медведя, как болонку. Теперь уже Мишка не уходил ночевать в торосы, а спокойно храпел на принадлежавшей ему свалке в двух шагах от камбуза, и если в первые дни его все-таки почтительно обходили стороной, то потом запросто шли мимо, чуть ли не наступая ему на лапы. Ну, а Николаич? Все думали, он станет Мишкиным врагом: как-никак начальник отвечает за жизнь подчиненных, а медведь, даже самый воспитанный, в любой момент может услышать зов предков и полакомиться первым же встречным зевакой, независимо от его ученой степени, получаемой зарплаты и должности. В первые дни Николаич действительно крыл нас за потерю бдительности и по нескольку раз в день отгонял Мишку, стреляя в него – вернее, мимо него – из ракетницы. Но Мишка быстро усвоил, что ракеты не причиняют ему никакого вреда, воспринял это как новую игру и весело гонялся за ними, стараясь поддеть лапой и полюбоваться фейерверком. Мы смертельно боялись, что Николаич использует свое законное право и пристрелит Мишку, но когда в один прекрасный день, явившись на завтрак, Николаич выглянул в окно и спросил: «Почему медведь не кормлен?» – мы поняли, что отныне Мишка может чувствовать себя в полной безопасности. Наши собаки бродили растерянные, они ничего не понимали. Что произошло с людьми, какая муха их укусила? Ведь даже неграмотному псу совершенно ясно, медведь – враг, его нужно гнать и уничтожать, стирать с лица земли! Собаки перестали к нам ласкаться. Они были унижены, они явно ревновали! Мы смеялись и плакали над выходкой Кореша. Едва прибыв на станцию, он выбрал своей резиденцией домик Груздева, спал под его дверью, ел из миски, которую ставил Груздев, и чувствовал себя при деле. Но с появлением Мишки именно Груздев стал ближайшим его приятелем-кормильцем, было забавно смотреть, как они подолгу беседовали: Груздев стоял рядом и что-то рассказывал, а Мишка внимательно слушал и в знак согласия мотал головой. И Кореш не простил такой измены: взял в зубы миску, демонстративно вынес ее из домика Груздева и перебрался к аэрологам. И вот однажды, отдыхая после разгрузки самолетов, мы услышали хлопок ракетницы, за ним громкий вопль и выбежали из домиков. Я никогда раньше не видел раненого медведя и был поражен тем, что стонет он совершенно как человек: «Ой-ой-ой!» Просто за сердце хватало, будто ребенок, да он и был двухлетним ребенком, наш Мишка. А теперь он с ревом убегал, кто-то, наверное, сильно обжег его ракетой. Груздев и Веня бросились следом, обнаружили беднягу далеко за торосами с залитой кровью мордой, но Мишка их не подпустил: он отныне человеку не верил! Начался розыск: кто стрелял? Подозреваемые наотрез и с негодованием отказывались, свидетелей не нашлось, и хотя ребята кипели, дело пришлось прикрыть. Веня, правда, «катил бочку» на аэролога Осокина и долго шумел, клялся и божился, что, кроме, него, в Мишку никто бы не посмел выстрелить, но Венину интуицию сочли доказательством малоубедительным, тем более что с первого же дня он Осокина невзлюбил и дерзил ему на каждом шагу. Так мы остались без Мишки. Николаич утешал ребят, говорил, что рано или поздно в медведе обязательно проснулась бы агрессивность и его пришлось бы пристрелить: вероятно, так могло случиться, но утешением это было слабым. К тому же я хорошо знал, что случай с Мишкой произвел на Николаича впечатление куда большее, чем он показывал, не только потому, что ему по-человечески было жаль Мишку, но и потому, что вообще любил зверье и не доверял людям, которые относятся к нему скверно. Николаич был убежден, что человек, способный просто так, ради осознания своей силы ударить, причинить боль животному, в чем-то ущербен и, следовательно, опасен для небольшого коллектива, в жизни которого каждая мелочь приобретает колоссальную важность. И если большинство из нас просто жалело Мишку – и все, то Николаич терзался, мучился сознанием, что на станции скрытно живет Человек с червоточинкой и он, начальник, никак не может того человека распознать… И последнее. Вчера наш радист Костя Томилин сам для себя принял радиограмму: умерла мать. А завтра утром – последний борт, полеты кончаются. Значит, нужно немедленно искать замену – кого придется, кто сможет в течение суток порвать на материке все узы и прилететь на станцию. А Костя последним бортом вылетит на похороны и вернется в лучшем случае в октябре, когда начнется осенний завоз. Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. «Ничего не поделаешь, – сказал он, – лети, дружок. Кого-нибудь найдем». Костя упаковал чемоданы и пришел ко мне. – Достань бутылочку. Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь – впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой. – Знаешь. Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. – Костя кривился, сжимал кулаки. – Неужто я, подлец… – Понимаю, Костя, понимаю. – Она… – Костино лицо исказилось, – ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец… – Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится. – Еще! – потребовал Костя. – Может, хватит? – Нет, не хватит, давай. Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал еще бутылку. – Зови Николаича. – Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнет. – Зови! – Костя заметно хмелел. Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришел. Костя налил и ему, Николаич выпил. – Значит, будет сменщик? – Будет, дружок, не беспокойся. – Хороший? – Степан Ворончук, Костя. – Степан? – В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. – Он ничего. Только знаешь что, Николаич? – Ну? – Вместо антенны он на крышу не встанет! Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет. – Ты ведь знал ее, Николаич, – проговорил Костя. – Давай еще по одной: за упокой. И ты, док, себе налей. Мы выпили. – Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам обоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец – и все… Почему, почему… завтра я тебе скажу, почему… Когда самолет, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу. – Послезавтра ты будешь в Ленинграде, – напомнил Николаич. – Не буду я в Ленинграде. – Костя медленно поднялся, напялил на голову шапку и направился к двери. – Потому и подлец… Мы долго молчали, а потом Николаич сказал: – Саша, если я когда-нибудь случайно обижу Костю, повышу на него голос, напомни мне одно слово: «антенна», БЕЛОВ Двадцать пять лет в полярных широтах летаю, всего насмотрелся, и ничем меня здесь не удивишь, но вот такого еще не случалось: лучшему другу руки не пожал на расставание, сбежал, можно сказать, теряя на ходу галоши. Последний борт на станцию пригнали, конечно, мы с Ваней Крутилиным. Экипажу последнего борта – дело известное – положена отвальная, а мероприятие это исполнено высокого смысла, ибо с прекращением полетов полярная братва надолго отрывается от Большой земли и в лице такого экипажа с ней прощается. Серега Семенов дулся бы на меня целый год, если бы не я, а кто-нибудь другой провозгласил ритуальный, опять же последний тост: «За тех, кто в дрейфе!», – такая уж у нас за годы ничем, как говорится, не омраченной дружбы сложилась традиция. Пора прощаться, за два месяца поисков Льдины и рейсовых полетов мы чертовски друг от друга устали, и мы от них и они от нас. Но мы что, мы-то менялась и отдыхали, а у них настоящая зимовка только и начнется в середине мая, когда улетит последний борт, до этого на Льдине была не жизнь, а сплошной аврал. Каждые несколько часов на полосу садился самолет, грузы шли навалом, да еще начальство то и дело прилетало для контроля, корреспонденты всеми правдами и неправдами проникали, а ведь нужно было и саму станцию строить – домики монтировать, дизельную и кают-компанию, магнитный и аэропавильоны, радиостанцию с ее антеннами и прочее. Серега и раздеваться перестал, сбрасывал сапоги и каэшку – и на боковую, а едва глаза смыкал – «Николаич, борт прибывает!» На Льдине черта с два сачканешь, телефон не выключишь, и Серега до того дошел, что стал преступно мечтать о пурге хотя бы на сутки: вот заметет, самолеты застрянут на базе – и в постель с приказом не будить, разве что наступит конец света. И братва Серегина дошла до крайней степени изнурения, даже Бармин Саша, этот подъемный кран с высшим медицинским образованием, похрапывал в обед с котлетой в зубах. Но врач есть врач, чуткость в нем заложена по профессии, и если кто жаловался на усталость, Саша совал ему в пасть витамин и прописывал вольные движения на свежем воздухе. Домик начальника был меблирован с шиком: занавешенные двухэтажные нары, стеллаж с книгами, письменный стол, несколько стульев, рукомойник, вешалка да еще старое кресло с пассажирского самолета, которое я привез Сереге в качестве личного подарка и в которое сам погрузился, как почетный гость. ЛИ-2 с зачехленными двигателями мерз на полосе, своим гаврикам я дал увольнительную – их разобрали по домикам, и приятно было посидеть просто так, без всяких забот, ни о чем не думая и глядя, как Серега сервирует стол. Ваня Крутилин ходил по комнате и наводил критику: полы не паркетные, мебель разномастная, рояля нет, перед нарами вместо ковра лежит старая газета. – Какие нары сдаешь коечникам? – Он отдернул занавеску. – Верхние, – откликнулся Серега, протирая полотенцем вилки. – Нижние уступал только Свешникову, из уважения к его личности и габаритам. Ваня мне подмигнул и хотел было сострить по поводу Вериных фотографий над постелью, но прикусил язык. Со стены нам улыбался Андрей Гаранин – в распахнутой каэшке, утомленный, счастливый. Я хорошо помнил тот момент. Я тогда только привез их с Востока в Мирный, мы вышли из самолета, втягивая в себя без подделок настоящий, а не разбавленный воздух, и