Божественное пламя Мэри Рено Александр Македонский #1 Об Александре Македонском написано столько, что еще одна книга может показаться лишней. Однако хорошая книга лишней не бывает… Мэри Рено Божественное пламя От переводчика Об Александре Македонском написано столько, что еще одна книга может показаться лишней. Однако хорошая книга лишней не бывает, потому я и взялся ее переводить. Пока занимался этим делом (несколько лет), вышел из печати другой перевод («Божественный огонь», ЦентрПолиграф, 2000/?/) и мой оказался не нужен никому из издателей. Того перевода я не читал. Могу лишь надеяться, что мой не хуже. Г.Ш. 1 Малыш проснулся от того, что вокруг тела обвилась змея. Проснулся испуганный: она мешала дышать, и ему успело присниться что-то нехорошее. Но едва понял, что это такое, – страх прошёл. Он просунул обе руки в кольцо змеиного тела, и змея зашевелилась. Под спиной прокатился тугой желвак; потом обруч ослаб, перестал давить, а от плеча вдоль шеи скользнула змеиная голова и пощекотала возле уха дрожащим языком. На подставке слабо мерцает лампа-ночник… Лампа старая, сейчас такой росписи не делают; там мальчишки катают кольца и смотрят петушиный бой. А темнота, при которой он засыпал, ушла… Через высокое окно льётся холодный, резкий свет луны, и от него жёлтый мраморный пол кажется голубым… Он сбросил одеяло, посмотреть: вдруг змея не такая, как надо. Мама говорила, что если на спине узор – вроде вытканной наймы – тех трогать нельзя, никогда. Но нет, всё в порядке. Эта – бледно-коричневая, с серым животом, гладкая как полированная эмаль. Когда ему исполнилось четыре, – почти год назад, – ему поставили настоящую мальчишью кровать, в три локтя длиной. Однако ножки сделали низкими, чтобы не ушибся, если упадёт; так что змее легко было забраться. Все остальные крепко спят… Его сестра Клеопатра – в колыбели возле няни-спартанки. А поближе к нему, на самой красивой кровати, из резной груши, его собственная няня Гелланика. Наверно уже полночь, но слышно как в Зале поют… Взрослые дяди пели громко и нескладно, смазывая концы куплетов; он уже знал, отчего так бывает. Змея – это секрет. Его собственная тайна, больше ничья. Даже Ланика, лежащая совсем рядом, не видит и не слышит их беззвучного разговора. Храпит себе… Хорошо храпит. Его однажды отшлёпали за то, что он сравнил этот звук с пилой камнерезов. Ланика не простая нянька. Она из царского рода – и по меньшей мере дважды в день напоминает ему, что только ради его отца согласилась на эту работу. Храп поблизости и пение вдали – это только подчёркивает, насколько он один сейчас. Не спят только он и его змея, да ещё часовой в коридоре; совсем недавно доспехи брякали, когда мимо двери проходил. Малыш повернулся на бок, поглаживая змею; радуясь тому, как мощно её полированная упругость переливается сквозь пальцы на его обнажённое тело. Она положила плоскую голову ему на грудь, прямо над сердцем, словно прислушиваясь. Раньше она была холодной, и это помогло ему проснуться, а теперь согрелась об него и вроде задремала сама. А вдруг совсем заснёт и останется до утра? Что скажет Ланика, когда увидит? Он чуть не рассмеялся, но подавил смех, чтобы не потревожить змею. Ведь если даже потихоньку – всё равно затрясёшься, и она уползёт… Жалко!.. Никогда прежде он не слышал, чтобы она уползала так далеко от маминой спальни. Он прислушался, не послала ли она своих женщин на поиски. Её змей знал своё имя, Главкос. Но слышно было только, как двое мужчин что-то кричат друг другу в Зале; потом их обоих заглушил голос отца. Он представил себе, как мама ищет своего змея. Она наверно в том белом шерстяном халате с жёлтой каймой, что всегда надевает после ванны, и волосы распущены, а рука прикрывает лампу и просвечивает красным… И тихо зовёт:"Главкос-с-с!" Или, быть может, играет змеиную музыку на маленькой костяной флейте?.. А женщины, наверно, лазают повсюду – среди подставок для гребней и горшочков с притираниями, и в окованных сундуках с одеждой, от которых пахнет кассией… Он однажды видел такое, когда серьга потерялась. Они должно быть перепуганы, и неуклюжи от этого, а она сердится… Снова донёсся шум из Зала, и он вспомнил, что отец не любит Главкоса. Даже рад будет, наверно, если тот потеряется насовсем. И тогда он решил, что отнесёт змея маме. Вот прямо сейчас. Сам. Решено – надо делать!.. Малыш поднялся. В голубом лунном свете стоял он на жёлтом мраморном полу, змея по-прежнему обвивала его тело, а он только чуть придерживал руками. Чтобы не потревожить её, он не стал одеваться. Только взял с табурета плащ и завернулся, одной рукой. Так хорошо, Главкос не замёрзнет. Он задержался подумать. Надо пройти мимо двух часовых; даже если окажется, что это друзья, – в такой час они его все равно остановят. Прислушался… Коридор заворачивает, за углом кладовая. Ближний часовой охраняет обе эти двери. Шаги удалялись. Он отодвинул засов, приоткрыл дверь и выглянул в щелку. Получится?.. На углу стоит бронзовый Аполлон, на цоколе из зеленого мрамора. За него еще можно спрятаться, пока не вырос. Когда часовой прошел в другую сторону, он бросился туда. А дальше всё было просто; пока не добрался до небольшого дворика, откуда поднимается лестница в царскую опочивальню. Стены по обе стороны от лестницы расписаны деревьями и цветами. Наверху – небольшая площадка и полированная дверь с кольцом в львиной пасти, это ручка такая. Мраморные ступени ещё почти не истёрты. До царя Архелая здесь был крошечный портовый городок у лагуны Пеллы. Теперь это настоящий город, с большими домами и храмами; а на пологом склоне над ним Архелай построил свой знаменитый дворец, на диво всей Греции. Дворец слишком был знаменит, чтобы стоило в нем что-нибудь переделывать. Хотя мода и изменилась за эти полвека, всё было великолепно; Зевксий не один год потратил тогда, расписывая стены. У подножья лестницы второй часовой, из царских телохранителей. Сегодня это Агий. Стоит вольно, опершись на копьё… Малыш выглянул из тёмного бокового прохода, подался назад в темноту и стал ждать, наблюдая за ним. Агию лет двадцать. Он сын управляющего царскими землями, и прислуживает царю за столом. А сейчас на нём парадные доспехи: на шлеме гребень из красного и белого конского волоса, подвесные нащёчники шлема украшены чеканкой – львы, – а на щите красиво нарисован бегущий кабан. Щит должен быть на плече; снимать нельзя, пока царь не будет в постели. Но и потом надо, чтобы до него рукой дотянуться в любой момент. А в правой руке копьё, в четыре локтя длиной. Малыш не сводил со стражника восхищённых глаз, хотя змея и отвлекала: потихоньку шевелилась под плащом. Агия он прекрасно знал. Сейчас здорово было бы выскочить с воплем, чтобы тот вскинул щит и подставил копьё навстречу; а потом поднял бы его на плечо, чтобы можно было потрогать высокий гребень… Но Агий на посту. Если сейчас показаться ему – это он постучит в дверь и отдаст Главкоса прислужницам, а самому придётся возвращаться к Ланике и укладываться спать. Он уже пробовал пройти к маме ночью. Хоть это бывало и не так поздно, как теперь, ему каждый раз говорили, что входить нельзя никому кроме царя. Пол в коридоре сделан из галечной мозаики, в чёрную и белую клетку. Ноги уже заболели стоять на гальке, да и холодно, – но Агий не двигался. Пост у него был особый: он охранял только эту лестницу. Малыш уже начал подумывать, что надо выйти из укрытия, поговорить с Агием и возвращаться к себе, – но змея снова зашевелилась на груди и напомнила: он же собирался к маме, он должен её увидеть! Если очень сосредоточиться на том, чего хочешь, – всегда появляется возможность какая-нибудь, да и Главкос ведь тоже волшебный… Он погладил змею возле головы и беззвучно прошептал: – Агасфодемон, Сабазевс-Загревс, отошли его прочь куда-нибудь. Ну, давай!.. – И добавил заклинание, которое слышал от мамы во время её колдовства. Хоть он и не знал, для чего оно, но попробовать стоило. Агий отвернулся от лестницы и посмотрел в противоположный коридор. Там, совсем близко, изваяние сидящего льва. Агий прислонил к этому льву копьё и щит, а сам зашёл за него. По местным понятиям, он был трезвее камня; но перед выходом на пост выпил всё-таки больше, чем можно удержать до смены. Все часовые ходили за льва. К утру рабы подотрут. Но едва он двинулся в ту сторону – ещё до того, как снял оружие, – малыш понял, что сейчас будет, – рванулся на лестницу и беззвучно взлетел по гладким холодным ступеням. Когда он бывал со сверстниками, его всегда удивляло, как легко их обогнать или поймать. Просто не верилось, что они на самом деле стараются убежать. Агий за львом свои обязанности помнил. Едва раздался лай сторожевой собаки, он тотчас поднял голову. Но звук этот доносился с другой стороны, да и прекратился почти сразу же… Он поправил на себе одежду, взял щит и копье… На лестнице никого не было. Малыш тихонько притворил за собой тяжелую дверь и потянулся закрыть щеколду. Она и отполирована и смазана отлично, так что закрылась без звука… Теперь можно дальше, в спальню. Горит одна-единственная лампа; высокая подставка из блестящей бронзы обвита позолоченным виноградом и опирается на позолоченные оленьи ноги. В комнате тепло, и вся она полна какой-то странной жизнью. Не только люди, нарисованные на стенах, но и занавеси из темно-синей шерсти тоже, кажется, дышат, и огонек лампы дышит… А мужские голоса, приглушенные тяжёлой дверью, кажутся здесь не громче шепота. Густо пахнет душистыми маслами, ладаном и мускусом; углями смолистой сосны из бронзовой жаровни; румянами и притираниями из афинских флаконов; чем-то едким, что она сжигала для колдовства, её телом и волосами… Ножки её кровати, инкрустированные слоновой и черепаховой костью, опираются на резные львиные лапы… А сама она спит, волосы разметались по вышитой наволочке. Никогда раньше он не видел, чтобы она так крепко спала; а она спит так сладко – вроде и не теряла Главкоса… Он остановился, наслаждаясь своим тайным и безграничным обладанием. Сейчас он здесь хозяин, единственный. Вот на туалетном столике из оливы горшочки и бутылочки; всё вычищено и закрыто… Позолоченная нимфа держит мерцающую луну серебряного зеркала… На табурете сложена шафрановая ночная рубашка… А из задней комнаты, где спят её женщины, доносится тихое похрапывание. Его взгляд скользнул к незакрепленной плите пола возле очага, под которой живут запретные вещи. Ему часто хотелось поколдовать самому. Но Главкос может убежать, надо отдать его маме… Он подошёл тихо-тихо. Он сейчас невидимый страж и властелин её сна. На груди у неё мягко колышется покрывало из куньего меха, обшитое пурпуром с золотой каймой… На гладкой коже лба темнеют тонкие брови; веки почти прозрачны, так что сквозь них, кажется, просвечивают дымчато-серые глаза… Ресницы зачернены, плотно сжатые губы цвета разбавленного вина… А прямой нос словно нашептывает что-то при дыхании, почти совсем беззвучно. Ей двадцать один год сейчас. Покрывало на груди чуть-чуть сдвинулось с того места, где в последнее время почти всегда лежала головка Клеопатры. Теперь Клеопатра ушла к своей няне-спартанке, и его царство снова принадлежит только ему. Её густые тёмно-рыжие волосы словно струились с подушки ему навстречу и играли сполохами, отражая мерцающий огонёк лампы. Он потянул прядь своих волос и положил их рядом с мамиными. У него они, как золото без полировки, тяжёлые и тусклые. Ланика по праздникам всегда ворчит, что они не держат завивку, а у мамы упругие локоны… Спартанка говорит, что у Клеопатры будут такие же, но сейчас там у неё вообще какой-то пух непонятный. А то бы он её возненавидел, если бы она стала похожа на маму больше, чем он сам. Но, может быть она ещё умрёт?.. Ведь маленькие часто умирают. А там, где тень, – там её волосы совсем другие, очень тёмные… Он оглядел огромную фреску на внутренней стене: разорение Трои. Её Зевксий сделал для Архелая, люди там в натуральную величину. Где-то вдали громоздится Деревянный Конь; ближе – греки вонзают в троянцев мечи, бросаются на них с копьями или уносят на плечах женщин с кричащими ртами; а на самом переднем плане старик Приам и младенец Астианакс корчатся в собственной крови. Такой цвет вокруг них. Насмотревшись, он отвернулся. Он родился в этой комнате, так что в картине нет ничего нового. Главкос опять зашевелился под плащом; ну да, рад что домой вернулся… Малыш ещё раз глянул на лицо матери, потом сбросил свой простой наряд, потихоньку приподнял край покрывала и – по-прежнему обвитый змеей – скользнул в постель. Она обняла его, замурлыкала тихонько, зарылась носом и губами в его волосы… И дышать стала глубже… А он подвинулся так, что прижался макушкой к её подбородку, втиснулся между грудями, и прильнул к ней всем телом, до самых кончиков пальцев на ногах. Змее стало тесно между ними, она забеспокоилась и уползла. Он почувствовал, что мама проснулась. А когда поднял голову – увидел её открытые серые глаза. Она поцеловала его и спросила: – Кто тебя впустил? Он приготовился к этому вопросу, когда она ещё спала, а сам он лежал, купаясь в блаженстве. Агий его не заметил, солдат за это наказывают. Полгода назад он видел из окна, как на учебном плацу одного гвардейца убивали другие, тоже гвардейцы. Уже столько времени прошло – он забыл, чем тот провинился; а может быть и тогда не знал. Но очень хорошо помнил маленького человечка вдали, привязанного к столбу; и людей, стоявших вокруг, тоже маленьких из-за расстояния, с дротиками у плеча; и пронзительную резкую команду, а потом одинокий вскрик; а потом – поникшую голову и густой красный дождь, когда они окружили его, вытаскивая свои дротики. – Я сказал, что ты меня звала. Имён называть не надо. Он любил поболтать, как все малыши, но очень рано научился придерживать язык. Кожей головы он ощутил, как шевельнулась её щека: она улыбалась. Когда она разговаривала с отцом, он почти каждый раз замечал, что она где-то лжёт; и считал это её особым искусством, вроде змеиной музыки на костяной флейте. – Мам, а ты поженишься со мной? Не сейчас, а когда вырасту? Когда мне будет шесть? Она поцеловала его шею возле затылка и провела пальцами вдоль спины. – Когда тебе будет шесть, спросишь меня ещё раз. Четыре – это слишком мало для помолвки. – В месяце льва мне уже пять! И я тебя люблю!.. Она ещё раз поцеловала его, без слов. – Мам, а правда ты меня любишь больше всех? – Я тебя очень-очень люблю. Может быть даже съем. – А больше всех? Ты любишь меня больше всех? – Когда ты хорошо себя ведёшь. – Нет!.. – Он сел на неё верхом, обхватив коленями, и стал колотить по плечам. – Взаправду больше всех! Всех-всех! Больше, чем Клеопатру!.. – Ещё чего! – Но в голосе её было больше нежности, чем упрёка. – Да, да! Любишь!.. Ты любишь меня больше, чем царя! – Он редко говорил «отец», если мог без этого обойтись; и знал, что это её вовсе не сердит и не огорчает. И сейчас ощутил её беззвучный смех. – Может быть, – сказала она. Ликуя, он скользнул вниз и снова прижался к ней. – Если пообещаешь, что любишь больше всех, я тебе что-то дам… Хорошее… – Ой, тиран! И что же это будет? – Смотри. Я нашёл Главкоса, он приполз ко мне в кровать. Он откинул одеяло и показал змею. Та снова обвилась вокруг его талии, ей там понравилось, было уютно. Полированная голова оторвалась от белой груди мальчика, приподнялась и тихо зашипела на Олимпию. – Вот это да!.. Где ты его взял? Это же не Главкос. Главкос такой же, верно, но этот гораздо больше… Они оба смотрели на свернувшуюся змею. Мальчика переполняла тайная гордость. Он погладил поднятую шею, как учили, и змеиная голова снова опустилась ему на грудь. Губы Олимпии приоткрылись, а зрачки расширились так, что серые глаза стали черными. Ему показалось, что в этих глазах колышется мягкий шелк. Она выпустила его из объятий, чуть отодвинулась и неотрывно смотрела на него. – Этот змей тебя знает, – прошептала она. – Сегодня он пришел к тебе не в первый раз, будь уверен. Он и раньше приходил, когда ты спал. Смотри, как он льнет к тебе, он хорошо тебя знает… Это твой демон, Александр. Мерцала лампа; в жаровне головешка упала на угли и взметнула голубое пламя… Змея быстро сжала его, словно делилась каким-то секретом. Её чешуйки струились, как вода. – Я буду звать его Тюхе, – сказал малыш. – И буду давать ему молоко из моей золотой чашки. А он станет говорить со мной? – Откуда мне знать? Но это твой демон, наверняка. Послушай, я тебе расскажу… Приглушенные шумы громко вырвались из зала: там раскрыли двери. Мужчины кричали друг другу «доброй ночи», перекидывались шутками или пьяными насмешками… Этот шум нахлынул на них, и запертое убежище уже не казалось таким безопасным. Олимпия смолкла, теснее прижала его к себе. Потом тихо сказала: – Не обращай внимания. Он сюда не придёт. Но малыш чувствовал, как она замерла, напряжённо прислушиваясь. Послышался звук тяжёлых шагов, потом ругань – это он споткнулся, – потом стук и шлёпанье сандалий – это Агий резко поставил копьё на пол и взял на караул… Тяжёлые шаркающие шаги поднялись по лестнице, дверь распахнулась. Царь Филипп захлопнул её за собой и, не глядя в сторону кровати, начал раздеваться. Олимпия натянула покрывало до подбородка. Малыш на какой-то миг обрадовался, что лежит спрятанный; глаза его округлились от страха. Но потом – хотя с одной стороны его грел мягкий мех покрывала, а с другой душистое тело матери, – ему стало не по себе: так он не мог не только встретить, но даже увидеть угрозу. Он чуть-чуть смял покрывало, чтобы получилась щелочка: лучше знать, чем гадать. Царь стоял совсем голый – одна нога на мягком табурете возле туалетного столика – и развязывал ремешок сандалии. Чернобородое лицо склонено на бок, чтобы видеть, что делает; а к кровати обращён слепой, пораненный глаз. Уже больше года малыш бегал возле борцовской площадки, когда кто-нибудь из надёжных людей забирал его от женщин. Одетое тело или обнажённое – это было ему безразлично; разве что можно было посмотреть на боевые шрамы. Однако нагота отца, которую он видел не так уж часто, всегда внушала ему отвращение. А теперь, с тех пор как при осаде Метоны ему повредили глаз, он стал просто страшен. Сначала он закрывал этот глаз повязкой, из-под которой беспрерывно текли слезы, подкрашенные кровью, оставляя дорожку вниз к бороде. Потом слезы кончились, и повязка исчезла. Веко, пробитое стрелой, стянуто теперь красным рубцом, а ресницы склеены жёлтым гноем. Ресницы чёрные; такие же чёрные, как здоровый глаз, как борода, как густые волосы на ногах, на руках и на груди… И такие же чёрные волосы проходят дорожкой вниз по животу, к густым зарослям, словно в паху растёт ещё одна борода. Руки его и шея, и ноги покрыты толстыми рубцами – белыми, красными, лиловыми… А сейчас он еще и рыгал, наполняя воздух запахом винного перегара и обнажая щербину во рту. Малыш, прильнувший к своей смотровой щели, вдруг понял, на кого похож его отец. Это же великан-людоед, одноглазый Полифем, который похватал моряков Одиссея и сожрал их живьём! Мама приподнялась на локте, по-прежнему укрытая до подбородка. – Нет, Филипп, не сегодня. Сейчас не время. – Не время?.. – Он ещё не отдышался от лестницы, подниматься после такого ужина было тяжко. – Ты это говорила полмесяца назад. Ты что думаешь, сука молосская, я считать не умею? Малыш почувствовал, как ладонь матери, до сих пор обнимавшая его, сжалась в кулак. Когда она снова заговорила, голос был драчливый. – Это ты считать умеешь, бурдюк несчастный? Да ты сейчас зиму от лета не отличишь! Иди-ка ты к своему дружку, у него все дни одинаковы! Малыш ещё почти ничего не знал о таких вещах, но как-то чувствовал, о чём речь. Нового отцовского друга он не любил: тот был заносчив, и ощущалось, что их с отцом связывает какая-то мерзкая тайна, Всё тело матери, с ног до головы, напряглось и отвердело. Он затаил дыхание. – Ты, кошка дикая!.. – рявкнул Филипп. Малыш увидел в щелочку, как он бросился на них, словно Полифем на свою жертву. Он ощетинился, всё на нём стояло дыбом; даже писька, висевшая в чёрной мохнатой промежности, поднялась сама собой, стала громадной и торчала вперёд; это было непонятно и страшно. Он подошёл и откинул покрывало с простыней. Малыш лежал, прижавшись к матери, прикрытый её рукой. Отец его с проклятием отшатнулся и вытянул руку – но показывал не на них: в их сторону до сих пор был обращён его слепой глаз. И малыш понял, почему мама не удивилась, почувствовав рядом с собой змею. Главкос был уже там, в постели. Спал наверно. – Как ты смеешь?.. – хрипло выдохнул Филипп. Для него это был тошнотворный удар. – Как ты смеешь затаскивать эту мерзость в мою постель? Ведь я запретил!.. Колдунья!.. Варварка!.. Ведьма!.. Голос его оборвался. Взгляд, притянутый ненавистью в глазах жены, обратился наконец в их сторону, и он увидел ребёнка. И вот они смотрели друг на друга. Два лица. Одно – грубое, покрасневшее от вина и от ярости, а теперь ещё и от стыда; другое – яркое, как драгоценный камень в золотой оправе, серо-голубые глаза распахнуты и неподвижны, кожа прозрачна, тонкие черты мучительно напряжены… Бормоча что-то невнятное, Филипп инстинктивно потянулся за одеждой, чтобы прикрыть свою наготу, но в этом уже не было надобности. Жена его обидела, оскорбила, выставила на посмешище, предала… Если бы под рукой у него был меч, он сейчас мог бы её убить. Живой пояс мальчика, встревоженный светом и шумом, снова зашевелился и поднял голову. До сих пор Филипп его не замечал. – Это что такое?! – Его указующий перст дрожал. – Что это на мальчишке? Одна из твоих тварей?! Теперь ты и его хочешь превратить в сельского мистагога, чтобы выл и плясал со змеями?.. Этого я не потерплю, запомни мои слова, не то пожалеешь!.. Клянусь Зевсом, я не шучу. Мой сын – грек, а не горец!.. Не один из твоих варваров-конокрадов… – Варваров?!.. – Голос её зазвенел, а потом спустился на свистящий шепот; так Главкос шипел, когда сердился. – Мой отец… Слышишь ты, крестьянин?.. Мой отец – потомок Ахилла, а мать из царского рода Трои. Мои предки правили уже в те времена, когда твои ещё батрачили в аргосских деревнях!.. Ты в зеркало смотрелся когда-нибудь? Ведь сразу видно, что ты фракиец! И уж если мой сын грек – так это от меня, у нас в Эпире чистая кровь! Филипп заскрипел зубами. От этого подбородок стал квадратным, а скулы – и без того широкие – ещё шире. Несмотря на смертельное оскорбление, о присутствии ребёнка он не забыл. – Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе, – сказал он. – Если ты гречанка, то и веди себя как гречанка, будь хоть чуточку пристойнее. – Из постели смотрели две пары глаз, и отсутствие одежды его стесняло. – Греческое образование, греческое мышление, греческие манеры… Я хочу, чтобы у мальчика всё это было, как у меня… – О, Фивы!.. – Она швырнула это слово, будто ритуальное проклятие. – Опять ты о своих Фивах, да?.. Но ведь я уже о них знаю, более чем достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты научился манерам… В Фивах!.. Ты никогда не слышал, что говорят о твоих Фивах афиняне? Это же притча во языцех по всей Греции, образец грубости и бескультурья!.. Неужто ты сам не понимаешь, насколько смешон?! – Афиняне – болтуны. Им бы лучше постыдиться говорить о Фивах. – Это тебе бы лучше постыдиться! Вспомни, кем ты там был… – Да, заложником был, пешкой в чужой политической игре. Ну и что с того?.. Я что – виноват в этом?.. Я, что ли, заключал тот договор?.. Мой брат так решил, а ты меня попрекаешь! Мне ж и было-то всего шестнадцать… Но ко мне там относились – я от тебя ничего похожего ни разу в жизни не видел. И они научили меня воевать… Чем была Македония, когда умер Пердикка, ты не помнишь?!.. Ты не знаешь, что он проиграл иллирийцам?!.. Что вместе с ним полегло четыре тысячи человек?!.. У нас же долины были не паханы, люди боялись спуститься из горных крепостей… Ничего уже не оставалось, кроме овец, только в овечьи шкуры и одевались, да и овец едва могли прокормить… Ещё немного – иллирийцы и последнее отобрали бы, Барделий уже готовился напасть!.. а теперь – ты сама знаешь, кем мы теперь стали и где теперь наши границы. И это всё благодаря Фивам! Благодаря тем людям, которые сделали меня солдатом, там! Это они дали мне возможность прийти к тебе царём! Твоя родня была тогда мне рада, скажешь нет?!.. Малыш, прижавшись к матери, почувствовал, как она втягивает воздух, и понял, что с хмурого неба вот-вот грянет невиданная буря. И буря грянула: – Так они там сделали тебя солдатом, да?!.. А кем ещё?!.. Кем ещё?!.. – Он чувствовал, как она дрожит от ярости. – Ты уехал на юг в шестнадцать лет, но к тому времени уже вся страна была полна твоих ублюдков! Думаешь, я их не знаю?.. А эта блядь – Арсиноя, Лагова жена, – она тебе в матери годилась!.. А потом великий Пелопид научил тебя всему, чем славятся просвещённые Фивы!.. Всему, верно?.. Всему!! Битвы и мальчики!!!.. – Умолкни!!! – Филипп кричал, словно на поле боя. – Ты хоть бы ребёнка постеснялась!.. Что он видит здесь у тебя?!.. Что слышит?!.. Я сказал, мой сын будет воспитываться по-гречески! И если