Последние залпы Юрий Васильевич Бондарев Юрий Бондарев ПОСЛЕДНИЕ ЗАЛПЫ Завещаю в той жизни Вам счастливыми быть И родимой Отчизне С честью дальше служить. Горевать – горделиво, Не клонясь головой. Ликовать – не хвастливо В час победы самой. И беречь ее свято, Братья, счастье свое — В память воина-брата, Что погиб за нее. А. Твардовский 1 В двенадцатом часу ночи капитан Новиков проверял посты. Он шел по высоте в черной осенней тьме, над головой густо шумели вершины сосен. Острым северным холодом дуло с Карпат, вся высота гудела, точно гулко вибрировала под непрерывными ударами воздушных потоков. Пахло снегом. Редкие ракеты извивались над немецкой передовой, сносимые ветром, догорали за темным полукружьем соседней высоты. В низине справа, где лежал польский город Касно, беззвучно вспыхивали, гасли неопределенные светы, как будто задувало их. Молчали пулеметы. Новиков не видел в темноте ни орудия, ни часовых, шел – руки в карманах, ветер неистово трепал полы шинели, – и странное чувство тоски, глухой затерянности в этих мрачных, холодных Карпатах охватывало его. Приступы тоски появлялись в последнюю неделю не раз – и всегда ночью, в короткие затишья, и объяснялись главным образом тем, что четыре дня назад, при взятии города Касно, батарея Новикова впервые потеряла девять человек сразу, в том числе командира взвода управления, и Новиков не мог простить себе этого. – Часовой! – строго окликнул Новиков, останавливаясь, по звуку голосов угадывая впереди землянку первого взвода, вырытую в скате высоты. Ответа не было. – Часовой! – повторил он громче. – А? Что-то черное завозилось, шурша плащ-палаткой, возле входа в землянку, голос из темноты отозвался сдавленно: – А! Кто тут? – Что это за «а»? Черт бы драл! – выругался Новиков. – В прятки играете? – Стой! Кто идет? – преувеличенно грозно выкрикнул часовой и щелкнул затвором автомата. – Проснулись? Что там за колготня в землянке? – спросил Новиков недовольным тоном. – Что молчите? – Овчинников чегой-то шумит, товарищ капитан, – робко кашлянув, забормотал часовой. – И чего они разоряются? Новиков толкнул дверь в землянку. Плотный гул голосов колыхался под низкими накатали. Среди дыма плавали фиолетовые огни немецких плошек, мутно проступали за столом и на нарах красно-багровые лица солдат – все говорили разом, нещадно курили. Командир первого взвода лейтенант Овчинников, с тонким, красивым, самолюбивым ртом, ударил кулаком по столу, покачиваясь, встал, затем, небрежно оттолкнув на бедре тяжелую кобуру пистолета, скомандовал: сипло и властно: – Прекратить галдеж и слушай тост! За Леночку! А, братцы? Пить всем! Смутный рев голосов ответил ему и стих: все увидели молча стоявшего в дверях капитана Новикова. Он медленно обвел взглядом лица солдат. – Значит, пыль столбом? – произнес он, хмурясь. – И санинструктор здесь? То, что веселье это происходило в восьмистах метрах от немецкой передовой и люди, зная это, не сдерживали себя, не удивило Новикова. Удивило то, что здесь, среди едкого махорочного дыма, среди этого нетрезвого шума, сидела на нарах санинструктор Лена Колоскова. Сидела она, охватив руками колени и покачиваясь взад и вперед, разговаривала с умиленно расплывшимся замковым Лягаловым, смеялась тихим, трудным, ласковым смехом. «Смеется каким-то жемчужным смехом, – не без раздражения подумал Новиков. – Она пьяна или хочет понравиться лейтенанту Овчинникову. Зачем ей это?» И, стараясь еще более возбудить в себе неприязнь к этому легкомысленному смеху, он быстро взглянул на нее, потом на Овчинникова, спросил: – Что у вас тут? Свадьба?.. Он произнес это, должно быть, грубо – все замолчали. Лена вопросительно перевела на него взгляд и вдруг легко и гибко спрыгнула с нар, взяла со стола чей-то стакан, подошла к Новикову, блестя яркими, чуть прищуренными, улыбающимися глазами. – Да, именно, – сказала, откидывая: голову, – здесь свадьба. Поздравьте меня и Овчинникова. Лейтенант Овчинников! – приказала она. – Дайте водки капитану! «Что это с ней?» Она не была пьяна, кажется (а вообще не поймешь!), и дерзко глядела на него снизу вверх, – тонкая нежная шея окаймлена воротом, узкие плечи, крепкая маленькая грудь обтянута суконной гимнастеркой, сжатой в талии широким ремнем. Не раз ловил себя Новиков на том, что его непривычно смущала постоянная вызывающая смелость санинструктора, – он почувствовал, что покраснел на виду мгновенно притихших солдат, и, разозленный на себя за это, резко сказал: – Вы всегда неудачно шутите, товарищ санинструктор! – И, повернувшись к лейтенанту Овчинникову, договорил тоном приказа: – Прекратить! Что это за веселье? С какой радости? Всем отдыхать! Лейтенант Овчинников, самолюбиво сузив светло трезвые глаза на недопитый стакан, спросил: – За что вы, товарищ капитан? Мой день рождения. Не признаете? Двадцать шесть стукнуло. Лягалов, налей комбату! Ломанем, товарищ капитан?.. Чтоб пыль на всю Европу, а? Замковый Лягалов, солдат пожилой, некрасивый, низкорослый, обросший золотистой щетинкой на худых щеках, помигал конфузливо на Овчинникова, на комбата, неуверенно налил из фляги полную кружку, протянул Новикову: – Товарищ капитан, не побрезгуйте, стадо быть… Чистая-а! Считался Лягалов непьющим, и то, что он пил сейчас и протягивал кружку, вконец испортило настроение Новикову. Он оттолкнул руку Лягалова, криво усмехнулся: – Поздравляю. – И, ссутулившись, шагнул к двери. Уже на пороге услышал позади себя неловкую тишину, и стало ему неприятно оттого, что он только что внес в землянку, к солдатам Овчинникова, которых любил, холод и раздражение. Он знал, что Лена была развращена постоянным мужским вниманием, – это, разумеется, было связано с ее прошлой службой в полковой разведке. Она пришла в батарею месяца два назад после непонятной истории в полку, о которой всезнающие штабные писаря вынуждены были молчать. Ходили слухи: она набила морду и едва не застрелила адъютанта командира полка. Однако Новиков мало верил этому. Походили на правду иные слухи: говорили о ее особенной близости с разведчиками. И Новиков, видя ее маленькую точеную фигуру, ее порочно аккуратную грудь, обрисованную гимнастеркой, лучисто-теплый свет ее глаз, когда она улыбалась, часто слыша ее смех, который тоже был как бы тайно порочен, испытывал болезненные приступы раздражительности. Оттого, что она, казалось, была доступна всем, она была недоступной для него. В первые дни пребывания нового санинструктора в батарее был он с ней нестеснителен, полунасмешлив, иногда в присутствии ее не сдерживался в сильных выражениях – не божий одуванчик, не то видела! После, лежа один в своей землянке, он, мучаясь, вспоминал то чувство, какое испытывал, когда ругался, словно не замечая ее, и не находил успокоения. Его стесняла, ему мешала эта женщина в батарее. Но одновременно, даже не видя ее, он все время ощущал ее присутствие и не мог объяснить себе то внезапное неприязненное раздражение, которое она своей смелостью, своим голосом вызывала в нем. Выйдя из землянки, Новиков один постоял в холодной осенней тьме. Мысль о том, что он грубо обидел сейчас солдат, обидел тогда, когда от расчетов его батареи осталось двадцать человек, когда он должен быть добрей, ласковее с людьми, угнетала его. Ветер гудел в ушах, и в тяжком скрипе сосен слышался Новикову пьяный гул голосов; и оттого, что в землянке бездумно пили спирт и смеялись, как бы забыв о тех, кого похоронили вчера, Новиков испытывал знакомое чувство тоски. Ощупью нашел пенек – видел его еще днем, – сел, до боли потер небритые щеки, посмотрел в потемки, туда, где за высотой, в полутора километрах отсюда, на западной окраине Касно, стояли два орудия младшего лейтенанта Алешина – второй в батарее взвод, который он, Новиков, особенно берег. Там не взлетали ракеты. – Я пошла! – раздался женский голос в нескольких шагах от Новикова. Из землянки вырвался, стих шум голосов. Желтая полоса света легла на кусты, легкие шаги послышались в четырех метрах от Новикова, и по голосу, по смутному очертанию фигуры он узнал Лену. Она остановилась возле, не видя Новикова, долго глядела на прижатые к горам близкие вспышки ракет – среди шумящих деревьев появлялось ее бледное лицо с непонятно решительным выражением. Сквозь гудение сосен глухо хлопнула дверь, из землянки выбежал лейтенант Овчинников в распахнутой телогрейке, окликнул сипловатым голосом: – Ты куда ж, Леночка?.. Постой! – Я стою. Ну а вы зачем? – спросила она негромко. – Я и сама дойду! Он подошел к ней, проговорил требовательно: – Куда? – К разведчикам. Они здесь недалеко, – ответила она насмешливо. – Не привыкла я к вашей батарее. Непохожи вы на разведчиков, лейтенант… Овчинников придвинулся к ней, сказал тяжелым голосом: – Непохожи? Хочешь, я ради тебя вон там под пули встану? Хочешь? Не знаешь ты еще!.. – Ну, этого не надо! – Она засмеялась. – Глупость это! Тогда он сказал с отчаянием: – Так, да? Все равно не отпущу! Ты наших не знаешь! Он приблизился к ней вплотную, они будто слились, и тотчас Лена сказала презрительно, протяжно, устало, переходя на «ты»: – Уйди-и, не справишься ты со мной… Губы у тебя мокрые, лейтенант… Она оттолкнула его, пошла прочь, а он, сделав шаг назад, позвал громко: «Леночка, постой!» – и кинулся следом за ней. В его сбившемся дыхании, в коротком неуверенном крике было что-то неприятно молящее, унижающее мужское достоинство, и Новиков поморщился. Он встал, пошел к своему блиндажу. Блиндаж был полуосвещен сонным, желтым мерцанием коптилки. Воздух был тепел, плотен, пахло шинелями, лежалой соломой. Дежурный телефонист Гусев, молодой, круглоголовый, прислонясь затылком к стене, спал – устало подергивались брови, потухшая цигарка прилипла к оттопыренной