тут Андрей увидел пришвартованную к барьеру «Обь», на которой мы завтра пойдем домой. Отсюда и счастливая улыбка. Серега взглянул в окно, заулыбался. – Сюрприз! Открой дверь, Ваня. В домик ввалился Бармин со здоровой кастрюлей в руках, и в ноздри мгновенно проник благородный аромат ухи. – Уха, огурчики, капустка… – Я придвинул столу кресло. – Только на станции и поешь по-человечески. – Осетрина? – Ваня приподнял с кастрюли, крышку, радостно удивился. – Неужели не слопали? – Не такие уж горькие мы пропойцы, – с упреком ответил док. – На отвальную сберегли, все-таки не где-нибудь добыта, а на полюсе. Мы посмеялись. Недели две назад я привез ребятам в подарок парочку метровых осетров, не отдал сразу, а просил сдать мне в аренду, на несколько часов. Дело в том, что следующим бортом на станцию пребывал молодой и очень активный репортер, который рвался ошеломить мир из ряда вон выходящей сенсацией. Ну, чего-чего, а сенсаций у нас всегда навалом, только выбирай подходящую. Спустился репортер на лед, окинув Льдину задумчивым взглядом первооткрывателя – и увидел склонившихся над лункой с удочками Ваню и Жолудева, а у их вот – двух осетров. Расчет был точный, от такого зрелища у кого угодно дух перехватит. – Это… здесь? – Репортер ухватился за аппараты. – Тише, – буркнул Ваня, – всю рыбу распугаешь. Парень обстрелял их из кинокамеры и помчался на радиостанцию сообщать человечеству об осетрах, пойманных на удочку на дрейфующей станции «Северный полюс». Весь день он ходил необычайно гордый собой, но когда услышал, что станции дали план по добыче осетров и что те спецрейсами отправляются отсюда прямо в московские рестораны, прозрел и бросился отменять радиограмму, которую Костя, впрочем, и не думал передавать. Обидно было не выпить под такую закусь, но перед полетом нельзя: главный прибор на самолете – голова пилота, а доказано, что одна-единственная стопка водки может запросто сбить резьбу с какого-нибудь паршивого болтика в этом приборе, и все пойдет наперекосяк. Ну, полстакана сухого – куда ни шло, это под конец мы себе позволим. По традиции о Льдине никто не заикался, чтобы, не дай бог, не проснулась и не захрустела ревматическими суставами, и сегодняшние заботы мы тщательно обходили стороной. Вспоминали разные эпизоды из нашей быстротекущей, жен, детей, а Ваня развеселил нас историей с внуком Темкой. Несколько лет назад, вернувшись из экспедиции, Ваня обнаружил, что внук уж вовсю работает языком, и приступил к воспитанию. – Я тебе кто? – спросил Ваня. – Ты деда, – определил Темка. – Где мой шоколад? – Какой я тебе, к черту, деда? – обиделся Ваня. – Нужно же ляпнуть такое… Я – дружище! Повторить и запомнить навсегда! – А шоколад будет? – уточнил Темка. – Ты – дружище! А два месяца назад Ваня с Темкой на руках смотрел телевизор, горюя о предстоящей разлуке с этим шкетом, и вдруг услышал: «Дружище, смотри, этому дедушке сто двадцать лет, а он куда веселей тебя!» Ваня еще что-то рассказывал, а у меня из головы не шел Андрей Гаранин. Год с лишним прошел, и воды целое море утекло, а память перенесла меня в ту комнатку на станции Лазарев, где Серега уговаривал Ваню рискнуть лететь к айсбергу на чуть живой «Аннушке». Не забыть мне тот полет! Начинало штормить, «Обь» все еще прижималась к айсбергу, а Ваня делал круги над самой водой, никак не мог поднять машину, чтоб сесть на айсберг. На паршивые двадцать метров поднять не мог! Все за борт выбросили, даже унты, куртки и шапки, а кончились силы у «Аннушки»; вот-вот нырнет. И тогда Андрей стал тихо продвигаться к двери. Серега следил за ним одним глазом, он угадал и, когда Андрей попытался рывком открыть дверь, схватил его, удержал. Ваня все-таки на святом духе поднял ераплан, посадил на айсберг, но Серега долго еще не мог прийти в себя. Андрей явно хотел умереть! Он уже понимал, что болен неизлечимо, и хотел умереть – товарищей выручить и себя освободить. Потом мы долго спорили, ругались с Серегой – имеет ли человек право так поступить, не какой-нибудь человек вообще, а конкретно Андрей Гаранин. В жизни каждого человека может быть такой момент, когда цену этой жизни знает только он один, и чем продлевать постылое существование – лучше пожертвовать им для других. Рановато ушел ты, Андрей… Окно палаты было распахнуто, от липовой аллеи тянуло медом, а в лесопарке гулял, веселился народ, и чей-то переворачивающий душу голос тревожно спрашивал. «Куда ж мы уходим, когда над землею бушует весна?» Год миновал, а я как сейчас вижу покрасневшие глаза Сереги и слышу голос Андрея: «Разнюнился… Можно подумать, что это ты умираешь, а не я». Как жил, так и ушел – с улыбкой. Я вздрогнул от чьего-то пристального взгляда: на меня смотрел Серега. Он подошел к занавеске, тщательно ее задернул и вернулся на место. – Чуть не забыл, – спохватился Ваня. – Вашего медведя