мне придется… Но его перебил её смех. Она приподнялась, опершись на обе руки, и подалась вперёд. Рыжие волосы упали на обнажённую грудь, на лицо мальчика, широко раскрывшего рот и глаза… А она хохотала взахлёб, пока всё помещение не заполнилось эхом. – Твой сын?! – воскликнула. – Твой сын!.. Царь Филипп дышал так, словно только что пробежал длинную дистанцию. Он шагнул вперёд, поднял руку… Малыш, до сих пор лежавший совершенно неподвижно, во мгновение ока сбросил с себя покрывало материнских волос и вскочил на ноги. Теперь он стоял на постели, с побелевшим ртом, а серые глаза, расширившись, казались чёрными. Он ударил отца по занесённой руке, и тот от неожиданности отдёрнул руку. – Уходи! – закричал мальчик, дрожа от неистовой ярости, словно дикий кот. – Уходи! Она тебя не любит, ты ей не нужен, уходи! Она поженится со мной!.. Долгие три вдоха Филипп стоял, как вкопанный, словно его оглушили дубиной. Потом нагнулся вперёд, схватил малыша за плечи, подбросил, подхватил одной рукой, – а другой распахнул громадную дверь и вышвырнул его наружу. Застигнутый врасплох, окаменевший от неожиданности и ярости, мальчик не пытался сопротивляться. Он упал на край лестничной площадки и покатился вниз по ступеням. Агий с грохотом бросил копьё, выдернул руку из ремней щита и кинулся наверх – через три-четыре ступени за шаг, – чтобы подхватить ребёнка. Он поймал его на самом верху, на третьей ступеньке, и поднял на руки. Голова вроде не ушиблена, глаза открыты… А царь Филипп стоял на площадке, придерживая дверь рукой. Он не закрыл её, пока не убедился, что всё в порядке; но малыш этого не видел. Змея, подхваченная вместе с ним, испуганная и ушибленная при падении, отцепилась от него и скользнула вниз по лестнице, исчезнув в темноте. Агий, придя в себя, понял, что произошло. Тут было о чём подумать. Он снёс малыша вниз, сел на ступеньку лестницы, положил его себе на колени и оглядел при свете факела, воткнутого в кольцо на стене. На ощупь мальчишка был, как деревянный, а глаза закатились кверху, так что не было видно зрачков. «Во имя всех богов подземных, – думал Агий, – что мне теперь делать? Если оставлю пост – мне не жить; капитан об этом позаботится. Но если его сын умрёт у меня на руках – позаботится царь…» В минувшем году, до того как началось правление нового фаворита, Филипп положил было глаз на него; но он прикинулся, будто не понял. А теперь вот увидел много лишнего… «Ну и везёт мне, – думал он, – нечего сказать. Теперь за мою жизнь и мешка бобов никто не даст.» Губы мальчика посинели. В дальнем углу был брошен толстый шерстяной плащ, на случай холодных ночей. Агий подобрал плащ, проложил между ребёнком и своим нагрудником, а потом обмотал вокруг себя. – Ну… – сказал он. – Ну, смотри, ведь всё хорошо!.. Кажется, мальчишка не дышит. Что делать? Пошлёпать его по щекам, как делают с женщинами, когда у них припадок смеха?.. А вдруг он вместо того умрёт?.. Но глаза мальчика задвигались, появились зрачки, напряжённый взгляд… Он хрипло вдохнул – и вдруг яростно закричал. Вздохнув облегчённо, Агий распустил плащ, чтобы дать свободу бившемуся ребёнку; а сам стал разговаривать с ним, словно с испуганным конём, держа его не слишком крепко, но чтобы тот чувствовал сильные руки. Сверху из-за двери доносились громкие проклятья его родителей… Через какое-то время – Агий его не считал, у него впереди была ещё большая часть ночи, – через какое-то время эта ругань затихла. Малый заплакал было, но не надолго; он уже пришёл в себя и скоро успокоился – только кусал нижнюю губу, сглатывая последние слезы и глядя вверх на Агия. А тот вдруг начал вспоминать, сколько же лет малому. – Такие дела, мой юный командир, – мягко сказал он, тронутый почти взрослым страданием на детском лице. Он вытер это лицо своим плащом и поцеловал, пытаясь представить себе, как будет выглядеть это золотое дитя, когда дорастёт до возраста любви. – Давай, милый. Мы с тобой подежурим вместе. И друг другу поможем, верно? Он снова закутал малыша, погладил… Через какое-то время покой и тепло, и неосознанная чувственность ласки молодого воина, и неясное сознание, что тот больше восхищается им, чем жалеет, – всё это начало залечивать громадную рану, в которую превратилось было всё существо малыша. Рана стала затягиваться, боль отходила. Вскоре он выглянул из-под плаща и огляделся. – А где мой Тюхе? Что имеет в виду этот странный мальчуган, призывая свою судьбу? Но малыш, увидев озадаченное лицо Агия, добавил: – Мой демон, змей, куда он делся? – А-а! Твой змей… – Агий считал всё это царицыно зверьё невыносимой мерзостью. – Он пока спрятался. Скоро вернется. – Он укутал мальчика поплотнее, тот начал дрожать. – Ты не принимай всё это слишком близко к сердцу, знаешь?.. Отец твой вовсе так не хотел, у него нечаянно получилось, это вино в нем буянит. Мне от моего еще не так доставалось. – Когда я вырасту большой… – Малыш умолк и стал считать на пальцах до десяти. – Когда вырасту, я его убью. Агий тихо охнул, прикусив губу. – Тс-с-с!.. Не говори такого, никогда. Боги проклинают тех, кто убивает отца своего. Насылают Фурий… – Он начал описывать их, но остановился, увидев, как раскрылись глаза мальчугана; это было слишком страшно для него. – А все эти удары, что мы получаем, пока маленькие, – они нам только на пользу, дорогой мой! Так мы учимся переносить боль, раны переносить когда на войну пойдем… Глянь-ка. Повыше, вот здесь. Посмотри, как мне досталось. В самом первом бою, мы тогда с иллирийцами сражались. Он приподнял край красной шерстяной юбочки и показал длинный шрам на бедре, с ямкой на том месте, где наконечник копья прошел почти до кости. Мальчуган с почтением посмотрел на шрам и потрогал его пальцем. – Вот видишь, – сказал Агий, опуская юбочку. – Сам понимаешь, как это больно. А почему я не закричал и не осрамился перед товарищами? Что меня тогда удержало? Да отцовские оплеухи, вот что. Потому что к боли привык. Тот парень, что меня проткнул, – он не успел никому похвастаться. Это был мой первый. А когда я принёс домой его голову – отец подарил мне пояс для меча, а детский мой поясок принес в жертву. И устроил пир для всей нашей родни. Он посмотрел в тёмный коридор. Неужто никто не придёт забрать мальчонку и уложить его в постель? – Ты моего Тюхе не видишь? – спросил малыш. – Он где-то близко. Он же домашний, а они далеко от норы не уходят. Он придёт за своим молоком, вот увидишь. А ты молодец!.. Не каждый мальчик может приручить домашнего змея. Наверно в тебе кровь Геракла, не иначе. – а как звали его змея? – Когда он только-только родился, ну совсем новорожденный был, к нему в колыбель заползли две змеи. – Две? – Малыш нахмурился, сдвинув тонкие брови. – Да. Но то были плохие змеи. Это Гера, Зевсова жена, их наслала, чтобы задушили его насмерть. Но он схватил их возле головы, по одной в каждую руку… Агий умолк, проклиная свою болтливость. Теперь мальчишку будут мучить кошмары… Или – ещё того хуже – пойдёт душить какую-нибудь змею, что из этого получится?.. – Нет, ты послушай! Это так случилось только потому, что он был сыном бога. Понимаешь? Он считался сыном царя Амфитриона, но это Зевс зачал его на царице. Понимаешь? Вот Гера и ревновала… Малыш разволновался. – И ему пришлось столько работать! – сказал он. – А почему он работал так много и так трудно? – Ну, Эврисфей, следующий царь, завидовал… Потому что сам-то он был хуже Геракла, понимаешь?.. Ведь Геракл был герой, наполовину бог… А Эврисфей был смертный, понимаешь?.. Это Геракл должен был стать царём. Но Гера сделала так, что Эврисфей родился первым. Потому Гераклу и пришлось совершать свои великие труды. Мальчик кивнул, словно всё уже ясно. – Надо было их совершить, чтобы доказать, что он лучше, да? На эти слова Агий не ответил. Он услышал наконец шаги начальника ночной стражи, совершавшего очередной обход. – Тут никто не появлялся, – объяснил он. – Не пойму, что нянька делает. Малый бегает по дворцу в чём мать родила, посинел от холода… Говорит, что ищет своего змея. – Вот сука ленивая!.. Ладно, я растолкаю какую-нибудь рабыню, чтобы пошла подняла её. Царицу беспокоить не время, поздно слишком. Он зашагал прочь, звеня оружием. Агий поднял малыша на плечи и похлопал по попке. – Сейчас пойдёшь спать, Геракл. Давно пора. Малыш соскользнул вниз и обнял Агия за шею. Агий не сказал, как его обидели. Не выдал! Такому другу можно отдать всё… Но у него ничего не было кроме тайны, и он поделился этой тайной: – Если мой Тюхе вернётся, скажи ему где я. Он знает, как меня зовут. Птолемей, сын Лага (во всяком случае так полагалось думать), ехал на своём новом коне в сторону озера Пеллы. Конь гнедой, отличный конь, ему надо двигаться побольше… А там, вдоль берега, хорошее ровное место, есть где разгуляться. Коня подарил сам Лаг. В последние годы он стал получше относиться к сыну, а детство Птолемея было совсем безрадостным. Птолемей – крупный юноша восемнадцати лет, смуглый, с сильным профилем, который с годами огрубеет. Он уже взял на копьё своего первого вепря, так что сидит теперь за столом вместе с мужчинами; и убил первого врага в одной из пограничных стычек, так что сменил мальчишечий поясной шнурок на красный кожаный пояс для меча. В прорези пояса кинжал с рукоятью из рога… Все говорят, что Лаг может гордиться таким сыном. И они прекрасно ладят друг с другом, и оба ладят с царём. Между озером и сосняком он увидел Александра и поехал навстречу: тот махал ему рукой. Он очень любил этого странного мальчугана, так непохожего на всех остальных. Для семилетнего он слишком развит, хотя ему ещё и нет семи; а в сравнении с более старшими ребятами слишком мал… Сейчас он бежал навстречу по илистой почве, запекшейся летом в твёрдую корку вокруг чахлого тростника; а его громадный пёс раскапывал полевых мышей и время от времени догонял его, чтобы сунуть запачканный нос ему в ухо. Он мог это сделать, не отрывая передних лап от земли. – Хоп! – Юноша подхватил мальчика и посадил перед собой на ковровый чепрак. Они ехали рысью; искали, где можно будет пустить коня в галоп. – А этот пёс твой, он ещё растёт? – Да!.. Ты посмотри, какие у него лапы громадные. Он ведь ещё не дорос до них, правда? – Ты был прав. Он настоящий молосский с обеих сторон, точно. У него и грива отрастает… – Как раз на этом самом месте, где мы сейчас, тот дядька собирался его утопить. – Если не знаешь, от кого щенки, не всегда окупается их выращивать… – Тот сказал, он никуда не годится. Уже и камень привязал! – Но в конце концов кого-то покусали, так я слышал. Мне бы не хотелось, чтобы такой пёс меня укусил, честное слово. – Он тогда слишком маленький был кусаться. Это я укусил. Смотри, здесь можно поскакать! Пёс, радуясь возможности вытянуть длинные лапы, помчался рядом с ними вдоль широкой лагуны, соединявшей Пеллу с морем. Они неслись во весь опор, пугая птиц громким топотом коня. Из камыша с криком, хлопая крыльями, взлетали чайки, дикие утки, длинноногие цапли и журавли… А мальчик громко распевал пеан гвардейской конницы: неистовое крещендо, специально подобранное к аллюру кавалерийской атаки. Лицо его пылало, волосы развевались, серые глаза стали голубыми, – он сиял. Птолемей придержал коня – пусть отдохнёт – и начал его расхваливать. Александр ответил так, как мог бы выражаться опытный конюх… Птолемей часто чувствовал себя в ответе за него, то же самое почувствовал он и теперь. – Отец твой знает, что ты проводишь столько времени с солдатами? – Да, конечно! Он сказал, что Силан может поучить меня бросать в мишень, а Менест может брать с собой на охоту. Я бываю только с друзьями. Да, пожалуй лучше было не трогать эту тему… Птолемею уже не раз доводилось слышать, что царь предпочитает видеть мальчика даже в самой грубой компании – только бы не оставлять его с матерью целыми днями. Он послал коня легким галопом, и так они двигались, пока в копыто не попал камень. Пришлось спрыгнуть вниз и заняться этим, а Александр остался наверху. И вдруг спросил: – Птолемей, а это правда?.. Ты на самом деле мой брат? – Что?! Он так вздрогнул, что выпустил коня, и тот зарысил прочь. Мальчик тут же подхватил поводья, твердо придержал коня, конь пошёл шагом… Но Птолемей, смущённый, не стал подниматься, а шагал рядом. Мальчик, заметив что-то неладное, серьёзно сказал: – Так говорили в караулке. Они двигались молча. Александр чувствовал, что Птолемей не так сердит на него, как чем-то напуган; и терпеливо ждал. Наконец Птолемей ответил: – Говорить они могут, меж собой. Но мне они этого не скажут, и ты не говори. Мне пришлось бы убить того, кто скажет такое. – Почему? – Ну, так надо. Вот и всё. Мальчик молчал. Птолемей с тревогой понял, что очень обидел его. Об этом-то он не подумал, и в голову не пришло!.. – Ну, – сказал он неловко, – ну что ты? Такой большой уже мальчишка и не знаешь почему?.. Ты ж пойми, я бы рад был, чтобы мы с тобой были братья, ты тут не при чём, не в тебе дело. Но моя мать – она жена отца моего отца, так?.. Значит, если я твой брат, то я байстрюк, так?..Ты знаешь, что это такое? – Да, – сказал Александр. На самом-то деле он знал только, что это смертельное оскорбление, но не знал почему. Чувствуя неловкость, с трудом подбирая слова, взялся Птолемей выполнять свой братский долг. На все прямые вопросы Александр получил прямые ответы. Все нужные слова он уже знал – слышал в караулках от своих взрослых друзей, – но плохо представлял себе, что они значат. Казалось, он до сих пор думал, что для рождения ребёнка нужно ещё какое-то волшебство. Птолемей, управившись с этой темой, удивился, что мальчик так долго и сосредоточенно молчит. – Ты что? Вот так мы все родились, и ничего постыдного тут нет – такими нас создали боги… Но женщина должна это делать только со своим мужем, иначе ребёнок получается байстрюком. Как раз потому тот дядька и хотел утопить твоего пса: боялся, чтоб не испортилась порода. – Да, – сказал мальчик; и снова задумался. Птолемею было не по себе. В детстве, когда Филипп был всего лишь младшим сыном, да ещё и заложником к тому же, его нередко заставляли страдать; но он давно уже перестал стыдиться своего происхождения. Будь его мать не замужем, царь теперь мог бы признать его своим сыном, и ему было бы вовсе не о чем жалеть. Тут был только вопрос приличий; и он чувствовал, что нехорошо обошёлся бы с малым, не растолковав ему всё до конца. Александр смотрел прямо перед собой. Запачканные мальчишечьи руки по-хозяйски держали поводья и делали всё сами, не отвлекая его от мыслей. Умная ловкость и сила этих крошечных ручонок казалась сверхъестественной, от нее оторопь брала. А сквозь детскую мягкость его лица уже проглядывал чёткий профиль, который переживёт тысячелетия. "Вылитая мать, от Филиппа вовсе ничего, " – подумал Птолемей. И тут его пронзила мысль, словно молния сверкнула. С тех пор как оказался за одним столом с мужчинами, он постоянно слышал разговоры о царице Олимпии. Чего только о ней не рассказывали!.. Непонятная, неистовая, жуткая; дикая, словно фракийская менада; может на тебя Глаз наложить, если встанешь у нее на пути… С царем наверно так и получилось, когда он впервые увидел ее при свете факелов в пещере, во время мистерий на Самофраке. Он же с первого взгляда голову потерял. Даже не успел узнать, откуда она, какого рода… Правда, он тогда привез ее в свой дом с триумфом, с ценным союзным договором… Говорят, в Эпире женщины еще совсем недавно правили сами, без мужчин. А в ее сосновом бору кимвалы и бубны звучат иногда всю ночь напролет, и из комнат ее часто флейту слышно, звуки странные такие… Говорят, она совокупляется со змеями… Это, конечно, бабушкины сказки, – но что происходит там, в соснах?.. Быть может, мальчик, до сих пор бывший при ней неотлучно, уже знает больше чем надо?.. Или до него только сейчас дошло?.. Словно он отвалил камень от устья пещеры, что ведёт в Преисподнюю, и выпустил на волю рой теней, – перед его мысленным взором носились тучи кошмарных, кровавых историй, уходивших в глубину веков. Это были рассказы о борьбе за Македонский престол. О том, как племена сражались друг с другом за Верховное Царство; о том, как убивали родню свою, чтобы стать Верховным Царём. Бесконечные войны, отравления, массовая резня и предательские копья на охоте; ножи в спину, в темноте, на ложе любви… Он не был лишён честолюбия, но мысль о том, чтобы нырнуть в этот поток, заставила содрогнуться. Опасная догадка!.. И где, какие могут быть доказательства?.. Но вот рядом мальчик, ребёнок, и ему надо помочь. Только это и надо, а всё остальное – забыть! – Послушай, – сказал он. – Ты умеешь хранить тайну? Александр поднял руку и старательно произнёс клятву, подкрепленную смертным проклятием. – Это самая сильная, – сказал он под конец. – Меня Силан научил. – Даже слишком сильная. Я тебя от неё освобождаю, ты с такими клятвами поосторожней. А теперь слушай. Меня мать на самом деле от твоего отца родила. Он тогда совсем мальчишкой был, всего пятнадцать ему было. Это ещё до того, как он в Фивы уехал. – Фивы, – эхом отозвался Александр. – В этом смысле он очень взрослым был для своих лет, и все это знали. Ты не расстраивайся, ничего плохого тут нет. Мужчина не может ждать до свадьбы. Я тоже ждать не стал, если хочешь знать. Но моя мать уже была замужем, за отцом. Так что если говорить об этом – это их бесчестит, понимаешь? Есть вещи, за которые мужчина обязан убить; и вот такие разговоры – одна из них. Понимаешь ты или нет сейчас, почему это так, – это не важно. Так оно есть, и всё тут. – Я не буду говорить, – пообещал Александр. Глаза его, уже сидящие глубже чем обычно у детей, неподвижно смотрели вдаль. Птолемей теребил в руках ремень уздечки и горько размышлял: «Ну а что мне оставалось делать? Что я мог ему сказать? Ведь всё равно узнал бы от кого-нибудь другого…» Но тут мальчишка, ещё сохранившийся в нём, пришёл на помощь отчаявшемуся взрослому. Он остановил коня. – Послушай. А вот если бы мы поклялись в кровном братстве – это мы могли бы говорить хоть кому. – И добавил с умыслом: – Но ты знаешь, что нам придётся сделать? – Конечно знаю! – обрадовался мальчик. Собрав поводья в левой руке, он вытянул правую и отогнул наружу сжатый кулачок, так что на сгибе прорезалась голубая вена. – Давай! Сейчас же, сразу! Любуясь, как мальчик светится гордостью и решимостью, Птолемей вынул из-за пояса новый острый кинжал. – Постой, Александр. Это очень серьёзное дело, подумай. Твои враги будут моими, а мои твоими, до самой смерти нашей. И мы никогда не поднимем оружия друг на друга, даже если родня наша будет воевать. А если я умру в чужой земле – ты исполнишь для меня все обряды, и я для тебя сделаю то же. Вот что значит побратимство, понимаешь ты это? – Клянусь! Давай, режь. – Так много крови не нужно. Погоди. Он не стал трогать подставленную вену, а сделал легкий надрез по белой коже. Мальчик не дрогнул. Улыбался. Резанув себя возле ладони, Птолемей приложил свою рану к ране Александра. – Ну всё, дорогой! Вот мы и братья! «Как здорово, – подумал он. – Это какой-то добрый демон меня надоумил. Теперь никто не сможет подойти и сказать, что он всего лишь царицын байстрюк, а я царёв, так что мне надо заявлять свои права.» – Садись, брат, – сказал мальчик. – Он уже отдышался. Сейчас как поскачем!.. Царские конюшни на широкой площади построены из кирпича, оштукатурены, с каменными пилястрами. Сейчас там почти пусто: царь проводит учения. Как всегда, когда у него появляется новая тактическая идея. Вообще-то Александр как раз на эти учения и шёл, – хотел посмотреть, – но по дороге задержался возле кобылы с новорожденным жеребёнком. И рядом не было никого, кто мог бы сказать, что она опасна в такой момент, – везет же иногда!.. Он проскользнул к ней, приласкал сначала её саму, а потом стал гладить жеребёнка; а её тёплые ноздри шевелили ему волосы. Потом она подтолкнула его головой, – хватит, мол, – он выбрался от них и пошёл дальше. На утоптанном дворе – где пахнет конской мочой и соломой, кожей, воском и дёгтем, – только что появились три чужих коня. Их протирали конюхи-чужеземцы, в длинных штанах. А сбрую чистил свой, раб из конюшни. Уздечки очень интересные, украшены диковинно: на оголовьях золотые пластинки и султаны из красных перьев, а на удилах крылатые быки. И кони замечательные – рослые, сильные, свежие… Понятное дело, раз ведут с собой подменных. Дежурный офицер дворцовой стражи заметил конюшему, что варварам придётся долго ждать, пока царь вернётся. – Фаланга Бризона, – вмешался в разговор мальчик, – никак не управится до сих пор со своими сариссами. Их научить – много времени уйдет. – Сам он пока что мог поднять это гигантское копьё только за один конец. – А эти кони откуда? – Из самой Персии. Послы от Великого Царя приехали. За Артабазом и Менаписом. Эти сатрапы бежали в Македонию после неудачного мятежа. Царь Филипп считал их полезными для себя, а мальчику было интересно с ними. – Но они же гости, – удивился он. – Отец не отдаст их Великому Царю, чтобы тот их убил. Скажи этим людям, чтоб не ждали. – Нет, Александр. Как я понимаю, их простили, они могут свободно вернуться домой. Но послов принять надо в любом случае, с чем бы они ни приехали. Иначе просто нельзя… – Но отец до полудня точно не вернётся. Наверно даже позже, из-за гвардейской пехоты. Они ещё не научились сомкнуто-расчленённому строю. Сходить мне за Менаписом и Артабазом? – Нет-нет, что ты! Послов сначала царь должен принять. Пусть, эти варвары увидят, что и мы тут знаем, как что делается. Аттий, этих лошадей разместишь отдельно, чужеземцы вечно какую-нибудь болячку завозят. Мальчик всласть насмотрелся на коней и на сбрую – и задумался. Потом вымыл ноги под водяной трубой, оглядел свой хитон, пошёл к себе и надел новый, чистый. Он часто слышал, как люди расспрашивали сатрапов, и те рассказывали о роскоши Персеполя. Тронный Зал с виноградом и деревьями из чистого золота; лестница, по которой может подниматься целая кавалькада; ритуалы странные какие-то… Ясное дело, они там привыкли к церемониям. Он причесался – насколько мог без посторонней помощи, превозмогая боль, – и решил, что готов. Зал Персея, где принимают гостей, – это шедевр Зевксия. Сейчас здесь два фригийских раба, украшенные синей татуировкой, под присмотром дворецкого ставят на низенькие столики печенье и вино… Послы сидят в почётных креслах, а на стене над ними Персей спасает Андромеду от морского дракона. Он – один из предков; но говорят, что и Персию тоже он основал. Похоже, что те его потомки сильно изменились. На самом Персее нет ничего кроме крылатых сандалий, а послы одеты с головы до ног; в мидийское платье, которого их изгнанники здесь не носили. Только лица и кисти рук открыты, а всё остальное тело сплошь закрыто одеждой, а одежда – шитьём. Круглые чёрные шляпы усеяны блёстками… Даже бороды, завитые в мелкие колечки, похожие на раковины улиток, тоже кажутся вышитыми; туники с длинными рукавами обшиты бахромой… А ноги упрятаны в штаны, сразу видно что варвары. Кресла три, но сидят только двое бородатых. Третий, молодой помощник, стоит за спиной старшего из послов. У него длинные, иссиня-чёрные шелковистые волосы; кожа цвета слоновой кости, лицо надменное и тонкое, и тёмные яркие глаза. Старшие были заняты беседой, потому молодой первым увидел мальчика, стоявшего в дверях, и засиял навстречу чарующей улыбкой. – Да продлятся дни вашей жизни, – сказал мальчик, входя в зал. – Я Александр, сын Филиппа. Бородатые лица повернулись к нему; оба посла тотчас встали и призвали солнце светить на него; дворецкий, придя в себя, представил их Александру. – Пожалуйста, сядьте. Вы должно быть устали с дороги. Отдыхайте… Он часто слышал эти слова, так что тут ошибки быть не может, но они почему-то стоят… Потом он понял: они ждут, чтобы он сел первый! Такого с ним никогда прежде не случалось. Он вскарабкался на кресло, поставленное для царя. Носки сандалий не доставали до пола; дворецкий подозвал раба, чтобы подставил под ноги скамеечку. – Я пришёл развлечь вас, потому что отец занят. Он армейские учения проводит. Мы ждём его к полудню, но может и задержаться. Это от гвардейской пехоты зависит, как они освоят сомкнуто-расчленённый строй. Сегодня они уже должны быть получше, очень серьёзно работали в последние дни. Послы свободно говорили по-гречески – как раз поэтому их и выбрали для этой миссии, – но теперь оба напряжённо подались вперёд. Они не совсем были уверены, что правильно поймут македонский диалект, со своеобразными дорийскими гласными и жёсткими согласными. Но мальчик говорил очень чисто и ясно. – Это сын кого-нибудь из вас? – спросил он. Старший из послов учтиво ответил, что это сын друга, и представил его. Юноша снова улыбнулся, глубоко поклонился, но сесть отказался – стоял и смотрел на него, сияя глазами. Послы восхищённо переглянулись. Прелестный сероглазый принц, крошечное царство, провинциальная наивность… Ведь это же просто очаровательно – царь сам обучает войска! И ребёнок хвастается этим. Быть может, он похвастается ещё и тем, что царь сам себе еду