губе, другая – свернутая – заложена за ухо. Перед ним на снарядном ящике котелок: из недоеденной пшенной каши торчала деревянная ложка. Возле котелка огрызок обмусоленного чернильного карандаша, измятый листок, вырванный из тетради, ровные, аккуратные строчки были усыпаны хлебными крошками. Видимо, ел и писал письмо. Новиков взглянул на листок, невольно усмехнулся этому аккуратному школьному почерку: «Ты меня не ревнуй, потому что у нас тут женщин нет, только одна сестра, да и то больно некрасивая…» Он хотел спросить связиста, звонил ли командир дивизиона, но будить было жалко. Вокруг с тревожным всхлипыванием, бредовым бормотанием спали солдаты. Новиков, не раздеваясь, лег на спину, сбоку нар, на обычное свое место. Закрыл глаза и будто погрузился в горячий, парной воздух, полный разлетающихся искр, в хаос несвязных людских голосов, и мутно среди них колыхались лица Лены, лейтенанта Овчинникова – обычный, непонятный мгновенный сон. Он проснулся от сильного гула, давящего на голову, вскочил, пьяный от сна. – Что? Позывные? – спросил отрывисто. – К телефону?.. – Дальнобойная высоту накрыла… – ответил кто-то. Вся землянка была наполнена запахом тола, желтоватой мутью дыма. В нем вздрагивающими тенями копошились, вскочившие солдаты – все глядели отяжелевшими от сна глазами на крупно трясущийся потолок землянки. Сухо трещали бревна накатов, шевелились, перемещались над головой. А там, вверху, что-то гигантски огромное, душащее, тяжкое, с хрустом разламываясь грохотом, рушилось на высоту, сотрясало ее. Не стало слышно стонущего шума ветра, задавленного железной толщей разрывов. – Дальнобойная… накрыла, – шепотом выдавил связист Гусев, бледнея. – Воронки… с дом… Старший сержант Ладья, командир орудия, неловко прыгая на одной ноге, торопливо вталкивал другую ногу в штанину галифе, кричал Гусеву: – Спишь, тютя? А ну, что там, на передовой? Узнай!.. – И, застегиваясь, глянув на Новикова, добавил иным тоном: – Вроде началось, товарищ капитан. Слышите? Непохоже на артналет. Ишь ты, заваруха! И тут же повысил сочный, зазвеневший командными переливами голос: – По места-ам! Вылетай к орудию! – Отставить, – остановил Новиков, шагнув к Гусеву, надсадно кричавшему позывные в трубку, и, медленно разделяя слова, спросил: – Команда была от Резеды? – Никак нет, – бормотал Гусев, обеими руками прижимая трубку к уху, и тотчас пригнулся к аппарату. Куски земли оторвались от потолка, ударили по аппарату, по плечам его. – Никак нет, – повторил он невнятным движением губ, испуганно потирая круглую стриженую голову. – Дайте трубку! Связист вы или нет! Вы должны все знать! – сказал Новиков и не взял, а вырвал из рук Гусева мокрую от пота, нагретую трубку. – Резеда! Резеда! Какого дьявола! Что там? Резеда! Питания, что ли, у вас нет? – Покосился на связиста. – Проверяли связь? – Я Резеда, я Резеда, – внезапно послышался в трубке слабый, как комариный писк, голос и сейчас же зачастил: – Кто у телефона? Шестого к аппарату, шестого к аппарату! Шестого немедленно к Резеде, немедленно к Резеде!.. Немедленно! – Я шестой, – объявил недовольно Новиков, глядя в стоявший на снарядном ящике котелок, полный бурой жижи. – Что случилось? Иду! Сейчас иду. Он положил трубку, надел отлично сшитую, но уже обтрепанную шинель, застегнул ремень, оттянутый кобурой пистолета; потом, сдвинув брови над тонкой переносицей, вынул из кобуры ТТ и легким щелчком выдвинул, проверил кассету и вновь втолкнул в рукоятку пистолета. Он сделал все это молча, без спешки, и солдаты, так же молча, смотрели то на капитана, то на вибрирующий потолок землянки, прислушиваясь напряженно к нарастающему реву снарядов. Новиков же ни разу не взглянул вверх, все хмурясь отчего-то, и тем своим обычным грубоватым тоном, который так не шел к его мальчишески юному, всегда бледному лицу, коротко приказал: – Ремешков, пойдете со мной! Подносчик снарядов Ремешков, парень лет двадцати шести, молчаливый, замкнутый, солдат-счастливец, недавно побывавший после тяжелого ранения в шестимесячном отпуске дома, на Рязани, обратил к Новикову, сидя на нарах, свое крепкое белобровое лицо – в расширенных глазах толкалась мольба. Проговорил еле слышным шепотом: – Нога у меня… нога… – и, жалко кривя губы, потер колено, низко опустив голову. – По горам ведь… нога у меня, товарищ капитан. Другого бы кого, пока нога-то… – Другого? – переспросил Новиков, заученным движением сунув пистолет в кобуру. – Другого, говорите? Он знал, куда надо идти сейчас, и выбрал Ремешкова, потому что тот отлеживался шесть месяцев дома, в то время как солдаты его, Новикова, батареи без отдыха находились в боях, дошли до Карпат. Выбрал, потому что считал это суровой необходимостью, тем более что Ремешков был новым человеком на батарее. – Другого, говорите? Ремешков молчал. Молчали и солдаты. Блиндаж сотрясало мелкой дрожью, пол туго ходил под ногами, в короткие промежутки между разрывами, как из-под воды, вливался отдаленный пулеметный треск. Теперь уже всем было ясно, что это не обычный артналет, не обычная перестрелка дежурных орудий и пулеметов после недавних жестоких боев при взятии города Касно, на границе Чехословакии. И то, что Ремешков робко отказывался идти на передовую, в то время как за неделю от батареи осталось двадцать человек старых солдат, а Ремешков прибыл в батарею днями, прибыл отъевшийся, раздобревший, со здоровым, молочным цветом лица от домашнего хлеба и сала, особенно было неприятно Новикову. – У нас в батарее приказание два раза не повторяют! – проговорил он жестко и, более не обращая внимания на Ремешкова, пошел к двери. – Товарищ капитан!.. Ремешков просительно напряг голос, и, вдруг нагнувшись так, что стала видна красная, гладкая шея, со стоном и страданием прошептал: – Товарищ капитан, разве я… Жалости нет? А? – Нет! – сказал Новиков и вышел. Дверь открылась, впустив грохот разрывов, и захлопнулась. Ремешков все ждал, искательно оглядываясь на солдат, и, потирая колено, повторил умоляюще: – Нога ведь… Жалости нет?! – Жалости? Тютя пшенная! Он еще думает, калган рязанский! – звонким, озорным голосом воскликнул старший сержант Ладья, надвигая пилотку на выпуклый лоб. – Морду нажевал в тылу и думает, все в порядке! Еще ему приказ повторять! Воевать приехал или сало жрать? Было командиру орудия Ладье лет двадцать. Сильный, светловолосый, он по-особому ладно носил пилотку, сдвигая ее на лоб и набок. Весь подогнанный, в немецких, не по уставу, новых сапожках, с немецким тесаком на всегда затянутом ремне, он казался мальчишкой, ради игры носившим военную форму, трофейное оружие. – Ну? – крикнул он. – Думать потом будешь! – Озверели, прямо озверели… – жалко и затравленно бормотал Ремешков, озираясь. Командир второго орудия сержант Сапрыкин, неуклюже грузный, пожилой, двигая непомерно широкими квадратными плечами, в тесной, облитой по круглой спине гимнастерке, старательно кряхтя, наматывал портянку. Подмигнул Ремешкову почти ласково затеплившимися глазами и сказал доброжелательно: – А ты лучше бери, землячок, автомат да и дуй во все лопатки. Так оно вернее. Раньше-то ведь воевал? Понял или нет? Вот автомат возьми. – И, обращаясь к Ладье, прибавил ворчливо: – Оно верно, после теплой печки да жены под боком умирать неохота. Сам небось так бы, Ладья? – А я бы и в отпуск не поехал! На кой леший он мне! – сказал Ладья решительно и, взяв лежавший на нарах крепко набитый вещмешок Ремешкова, взвесил его с насмешливой улыбкой, говоря: – Давай, давай катись колбасой, тютя! И подтолкнул Ремешкова в будто окаменевшую спину. Оглушенные грохотом снарядов, рвущихся по всей высоте, они некоторое время стояли в ходе сообщения. Взлеты огня беспорядочно выхватывали из тьмы ощипанные стволы сосен. С острым звоном полосовали воздух осколки, бритвенно срезали землю на брустверах. Она сыпалась на фуражку Новикова. Отплевывая хрустевшую на зубах землю, он ощупью нашел холодный телефонный провод, ведущий от орудий на передовую, и, не выпуская его, посмотрел в сторону города Касно. Все пространство за высотой – километра на два – было освещено как днем. Гроздья ракет торопливо повисали там, пышна иллюминируя низкие облака. В них взвивалась, наискось красные трассы. Небо за высотой все время меняло окраску, наливалось густой багровостью – что-то горело в городе. – Пойдете по проводу! Я за вами? – приказал Новиков Ремешкову. – Берите провод, он в моей руке! Вот! – Провод? – глухо переспросил Ремешков. Но когда Новиков почувствовал прикосновение чужих потных пальцев к своей руке, лопнул рев над головой – будто огненный шар, ослепив, разорвался в небе. Сверху ударило жарким воздухом, бросило Новикова на землю. Снаряд лопнул, задев о ствол сосны. «Разобьет орудия», – беспокойно подумал Новиков и сейчас же услышал стонущий голос Ремешкова: – Ударило… по голове ударило… товарищ капитан. Всего ударило! – Э, черт! – с досадой сказал Новиков, подымаясь. – Ранило, что ли? Где вы тут… ползаете? В бледном отблеске расцвеченного ракетами неба он увидел у стены траншеи скорчившуюся фигуру Ремешкова. Охватив руками голову, он глядел на Новикова опустошенными, рыскающими глазами, и это выражение успокоило Новикова, – раненые смотрели иначе. – Крови нет? – спросил он и добавил насмешливо: – Еще до передовой не дошли, а вы… Как воевать будете? Ну, пошли, берите провод. Ремешков поднес к глазам белые ладони и, странно всхлипнув, пробормотал облегченно: – Взрывной волной меня… – Не взрывной волной, а страхом. Новиков пошел вперед, продвигаясь по ходу сообщения к орудиям. В трех шагах от землянки Овчинникова почти натолкнулся на высокую человеческую фигуру, стоявшую в рост. – Кто тут? Эй! – с угрозой рявкнул в лицо человек, и автомат