мы видели, километрах в десяти шастает. Разводья вокруг, нерпа вылезает загорать, прокормится. А может, посылочку сбросить? – И записку, – подхватил док: – «Виновник строго наказан, возвращайся, любимый. Целую, твой Груздев». – До сих пор неутешен, – подтвердил Серега. – Когда я второй раз не отпустил его с Филатовым на поиски, обвинил меня в черствости: «Может, он там голодный сидит!» Это меня и убедило окончательно: не хватало еще, чтоб медведь моим магнитологом пообедал! Отвальная не получалась. Серега пошучивал, а держался на нервах: полночи проторчал на радиостанции – обговаривал замену Косте Томилину, другие полночи сочинял письмо Вере. Я сам зверею, когда надо развлекать общество, а в голове хмель от недосыпа. Я выбил из бутылки пробку и разлил всем по сто капель сухого. – За тех, кто в дрейфе! – За тех, кто в пути, – поправил Серега, уставясь куда-то поверх моей головы. Я обернулся. К потолку была подвешена гайка: спутники, космические корабли в небе летают, а гайка на шпагате как была, так и осталась наиточнейшим «научным прибором». Сколько раз о том, что начинаются подвижки льда, первой предупреждала эта самая гайка! Висит себе, как мертвая, – раздевайся до трусов, спи спокойно, дорогой товарищ, но если оживает… Гайка раскачивалась! Мы без суматохи оделись и вышли на воздух. «Бум! Бум!» Это лупил по рельсу дежурный. На набат в кают-компанию сбегался люд. Серега там уже распоряжался, а метрах в пятидесяти за радиостанцией дымилось свежее разводье. Мои гаврики, народ вышколенный, расчехляли моторы, полоса пока что была целехонькой, и Серега жестом указал на самолет: рви, мол, когти, братишка. Что верно, то верно, в воздухе я буду ему полезнее – изучу обстановку, дам запасные варианты. Минут сорок я облетал окрестности, нанес на карту ледовую обстановку и сбросил Сереге вымпел. А полоса-то наша – тю-тю, рожки да ножки от полосы остались, в самое время мы драпанули! Но подвижки кончились, первый удар Льдина выдержала на четверку, а сколько их еще будет – никто не знает и знать не может. «НЕМНОГО СМАЗКИ» Семенов взглянул на часы и отложил работу: пора идти в медпункт. Взглянул в окно, поморщился – тепло и сыро… Надел шерстяные носки, поверх натянул меховые унтята и сунул ноги в резиновые сапоги. Обувался он всегда не торопясь и тщательно, этому еще на Скалистом Мысу научил его Георгий Степаныч, первый учитель. Он считал, что какую бы ерунду ни выдумывали врачи, главная причина заболевания человека есть переохлаждение ног. На сей счет у него была своя теория, в которую старый полярник верил с исключительной убежденностью. «Главное в человеке есть кровь, – учил он, – и все зависит от ее движения: быстро движется – любую хворь выносит прочь, как река щепки; медленно – вся хворь в крови заболачивается. В ногах же кровь самая тяжелая, подниматься ей трудно, а от тепла она расширяется и по закону физики устремляется наверх. Держи ноги в тепле, сынок, и позабудешь про врачей». Станционный доктор яростно, спорил, обзывал начальника «старым шаманом», но Георгий Степаныч снисходительно над ним посмеивался и нес на себе свои семьдесят лет, как турист полупустой рюкзак. Иронически относясь к примитивной аргументации этой теории, Семенов с полной серьезностью воспринял ее практический вывод и держал ноги в тепле. Зимой даже на минуту не выходил без унтов, поздней весной и ранней осенью носил боты «прощай, молодость», а в остальное время либо сапоги меховые, либо резиновые на воздушной прокладке. Семенов вышел из домика. Дни стояли ясные, солнечные, таяние все усиливалось, домики за ночь, казалось, еще больше выросли торчали над Льдиной, как грибы. Снег, еще месяц назад плотный и сухой, как песок, стал рыхлым, под ним скапливалась вода и возникали снежницы – заполненные талой водой ловушки: дня не проходило, чтоб кто-нибудь не провалился. «Северная Венеция», – усмехнулся Семенов, глядя, как Груздев на пути к магнитному павильону преодолевает на клиперботе то ли большую лужу, то ли маленькое озеро. Борьба с талыми водами отнимала добрую половину рабочего времени. Воздух в июне прогрелся почти до нуля, солнечные лучи фокусировались на предметах, отличных от снега своей расцветкой, да и сам снег, начиненный кабелями, всяким мусором и частицами копоти от не полностью сгоревшего соляра, не имел больше сил отражать атаки тепла. Механики бурили в снежницах широкие скважины, вода через них с веселым шумом уходила в океан, и Льдина как бы всплывала, но ненадолго: через несколько дней вода накапливалась снова, и нужно было начинать все сначала. Чуть ли не ежедневно приходилось перетаскивать кабели, закреплять растяжки антенн, бурить новые лунки и отводить ручейки, подмывающие жилые домики и рабочие помещения. Полярный день, круглые сутки солнце, хоть загорай, если нет ветерка, а лето на дрейфующей