Бумажные людишки Уильям Голдинг Как известно, Литература – это подруга, которая не кормит, а лишь поит. Что же тогда такое Литературная Критика? Романист Уилфрид Баркли, переживающий одновременно «кризис творчества» и «кризис середины жизни», поневоле вынужден терпеть возле себя литературного «Санчо Пансу» – дотошного профессора – «барклеиста»… Так начинается ядовитая сатира на писательские и издательские нравы второй половины XX в. – «Бумажные людишки» Уильяма Голдинга, книга своеобразная, изящная и, как ни странно, ЗАБАВНАЯ. Уильям ГОЛДИНГ БУМАЖНЫЕ ЛЮДИШКИ Моему другу и издателю Чарльзу Монтейту Глава I Я сразу понял, что ночка предстоит еще та. Опьянение, что бы я там ни пил, улетучивалось из головы, оставляя осадок раздражения, непонятной злости и даже в чем-то раскаяния. Это не был запой или загул, ни-ни. Если сильно постараться, я бы убедил кого угодно, что вечером выпил не больше положенного по обязанности хозяина – ведь известный британский писатель принимал профессора английской литературы из-за океана, не как-нибудь. И доказал бы, что мне как-никак исполнилось пятьдесят и что мы устроили, цитирую, этакое обильное континентальное застолье, основу основ европейской цивилизации, конец цитаты. (Никак не соображу, взято это откуда-то или нет. Пусть будет самозаимствование, если угодно.) Но безжалостный аналитик моего поведения – то бишь я сам – ни за что не поверил бы в такую чушь. Начали мы за завтраком. Это-то и послужило первотолчком; настало время ужасающей жажды с четырех до пяти, когда кажется не просто оправданным, а безусловно необходимым в свете того, что началось в полдень, сдвинуть предложение добавить – с шести, как диктуют условности, на пять, а это, в свою очередь… и так далее. И если я мог поздравить себя с тем, что как-то еще соображаю в половине четвертого утра, то это настолько ничтожная победа, что почти всякий счел бы ее тяжким поражением. А этот занудный молодой профессор Рик Л. Таккер будет еще и за завтраком! При воспоминании о нем я заворочался на кровати и тут же скрючился со стоном. Хоть за то спасибо, что он без жены, а то я стал бы подкатываться к ней или по крайней мере пытаться ухаживать. И пришлось бы снова пить. Нет. Я все равно выпил бы – потому что была возможность и было скучно, и к черту страшные клятвы завязать, которые я давал себе не далее как в прошлый понедельник. И вот еще что. В моих воспоминаниях о прошедшем вечере зиял провал, этакая черная дыра, относительно того периода, когда долгий летний вечер перешел в ночь. Да нет, не дыра, просто дырочка в промежутке между послеобеденным возлиянием и… Да, она определенно становилась меньше, черная дыра то есть, потому что я начал припоминать, что достал еще одну бутылку, открыл ее, невзирая на их протесты, и… и что? Я ощупал горло, рот, голову, живот. Нельзя же поверить, будто я много принял из этой (пятой!) бутылки. В противном случае моя голова бы… и живот бы… и черная дыра бы… И вот именно в этот момент – если бы я дал себе труд просмотреть эту гору дневников, которые намерен сжечь, то смог бы назвать точный день и час – мне пришла в голову мысль. О том, что точкой перехода запойного пьянства в алкоголизм как раз и служит появление этой самой черной дыры. С ужасающей ясностью раннего утра я понял – болезнь моя уже неизлечима. Потому что идет интенсивный процесс распада мозга. Я присел, хотя и с трудом. За окном появлялись проблески света. Меня охватил следующий симптом – ощущение сухой беспощадной реальности, препарирующей меня со всех сторон, неумолимого стража закона, вселяющего безумный страх, как это бывает со всеми наркоманами. Вот эту самую сухость и суровость можно было воспринимать как чудовище, которое пока еще не видно – и не будет видно, в отчаянии мысленно возопил я, никогда не появится на свет, насколько это в моих силах! Я буду сражаться с черной дырой, сражаться на побережье, в ресторанах и кафе, в клубах и барах, в пути и дома1 (#litres_trial_promo), в самих проклятых восхитительных бутылках, надеясь получить хоть толику удовольствия без расплаты, или хотя бы получать удовольствие при трезвом свете дня, а не под пристальным строгим взглядом чудовища – помню, я перепугался до глубины души, я был в неописуемом ужасе. Нет, да нет же, взмолился я в сторону розовеющего окна, я не так низко еще пал! Но мне вспомнились слова мудреца: все, что только может случиться с человеком, может случиться именно с тобой! Я попытался собраться с мыслями. Ты ни от чего не застрахован. От черной дыры никуда не денешься, но первое, что следует сделать трезвеющему с тяжкого похмелья, – найти фонарик и светить в нее, пока не убедишься, что это всего лишь обычный провал в памяти, один из признаков начинающегося старения, которых с каждым годом будет все больше. Здравый смысл подсказал и выход. Нужно только спуститься вниз, осмотреть четыре пустые бутылки и пятую початую, вызвать дух Холмса или Мегрэ и восстановить этот промежуток от обеда до сна по виду бутылок и рюмок, может, что-то и пролилось, а может, к счастью, и нет, и я увижу, что пятая бутылка полна, только пробка вынута… Тут Элизабет со вздохом повернулась на соседней кровати. Она-то должна знать – о да, разумеется! И все мне выскажет в надлежащее время; но зачем же будить ее и спрашивать? Чтобы познать истину, следует надеть халат и шлепанцы, ну да, и взять фонарик, который я всегда держу на тумбочке, потому что в наших местах часто отключают свет. И мои собственные попытки скрыть по пьянке следы не должны вводить меня в заблуждение. Необходимо допросить бутылки с пристрастием. Если потребуется, надо будет выскользнуть через заднюю дверь – нет, через оранжерею, там тише, – добраться до мусорного ведра, сборника, ящика, poubelle, называйте как хотите, и потрудиться пересчитать бутылки. Потому что, правду сказать, я уже не верил, что та бутылка полна, только пробка вынута. Это было бы чудом, а чудеса, хотя и случаются, но только не со мной. Я был настолько слаб – разумом, не телом, – что боязнь случайно разбудить Элизабет превратила перспективу вылезть из кровати в испытание воли, подобное прыжку в холодную воду. Сроду не любил холодную воду. Тут-то и случилось то, что заставило меня решиться. Прорезиненная крышка мусорного ящика во дворе с грохотом упала. Теперь все прояснилось. Я больше не был кающимся пропойцей. Я превратился в Разгневанного Домовладельца. «Сэр, доколе мы под видом просвещенного экологизма будем терпеть бесчинства этих отвратительных тварей, рискуя при этом заразиться болезнью, которая уже считалась уничтоженной? Сэр, хотя нам и следует быть осмотрительными, тем не менее, сэр… сэр, сэр, сэр…» Чертовы барсуки. Я вылез из-под одеяла, уже не обращая внимания на Элизабет. Единственным оружием в доме было древнее, но мощное пневматическое ружье, которое я приобрел при обстоятельствах слишком тривиальных и запутанных, чтобы рассказывать о них. Писатель – нет, известный писатель – да нет, черт побери, Уилфрид Баркли стреляет в барсука. Разве это запрещено? Со времен короля Иоанна Безземельного или когда там? Что, нельзя застрелить барсука на своей собственной земле? Голова у меня сделалась удивительно ясной, похмелье отошло куда-то совсем далеко. Я чувствовал себя прощенным. Наверное, это была возможность кого-то убить, вековечная привилегия землевладельцев. Я набросил на себя халат, влез в шлепанцы. На цыпочках спустился мимо гостевой комнаты, где в одиночестве почивал на letto matrimoniale2 (#litres_trial_promo) наш профессор. В столовой достал ружье из буфета, откинул ствол и зарядил. На цыпочках проследовал через теплую оранжерею, открыл дверь и огляделся. Тут передо мной возникла дилемма. Как стрелять в барсука, если не видно ничего, кроме неясного утолщения в мусорном ведре? Лапы животного цеплялись за края, головой, погруженной внутрь, он сноровисто рылся в наших отбросах. Наверное, слизывает остатки паштета или обсасывает шкурку от бекона, а то и грызет косточку. Это ведь дикое животное, если его и можно усыплять, то надо призывать соответствующие власти. Опять-таки (черт возьми, хоть раз в году бывает по утрам не так холодно?), опасны ли барсуки – не просто как переносчики инфекции, а сами по себе – кусаются, царапаются, что там еще? Нападает ли раненый барсук на человека? Не вцепится ли загнанная в угол или беременная (а беременна ли она?) барсучиха мне в горло? Сложность положения усугублялась еще и моим абсурдным одеянием. На мне была старая пижама, а завязка халата стягивалась на животе немного выше резинки пижамных штанов, которая от ветхости уже ничего не держала. Соответственно штаны вели себя одинаково даже в противоположных ситуациях. Когда я худел, они спадали. Если я набирал вес, они сползали. В одной руке я держал заряженное ружье, в другой фонарик, и мне нечем было придержать штаны, когда они поползли под халатом – пришлось сдвинуть колени. В таком положении трудно противостоять нападающему барсуку. С большой неохотой я признал руку моей всегдашней судьбы – нелепого фарса. И тут из мусорного ящика донесся новый звук. Я зашаркал туда нелепой походкой: в одной руке ружье, другая держит фонарик и в то же время прихватывает спадающие штаны. От внезапного порыва ветра зашумели ветки в саду. У ящика я оказался в тот самый момент, когда барсук, встревоженный непонятным звуком, застыл на месте преступления. Он поднял голову, увидел меня, и это был единственный раз, когда я встретил «сдавленный крик» не в книге. За криком последовало на высоких тонах то, что в комиксах обозначают звукоподражанием «ги-и» или «гу-у». За кромкой ящика на фоне зари