тупо уперся Новикову в грудь. По голосу узнал часового первого орудия Порохонько; отведя рукой ствол автомата, сказал: – Свои. Близко подпускаете! – И, сразу же заметив возле Порохонько освещенную слабым заревом тонкую фигуру Лены (стояла неподвижно, прислонясь спиной к траншее), спросил ненужно: – И вы тут? Вы же к разведчикам хотели идти? – Хотела… – неохотно ответила она и спросила с вызовом: – А вы откуда знаете? Новикову стало жарко, не рассчитал неожиданности вопроса и, увидев в больших вопросительных глазах на близком ее лице горячие отблески ракет, повернулся к Порохонько, хмурясь: – Орудия целы? Порохонько, как бы поняв все, лениво поскреб темнеющую щетину на узком подбородке, непонятно хихикнул. – Ось кладет, ось кладет снаряды, як пишет… И кидает и кидает, сказывся чи що, фриц треклятый! А орудия дышат. Куда же вы, товарищ капитан? Не ответив, Новиков двинулся дальше по траншее, однако Ремешков, поправляя на спине вещмешок, выкрикнул глуховато: – Фрицам в зубы, куда еще!.. – И голос его покрыло разрывом; дым застлал зарево. Он нырнул головой в траншею, побежал, горбато согнувшись. – Товарищ капитан! – безразличным голосом окликнула Лена. – Подождите. Он приостановился. – Я с вами на передовую, – сказала она, подойдя. – Мне нечего здесь делать. Видите, что там? А я ведь в разведке привыкла к передовой. – Привыкли? И это напоминание о разведке, о той непонятной легкой жизни Лены в полку вновь ревниво толкнуло Новикова на грубость. – Что вы мешаетесь тут, товарищ санинструктор, со своими дамскими штучками! – сказал он, хотя сам не мог вложить точного понятия в эти «дамские штучки». – Что, спрашивается, я теряю тут с вами время? А она будто вздрогнула, как-то некрасиво искривив рот, сказала страстно и тихо: – Может быть, солдаты вас любят, товарищ капитан, может быть. А я вас терпеть не могу! Терпеть не могу! Другое бы сказала, да Ремешков здесь!.. – Спасибо, – произнес он, силясь говорить вежливо. – А я думал, что сейчас можно не терпеть только немцев. И по тому, что она говорила с ним грубо и он увидел ее ставшее некрасивым лицо, Новиков понял, что никакие другие отношения, кроме уставных, не могут связывать их, и почувствовал какое-то тоскливое облегчение, похожее на медленно проходящую боль. 2 Весь центр этого польского города с тяжелой готической высотой костела, прочно стоявшего среди каменной площади, на которой возле железной ограды чернели мертво обуглившиеся немецкие танки, и пустынные улицы, поблескивающие красными черепичными кровлями, наглухо опущенными металлическими жалюзи, с тенями обнаженных осенних садов за заборами, каменными мостовыми – все было залито недалеким заревом, встававшим над западной окраиной. Врезаясь в зарево, искрами рассыпались над крышами очереди пуль, частый, взахлеб, треск пулеметов не заглушал тонкого шитья автоматов, тявкающего звона мин. Тяжелые снаряды тугим громом раскалывались на каменных мостовых, жаркий ветер вздымал ворохи сухих листьев, швырял в лицо, корябая, как горячим наждаком. Весь город, окрашенный зловещим огнем, грохотал, сотрясаемый эхом, с крыш ссыпалась на тротуар черепица. И среди этих звуков возникали новые, визжа, нарастая. Достигнув последней своей точки – пронзительного скрежета трамвая на поворотах, – звуки обрывались. Новиков и Ремешков упали рядом около какого-то подъезда, дважды резко, сильно подкинуло их на земле взрывной волной, этой же силой Новикова притиснуло к окаменевшему плечу Ремешкова, и жаркий, разбухший от ужаса голос зашептал в лицо ему: – Побрился я… Зачем я побрился, а?.. – Что? – не понял Новиков. – Что бормочете? Ремешков, втянув голову в плечи, как бы не видя Новикова, шептал с придыханием, будто из ледяной воды вынырнул: – Побрился я, побрился… С Днепра примета… перед боем… Побреешься, или чистое белье наденешь, или в баню… У меня дружка так… под Киевом. – Молчите! – неприязненно оборвал его Новиков. – У меня в батарее будете бриться. И в баню ходить. – И добавил тоном, не допускающим шуток: – Умрете, так хоть выбритым. А борода растет и у мертвецов. Не видали? – И злым движением встал. – Встать! Вперед! Ремешков поднялся, разогнувшись, по-бабьи расставив полусогнутые ноги, стоял возле каменной стены особняка, испуганно озирая небо, пронизанное свистами мин; сдерживая дыхание, забормотал: – Куда идти? Так и до передовой не дойдем, товарищ капитан! Со всех сторон бьют… Окружают? В мутной глубине улицы взлетали конусы разрывов. Едкий дым несло вдоль оград, мимо сгоревших на мостовых немецких танков. Город обстреливали дальнобойные батареи, снаряды прилетали с запада и юга: было такое ощущение – Касно окружен. Новиков, однако, не испытывал пока большого беспокойства, – вероятно, складывалась обычная обстановка в условиях Карпат; немцы оставались в долинах, на высотах по флангам, продолжая вести огонь по дорогам. – Окружили, отрезали, обошли! Сорок первый год вспомнили? – сказал Новиков. – Вперед! И не на полусогнутых, черт дери! И побежал в глубину улицы. Как только достигли западной окраины города, близкие пожары ослепили их, и оба горлом ощутили неистовый, раскаленный ветер. Он, как в воронке, крутил по всей окраине огромные метели огня, искр, пепла. Впереди жарко горели дачные коттеджи на берегу длинного озера. Красный отблеск воды висел в воздухе. Над озером, в дыму, сталкиваясь, перекрещиваясь, мелькали огненные нити пулеметных очередей; и частые вспышки орудийных зарниц в горах, мерцающие сполохи танковых выстрелов, малиново-круглые разрывы мин на берегу, звуки непрекращающейся автоматной стрельбы – все это бросал и рвал над окраиной опаляющий до сухости в горле ветер. – За мной, бего-ом! Новиков первый вбежал в туман, быстро движущийся над берегом, увидел впереди темнеющий ход сообщения первых пехотных траншей, с разбегу спрыгнул на мелкое дно. Сразу зазвенели под ногами стреляные автоматные гильзы. Два солдата молча сидели здесь подле патронных ящиков, не шевелясь, курили в рукава. Когда Новиков спрыгнул, солдаты не подняли головы, только утомленно подобрали ноги в обмотках. – Артиллеристов не видели из артполка? – крикнул им Новиков. Один из солдат, седой уже, снизу посмотрел серьезными слезящимися глазами, трескуче закашлялся, сотрясаясь, сделал какие-то жесты оттопыренными локтями и ничего не объяснил, – видимо наглотался гари и дыма, пока нес до траншеи патронные ящики. Другой, помоложе, будто оправдываясь в том, что сидели здесь и курили, прокричал на ухо Новикову: – Пехота мы, товарищ капитан! Вон какое дело-то! Патроны носили… из боепитания… А артиллеристы там, во-он – на высотке… До высоты – метров сто – шли по траншее, пригнувшись так, что свинцовой усталостью налилась шея. Над головой звенели, взвизгивали косяки мертвенно светящихся трасс, брустверы вздрагивали от рвущихся возле снарядов. С хриплой руганью отряхивая землю с шинелей, солдаты вдруг выныривали головами из траншей, ложась грудью на бруствер, стреляли за озеро. Кто-то басил сорванным от команд голосом: – По домику, по домику! Вон они у забора легли!.. Впереди, на самой высоте, лихорадочно дрожали вспышки очередей – человек за пулеметом отшатнулся вбок, крикнул злобно: «Ленту!» – и, вытирая рукавом пот, опустился на дно окопа, в розовую от зарева полутень. Отстегнув флягу и запрокинув голову, стал пить жадными глотками. Когда Новиков подошел, человек этот перевел на него узкие черные горячие глаза, в Новиков увидел потное лицо, прилипшие ко лбу мокрые кругляшки волос – это был командир отделения разведки Горбачев. – Вы что это тут? Пулеметчиков не хватает? – удивился Новиков. – Где командир дивизиона? Здесь? Горбачев, бедово прищурясь, отбросил в сторону пустую флягу. – Вовремя, товарищ капитан! Ждут вас. Начальство. И Алешин здесь. А пулеметчиков тут угробило. Пока суд да дело, дай, думаю… шкуры фрицам посчитаю! – И спросил усмешливо: – Разрешите, а? Пока суд да дело!.. В просторной землянке командира дивизиона, посреди роскошного лакированного столика, принесенного из города, в полный огонь горела, освещая низкий потолок, лица офицеров, вычищенная трехлинейная лампа. Двое связистов, натянув на уши воротники шинелей, спали на соломе в углу. Командир дивизиона майор Гулько сидел, сутулясь, в расстегнутой гимнастерке, без ремня, курил сигарету и как бы нарочно ронял пепел на карту, разложенную на столике. Худощавое лицо его с грустными, армянского типа глазами, как обычно, едко, широкие брови, сросшиеся на переносице, брезгливо подымались. С видом неудовольствия он слушал что-то быстро говорившего младшего лейтенанта Алешина, молоденького, всегда веселого без всякого повода, звонкоголосого, как синица. Алешин старательно сдувал пепел с карты, смуглые пятна волнения шли по чистому лбу, по стройной шее гимнаста. Говорил он и все оглядывался весело на спящих связистов, на стены землянки, задерживал оживленный взгляд на огне лампы и только не смотрел в сторону майора Гулько, будто опасаясь внезапно и некстати рассмеяться. Позади Гулько стоял его ординарец Петин. Он был чрезвычайно высок, огромен, белобрыс; рукава засучены до локтей. С мрачно серьезным видом он лил себе на широкие ладони немецкую водку из фляги и, задрав гимнастерку на майоре, растирал ему спину и поясницу: Гулько страдал радикулитом. Он ерзал, сопя волосатым носом, пригибался под нажимами ладоней ординарца, сидел, однако, с выражением независимым, был, казалось, всецело занят Алешиным. Когда вошел Новиков и следом за ним Ремешков, возбужденно раздувая ноздри, майор Гулько выгнул спину, всматриваясь поверх огня лампы, произнес желчно: – А, Новиков! – и тускло улыбнулся. Но даже и эту ласковость, которую при встречах иногда замечал Новиков, Гулько тотчас прикрыл ироническими морщинами на лысеющем лбу, скосил глаза на ручные часы, потонувшие в густых волосах запястья, выговорил: – Не торопитесь на передовую, капитан. Тыловые настроения? Французское шампанское распиваете? Трофеи? Или с прекрасными паненками романы крутите? Под гитарку… Мм? Или санитарочка там у вас? Был Гулько разведен еще задолго до войны, о женщинах не говорил всерьез, считал себя прочным холостяком и, быть может, поэтому постоянно подозревал своих офицеров в вольности и легкомыслии, что, по его убеждению, свойственно лишь нерасчетливой молодости. – Прибыл по вашему приказанию, – сухо доложил Новиков и подумал: «Обычное радикулитное настроение». – Веселенькое дело, – продолжал Гулько, обращаясь не к Новикову, а к сигарете, которую с отвращением вертел в тонких прокуренных пальцах, и вдруг, сапнув носом, спросил, отрезвляюще внятно, повернувшись к ординарцу; – Расходился? Мозолями кожу снимаешь? Рашпиль. Хватит. Genug[1 - достаточно (нем.)]