стряпает… – Почему вы не кушаете печенье? Я тоже возьму… – Он откусил совсем маленький кусочек; не хотел, чтобы рот был полон. Но его представления об этикете были не настолько обширны, чтобы включать в себя беспредметный светский разговор, потому он сразу перешёл к делу: – Менапис и Артабаз будут рады узнать, что их простили. Они часто о доме вспоминают. Я думаю, они никогда больше не восстанут, и вы можете сказать это царю Окию. Старший из послов всё понял, несмотря на странноватый язык. Он улыбнулся в чёрные усы и сказал, что передаст, непременно. – А как насчёт генерала Мемнона? Его тоже простили?.. Мы думали, должны простить, раз его брат Ментор выиграл войну в Египте. Посол замигал, словно глазам своим не веря, – потом сказал, что родосец Ментор, конечно же, очень ценный наёмник, и Великий Царь без сомнения благодарен ему. – Мемнон женат на сестре Артабаза. Знаете, сколько у него детей?.. Двадцать один! И все живы! Здорово, правда?.. У них всё время двойняшки получаются. Одиннадцать мальчиков и десять девчонок! А у меня только одна сестра… Но, по-моему, это вполне достаточно. Оба посла сочувственно кивнули. Они знали о домашних неурядицах царя Филиппа. – Мемнон говорит по-македонски, знаете?.. Он мне рассказывал, как проиграл свою битву. – Мой принц, – улыбнулся старший посол. – Военному делу надо учиться у победителей! Александр задумчиво посмотрел на него. Его отец никогда не жалел времени на то, чтобы разобраться, где проигравший сделал неверный ход. Вообще-то, Мемнон обманул его друга при покупке коня, так что сейчас хорошо было бы рассказать, как он проиграл свою битву. Но этот дядька как-то противно разговаривает, как с маленьким. Вот молодому он бы рассказал… Дворецкий отослал рабов, а сам остался; на случай, если надо будет вмешаться. Мальчик грыз понемножку свое печенье, обдумывая самые важные вопросы: на все могло времени не хватить. – А сколько людей в армии Великого Царя? Этот вопрос поняли оба посла, и оба улыбнулись. Правда может быть только на пользу: мальчуган наверняка запомнит всё сказанное сейчас на всю жизнь. – Неисчислимо, – сказал старший. – Как песок у моря или звезды в безлунную ночь. Они рассказывали ему о мидийских и персидских лучниках; о кавалерии на крупных конях из Нисайи; о воинах из внешних пределов империи, киссийцах и гирканийцах; об ассирийцах – у них шлемы бронзовые, с накладками, а палицы с железными шипами; о парфянах – у них луки и кривые сабли; об эфиопах в леопардовых и львиных шкурах, которые перед боем раскрашивают себе лица красным и белым, – у них стрелы с наконечниками из камня; об арабских верблюжьих отрядах, о бактрийцах… И так далее, до самой Индии. Мальчик сидел, широко раскрыв глаза, как любой ребёнок, слушающий рассказы о чудесах, пока они не умолкли. – И все они должны сражаться, когда Великий Царь призовёт их? – Каждый. Под страхом смерти. – Но сколько же времени нужно, чтобы всех их собрать? Возникла неожиданная пауза. Прошло уже сто лет со времени похода Ксеркса, так что ответа они и сами не знали. Потом сказали, что Великий Царь правит обширными владениями и народами многих наречий… Из Индии, например, дорога до побережья может длиться целый год… Но войска есть повсюду, где они могут понадобиться. – Выпейте ещё вина. А до самой Индии проложена дорога? Их беседа длилась уже довольно долго, и слух о ней разлетелся по дворцу; так что теперь возле дверей толпились люди. Послушать. – А каков в бою царь Окий? Он храбрый? – Как лев, – разом ответили послы. – Каким крылом кавалерии он командует? Вот так вопрос! Ужас, что за мальчишка!.. Послы заговорили уклончиво. Мальчик откусил кусочек побольше… Он знал, что с гостями нельзя быть слишком настойчивым, и потому сменил тему: – А если солдаты приходят из Аравии, из Индии, из Гиркании – и не знают персидского, – как же он говорит с ними? – Говорит с ними?.. Царь?.. – Это было просто трогательно, как маленький стратег снова задавал младенческие вопросы. – Видишь ли, сатрапы в тех провинциях подбирают им таких командиров, чтобы умели говорить на их языке. Александр склонил голову набок и свёл брови. – Солдаты любят, чтобы с ними говорили перед боем. Они любят, чтобы ты знал их по имени… – Не сомневаюсь, – сказал второй посол с чарующей улыбкой. – Чтобы ты знал их по имени, они любят. – И добавил, что великий Царь беседует только с друзьями. – С ними мой отец беседует за ужином! Послы пробормотали в ответ что-то невнятное, не решаясь посмотреть друг на друга. Македонский двор прославился своим варварством. Ходили слухи, что царские пиры больше смахивают на пирушки горных бандитов, занесенных снегом вместе с добычей своей, чем на званые обеды государя. Один грек из Милета рассказывал им – и клялся, что сам это видел, – будто царь Филипп, не задумавшись, встаёт со своего ложа, чтобы принять участие в общей пляске… Однажды во время спора, который шёл на крике через весь зал, он швырнул гранат в голову одному из своих генералов… Но это ещё не всё! С бесстыдством своей лживой расы, этот милетец до того договорился, будто тот генерал кинул в ответ ломоть хлеба – и жив остался!.. Даже остался генералом!.. Если верить, хотя бы половине – всё равно, лучше промолчать. Александр тем временем боролся с тяжкой проблемой. Рассказал это Менапис; но он не поверил и теперь хотел убедиться. Изгнанник мог постараться представить Великого Царя в дурацком виде. Но эти люди на него донесут – и его распнут, когда он вернётся домой. Нельзя же предавать гостя!.. И потому он сказал так; – Один мальчик мне рассказывал, что когда люди приветствуют Великого Царя – они должны ложиться на землю. Но я ему сказал, что он дурак. – И совершенно напрасно, мой принц. Наши изгнанники могли бы объяснить мудрость этого обычая. Наш повелитель правит не только многими народами, но и многими царями. Хотя мы называем их сатрапами, многие из них по крови цари; их предки когда-то правили сами, пока те страны не вошли в состав империи. Поэтому Великий Царь должен быть так же возвышен над другими царями, как те цари над своими подданными. Простираясь перед ним, люди должны испытывать не больше стыда, чем падая ниц перед богами. Если бы он казался не достоин такого поклонения – не долгим было бы время его власти. Мальчик выслушал и понял. И ответил учтиво: – Ну ладно. Только мы здесь не падаем ниц перед богами. Так что и вам не надо падать перед моим отцом. Он к этому не привык. Он не рассердится. Послы с трудом сдержались, чтобы не рассмеяться. Мысль о том, чтобы пасть ниц перед этим варварским вождём, предок которого был вассалом Ксеркса – и вероломным вассалом, кстати говоря, – эта мысль слишком была нелепа, чтобы оскорбиться. Дворецкий, решив что пора, шагнул вперёд, поклонился мальчику – тот вполне это заслужил по его мнению, – и сочинил какое-то дело, которое здесь объяснить нельзя. Соскользнув со своего трона, Александр попрощался со всеми, назвав каждого по имени. – Мне очень жаль, что не смогу вернуться к вам. Надо идти на учения, у меня есть друзья в гвардейской пехоте. Сарисса – очень хорошее оружие в плотном строю, так отец говорит; но надо сделать этот строй подвижным, вот в чем штука… Так что он будет работать с ними, пока у них не получится. Надеюсь, вам не придется ждать слишком долго. Пожалуйста, распоряжайтесь здесь, как у себя дома. Вам принесут всё, чего захотите. Выходя из Зала, он обернулся, увидел, что юноша провожает его взглядом, – и задержался, чтобы помахать ему рукой. Послы, взволнованно говорившие по-персидски, были слишком заняты, чтобы увидеть, как они улыбнулись друг другу. В тот же день, под вечер, он был в дворцовом парке. Вокруг стояли резные эфесские вазы с редкостными цветами, которые погибают суровой македонской зимой, если не занести их под крышу, – но это было не интересно. Он учил своего пса находить брошенные вещи, когда увидел, что сверху, от дворца, к нему идет отец. Он подозвал пса к ноге, и так они ждали, стоя бок о бок; оба напряженные, настороженные. Филипп сел на мраморную скамью и показал сыну место рядом с собой, со зрячей стороны. Слепой глаз уже зажил; только бельмо на нем указывало место, куда попала стрела. Попала на излете, потому он и остался жив. – Ну-ка, иди, иди сюда, – сказал он, обнажив в улыбке крепкие белые зубы. – Расскажи-ка, что они там тебе говорили… Я слыхал, ты задал им несколько трудных вопросов – расскажи, что они ответили. Так сколько воинов будет у Окия, если ему придется воевать? Обычно он разговаривал с сыном по-гречески, чтобы тот учился языку, но сейчас говорил по-македонски. Это подкупило мальчика, и он начал рассказывать. Про десять тысяч Бессмертных, про лучников и пращников, про бойцов с дротиками и топорами; про то, как атакует верблюжья кавалерия и как индийские цари выезжают на чёрных безволосых зверях, таких громадных, что несут целые башни у себя на спине… Здесь он покосился на отца: не хотел показаться слишком легковерным. Филипп кивнул: – Знаю, слоны. Про них говорили люди, проверенные на честность, так что это правда. Давай дальше, всё это очень полезно. – А ещё они сказали, что люди, которые приветствуют Великого Царя, должны ложиться на землю лицом. А я им сказал, что перед тобой так не надо. Я боялся, что кто-нибудь не выдержит и рассмеётся – а они обидятся. Филипп хлопнул себя по колену, закинул голову назад и расхохотался так, что всё тело заходило ходуном. – Так они не стали этого делать? – спросил мальчик. – Нет. Но ты же их от этого уволил!.. Всегда превращай необходимость в собственную добрую волю – увидишь, что тебя ещё и благодарить будут за это… Ну, им с тобой повезло. Они от тебя отделались легче, чем послы Ксеркса от твоего тёзки в Эгах. Он устроился поудобнее, вроде собрался рассказывать. Мальчик нетерпеливо подвинулся, потревожив пса, державшего нос у него на ноге. – Когда Ксеркс навёл переправу через Геллеспонт и привёл свои орды, чтобы проглотить Грецию, – он прежде всего разослал послов по всем народам. «Землю и воду» требовал. Горсть земли за поля и фляжку воды за реки; это как обряд. И обет подчинения, понимаешь?.. По дороге на юг, нас он проходил мимо; но мы оставались у него за спиной, так что он хотел обезопаситься. Вот он и прислал семерых послов. Это было, когда царствовал первый Аминт. Александру хотелось спросить, был ли этот Аминт его прадедом, но он знал, что спрашивать без толку. Никто никогда ничего не скажет прямо о твоих предках – кроме самых первых, героев и богов. Пердикка, старший брат его отца, погиб в бою и оставил после себя сына-младенца. Но македонцам нужен был кто-то, кто мог бы отразить иллирийцев и править царством; потому они попросили отца стать царём вместо того малыша. Это он знал. А что было раньше – ему всегда отвечали, что узнает, когда подрастёт. – В те дни здесь, у Пеллы, никакого дворца ещё не было. Только крепость наверху, в Эгах. Мы тогда держались из последних сил. Западные вожди, в Орестиде и Линкастиде, полагали, что они сами цари; иллирийцы, фракийцы и пеоны каждый месяц переходили границу, угоняли скот и уводили людей в рабство… Но по сравнению с персами это были забавки детские; а Аминт, насколько я знаю, к защите не подготовился. Пеонов можно было бы призвать в союзники, – но к тому времени, когда явились послы, Пеонию персы уже покорили. Так что он не стал сопротивляться, а принёс вассальную присягу. Ты знаешь, что такое сатрап? Пёс вскочил, ощетинившись, и свирепо огляделся вокруг. Мальчик успокоил его. – Сына Аминта звали Александр, как и тебя. Ему было тогда лет четырнадцать-пятнадцать, у него уже своя гвардия была. Аминт устроил послам пир в Эгах, в крепости, и он тоже там был, Александр. – Значит, он уже убил кабана? – Откуда я знаю?.. Но это ж был государственный приём, наследник должен там присутствовать. Мальчик знал Эги почти так же, как Пеллу. Все храмы богов, где устраиваются празднества в их честь, были наверху, в Эгах. И все царские усыпальницы тоже там. Древние курганы, на которых растёт только трава – их постоянно очищают от всего другого, – а под ними входы, как пещеры, с массивными дверями из узорчатой бронзы и мрамора. Было поверье, что если царя Македонии похоронят где-нибудь в другом месте, не в Эгах, то линия царей оборвётся. Когда летом в Пелле становилось слишком жарко, они перебирались наверх, за прохладой. Ручьи там никогда не пересыхают. Сбегают из поросших папоротником горных ущелий, холодные от снегов наверху; вприпрыжку скатываются по камням, мимо домов, через двор крепости; потом сливаются вместе и низвергаются высоким водопадом, закрывающим священную пещеру словно завесой… А крепость старая, мощная, с толстыми стенами, – не то что легкий, окруженный колоннами дворец… В большом зале круглый очаг, а в крыше над ним отверстие для дыма… Когда люди шумят там во время пира, все звуки отдаются эхом… Он представил себе, как персы с завитыми бородами и в усыпанных блестками шляпах осторожно идут по неровному полу. – На пирах, как ты знаешь, пьют. И то ли послы не привыкли к вину, как мы пьем; то ли просто обнаглели – решили, что теперь могут делать что угодно, раз получили без хлопот всё за чем пришли… Так или иначе, один из них спросил, где же придворные дамы. Сказал, что в Персии принято, чтобы они присутствовали на пирах. – Персидские дамы остаются на пьянку?! – Это была наглая ложь. Он и не ждал, что ему поверят, просто куражился. Персидские женщины показываются на людях еще меньше, чем наши. – Так наши мужчины стали драться? – Нет. Аминт послал за женщинами. В Пеонии женщин уже не осталось: всех угнали рабынями в Азию, потому что их мужчины не покорились Ксерксу. По правде сказать, он тоже ничего не смог бы. Армии у него, считай не было; как мы её понимаем. Только дружина из его собственных владений, да племенные ополчения. А вожди обучали их, как хотели, – если хотели, – а могли и вовсе не привести, если не захотят. Это не он взял гору Пандей с золотыми рудниками. Я это сделал. Золото, мальчик мой, – это мать армий. Я плачу своим людям круглый год – война или не война, – и они дерутся за меня, под моими офицерами. А на юге их распускают во время затишья; и наёмники сами ищут себе работу, где кто найдёт. Так что они сражаются за своих бродячих генералов; а те часто бывают хороши – ничего не скажешь, – но всё равно, наёмник остается наемником. В Македонии я сам генерал. И как раз потому, сынок, послы Великого Царя не приходят больше требовать землю и воду. Мальчик задумчиво кивнул. Бородатые послы были вежливы по этикету, по обязанности; но молодой – нет, с молодым по-другому… – И дамы на самом деле пришли? – Пришли. Как ты понимаешь, пришли оскорблённые; чтобы причесаться или ожерелье какое надеть – об этом у них и мысли не было. Думали показаться на момент и сразу уйти… Александр представил себе мать, чтобы её вызвали таким вот образом. Он сомневался, что она показалась бы там, даже чтобы спасти весь народ от рабства. Но уж если бы пошла – обязательно причесалась бы и надела бы все драгоценности, какие есть у неё. – Когда они узнали, что должны остаться, – продолжал Филипп, – прошли, как подобает порядочным женщинам, к дальним скамьям, у стены… – Это где пажи сидят? – Ну да. Один старик, которому его дед рассказывал, показал мне, как всё это было. Мальчики встали, чтобы уступить им место. Послы начали им разные комплименты выкрикивать, чтобы лица открыли… Если бы их собственные женщины позволили себе такое перед чужими – они бы им носы пообрезали. Да-да!.. Ещё и похуже сделали бы, можешь мне поверить!.. И вот в таком унижении видел свою мать и сестёр своих, и всех своих родственниц юный Александр. Он в такой был ярости, что даже упрекнул отца. Но если персы это и заметили – не придали значения. Кто обращает внимание на щенка, если пёс молчит?!.. А один сказал царю:"Мой македонский друг! Лучше бы ваши дамы не приходили совсем, чем сидеть вот так мучением для наших глаз. Наши дамы беседуют с гостями… Не забывай, ты отдал нашему царю землю и воду – так привыкай жить по нашим обычаям!" – Сказал он это – и меч из ножен потянул, слегка так. Можешь себе представить, какая настала тишина. Царь подошёл к женщинам, развёл их и рассадил в ногах у персов, на их ложах застольных. В южных городах так флейтистки и танцовщицы сидят. Персы начали руки распускать… Принц это видел, так что друзья его еле сдерживали… Но он вдруг успокоился. Подозвал к себе ребят из своей охраны, выбрал семерых, безбородых ещё, и отослал. Потом подошёл к отцу – а тому, конечно, тошно было, если в нём хоть капля стыда ещё оставалась, – подошёл и говорит: «Государь, ты устал. Тебе не обязательно сидеть до конца, оставь гостей на меня. Они всё получат, что им причитается, слово даю». – Ну, у Аминта появилась хоть какая-то возможность спасти лицо своё… Он, правда, предупредил сына, чтобы тот не учинил чего-нибудь опрометчиво, но сам извинился и ушёл. Послы конечно решили, что теперь уж вообще всё дозволено. А принц вроде и не сердился больше… Подошёл – сплошная улыбка – обошёл все ложа… «Дорогие гости, – говорит, – вы оказали честь нашим матерям и сестрам. Но они так рвались проявить свои чувства, так торопились, что теперь им просто неловко перед вами за свой вид. Давайте отошлём их пока. Пусть выкупаются, прикрасятся, оденутся как подобает… Когда они вернутся, вы сможете сказать, что здесь, в Македонии, вас приняли по заслугам». Александр сидел напряжённо, с сияющими глазами. Он уже догадался, что затеял принц. – У послов было вино, да и вся ночь впереди, так что они возражать не стали. А потом в зал вошли семь женщин, в покрывалах, но в роскошных платьях. Вошли и разошлись по кругу; по одной на ложе к каждому послу. Но даже тогда – хотя они своей наглостью уже лишили себя всех прав, какие имеют гости, – даже тогда он ещё подождал; смотрел, как они будут дальше себя вести. А когда всё стало ясно – подал сигнал. Парни в женских платьях выхватили кинжалы… И покатились те послы по блюдам, по раздавленным фруктам и пролитому вину. Считай, без единого крика. И пикнуть не успели. – Вот здорово! – обрадовался мальчик. – Так им и надо! – У них конечно была какая-то свита в зале – так двери заперли. Чтобы в Сардисе ничего не узнали, в живых нельзя было оставить никого. А потом можно было сказать, что они попали в руки бандитов, когда возвращались через Фракию. Когда всё было закончено, их зарыли в лесу. Как рассказывал мне тот старик, юный Александр сказал тогда: «Вы пришли за землёй и водой – хватит с вас одной земли». Филипп закончил свой рассказ и теперь любовался реакцией сына. С тех пор как научился говорить, мальчик всю свою жизнь, постоянно слушал рассказы о мести. В Македонии не только в каждом древнем роду, но и в каждом крестьянском селении были свои истории такого рода. Он всегда воспринимал их, как театральные представления; и теперь на его пылающем лице отражались видения, проносившиеся перед глазами. – Значит, когда царь Ксеркс пришёл, Александр стал воевать с ним? Филипп покачал головой. – Нет. К тому времени он уже стал царем, и знал что ничего не сможет сделать. Так что пришлось ему повести своих людей за Ксерксом, вместе с другими сатрапами. Но перед великой битвой под Платеями он сам поехал ночью в лагерь греков и рассказал им расположение персидских войск. Может быть, как раз это и решило исход. Мальчик покраснел и нахмурился с отвращением. Потом сказал: – Ну что ж. Он, конечно, умно сделал. Только я бы лучше сразился с персами. – Вот как? – улыбнулся Филипп. – Я, пожалуй, тоже. Если живы будем – кто знает!.. Он поднялся со скамьи и оправил на себе отбеленную мантию с пурпурной каймой. – Во времена моего деда спартанцы вступили в союз с Великим Царем, чтобы удержать свою власть на юге. А тот взял за это греческие города в Азии, которые до того были свободны. И с тех пор никто еще не смыл этого позора с лица Эллады. Никто не смог бы выстоять против Артаксеркса и спартанцев, когда они вместе. И я вот что тебе скажу. Эти города не освободить, пока все греки не объединятся вокруг общего вождя. Быть может, Дионисий Сиракузский был подходящий человек, но ему хватало хлопот с Карфагеном; а сын его – дурак, растерял всё что было… Но еще придет время!.. Ладно, поживем-увидим. – Он улыбнулся и мотнул головой. – Слушай, неужто ты не мог найти никого получше, чем этот чудовищный урод? Я поговорю с нашим охотником и подыщу тебе настоящую собаку, хорошей породы. Мальчик вскочил и загородил собой пса, ощетинившего загривок. – Я люблю его! В голосе Александра звучала не слабость, а смертельный вызов. – Ну ладно, ладно, – сказал Филипп, пряча разочарование. – Этот зверь твой, и никто на него не покушается. Я просто подарок тебе предлагал. Мальчик ответил не сразу, но в конце концов произнес: – Спасибо, отец. Только я думаю, он будет ревновать и убьёт другого. Он ведь очень сильный. Пёс уткнулся носом ему подмышку, и так они стояли рядом, не-разлей-вода. Филипп пожал плечами и пошёл во дворец. А Александр со своим псом затеяли возню на траве. Пёс наскакивал и толкал его осторожно, словно играл с подрастающим щенком. Потом они упали рядом и задремали, обнявшись. Пригревало солнце. Перед глазами Александра снова проносились картины из отцовского рассказа. Зал в Эгах; разбросанные кубки, блюда, подушки; и персы валяются в запекшейся крови, как троянцы на стене у мамы… В дальнем углу зала, где убили челядь, сопровождавшую послов, ещё сражается тот юноша, что приехал сегодня. Он ещё жив, один, и держится против десятка нападающих… «Стойте! – закричал принц. – Не смейте его убивать, это мой друг!..» Когда пёс разбудил его, начав чесаться, – они как раз уезжали верхом на конях, украшенных перьями. Уезжали в Персеполь. Нежаркий летний день клонился к вечеру. На солёное озеро Пеллы упала тень островной крепости, где сокровищница и тюрьма; в окнах вверх и вниз по городу засветились лампы; дворцовый раб вышел со смоляным факелом зажечь большие чаши, что держат сидящие львы у подножья парадной лестницы; с равнины доносилось мычание коров, их домой загоняли; а вдали на горах, обращённых к Пелле затенёнными восточными склонами, заискрились в серой мгле первые костры. Мальчик сидел на крыше дворца и глядел вниз: на город, на лагуну, на маленькие рыбачьи лодки, возвращавшиеся к своим стоянкам… Ему пора было укладываться спать; поэтому он и прятался от няньки, надеясь повидаться с матерью. Быть может, она позволит ему не ложиться? А рабочие, чинившие крышу, ушли, не убрав лестниц. Разве можно упустить такой случай!.. Он сидел на черепице из пентеликского мрамора, что привез когда-то морем царь Архелай. Под бёдрами водосточный желоб, между коленками – антефикс в форме горгоньей головы, краски ее поблекли под ветрами и дождем… Ухватившись за ее волосы-змеи, он глянул вниз, осваиваясь с высотой, с которой придется спускаться. Высоко. А страшно-то как!.. Это, наверно, земные демоны пугают снизу. Но всё равно придется смотреть в их сторону на обратном пути, так что лучше сладить с ними заранее… Вскоре они поддались. Эти твари всегда так, если сам не поддаешься. Он съел кусок черствого хлеба, который стащил себе вместо ужина. На ужин было горячее молоко с вином и медом, запах – ну до того заманчивый был!.. Но даром ничего не дается: за ужином всегда ловят и отправляют спать. Снизу донеслось блеяние. Значит черного козла уже привели. Теперь еще чуть-чуть – и пора. А заранее разрешения спрашивать – ну уж нет: никто никогда ничего не разрешает. Но уж если он будет там, она ж его не прогонит!.. Он начал осторожно спускаться по лестнице. Перекладины разнесены широко, в расчете на взрослого… Но побежденные земные демоны держались поодаль, так что он пел – не вслух, конечно – победный пеан. Ну вот, теперь с нижней крыши на землю… Там никого не было, кроме нескольких рабов, закончивших все дела и возвращавшихся к себе. Во дворце его наверняка ищет Гелланика, так что надо обойти снаружи… Она уже не могла с ним управиться; так мама говорила, он сам это слышал, своими ушами. Зал был освещен. Внутри кухонные рабы болтали по-фракийски и двигали столы. А снаружи, прямо перед ним, обходил свой участок стражник. Это Менест шел навстречу, его издали можно было узнать по роскошной рыжей бороде. Мальчик улыбнулся ему и помахал рукой. – Алекса-андр!.. Алекса-андр!.. Голос Ланики донесся из-за угла, откуда он сам только что вышел, – значит она сама пошла его искать. Вот-вот она его увидит, деваться некуда… Он кинулся бежать, но в то же время думал, искал выход. Есть выход – Менест! – Быстро! – прошептал он. – Спрячь меня под щитом! Не дожидаясь, пока Менест его поднимет, он вскарабкался на него и обхватил руками и ногами. Жесткая борода щекотала шею. – Обезьяныш! – проворчал Менест, подавляя смех. Он прижал его щитом, а сам привалился спиной к стене. И как раз вовремя. Гелланика прошла мимо, сердито ворча; но слишком хорошо была она воспитана, чтобы обращать внимание на солдат. – Куда ты подевался?! Мне что, делать нечего?!.. Мальчик сжал на прощание шею Менеста, соскользнул на землю и умчался. Он шёл