станции было для Семенова худшим временем года. Не только потому, что сырость одолевала, проникала в домик, в одежду, в постель, но и потому, что случись беда – самолеты летом не выручат. Некуда им сесть, самолетам. Ну, покружатся, сбросят почту, посочувствуют крылышками – и обратно. В летнее время полярник на дрейфующей станции оторван от Большой земли почти что как в Антарктиде, и эта оторванность, бывает, кое-кому действует на нервы, особенно первачкам. Их на станции трое: радиофизик Кузьмин, локаторщик Непомнящий и радист Соболев. Как только полеты закончились и появилось свободное время, Непомнящий, лучший на станции художник, по заказу доктора расписал стены медпункта. Можно было бы обвинить Владика в излишнем натурализме, но женщины на станции отсутствовали, и протестовать было некому. Правда, мученик-пациент, в ягодицу которого чья-то безжалостная рука вгоняла чудовищных размеров шприц, был очень похож на Филатова, но Веня втихаря приделал мученику усы и бороду, после чего тот стал сильно смахивать на метеоролога Рахманова. Семенов вытер сапоги о половичок, усмехнулся при виде прибитой к двери клизмы с табличкой «Сделай сам!» и через тамбурчик вошел в медпункт. С утра Бармин затеял профилактический осмотр, и приглашенные расположились на стульях и нарах, подавая доктору советы. – Не исцарапайся о его ребра! – Переводи дистрофика на усиленное питание! Дистрофик, он же повар Валя Горемыкин, поглаживал упитанный торс и благодушно огрызался: – Заморыши! Неделю на манной каше сидеть будете! – Помолчи, сын мой, – попросил Бармин. – Дыши… Не дыши. – Похрюкай два-три раза, вот так… На что жалуемся? Может, нужно чего оттяпать? Ну, одевайся, кормилец. – Береги себя. Валя, – с любовью сказал Филатов. – Сам знаешь, то да се, подвижки льда… – С чего обо мне такая забота? – Как с чего? Ты же наш аварийный запас! – Вот еще, – скривился Непомнящий. – Я верблюжатину не ем. – Запомним, запомним, – одеваясь, мстительно проговорил повар. – Когда ты дежуришь, в пятницу? Будем делать котлеты. – Прости, отец! – Непомнящий рухнул на колени. Худшим наказанием для дежурного по камбузу было крутить огромную, как лебедка, мясорубку. – Бес попутал! Семенов тихо посмеивался в углу. – Эй, на галерке! – прикрикнул Бармин, – Веня, раздевайся до пояса. Филатов с готовностью спустил штаны. – Может, выпороть мерзавца? – раздумчиво произнес Бармин, расстегивая ремень. – Ах, до пояса, – догадался Филатов, поспешно натягивая штаны. – Так бы и сказал, что интересуешься верхней частью клиента. Дышать или не дышать? – Потише, симулянты! – рявкнул Бармин, стягивая руку Филатова жгутом. – Так… Сто на шестьдесят, упадок сил, будем тебя спасать. На завтрак – дополнительное куриное крылышко, на ночь – питательный клистир. Не дыши… Покажи горлышко, а-а-а! Ах, какой у нас плохой зубик, дырочка в нем нехорошая… Болит? – Ы-ы, – болезненно промычал Филатов. – Не трогай! – Почистим зубик, пострел ты этакий. – Бармин погладил Филатова по всклокоченной черной шевелюре. – Хочешь послушать, как у дяди-доктора машинка работает? – Зря с ним связываешься, Веня. – Дугин достал из кармана плоскогубцы. – Давай я по-нашему, по-простому. – Еще раз открой ротик. – Бармин вытащил из ящика стола коробочку. – Скушай витаминчик, детка, и беги играть. Тут же послышался шорох и из-за печки выполз Махно. Началось любимое всеми представление. Бармин потряс коробочкой – безотказный прием, превращавший Махно в отпетого подхалима. Он тут же сотворил стойку и замер с раскрытой пастью и затопленными елеем глазами: необходимое условие для получения волшебного лакомства, которое Махно любил больше всего на свете. – Слабовато, – придрался Бармин. – Нет священного трепета. Огромный Махно напрягся и по-щенячьи взвизгнул. – Теперь то, что надо, – удовлетворился Бармин и швырнул в подставленную пасть два шарика. – Все, граждане, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны. Люди стали нехотя расходиться. Медпункт на станции был филиалом кают-компании, посещаемый тем более охотно, что хорошие фильмы уже по нескольку раз смотрели, а на остальные почти никто не ходил. Вот и тянулись люди к доктору… – Как ребята? – спросил Семенов. – Бизоны! Вот залечу Вене клык, и можно закрывать лавочку. Раздевайся, Николаич. Личным составом Семенов был доволен. За полгода до описываемых событий его вызвали в кадры института. Все тот же Муравьев, старый и совсем седой, но по-прежнему цепко державший кадры в сухих, изломанных артритом руках, неодобрительно взглянул на Семенова. – Болтаешь много, Сергей. – О чем? – Семенов пожал плечами. – Того не возьму, этого не возьму… Кого дам, того и возьмешь! Вот тебе список, знакомься. Семенов мельком взглянул на список. – Людей, Михаил Михалыч, я буду подбирать сам. Муравьев с силой ударил кулаком по столу. – Возомнил! Думаешь, свет