. Побереги водку. Младший лейтенант Алешин, навалясь грудью на столик, прижав кулак ко рту, смотрел на Новикова покрасневшими от напряжения, плещущими весельем глазами, – он давился от смеха. Гулько почесал спину, кряхтя, потом, застегивая гимнастерку, покосился на Алешина с брезгливым видом. – Что у вас, Алешин? Смешинка в рот попала? Прошу набраться серьезности. – И кивнул Новикову. – Садитесь как можете. К столу. Что смотрите? На шнапс? Нет, вызвал вас не водку пить. – Я не просил водки, товарищ майор, – сказал Новиков, садясь возле Алешина. – Совсем приятно, – скептически проворчал Гулько, застегивая ремень. – Консервы, пожалуйста, поковыряйте вилкой. Хорошие датские консервы. Свиные. Но, как ни странно, и нам годятся. Новиков нетерпеливо свел брови, глядя на карту. Он знал странность Гулько. Чем сложнее складывалась обстановка, тем скептически болтливее и вроде бы равнодушнее ко всему становился он перед тем, как отдать приказ. В самые опасные минуты боя Гулько можно было видеть на НП возле стереотрубы – подавал команды, сморщив лицо застывшей гримасой неудовольствия, зажав вечную сигарету в зубах, и без гимнастерки – ординарец пуговицу пришивал! В период обороны шлепал по блиндажу в мягких домашних тапочках, постоянно лежал на нарах, читал затрепанный томик Гете с недоверчивым выражением и, словно подчеркивая эту недоверчивость, шевелил пальцами в носках. Было похоже: хотел он жить по-холостяцки удобно, вольно, скептически презирая строевую подтянутость, однако большой вольности подчиненным офицерам не давал и все же слыл за домашнего, штатского человека. Новиков же считал его чудаком, не живущим реальностью, и был с ним подчеркнуто сух. – Слушаю вас, товарищ майор, – сказал Новиков официальным тоном. – Дело вот какого рода. – Гулько прикурил от сигареты сигарету, выпустил струю дыма через рот и нос и ядовито покривился. – Фу, пакость! Солома, а не табак! – И концом сигареты обвел круг на карте, заключая в него Касно. – Смотрите сюда, капитан. Мы прижали немцев к границе Чехословакии. Немцы вовсю жмут на город с запада. Основательно жмут. Хотят вернуть город. А почему? Смотрите. По горам с танками не пройдешь, естественно. А город этот – узел дорог. Обратите особое внимание, Новиков, на вот это шоссе, на север. Вдоль озера… Вся петрушка здесь. Это дорога в город Ривны. Вот он, километрах в двадцати от Касно. Знаете, что тут происходит? Соседние дивизии замкнули в Ривнах немецкую группировку. Очень сильную группировку. Много танков и прочая петрушка. Уразумели? Они рвутся из котла на единственную годную для танков дорогу, которая проходит через ущелье и Касно в Чехословакию. А там, надо вам сказать, события развернулись грандиозные. Словаки начали восстание против правительства Тисо. – Майор Гулько в раздумье поглядел на часы, положив волосатую руку на карту. – Два дня город Марице блокирован словацкими партизанами. Надо полагать, немецкая группировка под Ривнами стремится прорваться через Касно на Марице, соединиться с немецким гарнизоном, на ходу подавить восстание. Уразумели? Поэтому немцы и стали жать с запада – захватить Касно, узел дорог, помочь прорваться северной группировке. Такова обстановочка. Таковы делишки. – Гулько затянулся сигаретой. – Вообще не кажется ли вам, Новиков, что великие дни начинаются? Освобождена Болгария, Румыния, бои в Югославии, в Венгрии… Слышите музыку с запада? Мм?.. Майор Гулько, прижмурясь, посмотрел на трясущиеся от разрывов накаты. От глухих ударов сыпалась со стуком земля на стол, звенело стекло лампы, будто сильные токи проходили по земле. И Новикову почему-то хотелось рукой придержать лампу – жалобное дребезжание раздражало его. Младший лейтенант Алешин, напряженно и серьезно глядевший на карту, вдруг снова заулыбался, встал и начал отряхивать фуражку, вытирать шею, весело встряхнулся, притопывая сапогами. – Ну вот, – сказал он, – за шиворот насыпалось! Просто баня. Никто не ответил ему. Гулько, пососав сигарету, досадливо сплюнул табак, по-прежнему ленивым голосом продолжал: – Сегодня ночью вы, Новиков, снимаете свои орудия со старой позиции и ставите их на прямую наводку вот здесь. На живописном берегу озера. Направление стрельбы – ущелье, шоссе, Ривны. Соседи у вас: танки пятого корпуса – справа. Плюс иптаповский полк и гаубичные батареи. Слева – чехословаки генерала Свободы. Воюют вместе с нами. Младший лейтенант Алешин уже видел позицию. Вот, собственно, и все. Младший лейтенант Алешин! – чуть поднял голос Гулько. – Покажите своему комбату местостояние батареи. – Слушаюсь! – живо ответил Алешин. – Пе-етин! Горячей воды, бриться! – крикнул Гулько, густо выпустив через волосатые ноздри дым, ворчливо договорил: – Я буду на местности через полтора часа. Кстати, наши саперы минируют подступы к высоте. Соблюдайте осторожность! «Черт совсем возьми со всей его чистоплотностью, – подумал Новиков, подымаясь, оглядывая чистую эту землянку со слабым запахом одеколона и водки, с круглым туалетным немецким зеркальцем на столике, на котором сверкал никелем трофейный прибор, забитый ножичками и щеточками для чистки ногтей и расчесывания волос. – Живет как дома!» И, не скрывая презрения к этой женственно опрятной обстановке, к этой потуге удобности быта, от которой как бы веяло прежними холостяцкими привычками майора, Новиков спросил все так же официально: – Разрешите идти? И первый вышел из землянки в траншею. Горьковато-сырой, пропитанный гарью ветер гулко рвал звуки выстрелов, дробь пулеметов, дальнее и тупое уханье тяжелых мин, комкал все это над траншеей и нес гигантское неумолкающее эхо. Красный туман мрачно клубился над озером, лица солдат в траншее казались сизо-лиловыми. Пулеметы длинно стреляли за озеро, в пролеты меж ярко горящих домов, где были немцы, и Новиков сверху видел это бесконечно вытянутое вдоль возвышенности озеро, налитое огнем пожаров. Пули торопливо щелкали по брустверу, сбивая землю, и Новиков тут же схватился за фуражку, ее будто ветром толкнуло. Надвинул козырек на глаза, пригнувшись, выругался. – Что? – крикнул Ремешков за спиной. – Земля, – ответил Новиков. – А-а… Ремешков присел на корточки, снизу с загнанным выражением следил за Новиковым. На какую-то долю секунды мелькнула мысль, что если бы Новикова ранило, хотя бы легко, то не пришлось бы идти под огонь на другой конец озера; тогда ему, Ремешкову, надо было бы вести командира батареи в тыл, в санроту. И оттого, что не случилось этого и теперь обязательно надо было идти, почувствовал он, как грудь сжало знобящим холодом, ноги обмякли. Новиков, стоя к нему спиной, позвал громко, словно ударил по сердцу Ремешкова: – Скоро там, Алешин? – Готов, товарищ капитан! Идем! – послышался голос младшего лейтенанта. Дверь землянки на миг выпустила свет лампы, обжитое тепло, где было, казалось, по-домашнему покойно, то тепло, которое так не хотел покидать Ремешков. «Эх, взял бы майор меня в ординарцы, разве таким, как Петин, был!» – пожалел завистливо и отчаянно Ремешков и, услышав веселый голос Алешина, подумал с неприязнью: «Фальшивят они, играют, веселость создают. Не от души это все. Кому война, а кому мать родна!» – Э, кого тут занесло? Кто тут на карачках ползает? – сказал Алешин и засмеялся непринужденным молодым смехом, споткнувшись о ноги Ремешкова. И тогда Новиков окликнул строго: – Где вы, Ремешков? С трудом и тоской Ремешков встал, оторвав свинцовое тело от земли, хромая, подошел к Новикову, тот пристально, сожалеюще глядел на него прямым взглядом. Спросил: – Что вы? – Нога… – Ремешков застонал, потирая колено; плотно набитый вещмешок нелепо торчал за его спиной, как горб. – На кой… прислали вас ко мне? – не выдержал Новиков. – Вы что, воевать приехали или задницу греть возле печки? Шесть месяцев торчали дома и ногу не вылечили. А если не вылечили – терпите! Не то терпят! Запомните, я ничего не хочу знать, кроме того, что вы солдат! Перестаньте морщиться! И стонать! Лучше «сидор» скиньте, пуда два за спиной носите! Новиков понимал, что говорит жестоко, но не сдерживал себя. Три раза сам он после ранений лежал в госпиталях, и там и потом в части ему не только не приходилось показывать на людях свои страдания, но, наоборот, скрывать, стыдиться их. Новиков повторил: – Перестаньте стонать! Ремешков перестал стонать – стучали зубы, – но вещмешок не снял, а только потрогал лямку трясущимися пальцами. – Да оставьте его здесь, товарищ капитан! – беспечно посоветовал Алешин, удивленно разглядывая страдальчески напряженное лицо Ремешкова. – Зачем он нам? Пусть сидит со своей ногой. – Он пойдет с нами. И Новиков, упершись носком сапога в нишу для гранат, с решительностью вылез из окопа. Ремешков оставался в траншее последним. Подняв глаза, он увидел, как пули пунктирами пронеслись над головами Новикова и Алешина. Ладони сразу вспотели, влажно прилипли к ложе автомата. Раздувая ноздри, часто-часто задышал он ртом, будто ему воздуха не хватало. «Если я оглянусь сначала направо, а потом налево, то меня не убьют, если не оглянусь…» – подумал он и оглянулся сначала направо, потом налево и, как в пелене, заметил розовые от зарева лица ближних солдат в траншее. Со странным коротким вскриком он выскочил на бруствер, на резкий порыв ветра, спотыкаясь о свежие воронки, часто падая, чувствуя ладонями острые, разбросанные по земле осколки, он побежал за Новиковым, готовый закричать от ожидаемого удара в спину. «Там вещмешок за спиной, вещмешок! Пулями не пробить! – мелькало в его голове. – Нет, нет, сразу не убьет, ранит только…» Он догнал офицеров возле крайних домов и, прислонясь вещмешком к забору, не мог сказать ни слова, хрипло дышал. 3 В два часа ночи, после рекогносцировки, Новиков послал Ремешкова на старую огневую с приказом немедленно снять орудия Овчинникова и в течение ночи занять позицию в районе севернее города, на новой высоте, правее озера. Ожидая орудия, Новиков сидел на земле в пяти шагах от новой позиции батареи. Он отчетливо слышал сочный скрип лопат о грунт, сниженные до шепота голоса солдат, движение тел в темноте – копали расчеты Алешина. А вокруг стояло неподвижное глухое затишье. Озеро мерцало алыми тихими отблесками, на той стороне молчали немцы. Там была Чехословакия. Здесь, в четырех километрах на север от основного боя и в двухстах метрах от немцев, смутное чувство тревоги охватывало Новикова. Казалось, недоставало чего-то ему, что он непоправимо ошибся, однако не мог ясно найти, уловить точные причины того, что беспокоило его, как пристальный взгляд в спину. Озеро уходило вперед, дымно тускнея, северная оконечность упиралась в черный кряж Карпат, далеко справа розоватой стрелой уносилось из Касно на Ривны шоссе, терялось в ущелье; оно сумрачно клубилось сизо-черным туманом. – Товарищ капитан! Хотите великолепные сигареты? Польские! «Монополия»! О, черт, смотрите, что в городе! Подошел Алешин. Молча Новиков отогнул рукав шинели, взглянул на часы, на фосфоресцирующие цифры, потом посмотрел назад – на отдаленный город, залитый заревом. Там беспрестанно возникали косматые звезды разрывов, вспышки танковых выстрелов вылетали навстречу друг другу, точно сталкивались над озером, которое километров на пять вытянулось вдоль границы Чехословакии. Ветер дул с севера, гудел по высоте, где сидел Новиков, и приглушал звуки боя. – А здесь молчат, – сказал Новиков и вдруг, увидев над огневой слабый отсвет, спросил: – Кто курит? Прекратить! Богатенков, что ли, терпеть не может? В ответ, – тишина. Слабое свечение над окопом исчезло. Кто-то надсадно закашлялся там, будто поперхнувшись. Младший лейтенант Алешин вынул из кармана шинели огромную коробку трофейных сигарет, залихватски толкнул коробкой козырек фуражки, сдвинул ее на затылок, отчего юное лицо стало наивно-детским, отчаянным, сказал добродушно: – Черти!.. – И, помолчав немного для приличия, заговорил веселым голосом: – Товарищ капитан, тут наши разведчики великолепный особняк нашли. Бассейн, ванна, ковры, с ума сойдешь! Роскошь! Пойдемте, рядом тут. Вон внизу… – Пустой особняк? – Совершенно. Особняк этот, просторный двухэтажный дом, стоял метрах в ста пятидесяти от высоты в липовом полуоблетевшем парке за железной оградой, с массивными железными воротами и парадной калиткой, над которой поблескивали медью оскаленные морды львов. Они вошли в парк, угрюмо-темный, огромный. И он поглотил их печальным шорохом, шелестом опавшей листвы на дорожках, ровным текучим шумом полуоголенных лип. Сухие листья летели в темноте, цеплялись, липли к шинелям. Новиков слышал, как сапоги с мягким хрустом уходили в плотный увядающий настил, отовсюду из засыпанных листопадом аллей веяло безлюдьем, грустно-горьковатым, дымным запахом поздней осени. В глубине парка возле темного дома гладко блестел заросший кустами бассейн, в густо-черной воде мирно плавали листья, собравшись целыми плотами, и Новиков впервые за много дней увидел здесь, между этими плотами-листьями, острый блеск звезд в черноте неподвижного водоема. Лягушка, испуганная шагами, звучно шлепнулась в воду, и звезды у берега закачались, заструились. Новиков остановился, посмотрел. Он любил только лето, привык в годы войны ненавидеть осень за раскисшие от дождей дороги и внезапно подумал, что стал забывать неповторимые особенности того довоенного мира, ради которого ненавидел и осень, и немцев, и самого себя за теску по тому миру. Услышав голос Алешина, Новиков обернулся: – Вот чепуховина, что это? Что за насекомое? Младший лейтенант Алешин с детски озорным любопытством посветил в воду карманным фонариком, и Новиков неожиданно для себя проговорил, улыбнувшись: – Бросьте, обыкновенная лягушка! – Вот дура! – восторженно воскликнул Алешин. – Дайте фонарь. Новиков поднялся по ступеням застекленной террасы, зажег фонарик. Первый этаж дома был пуст. В нем не жили, вероятно, больше недели, пахло пыльными коврами, сладковатой духотой чужого жилья, незнакомой роскоши. На полированной мебели, на мягких сиденьях низких кресел – серый слой со следами пальцев. Везде признаки торопливого бегства: в углу холла темнел толстый ковер, свернутый в рулон; широкий, на полстены, сервант, искристо сверкавший стеклом, хрустальными рюмками, распахнут; ящики, заваленные столовым серебром, наполовину выдвинуты. Возле светились на ковре осколки фарфоровых чашек. Видимо, в поспешности искали самое ценное, что можно увезти, в злобе ломали, били то, что попадалось под руки и мешало. Зеркало трельяжа, – очевидно, прикладом – расколото посредине, перед ним на полу невинно розовела тончайшая женская сорочка с кружевами. – Балбесы! – сказал Алешин гневно. – Что наделали, идиоты дурацкие! – Кто там? Танцуют, что ли? – Новиков указал фонариком на потолок, где дробно громыхали шаги, заглушенно проникали в нижний этаж голоса. – Тут один разведчик, старшина Горбачев, – ответил Алешин, пожав плечами. Светя перед собой фонариком, Новиков по плавно пружинящему ковру лестницы поднялся на второй этаж. Смешанным теплым запахом духов, едкой терпкостью нафталина пахнуло навстречу. Зеленый полумрак дымом стоял в этой с низким потолком комнате, – вероятно, спальне, – на окнах тщательно были задернуты тяжелые шторы. Трое людей были здесь. Двое незнакомых – офицер и солдат – с сопением возились подле шкафов, суетливо выкидывали оттуда шелковое женское белье, выбирая мужское, набивали им вещмешки, уминали кулаками. Разведчик Горбачев, высокий, гибкий в талии, сидел верхом на кресле, пожевывая сигарету в уголке рта, презрительно цедил сквозь дымок: – Барахольщики вы, интенданты, на передовую бы вас… – И, увидев вошедших офицеров, лениво встал, не без достоинства и несколько небрежно козырнул, снисходительно произнес: – Интенданты из медсанбата. Подштанники для солдат добывают… Да кружева все. Ха! – Кто приказал? – спросил Новиков, подходя к интендантам. – Я спрашиваю, кто приказал? Один из интендантов, шумно отдуваясь, повернулся – был он потен, красен, коротконог, крючок шинели расстегнут, толстые щеки выбрито лоснились, лицо начальственное, виски седые – капитан интендантской службы. Разгоряченный, собрав веки в узкие щелки, спросил низким прокуренным баритоном: – А вы кто такой? Что нужно? Что? Что такое? – Я вас спрашиваю, кто приказал рыться здесь? – повторил Новиков, казалось, спокойным голосом и вскинул на капитана глаза, вспыхнувшие гневным огоньком. – А ну, вытряхивайте из мешков все до последней нитки! И марш отсюда! Ко всем чертям! Интендант, вытерев пот на квадратном лице, смерил взглядом невысокую фигуру Новикова, заговорил самоуверенно: – Прошу потише, капитан, не берите на себя много. Не для себя стараюсь, для вас же, солдат и офицеров, для медсанбата белье! Главное, спокойно, спокойно… Васечкин! Бери, и пошли! – командно рокотнул капитан в сторону солдата с унылым, болезненным лицом. Солдат этот, растерянно тыча руками, топтался возле распахнутой дверцы бельевого шкафа, нерешительно поднял четыре до тесемок набитых вещмешка. Два остальных взял, отпыхиваясь, тучный интендант, предупреждающе строго глядя на Новикова. В то же мгновение Новиков шагнул навстречу, загородив дорогу, сказал сквозь зубы: – Первую же сволочь, которая с барахлом переступит порог… Назад! Сутулый солдат, словно толкнуло в грудь, попятился, путаясь сапогами в кучах разбросанного женского белья, неуверенно опустил вещмешки у ног. Капитан, по бычьи нагнув голову, с закипевшей слюной в уголках рта, крикнул: – С дороги! Не лезь не в свое дело! Мальчишка!.. И в ту же секунду, издав горлом сиплый звук, рванул на боку кобуру нагана. – Младший лейтенант, отберите у него эту игрушку! – быстро и жестко сказал Новиков. Младший лейтенант Алешин и следом Горбачев, пригнувшись, ринулись на капитана, и тотчас в углу послышалась тяжелая возня, злое сопенье капитана, умоляющие вскрики сутулого солдата: «Зачем вы, товарищ капитан?.. Зачем?» И когда интенданта, грузного, с гневно налитыми кровью глазами, выводили из комнаты, он упирался короткими ногами, придушенно кричал: – Наган отдайте! Личное оружие… Не имеете права! Не для себя белье, для медсанбата! Медсанбат разбомбило, ни черта не понимаешь! Молокосос! Вывели его. Шаги, крики капитана удалялись, стихали на нижнем этаже. Новиков подошел к столу, налил себе полстакана воды и стоя залпом выпил. – Ну и мордач! Обалдел, просто обалдел! – почти восхищенно воскликнул Алешин, входя вместе с Горбачевым, оправляя ремень. – Вот игрушку взяли. – Он, возбужденный, зачем-то обтер о шинель наган, положил перед Новиковым и, вроде бы ничего не случилось, сел к столу, независимо пощурился на свет лампы под зеленым абажуром. Затем потянулся к ящичку, набитому плитками шоколада. С удивлением посмотрел на рисунок обертки: женская головка со смеющимися глазами, долька шоколада возле полуоткрытых губ; рядом чужие буквы на фоне башни, на железных пролетах. Сдвинув фуражку на затылок, прочитал, растягивая слова: – Па-ри-ис, – и повел детски заинтересованными глазами на Новикова. – Что такое? Что за «Парис»? – Это по-французски – Париж. Немцы еще жрут французский шоколад, – ответил Новиков. – А это Эйфелева башня. Конструкция инженера Эйфеля. Кажется, триста метров высоты. А впрочем, может быть, и вру. Забыл… И, отодвинув наган к консервным банкам, отошел от стола. Внимательно оглядел комнату, повсюду разбросанное белье на ковре, двухспальную, распухшую развороченной периной кровать, мягкие кресла. Потом достал из ниши над широкой тахтой запыленную книгу, полистал, молча швырнул на пол, сунул руки в карманы, прошелся по глушащему шаги ковру. – Немцы, – сказал он. – Здесь жили немцы, а не поляки. Отдыхали немецкие офицеры… Ясно… Курортный городок. – Да шут с ними, товарищ капитан, – успокоительно сказал Горбачев, улыбнувшись глазами из-под черных, свесившихся на лоб волос. – Садитесь, закусим, щоб дома не журились! Здесь продуктов – подвал! На год хватит. Товарищ младший лейтенант, вам, может, винца? А шоколад-то, разве это закуска? Плюньте. Ерунда!.. В подвале его штабеля… – Вина? Пожалуйста. Алешин отложил развернутую плитку шоколада, вопросительно посмотрел на Новикова, внезапно жарко покраснел. Взял рюмку, наполненную ромом, и как-то торопливо, неумело, давясь, выпил, после чего долго мигал, вбирая воздух ртом, наконец выдавил: – За победу! Лихая, фиговина. А крепка!.. – и, наклонясь к полу, будто уронив что-то, смахнул с ресниц выжатые ромом слезы. Выпрямился и уже с наигранным выражением лихости откусил половину шоколадной плитки. Горбачев, выпив рюмку одним глотком, не поморщился, понюхал только корочку хлеба, стал тыкать вилкой в банку свиных консервов, подвигая их Алешину. Однако тот, жуя шоколад, замотал протестующе головой, говоря смело: – Так привык. Спирт в Трамбовле котелками дули и даже ничем не закусывали! Верно, товарищ капитан? Помните? Ух и рванули! Новикову нравился этот синеглазый младший лейтенант с веселым лицом, с резкими конопушками на носу; нравилось, как скрывал он юную свою чистоту наигранной беспечностью бывалого человека. Новиков знал: Алешин никогда не пил котелками спирт, в Трамбовле же, когда разведчики принесли канистру трофейного спирта, младший лейтенант, сославшись на дурацки болевший живот, пить вовсе отказался. Но сейчас Новиков сказал: – Помню. Вы здорово тогда пили. И чуть улыбнулся, увидев, как Алешин, красный, сразу захмелевший, блестя глазами, разворачивал хрустящую серебристую обертку второй плитки шоколада, добавил: – Очень здорово и лихо вы пили! Ну, пошли! Батарея должна уже прибыть. Горбачев, вы останетесь здесь. Вернутся эти – гоните! Ясно? – Слушаюсь! Новиков взглянул на часы, пошел к двери. Алешин с видом разочарования рассовал по карманам четыре плитки шоколада, затем упруго встал, толкнул козырек фуражки со лба, начальственно строго сказал Горбачеву: – Чтоб все как в аптеке, ясно? – и двинулся за Новиковым старательно прочной походкой. Когда шли по глухой аллее парка, едва заметно посветлел воздух, проступили среди неба верхушки оголенных лип, и Новиков уже не смотрел на часы, – шагал по шелестящим ворохам листьев, глядя сквозь узорчатые очертания ветвей на высоту. Он прислушивался, и только по привычно знакомому перезвону вальков, по отдаленным голосам команд на высоте, по крутой ругани ездовых понял, что орудия прибыли. «С ума спятил, что ли, Овчинников? – подумал Новиков, ускоряя шаги. – Что галдят под носом у немцев? Что у них?» – и приказал Алешину: – Бегом! Базар устроили! У вас это? – Не может быть! – ответил Алешин. Бегом: они поднялись по пологому скату на высоту, и Новиков различил черные пятна орудий, повозок, лошадей, двигающиеся силуэты солдат, приглушенно скомандовал: – Тихо-о! Что у вас тут? Командир взвода, ко мне! Ругань и голоса стихли, неясные силуэты застыли возле орудий, и к Новикову, шумно дыша, подбежал весь пахнущий горячим, здоровым потом лейтенант Овчинников. Он коротко доложил о прибытии. – Вы что, Овчинников? – тихо, сдерживая себя, спросил Новиков. – Батарею без единого выстрела хотите угробить? Впереди нейтралка, немцы рядом, вам это не ясно? – Ничего не ясно! – прошептал Овчинников возбужденным от недавних команд голосом. – Ерундовина! Что, орудия на нейтралке мне ставить? Не перепутал Ремешков, товарищ капитан? – Нет. А в чем дело? – Минное поле тут немецкое за высотой, вот что! Орудия проскочили, а вот повозку на мину нанесло! – И Овчинников выругался. – Лошадь – вдребезги, хвоста не найдешь! Повозочного тяжело ранило. Ленка там с ним возится! Значит, мне на нейтралке стоять? Без пехоты? – спросил он, как бы не веря еще. – Да, без пехоты. Алешин здесь, на высоте, с орудиями. А за высотой на нейтралке вы, Овчинников. Почему я должен повторять приказ? – Думал, ошибся Ремешков, – странно потухнув, ответил Овчинников. – Никто не ошибся. Занимайте позицию, и без шума, – повторил Новиков. – Где раненый? – И, не услышав, что ответил Овчинников, пошел по высоте, в сторону нейтральной полосы. – Куда вы? На мины? – крикнул Овчинников и рванулся к Новикову. – Жизнь осточертела, товарищ капитан? Ленка там, и вы еще… Тут саперов вызвать… – Саперы вызваны. Только они не разминируют, а минируют… Новиков не договорил, голос Овчинникова срезало на крик: «Ло-жи-ись!» – и тотчас в тишине раздались отчетливый хлопок, легкое, все нарастающее шипение. Новиков спиной почувствовал, что случилось что-то позади, и, обернувшись, увидел: в белесо посветлевшем небе стремительно взвивалась мерцающая, разгорающаяся звезда, и такая же звезда неслась из глубины озера за высотой. Верхняя звезда рассыпалась над озером зеленым огнем, четко вычертив высоту, орудия, повозки, лошадей, фигуры солдат. И в те же секунды, пока ракета горела в небе, с конца озера, где должны были стоять орудия Овчинникова, красными стрелами посыпались на высоту трассы. Очень близко – за нейтральной полосой гулко заработал пулемет. И снова взлетела ракета, немного правее, и оттуда тоже брызнули цепочки очередей по высоте. – Повозки – в укрытие! – скомандовал Новиков, ясно поняв: немецкое боевое охранение заметило батарею. Подбежав к сгрудившимся повозкам боепитания, он увидел, как солдаты, суматошно, суетясь, сгружают снарядные ящики, а орудийные упряжки, грохоча передками, вскачь понеслись по высоте. – Я приказал – в укрытие! – громко повторил команду Новиков, встретясь с лихорадочными глазами первого повозного, тот со стоном нетерпения кидал ящики на землю, и договорил тише: – Батарея как на ладони! Вы это еще не поняли? Над головой хлестнула очередь. Новиков нагнулся, а повозочный упал животом на ящик, прохрипел в землю: – Товарищ капитан… Немцы-то совсем рядом… Целоваться можно. Мы ж не знали… – Ма-арш! – приказал Новиков. Эта последняя команда оторвала повозочного от земли. Боком упал на повозку, рванул вожжи, повозка покатилась по скату высоты, стуча оставшимися снарядными ящиками. Вокруг, озаренные ракетами, на рысях мчались мимо Новикова повозки, вслед им хлестали огненные струи пулеметных очередей. Беспрерывно освещаемая высота опустела и точно вымерла сразу. Два пулемета, стоявшие очень близко, вперекрест с перемещением били по ней, будто прочесывали каждую осеннюю травинку светящимися острыми зубьями гигантского гребня, и Новиков, услышав приближающиеся тюкания пуль в землю, лег на траву. Он чувствовал, что немцы теперь не выпустят высоту из виду, будут прочесывать ее всю ночь – все это вдвойне осложняло дело, злило его. «Засечь батарею еще до боя!» Пулеметы внезапно смолкли, одни ракеты, взлетая над озером, извивались щупальцами огней в воде. Наконец ракеты сникли, темнота упала на высоту. Новиков встал и, уже не доверяя тишине, позвал вполголоса: – Младший лейтенант Алешин! – Здесь я. Возле зашуршала трава, быстро подошел Алешин, забелело лицо в темноте. – Вот джаз устроили!.. Два пулемета я засек. Под самым носом стоят. Дать по ним огонь? Чтоб заткнулись! – Не говорите чепухи, – оборвал его Новиков. – Батарею не демаскировать. Окапываться в полнейшей тишине. За курение под суд. Все ясно? Раненые есть? – Нет. Только один повозочный, Сужиков. На мину нарвался. Лена с ним. – Знаю. Я сейчас туда. За меня остаетесь. – Слушаюсь, оставаться. – Алешин с сожалением задержал вздох, тут же нарочито бодрым голосом добавил: – Возьмите это, товарищ капитан, Леночке, – и уже неловко протянул Новикову две плитки шоколада. – Подкрепиться… а то они тут в карманах понатыканы, плюнуть негде! Новиков молча сунул шоколад в карман, как бы не обратив внимания на неловкость Алешина. Он никогда раньше не замечал между младшим лейтенантом и Леной каких-то особых отношений, какие, казалось ему, были между ней и Овчинниковым. И то, что Алешин смутился, говоря «Леночке», было Новикову неприятно. Он не хотел, чтобы этот чистый мальчик – младший лейтенант, напускавший на себя взрослость, – попал под колдовство этой обманчиво непорочной Лены, знающей все, что можно только познать на войне, в вечном окружении огрубевших от военных неудобств мужчин. Спускаясь по высоте в сторону нейтральной полосы, Новиков смотрел под ноги, стараясь угадать, где начиналось неизвестное минное поле. «Наскочили на немецкую мину?» – соображал он и в ту же минуту, сойдя в котловину, услышал предостерегающий голос: – Кто там? Осторожней! – и сейчас же заметил справа от себя, возле кустов, темнеющее пятно. Он подошел. Темное пятно справа оказалось разбитой, без передних колес повозкой, рядом возвышался круп убитой лошади. Лена, стоя на коленях, перевязывала тихо стонущего Сужикова, торопливо накладывала бинт. – Сейчас, сейчас, – говорила Лена убеждающим шепотом. – Ну, несколько минут… Сейчас повозка придет, и мы в медсанбат, в медсанбат… Еще немножко… – Сильно его? – коротко спросил Новиков, наклоняясь. Лена, тонкими пальцами завязывая бинт, вскинула голову. Новиков в упор встретил чернеющие ее глаза. Она сказала гневным голосом: – Зачем вы еще здесь? Одного мало, да? – Сужиков! – позвал Новиков и опустился на корточки перед раненым. – Что ж это ты, а? В конце войны… С Киева ведь вместе шли… Узнаешь меня? Сужиков, пожилой солдат, воевавший в батарее Новикова с Днепра, лежал, запрокинув голову, напряженно округленные глаза глядели в небо; обросшее лицо было серо, узко, оно похудело сразу; с усилием перевел взгляд, узнал Новикова, губы беспомощно-жалко зашевелились: – Случайно… Разве знал?.. Вот обидно, – и крупные слезы медленно потекли по его щекам. – Обидно, обидно, – сквозь клокочущий звук в горле повторял он. – Всю войну прошел – ни разу не раненный… Новиков не мог успокоить Сужикова, он хорошо впал: если раненый чувствовал, что жить осталось недолго, то никогда не ошибался. Сужиков не говорил о смерти, но Новиков подумал, что война для него кончилась раньше, чем должна была кончиться, и именно это ощущение несправедливости болезненно кольнуло его. – Не надо, Сужиков, не надо, милый, – заговорила Лена ласково успокаивающим голосом, промокая бинтом слезы, застрявшие в щетине щек. – Вы будете жить, будете жить… Боль пройдет, еще немножко… Новиков не мог терпеть тех ложных слов, какие говорят медсестры умирающим, и, испытывая неловкость огрубевшего к горю человека, подумал, что он, Новиков, не хотел бы, чтобы его ласково обманывали перед смертью, если суждено умереть: от этой последней ласки жизни не становилось легче. – Не надо его успокаивать. Он все понимает. Прощай, Сужиков. Я тебя не забуду, – сказал он и легонько сжал худое плечо солдата. Встал и, услышав снизу слабый голос Сужикова: «Спасибо, товарищ капитан», – почувствовал острое неудобство от этой благодарности, подумал: «Вот еще один…» Минут через десять прибыла санитарная повозка из медсанбата, и Сужикова увезли. Они стояли рядом, Новиков и Лена, молчали. Она неожиданно повернулась к нему, почти касаясь его грудью, округло выступавшей под шинелью, заговорила: – Я бы одна отправила его! Зачем пришли? Хотите геройски погибнуть на мине? Кто вас звал? Это мое дело! – Это мой солдат, – ответил Новиков. – Идемте к Овчинникову. Только осторожней, не петляйте по минам, шагайте рядом со мной. У меня, кажется, больше опыта. – И добавил: – Кстати, вам шоколад от Алешина. – Какой шоколад? Что это вы? Здесь не детский сад. Влажный блеск засветился в ее глазах, и он увидел, как то ли презрительно и ненавидяще, то ли жалко и беспомощно, как сейчас у Сужикова, задрожали ее губы. И она резко пошла вперед, по котловине, к озеру. Новиков догнал ее. – Стойте, – остановил сердито. – Я сказал вам: идите рядом со мной. Недоставало мне еще одного раненого. Слышите? Она не ответила. 4 Два орудия батареи – взвод лейтенанта Овчинникова – были выдвинуты в сторону ничьей земли на двести метров от высоты, где стоял взвод младшего лейтенанта Алешина. Расчеты Овчинникова, вгрызаясь в твердый грунт, окапывались в полном молчании – команды отдавались шепотом, люди двигались, сдерживая удары кирок, стараясь не скрипеть лопатами. При холодных порывах ветра, налетавшего с озера, все слышали тревожные голоса немцев в боевом охранении, звон пустых гильз, по которым, видимо, ходили они в своих окопах. Люди, замирая, приседали на огневой, не выпуская лопат из рук, глядели в темноту, на кусты, проступающие вдоль свинцовой полосы озера. Ожидали ракет, близкого стука пулемета, – казалось, слышно было, как немцем-пулеметчиком продергивалась железная лента. Лейтенант Овчинников, еще не остывший после недавнего марша, слепого прорыва орудий через минное поле, полулежал на свежем бруствере огневой позиции, жадно курил в рукав шинели, командовал шепотом: – А ну, шевелись, шевелись! Лягалов, вы чего? С лопатой обнимаетесь? Действуйте как молодой! Он видел, как маслянисто светились во тьме белые спины раздевшихся до пояса солдат. Запах крепкого пота доходил до него от работающих тел. – О чем задумались, Лягалов? Жинку вспомнили? – снова спросил он, зорким кошачьим зрением вглядываясь в потемки, и нетерпеливо пошевелился на бруствере. – Ну, чего размечтались? Жить надоело? Замковый Лягалов, солдат уже в годах, с некрасивым, робким лицом, с толстыми губами, в постоянно сбитой поперек головы пилотке, стоял, обняв лопату, двумя руками держась за оттянутый подсумком ремень, бормотал усталым голосом: – Передохну, товарищ лейтенант, маленько. Резь в животе. После немецких консервов… Я маленько… – Врет, хрен его расчеши! – захихикал насмешливо злой наводчик Порохонько, подходя светлея в темноте тонким безволосым телом. – Графиню он польскую вспомнил, любовницу. Тут в замке одном… Як на марше зашли напиться в замок, бачим: графиня, руки белые, в кольцах… Шмяк на колени перед Лягаловым: «Я такая-сякая, капиталистка, туда-сюда, а от любви умираю, возьмите в жены, советской жолнеж, ум-мираю от сердца…» – Отчепись, – смущенно и протяжно попросил Лягалов, по-прежнему держась за ремень. – Знобит меня, товарищ лейтенант… Разрешите? – И, потоптавшись неловко, полез с неуклюжестью пожилого человека наверх, осыпая ботинками землю, оглядываясь в сторону боевого охранения немцев. – Насовсем убьет, гляди, – заметил Порохонько язвительно и поплевал на ладони. – Графиню сиротой оставишь! Сержант Сапрыкин, грузно-широкий, тяжко посапывая, ожесточенно долбя грунт, с укором сказал: – Ну, чего прилип к человеку? Изводишь дружка ни с того ни с сего. Язык у тебя, Порохонько, болтает, а голова не соображает. – И миролюбиво вздохнул: – Верно, с животом у него неладно, товарищ лейтенант. Перехватил консервов. Это бывает. – У плохого солдата перед боем всегда понос! – беззлобно ответил Овчинников, вмял окурок в землю, стал снимать шинель. – До рассвета не окопаемся – нам крышка тут. До всех дошло? Сапрыкин, глядя в темноту, произнес: – Тут недалеко чехи, соседи наши, окапываются. Ребята хорошие. Давеча с одним разговаривал. Партизаны, говорит, восстание в Чехословакии подняли, наших ждут. Веселое время идет, ребятки! А ну нажимай, пота не жалей, все окупится! – Это что – для агитации, парторг? Или так, Для приподнятая духа? – недоверчиво спросил Порохонько. – Мне тебя агитировать – дороже плюнуть, орудийный банник ты! – ответил Сапрыкин добродушно. – У тебя свой ум есть: раскидывай да уши востри куда полагается. Не ошибешься без агитации. – Нажима-ай! – хрипло скомандовал Овчинников. – Разговоры прекратить! Оставшись в гимнастерке, Овчинников с силой вдавил сапогом лезвие лопаты в твердый грунт, бесшумным рывком отбросил землю на бруствер. Все замолчали. То, что лейтенант взялся сам за работу, вдруг вызвало у солдат обостренно-тревожащее чувство. Все копали в напряженном безмолвии, лишь дышали тяжело, обливаясь разъедавшим тело потом. Раз Сапрыкин, не рассчитав налившую все его массивное тело силу, со звоном ударил киркой по камню, и сейчас же раздались частое хлопки у немцев. Кроваво-красные ракеты встали, развернулись в небе, отчетливо залили обнажающим светом край озера, поле вокруг. И люди на огневой позиции ясно увидели друг друга, повернутые в одну сторону головы, розовые отблески в зрачках. – Ложи-ись! – неистовым шепотом скомандовал Овчинников. Пульсирующее пламя вырвалось на том берегу озера, огненные вихри сбили бруствер, взвились рикошетом в озаренное ракетами небо, впиваясь в звездную высоту. Люди упали на огневой, прижимаясь разгоряченными телами к холодной земле, – мертвенный свет трасс бушевал над ними. В тот же миг на огневую суматошно скатился, придерживая галифе, Лягалов, бросился ничком, головой в бок лежавшему Овчинникову, странно давясь, икая. – Не задело? – крикнул Овчинников и услышал сдавленный голос Лягалова: – Ка-ак он хлестанет!.. Ну, думаю… – Эх ты, поно-ос, – засмеялся шепотом Порохонько. – О графине подумал, икота началась на нервной почве… Ракета упала и горела костром за бруствером, дымя, ослепляя, и хотелось Овчинникову горстью земли забросать ее брызгающий свет. Казалось, что бруствер не прикрывал их и все лежали на ровном месте, как голые. – Вроде как житья не дадут, – спокойно сказал Сапрыкин. – Заметили, фрицево отродье! Точно подзасекли, – мрачно проговорил лейтенант Овчинников и выматерился от удивления: разом сникли ракеты, разом смолк и стук пулеметов. Он вскочил на ноги, зашептав: – За лопаты, наж-жимай! Душу из всех вон! Первым поднялся неуклюжий, будто виноватый, Лягалов, – суетливо поддергивая галифе, кинулся искать лопату, наткнулся на деловито встававшего с земли командира орудия Сапрыкина. Сапрыкин остановил его рассудительно: – Потихоньку. С какой стати расшумелся, лак трактор? С какой стати? Голову гусеницей отдавишь! – и взялся за кирку. – Это он герой, колгоспный бухгалтер, – отозвался Порохонько. – Одно дело: то понос, то графиню прижимает, то головы отдавливает, ловка-ач! У него и фамилия такая – лягает по головам. Залез в кусты демаскировать. – Зачем так, разве я виноват? – тихо, конфузливо спросил Лягалов. – Обижаешь ты меня. Легче тебе так? – Я ж люблю тебя за ловкость. – Прекратить