показалось лицо профессора Рика Л. Таккера. Мне следовало бы пожалеть его, но я не стал. Он мне осточертел, он всюду влазил, все вынюхивал и явно хотел сделать меня своей персональной кормушкой. А теперь я застал его за немыслимым святотатством. Я заговорил очень громко. Пусть весь мир проснется, гремели мои децибелы, с чего это я должен скрывать, что достойный профессор английской литературы роется в моих отбросах? – Вы, наверное, очень проголодались, Таккер. Жаль, что мы не смогли вас накормить как следует. Он не издавал ни звука. За его спиной виднелась распахнутая дверь кухни. Я не мог на нее указать – руки были заняты. Я сделал жест ружьем, при этом придавил пальцем (я ведь тогда еще не привык к оружию) спусковой крючок. Ружье выстрелило со звуком, который днем показался бы не громче хлопка пробки из-под шампанского, но на рассвете напомнил первый залп при высадке в Нормандии. Таккер, надо полагать, издал второй сдавленный крик, но я ничего не слышал, кроме выстрела, эха от него и воплей птиц на много миль кругом. Таккер повернулся и неуклюже, как барсук, затопал на кухню. Я потрусил за ним следом, включил свет, закрыл дверь и приставил к ней ружье. Я свалился на табурет у кухонного стола, а Таккер, понимая неизбежность дальнейшего разговора, сел напротив. Из-за собственного дурацкого положения и бестолковости мое раздражение переросло в ярость. – Бога ради, Таккер! Щека у него была вымазана чем-то съедобным, к тыльной стороне ладони прилип мармелад с парой чаинок. Видно было, как он старался – даже разрывал пластиковые мешки, которые я выставлял для сельских мусорщиков, или, как выразился бы Таккер, «работников санитарной службы». В правой руке Таккер сжимал кучу смятых бумаг, которые я еще сутки назад полагал надежно уничтоженными. К его халату прилипли обрывки бумаги с написанными на них детскими каракулями. – Господи, Таккер, вы же… Вы думаете, для чего я это выбросил? Ну-ка… Тут мне стало не по себе. Все не так просто. – То, что вы держите, Таккер, нормальные люди называют компроматом. У меня его немного, но то, что есть, не стоит и рулона приличной туалетной бумаги. Можете забрать это с собой, если хотите. – Пожалуйста, Уилф… – И вы порезались. Там есть битое стекло. Он покачнулся на табурете. – Я ранен… Я словно впервые услышал сдавленный крик. И слово «ранен» услышал как бы впервые. – Господи! Я вскочил на ноги, сделал шаг и ухватился за стол, чтобы не упасть. Пижамные штаны свалились до лодыжек. Я отшвырнул их, вдруг осознав, насколько серьезна ситуация. Из праведно разгневанного я внезапно превратился в чудовищно виновного. – Дайте-ка я посмотрю. – Нет-нет. Все в порядке. – Чушь. Вот – смотрите! – Думаю, все обойдется. Я схватился за пояс его халата, развязал узел, потом стащил халат с его плеч. Показалась волосатая грудь, а ниже узкая полоска зарослей вела к еще более волосатому лобку. – Где, черт побери? Он не ответил, но покачнулся. Халат сполз с его руки – от волосатого плеча к заросшему предплечью. Я со страхом высматривал кровь. Потом стащил халат до кисти. Там виднелись синяк и царапина. Ручеек крови стекал на тыльную сторону кисти. – Таккер, вы идиот, вы вообще не ранены! Словно по законам сцены, дверь кухни распахнулась. Вошла Элизабет, присматриваясь к наготе Таккера и моим отброшенным пижамным штанам. – Мне не хотелось бы мешать, но уже довольно поздно и очень трудно заснуть. Вы бы не могли не так шуметь с этим? – С чем, Лиз? – С тем, что вы делаете. – Ты что, не видишь? Я подстрелил его. Он залез в мусорный ящик, ведро, бак. Барсук… О Господи! Не могу объяснить! Элизабет ужасающе ласково усмехнулась: – Не сомневаюсь, что сможешь, если дать тебе время, Уилфрид. – Я думал, что он – это барсук. Я случайно выстрелил из воздушки, понимаешь… – Понимаю, – промурлыкала Элизабет. – Если ты намерен продолжать, пожалуйста, не напугай лошадей. – Лиз! Она нагнулась и подобрала обрывок, свалившийся откуда-то с Таккера. Перевернула бумажку, прочла ее сначала про себя, а затем вслух: – «…жажду быть с тобой. Люсинда». Снова перевернула и понюхала с видом знатока. – И кто же такая Люсинда? Потом, словно в ней сработал переключатель, она превратилась в идеальную хозяйку. Ей надлежало убедиться, что уже сокрытые халатом волосяные покровы Таккера не пострадали. Она вела себя так, словно все происшедшее было шуткой, которая ей явно пришлась по душе. Вскоре она оставила нас. Похмелье вернулось ко мне, еще более тягостное, умеряемое лишь остатками ярости. – Боже, как жаль, что я вас не застрелил! Таккер покорно кивнул, он был готов попасть под пулю во имя науки, даже признавал такое право за мной, за божественным мной. Готов был поступиться моей властью над всем на свете, кроме слов, которые я написал или кто-то написал мне, которые по своей природе, нет, по моей природе… да что за чертовщина? Даже сейчас помню, как я ненавидел Таккера, боялся Лиз и злился на бездумную Люсинду. А еще гневался на себя и на невероятность и неописуемость всего происшедшего фарса. К чему все это марание бумаги, накручивание сюжетов, построение образов, хитрые завязки и неожиданные развязки, если в реальном мире из реального мусорного ящика совершенно немыслимые действия живых людей вытащили на свет дневной некоторые вещи, которые я тщательно скрывал и думал уже, что избавился от них. Причем никакими моральными доводами утешиться я не мог – сплошная ведь аморалка. – Таккер. – Вы меня называли Риком, Уилф. – Послушайте, Таккер. Завтра вы отсюда уедете. То есть сегодня. И никогда больше не вернетесь. Никогда, никогда, никогда, никогда. – Вы мне разбиваете сердце, Уилф. – Идите спать, Бога ради! Я оперся локтями о стол и обхватил голову. И неизбывное отчаяние охватило меня. – Идите спать, уходите, убирайтесь. Оставьте меня в покое, в покое… Его ответ был верхом абсурда, на какой способны лишь фанатичные почитатели. – Понимаю, Уилф. Это Бремя. Наконец дверь кухни закрылась. Глубокая жалость к себе заполняла соленой водой мои глазницы. Люсинда, Элизабет, Таккер, книга, которая никак не шла, – слезы заливали мне ладони, как Таккеру его кровь. А в саду утренний хор исполнял оду радости. Наконец я раскрыл глаза. Да, разумеется, я должен был знать. Доказательство нагло смотрело мне в лицо. Оно стояло рядом с раковиной – бутылка, которую я открыл, но не смог никого уговорить выпить. Она была пустая. Рядом стояла еще одна. Тоже пустая. Похмелье достигло вершины. Я принялся искать пилюли, украденные у Лиз, которые раньше помогали. За дверью упал мусорный ящик. Я в бешенстве вскочил. Черное с белыми полосами, покрытое щетиной существо бежало вдоль берега к мельничной плотине, надеясь там скрыться в лесу на другом берегу. Мусорное ведро, бак, ящик, poubelle, доказательство, обвинение, лежало на боку, а возле него образовался целый хвост из отбросов, ненужных коробок, бутылок, огрызков мяса, яичной скорлупы, указывая направление, в котором скрылся барсук. И в этом месиве написанные от руки, напечатанные на машинке или в типографии, черно-белые и цветные – бумаги, бумаги, бумаги! Это уж было чересчур. Сельский фестиваль, недельное обозрение всех вчерашних дней, не состоялся. Я побрел по дому, как мне казалось, неслышно. Открыл дверь «нашей» спальни, и меня ослепил яркий дневной свет. Элизабет отвернулась. – Я не сплю. – Послушай, Лиз… – «Жажду быть с тобой. Люсинда». Я не нашелся что сказать. Забрал со своей кровати пуховое одеяло и побрел в так называемый кабинет. Рассветный хор умолк, и я понимал, что шумы утра понедельника начнутся гораздо раньше, чем моя несчастная голова придет в хоть какой-то порядок. И в этот – нет, не момент, а узел времени – я кое-что понял и вздрогнул – вернее, содрогнулся. В мусорном ящике были еще и обрывки фотографий. Ну почему я, желая избавиться от этих коробок с позором минувших времен, выбросил их в ящик, а не сжег? И почему сказал Таккеру? И почему он такой упрямый, решительный, целеустремленный идиот? Где-то в рассыпанной куче отбросов, мятые, изорванные, вымазанные вареньем или маслом – поди знай, кто из прислуги, или мусорщик, или молочник, – или покоятся в желудке у барсука: важно то, что Рик Л. Таккер и барсук своими утренними подвигами поставили меня под угрозу лишиться жены и доброго имени одновременно. Усердие и вкрадчивая целеустремленность, казавшиеся мне поначалу смешными, теперь выглядели страшнее заразной болезни. Будто вся бумага сделалась липкой, и теперь, будь то сало или мармелад, вы уже никогда от них не отделаетесь, коль единожды замарались. Это бумага-липучка, а я муха. Венерина мухоловка, трава-росянка. Те следы на песке времени, что я сейчас видел, лучше было бы не оставлять. Глава II – А кто такая Люсинда? Это было началом конца нашего брака с Лиз. Нельзя жениться на женщине, которая на десять лет моложе. Это заняло годы – при наших-то законах о разводе. Мы были, есть и всегда будем прочно связаны – не любовью, не ненавистью, не гнилым компромиссом и не странными отношениями любви-ненависти. Как эту связь ни назови, она была, мы ею упивались, с ней боролись и от нее страдали. Мы абсолютно не подходили друг другу и не могли производить ничего, кроме разногласий. Пока Лиз была здорова, она оставалась строгой моралисткой. Я же, как мне теперь ясно, мог сохранить свою личность, лишь предаваясь пороку. Что порождало необходимость скрывать его – хотя поди догадайся, что именно Лиз знала или подозревала? Этот грязный клочок бумаги послужил катализатором. Будь я проницательнее, я бы узрел в его появлении из мусорного ящика краешек всеохватывающей картины. Люсинда – это до брака с Лиз, а во время событий