кратчайшим путём, стараясь не вляпаться в грязь, – нельзя же приходить на богослужение запачканным! – и благополучно добрался в тот угол сада, где задний выход из покоев матери. Снаружи на ступенях уже ждали женщины; пока не много, и факелы ещё не зажжены. Он не стал подходить к ним, а спрятался за живой изгородью: он вовсе не хотел, чтобы его увидели, пока не придут в лес. А дорогу он и сам знал. Неподалеку святилище Геракла, его предка по отцовской линии. Внутри маленького портика синяя стена темнеет в вечерних сумерках, но бронзовая статуя ярко блестит, и её агатовые глаза отражают последний свет. Царь Филипп освятил эту статую вскоре после того как вступил на престол. Ему было двадцать четыре тогда; а скульптор знал, как обращаться с заказчиком, – и сделал Геракла примерно того же возраста, только безбородого, по южной моде. Волосы статуи и львиная шкура позолочены… Клыкастая морда льва надета капюшоном на голову Геракла, а остальная часть шкуры плащом свисает на спину… Эту голову скопировали потом и стали чеканить на монетах Филиппа. Здесь никого не было. Александр поднялся к святилищу и потёр большой палец на правой ноге героя, над краем пьедестала. Только что, на крыше, он взывал к нему – и Геракл сразу пришёл усмирить демонов; надо его отблагодарить… Этот палец был ярче всех остальных, его часто терли. Из-за миртовой изгороди доносились тихие перезвоны систров и бромотанье бубна, когда по нему легонько проводили пальцами. Потом в распахнутых дверях появился горящий факел и превратил сумерки вокруг в чёрную ночь. Александр подполз к изгороди. Теперь подошли уже почти все. На женщинах были яркие тонкие платья; они собирались только плясать перед богом. На Дионисиях, уходя из Эг наверх в горы, они надевают настоящие платья менад, и держат в руках тростниковые тирсы с наконечниками из сосновых шишек и венки из плюща. И тех пятнистых одеяний, тех оленьих шкур больше уже не увидишь: их выбрасывают, когда они заляпаны кровью. А маленькие шкурки, надетые сейчас, хорошо выделаны и заколоты золотыми пряжками; тирсы – изящные жезлы, позолочены и украшены ювелирной работой… Вот появился уже жрец Диониса, за ним следом мальчик ведёт козла… Теперь все ждали, когда выйдет мать. Она появилась, смеясь чему-то, вместе с Гирминой из Эпира. На ней шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками; в волосах плющовый венок из золотых листьев – тонкие веточки дрожат, сверкая в свете факела, стоит ей шевельнуть головой, – а тирс её обвит маленькой змейкой из эмали. Одна из женщин, шедших следом, несла корзину с Главкосом; его всегда брали на эти пляски. Девушка с горевшим факелом обошла по кругу всех остальных. Взметнулись снопы огня – и в ярком свете засияли глаза; и краски платьев – зелёные, красные, синие, жёлтые, – засверкали, как самоцветы. А из темноты выступала и словно парила в воздухе – будто подвешенная маска – чёрная козлиная морда. Печальная, мудрая, мерзкая; с позолоченными рогами, и глаза как топазы… На шее у него висел венок из молодых зелёных гроздьев винограда. Жрец и его мальчик-служка повели козла к бору; но козёл шёл впереди, словно сам вел за собой всех остальных. Женщины пошли следом, потихоньку разговаривая между собой. В такт их шагам мягко позванивали систры; в ручье возле фонтана квакали лягушки… Они поднялись на открытый склон над дворцовым парком. Тропа вилась меж кустами мирта, тамариска и дикой сливы. Позади всех, держась в темноте, но видя дорогу в свете факелов спереди, бесшумно двигался мальчик. Вот впереди показался лес – словно чёрная стена смутно проглядывала сквозь темноту, – мальчик сошёл с тропы и осторожно заскользил среди кустов. Рано попадаться на глаза. Вот вошли в лес, подошли к поляне… Там они разошлись по кругу и закрепили свои факелы на стойках, воткнутых в землю. А мальчик залёг в ложбинке меж сосен, – на упругом ковре из сухой хвои, – лежал и смотрел. Площадка для плясок убрана, алтарь увит гирляндами… Возле него поставлен нестроганный стол с чашами для вина и смесительным кратером, и со священными опахалами… А чуть дальше стоит на своём пьедестале Дионис; как всегда ухоженный, очищенный от птичьих следов, вымытый и отполированный так, что чуть коричневатое мраморное тело светится, словно живая плоть. Олимпия привезла его сюда из Коринфа, где его изваяли под её надзором. Он был почти в человеческий рост. Юноша лет пятнадцати, светловолосый, с изящной мускулатурой танцора. На нём богато украшенные красные сандалии, и леопардовая шкура на плече… В правой руке длинный тирс, а в левой золочёная чаша: предлагает её, приглашая взять. А улыбается он не так, как Аполлон. Тот говорит: «Человек, познай себя, этого достаточно для краткой жизни твоей.» А эта улыбка завлекает, манит – призывает разделить её тайну… Они там встали в круг и запели призыв к богу; перед тем как принесут козла в жертву. С тех пор как здесь в последний раз проливалась кровь, алтарь отмыли дожди, так что козёл подошёл без боязни; только один раз закричал – дико, страшно, – когда нож уже вонзался в него. Кровь его собрали в плоскую чашу и смешали с вином для бога. Мальчик смотрел на это спокойно, опершись подбородком на руки. Жертвоприношений он видел много; и в общественных храмах и здесь, в бору. Его приносили сюда, когда он был ещё совсем маленьким; во время плясок он спал на хвойной подстилке, под грохот бубнов и пение флейт. Вот зазвучала музыка… Девушки с бубнами и систрами, и ещё одна с двойной флейтой, начали мягко раскачиваться в такт собственной мелодии. Раскачивался и Главкос, подняв голову из открытой корзины. Музыканты играли всё громче, всё быстрее; руки танцовщиц сплелись на талиях, женщины били землю ногами, тела их изгибались то вперёд то назад, волосы разметались… Для плясок Диониса вино не разбавляют: ведь после жертвоприношения пьют вместе с богом! Скоро можно будет выйти к ним, теперь его уже ни за что не отошлют назад. Девушка с кимвалами подняла их высоко над головой, они зазвенели раскатистой трелью… Он пополз вперёд, почти выбрался под свет факелов, но его ещё никто не видел. Хоровод двигался ещё медленно, чтобы хватало дыхания петь. Они славили триумф бога. Мальчику почти всё было слышно, но он и так знал этот гимн: уже не раз слышал его здесь. После каждого куплета звенели кимвалы и раздавался припев, с каждым разом всё громче: «Эвой, Вакх! Эвой! Эвой!» А запевала гимн его мама. Она звала бога сыном Семелы, рождённым от огня. Глаза её, и щёки, и волосы ярко сияли; а золотой венец и жёлтое платье отражали свет факелов, словно и сама она пылала огнем. Гирмина из Эпира, размахивая чёрной гривой волос, пела, как младенца-бога прятали на острове Наксос, чтобы спасти от ревнивой Геры; как его охраняли поющие нимфы. Мальчик подполз поближе, к самому столу с винными чашами. Потом поднялся на ноги и заглянул на стол. Кубки и кратер были старинные, на них картины нарисованы… Он снял со стола один кубок и стал его рассматривать. Оказалось, что там есть ещё немного вина, на донышке. Он вылил пару капель на землю – возлияние богу, он знал, как себя надо вести, – а остальное выпил. Неразбавленное вино было крепко, но сладко; ему понравилось. Похоже, богу тоже понравилось, что он его почтил: факелы стали ярче, а музыка и вовсе волшебной. Он почувствовал, что скоро тоже пойдет плясать, но пока отошел назад, в сосны. А они тем временем пели, как дитя Зевса принесли в лесное убежище старого Силена. Тот учил его мудрости, пока малыш не превзошел своего учителя, открыв источник могущества в пурпурных гроздьях. Тогда все сатиры стали боготворить его за тот неистовый восторг, что он держал в руке своей. Песня вихрилась, хоровод крутился, словно колесо на хорошо смазанной оси… Мальчик начал отбивать такт ногой и хлопать в ладоши; пока один, сам с собой. Бог вырос в юношу. Он стал прекрасен, – грациозен, словно девушка, – но горел тем пламенем молний, что было повитухой у матери его. Он вышел к людям, осыпая своими дарами всех, кто уверовал в его божественность. Но тех, кто его не принимал, он карал, словно лев пожирающий. Слава его разрасталась; он стал слишком заметен, чтобы можно было его и дальше скрывать от ревнивой Геры. По блеску и могуществу она узнала его и наслала на него безумие. Музыка закручивалась спиралью, всё выше и быстрее; музыка звучала, словно предсмертный крик жертвы в ночном лесу, звенели кимвалы… А мальчик уже успел проголодаться, и пить тоже хотелось, – напрыгался в пляске своей, – он снова подбежал к столу, потянулся на цыпочки и взял ещё один кубок. На этот раз дыхание не перехватило; вино было словно пламя небесное, о котором пелось в гимне. Безумный бог пошел через Фракию и Геллеспонт, через Фригийские горы на юг, в Карию… Его приверженцы, делившие с ним радости его, пошли за ним, чтобы разделить и его безумие… Это безумие приносило им восторг, потому что даже оно было божественным; и они не покинули бога. Азиатским берегом он прошёл в Египет… Тамошний мудрый народ принял его радушно; и он задержался там, чтобы познать их мудрость и научить их своей. Потом, исполненный божественного безумия, он двинулся по неизмеримым просторам Азии, на восток. Он шел и плясал – всё дальше и дальше, – обращая людей в свою веру, как огонь распаляет огонь. Он пересёк Ефрат, пройдя по мосту из плюща; он переплыл Тигр на спине тигра… И всё шёл и плясал – через равнины, через реки, через горы, высокие как Кавказ, – пока не пришёл в землю Индии, на самом краю мира. Дальше не было уже ничего; только Поток Океана, что опоясывает землю. Здесь проклятие Геры иссякло. Индийцы тоже стали поклоняться ему, дикие львы и пантеры кротко пришли влачить его колесницу… И так он вернулся со славой в эллинские земли, Великая Мать очистила его от всей крови, какую он пролил в безумии своем, и он наполнил радостью сердца людей. Снова грянул припев, и на этот раз мальчик запел вместе со всеми. Голос его был пронзителен, как флейта рядом с ним. Хитон свой он сбросил, жарко было; от пляски, от факелов, от вина… Под ним крутились колеса колесницы, а ее везли львы; для него звучали пеаны, и реки поворачивали вспять, а народы Индии и Азии плясали под его песню… Его призывали менады – и он спрыгнул со своей колесницы, чтобы плясать вместе с ними. Они разомкнули свой вихрящийся хоровод, смеялись, что-то кричали ему… Потом круг снова сомкнулся, так что он смог очертить свой алтарь… И под их песню плясал он вокруг этого алтаря – топтал росу, творил колдовство своё, – пока весь лес не начал крутиться, так что он уже не знал, где небо, где земля. Но тут перед ним появилась Великая Мать, в венке из света, подхватила его на руки и принялась целовать; а он увидел на её золотой юбке красные следы от своих окровавленных ног. Это он, танцуя, наступил на то место, где приносили жертву, и ноги были теперь такими же красными, как сандалии у статуи бога. Его завернули в плащ, уложили на мягкий хвойный ковёр, снова поцеловали… И тихо сказали, что даже богам надо спать, пока они ещё маленькие. Он должен остаться здесь и быть умницей, а скоро все-все пойдут домой. В душистой хвое, в мягкой шерсти плаща было тепло; тошнота прошла, и факелы больше не качались… Теперь они, вроде, стали пониже, но горели по-прежнему ярко и дружелюбно. Выглянув из-под плаща, он увидел, что женщины уходят в лес, в сосны, обнявшись или взявшись за руки. Потом, через годы, он старался вспомнить, слышал ли тогда другие голоса, чтобы отвечали женщинам в лесу. Но воспоминания были обманчивы и каждый раз – при каждой попытке вызвать их – говорили разными голосами. Во всяком случае, ему не было ни страшно, ни одиноко: поблизости слышался шепот и смех. И последнее, что он видел, закрывая глаза, – танцующее пламя. 2 Ему исполнилось семь, в этом возрасте мальчиков забирают из-под женской опеки. Пора делать из него грека. Царь Филипп снова был на войне; на северо-восточном, халкидийском побережье. Считалось, что он защищает свои границы, хотя на самом деле это означало их расширение. Семейная жизнь его легче не стала. Ему часто казалось, что женился он не на женщине, а на сильном и опасном вожде-сопернике: воевать с ним теперь не станешь, а его шпионы знают всё. Из прежней девочки она выросла в женщину красоты ослепительной; но его всегда привлекала и возбуждала именно юность и свежесть, независимо от пола. Какое-то время он удовлетворялся мальчиками; потом – по обычаю предков – завёл себе юную наложницу из хорошего рода, дав ей статус младшей жены. От уязвлённой гордости, от ярости Олимпии дворец дрожал, словно от землетрясения. Однажды ночью её видели возле Эг; шла с факелом к царским могилам. Это было древнее колдовство: написать проклятие на свинце и оставить духам, чтобы довершили дело. Говорили, что ребёнок был при этом с нею. При следующей встрече Филипп присмотрелся к своему сыну. Дымчато-серые глаза встретили его взгляд, не мигая. Чужие, немые… Когда он уходил – чувствовал эти глаза на спине у себя. Война в Халкидиках неотложна, но и мальчишку нельзя оставить!.. Он был невелик для своих лет, но во всём остальном опережал сверстников до чрезвычайности. Гелланика научила его буквам и счёту; его высокий голос был чист, а слух безупречен; солдаты в гвардии и даже в армейских казармах, к которым он убегал едва не каждый день, обучили его своей крестьянской речи… Чему еще – об от этом можно было только гадать… Ну а чему он успел научиться у матери, об этом лучше было и вовсе не думать. Когда македонские цари уходили на войну, они берегли спину; это было у них в крови. На западе иллирийцы были покорены в первые годы его правления. Теперь он собирался заняться востоком. Но оставались старые опасности, свойственные всем племенным царствам: заговоры в собственном доме и кровная вражда соседей. Если, уходя на войну, он заберёт мальчика у Олимпии и назначит ему воспитателем кого-нибудь из своих мужчин, – наверняка придётся иметь дело и с тем и с другим… Филипп всегда гордился тем, что умеет увидеть, где можно обойти противника без боя. Подумав, что утро вечера мудренее, он заснул с нерешённой проблемой, а проснулся с мыслью о Леониде. Это был дядя Олимпии – но ещё больший эллин, чем сам Филипп. В молодости, увлекшись скорее самой Грецией, чем её идеями, он поехал на юг; прежде всего в Афины. Там он приобрёл чистую аттическую речь, изучил ораторское искусство; и занимался в разных философских школах достаточно долго, чтобы решить, что все они способны лишь подорвать здоровые традиции и помешать поискам здравого смысла. Как это вполне естественно для человека с его происхождением, он приобрёл там друзей среди аристократов, среди потомственных олигархов, которые часто вспоминали добрые старые времена, оплакивали их и – как их предки во время Великой Войны – восхищались обычаями Спарты. Естественно, что оттуда Леонид поехал в Спарту. Но к этому времени он уже привык к возвышенным и роскошным развлечениям Афин: к драматическим фестивалям; к музыкальным конкурсам; к священным процессиям, обставленным как великолепные представления; к вечерним клубам, где за ужином сочинялись стихи, где состязались в остротах… Лакедемон показался ему безнадёжно провинциальным. Леонид был князем у себя в Эпире, был глубоко привязан к своей земле и своим обычаям, – расовое господство спартиатов над илотами было ему чуждо и противно. А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом – и с ним тоже – произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, – который зубы ещё скалит, но держится подальше, – Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, – а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков – смелых, закаленных и уважительных, – которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, – думал он, но дороге домой, – если соединить их в податливой душе юноши – это даст совершенного человека. Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало – половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»… Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой – Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, – у самого царя не было времени на это, – таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю. В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и по-другому, – а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения. – Ты теперь уже школьник… – сказала она. – Теперь тебе нельзя в женские комнаты!.. Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина – и поэтому ближе к маме, – тут он её ненавидел. – Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит? – Твой учитель… Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться – тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце. Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека – мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой – шрамы эти болели, как старые раны перед дождём. Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы – он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, – всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран – за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор. Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, – его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим – чёрная борода едва тронута проседью, – похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, – он их секретов тоже не выдавал. Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен – он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, – это рискованно, – но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений – очень толковый, так что учиться сможет отлично. – Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого. Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза. Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы – их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора. Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, – но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы! Ясно, что одними уроками тут не обойдёшься. Всю его жизнь надо взять под жёсткий контроль, с утра и до ночи. Теперь каждое утро, ещё до восхода, начиналось с зарядки. Два круга по беговой дорожке, упражнения с грузами в руках, прыжки и метания. Когда наконец подходило время завтракать – есть оказывалось почти нечего. Если он говорил, что остался голодным, ему предлагали сказать то же самое на хорошем греческом; а потом отвечали – на хорошем греческом, – что лёгкий завтрак полезен для здоровья. Одежду ему поменяли на домотканую, шершавую, без всяких украшений. Царских сыновей в Спарте такой наряд вполне устраивал. Наступала осень, становилось всё холоднее и холоднее, а его закаляли – заставляли ходить без плаща. Чтобы согреться, приходилось всё время бегать; от этого голод становился ещё невыносимее, но есть давали не больше прежнего. Леонид видел, что мальчик, подчиняется ему нехотя; без единой жалобы, но со стойким и нескрываемым отвращением. Было яснее ясного, что он сам и его режим – ненавистное наказание, которое Александр терпит только ради матери, собрав в кулак всю свою волю и гордость. Леониду это не нравилось, но он не мог пробить возникшую стену. Он был из тех людей, у которых роль отца, взятая на себя однажды, напрочь стирает все воспоминания детства. Это могли бы ему сказать его собственные сыновья, если бы им хоть когда-нибудь удалось заговорить с ним. Он был готов выполнить свой долг в отношении Александра; и не представлял себе, что кто-нибудь другой мог бы сделать это лучше. Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр знает его очень прилично. Просто не любит. Но это же позор, – сказал ему учитель, – раз отец его говорит так хорошо. Он моментально восстановил всё, что знал раньше; быстро научился писать; но постоянно мечтал о том, что как только выйдет из класса – снова окунётся в македонское просторечие и в жаргон фаланги. Когда он понял, что придётся говорить по-гречески весь день, – ему трудно было в это поверить. Ведь даже рабам позволялось говорить друг с другом на родном языке! Правда, у него бывали передышки. Для Олимпии северный язык был неиспорченным, сохранившимся наследием героев, а греческий – выродившимся диалектом. Она разговаривала на нём только с греками – это была её вежливость по отношению к низшим, – но ни с кем больше. А у Леонида бывали и другие дела, во время которых его пленник мог исчезать. Если ему удавалось попасть в казармы во время обеда, там всегда хватало каши и для него. Одной из немногих радостей оставалась верховая езда, но вскоре он лишился своего любимого спутника. Это был молодой офицер из гвардии, которого он по привычке поцеловал, когда тот снимал его с коня. Леонид увидел это со двора конюшни. Александра отослали в сторонку, он ничего не слышал, – но увидел, как пунцово покраснел его друг, и решил, что дело зашло слишком далеко. Он вернулся и встал между ними. – Я сам его поцеловал! А он никогда и не пытался меня трахнуть! Терминология у него была казарменная, другой он просто не знал. После долгой, тяжелой паузы Леонид увел его в класс, и там – все так же молча – избил. Его собственным сыновьям доставалось гораздо хуже; здесь его сдерживали положение Александра и возможная реакция Олимпии; но это была настоящая мальчишья порка, не детские шлёпки. Леонид не признавался себе, что давно уже ждал случая посмотреть, как выдержит это его подопечный. Кроме ударов – других звуков он не услышал. После порки он собирался приказать мальчишке повернуться и посмотреть ему в лицо, но тот его опередил. Он ожидал увидеть только спартанскую выдержку или жалость к себе… А увидел сухие, широко раскрытые глаза с расширенными зрачками, добела сжатые губы, раздувшиеся ноздри, – пылающую ярость, которую молчание делало ещё ярче. На какой-то момент ему стало по-настоящему страшно. Здесь, в Пелле, он был единственным, кто знал Олимпию с детства. Уж она-то наверняка кинулась бы царапаться; у ее няньки всё лицо было в шрамах от её когтей. Но сын вёл себя совершенно иначе. Это была такая сдержанность – страшно становилось, как бы её не прорвало. Первым побуждением было схватить мальчишку за шиворот и выбить из него эту дерзость. Но как бы ни был он ограничен – в меру своих способностей он был справедлив, и отличался хорошей самооценкой. И кроме того, его позвали сюда, чтобы воспитать боевого царя Македонии, а не сломленного раба! А мальчик не вышел из себя, уже хорошо… – Ты молчал, как солдат, – сказал Леонид. – Уважаю мужчин, умеющих переносить свои раны. Сегодня мы больше не работаем. В ответ он получил только взгляд, выражающий невольное уважение к смертельному врагу. Когда мальчишка выходил, Леонид увидел пятно крови на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы вполне нормально; но он вдруг обнаружил, что жалеет: зря это он так, надо было полегче. Маме Александр ничего не оказал, но она увидела рубцы. В её комнате, где они много раз делились секретами, она обняла его и расплакалась; и он вдруг расплакался тоже. Он успокоился первый; подошёл к свободному камню у очага, вытащил из-под него восковую куклу, которую уже видел там раньше, и попросил, чтобы она заколдовала Леонида. Она быстро отобрала, сказала что нельзя это трогать – и потом это вообще для другого дела… У куклы фаллос был проткнут терновым шипом, но с Филиппом это не помогало, хотя она пробовала уже не раз. Она не знала, что ребёнок видел. Слёзы облегчили его ненадолго, и облегчение оказалось обманчивым. Придя к Гераклу в парке, он почувствовал себя преданным. Он ведь плакал не от боли, он по утраченному счастью плакал; если бы она его не размягчила – он бы сумел сдержаться… Раз так – в следующий раз она ничего не узнает. И всё же они были в заговоре. Она так и не примирилась со спартанской одеждой, она любила его наряжать. Воспитанная в доме, где дамы сидели в Зале, как гомеровские царицы, – и слушали песни бардов о предках-героях, – она презирала спартанцев. Этот народ безликой массы дисциплинированных пехотинцев и немытых женщин, про которых не знаешь что и сказать: то ли они тоже солдаты, то ли племенные кобылы. Что ее сына заставят походить на этот серый, плебейский народ – это привело бы ее в бешенство, если бы она хоть на миг могла поверить, что такое может получиться. Но – возмущенная этой попыткой – она купила ему новый хитон с красно-синей вышивкой; и сказала, укладывая в сундук с его одеждой, что нет никакой беды, если он будет выглядеть как благородный человек, пока ее дядя в отлучках. Чуть погодя, она добавила еще коринфские сандалии, хламиду из милезийской шерсти и золотую наплечную брошь. В хорошей одежде он снова чувствовал себя самим собой. Сначала он был осторожен; но, приободрившись, выдал себя какой-то беззаботной выходкой. Леонид, знавший откуда это идет, промолчал. Просто подошел к сундуку и забрал оттуда всю новую одежду, вместе с лишним одеялом, которое там нашел. Наконец-то он бросил вызов богам, – подумал Александр, – теперь ему конец!.. Но она только улыбнулась печально и спросила, как же это он позволил себя разоблачить. Леонида надо