разговоры! – скомандовал Овчинников вполголоса, и все стихло на огневой. Подождав, лейтенант выпрямился, всматриваясь в темноту. – Идет кто-то, – произнес он и, подойдя к краю огневой, окликнул: – Кто идет? – Двое идут, – сказал шепотом Сапрыкин. – Может, чехи? И по минному полю… Вот славяне! Постой, кажись, комбат с санинструктором. Овчинников хмуро выругался. Он не скрывал своего расположения к санинструктору, никто из солдат, уважавших Овчинникова за откровенность, простоту взаимоотношений, не мог осудить его. Однако то, что Лена была не одна, не понравилось ему, хотя точно знал, что между ней и Новиковым не было той приятной, с большим намерением игры, которую легко, казалось, удачливо начал истосковавшийся по женской любви Овчинников. Подошли Лена и капитан Новиков, их фигуры черно проступали над бруствером среди темени ночи. – Леночка, дайте руку. Упасть можно, – приветливо сказал Овчинников, поставив ногу на бруствер. – Прошу вас, Леночка. Спасибо, что пришли. Она протянула руку, узкую, влажную ладонь; и он особо значительно, сильно сжав ее своими грубо-сильными, в мозолях пальцами, помог сойти на позицию. Когда сходила она, вес ее тела, упругие движения передались на руку Овчинникова, и, от этого задохнувшись, он почувствовал в доверчивом пожатии ее иной, обещающий смысл. – Связь с Ладьей проложил? – спросил Новиков. Овчинников, накидывая на плечи шинель, быстро ответил: – Будет связь. В землянку прошу, товарищ капитан. И вас, Лена… Всем продолжать работать. Возьмите мою лопату, Лягалов. Новиков не удивился тому, что сам Овчинников вместе с расчетом копал огневую, – хорошо, знал самолюбивого лейтенанта, тот не мог сидеть и ждать: окапывался всегда первым, первым докладывал о готовности огня. Когда же влезли в свежевырытый глубокий блиндаж, сильно пахнущий сыростью, и, загородив вход плащ-палаткой, сели на солому, достали папиросы, Новиков, чиркая зажигалкой, внимательно посмотрел на Овчинникова, сказал: – К рассвету ты должен вкопаться в землю и замаскироваться так, чтобы тебя в упор не было видно. – Знаю, – отрезал Овчинников, прикуривая. Помолчали. – Скажите, разве в дивизионе не знали, что здесь минное поле? – спросила Лена сердито, видя загоравшиеся огоньки двух папирос и улавливая от одного, особенно ярко вспыхивающего, пристальный взгляд Овчинникова, устремленный на нее. – Дайте папиросу, заснули, товарищ лейтенант? – сказала она, обращаясь к Овчинникову, – этот сонный его взгляд раздражал ее. Овчинников встрепенулся, папироса осветила его крючковатый нос, край худощавой щеки, вдруг произнес тяжелым голосом: – Разведчики научили? Не идет курить вам. Я лично курящих девушек не уважаю. Духи, одеколон – другое дело. Для вас обещаю. После первого боя. И, ревниво покосившись в сторону молчавшего Новикова, протянул ей папиросу, зажег спичку. Лена не без насмешливого вызова сказала, задув огонь: – Спасибо. У меня есть прекрасные французские духи. Разведчики уже подарили. Но лучше бы вместо них побольше соломы в блиндаж. Разрешите, я распоряжусь, товарищ лейтенант? И, отдернув плащ-палатку, вышла. – Чего это она? – Овчинников уязвленно хмыкнул. – Хитрый, скажи, орешек! Эх, жена бы была, королева в постели! – добавил он преувеличенно откровенно и снисходительно. – Хороша, капитан! Разговором этим, видимо, он хотел показать Новикову, что дела его с Леной зашли далеко, достигли того естественного положения сблизившихся людей, когда он может уже приказывать или тоном приказа советовать ей. Однако Новиков сказал не то, что ожидал от него Овчинников: – Запомни, твои орудия примут первый удар. Шоссе – на твою ответственность. Но рассчитывай на круговой сектор обстрела. – Знаю. – Минные поля саперы разминировать не будут. Наоборот, саперы минируют котловину перед твоими орудиями. Вокруг тебя везде мины: и наши и немецкие. Если немцы двинут на тебя, они застрянут на этих полях. Ясно? – Знаю, – мрачно ответил Овчинников, прикуривая от окурка новую папиросу. Помолчав, Овчинников опять хмыкнул; думая о чем-то, затягиваясь и выдыхая дым. – Ловушка, значит? – резко, недоверчиво произнес он, как будто для того только, чтобы возразить. – Какая? – Новиков усмехнулся. – Просто воюем на нейтральной полосе. Пусть твои связисты свяжутся с саперами, те отметят проход к высоте в минных полях. – Знаю! – снова отсек Овчинников. Это хмурое «знаю» говорилось им обычно из тяжелого самолюбия, говорилось потому, что Новиков по годам был гораздо моложе его и, казалось, жизненно неопытнее, и лишь стечением обстоятельств, невезением объяснял Овчинников то, что не он, Овчинников, лейтенант в двадцать шесть лет, а слишком молодой Новиков командовал батареей. – Что «знаю»? – миролюбиво спросил Новиков и по тону Овчинникова снова почувствовал его превосходство над собой. – Действуй. И немедленно прокладывай связь с высотой. Счастливо! Желаю увидеть тебя живым! Новиков встал, откинул висевшую над входом плащ-палатку. Звездная, неестественно тихая ночь, со свежестью, крепостью горного воздуха, с осторожным шелестом трав, влилась в накуренный блиндаж. Блеск крупной звезды синим огнем дрожал, струился над бруствером. – Молчат и ждут, – проговорил Новиков задумчиво. Потом спросил не оборачиваясь: – У тебя нет такого чувства, что война скоро кончится? В Венгрии Второй Украинский вышел на Тиссу. В Югославии наши танки на окраине Белграда. Скоро конец… Овчинников не пошевелился в глубине блиндажа, во тьме только жарко разгорелся, подсвечивая его тонкие губы, огонек папиросы, ответил коротко: – Нет. Но этот ответ был ложью. Овчинников, как и все остальные, ощущал приближение конца войны и, порой задумываясь, испытывал смутное чувство растерянности, беспокойства о чем-то не доделанном им. Это подавляло его. Угнетало то, что не сделал он на войне нечто главное, что сделали другие. – Нет! Не думал, – хмуро повторил он, и тотчас Новиков ответил полусерьезно: – Ну и дурак! Ладно. Пошел. В ходе сообщения, не отрытом еще полностью, он столкнулся с наводчиком Порохонько. Тот, взмокший, в телогрейке, надетой на голое тело, нес на спине ворох соломы, стянутой в узел плащ-палаткой. Спросил, крякнув, подбрасывая зашуршавший ворох на лопатках: – Вы чи не вы приказали, товарищ капитан? Или разведка?.. Новиков сделал вид, что не понял намека. – Приказ отдал я. Пора научиться жить на войне с относительным удобством. – И пошутил как будто: – Скоро будем спать на чистых простынях, Порохонько, я вам обещаю. Порохонько протиснулся к землянке. Свалил со спины ворох и вдруг понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую комбата. Первым признаком надвигавшегося боя (он знал это) была странная спокойная веселость Новикова. Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали. За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что все готово: огневая отбыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые. Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал на соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а когда сел, от движения заболели мускулы на спине, спросил не окрепшим после сна голосом: – А второе орудие? Доложили о готовности? – Нет еще. В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на свет. На снарядном ящике в тепло-сыром воздухе неподвижными фиолетовыми огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки, мясные консервы, огромная бутыль красного вина. Телефонист Гусев, наклоняя стриженую голову, ложкой носил из котелка к губам горячую пшенную кашу, дул, обжигаясь, на ложку. Сержант Сапрыкин резал буханку черного хлеба, прижав ее к груди, оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так нажимал на нож, – казалось, полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные ломти на ящике, посоветовал с домовитым покоем в голосе: – Поужинайте, товарищ лейтенант. С вином. Капитан Новиков прислал. Садитесь, ребятки. – Есть не хочу. Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на вид вина, жадно выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся: – Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло прислал! А ну, Гусев, командира второго орудия старшего сержанта Ладью! Гусев вытер поспешно губи – он, как ребенок, измазал их пшенной кашей, – сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском: – Ладью, Ладью, давайте Ладью… Спите? А нам неясно, что вы делаете. – И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. – Он… музыку какую-то слушает… С ума посошли. – Какая там еще музыка у тебя, Ладья? – лениво спросил Овчинников, услышав по проводу близкий, как бы щелкающий голос командира второго орудия. – Трофеи, может, виноваты? Как у вас там? Почему вовремя не докладываете? А если все в порядке, докладывать надо. Ладно, послушаем музыку. Какая еще музыка? Встал, застегнул шинель на сильной, плотно слитой из мускулов, чуть сутуловатой фигуре, спросил тоном приказа: – Лена где, у орудия? И, не ожидая ответа, вышел из блиндажа. Был тот кристально тихий час ночи, когда переместились звезды в позеленевшем небе, прозрачно поредел воздух над безмолвной землей и особой, острой зябкостью влажного рассвета несло от темной травы на бруствере, от стен ходов сообщения, от мокро блестевших лопат в ровике. Поеживаясь от сырости, Овчинников мягкими шагами подошел к орудию, оттуда донесся негромкий разговор. На станине неясно чернел силуэт часового. По неуклюжей позе узнал Лягалова – на коленях железом отсвечивал автомат. Рядом на снарядном ящике сидела Лена, на плечи накинута плащ-палатка. Лягалов говорил, вздыхая, голос звучал сонно, ласково: Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=128082) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes 1 достаточно (нем.)