на тебе клином сошелся! Иди! Семенов круто повернулся, пошел к двери и услышал: – Погоди, давай торговаться… Кто тебе не нравится, Покатаев? Найди такого гидролога, из-за него десять начальников переругались! – Их дело, – отмахнулся Семенов. – Циник, сквернослов… Вот что, Михалыч, зимовать с людьми не вам, а мне. В таком деле на торговлю я не пойду. Так что в дрейф Семенов взял тех, кого хотел. Как всегда в таких случаях, сел за стол и долго советовался с Андреем. И хотя Андрей уже давно не мог говорить, Семенов в его молчании угадывал одобрение или возражение, взвешивал, спорил, доказывал. «Каждый свой поступок проверяй с предельной беспощадностью», – напоминал Андрей, и Семенов обещал проверять. Было трудно и немного нелепо думать за двоих, почти что как играть с самим собой в шахматы, но Семенову и в голову не приходило видеть в этом игру, потому что, сосредоточившись, он явственно слышал голос Андрея и улавливал его мысли. «Абсолютно, предельно честен… ни грамма фальши» – это о Филатове. «Два раунда проиграл вчистую, третий за ним! Третий раунд, Сергей, – самый важный!» – это уже в больнице, про Груздева. «Славный мальчишка такой, глаза – как дождем вымытые, пусть Костя Томилин воспитает» – о Соболеве. Потом, очнувшись, Семенов с горечью думал, что Андрея нет, но все равно, как всегда после разговора с ним, на душе становилось светло и покойно. Не хотел Семенов брать Филатова – Андрей настоял, убедил; долго колебался, приглашать ли Груздева – опасался равнодушного оскорбительного отказа, но опять же Андрей настоял: прям, искренен, а что не подлаживается – тебе же лучше, будет на ком решения проверять. Минутко, опытнейший радист, в дрейф просился, а взял Соболева, мальчишку без биографии, за одни лишь чистые глаза, что так Андрею пришлись по душе. Хорошо работает мальчишка, лет через десять будет асом. «Товарища по зимовке выбирай, как жену выбираешь», – вспомнилось старое. За два месяца дрейфа не раз анализировал Семенов поведение, личности тринадцати своих товарищей и, хотя видел, что иные из них не совсем такие, какими казались на Большой земле, за выбор себя не корил. Впрочем, два человека оказались на станции по воле случая. За неделю до начала экспедиции попали в автомобильную аварию уже оформленные метеоролог и аэролог, и на их место срочно пришлось оформлять малознакомых людей. Рахманова, уже немолодого метеоролога старой школы, рекомендовал Пухов, а Осокина пришлось брать из резерва без всяких рекомендаций – просто другого свободного аэролога не оказалось. Пухов не подвел – Рахманов выполнял свои обязанности безупречно, Осокин тоже особых нареканий не вызывал, и через некоторое время Семенов с облегчением констатировал, что люди на станции притерлись друг к другу и коллектив начинает складываться. Если под идеальным коллективом понимать группу людей, у которых нет недостатков, то такого коллектива нет и быть не может. Человек без недостатков безлик и скучен, как унылый, позабытый людьми заболоченный пруд; соблюдая букву неписаных правил человеческого общежития, он становится не личностью, а эталоном, которому место не в общежитии, а в музее. Впрочем, эталонные экземпляры пока что Семенову не встречались; попадались скорее тонкие мастера скрывать себя, но рано или поздно их изъяны проступали, как ржавые пятна сквозь побелку. К таким людям Семенов испытывал особое недоверие. На иные пороки Андрей научил его закрывать глаза, скажем, на скупость – для зимующего коллектива в ней большой опасности нет, негде ей развернуться; но предупреждал, если скупость не страшна, то скупой опасен, его ущербинка может неожиданно обнаружиться совсем в другой области, присмотрись к нему повнимательней. А вот чего никогда и никому не прощал Андрей, так это лживости, лицемерия и трусости. Семенов, перебирая в памяти своих товарищей, отмечал, что Филатов слишком вспыльчив, а Кирюшкин по-стариковски ворчлив, Дугин встречает в штыки самые невинные подковырки, а Томилин, наоборот, может зло пошутить, Груздев язвителен, а Рахманов чрезмерно мягок, но такие недостатки его не пугали. Они с лихвой перекрывались достоинствами этих людей, среди которых Семенов не видел ни лицемеров, ни трусов, ни себялюбивых эгоистов, опасных для еще не успевшего окончательно сложиться коллектива. Точила душу, правда, история с Мишкой – ведь выстрелил, в него кто-то, а любая жестокость, даже бессмысленная, не может быть беспричинной, не может. Вот и думай, гадай, ищи эту причину в отведенном Арктикой пространстве два на два с половиной километра… Но, слава богу, на станции есть Женя Дугин, человек, не раз и не два доказавший, что готов ради него на все, Костя Томилин, который без всякого приказа, по одной лишь им самим осознанной необходимости «вместо антенны на крышу встанет», и Саша Бармин, самый любимый, единственный