с барсуком у меня была женщина, которую я вполне успешно скрывал. Ирония судьбы? Око Осириса? Застигнутый на кухне с Риком Л. Таккером и клочком бумаги, я вынужден был сделать то, к чему совершенно не привык: чистосердечное признание. Вопреки всем ожиданиям (особенно описываемым в романах), Элизабет поняла, но не простила. По зрелом размышлении (старец, сидящий на солнцепеке) я считаю, что ей просто требовался повод. Наши ссоры давно превратились в битвы не на жизнь, а на смерть. Мы были утонченны, но невоспитанны. Я ушел и скрылся в самом непритязательном из своих клубов, заявив, что оставляю ей дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не могу этого выносить. В клубе нельзя было ночевать дольше положенного срока. Явившись домой за прощением, я обнаружил, что она сама ушла. Написав, что оставляет мне дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не может этого выносить. Даже тогда мы еще могли сойтись и продолжать вечные пререкания, пока старость и безразличие не даруют нам должной меры юмора. Но тут на горизонте появился этот пижон Валет Бауэрс. Джулиан разложил все по полочкам – движимое, и недвижимое, и всякое прочее, – и брак наш пришел к такому же концу, как всякий брак подобной продолжительности. Единственной, кто пострадал, была бедняжка Эмили, наша дочь. С Хэмфри Бауэрсом по прозвищу Валет я встречался лишь однажды, в том самом непритязательном клубе «Ахинеум». Там собираются бумажные людишки, чудаки, имеющие дело с бумагой – от рекламы и комиксов до таких высот духа, как порнография. Самый знаменитый после меня член клуба подписывается «Онаним». Валет Бауэрс взирал на пеструю толпу сквозь переносицу – видимо, он последний англичанин, носящий монокль, – и цедил сквозь зубы, что такого он ни разу еще не видел. После моих настойчивых расспросов он уточнил, что мы все тут изрядная рвань. Надо сказать, этот тип охотился где угодно и на что угодно. К концу недолгого разговора, имевшего целью, как он выразился, «разложить все по полочкам», я едва сдерживался, чтобы не высказать с помощью моего весьма не бедного лексикона все, что думаю о нем, и тут он произнес в простоте душевной: «Знаете, Баркли, вы таки дерьмо». Вот такой он был человек. Ну ладно. Свободен в пятьдесят три! Чушь собачья. Просто несусветная чушь. Свобода – вот что мне грозило. Я вам советую: нечего ее и пробовать. Увидите, что она приходит, – бегите. А если она искушает вас бежать, оставайтесь на месте. Можете мне не верить, но мои мысли были заполнены предвкушением секса с воображаемыми девушками, годившимися мне во внучки. Может, поэтому я особенно не возражал, когда Валет Бауэрс поселился вместе с Лиз. Нашу нерушимую, невыносимую связь это никак не затрагивало. Жаль только малышку Эмили. Она убежала из дому, и ее вернула полиция. Я вполне ее понимал. Насколько я слышал, даже лошади не выносили Валета Бауэрса. Я много ездил. У меня было полно знакомых, но мало друзей. У некоторых я останавливался надолго. Один даже подсунул мне женщину, но она оказалась вдумчивым филологом, структуралистом до мозга костей. Господи, с таким же успехом я мог лечь в постель с Риком Л. Таккером. Я уехал в Италию, и ироничная судьба тут же занялась мной. Я познакомился с итальянкой примерно своих лет и ветреностью схожей с Апеннинами, как кто-то сказал. Вообще-то она мне нравилась, но что продержало меня при ней больше двух лет, так это piano nobile3 (#litres_trial_promo), похожий на музей, со слугами, едва скрывавшими презрительные усмешки. Я был настолько груб – о Баркли, Баркли, какой же ты сноб! – что позвонил Элизабет, и Эмили ненадолго приехала ко мне. Она осталась недовольна Италией, замком, моей итальянской подругой и, как ни горько признаться, мной. Дочь уехала, и мы после этого не виделись многие годы. Все это время, хотя я обращал на это внимание не больше, чем на назойливую муху, профессор Таккер слал письма, которые Элизабет переправляла мне, пользуясь предлогом заставить меня что-то сделать с моими бумагами. Они были разбросаны по всему дому и прирастали за счет почты каждый день. На письма я не отвечал. Только когда она прислала телеграмму: «РАДИ БОГА, УИЛФ, ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С ТВОИМИ БУМАГАМИ?», я дал ответ: «СОЖГИ К ЧЕРТЯМ». Но Лиз этого не сделала. Она набивала ими буфеты и сваливала в винный погреб. Во всем, что не касалось охоты, Валет Бауэрс был настолько невежествен, что так и не допер, сколько они могли бы стоить на открытом рынке, не говоря уже о неофициальном. Мой роман с итальянкой близился к концу. Дело в том, что ее вдруг привлекла религия в лице отца Пио. Из любопытства мы пошли на его заутреню, которая, как обычно, завершилась давкой верующих, жаждущих поглядеть на стигматы у этого человека, пока его не унесли помощники. Я был слегка шокирован при виде спокойной, воспитанной женщины, беснующейся вместе с толпой. Наконец она вернулась ко мне, с опущенной вуалью, вся в слезах. Голос ее был исполнен торжествующей скорби: – Ну как ты теперь можешь сомневаться? Я разозлился: – Я видел только, как несчастного старичка уносят с алтаря. И все! В церкви она больше ничего не сказала, но спор продолжился на заднем сиденье по пути домой. Теперь я понимаю, что каждый из нас был движим некоей силой и ссора была неизбежна. Мною двигало страстное желание доказать, что чудес не бывает. – Слушай, это же просто истерия! – Я их видела, говорю тебе, видела эти раны. Господи помилуй, мы недостойны даже говорить об этом! – Допустим, ты их видела. Что это доказывает? – Никаких «допустим». – Люди могут внушить себе все, что угодно. Это как ложная беременность – все симптомы есть, а ребенка нет. Я тебе рассказывал, что было, когда я работал в банке? – Ты отвратительный тип, Уилфрид Баркли. – И потом, уже много лет спустя. Посмотри на мою руку. Я был загипнотизирован. То есть в прямом смысле слова, профессионально загипнотизирован. Это было на вечеринке, и я с моей… – О Боже, я, я, моей, моей… – Да слушай же! Да. Самоуверенностью. Никогда не думал, что со мной можно сделать подобное. И знаешь, что произошло? – Не хочу говорить об этом. – Вот, на тыльной стороне кисти, мои инициалы, пылающие, как шрамы, выжженные… – Ни слова об этом! (Но тот человек знал. Это был триумф его силы. И в его улыбке сквозила отвратительная надменность: «Вы очень легко поддаетесь гипнотическому внушению, сэр. Приветствуйте мистера Баркли, дамы и господа!») – Послушай, дорогая. Ты не хочешь разговаривать, а я не хочу тебя обидеть – но ты же видишь, что способно сделать внушение! – Старый человек истекает кровью за тебя изо дня в день, из года в год. Он позволяет Господу располагать собой в двух местах сразу, потому что Его милость слишком велика для одного слабого тела… Достойная женщина разрыдалась. После этого мы, естественно, уже не спорили. Установили своего рода перемирие. Я тактично старался держаться от нее подальше. Она отстранилась от меня и превратилась в идеальную хозяйку вроде Лиз. Это производит ужасающее действие. Лучше бы женщины бросались тарелками. Даже и тогда все могло бы кончиться иначе, если бы меня не отвлекло другое дело. Мне приходилось выступать с лекциями. Удивительно, что человеку, окончившему в свое время пять классов, приходится иметь дело с таким количеством ученых. По правде говоря, то, что поначалу просто раздражало, потом мне наскучило – даже хуже. Как я уже сказал, меня иногда призывали читать лекции на благо родины. И я законопослушно это делал – на научных конференциях. Понимаете, можно, конечно, говорить, что Уилфрид Баркли – невежда, едва знающий латынь и греческий, с грехом пополам изъясняющийся на нескольких живых языках и прочитавший гораздо больше плохих книг, нежели хороших, однако кое-что я проделываю очень ловко. Ученым приходится сквозь зубы признать, что, как бы там ни было, я действительно предмет их изучения. Повторяю, все, что у меня было, – это немножко наглости, несколько абсурдное чувство долга перед своей страной, а иногда еще и интерес к незнакомому месту. Прошло немало времени, пока грянул гром. И громом оказался, как ни странно, барсук из мусорного ящика – Рик Л. Таккер. Как раз когда произошел скандал из-за стигматов и моя итальянская подруга стала вести себя как чопорная леди, мне надо было ехать в Испанию. Я подумывал отбыть незаметно, но быстро пришел к выводу, что будет еще хуже. Теперь я понимаю, что надо было исчезнуть, не прощаясь. – Ну вот, я уезжаю. Она не стала смотреть мне в глаза, а повернула голову ровно настолько, чтобы ее профиль обрисовывался на фоне потертых гобеленов. – Достаточно. – Чего? – Нас двоих. Достаточно. – Почему? – Достаточно, и все. Я перебрал в уме кучу причин. Рассуждал о том, как неуклюже реагировал на отца Пио, и решил предложить ей поехать к бедному старцу и дать обратить себя по возвращении. Время, думал я, великий лекарь. – Когда вернусь, мы поговорим. – Убирайся! Уходи! Вон! Будто этого было недостаточно, она обрушила на меня поток итальянской, как мне кажется, отборной брани, из которой я с трудом разобрал, как она относится ко мне, к протестантам, к мужчинам вообще и к англичанам, воплощением коих я являюсь, в частности. Итак, я отбыл на конференцию в Севилью, на старую табачную фабрику, где в свое время, если кто помнит, Кармен виляла бедрами, но теперь там всего лишь университет. Обычно на конференциях я держусь подальше от зала до самого последнего дня, когда приходит мой черед выступать. Но когда я спросил пригласившего меня профессора, водятся ли еще у них Кармен, тот ответил: «Да, сколько угодно», и я пошел, забыв, что сейчас каникулы. На трибуне, которую я должен был почтить собой позднее, стоял Рик Таккер, еще более здоровенный, чем прежде, и зачитывал объемистую рукопись. Кучка профессоров, преподавателей и аспирантов изо всех сил боролась со сном вопреки усилиям профессора Таккера. Я сел на один из стульев позади и приготовился подремать. Разбудило меня упоминание моего имени в по-американски бесцветной речи Таккера. Уткнувшись в рукопись, он рассуждал о придаточных относительных предложениях в моем творчестве. Он их пересчитал – во всех книгах. Составил график, так что если аудитория обратится к приложению тридцать семь в материалах, любезно розданных оргкомитетом конференции, то сможет найти этот график и проследить за его выводами. Там и сям головы кивали, а затем снова клонились вниз. Сидящий передо мной мужчина уперся лбом в спинку стула, и до меня донесся легкий храп. Несколько женщин делали вид, что конспектируют. Тем же бесцветным тоном профессор Таккер указывал на существенные различия между его графиком и тем, который составил японский профессор Хиросиге (фамилия звучала вроде бы так), ибо похоже, что профессор Хиросиге, к нашему удивлению, не справился с домашним заданием и допустил колоссальную ошибку – перепутал сложносочиненные предложения со сложноподчиненными. Вообще профессору Хиросиге следовало бы отстраниться и уступить место признанному специалисту, который из уст самого автора слышал, что тот терпеть не может столь откровенно широкой интерпретации его иконографии абсолютного, или нечто похожее. Я сидел польщенный, потому что эти слова легонько щекотали пятки моему самолюбию, и тут Рик Таккер, перевернув страницу, поднял взгляд на аудиторию. Повторилась сцена в мусорном ящике. То ли «ги-и», то ли «гу-у». Потом его голос упал, а лицо потемнело. Внимательно вслушиваясь, я понял, в чем дело. Он втягивал подбородок за воротник. Он был не из тех, кто способен отступить от писаного текста. Поток напечатанных слов неотвратимо влек его туда, куда, насколько я понимал, ему вовсе не хотелось. Давясь словами, он утверждал, что поддерживает со мной тесные личные отношения и что (более опытный филолог тут промолчал бы, сознавая, насколько это скользко) все, что он говорит замершей аудитории, согласовано в беседах со мной. Потом, видимо, увидев в записях еще более смелое утверждение насчет духовной близости с выдающимся автором, он замялся, перелистал сразу две страницы, после чего уронил всю рукопись с кафедры, и листы голубями разлетелись по полу. Аудитория проснулась, а я, пользуясь замешательством, выскользнул. На следующий день, выполняя государственной важности задание, я обшаривал взглядом аудиторию в поисках Рика, надеясь показать ему, что я могу сделать с человеком, публично возглашающим о тесной дружбе со мной, но его нигде не было. Интересно почему? Такая застенчивость совсем не в его стиле. После я забыл об этой истории, потому что по возвращении в Италию все обернулось полным абсурдом и я получил удар с совершенно неожиданной стороны. Смесь эксцентричности, подлости и царственного умопомешательства. Я готов был к великодушному прощению, когда на аэродроме меня не встретила машина; но ворота замка были заперты на замок и перекладину. Под зеленым тентом у ворот стояли несколько чемоданов, старательно, прямо скажем, любовно упакованных, с моими вещами. Вот уж слуги потешились. Я сидел в такси с большим томом, содержавшим все это дерьмо с конференции, и размышлял, куда же мне теперь податься. Вот так меня выпороли по-итальянски. На мое счастье, «Колдхарбор» по-прежнему хорошо продавался – он идет и по сегодняшний день, а «Все мы как бараны» вообще била рекорд популярности, так что с деньгами проблем не было. И не нужен был никакой вымысел, в чем я убедился, листая доклады с конференции. Вот что превратило всю эту цепь событий – итальянская любовница, отец Пио, стигматы, Рик Л. Таккер с таблицей моих относительных предложений – в важнейший, как я теперь понимаю, поворот в моей жизни. Ибо в тот вечер в номере отеля мне нечего было читать, кроме этих докладов, и я внимательно читал их. «Колдхарбор», конечно, был удачей. Но и следующие книги оказались неплохими. Там были места, моменты, целые эпизоды, которые сияли, которые были проникнуты истинной болью, страданием – и все впустую. Я понял, что писал их для единственного читателя – самого себя, который никогда не перечитывал написанного. Выступления на конференции основывались на определенных убеждениях. Например, в том, что можно постичь целое, разъяв его на части. Или что ничего нового не существует. Когда читаешь книгу, встает вопрос: из каких других книг она проистекает? Не могу сказать, что узрел свет истины – в конце концов, чем же еще заниматься филологам? – но зато я понял, как легко можно будет сочинить следующую книгу. Там я ее и написал, на берегу Тразименского озера. Мне не нужно было выдумывать, погружаться, страдать, переносить все эти вовсе не обязательные муки в поисках неудобочитаемого. Там, в отрогах Апеннин, история рода моей бывшей приятельницы была как на ладони. Вот я и сочинил «Хищных птиц» буквально с ходу, вложив в нее не более пяти процентов самого себя – причем не лучшие пять процентов, отправил своему агенту вместе с адресом до востребования и укатил в прокатной машине. Я переходил из среднего возраста в более почтенный, и мне это вовсе не нравилось. Вот, например, память. То тут, то там в ней обнаруживались провалы. Экс-подругу я забыл чрезвычайно быстро, а книгу «Хищные птицы» еще быстрее. Друзья перешли в разряд знакомых. Поскольку писем в наши дни никто не пишет, они скоро исчезли совсем. А я рулил. В следующие два года – я так думаю, но я никогда не уверен в дате, промежутке времени и возрасте, включая собственный, – я изучил все основные дороги Европы и смежных стран. Исколесил все хайвеи, шоссе, магистрали, автострады, автобаны от Финляндии до Кадиса. Пока мог, объездил все побережье Северной Африки и часть Западной. Машины брал напрокат. Если возникала потребность писать, покупал машинку. Дневник вел от руки, но перечитывать его оказалось делом неимоверно скучным и тошнотворным. Тем не менее я всегда записывал хотя бы строчку в день. Это была обязанность такого же рода, что чистить зубы по утрам. Довольно дешевая, но и эффективная среда дороги в любой стране, ее духовная пустота, ее претензия переносить вас в другое место, оставляя на самом деле неподвижным в той же, всюду одинаковой, бетонной пустыне – вот какой интернационализм стал моим образом жизни. Дорога сделалась моей родиной. Мне так и не попалась та юная дева из похотливых помыслов, о чем я и не жалел. «Время незаметно делает свою грязную работу». Прошли те годы, когда женщины сначала посматривали на меня, а потом уже им говорили, кто я такой. Теперь в тех редких случаях, когда я попадал в общество, женщинам говорили, кто я такой, и тогда уже они смотрели на меня. Любопытное повторение тех, прежних лет, когда уже вышел «Колдхарбор», но я еще не женился на Лиз. В те времена я отправился на два года в Штаты – страну Набокова, скажете вы, – торговать своими лекциями в академической карусели. После я побывал в Южной Америке – ладно, об этом не будем. Ну а теперь была Европа с ответвлениями. Кстати, у меня есть хобби, непонятно откуда, выискивать витражи, просто ради удовольствия, о них я никогда не пишу. Просто люблю смотреть. Вообще-то я настоящий специалист по витражам, только этого никто не знает. Любую оконную роспись я готов датировать с точностью до десятилетия и готов отстаивать свою оценку, хотя мне никогда не приходилось этого делать. Из-за своего эксцентричного увлечения я посещаю множество церквей. Можете подозревать меня в чем угодно с отцом Пио и церквами, но хочу сразу четко заявить – хотя, например, в Шартрском соборе я простоял многие часы, ничего религиозного в этом моем интересе нет. Это искусство, это способ не дать свету попасть в помещение, если вы этого не хотите. Кроме того, в церквах почти всегда сумрачно и прохладно, и в них хорошо отходится с похмелья. Думаю, здесь следует отметить, что в то время я пил много, а иногда и более чем «много». Вслед за «Хищными птицами», вернее, за снятым по ним фильмом, я писал путевые очерки и рассказы – попытки обмануть публику. Рассказы предназначались для глянцевых журналов. Они основывались на экзотике мест, где я получал до востребования газеты, деньги и письма. В рассказах царила мишурная описательность, при минимуме событий и образов, но все они были «с гарниром», как выражаются французы, из национальных костюмов, которые сейчас только и увидишь, что на фестивалях народного творчества. После того как моя итальянка столь грубо оборвала нашу связь, я оставил всякие попытки угождать женщинам. Я культивировал в себе полнейшее безразличие. Иногда в момент задумчивости накатывала волна удивления, и я восклицал про себя: «Неужели это ты?» Но это был я; под шестьдесят я ограничился тем, что меньше всего нуждается в мыслях и чувствах. Остались глаза и аппетит. В ответ на любой вопрос я улетал. И опять дорога, дорога, дорога. Если я задумывался, куда еду, то тут же улетал. Перебрав в одном месте, я улетал в другое. Если мне наскучивал вид из окна бара или кафе, что ж, мне говорили о хребтах Брахмапутры, так слетаю-ка я в Калькутту. Но что-то мне при этом слегка мешало. Можете назвать это слабеньким, отдаленным ощущением Лиз: но вот я написал и вижу, что совсем не в том дело. Тут трудно объяснить. Я так и не справился с тем, что она мне постоянно виделась. На самом деле я ее ни разу не видел после отъезда из Англии. Но вот я сижу в уличном кафе за круглым белым столиком, которые так же напрочь лишены индивидуальности, как и дороги, и смотрю, как туристы вслед за гидом гуськом огибают угол, направляясь в галерею Уффици, и когда они проходят, вдруг вспоминаю – ну, конечно же! Ее жест, ее платье, ее голос. Я даже вскакиваю и делаю шаг, чтобы догнать, но тут же соображаю: если даже это действительно она, то что это даст? Я спускался по лестнице, выходя от массажиста в Брисбене, и посторонился, пропуская женщину наверх; а когда она зашла в кабинет, я рванулся вслед за ней, а потом вспомнил Валета Бауэрса и побрел прочь. Иногда я пугался этой навязчивой идеи, но потом нашел ей объяснение. Мне попалось описание кругосветного путешествия, которое один умный человек совершил в одиночку – умный, потому что, как и я, пытался бежать от всего. Ему слышались голоса, и рюкзак стал нашептывать то, что он просто не мог понять. Вот и я не видел Элизабет в своем намеренном одиночестве среди толпы. Пока я сидел в замке итальянской подружки – вернее, пока подружка держала меня в замке, – эти якобы встречи не происходили. Теперь подружка коленопреклоненно молилась, а я остался один. Думаю, время меня излечит. Ха и так далее. Но тут крылась одна сложность. Я общался с официантками, горничными, портье, хозяйками. Делил стол с каким-нибудь международным бродягой – таким же перекати-полем, как и я. Помню, будучи только слегка пьян, я заспорил с незнакомцем, в какой стране мы находимся, и каждый остался при своем мнении. Кто из нас был прав, не помню – по-моему, никто. Ну и обычная болтовня в барах. И все равно понемногу до меня доходило, насколько я одинок. Как это все запутано! Но мне уже стукнуло шестьдесят, когда я полетел в Цюрих и слишком много принял в самолете. Короче говоря, мне требовалось отойти, и врач в аэропорту присоветовал Швиллен на Цюрихском озере. Глава III Итак, я совершил еще один из предначертанных шагов в жизни. Швиллен был неизбежен, как и встреча с ними. Это случилось в первое же утро там, когда я слегка выпил, не так чтоб очень, и чувствовал себя превосходно. Я поднялся на небольшой утес над озером, – где стоял памятник каким-то литовцам. Был там, естественно, замок, при нем парк, а в парке выкрашенные зеленым скамьи. На одну из них я и сел. Помню, я с глубоким удовлетворением рассуждал об аристократических фамилиях, происходящих от названий сыров, или наоборот. Воистину le gratin4 (#litres_trial_promo)! И тут я заметил, что солнце мне загораживает здоровенная фигура. – Уилфрид Баркли, сэр? Уилф? – Господи милостивый. – Позвольте… Ох и огромный же он был. Или это я усох. – Я не могу помешать вам сесть, не так ли? – Как я рад видеть вас! – Как поживают мои придаточные предложения? – Позвольте объяснить, Уилф… – Не затрудняйтесь. Идите себе и дальше сеять разумное… – У меня годовой отпуск. Полагается раз в семь лет. – Неужели столько прошло? По-моему, это было вчера. – Семь лет, Уилф, сэр. – Вы семь лет работали на Лию. Она уже должна бы ослепнуть5 (#litres_trial_promo). – Нет, сэр. Это Мэри-Лу. Полагаю, вы с ней не знакомы. Вот она. Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал глазами. На дорожке, рядом с которой мы сидели, появилась девушка. Совсем юная, лет двадцати. Бледное лицо, копна темных волос. И сама тонкая, словно сигарета. – Мэри-Лу, посмотри, кто здесь! – Мистер Баркли? – Уилфрид Баркли. – Мэри-Лу Таккер. Рик смотрел на нее с гордостью и нежностью. – Она ваша ревностная поклонница, Уилф. – О-о, мистер Баркли… – Уилф, с вашего разрешения. Ну вы себе и отхватили, Рик! Я мгновенно сбросил сорок лет. Точнее, я чувствовал себя так, будто сбросил сорок лет. И Рик стал моим другом. Оба они стали друзьями, в особенности она. – Поздравляю, Мэри-Лу! Почему-то было очевидно, что они поженились буквально вчера, во всяком случае, вид у нее был именно такой, она вся прямо светилась. Я обнял ее и поцеловал. Не знаю, как она воспринимала запах швейцарского вина «доль», которое я выпил с утра пораньше. Я отстранил ее и присмотрелся к лицу – от тонких бровей до деликатного горла. Кровь у нее прилила к щекам – на мгновение, потому что в следующую секунду они побледнели, после чего к ним снова прилила кровь. Все, что происходило у этой изящной девочки внутри, мгновенно отражалось на лице; впрочем, идти было недалеко. – Запоздало поздравляю, Мэри-Лу. Муж и жена – одна сатана, и поскольку я не могу поцеловать Рика… Таккер издал сдавленный смешок: – …то отыгрываетесь на Мэри-Лу! Так, не шевелитесь! С поразительной скоростью он извлек из рукава мини-камеру, словно стилет. Этот снимок, видимо, до сих пор хранится в каком-то пыльном шкафу, скорее всего в библиотеке Астраханского университета, штат Небраска. Вот Мэри-Лу, ее красота смазана при мгновенной съемке, вот моя пегая клочковатая борода, полуседая шевелюра и далеко не полный набор зубов. Ее мягкость и теплоту камера уловить не могла. Это можно было бы назвать близким контактом второго рода, не просто образ девушки, а нечто ощупываемое, податливое, пахнущее духами – к такому я не привык, и все мои сдерживающие центры отказали. Мою правую руку просто захлестнуло волной сквозь тонкую ткань на ее талии. Мое стареющее сердце пропустило целый такт, а несколько других сбились с темпа. Она была совершенна, как роза из колючей изгороди. – Уилф, у вас с Мэри-Лу сложатся замечательные отношения. Она ведь специализировалась… Мэри-Лу несмело возразила: – Мил, не следует… Но он уставился мне прямо в глаза: – Господи, Уилф, Элизабет замечательная женщина, и мне крайне жаль. – О, мистер Баркли… – Уилф. Попробуйте сказать «Уилф». – Я не осмелюсь! – Ничего, ничего. Давайте, скажите! – Нет-нет, не могу… Мы смеялись и говорили все сразу. Рик грозился побить ее, если она не скажет, а я интересовался, что именно она должна сказать, а она восхитительно смеялась и клялась, что, нет, она не может, и вдруг… – О, мистер Баркли, этот чудный старый дом… Верьте или нет, до меня сразу не дошло. Только потом я сообразил, что они явились сюда прямиком из моего некогда чудного старого дома. Дурацкий смех оборвался, и настала пауза, словно в ожидании следующего акта. – Идемте. Почему бы нам не сесть? В парке была скамья. Я сел в середине, Рик слева, а Мэри-Лу застенчиво примостилась по правую руку. – Уилф, – многозначительно начал Рик, – я должен задать вопрос. – Только не о книгах, Бога ради. – Нет, нет, но… Надеюсь, вы один? – Постоянного спутника у меня нет. Близких друзей тоже. Меня не видят постоянно в обществе кого бы то ни было. Знаете, Мэри-Лу, мне шестьдесят! Я смолк, надеясь, что Мэри-Лу выразит удивление. В конце концов, я и сам немало удивлялся. Но она серьезно кивнула: – Я знаю. Рик наклонился ко мне: – Вы пишете, Уилф? Он снова начинал меня раздражать. Я что-то пробурчал. Рик кивнул: – Такая глубокая травма. – Господи, уже прошли годы – если вы имеете в виду… мой роман в Италии. – Все равно… – Полная перемена образа жизни. Никаких иллюзий. Могу подкатываться к любой девушке, и никто мне не скажет «нельзя», кроме самой девушки. Мэри-Лу заерзала на скамейке. В конце концов, я дышал ей в лицо. Наверное, мама ее учила, что мужчинам нельзя доверять ни в чем. Так и есть. Действительно нельзя. Рик расхохотался так, словно мы беседовали в матросском кубрике. – Спорю, они этого не говорят! – Хотите пари? – Не на мой оклад. Я всего лишь адъюнкт-профессор. – Адъюнкт? Вы же были полным профессором! – Честно говоря, Уилф… – Так было написано в вашем письме, которое в том чудном старом доме до сих пор валяется в каком-то чулане: кафедры английского языка и сопутствующих предметов Астраханского университета, штат Небраска. Я это хорошо помню, потому что оно-то и привело к событиям той ночи. – Уилф, я не стал бы… Голос его упал, как в Севилье. Мэри-Лу сидела прямая как палка и смотрела прямо перед собой. Она сглотнула слюну восхитительным движением евина яблока и заговорила, не поворачивая головы: – Вспомни, мил. Сбрось камень с души. – Но, мил… – Лучше скажи мистеру Баркли, мил. Иначе ты никогда не сможешь уснуть спокойно. – В чем дело? Я о чем-то не знаю? – Мистер Баркли. Он тогда не был профессором. Он был всего лишь аспирантом и занял у матери деньги, чтобы поехать к вам на каникулах. – Я был в отчаянии, Уилф. Вы были моей, моей… – Курсовой работой? – Темой диссертации. Это было официально, Уилф. – Только помните, мистер Баркли, она была малоприятной личностью. Рик о ней рассказывал. – О ком? – Об Элле. Я довольна, мил, что ты признался, что не был тогда профессором. – Я тоже доволен, мил. Теперь, когда я вам рассказал, Уилф… – Рассказала Мэри-Лу. Муж и жена… Но Рик уставился на Мэри-Лу взглядом, отнюдь не исполненным обожания. – …а теперь я штатный адъюнкт-профессор и получил академический отпуск. – Я знаю, тебе стало легче, мил. Теперь продолжай в том же духе, мил. Так бывает лучше. Всегда. За деревьями ярко сияло солнце, листва отбрасывала тень на гальку. Крохотные волны на озере отблескивали на солнце. Мне стало смешно. – Я совсем забыл, что такое разговаривать с вами – это получается своего рода чрезатлантический жаргон, так, что ли? Я запустил руку за спинку скамьи. – Итак, Рик сознался, Мэри-Лу. А вы? Вам есть чего стыдиться? – Боюсь, что нет. Она легонько отодвинулась от меня. – Не уходите! – Не в том дело, Уилф. Она ничего не строит из себя. Она знает, как вы благородны. Я ей рассказывал. – Так и есть, – самодовольно подтвердил я. – Что у вас там, Мэри-Лу? Алмазы из короны или лунный камень? Мэри-Лу изящно соскользнула с краешка скамьи. И тут же встала, стряхивая пыль со своей мини-юбочки. – Я вернусь, мил. Вам тут столько нужно обсудить. Она удалилась быстрым шагом. Холодный ветер по ту сторону утеса вздымал рябь на озере. Почему-то мне вспомнился мусорный ящик. – Рик. Вы махинатор. Пройдоха. Мои поздравления. Это гораздо интереснее, чем филология. – Что я вам хочу сказать, Уилф, – я собирался стать профессором. Я знал, что стану им. – Жулики всегда знают, что разбогатеют. – Но я знал! – В конце концов, что такое профессор? В молодости я считал, что профессор – это о-го-го. Да они ничуть не лучше писателей. Я их употребляю на завтрак. Вкус другой, только и всего. – Критики, Уилф! Они возносят и низвергают! – А Джон Кроу Рансом? Из вашего письма я вынес впечатление, что он вполне реальная личность. Ему вы тоже представились профессором? Лицо у Рика сделалось цвета уже не моркови, а свеклы. Поскольку я смотрел на него сбоку, язык его движений предстал передо мной с новой стороны. Много лет назад он явился ко мне, исполненный решимости загнать меня в клетку, где, по слухам, было опасно. Позже, на той конференции, мне почему-то показалось своего рода иллюзией то, как он втягивал подбородок в шею и выглядывал исподлобья. Но нет, действительно пугало то, как Рик оттягивает назад нижнюю часть лица, выставляет вперед лоб, чтобы выглядеть, как ему хотелось бы, мужественным, и посматривает из-под бровей, словно краб, спрятавшийся под камнем. Именно это он и проделывал сейчас, причем даже не для меня. Это дошло у него до автоматизма, и сейчас он выставлял лоб навстречу озеру, будто показывая, что не боится грозной ряби. – Продолжайте же, Рик, – вперед! – Все началось с ошибки моей… нашей… секретарши кафедры. Эллы. Я начал получать письма, адресованные профессору Таккеру. Так играли со всеми, это просто рекламный прием, грубая лесть. – Так вы взяли адрес из коммерческого справочника. Браво! – Вы не представляете, что для меня значили ваши произведения. – Если кто-то узнает, какой вы проходимец, вас с позором выставят из славного племени филологов. – Это все шуточки той проклятой девицы. Ну и я тоже, надо признаться. Я этому попустительствовал. – Как же вы рисковали. Поздравляю! – Но игра того стоила. Ее ошибка принесла мне, будем надеяться, доброе знакомство с вами, благодаря ей мы сидим вот тут рядом. – А как мы еще можем сидеть, черт побери? – Эта девушка, Уилф… – Подбородок втянут, набыченный лоб грозит свинцовым водам. – Я ей нравился. Она думала, что помогает мне. – А Джон Кроу Рансом? – Я и правда забыл, Уилф. Действительно забыл. Мы с ним не встречались. Я заметил, что на воде вдруг прекратилось всякое движение. – Какое это имеет значение? Завтра я уеду. Тогда Мэри-Лу сможет сидеть на этой скамейке, не рискуя свалиться с нее. Наступило молчание. Его нарушил Рик: – Но вы же пообедаете с нами сегодня? – Втроем? – Разумеется. – Ладно. Я угощаю. Привилегия старика. Единственная. – Мэри-Лу застенчива, Уилф. Всегда была такая. Но она знает, какой вы душевный человек под этим британским панцирем. – А я-то считал себя космополитом. Рик поднялся и торжественно провозгласил: – Мы всегда считали вас, сэр, образцом для подражания, делающим честь вашей великой стране. Он отправился вниз вслед за женой. Я остался на скамейке, кивая, словно фарфоровый болванчик, и бормоча: «Перед Мэри закрой двери, а у Рика рожа дика». Вслух же я произнес гнусную фразу: – Надеюсь, что это именно так в данной чрезвычайной ситуации. Очень быстро ко мне вернулся здравый смысл. Они были в «чудном старом доме». И не просто так. Они выудили у Элизабет или у моего агента адреса до востребования. Я – объект исследований Рика. Я для него сырье, золотая жила, ферма, охотничьи угодья. Но откуда у него деньги, чтобы гоняться за мной? Это дорого, как я знал из своих прежних попыток отсылать письма обратно. Я подумал об этой девушке, Мэри-Лу, с просвечивающим лицом такой красоты, что за ним, несомненно, должны таиться святость и мудрость. Не то что в бедном старом падре! – Наверное, перевоплощение. Девушка, которую встречаешь раз в семь – нет, четырнадцать – лет, которую встречаешь, когда уже слишком поздно. Свой телячий восторг при ее появлении я расценил как симптом приближающегося маразма. Я догадывался, как у меня несет изо рта этим самым выпитым с утра вином «доль». Для Рика в этой встрече заключено очень многое. Для Мэри-Лу – возможность с отвращением преклоняться перед человеком, чьи книги она читала. Но для меня она не сулила ничего, кроме неприятностей, подавленного настроения и безрассудства. Я решил раздавить этот росток будущего, пока он еще не пустил побегов. Пусть гоняются за кем-то другим. Мало, что ли, на свете писателей, да их тысячи; и у всех лбы настолько непробиваемы и жизненный путь настолько прям, что они могут спокойно выдержать самое страшное оружие против себя – обыкновенную правду. А вот я… На этой окрашенной в зеленый цвет скамье передо мной прошла череда картин из прошлого. Я вскочил с нее и поспешил в отель. Управляющему я объяснил, что нуждаюсь в одиночестве. Он тут же порекомендовал Вайсвальд – лыжный курорт, поднявшийся ввысь навстречу солнцу, а сейчас, вне сезона, пустующий. Мне следует остановиться в отеле «Фельзенблик». В других, конечно, чистенько, но не более того. Я кивнул, расплатился, собрал вещи, дал адрес отеля «Бун-Хо» в Гонконге и исчез. У подножия Вайсвальда находится огромный гараж, а за ним остановка фуникулера, который возносится к вершине почти вертикальной горы. Всю дорогу я просидел с закрытыми глазами. Я патологически боюсь высоты, потому она меня и восхищает. Более того, я берег возможность полюбоваться горными видами до момента, когда окажусь на ровном месте и они не будут вызывать у меня потребности прыгнуть вниз. Пока носильщик вел меня в отель, я смотрел себе под ноги. Управляющий предложил номер люкс, не иначе, за половинную цену и с балконом, нависающим над пропастью. Он распахнул дверь и провел меня. – Смотрите сами! Половину стены гостиной занимало сплошное окно до пола, открывавшееся на балкон. А за ним пять миль пустоты. Управляющий распахнул окна и пригласил меня выйти. Я осторожно выглянул через стекло. Балкон казался более или менее надежным. – Это лучший номер, – сказал управляющий, – действительно самый лучший. Если бы я был в состоянии пройти три шага, то мог бы плюнуть с семисотметровой высоты – при условии, что еще был бы в состоянии плеваться. – Это для вас. Отличное место для писателя. – Кто вам сказал, что я писатель? – Мой брат, управляющий в «Шиффе». Люкс и этот вид – все для вас. Дешево. Значит, меня отфутболивают из одного семейного бизнеса в другой. Я боязливо посмотрел на крохотную, словно игрушечную, железную дорогу в километре ниже, потом перевел взгляд на более близкие комнатные растения. На балконе находились выкрашенный в белое чугунный стол, точно такой, как в «Шиффе», четыре белых стула и белый шезлонг. – С моей машиной ничего не случится? Там было не заперто. – Машина, сэр? – Гараж. – То и другое будет в полном порядке, заперто или не заперто. Настала пауза. Вид менялся с каждой минутой. Черный утес венчала высоченная ледяная шапка. – Что это? – Где, сэр? – Вон там. – Шпурли. Водопад. Сейчас мало снега, и он еле виден. Он берет начало вон в той долине, где наша армия проводит учения… – Там? Немыслимо! – Правду сказать, я там был. И бываю каждый год. Я же майор. Теперь – настоятельная рекомендация. День или два вам не следует ходить на прогулки. – Вы хотите сказать, что мне нужно акклиматизироваться? – Сразу видно британца, разве нет? Наши американские гости говорят «акклиматироваться». – Но я же был в Цюрихе. Управляющий сделал презрительный жест, словно различие между Цюрихом и Ла-Маншем столь ничтожно, что и говорить не о чем. – Тем не менее вы уже не слишком молоды, мистер Баркли, и вам следует отдохнуть пару дней. – Постараюсь не забыть. – А такой вид перед глазами, надеюсь, послужит источником, скажем так, вдохновения, и вы нас одарите выдающимся творением, сэр. Вот звонок. Всегда к вашим услугам. Управляющий откланялся. Я сделал шаг вперед. Я не смотрел вниз, прислонясь к перилам, – на такой жест способны только герои. Я оттащил шезлонг подальше от перил, закутался в стеганое одеяло из спальни, вытянул ноги и наслаждался видом. Он все менялся, открывая новые и новые причудливые фантазии из снега и камня. Появлялись склоны, где явно имелись пещеры, а черная скала, с которой стекал Шпурли, превращалась в серую, затем в бурую. Я лежал, давая природе удивлять себя. Ей это удалось в некоторой степени. Ибо управляющий, разумеется, был не прав. Я побывал в слишком многих местах, навидался всякой экзотики выше головы. Как бы там ни было, величественные виды ни разу не вдохновили писателя или художника. Они лишь служили оправданием для ничегонеделания. В лучшем случае восхитительный вид остается в памяти писателя. Он отпечатывается там. Вот я и смотрел, как появляются пики на заднем плане, а потом ближайший из них оказался белым облачком. Но мы же видели такие сцены, видели Гималаи, Анды, Сахару, штормы на море, безоблачные, безлунные ночи, не отравленные городской подсветкой, видели чудеса подводного мира и тропические джунгли – ха и так далее. Что действительно нужно писателю, так это каменная стена, желательно глухая, чтобы через нее не было видно естественного пейзажа. Я понял, что еще неделя пропала впустую. Тем не менее, размышляя обо всем этом и попивая «доль», я наблюдал швейцарский пейзаж несколько часов подряд. Неужели я все-таки романтик, спросил я себя. Вряд ли. Романтика никуда не ведет, удовольствие – это конец самого себя, оно не приносит возвышенных, духовных мыслей. Высшая степень гедонизма – человек, который становится своими собственными глазами. К концу дня «доль» и избыток кислорода сделали свое дело – я уснул. Проснулся я, когда солнце садилось за западным краем балкона. Голова была ясной, хотя я и опорожнил бутылку «доля». Неужели из-за открывающегося вида? Мне пришла детская идея добавить строфу к стихотворению Шелли, воспев горы как лекарство от gueule-de-bois6 (#litres_trial_promo), вроде Шартрского собора. При этой мысли душевная пустота от общения с Матерью Природой заполнилась потребностью выпить. Я выбрался из-под одеяла, сходил в туалет и занялся поисками бара, который оказался недалеко. В наказание себе за «доль» я потребовал дикую смесь по собственному рецепту, в которую входили, среди прочего, «алка-зельцер» и «ферне бранка». По цвету моя смесь напоминала понос. Даже управляющий, он же по совместительству и бармен, был поражен. Он не понял и моего заявления, что я наказываю бутылку «доля», но исполнил то, что я сказал. Я бичевал свое нёбо отвратительным пойлом, поздравляя себя с непосредственным восприятием красот природы и отмечая удачный побег от опасностей эмоциолизма в тихую гавань, как вдруг за плечом у меня возникла высоченная массивная фигура. Глава IV Это был, как и следовало ожидать, адъюнкт-профессор Астраханского университета Рик Л. Таккер. Он был облачен в Lederhosen – длинные кожаные штаны с лоснящимся верхом и сапоги на таких толстых подошвах, словно к ним прилипли куски асфальта. Поверх рубашки с расстегнутым воротом был надет свитер с вышитой надписью «АСТРОХАМ». Мне показалось, что это прямое напоминание о том, что он вытворял в моем доме семь лет назад. Но нет, то было просто ироническое наименование его родного университета. Буквы бежали во всю ширь его мощной груди. Раскрасневшись от целебного горного воздуха, он казался еще выше и еще громаднее. Я долго всматривался в его щеки и нос. Когда я возмущенным движением повернулся к нему, он втянул подбородок лишь чуть-чуть. – Привет, Уилф! Вижу, вам пришла в голову та же идея, что и нам! – Только не пустите слезу. – Мэри-Лу, посмотри, кто здесь! Я осмотрелся. Мэри-Лу вяло улыбнулась с ручки громадного кресла в темном углу. – Привет, Мэри-Лу. – Мистер Баркли. – Уилф. Она не ответила, но вид у нее был растерянный. Мне вдруг показалось, что все, что бывает хорошего в жизни, сошлось в ней, – нет, нет, этого не может быть, не должно быть! – Твой сок, мил. – Что-то мне не хочется соку, мил. Рик повернулся ко мне. – Мэри-Лу плохо переносит высоту. – Девушка с уровня моря. Я с усилием отвел взгляд. – Мил? Я невольно обернулся. Мэри-Лу закрывала рот руками. Ее большие глаза сделались огромными. Она пыталась слезть с кресла. – Вы что, не видите, дурень? Ей же плохо! Мэри-Лу сложилась пополам. Рик со стаканами в руках рванулся одновременно в сторону бара и к двери. Мэри-Лу стремглав выскочила. Управляющий сокрушенно смотрел на разор. Он что-то прокричал в дверь позади бара. Оттуда, словно давно ожидая такого события, выплыла толстая седовласая женщина с ведром и тряпкой. Рик добросовестно отводил Мэри-Лу в номер. Я наблюдал эту сцену с отрешенностью человека, употреблявшего еще большую гадость. Взяв бокал с жидкостью цвета поноса, я выбрался на свежий воздух. На маленькой площадке, заканчивавшейся ужасной бездной, стояли круглые чугунные столы (как всюду, где я только ни был). Я сел за стол, такой же, как во Флоренции, Париже или, скажем, Сент-Луисе. Где я? Всегда в движении, мечусь. Это управляющий отелем в Швиллене меня продал. Я просто не сумел замести следы. В следующий раз… Я поднялся, сделал несколько шагов по тропинке, которая вела на горные луга, и почувствовал смертельную слабость. Мне еле хватило сил добрести до того же стола. Время шло. Рик сидел рядом и что-то говорил. Он живописал ближайшее будущее. Нам предстоят четыре замечательные прогулки. Он сходит на разведку, пока я завтра буду акклиматироваться. Ему-то акклиматироваться не нужно, он всю жизнь провел на высоте. Говорят, в одном месте придется карабкаться. Я откинулся на стуле и кивнул, при этом мой подбородок упал на грудь. Мэри-Лу спускалась по поросшей цветами дорожке. Она рассуждала о незыблемости геометрии и объясняла три основные кривые интегрального исчисления неимоверной конусностью возвышавшейся над нами горы. Кто-то задул в альпийский рожок -прямо посреди квадрата. – Уилф? Сэр? Это я был альпийским рожком и дул сам в себя, словно автомобильная сирена. – Уснул. Я моргнул в сторону заходящего солнца. Фуникулер поглощал процессию экскурсантов – швейцарцев, немцев, австрийцев. В ширину они казались не меньше, чем в высоту. Рик смеялся: – Вы сказали, что Мэри-Лу специализировалась по математике! Мэри-Лу! – Мне приснилось, что я альпийский рожок. Замечательная девушка. Поздравляю. – Она преклоняется перед вами. – Я ей нравлюсь? Пауза. – Да, черт побери! – Она играет в шахматы? – Нет, черт побери! – А в шашки? – Вы с ней прекрасно поладите. К утру. К сегодняшнему вечеру. – Обед. – Ну да, – бесцветным тоном подтвердил Рик, – мы хотели бы пообедать с вами. Я нисколько не удивился. – Я плачу. Мы трое, похоже, были единственными постояльцами в отеле – в середине недели и не в сезон. За обедом Мэри-Лу была все так же бледна и почти не ела. Зато Рик болтал за всех троих. С тропы, которую он разведал, открываются потрясающие виды. Воистину вдохновляющие. Реки, леса, луга. Усвоив наконец, что завтра мы идем гулять, я перестал слушать и сосредоточился на Мэри-Лу. Ее тоже мало интересовала болтовня Рика. Вдруг она поднялась, причем я успел к ней раньше Рика, который воспевал вечные снега. Он перехватил Мэри-Лу у меня и увел. Вернувшись, он извинился за нее, что вызвало у меня улыбку чуть ли не до ушей. – Она очаровательна, Рик. Я считал, что это литературная условность, Рик, но знаете, когда она падает в обморок, то становится не зеленой и страшной – просто делается еще прозрачнее. – Она сказала, что завтра не пойдет с нами. – Неужели ей ничто не нравится? Я имею в виду… – Можно сказать, – Рик замялся, – она нематериальна. – Кошки? Собаки? Лошади? Он начал медленно краснеть. – Вы там были вдвоем, Рик. Недавно. – В этом месте вы долго жили, Уилф. Я задумался о месте, где долго жил. Единственном таком месте. Чудный старый дом, заливные луга, рощи, живые изгороди, голые холмы по обе стороны широкой долины, огромные дубы и купы вязов, которые, по уверению Элизабет, умирают. Я почувствовал одиночество. – Вам там понравилось? – Еще бы! – Почему? Я никогда не слышал подобного от взрослого человека, но он это сказал: – Столько зелени. И белая лошадь, вырубленная в склоне холма, – все такое старинное… – Когда я там был в последний раз, с одной стороны Белой лошади по воскресеньям устраивали мотокросс. А с другой археологи, сдирают торф слоями. – Но люди, Уилф! Обычаи… – Особенно кровосмешение. – Вы… – Нет, я не шучу. И не забывайте про друидские жертвоприношения. – Вы… вы… ну, вы и даете, Уилф! – Как правило, из надежных источников. Стратфорд-на-Эвоне Уилфрида Баркли. – Не верю, сэр. – Что вы искали? Мои отпечатки пальцев? – Мне нужно было поговорить с ней. Многие вещи знает только она. – Еще бы, черт возьми. – И бумаги. – Послушайте, Рик Таккер. Это мои бумаги, и никто, повторяю, никто не сунет в них нос. – Но… – Таково было условие. Дом остается за ней, в случае чего переходит к Эмили. А бумаги мои. – Естественно, Уилф. Она сказала, что все прошло очень цивилизованно. – Элизабет? Она так сказала? Черт возьми, это… Я умолк, не столько из остатков привязанности, сколько из осторожности. Элизабет, конечно, соврала. Процедура развода была крайне мучительна, она разбила бы мне сердце, если бы оно у меня было, и только Джулиан сумел оформить все юридически пристойно. Я пошел на всяческие уступки, не из благородства, а чтобы покончить с этим раз и навсегда. Джулиан не допустил, чтобы неразрывно связывавшая нас взаимная ненависть вышла наружу. Может быть, теперь у нее, как и у меня, все улеглось и остался только огромный рубец на душе? А улеглось ли – у меня? И у нее? – Она сказала, что должна хранить их, но не имеет к ним никакого отношения. – Мои бумаги? – Вы так и не поняли, сэр. Вы часть великого карнавала английской литературы. Именно так он сказал. Словно зачитывал заявление в суде. «Обвиняемый желает заявить, что является частью великого карнавала…» – вот в чем суть. «Подсудимый, вам предъявлено обвинение в том, что вы с явно преступным намерением являетесь частью великого карнавала…» Рик втянул подбородок и выставил лоб, выглядывая из-под массивных надбровных дуг. – Так что ничего не выйдет, профессор. – Как бы там ни было, она мне отказала, Уилф. – Распутной она никогда не была. Следует отдать ей должное. – Я понимаю, вы шутите, сэр. Но я страдал. – Ради Бога! А как Валет Бауэрс? – Неплохо, надо полагать. – Хорошо. Очень хорошо. – Она даже не дала мне взглянуть на ящики. – Замечательно. – Сказала, что без вашего разрешения ничего не даст. Письменного разрешения. Так договорено, сказала она. «Джентльменское соглашение», сказала она и засмеялась. Вы оба часто смеетесь. Я хотел бы и это исследовать. – Режете по живому. Ничего вы не знаете о моей жизни. И не узнаете. Передо мной появились крохотная чашечка кофе и солидный бокал с коньяком. Я стал греть коньяк в руках. – Для меня это важно, Уилф. Крайне важно. Я бы все отдал – абсолютно все! Вы понятия не имеете, какая у нас конкуренция – а у меня появился шанс. Есть такой человек – когда-нибудь я вам расскажу. Но мне необходимо ваше разрешение… – Я сказал – нет, черт побери! – Подождите, подождите! Я пока не говорю о бумагах – время есть, когда-нибудь, возможно… Но есть другое дело. – Все дело в том, что я вчера завязал с выпивкой. А вот теперь я, как видите, без всякого принуждения пью коньяк, и знаете, понемногу, помалу-помалу… – Другое дело… – Меня, как говорится, немножко повело. Знаете, разъездные судьи. Осужденный съел обильный завтрак. Странно, когда судья разъезжает по разным местам… Как на шоссе. Не с кем поговорить. Только выпивка и дела, которые завтра нужно рассматривать. Ваше здоровье. – Уилф… Я подумал, как мало я знаю о разъездных судьях. Как мне повезло. За долгую жизнь никто не раскрыл моих преступлений. Тех, кому так не везло, ссылали в Австралию. Чтобы они там разводили овец и кормили таких, как мы. Кому что достанется. До меня дошло, что Рик еще что-то балабонит. Я прервал его: – Я тут так легко пьянею. Это высота. – Уилф, пожалуйста! – Профессор… – Для меня в этом вся жизнь. Мне остается только умолять… – Хотите стать полным профессором? В отставке? – Уилф, я прошу, чтобы вы назначили меня официальным биографом. Глава V Я окинул его быстрым взглядом, а потом долго вглядывался в стену за его спиной. Моя жизнь, эта жизнь, эта долгая и длинная тропа – чего? Следы на песке… След улитки. Доводы обвинения и, не следует забывать, доводы защиты, а обвиняемый отнюдь не намерен отдавать себя на милость суда. Пусть он признает свою вину, тогда выйдет на трибуну социальный работник и засвидетельствует под присягой, что подсудимый был добр к старушке матери и лошадям, швырял деньгами, часто в сторону своих друзей, не единожды жертвовал то в один фонд, то в другой; и все это, ваша честь, я противопоставляю привычке обвиняемого сочинять на бумаге отвратительную ложь, которая для многих убогих разумом служила путеводной звездой, утешителем и другом в жизни, причем во многих случаях, надо полагать, в ущерб этим несчастным. Позвольте напомнить, ваша честь, что главный свидетель обвинения, вот этот самый Платон, – чужеземец. Мистер Смит, обвинительное заключение уже зачитано. Вам следует ограничиться показаниями относительно морального облика подсудимого. Что ж, ваша честь, если уж по правде, так он таки редкостная сволочь… Эти воспоминания – они кусаются, ошпаривают, жгут! В девятнадцать я служил в банке, мне позволялось принимать вклады, учитывать чеки. Предполагалось, что в свободное время я должен готовиться к экзаменам, ха и так далее, чтобы со временем – кто знает? – стать кассиром, а на пенсию уйти с поста управляющего отделением. Я только что окончил школу – школу для сыновей фермеров, парней, которым обычный путь наверх был заказан. Мать держала меня в сугубой строгости. Чем-то она меня привязывала, бог знает чем. Так что я мог стоять за конторкой в старом школьном галстуке и естественно улыбаться, как там говорили, обслуживая клиентов без подобострастия. Управляющий поначалу ко мне благоволил, поскольку я не мог придумать ничего лучшего по средам и четвергам, чем играть в регби. Помню, я был просто ошеломлен тем, с какой головокружительной скоростью смерть матери – она-то считала, что я собираюсь стать священником, потому что любил читать, – забросила меня в этот мир голых цифр. Даже в команде регби, по моим понятиям, были одни старики. По субботам после игры мы умеренно пьянствовали в пабе. Господи, как я был наивен! Еще во время первой же игры или после нее пошли смешочки: – Где молодой Уилф? Он должен обязательно попробовать штуку! Штука – это пилюля. Да нет, не наркотик, как в нынешние времена. Это был открыто рекламируемый афродизиак. Ну что ж, я по крайней мере способен рассказать о своем собственном опыте в той сфере, где устные свидетельства крайне противоречивы, а изложить свои похождения на бумаге мало кто из мужчин решается. Пилюля сработала. Наверное, в ней содержалась шпанская мушка. А может, ничего такого и не было. Но она сработала. Конечно, уверяли они, мы все пойдем к девочкам, куда же еще? Так что под бдительным присмотром и под поощрительные аплодисменты я ее проглотил – мне же всего-то было девятнадцать! Что ж, разве я не говорил своей бывшей подружке, что стигматы отца Пио – всего лишь результат внушения? Experientia docet stultos7 (#litres_trial_promo), как говаривал наш тренер, когда мы откатывались назад. Я со страхом оглядывался вокруг, весь охваченный вожделением. Конечно, за пределами, так сказать, физиологического плана ничего не произошло. Все ограничилось неспешно выпитой полпинтой пива, спортивными песнями, похабными анекдотами и странным вопросом, обращенным ко мне: – Все в порядке, молодой Уилф? Точно? Ха-ха. Как говорил мне гипнотизер, будь он проклят: «Вы крайне чувствительны к гипнотическому внушению, сэр». В наше время такого неискушенного молодого дурачка уже не найти, нынешние все знают уже в десять лет. Но мне пришлось тяжко страдать от невероятной эрекции, которую мастурбация ничуть не облегчала. По ночам я ворочался и стонал от боли, и ничто мне не помогало. Все утро я простоял за окошком, в галстуке, как положено, естественно улыбаясь фермерам, учителям, священникам, пожилым дамам, молодым дамам, которые сдавали выручку фирм за неделю и брали деньги на зарплату. А головка моего пениса так и упиралась в брючный ремень. – Может, и мне расскажете этот анекдот, Уилф. Он пристально изучал меня. Последние солнечные лучи просачивались в окно. – Анекдот? При чем тут анекдот? Я вспоминал, как был банкиром. – Я этого не знал. – Как Т. С. Элиот8 (#litres_trial_promo). При мысли о Т. С. Элиоте в роли банковского клерка с суперэрекцией я снова разразился хохотом. – Могу рассказать вам о совершенно новом аспекте банковского дела, Рик. – А вы не могли бы указать дату? – Сидите смирно и не выкобенивайтесь. Все это, конечно, было проникнуто духом фарса. Я мог бы описать всю свою жизнь как продвижение от одного фарса к другому – в разных плоскостях, жизнь природного комика, клоуна с красным носом, рыжим париком и штанами, спадающими в самый неподходящий момент. Да, буквально с колыбели. Первая моя попытка сесть на лошадь завершилась падением в кучу навоза. Это еще не так страшно. Мне не раз приходила в голову мысль, что если бы я хоть раз в жизни попробовал что-то сделать всерьез, не по-клоунски… Ладно. Время еще есть. – Расскажите мне, Уилф. Да. Это можно ему подбросить. Пусть начнет с кучи навоза и перейдет к банковскому клерку. Я не буду возражать, сам это напишу, покажусь по телеку и лишний раз скандализирую зрителей, если это еще возможно. К своему удивлению, я обнаружил, что в памяти предстает крепкий паренек в мешковато сидящем костюмчике, белой рубашке и школьном галстуке (чересчур ярком, возможно, но все сочетания цветов подбирались большими шишками) – да, я воспринимаю его со снисходительной терпимостью, даже с некоторой симпатией. Я вспомнил… – А это что за анекдот, Уилф? …как Уилфрид Баркли вносил два пенса на счет в банке, чтобы покрыть недостачу; и как он поссорился с кассиром, поскольку подавать банку такую мелочь, по мнению кассира, и по мнению управляющего отделением, и по мнению руководства банка, и, насколько мне известно, по мнению самого Банка Англии, было куда более непростительным проступком, чем грабить банк на такую ничтожную сумму. Кассир буквально исходил яростью. Он ткнул мне в лицо этот двухпенсовик: – Никто, я сказал, никто не выйдет из этого здания, пока не сведет баланс до последнего пенни! Я был спасен (вернее, мой уход был отсрочен) тем, что хорошо играл в регби, и это все одобряли. Когда я открыл для себя Мопассана, регби было заброшено. Тогда и настал конец – в лице шотландского банковского инспектора. Я с удивлением обнаружил, что цитирую Рику его слова: – Зна-аете, мистер Баркли, вы меня ознакомлюете с абсолютно новым згладом на цифры. Управляющий выразил свое сожаление по поводу того, что такой перспективный левый крайний утрачен для банка и для города. – Но вы понимаете, Баркли, тут дело в сердце. Ведь ваше сердце не с нами, так? Тогда мне пришлось пойти в конюхи, потом я оказался близок к кино – изображал копьеносца на киностудии Элстри, несколько месяцев репортерствовал в провинциальной газетке – писал о чем только придется. После была война. Когда я вернулся без гроша, «Колдхарбор» написался сам собой – я тут ни при чем, – его издали, и пошло-поехало. Биография Уилфрида Баркли. А почему бы и нет? Разве жизнеописание будет большим фарсом, чем сама описываемая жизнь? – А кто такая Люсинда? Вот тут я пришел в себя и вздрогнул. Это неудачная попытка стареющего мужчины сократить расстояние между тем, что на уме, и тем, что на языке. Рик жадно всматривался в меня. Конечно – он же там был, был подстрелен из пневматического ружья, и в его памяти этот инцидент отложился так же прочно, как и в моей. Я покачал головой и одарил его, как я надеялся, загадочной улыбкой. Тень промелькнула на лице профессора (так мы экстравагантно выражаемся), когда он понял, что лавочка закрыта. Люсинда вечно во что-то встревала, она всегда балансировала на самой грани допустимого. Так что по большей части, если не целиком, идея принадлежала ей, а не мне. Во всем, что касалось секса, Люсинда была истинным гением. Вот бы ей вздумалось писать мемуары! Господи, Domine defende nos9 (#litres_trial_promo)! Это была бы книга – для доблестных исследователей человеческого скотного двора. Она была такой выдумщицей! Ребята, вот то, что вы искали, возьмите это с собой, подарите жене, детям, беззубым старикам, которые уже и маргарин не разжуют, – вот нечто поистине новенькое! Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=130302) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.