слушаться, а то он оскорбится и уедет к себе… «И тогда, дорогой мой, может случиться, что у нас с тобой начнутся настоящие беды.» Игрушки это игрушки, а власть – власть, и за всё приходится платить… Потом она подбросила ему другие подарки. Он стал более осторожен – но и Леонид более бдителен… А в конце концов он принялся проверять сундук постоянно, как будто так и надо. Но вот более взрослые подарки можно было оставлять. Один друг сделал ему колчан; маленький, но совсем настоящий, с перевязью через плечо. Оказалось, что он висит слишком низко, и Александр, сидя на ступенях дворца, расстёгивал пряжку. Язычок на пряжке был неудобный, кожа жёсткая… Он уже собрался идти во дворец искать шило, чтобы подцепить, когда подошёл мальчик побольше и встал рядом, загородив свет. Красивый, коренастый, бронзово-золотистые волосы, тёмно-серые глаза… Он протянул руку и сказал: – Дай я попробую. Держался он уверенно, а его греческий был явно лучше того, что приобретается только в классе. – Новый, оттого и жёсткий, – сказал Александр. Он уже отработал дневной урок по греческому, так что ответил на македонском. Незнакомец присел рядом на корточки. – Слушай! Совсем как настоящий!.. Это тебе отец сделал? – Нет конечно. Сделал Дорей, критянин. Он не может сделать мне критский лук: там рог, его только взрослые могут натянуть. Лук сделает Кораг. – А зачем ты его расстёгиваешь? – Ремень слишком длинный, болтается. – Мне кажется, нормально… А-а, нет, ты же поменьше. Давай я сделаю. – Я мерил. Надо на две дырочки перецепить. – Ну да… А подрастёшь – отпустишь обратно… Ремень конечно жёсткий, но я сейчас сделаю. А мой отец у царя… – Чего ему там надо? – Не знаю… Велел подождать его здесь. – Он что, заставляет тебя говорить по-гречески весь день? – А у нас в доме все так говорят. Мой отец друг царя, гостеприимец. Я когда вырасту, мне придётся быть при дворе. – А тебе не хочется? – Не очень. Мне дома нравится. Глянь вон на ту гору. Нет, не на первую, на вторую. Те земли все наши. А ты вообще не умеешь по-гречески? – Умею, когда хочу. Но когда от него тошнить начинает – тогда не умею. – Послушай, ты же говоришь почти не хуже меня. Так чего ж ты выступаешь?.. Люди ж за крестьянина тебя будут принимать! – Мой воспитатель заставляет носить эти тряпки, чтобы я был похож на спартанца. У меня и хорошая одежка есть, я её по праздникам надеваю. – А в Спарте всех мальчиков бьют… – О!.. Он однажды меня до крови высек. Но я не плакал. – Он не имеет права тебя бить. Должен только отцу сказать, и всё. Сколько за него заплатили? – Это дядя матери моей. – А-а!.. Тогда конечно. А мне отец купил педагога, специально для меня. – А знаешь, когда бьют это неплохо. Это учит терпеть раны, когда на войну пойдёшь. – На войну? Так тебе ж всего шесть лет… – Вовсе нет. В будущий месяц льва мне уже восемь исполнится. Это же видно! – Ни капельки не видно. Мне вот восемь, а ты совсем не похож. Тебе с виду не больше шести. – Знаешь что, дай-ка сюда! Слишком долго ты возишься что-то. Он выхватил перевязь, ремень заскочил обратно в пряжку. Незнакомец закричал сердито: – Дурак дурацкий! Я ведь почти уже сделал!.. Александр ответил казарменным македонским. Тот широко раскрыл рот и вытаращил глаза – слушал, как завороженный. Александр умел поддерживать такую беседу довольно долго, и сейчас – почувствовав уважение к себе – блеснул всем, что только знал. Колчан по-прежнему был между ними, но они забыли и о предмете своей ссоры, и о самой ссоре, – только позы их, в каких замерли, остались драчливыми. – Гефестион!.. – донесся голос из колоннады. Мальчишки отпрянули друг от друга, словно подравшиеся псы, на которых плеснули ведро воды. Князь Аминтор, выйдя от царя, с досадой увидел, что его сын, – вместо того чтобы ждать, где ему было велено, – вторгся на игровую площадку принца, да ещё и игрушку у него отобрал. В этом возрасте с них нельзя спускать глаз ни на миг… Аминтор проклинал своё тщеславие. Он любил похвастаться сыном – тот и на самом деле был хорош, – но глупо было тащить его сюда. Сердясь на себя самого, он подошёл, схватил мальчишку за шиворот и дал ему оплеуху. Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, что у них едва не дошло до драки. – Не смей его бить! Он мне не мешает, он пришёл мне помочь!.. – Я рад это слышать, Александр. Но он не послушался меня. Пока виновного утаскивали прочь, мальчики успели обменяться взглядом, делясь своим ощущением людской несправедливости. Они встретятся снова только через шесть лет. – Ему не хватает прилежания и дисциплины, – сказал Тимант, грамматик. Почти никто из учителей, которых вызвал Леонид, не выдерживал пьянки в Зале; слишком много там было всего. С извинениями, забавлявшими македонцев, они уходили оттуда, – кто спать, а кто в комнату к коллеге, поболтать. – Может быть, – ответил Эпикрат, учитель музыки. – Но конь стоит больше уздечки. – Когда ему что-нибудь нравится, – сказал Навкл, математик, – прилежания у него больше чем достаточно. Поначалу он просто насытиться не мог, всё было мало. Он умеет вычислить высоту дворца по полуденной тени; если его спросить, сколько воинов в пятнадцати фалангах, – ответит почти сразу… Но я так и не смог добиться, чтобы он ощутил красоту чисел. А ты, Эпикрат? Музыкант, смуглый эфесский грек, улыбнулся и покачал головой. – У тебя он извлекает из чисел какую-то пользу, а у меня только чувство… Ведь музыка – предмет этический; а мне царя обучать, не концертного исполнителя. – У меня он дальше не продвинется, – пожаловался математик. – Я бы сказал, я вообще не знаю, чего ради сижу здесь. Только не надеюсь, что вы мне поверите. Из Зала донёсся рёв непристойного хохота. Там какой-то доморощенный поэт переделывал старую сколию. И снова грянул припев, уже в седьмой раз. – Да, платят нам хорошо, – согласился Эпикрат. – Но в Эфесе я мог бы зарабатывать не меньше, на учениках и на выступлениях. И зарабатывал бы чистой музыкой… А здесь я чародей, заклинатель. Мечты вызываю. Приехал я сюда не для этого, но это меня держит. А тебя, Тимант? Тимант презрительно фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком вычурными, слишком эмоциональными. Сам он был афинянин. Он прославился чистотой стиля, и в своё время учил самого Леонида. Чтобы приехать сюда, он закрыл свою школу, решив, что в его годы вести её становится слишком обременительно, и радовался возможности обеспечить себя на остаток жизни. Он прочитал уже всё, что стоило прочесть; и ещё в молодости понял, что такое поэзия. – Мне кажется, – сказал он, – здесь в Македонии им вполне достаточно страстей. В мои школьные годы много говорили о культуре Архелая… Похоже, что последние войны за наследство вернули эту страну в состояние хаоса. Не скажу, что при дворе нет ни одного воспитанного человека, но в общем-то мы здесь среди дикарей. Вы знаете, что юноша здесь становится мужчиной, лишь когда убьет первого кабана и первого человека?.. Можно подумать, что мы вернулись во времена Трои. – Это облегчит тебе работу, когда вы перейдёте к Гомеру, – пошутил Эпикрат. – Для Гомера нужна система. И прилежание. У мальчика отличная память, но он не всегда хочет её загружать. Сначала он прекрасно заучивал свои задания. Но ему не хватает системы, он постоянно разбрасывается. Ему объясняешь конструкцию, приводишь подходящий пример – ну выучи ты, запомни!.. А он вместо того: "А почему Прометея приковали, к скале?.. ", или "А кого оплакивала Гекуба?.. " – Ты ему сказал? Царям не мешало бы научиться жалеть Гекубу… – Цари должны учиться самодисциплине. Сегодня утром он сорвал мне урок. «Семеро против Фив». Я ему дал несколько строк оттуда ради синтаксиса – вы бы послушали, что тут началось!.. Почему, видите ли, там было семь генералов? кто командовал кавалерией? кто фалангой? кто лёгкой пехотой, стрелками?.. «Это к делу не относится, – говорю я ему, – сейчас у нас синтаксис». Так он набрался наглости ответить мне по-македонски!.. Пришлось стегнуть его ремнём, по руке. Пение в Зале прервали драчливые пьяные крики, захрустела глиняная посуда… Потом заорал царь, шум стих, началась новая песня. – Дисциплина, – с нажимом произнёс Тимандр. – Выдержка, самообладание, уважение к закону… Если мы его этому не научим, то кто же?.. Его мать?.. Наступила пауза. Навкл, в чьей комнате происходил этот разговор, беспокойно подошёл к двери и выглянул наружу. – Если ты хочешь состязаться с ней, Тимант, то надо и тебе подслащать свои лекарства, как я это делаю, – посоветовал Эпикрат. – Он должен стараться, должен какие-то усилия прилагать. Ведь это основа всякого обучения. – А я не понимаю, о чём вы все говорите, – неожиданно вмешался Деркил, учитель гимнастики. Он лежал, откинувшись поперёк кровати Навкла и закрыв глаза. Все думали, что он спит, но он просто следовал своей системе: чередовать усилие с расслаблением. Ему было за тридцать. Овальная голова, короткие кудри – восторг всех скульпторов, – изумительное тело… Он не жалел трудов на поддержание формы; сам он всегда говорил, что это для примера ученикам, но завистливые школьные учителя были уверены, что конечно же из тщеславия. Он мог по праву гордиться целым списком увенчанных победителей, но на особую интеллектуальность не претендовал. – Мы говорим о том, – сказал Тимант, свысока, – что мальчишке не мешало бы прилагать чуть больше усилий. – Это я слышал. – Атлет приподнялся на локте и выглядел теперь величаво, почти угрожающе. – Вы тут наболтали кучу лишнего. Не к добру. Сплюньте на счастье. Грамматик пожал плечами. Навкл спросил резко: – Уж не скажешь ли нам, Деркил, что и ты не знаешь, зачем ты здесь? – Как раз я – знаю. Похоже, у меня самые серьёзные основания. Чтобы он не убил себя слишком рано, вот зачем. Быть может мне удастся его удержать. У него тормозов нет, вы разве не заметили? – Боюсь, – сказал Тимант, – что термины палестры для меня слишком сложны, мне не понять. – Я не знаю, как вы все жили до сих пор, – сказал Деркил. – Но если кто-нибудь из вас видел кровь во время боя или пугался до умопомрачения – тот может вспомнить, как в нём проявлялась сила, какой он никогда и не предполагал в себе. На состязаниях эта сила не проявляется, нельзя её наружу вытащить. Она под замком, который природа заперла или мудрость богов. Это запас, на самый крайний случай… – Я помню такое, – сказал Навкл. – В землетрясение, когда рухнул наш дом и мать завалило – я такие брусья ворочал!.. А потом даже пошевелить их не мог. – Эту силу из тебя природа исторгла. Очень мало рождается таких людей, кто может сделать это своей волей. И наш малыш как раз из этих немногих… – Очень может быть, что ты прав, – согласился Эпикрат. – Но я боюсь, что каждая такая вспышка забирает что-то у человека, сокращает ему жизнь. Мне за ним уже сейчас приходится присматривать. Он недавно сказал мне, что Ахилл сделал выбор между славой и долгой жизнью. – Что?.. – возмутился Тимант. – Но мы же едва начали первую книгу!.. Деркил посмотрел на него молча, потом тихо сказал: – Ты забыл о предках его матери. Тимант прищёлкнул языком и начал прощаться. Навкл тоже забеспокоился, сказал, что ему пора спать. Музыкант с атлетом вдвоём вышли в парк. – С ним разговаривать бесполезно, – сказал Деркил. – Но я очень сомневаюсь, чтобы парня кормили досыта. – Ты шутишь? – Нет, не шучу. Этот Леонид, осел упрямый, такой режим установил!.. Я каждый месяц проверяю его рост – и вижу, что малый растёт слишком медленно. Конечно, нельзя сказать, чтобы он совсем голодал; но всё съеденное он сжигает вмиг, мог бы съесть ещё столько же. Соображает он очень быстро. И телу приходится не отставать от головы, никакого отказа малый не потерпит!.. Ты знаешь, что он попадает дротиком в цель на бегу? – Ты доверяешь ему боевое оружие? В таком возрасте? – Хотел бы я, чтобы все взрослые обращались с оружием так же аккуратно. Это его дисциплинирует даже, он сдержаннее становится… А что его так преследует всё время? Эпикрат огляделся. Они были на открытом месте, поблизости никого. – Его мать нажила себе много врагов. Она здесь чужая, из Эпира. Её считают колдуньей. Ты никогда не слышал сплетен о его рождении? – Было такое однажды. Но кто посмел бы сказать что-либо подобное ему? – Мне кажется, что он знает; и это его гнетёт. Знаешь, музыку он любит… Он наслаждается ею, утешение в ней находит что ли… Я немного изучал эту сторону своего искусства. – Мне придётся ещё раз поговорить с Леонидом об этой идиотской диете. В прошлый раз он мне ответил, что в Спарте мальчишкам дают есть всего один раз в день, а остальное пусть берут где хотят. Ты пожалуйста меня не выдавай, но иногда я сам его подкармливаю. Я иногда практиковал это в Аргосе, с хорошими ребятами из бедных семей. А эти истории – ты им веришь? – Не особенно. Он не похож на Филиппа ни лицом ни характером, но способности у него явно отцовские. Нет, однако, не верю… Ты знаешь старую песню про Орфея?.. Как он играл на лире, на склоне горы, и увидел, что возле него лев пристроился: свернулся калачиком музыку послушать. Я знаю, что я не Орфей, но львиные глаза иногда вижу. А куда подевался тот лев, когда музыка кончилась? Что с ним стало?.. Об этом история умалчивает… – Ну, сегодня ты работал получше, – сказал Тимант. – К следующему уроку выучишь восемь строк. Вот они. Перепишешь их на воске, на правой стороне диптиха. На левой стороне выпишешь архаичные формы. Обрати внимание, чтобы они были записаны верно. Следующий урок начнём с них. – Он протянул Александру табличку и начал укладывать свиток в кожаный ларец, дрожащими негнущимися руками. – Да, на сегодня всё. Ты можешь идти. – А можно мне взять книгу? Ну пожалуйста!.. Тимант поднял глаза, удивлённо и сердито. – Книгу?.. Конечно же, нет; это слишком ценный список. А зачем она тебе понадобилась? – Но мне же интересно, что дальше будет. Я её в шкатулке буду держать, и каждый раз буду руки мыть, честное слово! – Конечно. Всем нам хочется бегать ещё до того, как ходить научимся. Выучи свой отрывок и обрати внимание на ионийские формы. У тебя до сих пор слишком дорийский выговор. Это, Александр, не развлечение к ужину – это Гомер!.. Сначала надо усвоить его язык, а уж потом только можно говорить о чтении. Он завязал шнурки ларца. В строках, о которых говорил Тимант, мстящий Аполлон нисходит с вершины Олимпа, гремя стрелами за спиной. В классе эти строки прорабатывались по отдельности, словно список припасов, составленный кухонными рабами; но едва мальчик остался один – слились воедино. Величественная картина звенящего мрака, освещённая погребальными кострами. Олимп он знал. И теперь представлял себе мертвенный свет затмения, высокую шагающую тьму, а вокруг неё – тонкую каёмку пламени. Такую, как бывает, говорят, у закрывшегося солнца; способную ослепить человека. «Он вниз сошёл ночною тьмой…» Вечером он бродил по лесу над Пеллой – и слышал низкий дрожащий звук тетивы и посвист стрел – и переводил это на македонский. А на следующий день, когда начал пересказывать свои строки наизусть, в них нечаянно выскочили македонские слова. Тимант долго и подробно объяснял ему, насколько он ленив, невнимателен и не заинтересован в работе, – а потом усадил его переписывать этот отрывок двадцать раз подряд. А если будут ошибки – их особо, снова. Александр сидел ковырялся со своим воском. Его видение поблекло и рассыпалось. Тимант, которого что-то заставило поднять голову, увидел напротив себя серые глаза, изучавшие его холодным, отрешённым взглядом. – Очнись, Александр. О чём ты задумался? – Ни о чём… Он снова склонился над восковой дощечкой. И размышлял, есть ли какой-нибудь способ убить Тиманта. Решил, что нету. Просить друзей было бы нечестно: их могли за это наказать, да они и за позор посчитали бы убивать такого древнего старца… И у мамы неприятности были бы, это тоже… На следующий день он исчез. Уже послали на поиски охотников с собаками, когда его привёз, под вечер, дровосек. Привёз на старом осле. Мальчик был весь покрыт синяками и кровавыми ссадинами – со скал падал несколько раз, – и нога распухла у лодыжки, не мог на неё наступить. Дровосек рассказал, что он пытался ползти на четвереньках, – но лес ночью полон волков, так что это неподходящее место для молодого господина, чтобы он в одиночку там… Александр заговорил – но только чтобы поблагодарить дровосека и приказать, чтобы того накормили и дали ему осла помоложе; это он пообещал по дороге. Когда пошли выполнять его приказ, он умолк. Даже врачу не удалось вытянуть из него ничего кроме «да» или «нет», да ещё дёрнулся он, когда ногу пошевелили. Наложили компресс и шину… К нему пришла мать – он отвернулся. Она подавила злость свою – злость была от других причин, – принесла ему на ужин всего, что запрещал Леонид, и прижимала к груди, пока он пил сладкое подогретое вино. Когда он рассказал ей всё, что произошло, – так, как он сам это понимал, – она его поцеловала, укутала и вышла, яростно готовая к схватке с Леонидом. Дворец сотрясла гроза – такая, как бывало при схватках богов над Троянской равниной. Но то оружие, что верно служило ей против Филиппа, здесь не помогло. Леонид был очень корректен, совсем по-афински. Он предложил, что уедет, – но расскажет отцу, почему это сделал. Когда она вышла из его кабинета – слишком разъярена была, чтобы вызвать его и ждать у себя, – когда вышла из его кабинета, все попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Но издали видели, что она в слезах. Старый Лизимах ждал ее с тех пор, как она выскочила от сына и промчалась мимо, не заметив его. Теперь, на обратном пути, он ее поприветствовал и спросил – совсем просто, словно она была какой-нибудь крестьянкой из его родной Акарнании: – Ну как там мальчишка? На Лизимаха никто не обращал внимания. Он всегда был где-то поблизости – но как бы посторонний: гость во дворце, с самых первых дней царствования Филиппа. Он поддержал Филиппа при вступлении на престол, когда насущна была любая поддержка, и оказался приятным собеседником и сотрапезником, – и в качестве награды получил руку одной наследницы, которую царь опекал. Это принесло ему состояние, земельные и охотничьи угодья… Но боги не дали ему детей; не только с женой, но и со всеми другими женщинами, с которыми лежал он. Этот упрёк, этот камень был под рукой у каждого, кто захотел бы в него швырнуть; потому он полагал, что излишнее внимание может только повредить ему, и держался незаметно. Единственной его привилегией была работа в царской библиотеке. Филипп обогатил прекрасное собрание Архелая и относился к нему очень ревниво; не каждому позволил бы там хозяйничать. Из глубины читальной кельи часто допоздна слышался голос Лизимаха, который бормотал над свитками, подбирая слова и рифмы; но из этого так ничего и не вышло – ни трактата, ни поэмы, ни трагедии. Наверно, дух его был так же бесплоден, как и чресла. Олимпия, взглянув на его квадратное, грубоватое лицо, поседевшие русые волосы и бледно-голубые глаза, вдруг ощутила, что он свой, и позвала к себе в гостиную. Пригласила его сесть, он сел. Она яростно ходила вокруг и говорила, говорила… А он вставлял что-нибудь успокаивающее каждый раз, как она останавливалась перевести дух. Наконец она убегалась до изнеможения. Тогда он сказал: – Дорогая моя госпожа, мальчик уже вышел из того возраста, когда ему нужна была нянька. Ты не думаешь, что может быть нужен педагог? Она повернулась так резко, что зазвенели ожерелья. – Никогда! Ни за что! И царь знает, что я этого не допущу. Кого они хотят из него сделать?.. Чиновника, торговца, дворецкого?.. Мой сын чувствует, знает, кто он такой. А все эти неотёсанные педанты всё время стараются сломить его дух. У него нет ни единого часа, от подъёма утром и до ночи, – пока не упадёт, – ни единого часа, когда душа его могла бы распрямиться. Он что, так и должен жить?!.. Словно вор в тюрьме?!.. И чтобы его постоянно конвоировал раб?!.. Я об этом и слышать не хочу! И чтобы при мне никогда никто об этом не заговаривал!.. А если это царь тебе поручил – уговорить меня, – ты ему скажи, Лизимах, что прежде чем моему сыну придётся терпеть такое – я кого-нибудь убью! Да-да, клянусь Троицей Гекаты, будет кровь!.. Он подождал какое-то время. Потом, решив, что теперь она его уже услышит, сказал: – Мне тоже было бы крайне прискорбно увидеть такое. Но вместо того я сам мог бы стать его педагогом; именно об этом я и хотел попросить, госпожа. Собственно, ради этого я и пришёл. Она села на своё высокое кресло. Он терпеливо ждал. Он знал: она молчит не потому что спрашивает себя, с какой стати благородный человек предлагает себя на рабскую должность. Она сомневается, что он действительно справится с этим. – Ты знаешь, мне часто кажется, что Ахилл явился снова, – сказал он. – В нём, в твоем сыне. А если так – ему нужен Феникс… «Сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я. Ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной…» – Вот как?.. Когда Феникс говорил эти слова, его уже выдернули из Фтии, хоть он и стар был, и притащили под Трою. И того, что он просил, Ахилл не обещал ему… – Если бы пообещал, это могло бы избавить его от многих бед. Быть может, его душа помнит всё это? Ведь, как известно, пепел Ахилла и Патрокла смешали в одной урне; даже никто из богов не смог бы отсеять одного от другого. И вот Ахилл вернулся… Такой же гордый и неистовый, но с чувствительной душой Патрокла. Те оба страдали по-своему, каждый за себя; наш мальчик будет страдать за обоих. – Это ещё не всё, – сказала она. – Придёт время – все узнают. – Не сомневаюсь… Но пока довольно и этого. Позволь мне попробовать с ним. Если ему со мной будет плохо, я оставлю его в покое. Она снова поднялась на ноги и сделала, круг по комнате. Потом сказала: – Да. Попробуй. Если ты сумеешь отгородить его от этих идиотов – я у тебя в долгу. В ту ночь Александра лихорадило, и большую часть следующего дня он проспал. А на другое утро, когда Лизимах вошёл к нему, он сидел на окне, свесив ногу наружу, и окликал кого-то. Оказалось, только что появились два офицера гвардейской конницы, приехавшие из Фракии по царскому делу, и он хотел узнать новости о войне. Новости они ему рассказали, – но отказались взять покататься верхом, узнав, что для этого предстоит поймать его, когда он спрыгнет с верхнего этажа. Помахав на прощанье, они со смехом тронулись прочь со двора, застучали копыта… Мальчик вздохнул, отвернулся – и увидел Лизимаха. Тот подошёл, забрал его из окна и отнёс обратно в постель. Он подчинился легко, потому что знал Лизимаха от самого рождения. Едва научившись ходить, он уже забирался на колени к этому дядьке послушать его рассказы. Тимант, правда, говорил Леониду, что Лизимах не столько учёный, сколько переучившийся школьник… Но мальчик всегда был рад его видеть; и теперь доверчиво рассказал ему всё-всё о своем злополучном дне в лесу; не без того, конечно, чтобы прихвастнуть. – Так ты только что ходил уже на побитой ноге? – Нет, не могу. Я прыгал. Он сердито нахмурился, глядя на ногу: болела проклятая. Лизимах осторожно подложил подушку. – Ты с ногой поаккуратнее. Лодыжка была слабым местом Ахилла, знаешь?.. Мать держала его за лодыжку, когда окунала в Стикс, а потом забыла, что её тоже надо смочить. – А в книге есть про то, как Ахилл умер? – Нету. Но он знает, что умрёт, потому что исполнил свою смертную судьбу. – Так значит предсказатели его предупреждали? – Конечно. Его предупредили, что он умрёт сразу после Гектора… Но он всё равно его убил. Он мстил за Патрокла, друга своего, которого Гектор убил. Мальчик напряжённо думал. Потом спросил: – А Патрокл был его самый-самый друг? – Да. Ещё с детства. Они росли вместе, когда ещё мальчишками были. – А почему же тогда Ахилл сразу его не спас? – Он забрал своих людей из боя, потому что Верховный Царь оскорбил его. Грекам без него очень туго пришлось; точь-в-точь как ему бог пообещал. Но Патрокл, когда увидел, как его старые товарищи гибнут, пришёл а Ахиллу в слезах… Он очень чувствительный был, Патрокл, знаешь ли. И вот он пришёл к Ахиллу и попросил: «Дай мне твои доспехи. Они подумают, что это ты вернулся. Этого будет достаточно, чтобы их напугать». Ну, Ахилл ему позволил, и он совершил много славных подвигов, но… Потрясённый взгляд мальчика остановил его. Он умолк. – Нельзя же было этого делать! Он же был генерал! А послал младшего офицера, когда сам идти не хотел… Это из-за него Патрокл погиб, он виноват был! – Да, конечно. Он и сам это знал. Потому и исполнил свою смертную судьбу. – А как царь его оскорбил? С чего всё началось? По мере того как разворачивалась история, Александр с удивлением обнаруживал, что всё это могло случиться и в Македонии, в любой день. Безрассудный младший сын едет в гости к могущественному гостеприимцу и уводит у него жену, а потом тащит ее – и месть следом – в дом своего отца… Любой древний род Македонии и Эпира мог бы рассказать не один десяток таких историй. Верховный Царь стал собирать своих подданных и вассалов… Царь Пелей, уже совсем старик, послал вместо себя своего сына, рождённого матерью-богиней… Когда он появился на Троянской равнине, ему было только шестнадцать, но ему уже не было равных среди воинов… А сама война была точь-в-точь похожа на межплеменную заварушку в горах. Знатные воины с гиканьем носились где попало и вызывали друг друга на поединки, никого не спросясь… Пехота, похоже, толпами шлялась за своими хозяевами… Он слышал о доброй дюжине таких войн, от тех, кто видел их своими глазами, даже участие в них принимал. Одни начинались из-за вспышки старой родовой вражды; другие разгорались из-за свежей крови, пролитой в какой-нибудь пьяной ссоре, из-за передвинутого межевого камня, из-за неотданного выкупа за невесту, из-за того что на пиру посмеялись над обманутым мужем… Лизимах рассказывал всё так, как ему это представилось в юности. С тех пор он успел прочесть рассуждения Анаксагора я максимы Гераклита, историю Фукидида, философию Платона, трагедии Эврипида и романтические пьесы Агафона – но Гомер всегда возвращал его в детство; когда он сидел на отцовских коленях и слушал барда, и любовался, как его старшие братья бряцают мечами у бедра (в то время по улицам Пеллы ещё ходили так). Мальчик всегда думал об Ахилле не слишком хорошо, раз тот устроил такой скандал из-за какой-то девчонки. Теперь он узнал, что то была не просто девчонка: то была награда за доблесть – и царь забрал эту награду, чтобы его унизить!.. Тут совсем другое дело. Теперь понятно, почему Ахилл так разгневался… А Агамемнон представлялся ему приземистым дядькой с жесткой черной бородой. И вот, Ахилл сидел в шатре у себя, удалившись от славы своей, и играл на лире Патроклу – единственному, кто мог его понять, – когда к нему пришли царские послы. Греки были в отчаянном положении, так что царю пришлось нахлебаться грязи. Ахиллу и девушку его отдадут; а кроме того он еще и на дочке Агамемнона жениться может, и огромное приданое получит землями и городами, и даже одно только приданое может взять, если захочет, без неё… Как и всем при кульминации трагедии, – хотя и знают, чем всё закончится, – мальчику очень хотелось, чтобы на этот раз всё было хорошо. Пусть Ахилл смягчится, пусть они вместе с Патроклом пойдут в бой, вместе, плечо к плечу, пусть будут счастливы, пусть победят… Но Ахилл отвернул лицо своё. Они слишком много хотят, сказал он. «Потому что моя богиня-мать сказала, я несу в себе две смертных судьбы. Если останусь под Троей и буду сражаться, то не вернусь домой, но завоюю бессмертную славу. А если уеду домой, в любимую отчизну, то слава будет не так велика, зато у меня останется длинная жизнь, смерть не скоро ко мне придёт». Теперь его честь уже восстановлена – он выберет вторую судьбу и поплывёт домой… Но третий посол ещё не говорил. Теперь он вышел вперёд; старый Феникс, знавший Ахилла, когда тот ещё ребёнком у него на коленях сидел. Когда собственный отец выгнал Феникса из дому и проклял, царь Пелей его усыновил. У Пелея ему было хорошо, но отцовское проклятие действовало, и он был бездетен. И он выбрал себе в сыновья Ахилла, чтобы когда-нибудь тот смог избавить его от бед. Теперь, если Ахилл отплывёт – он уедет с ним. Он ни за что не оставил бы Ахилла, даже за то, чтобы снова стать молодым. Но тут он стал умолять Ахилла, чтобы тот уважил его просьбу и повёл греков в бой. Мальчик отвлёкся от рассказа и ушёл в себя. Он не хотел откладывать, ему не терпелось, он хотел тотчас же наградить Лизимаха подарком, о котором тот всегда мечтал. И ему казалось – он сможет. – Я бы сказал «да»! Если бы ты меня попросил – я бы сказал «да»!.. Почти не замечая боли в растянутой ноге, он повернулся и обхватил Лизимаха за шею. Лизимах обнял его, не скрывая слез. Мальчика они не расстроили: такие слезы Геракл дозволяет. Иметь под рукой нужный подарок – это большое счастье; и подарок этот был настоящий. Он вовсе не обманывал, он на самом деле любил Лизимаха, хотел бы быть вместо сына ему и отвести от него все беды. Если бы Лизимах пришёл к нему, как Феникс к Ахиллу, – он согласился бы на всё; он бы повёл греков в бой, он бы выбрал первую из судеб – никогда не вернуться домой в любимую отчизну, никогда не дожить до старости… Всё это было правдой – и счастьем!.. Так надо ли говорить, что всё это он сделал бы вовсе не ради Феникса? Он бы это сделал ради вечной славы. Большой город Олинф, на северо-восточном побережье, сдался царю Филиппу. Сначала в город вошло его золото, солдаты потом. Олинфийцы давно уже с тревогой смотрели, как растёт его могущество. Долгие годы они укрывали двоих его незаконнорожденных братьев, претендовавших на трон; стравливали его с афинянами, – когда это было им выгодно, – а потом заключили с Афинами союз. Сначала он позаботился о том, чтобы подкупленные им люди в городе разбогатели и показали это остальным. Их партия росла и усиливалась. На юге, на Эвбее, он разжигал восстание, чтобы афинянам хватало забот у себя дома. И всё это время он вёл бесконечные переговоры. Посылал в Олинф своих послов и принимал их послов у себя, долго и подробно обговаривая условия мира, – а сам пока захватывал земли вокруг. Когда это было сделано, он предъявил им ультиматум. Кто-то должен был уйти – или он, или они, – и он решил, что уйдут они. Если бы они сдались, то могли уйти с охранной грамотой. А их союзники-афиняне уж конечно позаботились бы о них. Но, вопреки партии Филиппа, Олинф проголосовал за войну. Они дали несколько сражений, которые ему недёшево обошлись, прежде чем его клиенты сумели проиграть пару битв, а потом и открыть ему ворота. Теперь он решил предупредить всех остальных, чтобы никому больше не хотелось доставлять ему столько хлопот. Пусть Олинф послужит примером. Мятежные полубратья умерли на копьях гвардейцев… А вскоре после того через всю Грецию потянулись на юг караваны скованных цепями рабов. Их вели профессиональные работорговцы – или те люди, чьи заслуги Филипп хотел вознаградить. Города, с незапамятных времён привыкшие к тому, что всю трудную работу делают фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы, теперь с возмущением смотрели, как мужчины-греки таскают тяжести под кнутом, а девушек-гречанок продают в бордели на невольничьих рынках. Глас Демосфена призывал всех порядочных людей объединиться против этого варвара. Македонские мальчишки смотрели, как мимо них проходят бесконечные колонны отчаявшихся людей; как плачут ребятишки, бредя в пыли, цепляясь за подолы материнские… В этом зрелище было древнее предостережение: вот оно, поражение, – не напрашивайся на него. У подножья горы Олимп, у моря, – город Дион, священная скамеечка под ноги Зевсу-Олимпийцу. Здесь, в священный месяц бога, Филипп устроил празднества в честь своей победы; с таким великолепием, какого и сам Архелай не знавал. Со всей Греции съехались на север почётные гости; а кифаристы и флейтисты, рапсоды и актёры состязались за золотые венки, пурпурные ризы и кошели, набитые серебром. Собирались ставить «Вакханок» Эврипида. Когда-то Эврипид поставил их впервые на этой самой сцене. Теперь декорации с фиванскими холмами и с тамошним царским дворцом писал самый знаменитый театральный художник из Коринфа. Каждое утро было слышно, как трагики на своих квартирах тренируют голоса, от божьего грома до девичьих нежных трелей. Даже у всех учителей были выходные дни, каникулы. А у Ахилла и его Феникса (прозвище прилипло тотчас) был свой собственный порог Олимпа, и картины празднества тоже свои. Феникс рассказывал Ахиллу свою собственную «Илиаду», о которой Тимант и понятия не имел. Увлечённые своей игрой, они никому не причиняли хлопот. А в день бога, что празднуется ежегодно, царь задал грандиозный пир. Александр должен был там появиться; но чтобы ушёл раньше, чем начнут пить. На нём был новый голубой хитон с золотым шитьём; тяжёлые волнистые волосы завиты в кудри… Он сидел на трапезном ложе в ногах у отца, а рядом был собственный серебряный кубок. Зал сверкал огнями бесчисленных ламп; сыновья вождей и царские телохранители ходили меж царём и его гостями, разнося подарки. Там было и несколько афинян, из тех что хотели мира с Македонией. Мальчик заметил, что отец следит за своей речью. Пусть афиняне помогали его врагам, пусть они опустились до заговора с персами, – хотя их предки под Марафоном сражались, – но они из всех греков греки, а отец мечтал стать греком. Царь кричал в Зал – спрашивал одного из гостей, что это он невесел. Это был Сатир, великий афинский комедиант. Добившись чего хотел – обратив на себя внимание, – он теперь очень забавно изобразил испуг – и сказал, что вряд ли осмелится признаться, чего бы ему хотелось. «Только скажи, – крикнул царь, протянув к нему руку. – Скажи!» Оказалось, что он хочет свободы для двух юных девушек, которых увидел в толпе рабынь; это дочери его друга-гостеприимца из Олинфа. Он хотел их избавить от этой судьбы и дать им приданое. Это просто счастье, – закричал царь, – выполнить столь великодушную просьбу. Раздался шум рукоплесканий, в зале словно потеплело. Гостям, по дороге сюда проходившим мимо загонов с рабами, есть стало чуточку полегче. Начали вносить гирлянды; и большие тазы со снегом, принесенным с Олимпа, чтобы охлаждать вино. Филипп повернулся к сыну, смахнул назад влажные, уже потерявшие завивку волосы с его горячего лба, поцеловал этот лоб под восхищённый ропот гостей и отослал его спать, бегом. Александр соскользнул на пол, попрощался с гвардейцем у дверей – тот был другом его – и помчался в покои к матери, всё-всё ей рассказать. Он ещё не успел коснуться двери, когда ощутил какое-то предупреждение изнутри. В комнате был тарарам. Женщины жались друг к другу, словно испуганные куры. Мать его, всё ещё одетая в то самое платье, какое надела, чтобы петь с хором, шагала из угла в угол. Туалетный столик был перевёрнут; одна из девушек стояла на четвереньках, подбирая иголки и булавки. Когда открылась дверь, она уронила кувшин и пролила краску для век. Олимпия, шагнула к ней и так ударила по голове, что та рухнула на пол. – Убирайтесь отсюда! Все убирайтесь!.. Суки!.. Раззявы… Дуры!.. Убирайтесь все, оставьте меня с сыном!.. Он вошёл. С лица его градом катился пот – вытекала жара в зале и то разбавленное вино, что успел выпить за едой, – а в желудке было нехорошо, тяжесть. Он молча направился к ней. Женщины убежали; она бросилась на кровать и начала кусать и бить подушки. Он подошёл и встал рядом на колени. Когда погладил ей волосы – свои руки показались холодными… Он не спрашивал, в чём дело. Олимпия резко обернулась и схватила его за плечи, призывая всех богов в свидетели её обид. Пусть отомстят за неё!.. Она прижала его к себе; теперь они оба качались взад-вперёд. Да не допустят небеса, – кричала, – чтобы он хоть когда-нибудь узнал, что ей приходится выносить от этого подлейшего из людей!.. В его возрасте нельзя такого знать!.. С этого она начинала всегда. Он чуть повернул голову, чтобы можно было дышать. На этот раз не парнишка, – подумал он. – На этот раз должна быть женщина. В Македонии уже бытовала поговорка, что в каждой войне царь берет по жене. Надо сказать, что эти браки – всегда подкрепленные пышными ритуалами, чтобы ублажить родню, – были хорошим способом приобрести надежных союзников. Но мальчик знал только то, что видел. Теперь он вспомнил, что отец словно лоснится, как бывало уже и раньше. – Фракийка!.. – кричала его мама. – Грязная, в синих разводах!.. Значит, всё это время девушку прятали где-то в Дионе. Гетеры ходили открыто, их все видели. – Мне очень жаль, мама, – сказал он. – Отец женился на ней? – Не называй этого человека отцом!.. Она держала его на расстоянии вытянутых рук и смотрела ему в лицо. Ресницы у нее склеились, веки в синих и черных разводах, глаза расширились так, что белки было видно и сверху и снизу. Платье сползло с плеча, густые темно-рыжие волосы торчали вокруг лица и падали, спутавшись, на обнаженную грудь. Он вспомнил голову Горгоны в Зале Персея – и со страхом отогнал от себя эту мысль. – Твой отец?!.. – кричала она. – Загревс свидетель, в этом тебя никто обвинить не может!.. – Пальцы ее так впились ему в плечо, что он стиснул зубы от боли. – Придет день!.. Да, придет!.. Он узнает, сколько в тебе от него!.. О, да-да, он узнает, что перед ним был более великий, не ему чета!.. Она отпустила его, упала назад, опершись на локти, и расхохоталась. Она каталась в своих рыжих волосах, смеясь взахлёб, с хриплым вскриком при каждом вдохе; смех становился всё громче, всё пронзительней… Мальчик никогда прежде такого не видел, ему стало страшно. Стоя возле нее на коленях, он схватил ее за руку, целовал залитое потом лицо, кричал ей в ухо, чтобы перестала, чтобы сказала ему что-нибудь… Вот он здесь, с ней, её Александр… Пусть она не сходит с ума, ну пожалуйста, а то он умрёт!.. Наконец она затихла; глубоко, со стоном, вздохнула и села. Обняла его и прижалась щекой к его голове. Ему уже не было страшно, он расслабился и прильнул к ней, закрыв глаза. – Бедный ты мой! Бедный малыш! Напугался, да?.. Это всего лишь припадок истерики, вот до чего он меня довёл. Перед другими мне было бы стыдно, а перед тобой – нет. Ведь ты знаешь, что мне приходится терпеть. Смотри, родной мой, вот видишь, я тебя узнаю, я вовсе не сошла с ума… Хотя он, конечно, был бы рад такому. Тот человек, кто называет себя твоим отцом. Он открыл глаза и сел рядом. – Когда я вырасту большой, я позабочусь, чтобы тебе отдавали должное. – А ведь он и не догадывается, кто ты. Но я-то знаю… Я – и ещё бог. Он не стал ничего спрашивать. Хватало и того, что увидел. Но потом, ночью, когда его вытошнило и он лежал пустой-пустой, с пересохшими губами, и слушал доносившийся издали шум пира, – ему вдруг вспомнились эти её слова. На следующий день начались Игры. Двуконные колесницы мчались кругами, а колесничные пехотинцы спрыгивали на ходу, бежали рядом и вновь вскакивали наверх. Феникс успел заметить пустые глаза мальчика и догадался о причине; и теперь рад был видеть, что гонка его увлекла. Он проснулся чуть раньше полуночи, с мыслью о маме. Выбрался из постели, оделся… Только что ему приснилось – она звала его из моря, как богиня-мать звала Ахилла. Надо было пойти к ней и спросить, что она имела в виду прошлой ночью. В её комнате было пусто. Только одна древняя старуха из домашних рабынь копошилась, прибирая вещи; её все забыли. Она посмотрела на него покрасневшими слезящимися глазами и сказала, что царица ушла в храм Гекаты. Он выскользнул в ночь, среди перепившихся гостей и шлюх, солдат и воров. Ему надо было увидеть её; увидит ли она его – это не важно. А дорогу он знал. В честь праздника ворота города были открыты. Далеко впереди виднелся факел, и в его свете чёрные плащи. Ночь безлунная, настоящая ночь Гекаты. Они не видят, как он крадётся за ними следом. Ей приходится самой бороться за себя, потому что у неё нет взрослого сына, который мог бы ее защитить. То, что она сейчас делает, – она делает за него… Она оставила женщин ждать, а сама пошла дальше, одна. Он проскользнул следом, мимо кустов олеандра и тамариска, до самого храма, где трехликая статуя богини. Мать была там, в руках у нее кто-то скулил и хныкал. Факел свой она воткнула в закопченный каменный стакан возле алтарной плиты. Она была вся в черном; а что держала – это оказался черный щенок. Она взяла его за загривок и резанула ножом по горлу. Он забился, завизжал, в свете факела блестели его глаза… Теперь она взяла его за задние лапы и держала так, вниз головой; а он дергался и кашлял, и кровь текла струей… Когда у щенка начались судороги, она положила его на алтарь, а сама встала на колени перед статуей и начала бить кулаками землю. Он слышал то яростный шепот, – тихий, словно шипенье змеи, – то такой вой, что его мог бы издать и тот щенок, если бы жив был… Незнакомые слова заклинаний, знакомые слова проклятий… А ее длинные волосы свисали в густую кровь на алтаре; и когда она поднялась на ноги – концы волос жестко слиплись, а на руках запеклись черные пятна. Когда всё кончилось, он прошел вслед за ней до самого дома; всё время держась позади, чтобы не заметила. Теперь она снова уже не выглядела чужой. Но хоть и шла она среди своих женщин, ему не хотелось упускать ее из виду ни на миг. На следующий день Эпикрат сказал Фениксу: – Сегодня ты должен уступить его мне. Я хочу взять его на музыкальный конкурс. Раньше он собирался пойти со своими друзьями, с которыми можно поговорить о музыке, о сегодняшнем исполнении, – но вид мальчика его встревожил. Он ведь тоже слышал разные разговоры, как и все остальные. Состязались кифаристы. Собрались все видные мастера. В самой Греции и в греческой Азии, в городах Италии и Сицилии – вряд ли нашелся бы хоть один, кого сейчас не было здесь. Неведомая доселе красота захватила мальчика; он забыл о своем настроении, он был в экстазе. Так Гектор, ушибленный камнем Аякса, оглянулся на голос, от которого у него волосы на голове зашевелились, – и увидел, что возле него стоит Аполлон. После того жизнь пошла почти по-прежнему. Иногда мать многозначительно вздыхала или смотрела на него, чтобы напомнить, – но самый сильный шок был уже позади. Телом он был здоров, и возраст брал своё. Он искал исцеления так, как подсказывала ему природа: вместе с Фениксом ездил верхом по каштановым рощам на склонах Олимпа и распевал Гомера – строка по строке – сначала по-македонски, потом по-гречески. Феникс был бы рад держать его подальше от женских покоев. Но если бы царица хоть раз усомнилась в его верности, он потерял бы мальчика навсегда. Нельзя было заставлять её тщетно искать своего сына. Но теперь казалось, по крайней мере, что мальчик выходит от неё не в таком скверном настроении, как прежде. В последнее время она была увлечена каким-то планом, и даже повеселела. Поначалу Александр ждал со страхом, что она придёт в полночь с факелом и поведёт его к святилищу Гекаты. До сих пор она ни разу ещё не предлагала, чтобы он сам призвал проклятие на отца; в ту ночь, когда они ходили к могиле, он только стоял рядом и держал, что ему дали. Шло время. Становилось ясно, что ничего такого не будет, – и в конце концов он даже спросил её. Она улыбнулась; под скулами мелькнули мягкие тени. Он узнает, когда придёт время, – он изумится… Это служение, которое она пообещала Дионису… И ещё сказала, что он тоже там будет и увидит сам. На душе у него стало полегче. Наверно это опять будут какие-нибудь пляски в честь бога. Последние два года она говорила, что он уже слишком большой для женских таинств. Ему уже было восемь. Горько было думать, что скоро вместо него с ней будет повсюду ходить Клеопатра. Как и царь, она принимала у себя многих чужеземных гостей. Знаменитый трагик Аристодем приехал не выступать; он прибыл в качестве посла, – эту роль часто доверяли известным актёрам, – прибыл улаживать выкупы за афинян, захваченных в Олинфе. Изящный, стройный, элегантный, Аристодем владел своим голосом, словно изысканной флейтой; почти видно было, как он играет этим голосом. Александр восхищался, слушая, как умно мама говорит с послом о театре. Потом она принимала Неоптолема со Скироса, ещё более знаменитого протагониста, который теперь ставил «Вакханок» и сам будет играть бога. На этой встрече мальчика не было. Он не знал бы, что мать колдует, если бы не услышал однажды, через дверь. Хотя двери и толстые, какую-то часть заклинаний он разобрал. Прежде он такого не слыхал – что-то про убийство льва на горе, – но смысл был всё тот же, что и всегда. Так что он ушёл, не постучавшись. Феникс разбудил его на заре, чтобы идти в театр. Он был ещё слишком мал, чтобы сидеть на почетных креслах; когда вырастет, будет сидеть там с отцом… А пока он спросил у мамы, можно ли ему быть рядом с ней, как это было еще в прошлом году. Она сказала, что смотреть пьесу не будет, – у нее в это время другие дела, – но он ей после расскажет, как всё было и как ему понравилось. Театр он любил. Любил вот таким, просыпающимся на рассвете к радости, которая скоро начнется; со свежими утренними запахами. Тут и пыль, прибитая росой; и трава, примятая множеством ног; и дым от только что потушенных факелов, при которых работали ночью… Он любил смотреть, как расходится по рядам народ, как суетятся внизу, на почетных местах, со своими ковриками и подушками; любил слушать, как гудит наверху толпа солдат и крестьян, как воркуют женщины на своей половине; а потом, вдруг, первые ноты флейты – и все остальные звуки замирают, кроме пения утренних птиц. Пьеса началась мрачно, ещё в рассветных сумерках. Бог, в облике прекрасного белокурого юноши, приветствовал огонь на могиле матери своей и замышлял месть фиванскому царю, который презрел его обряды. Мальчик заметил, что юным голосом бога искусно говорил мужчина, а у его менад были плоские груди и звонкие мальчишьи голоса; но он отодвинул это знание и отдался иллюзии. Темноволосый юный Пентей зло говорил о менадах; о том, каковы обряды у них. Бог должен был убить его за это. Сюжет он знал уже заранее, друзья рассказали. Смерть Пентея была самой ужасной, какую только можно себе представить; но Феникс пообещал, что показывать её не будут. Когда слепой пророк упрекнул царя, Феникс шепнул на ухо, что этот старый голос из-под маски принадлежит тому же самому актёру, который играл молодого бога; таково было искусство трагика. А когда Пентей умрёт за сценой, этот актёр опять сменит маску и будет играть безумную царицу Агаву. Царь запер бога в тюрьму, но бог вырвался землетрясением и огнём. Театральные эффекты, поставленные афинскими мастерами, испугали и восхитили мальчика. Обречённый на гибель Пентей, пренебрегая чудесами, так и не признал божество. И пропал его последний шанс: Дионис опутал его смертельным волшебством и отобрал у него разум. Он видел два солнца в небе; и решил, что может передвигать горы… Но позволил насмешливому богу нелепо замаскировать его под женщину, чтобы подсмотреть обряды менад. Мальчик смеялся вместе со всеми, и это веселье обострялось предчувствием грядущих ужасов. Царь ушел умирать, пел хор, потом явился Посланник с вестью. Он рассказал, что Пентей забрался на дерево, чтобы подсматривать оттуда, но менады увидели его и – исполненные ниспосланной богом безумной силы – вырвали его дерево с корнями; и тогда его обезумевшая мать, решив, что перед нею дикий зверь, первая набросилась на него, а потом и другие менады, и они разорвали его на куски. Всё это уже произошло – Посланник только рассказывал, как это было, – показывать этого не стали, как и обещал Феникс. Но и одного рассказа было вполне достаточно. А теперь вот-вот появится Агава, – кричал Посланник, – появится с трофеем своей охоты. Менады вбежали на сцену в окровавленных одеждах; Агава несла голову, насаженную на копье, как это делают охотники. Голова сделана из маски Пентея и парика сзади, а в середину что-то набито, и красные тряпки снизу висят… А на царице была ужасная безумная маска, с истошным выражением лица, с глубоко ввалившимися напряженными глазами и неистово искаженным ртом. И такой из этого рта вырвался голос – что при первых же звуках его Александр тоже словно два солнца увидел. Он сидел совсем близко от сцены, а зрение и слух у него были остры… Парик над маской был светлый, но сквозь его распущенные пряди проглядывали живые волосы, и видно было, что волосы рыжие. И руки царицы были обнажены – и он узнал эти руки, и даже браслеты на них. Актеры, разыграв изумление и ужас, отступили, чтобы дать ей место на сцене. Публика загудела. После бесполых мальчиков, все тотчас услышали, что это настоящая женщина. Кто это?.. Что?!.. Мальчику показалось, что он уже много часов сидит здесь один со своим знанием, а потом по толпе побежало слово. Оно разлеталось, как лесной пожар; зоркие настойчиво убеждали тех, кто видел хуже; звонкий щебет и возмущенный шепот женщин; низкий прибойный рокот мужчин наверху; а с почетных мест – напряженная, мертвая тишина. Мальчик чувствовал себя так, словно это его собственная голова насажена там на копье. А мать его взмахнула волосами и показала на кровавый трофей. Она вросла в эту ужасную маску, маска стала ее лицом!.. Он обломал себе все ногти, вцепившись в каменную скамью. Флейтист дул в свои дудки, а она пела: Я возвеличена над всей землей Пусть люди меня восхваляют — Эта охота была моя! За два ряда перед собой мальчик видел спину отца; тот повернулся к гостю, сидящему рядом. Лица видно не было. Проклятье на могиле, кровь чёрного щенка или кукла, проткнутая терновым шипом, – то всё были тайные обряды. А здесь – заклинание Гекаты при свете дня, жертвоприношение во имя смерти!.. На копье у царицы была голова её собственного сына. Голоса вокруг вырвали его из этого кошмара, но повергли в другой. Голоса поднялись, как жужжанье мух, потревоженных на мертвечине, почти заглушив декламацию актёров. Это о ней все говорили, а не о царице Агаве из пьесы. Они говорили о ней!.. Южане, называвшие Македонию варварской страной, князья и простолюдины… Солдаты… Пусть бы они называли её колдуньей – богини должны быть волшебницами, – но здесь было другое, он знал эти голоса. Так люди из фаланги говорят в караулках о женщине, с которой половина из них переспала; о деревенской девке, родившей байстрюка… Феникс тоже страдал; он соображал не слишком быстро, и поначалу был просто оглушен. Даже от Олимпии не ожидал он подобной дикости. У него не было сомнений, что она пообещала это Дионису, потеряв голову от вина, танцуя при своих обрядах. Царица Агава очнулась; её безумие сменилось отчаянием; над ней появился неумолимый безжалостный бог, завершить пьесу. Хор запел заключительные строки: Боги многолики и, чтобы исполнить волю свою….. Бог приносит то, о чём не думалось, Как мы видели это здесь. Всё кончилось, но никто и не пошевелился уходить. Что она будет делать?.. А она поклонилась статуе Диониса на площадке для хора – и ушла, вместе с остальными. Ясно было, что больше уже не покажется. Кто-то из статистов подобрал и унёс голову… С высоты, из безликой толпы, раздался долгий, пронзительный свист… Протагонист снова вышел на сцену принять рассеянные аплодисменты. Причуда царицы ему помешала, так что сегодня он сыграл не лучшим образом, – однако представление удалось, он не зря старался. Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздёрнув подбородок, глядя прямо перед собой, он прокладывал себе дорогу через медлительную, болтающую толпу. При их приближении разговоры стихали, но не настолько быстро, чтобы их можно было не услышать. Сразу за порталом театра он повернулся, посмотрел в глаза Фениксу и сказал: – Она была лучше актёров! – Да, конечно, её бог вдохновлял. Она же своё выступление ему посвятила, чтобы почтить… Дионис очень любит такие приношения. Они вышли на утоптанную площадь перед театром. Женщины, укоризненно переговариваясь, расходились по домам; мужчины не уходили, собирались группами. Неподалеку от выхода стояла стайка нарядных гетер, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, что обслуживали офицеров в Пелле. Одна сказала нежным звонким голосом: – Бедный мальчонка! Видно, как он переживает!.. Мальчик не обернулся, будто не слышал. Они уже почти выбрались из толпы. Феникс уже начал дышать посвободнее – и тут вдруг обнаружил, что малыш исчез. Ещё этого не хватало!.. Но нет, он оказался рядом, в нескольких шагах, возле группы каких-то мужчин. Феникс услышал, как они рассмеялись, бросился туда, – но опоздал. Человек, произнесший последние недвусмысленные слова, ничего плохого не ожидал. Но другой, стоявший к мальчику спиной, ощутил рывок: кто-то, вроде, быстро дёрнул его за пояс. Оглянувшись в расчёте на свой рост, он не сразу понял в чём дело, и едва успел ударить мальчишку по руке. Кинжал резанул шутника вскользь, по боку, вместо того чтобы вонзиться прямо в живот. Всё произошло так быстро и бесшумно, что никто из окружающих даже не оглянулся. А эта группа замерла, словно окаменев: раненый, со струйкой крови, сбегающей по бедру; хозяин кинжала, что схватил было мальчика, но теперь понял, кто перед ним, и беспомощно смотрел на окровавленное оружие в его руке; Феникс за спиной мальчика, положивший руки ему на плечи; и сам мальчик, глядевший в лицо раненому: оказалось, что он его знал. А человек, зажавший тёплую струйку у себя на боку, смотрел на него с изумлением и болью, а потом – не сразу – к этому добавился и испуг: узнал. Все замерли, казалось никто не дышал. Но прежде чем хоть кто-нибудь успел сказать хоть слово, Феникс поднял руку, как будто на войне. Его квадратное лицо набычилось, его почти нельзя было узнать. – Для всех вас лучше забыть о происшедшем, – сказал он. И – пока те нерешительно переглядывались – потянул мальчика за собой, увёл его прочь. Не зная другого места, где можно было бы его укрыть, он забрал его к себе на квартиру; на единственной приличной улице этого маленького городка. В небольшой комнатке было душно от старой шерсти, старых свитков и старой постели; и от мазей, которые Феникс втирал в свои негнущиеся колени. На постели лежало одеяло в красную и синюю клетку – мальчик упал на него вниз лицом, и так лежал, без единого звука, без единого движения. Феникс похлопал его по плечу, погладил голову… А когда он разразился судорожным плачем – начал его утешать. Он не задумывался сейчас ни о чём, что будет после, важен был только вот этот миг. Он убедился, что любовь его не только беспола, но и безгранична, самоотверженна. Он не задумавшись отдал бы всё, что у него есть; он кровь свою отдал бы по капельке… Но сейчас было нужно гораздо меньше – только утешение и целящее слово. – До чего же грязный тип!.. Невелика потеря, если б ты его и убил: ни один человек чести не снёс бы такого. Только безбожный мерзавец может потешаться над посвящением богу. Ну перестань, мой Ахилл. Разве можно расстраиваться из-за того, что в тебе проснулся воин?.. Он поправится, – хотя и не заслужил этого, – и никогда, никому, ничего не скажет. Если, конечно, не совсем дурак. А от меня никто и слова не услышит… Мальчик с трудом глотал слезы, уткнувшись ему в плечо. – Он же мне лук сделал!.. – Выкинь. Я тебе лучше достану. Они помолчали. – Он же не мне это сказал!.. Он не знал, что я там… – Но кому нужен такой друг? – Он не ждал удара. – Ты тоже не ждал услышать такое! Очень мягко и осторожно – заботливо и учтиво – мальчик освободился от его рук и снова лёг ничком, уткнувшись в одеяло. Потом вдруг сел и вытер рукой нос и глаза. Феникс смочил полотенце из кувшина, отжал, и стал протирать ему лицо. Мальчик не противился; сидел неподвижно, с напряжённым взглядом, вроде и внимания не обратил. Феникс достал из-под изголовья самый лучший свой серебряный кубок и вино, оставленное на завтрак. Мальчик выпил – чуть поупирался, но выпил, – и сразу порозовел. И лицо, и шея, и грудь… Потом сказал: – Он оскорбил мой род. Но он не ждал удара. Вскинув голову, так что взметнулись волосы, он одёрнул измятый хитон и завязал распустившийся ремешок сандалии. – Спасибо, что приютил меня в своём доме. А теперь я пойду. – Сейчас это неразумно. Ты же ничего ещё не ел. – Есть я не хочу. Спасибо. До свидания. – Так подожди, я переоденусь и поеду с тобой. – Нет, спасибо. Я хочу один. – Ну подожди! Давай, отдохнём немного; почитаем или погуляем пойдём… – Феникс положил руку ему на плечо. – Отпусти!.. Рука Феникса отдернулась сама собой, словно у испуганного ребенка. Позже он обнаружил, что на месте нет верховых сапог Александра и учебных дротиков; лошадки тоже не оказалось. Феникс кинулся выяснять, не видел ли кто-нибудь, куда он поехал. Оказалось, его видели над городом: он верхом поднимался по склонам Олимпа. До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс дожидался его возвращения и слушал, что говорят вокруг. Все соглашались, что царица совершила этот чудной поступок как бы в посвящение богу. Ведь эпирцы – они мисты от рождения, они это с молоком материнским всасывают… Но у македонцев это ей чести не прибавит, нет. Царь, ради гостей, постарался сделать вид, будто ничего особенного не произошло, и с трагиком Неоптолемом обошелся милостиво… Да, а где юный Александр?.. А-а, он поехал верхом покататься, – отвечал Феникс, пряча всё возраставший страх. Что это на него нашло?!.. Позволил ребёнку уйти одному, словно взрослому… Он ни на мгновение не должен был глаз с него спускать!.. Ехать искать теперь бессмысленно: на огромном массиве Олимпа две армии друг от друга укрыться могут. Там отвесные стены и бездонные ущелья; там медведи, волки, леопарды, даже львы еще попадаются… Солнце садилось. Крутые восточные склоны, под которыми стоит Дион, потемнели; часть гор скрылась в клубящихся тучах. Феникс ехал верхом, прочесывая открытую местность над городом. У священного дуба он спешился и воздел руки к освещенной солнцем вершине, к трону Царя Зевса, что купается в чистом эфире. Молился со слезами, обещал жертвы… Ведь когда настанет ночь – скрывать правду будет уже невозможно!.. Громадная тень Олимпа переползла линию берега и погасила вечернее сияние моря. Дубраву заполнили сумерки, а дальше в лесах было уже черно. Но вот на границе сумерек и тьмы что-то, вроде, шевельнулось… Феникс вскочил на коня – а в суставах будто ножи! – и поехал в ту сторону. Мальчик спускался по склону меж деревьев, ведя свою лошадку под уздцы. Лошадка, измученная до полусмерти, брела рядом с ним, припадая на одну ногу; и так они ковыляли вниз по прогалине, одинаково уставшие. Увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но ничего не сказал. Дротики были привязаны поперёк чепрака, колчана для них у него ещё не было. Лошадка, словно заговорщик, прижималась щекой к его щеке. Одежда на нём была изорвана, колени ободраны и заляпаны засохшей грязью, руки и ноги покрыты царапинами; заметно было, что он исхудал с утра; а хитон спереди был пропитан кровью, снизу доверху… Но он мирно шёл меж деревьев – глаза широко раскрытые и пустые, – шёл легко, будто плыл, с нечеловеческим спокойствием и безмятежностью. Феникс спешился рядом с ним, схватил его за плечи, начал ругать, спрашивать… Мальчик погладил лошадке морду и сказал: – Охромел, вот, мой конь. – Я тут метался, чуть с ума не сошёл от страха! Что ты с собой сделал? Откуда кровь? Где ранен? Где ты был?.. – Я не ранен. – Он вытянул руки, отмытые в каком-то горном ручье. Под ногтями была кровь. Глаза его погрузились в глаза Феникса, но остались непроницаемы. – Я алтарь поставил, устроил святилище и принес жертву Зевсу. – Он поднял лицо к небу. Белый лоб под упругой шапкой волос казался прозрачным, почти светился. Широко раскрытые глаза сияли. – Я принес жертву богу, и он заговорил со мной. Он говорил со мной! 3 Царь Архелай очень любил свой кабинет, так что отделан он был ещё роскошнее, чем Зал Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, которых привлекали в Пеллу его богатые дары и щедрое гостеприимство. На сфинксоголовых подлокотниках египетских кресел покоились в своё время руки Агафона и Эврипида. Это помещение посвящено было музам; они пели вокруг Аполлона на громадной фреске, покрывающей внутреннюю стену. Аполлон, игравший на лире, загадочно смотрел со стены на полированные стеллажи с драгоценными книгами и свитками. Тиснёные переплёты, позолоченные и украшенные каменьями ларцы; накладки из слоновой кости, агата и сардоникса, шёлковые закладки с золотым кружевом… От царя к царю переходило это бесценное наследство; даже во время междоусобных войн за царство, специально обученные рабы следили за ним, увлажняя воздух и убирая пыль. Прошло уже целое поколение с тех пор, как кто-нибудь брался читать эти книги: слишком они были драгоценны. То что для чтения – хранилось в библиотеке. В кабинете стояла изысканная бронзовая статуя Гермеса, изобретающего лиру, – её купили у какого-то банкрота в последние годы величия Афин, – огромный письменный стол опирался на львиные лапы и был инкрустирован ляписом и халцедоном; а возле него возвышались от самого пола две лампы в виде колонн, обвитых лавровыми ветвями. Всё это почти не изменилось со времён Архелая. Но в читальной келье, что за дальней дверью кабинета, расписные стены спрятались под стеллажами и полками, которые были забиты управленческой документацией; а ложе и читальный столик уступили место заваленному рабочему столу, где секретарь царя каждый день обрабатывал по целому мешку писем. Стоял морозный, яркий мартовский день, с северо-восточным ветром. Резные ставни были закрыты, чтобы бумаги не раздувало, но холодное солнце, слепящее острыми лучами, пробивалось сквозь щели; а вместе с ними залетали и струйки ледяного воздуха. Секретарь держал под плащом нагретый кирпич, руки греть; его писец, завидуя ему, дул себе на пальцы, но потихоньку, чтобы царь не услышал. А царю Филиппу было хорошо. Он только что вернулся из Фракии, из похода; и после тамошней зимы дворец казался ему Сибарисом роскоши и комфорта. При том что власть его неуклонно подступала к древней хлебной дороге Геллеспонта, кормившей всю Грецию; при том, что он окружал колонии Афин, склонял к измене их вассальные племена и брал в осаду города их союзников, – одной из самых горьких своих обид южане считали то, что он нарушил честный, достойный древний обычай прекращать войну зимой, когда даже медведи залегают в берлогах. Сейчас он сидел у огромного стола. В загорелой руке – потрескавшейся на морозе, покрытой шрамами, мозолистой от поводьев и копья – был зажат серебряный стилос; он ковырял им в зубах. Рядом, на табурете, сидел писец и держал на коленях табличку; ему предстояло записывать послание вассальному князю в Фессалии. Домой царя привели южные дела; и он уже знал, как за них приниматься. Наконец-то можно начинать. В Дельфах нечестивые фокийцы, измученные войной и сознанием вины своей, набросились друг на друга, словно бешеные псы. Они хорошо попользовались деньгами, которые чеканили, переплавляя храмовые сокровища, чтобы платить солдатам. А теперь далекоразящий Аполлон добрался-таки до них. Ждать он умел; но в тот день, когда они полезли за золотом под самый Треножник, – он послал им землетрясение, а потом – панику, яростные взаимные обвинения, высылки, пытки… Проигравший вождь с остатками своих сил удерживал теперь только опорные пункты у Фермопил. Он уже сейчас в отчаянном положении, скоро с ним можно будет управиться. Афинские подкрепления гарнизону своему он отослал назад, хотя это были союзники: боялся, что его выдадут победившей партии. Скоро он окончательно дозреет. Царь Леонид там наверно корчится под своим могильным курганом, – думал Филипп. «Путник, проходящий мимо, ты пойди скажи спартанцам…» Ты пойди скажи им всем, что через десять лет вся Греция будет подвластна мне, потому что ни города друг с другом договориться не могут, ни люди; никто не верит никому. Они забыли даже то, чему учил их ты, Леонид: как надо сражаться и умирать. Мне их и побеждать не придётся; они уже побеждены завистью и жадностью. Они пойдут за мной – и будут гордиться этим; под моим владычеством они вернут себе гордость. Они будут рассчитывать на меня, чтобы вёл их; а их сыновья – на моего сына… Эта мысль напомнила ему, что он посылал за мальчиком уже довольно давно. Он конечно придёт, когда его отыщут; нельзя ждать от девятилетнего мальчишки, чтобы тот постоянно сидел у себя. Филипп снова вернулся мыслями к письму. Он ещё не успел закончить с письмом, когда услышал из-за дверей голос сына: тот здоровался с его телохранителем. Сколько десятков – или сотен – людей знает мальчик по имени? Этот-то в гвардии всего пять дней!.. Открылись высокие двери. Меж ними он казался совсем маленьким. Яркий, ладный; босые ноги на холодном мраморном полу; руки привычно сложены под плащом – но не для того, чтобы их согреть, а в хорошо заученной позе скромного спартанского мальчика, которой научил его Леонид… В этой комнате, рядом с бледными книжниками, отец и сын смотрелись – будто дикие звери среди ручных. Смуглый солдат, выдубленный почти до черноты, – на руках шрамы, на лбу светлая полоса, оставленная кромкой шлема, слепой глаз смотрит молочно-белым пятном из-под полуприкрытого века, – и мальчик у двери: на загорелой шелковистой коже ссадины и царапины мальчишьих приключений, а рядом с его взъерошенной густой шевелюрой позолота Архелая кажется тусклой и запыленной. Домотканая одежда его, когда-то мешавшая, давно уже выцвела и стала мягкой от многочисленных стирок, покорилась хозяину; и теперь смотрелась совсем естественно, как будто он сам её выбрал, с нарочитой надменностью. А серые глаза, освещённые холодным заходящим солнцем, скрывали какую-то тайную мысль. – Войди, Александр. Он и так уже входил; Филипп сказал это только для того, чтобы быть услышанным, негодуя на отчуждённость во взгляде. Но Александр подумал, что ему позволили войти, будто слуге. Румянец от ветра на улице схлынул с его лица; кожа казалось посерела, потемнела… Только что, возле двери, он успел подумать, что Павсаний, новый телохранитель, красив той красотой, на которую так падок его отец. Если из этого что-нибудь последует, то какое-то время новой девушки не будет. Бывает такой взгляд – когда тебе смотрят в глаза или наоборот, не смотрят, – что сразу узнаёшь, это уже случилось, или ещё нет. Тут ещё нет. Он подошёл к столу и остановился, руки по-прежнему под плащом. Но один элемент спартанских манер Леонид так и не смог в него вколотить: он не должен был поднимать глаз, пока старший к нему не обратится. Филипп, встретив его неподвижный, пристальный взгляд, почувствовал укол знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше. Он видел такие глаза у людей, которые скорее умрут, чем сдадут город или перевал. И это не вызов противнику, это внутри, в душе. За что мне такое? – подумал он. Всё ведьма виновата. Это она приходит со своей отравой и крадёт у меня сына, стоит лишь мне отвернуться. Александр собирался спросить отца о боевых порядках фракийцев. Рассказывали по-разному, а он хотел знать… Однако, как видно, сейчас не получится. Филипп отослал писца и подозвал мальчика на табурет, покрытый красной овчиной. Сын сел слишком уж прямо, и Филипп тотчас почувствовал, что он уже раздумывает, как бы уйти. Врагам Филиппа нравилось думать, что все его люди в греческих городах попросту подкуплены. Любовь слепа, но ненависть ослепляет еще хуже. Те, кто ему служил, на самом деле приобретали много; но было среди них немало таких, кто вообще ничего не взял бы, не будь они покорены его обаянием. – Глянь-ка, – сказал он, доставая блестящий узел выделанной кожи. – Угадай, что это такое. Мальчик стал распутывать; его длинные пальцы тотчас принялись за работу, продевая ремни вверх и вниз, вытягивая, выпрямляя… По мере того как из хаоса возникал порядок, угрюмость на его лице сменилась сосредоточенностью, а потом серьезной взрослой радостью. – Праща и сумка для камней. На пояс цепляется, через вот эти прорези. Где делают такое? На сумке были нашиты рельефные золотые пластинки, вырезанные в форме стилизованных, округлых быков. – Её нашли на убитом фракийском вожде, – сказал Филипп. – Но она с дальнего севера, из травяных равнин. Это скифская. Александр внимательно разглядывал этот трофей с окраины Киммерийской пустыни, размышляя о бескрайних степях за Истром, о сказочных погребениях тамошних царей, окружённых кольцом мёртвых всадников, которых привязывают к столбам, так что кони и люди засыхают в сухом холодном воздухе. Ненасытная любознательность оказалась слишком сильна – он оттаял, и в конце концов задал все свои вопросы. Разговор получился довольно долгий. – Ну, давай, – сказал отец, ответив на всё. – Испытай свою пращу, я ведь её для тебя привёз. Посмотрим, что ты сумеешь сбить… Только не уходи слишком далеко, скоро афинские послы приедут. Праща лежала у мальчика на коленях, но он забыл о ней, только руки помнили. – Про мир говорить? – Да. Они высадились в Галесе и попросили, чтобы их пропустили через границу, не дожидаясь глашатая. Похоже, что торопятся. – Дороги там плохие. – Да, им надо будет отогреться, прежде чем я стану с ними говорить. Когда буду их принимать, ты можешь прийти послушать. Встреча будет серьёзная; пора тебе посмотреть, как дела делаются. – Я буду возле Пеллы. И обязательно приду. – Наконец-то они кончили болтать, и взялись хоть что-то сделать. А то всё гудели, как разбитый улей, с тех самых пор, как я Олинф взял. Последние полгода обхаживали южные города, лигу против нас собрать пытались… Ничего у них не вышло из этого, только пятки оттоптали. – Неужто все боятся? – Не все. Боятся не все. Но – ни один не верит другому, ни один!.. А некоторые верят тем людям, которые верят мне. И я им за эту веру воздам. Тонкие золотистые брови мальчика сошлись почти в сплошную линию, подчеркнув тяжёлые надбровья над глубоко сидящими глазами. – Неужто даже спартанцы не станут сражаться? – Под командой афинян, что ли? Возглавить борьбу они больше не могут, сыты по горло, а следовать за кем-нибудь – на это они никогда не пойдут. – Он улыбнулся про себя. – К тому же, они совсем неподходящая аудитория для оратора, который со слезами бьёт себя в грудь или брюзжит, будто баба базарная, которой обол недодали. – Когда Аристодем приезжал в прошлый раз договариваться о выкупе за Ятрокла – он мне сказал, он думает, что афиняне проголосуют за мир. Такие сведения давно уже перестали удивлять Филиппа. – Ну да, – согласился, он. – И чтобы поощрить их на это, я отпустил Ятрокла безо всякого выкупа; да так, что он оказался дома раньше самого Аристодема. Ладно, пусть шлют мне послов. Если думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду – или даже Фракию – они попросту дураки. Но тем лучше. Пусть они там голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам попусту тратить время… Одним из послов будет тот самый Ятрокл, и Аристодем тоже с ним. Это нам не повредит. – Он, когда был здесь, Гомера декламировал за ужином. Про Ахилла и Гектора перед их боем. Но он слишком старый уже… – Старость штука такая, что ко всем приходит. Да!.. Филократ, разумеется, тоже в посольстве. – Он не стал тратить время на объяснения, что это его главный агент в Афинах: был уверен, что мальчик и так знает. – С ним будут обращаться, как со всеми остальными. Дома ему не пойдёт на пользу, если мы станем его как-то выделять. А всего их десять человек. – Десять? – Мальчик изумился. – Для чего? И все они будут речи говорить? – Знаешь, афинянам все они нужны, чтобы следили друг за другом. Речи произносить будут все, тут ты угадал. Ни один не согласится, чтобы его обошли. Но будем надеяться, что они договорятся заранее и поделят темы, чтобы не повторяться. Но по крайней мере одно стоящее представление мы увидим. Демосфен приезжает. Мальчик навострил уши, будто собака, которую гулять позвали. Филипп увидел, как у него засветились глаза. Неужто каждый его враг – герой для сына? А Александр вспоминал красноречие гомеровских героев. Демосфена он представлял себе высоким и смуглым, как Гектор, с голосом звенящим бронзой, и с пылающими глазами. – Он храбрый? Как те мужи Марафона? До Филиппа этот вопрос дошёл словно из другого мира. Он помолчал, пока собирался с мыслями, потом зло улыбнулся в чёрную бороду. – Увидишь его – угадай. Только его самого не спрашивай. Волна краски медленно пошла по лицу мальчика, от белокожей шеи до самых волос. Губы его плотно сжались. Он ничего не ответил. Рассердившись, он становился разительно похож на мать. Филиппа это всегда уязвляло. – Ты что, шуток совсем не понимаешь? – спросил он. – Ты обидчив, как девчонка. Как он смеет говорить мне о девчонках! – подумал мальчик. Его руки так сжали пращу, что золото впилось в ладони. Ну вот, – подумал Филипп, – все труды насмарку. В глубине души он проклинал и жену, и сына, и себя самого. Заставляя себя говорить как можно мягче и спокойнее, он сказал: – Ну ладно. Мы с тобой оба посмотрим. Я его знаю не больше, чем ты. Это была не совсем правда: по донесениям своих агентов он знал того человека очень хорошо; казалось, что прожил с ним много лет. Но чувствуя себя обиженным, он позволил себе этот маленький обман. Пусть мальчишка остаётся при своих ожиданиях и надеждах. Через несколько дней он послал за сыном снова. Это время у обоих было заполнено до отказа. У отца были дела; у сына – вечные поиски новых испытаний, которые требовали крайнего напряжения: прыгать со скальных уступов, кататься на необъезженных конях, бить рекорды в метаниях и беге… Ну а кроме того он разучивал новую пьесу на своей новой кифаре. – К ночи они должны быть здесь, – сказал Филипп. – Утром будут отдыхать, потом будет официальный завтрак, потом я их приму… А на вечер назначен торжественный обед, так что время подожмёт и придётся им красноречия поубавить. Его лучшая одежда хранилась у матери, Мать была у себя. Писала письмо брату в Эпир, жаловалась на мужа. Писала она хорошо: у неё было много таких дел, которые писцу доверить нельзя. Когда он вошёл, она закрыла свой диптих и обняла его. – Мне надо нарядиться в честь афинских послов, – сказал он. – Я оденусь в синее. – Я знаю, что тебе к лицу, дорогой мой. – Нет, это должно быть подходяще для афинян. Я надену синее. – Тс-с-с! Я повинуюсь, мой господин. Значит синее, брошь из ляписа… – Нет, в Афинах только женщины носят украшения. Ничего, кроме колец. – Но, дорогой мой, ты должен быть одет лучше их! Ведь они же ничтожества, эти послы. – Нет, мама. Они считают украшения признаком варварства. Я их не надену. В последнее время она уже слышала иногда этот новый голос. Он ей нравился. Но до сих пор сын никогда ещё не говорил таким голосом с ней самой. – Ты будешь совсем как взрослый, господин мой. Она сидела; и поэтому смогла прильнуть к его груди и посмотреть на него снизу вверх. Погладила его выгоревшие волосы и добавила: – Когда пора будет одеваться, приходи ко мне. Ты одичал, как горный лев; я должна сама присмотреть, чтобы всё было как надо. Вечером он сказал Фениксу: – Я не хочу ложиться. Пожалуйста, позволь мне посмотреть, как приедут афиняне. Феникс с отвращением глянул в окно на сгущавшиеся сумерки. – Что ты надеешься увидеть? – проворчал он. – Проедет мимо кучка людей, в шляпах, нахлобученных до самых плащей… При нынешнем тумане ты слугу от хозяина не отличишь. – Всё равно. Я хочу их видеть. Ночь настала сырая, промозглая. С камышей возле озера капала вода; не смолкали лягушачьи трели, словно шум в голове… Неподвижный туман висел на осоке, окаймляя лагуну до самого моря, где его раздувал лёгкий ветерок. На улицах Пеллы грязные канавы смывали накопившиеся за десять дней мусор и отбросы вниз, к воде, покрытой оспинами дождя. Александр стоял у окна фениксовой комнаты, куда пришёл его будить. Сам он уже был одет в сапоги для верховой езды и в плащ с капюшоном. Феникс сидел с какой-то книгой возле лампы и жаровни, словно впереди у него была вся ночь. – Смотри! Из-за поворота факелы показались, уже едут!.. – Прекрасно. Теперь они будут у тебя на виду, можешь любоваться. Я выйду на улицу только когда время подойдёт, ни на миг раньше. – Дождик едва капает! Что ты будешь делать, когда мы пойдём на войну? – Я берегу себя для этого, Ахилл. Не забывай, что кровать Феникса стояла возле огня. – Слушай. Если ты не поторопишься, я сейчас тебе книгу подпалю! Ты ведь даже не обулся до сих пор! Он высунулся из окна. В темноте далёкие факелы, размытые туманом, казались крошечными, словно светлячки, ползущие по камню. – Феникс… – Да-да, времени ещё достаточно… – Феникс, он на самом деле хочет договориться о мире? Или только успокоить их хочет, на то время, пока не будет готов? Как олинфийцев. – «О, Ахиллес богоравный, могучий, возлюбленный сын мой…» – Он искусно настроился на волшебный ритм. – «Будь справедлив ты к отцу, что своим благородством прославлен…» Недавно ему приснилось, будто он стоит на сцене, одетый для роли Корифея в трагедии, для которой написана только одна страница. На воске всё остальное уже было, но ещё не переписано набело, и он попросил поэта изменить окончание; но когда попытался вспомнить это окончание – вспоминались только собственные слезы. – Ведь олинфийцы первыми нарушили договор. Они стакнулись с афинянами и впустили к себе его врагов. Это нарушение клятвы; а каждый знает, что нарушение клятвы лишает силы любой договор. – Их кавалерийские генералы бросили в бою своих людей… – Голос мальчика зазвенел. – Он заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил!.. – Наверно, это спасло немало жизней… – Они теперь рабы, ты понимаешь?.. Рабы!.. Я бы предпочёл умереть. – Если бы все это предпочитали, рабов бы не было. – Я никогда, ни за что не стану использовать предателей, когда стану царём. Если они придут ко мне – я их убью… И всё равно, кого они захотят мне продать. Даже если это будет мой злейший враг – я ему пошлю их головы. Я их ненавижу, как врата смерти. Этот Филократ – предатель! – И при всём том, он может сделать много хорошего. Ведь твой отец желает добра афинянам. – Если они согласятся на всё, что он скажет, да? – Знаешь, его могут заподозрить в том, что он хочет установить тиранию. Когда спартанцы победили их во времена моего отца, у них на самом деле была тирания. Но чтобы хорошо знать историю, надо этого хотеть. Ещё со времён Верховного Царя Агамемнона у эллинов был военный вождь. Иногда какой-нибудь город, иногда человек. Как собрали войско под Трою?.. Как отразили варваров в войне с Ксерксом?.. Только нынче, в наши дни, эллины грызутся словно псы – а вождя нет, руководить некому. – У тебя это звучит так, словно они и не стоят руководства. Но не могли же они так быстро измениться. – За два последних поколения самых лучших перебили. Мне кажется, и афиняне и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, с тех пор как сдали внаём фокидянам свои войска. Они прекрасно знали, каким золотом им платят. Куда бы ни попадало это золото, оно приносило смерть и разрушение, и не было этому конца. Теперь твой отец взял на себя роль бога, взялся делать его дело; и посмотри, как он преуспел, об этом толкует вся Греция… Кто более его достоин скипетра вождя? А когда-нибудь этот скипетр перейдёт к тебе… – Я бы пожалуй… – начал задумчиво мальчик. – Ой, гляди-ка, они уже проехали Священный Бор! Уже почти в городе!.. Давай, собирайся. Когда они садились на коней во дворе, Феникс проворчал: – Опусти капюшон пониже. Когда они увидят тебя во время приёма – им вовсе незачем знать, что ты болтался на улице, чтобы на них поглазеть, словно простолюдин. Никак я в толк не возьму, зачем тебе это понадобилось, чего ты ждёшь от этой прогулки. Проехав к Святилищу Героев, они отодвинулись с дороги на небольшую лужайку под деревьями. Листья на каштанах уже распускались, и теперь смотрелись узорчатой бронзой на фоне водянистых облаков, через которые сочился лунный свет. Факелы у всадников эскорта, сгоревшие почти до рукояток, плясали в неподвижном воздухе в такт поступи мулов и лошадей. В свете этих факелов был виден главный посол, рядом с ним ехал Антипатр. Александр узнал бы крупную фигуру и квадратную бороду генерала, даже если бы он и закутался, как все остальные; но тот только что вернулся из Фракии, потому считал эту ночь тёплой. Второй – это должно быть Филократ. Тело бесформенно в промокших одеждах: лютые глаза выглядывают в щель между шляпой и плащом как воплощение злобы. За ним следом ехал Аристодем; Александр узнал его по грациозной посадке. Ладно, с этими ясно. Глаза его обшаривали вереницу всадников, которые в большинстве своём старательно рассматривали дорогу из-под мягких шляп, пытаясь разглядеть, где могут оступиться их кони. Почти в самом конце ехал высокий, хорошо сложенный человек, сидевший по-солдатски прямо. Он казался не молод, но и не стар; свет факелов выхватывал из темноты его короткую бороду и рельефный, худощавый, профиль. Когда он проехал мимо, мальчик посмотрел вслед, сличая это лицо со своими снами. Только что он увидел великого Гектора, который не успеет состариться до тех пор, когда Ахилл подрастет. Демосфен, сын Демосфена из Пеонии, проснулся на рассвете, приподнял голову с простыни и огляделся вокруг. Комната в царских покоях для гостей просто великолепна. Зелёный мраморный пол, у двери и окон пилястры с золочёными капителями, табурет для его одежды инкрустирован слоновой костью, ночной горшок италийской работы с рельефными гирляндами… Дождь кончился, но задувал порывами леденящий ветер. На нём было три одеяла, но он с удовольствием взял бы ещё столько же. Его разбудила потребность в горшке, но горшок был в дальнем углу, а ковра на полу не было. Вставать противно… Он помедлил, скрючившись и обхватив себя руками. Сглотнув, ощутил саднящую боль в горле. Его опасения, возникшие в дороге, сбывались: в этот великий день – величайший из всех дней его жизни – у него начинается простуда. Он с тоской подумал о своём уютном доме в Афинах, где Кикнос, его раб, перс, и одеял принёс бы побольше, и горшок поставил бы у самой постели, и приготовил бы горячего молока с травами и мёдом… Это смягчило бы ему горло и вернуло бы голос… А теперь он лежал, как великий Эврипид, который встретил здесь свою смерть, заболев среди варварской роскоши. Неужто ему суждено стать ещё одной жертвой этой суровой страны, родины пиратов и тиранов? Неужто и его погубит утёс этого чёрного орла, хищно нависшего над всей Элладой, готового наброситься на каждый ослабевший, истекающий кровью город? Но с крыльями, омрачавшими небо над ними, они боролись беспрестанно; несмотря на мелочную корысть и междоусобицы, вопреки всем предостережениям, знамениям и пророчествам… И вот, сегодня он должен встретиться с хищником лицом к лицу – а у него нос заложило! На корабле, по пути сюда, он вновь и вновь проговаривал свою будущую речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить спорный вопрос, кому за кем выступать, они согласились, что говорить будут, начиная с самых старших – и дальше по очерёдности возраста. В то время как все остальные выдвигали доказательства своего старшинства, он страстно заявил, что он самый младший; с трудом веря, что они на самом деле настолько слепы: не понимают, какую возможность дарят ему. Поверил только тогда, когда был составлен самый последний список. От горшка, стоявшего вдалеке, взгляд его скользнул на вторую кровать. Его сосед Эсхин спокойно спал, раскинувшись на спине. Ну до чего ж здоров, смотреть противно! Теперь его длинные ноги торчали из-под одеял, а широкая грудь гудела в резонанс с храпом. Проснувшись, он всегда резво подбегал к окну и проделывал свои эффектные голосовые упражнения, которые не оставлял с тех пор как выступал на сцене. Если кто-нибудь предупреждал его, что снаружи холодно, он отвечал, что на том или том привале в армии было и похуже. Он должен был говорить девятым, Демосфен десятым. Но казалось – никакое благо не доходит к нему неподпорченным. У него было последнее слово, неоценимое в любом суде; его не купишь ни за какие деньги. Но некоторые из самых сильных аргументов уже будут изложены теми, кто выступит раньше; а потом ему придётся выступать вслед вот за этим человеком – а у него импозантная внешность, мощный голос и тонкое чувство времени; и память актёра, которая позволяет ему говорить без остановки, пока льётся вода из часов, ни разу не заглянув в записи; и – самый несправедливый дар богов – он может говорить экспромтом, если нужно. А ведь совершеннейшее ничтожество! Воспитан в нищете; правда, отец его, школьный учитель, вколотил в него достаточно грамоты, чтобы дать ему жалованье мелкого чиновника, но мать – та и вовсе жрица какого-то жалкого, занюханного иммигрантского культа, запрещённого законом… Кто он такой, чтобы чваниться в Собрании среди людей, учившихся в ораторских школах?!.. Нет сомнений, он держится только на взятках; но нынче без конца только и слышишь, что о его предках, – эвпатридах разумеется, – разорённых Великой Войной, и о его военных подвигах на Эвбее. Какая затасканная сказка! Снаружи в сыром воздухе скрипуче прокричал коршун, над кроватью пронёсся очередной порыв холодного ветра… Демосфен закутал в одеяла своё тощее тело и с горечью вспомнил, как накануне вечером, когда он пожаловался на мраморный пол, Эсхин заметил бесцеремонно: «Никогда бы не подумал, что тебе это может не нравиться, при твоей-то северной крови.» Уже много лет никто ему не напоминал, что дед его женился на скифке, дочери метэка; и только богатство его отца позволило ему выцарапать гражданство. Он-то думал, что всё это уже давно забылось… Теперь, воротя свой простуженный нос от спящего Эсхина и оттягивая хоть на несколько мгновений неизбежный поход к горшку, он злобно бормотал: «Ты был репетитором, а я учёным… Ты был прислужником, а я посвящённым…. Ты протоколы переписывал, а я прения вёл… Ты был третьеразрядным актёром, а я сидел в первом ряду…» На самом деле он никогда не видел Эсхина на сцене; но уж так хотелось, чтобы это было правдой, что он добавил: «Тебя освистывали, а я свистел». Пол под ногами казался зелёным льдом, от струи шёл пар. Постель тотчас остыла; теперь оставалось только одеваться и двигаться, чтобы хоть как-то разогреть себе кровь. Если бы Кикнос был здесь!.. Но Совет приказал им торопиться, остальные по-дурацки предложили обойтись без слуг… Если бы он один взял своего – это дало бы всем его врагам хороший повод для целой кучи нападок!.. Поднималось бледное солнце, ветер стихал. Снаружи должно быть теплее, чем в этом мраморном склепе… Мощёный двор был пустынен, если не считать какого-то бездельника, мальчишки-раба. Вот что, он сейчас возьмёт свой свиток и ещё раз прорепетирует речь. Но если заняться этим здесь, то Эсхина разбудишь; а тот начнёт удивляться, что ему до сих пор нужен написанный текст, и хвастаться, что сам он всё всегда выучивает сразу. В доме никто ещё не проснулся, только рабы. Он посмотрел на каждого, в поисках греков. При осаде Олинфа было захвачено много афинян, и у всех послов были полномочия уладить дела с выкупом, где появится такая возможность. Он твердо решил выкупить каждого, кого найдёт, хотя бы и за свой собственный счёт. На лютом холоде, в этом мерзком, чванливом дворце, он согревал себе сердце мыслями об Афинах. В раннем детстве его баловали, но школьные годы были ужасны. Отец – богатый торговец – умер, оставив его на попечение нерадивых опекунов. Он был хилым парнишкой и ничьих желаний не возбуждал, зато сам возбуждался часто. В мальчишьем гимнасии это проявилось очень явно, и непристойное прозвище прилипло к нему на долгие годы. В отрочестве он узнал, что опекуны растаскивают его наследство; а у него не было никого, кто взял бы на себя ведение его судебных дел, – только он сам, заика несчастный. Он учился упорно; он занимался до изнеможения, в тайне, подражая актёрам и ораторам, пока не подготовился. Но когда, наконец, выиграл процесс – от денег осталось не больше трети. Он начал зарабатывать себе на жизнь единственным делом, в котором был искусен, и постепенно разбогател на полуприличной мелкой поживе; а в конце концов начал ощущать и крепкое вино власти, когда толпа на Пниксе стала слушать его, затаив дыхание, и верить каждому его слову. Все эти годы он защищал свою слабую, истерзанную гордость доспехами гордости Афин. Афины должны вернуть себе прежнее величие; это будет его трофей победителя – такой, который сохранится до конца времен. Он ненавидел очень многих – одних по достойным причинам, других из зависти, – но больше чем их всех вместе взятых ненавидел он человека, которого ни разу в жизни не видел, сидящего в этом старом кичливом дворце. Македонского тирана, готового превратить Афины в зависимый город. В коридоре татуированный синей краской раб-фракиец чистил пол. Сознание, что он афинянин, – что нет в мире племени выше, – вновь поддержало Демосфена, как и всегда. Царь Филипп должен узнать, что это значит. Да, он зашьёт рот этому человеку, как говорят в судах. Так он пообещал своим коллегам. Если бы царю можно было бросить открытый вызов, то не было бы нужды в посольстве. Но можно напомнить о прежних узах – и тонко, но достаточно ясно показать, как он нарушал обещания, как раздавал заверения с единственной целью выиграть время, как натравливал одни города на другие, как стравливал разные партии, как оказывал поддержку врагам Афин – и в то же время соблазнял или уничтожал их друзей. Начало речи уже было отшлифовано; но у него есть наготове небольшой эпизод, который надо вставить после вступления; если его слегка подработать – очень хорошо пойдёт. Он должен произвести впечатление не только на Филиппа, но и на остальных послов; со временем кое-кто из них может стать более влиятелен, чем сегодня. И уж во всяком случае он опубликует свою речь. На каменных плитах мощёного двора валялись ветки, оборванные ветром. Возле низкой стены стояли кадки с подрезанными, облетевшими кустами роз. Неужели они цвели здесь когда-то? Вдали виднелись бело-голубые горы, прорезанные чёрными ущельями; леса под ними густы, словно мех… По ту сторону стены пробежали двое молодых людей, оба без плащей, перекликаясь друг с другом на своём варварском наречии. Он колотил себя руками по груди, топал ногами, сглатывал слюну, в тщетной надежде что больное горло станет получше, – а в голову закралась невольная мысль, что люди, выросшие в Македонии, должны быть более закалёнными. Даже мальчишка-раб, которому конечно не мешало бы заняться обломанными ветками, казалось, ничуть не мёрз в своей единственной грубой одёжке, спокойно сидел на стене; ему было настолько тепло, что он мог и не двигаться. Однако, хозяину не мешало бы обуть его, по крайней мере… Работать, работать… Он развернул свой свиток на втором абзаце и – шагая, чтобы не замёрзнуть, – начал говорить, пробуя то так то эдак. Взаимосвязь модуляций и ритмов, подъёмов и спадов, обвинений и увещеваний – превращала каждую произнесенную им речь в законченное произведение искусства. Если его перебивали и он должен был ответить – отвечал как можно короче: чувствовал себя уверенно только тогда, когда возвращался к написанному тексту. Только хорошо отрепетировав, мог он произнести свою речь поистине достойным образом. – Таковы были, – читал он в пустом дворе, – многочисленные услуги нашего города отцу твоему Аминту. Но до сих пор говорил я о вещах, которых ты, естественно, помнить не можешь, поскольку в то время еще не родился. Позволь же напомнить о добрых делах, которых ты был свидетелем, которые относились уже к тебе самому!.. Он сделал паузу. Здесь Филипп должен заинтересоваться. – И родичи твои, уже старые сегодня, подтвердят всё сказанное мною. Когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли; а вы с братом Пердиккой были малыми детьми; а мать ваша Эвридика была предана теми, кто клялся ей в дружбе; а изгнанник Павсаний возвращался, чтобы бороться за трон, воспользовавшись возникшими обстоятельствами и не без поддержки… Он говорил, расхаживая по двору, и теперь не хватило воздуха закончить фразу. Переводя дыхание, он заметил, что мальчишка-раб спрыгнул со стены и идёт за ним. Ему вспомнились давние годы, когда его передразнивали, – он резко обернулся, чтобы поймать мальчишку на ухмылке или непристойном жесте. Но мальчик смотрел на него открыто и серьёзно, в ясных серых глазах не было и тени насмешки. Должно быть, его привлекла новизна жестов и интонаций, как какую-нибудь зверюшку привлекает флейта пастуха. Дома, когда репетируешь, слуги спокойно проходят мимо и внимания не обращают… – … когда, поэтому, наш генерал Ификрат пришёл в эти земли, Эвридика, мать твоя, послала за ним и – как утверждают все бывшие при этом – подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя, совсем маленького, посадила к нему на колени и сказала: «Отец этих сирот, пока был жив, считал тебя своим сыном…» Он остановился. Взгляд этого мальчишки сверлил ему спину. Чтобы крестьянское отродье глазело на тебя, словно на скомороха, – это начинает надоедать. Он угрожающе махнул рукой, будто отгоняя собаку. Мальчик попятился на несколько шагов и остановился, глядя на него снизу вверх, чуть склонив голову набок. И сказал по-гречески, чуть высокопарно и с сильным македонским акцентом: – Продолжай, пожалуйста. Продолжай про Ификрата. Демосфен заговорил снова. Он привык обращаться к тысячным толпам, но теперь оказалось, что этот единственный, только что обнаруженный слушатель совершенно нелепо смущает его. И вообще, откуда он взялся?.. Что бы это могло значить? Хоть он одет по-рабски, это не садовник. Кто его прислал, и зачем? Присмотревшись внимательнее, он обнаружил, что мальчик чисто вымыт, даже волосы чистые. Нетрудно догадаться, что это значит. Особенно в сочетании с такой внешностью. Конечно же, это наложник хозяина своего; и мужчина использует его – хотя он и совсем ещё мал – для своих тайных поручений. Почему он всё время слушал?.. Демосфен недаром прожил больше тридцати лет в бесконечных интригах. В мозгу у него моментально пронеслось несколько возможных вариантов. Быть может, кто-нибудь из людей Филиппа старается предупредить царя заранее?.. Но слишком не похоже, чтобы для этого выбрали такого юного шпиона… Тогда что же?.. Или это связной?.. Но к кому? Кто-то из их десятки наверняка подкуплен Филиппом. Пока они ехали сюда, эта мысль не давала ему покоя. Раньше он подозревал Филократа. Где взял он деньги на большой новый дом? Как смог купить сыну призового коня? И он стал вести себя как-то иначе, когда они приблизились к Македонии… – Что с тобой? – спросил мальчик. Демосфен вдруг осознал, что всё время пока был углублён в себя, этот маленький раб неотрывно следил за ним. Он разозлился. И медленно, чётко, на кухонном греческом, каким говорят с рабами-чужеземцами, спросил: – Чего тебе? Кого ищешь? Кто хозяин? Мальчик снова наклонил голову и, вроде, собрался ответить, но видимо передумал. Совершенно правильно и с меньшим акцентом, чем в первый раз, он спросил: – Скажи пожалуйста, будь добр, Демосфен ещё не выходил? Даже себе самому он не признался, что почувствовал себя уязвлённым. Привычная осторожность заставила его ответить: – Мы, послы, все одинаковы. То, что хотел сказать ему, можешь сказать мне. Зачем он тебе нужен? – Просто так, – сказал мальчик, ничуть не смутившись тоном строгого допроса. – Хочу его увидеть. Похоже, что скрываться не имело смысла. – Я Демосфен. Что ты хотел мне сказать? Мальчик улыбнулся такой улыбкой, какой хорошо воспитанные дети встречают неудачные шутки взрослых: – Я знаю, какой он. А кто ты на самом деле? Тут действительно что-то серьёзное! Быть может, он на пороге какой-то тайны, которой цены не будет!.. Он инстинктивно огляделся вокруг. В этом здании может быть полно глаз; и рядом нет никого, кто мог бы ему помочь, придержать мальчишку, не дать ему закричать и всполошить это осиное гнездо. В Афинах он часто стоял возле дыбы, рядом с палачом, когда рабов допрашивали так, как дозволял закон. Чтобы рабы дали показания против своего хозяина, для них надо иметь что-то такое, чего они будут бояться больше, чем самого хозяина. Иной раз попадались и такие малыши, вроде этого; когда идет следствие, мягкость недопустима… Но здесь он был среди варваров и не имел под рукой никаких законных средств. Ладно, придётся постараться самому, он сделает всё, что сможет… В этот момент из окна гостевых покоев раздались рулады громкого, сочного голоса. Эсхин стоял, выпятив грудь, его обнажённый торс был виден до пояса. Мальчик оглянулся на звук и воскликнул: – Вот он! Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Он едва не взорвался от скопившейся зависти. Но надо сохранять спокойствие, надо думать, надо двигаться шаг за шагом… Значит, вот кто предатель! Эсхин! Ничего лучшего нельзя было и представить себе. Но нужно иметь хоть какое-то свидетельство, какую-то зацепку; явное доказательство – это уж слишком, об этом и мечтать нечего… – Это Эсхин, сын Атромета, – сказал он. – До недавнего времени профессиональный актер. Он и делает актерские упражнения для голоса. В гостевых покоях тебе каждый скажет, кто он. Спроси, если хочешь. Мальчик медленно переводил взгляд с одного из них на другого. Пунцовый румянец пополз от груди до самого лба, окрашивая чистую кожу. Он не произносил ни звука. Ну, – подумал Демосфен, – теперь мы сможем узнать что-нибудь интересное… Но одно было совершенно несомненно – эта мысль ворвалась в сознание, несмотря на то, что он обдумывал свой очередной ход, – несомненно было, что он никогда в жизни не видел такого красивого мальчишки. Теперь, когда он покраснел, казалось, что вино налито в алебастровый сосуд и смотрится на просвет. Желание стало неотвязным, мешало думать. Потом, потом… Сейчас, быть может, всё зависит от того, удастся ли ему сохранить ясность мыслей. Он узнает, кто хозяин этого мальчишки, и быть может его удастся купить. Кикнос давно уже утратил красоту; он полезен – но и только… Надо будет действовать осторожно, найти надёжного агента… Но сейчас необходимо расколоть мальчишку, пока он не оправился от первого замешательства, сейчас нельзя думать ни о чем другом… Демосфен сказал резко: – А теперь говори-ка правду, не вздумай лгать. Зачем тебе нужен Эсхин? Давай, говори всё. Я уже достаточно много знаю. Наверно, пауза получилась слишком долгой: мальчишка успел собраться и смотрел теперь без тени смущения, даже дерзко. – Вряд ли ты что-нибудь знаешь, – сказал он. – Ты пришел к Эсхину. С чем ты пришел? Давай, рассказывай! И не смей лгать! – Чего ради я стал бы лгать? Я тебя не боюсь. – Это мы посмотрим. Так чего ты от него хочешь? – Ничего. И от тебя тоже. – Ах ты, мерзавец бесстыжий! Не иначе, хозяин тебя балует и портит… Он продолжил эту тему, пользуясь случаем, чтобы добиться чего-нибудь для себя, – и похоже, мальчик понял; если не слова по-гречески, то, во всяком случае, его намерения. – Прощай, – сказал он коротко. Это не годилось. – Подожди! Не убегай, пока я не закончил свою речь. Кому ты служишь? Невозмутимо, с легкой улыбкой, мальчик посмотрел на него и ответил: – Александру. Демосфен нахмурился. Похоже, среди македонцев из хороших семей Александром зовут каждого третьего. А мальчик тем временем помолчал задумчиво и добавил: – И богам. – Ты зря транжиришь моё время, – воскликнул Демосфен, вновь охваченный своими чувствами. – Не смей уходить. Иди сюда!.. Мальчик уже отворачивался – он схватил его за кисть. Тот отодвинулся на всю длину руки, но вырваться не пытался. Только смотрел. Глубоко посаженные глаза сначала расширились, а потом, казалось, посветлели из-за сузившихся зрачков. Он сказал очень медленно, на очень правильном греческом: – Забери с меня свою руку. Иначе ты скоро умрёшь. Это я тебе говорю. Демосфен отпустил. Ужасный мальчишка, от него страшно становится! Ясно, что это фаворит какого-нибудь очень влиятельного вельможи. Угрозы его, разумеется, мало что стоят, но это Македония… Мальчишка был свободен, но не уходил, задумчиво разглядывая его. И у него в животе зашевелилось что-то холодное. Вспомнились засады, яды, ножи из-за угла в спину… К горлу подступила тошнота, и по спине поползли мурашки. А мальчишка стоял неподвижно и глядел на него из-под копны спутанных волос. Потом отвернулся, перепрыгнул через низкую стену – и исчез. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=129634) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.