личный друг после того, как ушел Андрей. Семенов знал за собой один по-настоящему большой недостаток: сухость, сдержанность, что ли, неспособность к быстрому сближению и контактам даже с очень нужными для дела людьми. Много времени проходило, прежде чем он раскрывался перед кем-либо, и потому так уж получалось, что отношения его с подчиненными обычно не выходили за рамки полуофициальных. Семенову было достаточно, что его уважали – в этом он был, пожалуй, уверен, немножко побаивались его строгости и верили в компетентность как начальника, и все же он не мог не видеть, что его присутствие сковывает людей, заставляет их держаться менее свободно, чем если бы его здесь не было. Он знал, что ко второй половине зимовки все упростится, что люди, уверившись в его справедливости и доброжелательности, ни о каком другом начальнике и мечтать не будут; знал и жалел, что к нему не приходят так, как приходили к Андрею: на исповедь. Но ничего не мог с собой поделать, ибо не раз убеждался в том, что ничто другое так не вредит зимовке, как фамильярность начальника с подчиненными. Много лет назад они с Андреем зимовали под началом Телешова; этот очень неглупый и, в общем, неплохой человек погубил зимовку тем, что с первых же дней решил заработать себе дешевую популярность: до ночи «забивал козла» в кают-компании, неумело, чужими словами матерился, рассказывал сальные, на нетребовательного слушателя анекдоты и добился того, что над ним посмеивались, хлопали по плечу и посылали подальше, когда он о чем-то просил. Телешов спохватился, начал сыпать выговорами, перестал с людьми общаться и даже еду приказывал себе подавать на отдельный столик – другая крайность, из-за которой его стали презирать и в конце концов возненавидели. Все пошло прахом, одна за другой вспыхивали склоки, и люди еле дождались смены. Так что ломать себя, допускать в своем поведения фальшивую ноту Семенов не хотел – одна лишь мысль об этом была ему противна. Когда-то Семенову попалась в руки научно-фантастическая книжка, и из рассказов очень запомнился один, поразивший его тонким проникновением в тайну создания коллектива. Сливки человечества, пять или шесть выдающихся людей летят на космическом корабле к доселе недостижимой звезде, и среди них – психолог Бертелли редкостный простак и невежда, неведомо почему попавший в число избранных. Его неприспособленность к трудным условиям полета, добродушие, лишь подчеркивающее его тупость, делают Бертелли объектом постоянных насмешек, которые становятся, правда, чуть дружелюбнее, когда он обнаруживает незаурядные способности к пантомиме. Всю дорогу этот недалекий человек потешает экипаж, так и не понявший, зачем послали в космос такую бездарь, и лишь когда корабль возвратился на Землю, его командир узнал, что Бертелли – великий клоун, известный всему человечеству. А в число избранных его включили потому, что им, выдающимся ученым-мыслителям и космонавтам, нужно было «немного смазки». И Бертелли это задание выполнил! Он никому не давал скучать, он был той отдушиной, куда уходили гнев и отчаяние, тоска и раздражение, он был мальчиком для битья, великим Инкогнито – врачевателем душ! Саша Бармин, чуткий к малейшим нюансам человеческих отношений, с его счастливой способностью растворять зло в собственной доброте – был той самой смазкой, без которой шестеренки механизма, называемого коллективом, могли бы начать скрипеть. Семенов вспомнил: книга с этим рассказом была последней, которую читал Андрей, и в содержании против названия «Немного смазки» стоял, крестик. ФИЛАТОВ И ОСОКИН После окончания первого своего дрейфа Филатов работал в мастерских института. Шла подготовка к очередной антарктической экспедиции, сроки были сжатые, приходилось авралить, и он задерживался допоздна. В тот день закончили ремонтировать тягач для Новолазаревской, куда Филатова прочили механиком, все разошлись, а он остался – для себя хотелось отделать машину поаккуратней. А в полночь, возвращаясь домой, услышал чьи-то крики и увидел в свете уличного фонаря девушку, которая отбивалась спортивной сумкой от трех явно подвыпивших парией. Охоты ввязываться в потасовку у Филатова не было: парни здоровые, намнут бока, но девушка крикнула: «Помогите!» – и теперь уже мимо не пройдешь. Ощущая знакомую дрожь в мускулах, он подошел поближе. – Бросьте, ребята, – дружелюбно предложил он, и тут же получил сильнейший удар в челюсть, от которого шлепнулся на тротуар. – Отдохнул? А теперь проваливай! Ощупав гудящую голову, Филатов поднялся, попятился от стоявшего наготове рыжего детины с веселыми навыкате, глазами и, сделав простоватую испуганную физиономию, вдруг резко ударил его носком ботинка под колено. Боль от такого удара дикая, детина заревел, и двое дружков, оставив девушку, бросились ему на помощь. Дрался в своей жизни Филатов часто, дрался жестоко и беспощадно, особенно с теми, кого считал подонками; много коварных приемов, которые он сначала испытал на себе, а потом искусно перенял, сделали его опасным противником, и редко кто из ребят, знавших его, по своей охоте с ним связывался. А тут подонки были темные, у одного в руке блеснул кастет, другой щелкнул ножом, и с ними Филатов считал себя вправе драться без всякого кодекса. Того, что с кастетом, Филатов ударил ногой в пах – страшной жестокости удар, после которого человек превращается в извивающегося червяка; от взмахнувшего ножом ловко увернулся и, подпрыгнув, саданул ему ребром ладони по переносице. Постоял, удовлетворенно слушая рев, проклятья и угрозы подонков, подумал, стоит ли добавить, и решил, что на сегодня они свое получили. – Бежим, крошка! Он схватил за руку девушку, которая замерла у забора, и силой потащил ее за собой по пустынной улице. – Сюда! Они нырнули в подъезд и тихо поднялись на пятый этаж панельного дома. Филатов долго шарил ключом по замку, открыл наконец дверь и кивком пригласил девушку войти. Она колебалась. – Да входи! – Меня в общежитии ждут, – нерешительно сказала она. – А мне какое дело? Иди, если хочешь. – Я одна боюсь. – Ну, а с меня тоже хватит, – буркнул Филатов, косясь в зеркало на распухшую щеку. Девушка вошла, осмотрелась. – Вы здесь один живете? – Один. Ужинать будешь? – Нет. – Ну, а я голодный как волк. – Филатов повесил на вешалку пиджак, исподлобья посмотрел на девушку. Невысокая, но складная, короткие, под мальчишку, волосы, голубые глаза. Ничего себе. – Между прочим, Веня. – Надя. А ловко вы их! – Она еще не остыла от волнения, и голос ее вздрагивал. – Я думала, у меня сердце выпрыгнет. Одного, второго, третьего – как в кино! – Лучше бы в кино, – возразил Филатов. – Если б тот, длинный, воткнул в бок перо… Он пошел на кухню, поставил на плиту сковородку, достал из холодильника яйца и колбасу. – Входи, не съем. – У вас губа разбита и щека синяя. Больно? Холодный компресс нужно сделать. – До свадьбы заживет. – А вы вообще кто? – Механик. – А я студентка второго курса института физкультуры. – По ночам зря ходишь, студентка. – Я с тренировки, нам зал дают поздно. – Так яичницу на тебя жарить? – Спасибо, не хочу. – Не хочешь – иди спать, вон в комнате кровать. – А если я останусь, вы… вы… – Еще чего! – презрительно бросил Филатов. – Вот что, крошка, топай в комнату и можешь забаррикадировать дверь комодом. А проснешься рано – дверь без ключа захлопывается. Вопросы есть? – А вы где спать будете? – Не твоя забота, шагай, шагай! Поужинав, Филатов постелил себе в кухне на полу, улегся и долго не мог заснуть. Ныла челюсть, мешал полувыбитый зуб, и никак не проходило возбуждение после нежданного и опасного происшествия. Лежать на пальто было жестко и неудобно, и он злился на девчонку, из-за которой не отдохнет как следует. Зал им поздно дают, шастают по ночам, и поэтому люди должны в больницах лежать, хотя не люди, поправил себя Филатов, а подонки, особенно этот, с глазами навыкате, рыжий, с кулаком, что свинчатка… Когда в половине седьмого Филатов проснулся от звонка будильника, в дверях кухни, одетая, стояла Надя. Теперь она выглядела куда уверенней, и Филатов еще раз отметил, что девчонка складненькая и что ей очень идет короткая юбка. – Не выспались? – сочувственно спросила Надя. – Ерунда. – Филатов встал и натянул брюки. – Извиняюсь, – Так я пошла, – глядя чуть в сторону, сказала Надя. – Будь здорова, крошка. – Филатов кивнул и поставил на плиту чайник. – Могли бы хоть чашку чаю предложить… спаситель! – Считай, что предложил. Только мне некогда, сама пошуруй в холодильнике. Филатов пошел в ванную. – Не очень-то вы любезны. Филатов остановился и положил руку ей на плечо. – Послушай, крошка, я в кавалеры не набивался и с цветами тебя не караулил. С чего мне расшаркиваться? Шуруй. Вернувшись через несколько минут на кухню, он увидел на столе тарелку с бутербродами, чашки с кофе и одобрительно кивнул. – Молодец, крошка. – Убедительно прошу вас отныне не называть меня этим дурацким словом! – Почему это «отныне»? – весело удивился Филатов, осторожно откусывая от бутерброда. – Ты что, жизнь со мной собралась вместе прожить? – А разве вы после всего не захотите больше со мной встретиться? Филатов присвистнул. – После чего это – «всего»? После того, как я на полу, как собака, дрых? – Если б захотели, легли бы на диване. – Спасибо за разрешение. Тебе сколько лет? – Девятнадцать. – А мне двадцать три. Можешь не «выкать». – Ты всегда так поздно работаешь? – А что? – Заходил бы тогда за мной, у меня четыре раза в неделю тренировки в одиннадцать вечера кончаются. Филатов развеселился. – А на кой черт мне это надо? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=124842) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания