Новое назначение Александр Альфредович Бек Александр Бек НОВОЕ НАЗНАЧЕНИЕ 1 Изучая жизнь Александра Леонтьевича Онисимова, беседуя с людьми, более или менее близко его знавшими, я установил, что первая неясная весть о его смещении пронеслась еще летом 1956 года. Молва эта поначалу не подтвердилась. Шли дни, сменялись месяцы, Александр Леонтьевич оставался главой Комитета. Однако уже в сентябре секретари и референты Онисимова узнали, что (употребим характерное выражение времени) решение состоялось: Александру Леонтьевичу отныне предназначена дипломатическая деятельность, он вскоре уедет в одну из стран Северной Европы. Уже от многих можно было услышать об этом. От многих. Но не от самого Онисимова. Он по-прежнему ровно в девять утра входил в свои кабинет на втором этаже здания Совета Министров в Охотном ряду. К приходу Александра Леонтьевича на его письменном столе лежали, как обычно, суточные сводки о работе заводов черной и цветной металлургии, о добыче нефти и угля. Опустившись в дубовое кресло с жестковатым, крытым искусственной кожей сиденьем (сотрудникам Онисимова давно известны его вкусы, нелюбовь к дорогой мебели), он надевал очки, – с некоторых пор они уже требовались ему при чтении. Стеклами и массивной оправой скрадывались темные полукружия под глазами – след многолетнего недосыпания. Его будто выточенное лицо, – столь безупречно правильны были все черты, за исключением, пожалуй, лишь верхней губы, несколько впалой, коротковатой, – склонялось над столбцами цифр. Маленькая, белая, чуть с желтизной, рука, вооруженная карандашом, порой быстро подчеркивала ту или иную цифру. Худощавые пальцы чуть тряслись. Нет, это не была старческая дрожь – Онисимову исполнилось лишь пятьдесят четыре года, отдельные седые ворсинки терялись в его каштановых волосах, разделенных надвое пролегавшим слева, всегда безукоризненно прямым, будто выведенным по линеечке, пробором. Неотвязная тряска пальцев преследует Онисимова уже несколько лет. В спокойные часы дрожь почти незаметна, она усиливается, когда Александр Леонтьевич раздражен. Медицина не сумела излечить эту странную болезнь. Впрочем, Александр Леонтьевич пренебрегал медициной, предписаниями врачей. Дрожат пальцы – и черт с ними! Не обращать внимания! Тем более что подергивание пальцев ни в малой степени не отразилось на его великолепном каллиграфическом почерке, выработанном еще в отрочестве, когда с пятого класса коммерческого училища он сумел найти грошовый заработок в переписывании бумаг. Вот и сейчас все его пометки совершенно четки, каждая возникающая из-под карандаша черточка тверда. Карандаш Онисимова тоже памятен его подчиненным, неизменно самый жесткий, отточенный, как пика. Левая рука время от времени тянулась к постоянно лежавшей на столе коробке сигарет «Друг» с оттиснутой на крышке мордой пса. Не отрывая взгляда от машинописных строк, Онисимов чиркал спичку, с привычной жадностью затягивался. Он впервые закурил уже немолодым, в 1938 году, в дни, когда решалась его участь. Закурил – и с тех пор не мог отвыкнуть. Непогашенный окурок еще дымится в пепельнице, а Онисимов уже зажигает следующую сигарету. Верный своему стилю – стилю управления, что отшлифован десятилетиями, – Александр Леонтьевич отнюдь не ограничивается изучением бумаг. Знакомясь со сводками, он то и дело поворачивается к телефонному столику, звонит по вертушке, – этим словечком именуются телефоны особой правительственной сети, – соединяется с министрами, с начальниками главков, требует ответа: почему снизилась выплавка на таком-то заводе, почему не изготовлен в срок заказ номер такой-то, из-за чего продолжается «непопадание в анализ» новой марки стали? Не довольствуясь объяснениями из министерских кабинетов, следуя правилу ничего не брать на веру, он нетерпеливо нажимает кнопку звонка, приказывает явившемуся мгновенно секретарю связать его, Онисимова, с заводом, вызвать к телефону директора или начальника цеха, а порой даже и мастера. У них, заводских людей, Онисимов перепроверяет услышанные по вертушке объяснения. Знать дело до последней мелочи, знать дело лучше всех, не доверять ни слову, ни бумаге – таков был его девиз. Держать аппарат в напряжении – так он сам определял свой метод. С суточными сводками покончено. Просмотрены и телеграммы. В раскрытом большого формата блокноте с черным грифом на каждом листе: «Председатель Государственного Комитета по делам металлургии и топлива Совета Министров СССР»[1 - Название комитета вымышлено, как и названия некоторых других учреждений; действующие лица, за исключением тех, которые названы подлинными именами, являются собирательными образами; кроме того, видоизменены отдельные симптомы заболевания, о котором говорится в романе (прим.авт.)] сделано несколько записей, – этими вопросами Александр Леонтьевич в течение дня еще будет заниматься. Из стола он вынимает папку с материалами о внедрении автоматики в металлургию. Вскоре он погрузится – в который уже раз – в изучение графиков поставки оборудования, графиков монтажа, пуска, освоения, опять будет звонить, вникать в каждую мелочь, нажимать на Госплан, на машиностроительные министерства, вызывать своих помощников, давать им поручения. На круглом столе, что стоит у стены рядом с книжным шкафом, заполненным томами Технической энциклопедии, толстыми справочниками по черной и цветной металлургии, минеральному топливу, химии, геологии, аккуратно сложена пачка газет. «Правду» Онисимов внимательно прочитывал дома, – прочитывал, задымив первой сигаретой, – «Известия» и «Комсомолку» просматривал в машине, когда ехал на работу. В служебном кабинете его ждали другие московские газеты. Здесь же на круглом столе высилась пачка ежедневной прессы промышленных районов – газеты Донбасса, Днепропетровщины, Урала, Закавказья, крупнейших индустриальных центров Сибири и Дальнего Востока. Вся эта местная печать уже проработана секретариатом, подготовлена для Онисимова – цветными карандашами отмечено все, что может его заинтересовать. Рядом лежат реферативные журналы Академии наук и присланные Институтом информации переводы статей из иностранных технических журналов (Онисимов владеет лишь английским). Сюда же кладутся новинки Металлургиздата и Углеиздата. Ни одна книга, ни один журнал не убираются с круглого стола, пока это не сделает сам Онисимов. Покинув свое кресло, он по безукоризненно навощенному паркету, не прикрытому ковром, – Онисимов не жалует ковры, считая их предметом роскоши, – идет к этому столу. Красивая голова Александра Леонтьевича очень крупна, – крупна даже и при его немалом, выше среднего, росте. Шея, однако, недостаточно длинна. Из-за этого кажется, что он словно бы в вечной опаске вобрал голову в плечи. Порой, когда он сидит, его можно принять за горбуна. Нет, он идет не горбясь. Его шаг энергичен, хотя несколько тяжеловат. Не дойдя, Онисимов вдруг приостанавливается. Поникла большая его голова. Уже раз другой случалось, что тот или иной секретарь, открыв невзначай дверь, заставал Александра Леонтьевича в этакой позе, – застывшего посреди кабинета, куда-то унесшегося мыслями. По должности Онисимов обязан заниматься и перспективами, завтрашним днем индустрии, но думы тянут в прошлое. Картины прошлого, невесть как пришедшие на память, порой несвязные, все чаще завладевают им. Так он и стоит, – одетый в неизменно темный, в полоску, костюм, в свежую белую сорочку со всегда твердым накрахмаленным воротничком, с темным скромным галстуком. Однажды сын Андрюша, начитавшись Диккенса, сказал ему: «Папа, ты одет, как английский клерк». Печальный взгляд зеленоватых глаз устремлен на круглый стол. К чему теперь все это Онисимову? Вот эти книги – «Бурение скважин», «Магнитное обогащение», «Трубосварочные станы»? Или вот этот новый номер «Угля»? Не сегодня, так завтра он распростится с углем и со сталью, оставит этот пост, этот кабинет. Усилием воли Онисимов стряхивает оцепенение, присаживается, надевает очки, придвигает газеты, включается в работу. Его сотрудники поражены. Александр Леонтьевич руководит с прежним напором, с прежней остротой. Он Проводит, как и раньше, совещания, добирается, докапывается до мельчайших подробностей дела, по-прежнему требователен, резок, ничуть не утрачивает (прибегнем опять к словарю времени) оперативности, знакомится со всей специальной литературой, подготовляет наметки семилетнего плана, досконально проверяя обоснование каждой цифры, словно ему предстоит еще годы возглавлять топливную промышленность и металлургию. …Мелькали дети, сменялись месяцы, зеленоглазый, всегда свежевыбритый, подтянутый, строгий человек, председатель Комитета продолжал работать, источать волю, энергию, держать аппарат под напряжением. Лишь поздней осенью, незадолго до тридцать девятой годовщины Октября, Онисимов получил давно ожидаемый пакет. Ножницами, вскрыв конверт, он прочел бумагу. Да, как он и предполагал, просьба, с которой он, инженер-прокатчик, обратился в Центральный Комитет, – просьба предоставить любую работу по специальности, – не принята во внимание. С этой минуты он поступил в распоряжение Министерства иностранных дел. Теперь следовало проверить, все ли будет оставлено в ажуре тут, в этом кабинете, куда он уже не вернется. Выполнить последние служебные обязанности, последний долг. И он еще занимается некоторыми важнейшими делами, опять звонит по вертушке, допытывается, выясняет, подхлестывает, распоряжается. Потом минуту-другую молча курит. И снова берется за телефонную трубку. Необходимо доложить, так сказать, по инстанции, что он сдает пульт управления. Онисимов соединяется по вертушке с заместителем Председателя Совета Министров Тевосяном, который наряду с другими своими обязанностями курирует и несколько государственных комитетов. – Иван Федорович, решение получил. И подбил итоги. Позволь откозырять. Давние товарищи, она разговаривали на «ты». Тевосян сказал: – Добро. Когда думаешь явиться я дипломатическому своему начальству? – Сегодня же, если не возражаешь. – Зачем же сегодня? К чему уж так спешить? Но вообще-то правильно делаешь, это не задерживаешься. В этих спокойно произнесенных словах Онисимов улавливает не только совет дружески расположенного старшего товарища, но и указание. Далее Тевосян касается некоторых деловых тем, выслушивает ответы. И в заключение говорит: – Наверное, до твоего отъезда повстречаемся. Позванивай, не забывай. Вот разговор и закончен. Александр Леонтьевич еще раз оглядывает письменный стол, кабинет. Ну, кажется, хватит: можно ставить точку. Все дела, которые примет на ходу заместитель, – и текущие, и перспективные, – ясны. Есть, правда, еще одно, отнюдь не самое важное, не принадлежавшее к тем, что записаны в правительственных директивах, но для Онисимова все-таки особенные. Опять без спросу вторгается картинка прошлого. Александру Леонтьевичу видится загорелое горбоносое лицо Петра Головни, или, как его еще зовут, Головни-младшего. Складка губ упряма, пол скулой ходит желвак, – таким он, Головня-младший, директор завода имени Курако, выглядел в ту памятную июльскую ночь 1952 года, когда дерзнул на заседании обличать Онисимова. И Онисимов был вынужден… Да, именно вынужден. Впрочем, к чему вспоминать? Не однажды он уже замечал за собой этакое: всплывают – и вовсе некстати – сдвинутые брови, безбоязненный упрямый взгляд, тяжеловатая нижняя челюсть Петра Головни. Что поделаешь, у Александра Леонтьевича есть свои, от всех скрытые обязательства перед этим инженером-доменщиком, директором завода. Так сказать, обязательства совести. Однако сейчас Онисимов, пожалуй, уже не имеет права использовать свою власть главы Комитета. Несколько мгновений он колеблется. Затем опять снимает трубку, звонит министру тяжелого машиностроения, расспрашивает, как идет изготовление мощной воздуходувки для завода имени Курако. Заказ министру известен. Известен и Головня-младший, запросивший такого рода внесерийную, необычайно могучую и вместе с тем малогабаритную машину, которая встала бы по месту в тесноте старой Кураковки. Председатель Комитета тотчас получает требуемую справку: заказ выполняется по графику, примерно через месяц начнется монтаж, затем испытания. – Последи, пожалуйста, сам за этим делом, – говорит министру Онисимов. – Вовремя закончи, отгрузи. Пошли лучших монтажников. – Есть! Записываю. Будьте спокойны, Александр Леонтьевич. – Не подведи. Для меня это дело чести. Мне, возможно, вскоре придется уехать… Собеседник принимает эту весть без удивления, ограничивается кратким: – Угу… – Знает, наверное, о его отъезде в тихую чистенькую страну. Александр Леонтьевич продолжает: – Постарайся по всем статьям дать попадание в анализ. Качество, сроки и все прочее. Отнесись к этому, как к личной моей просьбе. – Есть! Ставлю три восклицательных знака, Александр Леонтьевич! Это был, если не ошибаемся, последний телефонный разговор, который Онисимов вел из своего, верней, уже из бывшего своего кабинета. Затем он нажал кнопку звонка. На вызов вошел, – как всегда почти бесшумно, – заведующий секретариатом Серебрянников. Худощавый, низенький, он остановился у стола, чуть склонив наголо бритую, рано полысевшую голову. Его связывал с Онисимовым почти двадцатилетний путь секретаря; вместе с Александром Леонтьевичем он перебрался и сюда, в здание Совета Министров, давно научился схватывать на лету, угадывать, в чем нуждается его начальник, умел незаметно подсказать тот или иной ход, отлично составлял самые важные бумаги, был безукоризненным помощником. Онисимов встал: – Разрешите представиться. Советский посол в Тишландии. Он мог шутить даже в эту минуту – окрестил Тишландией страну, куда ему надлежало ехать. Тотчас он выговорил и ее точное наименование. Мы, однако, позволим себе воспользоваться его находчивостью, так и закрепим за этим государством условное обозначение Тишландия. По своей манере Онисимов сразу перешел к делу: – Садись. Я бы хотел, чтобы на первых порах ты мне помог. Поедешь со мной? Серебрянников не сел. Его голубые, слегка навыкате глаза были скромно потуплены. Поза оставалась по-прежнему почтительной. Проницательность не изменила Онисимову. Он все понял мгновенно. – Предпочитаешь во благовремении расстаться? – Я думаю, Александр Леонтьевич, что… – Что будешь мне более полезен, если останешься в Москве? Да, Серебрянников собирался развить именно такую мысль, подготовил именно этот предлог. Впрочем, предлог ли? Бритоголовый заведующий секретариатом, в самом деле полагал, что… ну, как бы сказать? Конечно, пришла пора преобразований. Все понятно. Но кто знает… Обстоятельства еще могут всяко повернуться. И Александр Леонтьевич, смещенный под горячую руку, глядишь, возвратится в тяжелую промышленность. А пока… Пока он, Михаил Борисович Серебрянников, останется здесь как преданный Онисимову человек. При случае будет слать Александру Леонтьевичу письма в эту самую, как тот пошутил, Тишландию. И исполнять здесь поручения, просьбы бывшего главы Комитета. Ну, а если дела сложатся иначе, если Онисимову не суждено более работать в индустрии, – что же, Серебрянников будет чист перед совестью, перед людьми и перед вами, Александр Леонтьевич. Разгадав с полуфразы эту благопристойную непроизнесенную речь, Онисимов сразу отбросил ее. Его бритая верхняя губа приподнялась, обнажив крепкие белые зубы. Подчиненным Онисимова был хорошо известен этот его грозный оскал. В такие минуты Онисимов наотмашь бил беспощадными словами. Рывком, взяв сигарету, он зажег спичку. Она плясала в его пальцах. Так и не сумев закурить, он отбросил догоревшую спичку. И сдержал себя. – Ступай. И пришли мне две общие тетради. Больше ничего мне от тебя не надо. 2 Александр Леонтьевич обедает. Тускловатый свет московской улицы проникает в широкие окна, окаймленные двойными занавесями – тяжелыми красноватыми, свисающими вдоль косяков, и белыми шелковыми, что подтянуты к фрамуге. Длинный обеденный стол, вокруг которого разместились двенадцать стульев в полотняных чехлах, покрыт белоснежной скатертью. Лоснится паркет, поблескивает стекло и полировка буфета. В убранстве столовой не найдешь ни одной индивидуальной особенной приметы. Онисимов равнодушен к житейским удобствам, к своей многокомнатной квартире. Это безразличие разделяет и его жена Елена Антоновна, занимающая немалый пост в Управлении подготовки трудовых резервов СССР. Хозяева не обставляли квартиру, попросту вместе с этим жильем получили и мебель, размещенную по комнатам, чьими то руками. В гостиную, что находится рядом со столовой, неделями не заходит никто из членов сети. Там так и высится пианино в полотняном чехле и кресла под такими же чехлами Красивые цветочные вазы не оживлены цветами, из года в год стоят пустыми Дети, иногда забегающие к сыну Онисимова Андрюше, не резвятся, притихают в этой квартире. Сюда не приходят гости. Впрочем, в последние три-четыре года здесь побывали несколько давних товарищей Александра Леонтьевича. Они значились в минувшие времена репрессированными, а ныне, после смерти Сталина, – вон на стене висит в золоченой раме его писанный маслом портрет со звездами генералиссимуса на погонах, – покидали: лагеря, огражденные колючей проволокой, возвращались из тюрем, из ссылки. Сам Александр Леонтьевич не испил из этой чаши, полоса репрессий, которая вот-вот, казалось, настигнет и его, все же прошла мимо. Порой тот или иной воскресший товарищ звонил Александру Леонтьевичу. Вымуштрованный секретариат Онисимова строго придерживался правила, если кто-либо, желавший поговорить с Александром Леонтьевичем, скажет о себе «его старый товарищ» или «по личному вопросу», тотчас же докладывать. Однажды Серебрянникову изрядно влетело за то, что в подобном случае он предпочел не отвлекать Онисимова, ведшего совещание в своем кабинете, и лишь позже сообщил о звонке. Правда, звонки такого рода были редки. Отрываясь от любого дела, Онисимов брал трубку; радушно здоровался, тепло расспрашивал, – самый чуткий, обостренный страданиями, унижениями слух не мог бы уловить в его повадке, в его тоне малейшую нотку сановности, – листая свой календарь, выкраивал вечерок, назначал свидание у себя дома Он за полночь просиживал с пришедшими, вспоминая то, что довелось вместе пережать, перебирая погибших и живых. И неизменно старался что-то сделать для вернувшегося, помогал устроиться, то есть получить приличное жилье, подходящую работу или пенсию. Затем опять долгими вечерами и днями большие комнаты этой квартиры пустовали Дюжина стульев, расставленных вокруг стола, так никогда и не служила веселому шумному сборищу, Даже в день пятидесятилетия Онисимова не был приглашен ни один гость, в квартире не нарушалась тишина «Холодный дом», – так, опять же по Диккенсу, высказался однажды Андрейка. Отца он про себя именует «великим молчальником». По воскресеньям в столовой за завтраком и обедом сходится семья, но общего разговора не завязывается, Порой отец пошутит. Редко-редко он разоткровенничается, о чем-то расскажет, вспомнит что-то вслух. Сейчас, как и обычно, Александр Леонтьевич ест в одиночестве. Жена приезжает обедать позднее, он – ровно в половине второго. Прошли времена ночных изнурительных бдений, когда в министерствах и комитетах засиживались до четырех-пяти утра, – так работал томимый бессонницей Сталин, по распорядку его дня равнялся правительственный аппарат. Онисимов обедал тогда по вечерам, а то (домашние помнят эту его шутку), а то и, подобно королю Фридриху Великому, на другой день. Ныне особым указом, опубликованным во всех газетах, запрещено задерживаться на службе сверх восьмичасового срока. Подчиняясь, как всегда, дисциплине, Онисимов все же последним выходил из Комитета. Досужие вечера были ему невмоготу, он захватывал с работы объемистую папку, набитую бумагами, погружался в нее дома. Сегодня он не принесет эту папку. Нынче он провел в Комитете свой последний рабочий день, попрощался с сослуживцами. Дела принял заместитель, никто внове не назначен главой Комитета. Это, пожалуй, еще один признак надвигающейся, судя по всему, перестройки. Ее, эту ожидаемую перестройку управления промышленностью, уже называют «революционной ломкой». Особая комиссия занята разработкой предложений. Онисимов не был введен в эту комиссию. И вот теперь… Теперь его вовсе убрали из промышленности. Почему же? Почему? Он вспоминает о стынущей перед ним тарелке супа. В руке, следуя тряске пальцев, пляшет ложка, которую он несет ко рту. Всегда умеренный в еде, лишенный каких-либо качеств гурмана, Онисимов проглатывает суп, не ощущая вкуса. В сторонке стоит, посматривает на хозяина домашняя работница Варя в белом, без пятнышка, фартуке, в белой косынке. Варя привыкла, что в будни Александр Леонтьевич всегда ест наспех. По утрам уже слышится его нетерпеливое: «Скорее, скорее, я опаздываю». После обеда, как правило, он ложится на пятнадцать минут. Варя обязана ровно через четверть часа, минута в минуту, постучать ему в дверь. Вечерами он иногда приезжает лишь переодеться, чтобы укатить на какой-нибудь прием. И опять же спешит. Однако в этой спешке никогда не оставит неприбранным снятый костюм, обязательно сам повесит в шкаф. Варя не назвала бы Онисимова молчальником. Он научил ее приготовлять кофе, заваривать крепчайший чай. Возвращаясь с работы, обычно скажет ей несколько приветливых слов. Сегодня он обедает медлительно. Хлебнет несколько ложек и задумается. Варе он уже сказал, что больше не требуется следить по часам за его отдыхом, стучать в дверь кабинета. И пошутил: – Скоро поеду отдыхать в одно царство-государство. Да, с нынешнего дня он уже не занимается промышленностью. Он не нужен – не нужен тяжелой индустрии, любимому делу. Завтра с утра он перейдет работать в Министерство иностранных дел, будет готовиться к новой своей миссии. А нынче он свободен, непривычно свободен. Почему же? Как могло это случиться? Да, он высказал мнение, что необходимо соблюсти осторожность, постепенность в реорганизации управления промышленностью, не прибегать к ломке. Да, он защищал целесообразность существования своего Комитета и подведомственных министерств, привел ряд доводов на заседании комиссии ЦК. Его выступление, в котором по своей манере он ограничился лишь сугубо деловыми соображениями, было встречено молчанием. Но ведь там происходило лишь самое предварительное обсуждение. Любое решение – кто в этом может усомниться? – он принял бы как дисциплинированный, верный член партии. Почему же, почему же его убрали из промышленности? Варя приносит второе. Она видит: Александр Леонтьевич очень бледен. Румянца он, впрочем, словно никогда и не знавал, не розовел даже на морозе, но сейчас обычная, с легкой примесью живой коричневатости, его бледнота сменилась землистым оттенком. Что с ним? Онисимов ощущает неприятную сухость во рту. Красивого разреза, большие, с желтизной в белках, глаза отыскивают графин с водой на буфетной стойке. Замашки барина ненавистны Онисимову. Он никогда дома не скажет «принесите мне», «подайте мне», сам встанет и возьмет. Так встает он и теперь. Делает шаг-другой к буфету. Перед ним вдруг все темнеет, ему недостает воздуха, рука судорожно тянется к накрахмаленному воротничку, он пытается удержаться на ногах, хватается за стул и, роняя его, тяжело оседает на паркет. 3 Полчаса спустя у Онисимова в его домашнем кабинете уже сидит Антонина Ивановна Хижняк – опытная седоватая громкоголосая женщина-врач. Когда-то она носила военную форму, провела годы минувшей войны во фронтовых госпиталях и лишь затем стала работать в лечебнице Совета Министров, именуемой запросто «Кремлевкой». В течение последних шести или семи лет Антонина Ивановна занимается здоровьем Онисимова. Это трудный пациент. Каждую жалобу из него приходится вытягивать, что называется, клещами. Когда его спрашиваешь «Что у вас болит?», он с улыбкой отвечает: «Ничего». Вызвать его в поликлинику на профессорский осмотр – предприятие совершенно безнадежное. Антонина Ивановна сама приходила к Онисимову, подстерегала его в обеденный час. Александр Леонтьевич встречал ее как добрую знакомую, держался без малейшей важности, – чего греха таить, в иных квартирах этого огромного жилого здания у Москвы реки, заселенного по преимуществу высшим служилым составом разных центральных учреждений, ее, старого военного врача, порой коробило обращение свысока, – был живым умным собеседником, вел речь о чем угодно, только не о своих недомоганиях. В кругу металлургов, так или иначе общавшихся с Александром Леонтьевичем, издавна считалось, что у него железный организм. Он и доселе славится физической неутомимостью. Однако Антонина Ивановна знает, что эта его слава далека, очень далека от истины. Однажды ей все же удалось показать Онисимова известному профессору, создателю и руководителю института терапии Николаю Николаевичу Соловьеву. Общительный, подвижный, в галстуке бабочкой, с венчиком седых кудрей вокруг блестящей лысины, похожий скорее на художника или режиссера, чем на медика, он долго выспрашивал, осматривал Александра Леонтьевича. И, наконец, сказал: «У вас сосуды и сердце семидесятилетнего старика». Настоятельно посоветовав Александру Леонтьевичу изменить режим, он добавил: «А самое главное, избегайте сшибок». – «Каких сшибок?» Профессор объяснил, что термин «сшибка» введен Иваном Петровичем Павловым. Великий русский физиолог, как понял Онисимов, разъяснил явление, которое назвал сшибкой двух противоположных импульсов – приказов, идущих из коры головного мозга. Внутреннее побуждение приказывает вам поступить так, вы, однако, заставляете себя делать нечто противоположное. Это в обыденной жизни случается с каждым, но иногда такое столкновение приобретает необычайную силу. И возникает болезнь. Даже ряд болезней. К слову Николай Николаевич рассказал о некой, специального типа, кибернетической машине. Получая два противоположных приказа, машина заболевала: ее сотрясала дрожь «Возможно, танец ваших пальцев, Александр Леонтьевич, имеет такое же происхождение» Молча, подивившись прозорливости седокудрого профессора, Онисимов, однако, с ним не разоткровенничался. Впрочем, откровенных разговоров он, смолоду замкнутый, давно-давно не вел, умел зажать, затаить переживания. Встреча с профессором ничего не изменила в обиходе, в распорядке жизни Онисимова. Антонина Ивановна много раз настаивала, чтобы он бросил курить. Онисимов отвечал: «Да, да». А в следующее посещение она опять видела красную коробку сигарет на его столе и окурки в пепельнице. Впрочем, визит Николая Николаевича не прошел совсем без следа: в домашнем кабинете Онисимова на книжной полке появился труд Соловьева «Общая терапия» и толстенный «Терапевтический справочник». Раскрывал ли их когда-нибудь Онисимов, Антонина Ивановна не знала. Порой она заглядывала в домашнюю аптечку Онисимовых, находила там лекарства, которые давно выписала Александру Леонтьевичу, они покоились нетронутыми. В ответ на укоризненный взгляд Онисимов виновато улыбался, – среди множества выражений, что могли проступать в его улыбке, бывало иногда и этакое мягкое, обезоруживающее. Вот и сейчас он сидит перед врачом на диване – жестком, неудобном, купленном словно для учреждения, – сидит, расстегнув рубаху, оголив белую, подернутую слоем жирка грудь, и любезно, спокойно улыбается, будто не он только что свалился в обмороке. – Ничего страшного, Антонина Ивановна, – произносит он. – Подвернулась нога, оступился, неудачно стукнулся… В подтверждение он потирает синяк на лбу. – Нога – недоверчиво переспрашивает Антонина Ивановна – Что же, посмотрим ваши ноги. Онисимов снимает свои безукоризненно начищенные, теплые, на меху ботинки, – с некоторых пор он плохо переносит холод, – снимает носки, обнажает стопу и голень. Ступни, как и кисти рук, тоже маленькие, почти женские. Уже несколько лет он страдает онемением нижней части ног, в артериях не прощупывается пульс, это заболевание сосудов называется эндартериит. Происхождение эндартериита еще не выяснено медициной, нередко это страдание связано с неумеренным курением. Онисимову трудно ходить – пошагает десяток минут и вынужден приостановиться, – трудно подолгу стоять. Антонина Ивановна с неумолимой настойчивостью дважды заставила Онисимову пройти курс лечения. Месяцами изо дня в день по утрам ему накладывали повязки со специальными мазями, он так и уезжал на работу, где, однако, никто не подозревал, что у Александра Леонтьевича забинтованы ноги. Он забросил лечение, откинул бинты, когда обнаружилось, что завод «Электрометалл» не справляется с заданием правительства: выплавить особую жаростойкую сталь для реактивных двигателей. Отложив все другие дела, Онисимов поехал на завод. Там, переминаясь с ноги на ногу, не разрешив себе даже чувствовать боль, он, председатель Комитета, инженер-прокатчик, часами простаивал на рабочей площадке печи, следя с начала до конца за ходом очередной плавки. Каждый вечер он проводил оперативки, учинял перекрестные допросы, докапываясь до сути, до некоего ускользающего икса. И спустя три недели вернулся в Москву с рапортом: исполнена задача, поставленная свыше, получена, льется из печи новая, еще небывалая жароупорная сталь. Но свою фамилию вычеркнул из списка тех, кто был представлен министерством к государственной премии за эту работу. Нетерпимо пресекая попытки подчиненных ему крупных начальствующих лиц, – от министров и до директоров, – как-либо не по праву пристроиться, примазаться (Онисимов в таких случаях не стеснялся в выражениях) к открытиям, изобретениям, усовершенствованиям, которые выдвигались на премию, он не позволил и себе стать лауреатом, хотя по общему признанию этого заслуживал. За ним знавали изречение: «Уж если ты служака, то будь Служакой с большой буквы». И сам он, несомненно, стремился быть таким. Антонина Ивановна лишь покачала бы головой, если бы кто-нибудь решился предсказать, что ее подопечный без пульса в ногах способен простоять хотя бы полсмены у печи. Она и теперь не понимает, как он мог стоять целыми днями. В стопе по-прежнему не прощупывается пульс. Суставы с трудом гнутся. Она все же их сгибает. Онисимов не покряхтывает, не морщится, будто ему вовсе не больно. Нет, это не железный, совсем не железный организм. Но человек, несомненно, железный. На большом пальце ноги – тоже изящном, продолговатом – когда-то был вырезан кусок ногтя. Антонина Ивановна помнит, как переносил Онисимов эту очень болезненную операцию – удаление вросшего ногтя. Под ножом он вел себя, как каменный. На ногу была уже наложена повязка, боль усиливалась, ибо анестезирующее средство постепенно переставало оказывать свое действие. Держа руку Александра Леонтьевича, она ощущала его напряжение, пробегающий трепет скрываемой боли. Спросила его: «Ну как?» – «Было больно». – «А сейчас?» – «Ничего…». Из операционной он отправился прямо на работу. И теперь, конечно, от него не добьешься жалобы. Несколько мужеподобная, обычно шумная, Антонина Ивановна умеет поднять настроение больного. Однако требуется ли это сейчас? – Вам, Александр Леонтьевич, надо серьезно отдохнуть. Признаться, она не уверена в своем предложении. Хронический бронхит курильщика, постоянные хрипы, привычный, порою натужный кашель – все это на отдыхе под солнцем юга, у моря, где Онисимов любил провести отпуск, усугублялось то воспалением легких, то ангиной. Казалось, болезни, которые еще как бы не осмеливались тронуть Онисимова, держались на почтительном расстоянии, когда его дни были отданы работе, вдруг набрасывались, как только он сменял рабочий режим отдыхом. – Э, – отвечает Онисимов, – отдохну в своей Тишландии. Впервые у него вырвалось: «своей». Он тут же прокашливается, чтобы скрыть нотку горечи. Неожиданно кашель становится сильным, мучительным, сухим, сотрясает оголенную грудь. Затем приступ утихает. – Курение вы обязаны бросить, – говорит Антонина Ивановна. Ее тон категоричен. Он усмехается: – Приеду когда-нибудь в Москву и доложу вам: «Вот, дражайшая Антонина Ивановна, я и не курю!» – Александр Леонтьевич, в таком виде я вас не отпущу. Надо наконец обследоваться. – Ничего. Поеду. – Я не могу взять на себя ответственность. Назначим консилиум. – Он отрезает: – Никаких обследований, никаких консилиумов! – В таком случае я лично напишу, что по состоянию здоровья вам уезжать нельзя. – Не смейте! – кричит Онисимов. За ним водится этот грозный, повелительный крик. Онисимов, как мы упомянули, уже и сам обращался наверх, просил дать любую работу по специальности, но получил отказ. Значит, он обязан ехать. Еще никогда – с тех пор, как в шестнадцать лет стал членом партии – он не пытался уклониться, ускользнуть от исполнения партийных и государственных решении. Не сделает этого он и теперь. – Если напишете, – продолжает он, – я вас подведу. Заявлю, что не подтверждаю ваших врачебных заключений. И выкручивайтесь, как знаете. Думаю, лучше, милый доктор, нам не ссориться. И он снова улыбается – теперь с привычной саркастичностью. Ну, что с ним делать? Как поступить врачу? – Александр Леонтьевич, полежите день-другой. Я вас понаблюдаю. Онисимов охотно идет на мировую. – Хорошо. Сегодня полежу. Антонина Ивановна вновь обретает свою командирскую громогласную повадку. – Извольте лечь в постель при мне. – С вашего разрешения я прилягу здесь. Что же, здесь, возможно, ему будет лучше. Серьезная, грубовато скроенная врачевательница с неудовольствием вспоминает спальню Онисимовых. В середине комнаты расположились две широкие кровати, составленные вместе. По бокам две тумбочки. У стен два платяных шкафа. И все. Будто в гостинице. Пожалуй, лишь в этом продымленном кабинете можно ощутить некий личный отпечаток. Высятся полки, где выстроились книги по специальности, текущая политическая литература, сочинения Ленина, сочинения Сталина, так и не завершенные изданием, оборванные на тринадцатом томе его смертью. В простенке висит скромно окантованная фотография Сталин и Серго Орджоникидзе – оба еще молоды, оба в шинелях, оба с черными заостренными усами Онисимов когда-то сам отдал увеличить этот снимок, сам нашел для него место. К дивану приставлен круглый столик. На нем рядом с пачкой сигарет и настольной лампой чернеет телефон-вертушка, несколько отличающийся плавными формами от обычных аппаратов. Тут же под рукой лежат и две книги-новинки по истории советской промышленности, в последнее время Онисимов особенно интересовался этой темой. Врач соглашается: пусть Онисимов полежит в кабинете. – Но сначала, Александр Леонтьевич, надо основательно проветрить. Свежего воздуха, пожалуйста, не бойтесь. Антонина Ивановна встает, чтобы растворить форточку. Нет, он не позволит ей затрудняться этим. Живо поднявшись, Онисимов босиком шагает к форточке. И внезапно бледнеет, тьма застилает зрение, он замирает, тяжело опирается на стол. Несколько мгновений он отсутствует, взгляд мертвенно недвижен. Затем усилием воли Онисимов все же возвращается к действительности, погасшие глаза обретают блеск. Врач встревоженно смотрит на него. – Вы же при мне только что потеряли сознание. – Что вы? Ничего подобного. Он опять улыбается насмешливо. И словно говорит: «Ну-ка, что ты со мной сделаешь?» Да, ничего сделать нельзя. Антонина Ивановна наблюдает, как Варя стелет на диване, как Онисимов устраивается на этом неудобном жестком ложе. Вот выписаны и лекарства. С нелегким сердцем, с неспокойной совестью Антонина Ивановна прощается до завтра. Она медленно идет через гостиную. Окна уже спрятаны под двойными занавесями, в полсвета горит люстра, неярко освещая полотняные чехлы на мебели, фигурные пустые вазы. Обширная комната кажется пыльной, нежилой. Даже будто пахнет затхлостью. В прихожей врач неожиданно встречает Елену Антоновну. Жена Онисимова только что вошла, – статная, даже, что называется, дородная, седая, в строгом сером пальто, в шапочке серого каракуля. Антонина Ивановна редко с ней общается, не застает ее дома, когда посещает Онисимова. Порой женщины разговаривают по телефону. На вопрос о здоровье, самочувствии мужа Елена Антоновна обычно отвечает: «Сейчас пойду узнаю». Странный ответ. Живут под одной крышей, в одной спальне и… «пойду узнаю». Теперь от волнения и спешки Елена Антоновна чуть запыхалась: – Антонина Ивановна, что с ним? – Видны ее хорошо сохранившиеся мелкие зубы. Удивительно, что при столь крупном сложении зубы могут быть такими мелкими. – До крайности истощена нервная система, – отвечает врач. – Это отражается на всем. Сегодня он потерял сознание. И словно с кем-то споря, словно стремясь кого-то убедить, Антонина Ивановна упрямо добавляет: – Даже дважды. Серые глаза жены смотрят встревоженно. Обе ладони стискивают руку врача. – Неужели… Неужели так серьезно? – Не знаю. У меня нет ясности. Считаю, что ему надо лечь в больницу для обследования. Он не согласен. Я сказала: «Напишу сама, что он нездоров». А он крикнул: «Не смейте». – Да, этого нельзя. Елена Антоновна торопливо снимает пальто, снимает шапочку. На лбу с правого края виднеется большое, с кулачок ребенка, захватившее и часть виска, синевато-розовое родимое пятно. Жена Онисимова могла бы его скрыть ухищрениями прически, но с юности этого не делала. И, как ни поразительно, мета не выглядит уродливой, даже чем-то гармонирует с постоянно серьезным, чуждым малейших черт кокетливости обликом Елены Антоновны. Она повторяет: – Нельзя. – Мгновение поколебавшись, понизив голос, объясняет: – Есть особые обстоятельства, Антонина Ивановна. Это могут расценить как нежелание ехать. Причина сформулирована ясно, откровенно, убедительно. Антонина Ивановна обезоружена. И все же… Все же хотелось бы не таких логичных, более жарких, даже несвязных слов. Впрочем, вправе ли кто-либо требовать этого жара? Ведь у Елены Антоновны есть своя жизнь, своя большая деятельность. И примчалась же она сейчас с работы, вошла торопливо, расспрашивала с волнением, чуть ли не со слезой. Антонина Ивановна не решается ее осудить. – До свидания. Пусть он полежит. Завтра зайду. 4 Уже на следующий день, не дав себе хотя бы суток передышки, Онисимов включился в новый круг обязанностей, занял небольшой кабинет в Министерстве иностранных дел. С ним туда же перебрался один из его давних помощников, крутолобый вдумчивый Макеев, обожавший Александра Леонтьевича, его острую манеру, пунктуальность, стиль беззаветного, неукоснительного исполнения директив, стиль, что, казалось, был у Онисимова в крови. Отличавшийся некоторой медлительностью – этим, бывало, вызывавший у Александра Леонтьевича вспышки раздраженности, которые участились в последние несколько лет, – Макеев с первых же слов, как только Онисимов предложил ему ехать с ним, просиял, согласился. – Когда же, Александр Леонтьевич, двинемся? – Будем ждать команды. – Что же мне пока делать? – Прежде всего обложись литературой и читай. – Так поступил и сам Онисимов. Вместо папок, заполненных докладными записками, отчетами о добыче нефти и угля, выжиге кокса, применении кислорода и природного газа в металлургических печах, форсированном развитии рудных баз, испытаниях твердого ракетного горючего, теперь на его письменный стол легли затребованные из архива дела по истории дипломатических, экономических, всяких иных связей России со странами Северной Европы. Александр Леонтьевич не удовлетворился материалами нынешнего века, для него были подняты и архивные подшивки прошлого столетия. Вместо новинок, посвященных тем или иным вопросам развития промышленности, теперь под рукой Онисимова находились книги о стране, где ему предстояло исполнять свою новую миссию. Тысячи, десятки тысяч печатных страниц заполнили его тесноватую служебную комнату – тоже новую! Кроме русской и переведенной на русский язык литературы, он проглатывал и издания на английском языке, – пройдя некогда два года практики на заводах Глазго и Бирмингема, Онисимов свободно читал и говорил по-английски. Казалось удивительным, почти непостижимым, как человек в столь короткий срок, в три-четыре недели, еще остававшиеся до отъезда, может пропустить через себя, освоить эту бездну материала. Ничего, он выдюжит. С ним нечто подобное уже бывало. Его когда-то – это случилось вскоре после смерти Серго Орджоникидзе – перебросили в танковую промышленность, поручили возглавлять эту новую для него отрасль, которую следовало расширить, реконструировать, сделать поистине мощной. Он вот так же мобилизовал специальную литературу, погрузился в нее, зарядил свой неутомимый мозг, умевший легко выжать квинтэссенцию и вместе с тем запечатлевавший, словно на волшебной фотопленке, неисчислимое множество подробностей. Уже месяц спустя он разговаривал как специалист со знатоками танкового дела. И отнюдь не стеснялся обнаруживать на людях пробелы в своем багаже, расспрашивал, умел слушать, продолжал учиться и учиться, руководя танковым Главком. И когда его вновь вызвали в Кремль, – разве он когда-нибудь забудет этот осенний вечер, этот год, 1938 и, аресты, уже вырвавшие одного за другим почти всех, с кем работал Серго, – когда Онисимова вызвали в Кремль и он, начальник крупнейшего Главка, кандидат в члены ЦК, избранный на Семнадцатом съезде, миновав приемную, в которой, будто поджидая его, стояли и сидели люди в форме, отворил дверь и увидел спину Сталина, прохаживающегося в своих мягких сапогах… Долой, вон из головы эти воспоминания, эти мысли! Неужели он, Онисимов, не справится с собой? Неужели не заставит свой испытанный, надежный мозг служить безотказно, как и прежде? Неправда! Внутренние тормоза еще отлично действуют. Легкое усилие воли – и устранены всяческие отвлечения. Вновь вниманием Онисимова безраздельно овладевают Тишландия и ее соседи. Режим его дня не изменился. Пусть никому не взбредет на ум, что сегодняшний Александр Леонтьевич уже не тот, не прежний Онисимов. Как и десять, как и двадцать лет назад, он и ныне работал, словно точнейшая машина. Входил в кабинет ровно в девять утра, неизменно до блеска выбритый, садился в кресло, тоже твердое, как и на предыдущем его поприще, доставал сигареты «Друг», надевал очки и читал, читал. Для записей-выжимок ему хватило двух общих тетрадей Мелким каллиграфическим почерком, достойным демонстрирования, – столь ясна, завершена была каждая буковка, – он заносил в одну истерические сведения, справки о политических и общественных группировках в Северной Европе, ее выдающихся деятелях. Другая тетрадь была отдана экономике государств, расположенных в этом углу континента. Верный правилам, что издавна стали неотъемлемой характерной чертой школы руководителей, к которой он принадлежал, Александр Леонтьевич и здесь не удовлетворился лишь бумагой – документами, книгами, статьями. Он приглашал к себе в свою временную служебную обитель, затерявшуюся в коридорах МИДа, ученых, чьей специальностью являлась страна его будущего аккредитования, а также попросту наблюдательных, умных людей, недавно побывавших там. Допытывался, входил в разные тонкости, вытягивал, выкачивал знания о земле, куда ему предстояло ступить. Случались минуты, когда он с тайным удовлетворением отмечал, что память, его необыкновенная память, которая в последние годы стала как будто немного сдавать, опять превосходно ему служит. Да разбуди его ночью, спроси в чистенькой, тинной стране, и мгновенно всплывут сотни имен и названий, точные цифры и даты. После служебного дня Онисимов забирал книги домой. И снова работал, не позволяя себе предаваться отвлекающим навязчивым мыслям. Ложился он поздно, в четвертом часу утра, уже не пытаясь разделаться с этой застарелой привычкой. Ложился, но подолгу не засыпал. В темноте выползали, забирали волю думы, которые днем удавалось отогнать. 5 Однажды в бессонный предутренний час Александр Леонтьевич испытал ужас. Былое так. Глядя сквозь полуопущенные веки во мглу спальни, Онисимов лежал, томимый неотвязными мыслями о том, как могло случиться, что он вынужден оставить страстно любимое дело. Захотелось опять их отмести. Довольно мучить себя этим. Для таких размышлений у него – он иронически усмехнулся в темноте, – у него, наверное, хватит досуга в Тишландии. Он велел себе думать о ней, решил наизусть восстановить строки, которые днем занес в свои тетради. И вдруг память отказала. В уме не возникло, не всплыло ровным счетом ничего. Куда-то канули не только вчерашние или позавчерашние заметки, он забыл, начисто забыл даты, имена, экономические показатели, все, что вычитал, узнал об изучаемых им странах. Страшный провал памяти потряс Александра Леонтьевича. Рукой он провел по вдруг увлажнившимся жестким волосам. Надо успокоиться, уцепиться хоть за что-нибудь, за одну какую-либо ниточку. Удалось воспроизвести самое близкое: цифры выплавки черного металла на заводах Тишландии. Ну, а дальше? Он ожидал, что все выпавшее возвратится в один миг, как при взблеске молнии. Нет, он лишь медленно, медленно припоминал. И не выдержал, вскочил. Ровное дыхание жены доносилось с широкой соседней постели. Босой, он неслышно пошел в кабинет, повернул там выключатель, бросился к письменному столу, к своим тетрадям, пляшущими пальцами раскрыл страницу наугад. И только тут страшные минуты кончились. Явилось желанное мгновенное прозрение. Теперь он мог не смотреть в записи, они ему разом предстали, опять будто оттиснутые на чудесной фотопленке. Закурив, он еще листал, листал, проверяя, экзаменуя себя. Потом замер у стола. Так Онисимов и стоял – босой в белом ночном одеянии. Незастегнутый ворот рубашки открывал грудь, подернутую чуть приметной нездоровой желтизной. Большая голова была, как всегда, втиснута в плечи. Что же с ним только что стряслось? Чем объяснить эту внезапную утрату памяти? Неужели ему столь неинтересна его новая работа? Неужели, исполняя долг, он лишь насилует себя? Где же его страсть, всегда отдаваемая делу? Ведь назначенный когда-то начальником танкового Главка, брошенный в промышленность, ему ранее не знакомую, сумел же он увлечься, отмести угнетение. Нет, не отмести, но одолеть. Оно, конечно, гнездилось в душе, изо дня в день возрождалось с каждым новым известием об арестах, о почти еженощных вторжениях в квартиры огромного многокорпусного дома, называемого «Дом правительства», где обитал и он, тоже готовый вот-вот разделить участь товарищей. Но Онисимова не трогали. Все его заместители в Главном управлении проката – управлении, которым он ведал при жизни Серго, – были арестованы, а он по-прежнему свободно ездил в машине по улицам Москвы на службу и домой. Свободно ли? Элементарная логика требовала умозаключения, если виноваты его ближайшие сотрудники, якобы вредившие, значит, виновен и он. И Онисимов бросил судьбе вызов. Обратился с письмом к Сталину, написал, что, будучи обязан, как требует партия, знать дело до последних мелочей, он, Онисимов, несет полную ответственность за каждое распоряжение своих подчиненных, ручается головой и партбилетом, что вредительства в Главпрокате не было. И просит дать ему возможность доказать это любому, по усмотрению Сталина, партийному или судебному расследованию. Письмо попало в руки Сталину – это само по себе было особой, нелегкой задачей. Затем Онисимова вызывали на допросы, на очные ставки. Потянулись ночи и дни ожидания, почти невыносимые. Он в это время стал курить, пристрастился к табаку. И все же даже тогда работал со страстью, с азартом, заглушая угнетение, тоску. А потом… 6 Потом его вызвали в Кремль. Уже присев, растирая остывшей подошвой другую ногу, вовсе похолодевшую, он вспоминает тот вечер. …Миновав приемную, в которой, будто поджидая его, стояли и сидели люди в форме, – почему, почему сегодня здесь столь многочисленна охрана? – он вошел в небольшой зал, увидел спину Сталина. Прохаживаясь, Сталин не обернулся на звук отворенной и вновь прикрытой двери. Он еще сохранил непритязательную одежду фронтовика, грубоватого солдата – его военного покроя брюки, заправленные в сапоги, свисали складками на голенища, – но уже приобрел будто нарочито неторопливую повадку, медлительность шага. Сталин был в зале не один. Там находился еще человек. Вальяжный, что называется, мужчина, он сиял круглыми, без оправы, стеклами очков, плавной выпуклостью со лба, зачесанными на косой пробор светлыми волосами, маскировавшими раннюю, еще небольшую лысину. Это быт» Берия. Стоя у длинного стола, одетый в штатское, он посматривал на Онисимова с улыбкой затаившейся в уголках рта. Александр Леонтьевич похолодел от такой улыбки. Много лет назад этот человек, тогда скромный; служащий в Баку, прошел, как говорилось, проверку у Онисимова, который, еще оставаясь политработником Одиннадцатой армии, был в то же время и председателем одной из комиссии, занимавшихся перерегистрацией членов партии в Баку. Предваряя вопросы Онисимова, Берия выразил желание перейти на более трудную, более опасную работу – в Особый отдел армии или в Азербайджанскую ЧК. Пойманный на одном-другом противоречии, на вранье, он поворачивался, выскальзывал. Товарищ Саша – так в те времена называли Онисимова – пришел к убеждению: «Подозрительный тип. Чувствую авантюрист». И не выдал ему партбилета. В следующей инстанции тому удалось восстановиться. И пока что этот блистающий бывший бакинец лишь преуспевал. Встреча со Сталиным в начале тридцатых годов стала решающим рубежом в его фантастической карьере Сталин, несомненно, был знатоком людей. Вынашивая замыслы, о которых знал только он один, Сталин своим тонким чутьем – слово «проникновенность» тут вряд ли подойдет, – по-видимому, быстро, с первых же встреч, определил: вот человек, который ему нужен. Теперь грузин-бакинец ведал огромной машиной арестов, допросов, расстрелов, тюрем, лагерей. С улыбкой он острыми зрачками сквозь очки поглядывал на Онисимова. Что же, все ясно. Будет последний допрос, что учинит сам Сталин. И не со своим шофером, не в своем автомобиле он, Онисимов, уедет отсюда. Не зря он, нервно собираясь, проверяя, на месте ли партийный билет, удостоверения, пропуск в Кремль, записная книжка, позвонил жене и, не сомневаясь, что телефон подключен еще в некую тайную сеть, лаконически сказал: «Вызывают. Еду. Будь готова ко всему». Наконец повернувшись, Сталин все той же неспешной походкой зашагал обратно. Тяжеловатый, несколько исподлобья взгляд смерил Онисимова, прошелся по его безупречно начищенным ботинкам, темному в полоску пиджаку, подкрахмаленному белому воротничку, облегавшему короткую шею, что поддерживала большую голову, уперся в зеленоватые глаза Александра Леонтьевича. Онисимов не отвел взора. Сталин продолжал медленно идти. Ничто в ту минуту не изменилось в его неподвижном, словно бы сонном лице, известном по множеству полотен и фотографий, на которых, однако, никто не смел, передать крупных щербин, заметных на щеках и под слегка обвисшими, будто тяжелыми, исчерна-рыжеватыми усами. Отдельные седые нити в поредевших усах и на голове позволяли видеть, сколь редкостно толстым – в толщину конского – был его волос. Некоторое время молчание не нарушалось. – Здравствуйте, – негромко молвил Сталин. – Проходите ближе. – Сесть не предложил. Еще раз прошагав к стене и назад, он остановился перед Александром Леонтьевичем, начал спрашивать. Вопросы относились к состоянию и перспективам танковой промышленности. Теперь лицо Сталина уже не было застывшим. Зрачки, еще минуту назад тускловатые, вдруг ожили. Онисимов отвечал. Нервное напряжение сказалось на голосовых связках: он говорил хрипло. Однако эта же взвинченность стала и собранностью, обострила ум. Осипший начальник танкового главка не путался, не запинался, давал точные, уверенные объяснения. Ему не понадобилось прибегать к записной книжке, чтобы характеризовать положение на том или ином заводе, даже в цехе, приводить результаты испытании в лабораториях и на полигонах, называть цифры. Он раскрывал Сталину трудности, докладывал о работе над еще не найденными, не дающимися конструкторам и технологам решениями. А тот еще и еще методично допрашивал, сверлил и сверлил именно эти больные места. Крепление гусеничного башмака! И проклятые масляные дифференциалы! Как истерзали они Онисимова, как измучились с ними на заводах! Измучились, а искомой эффективности все же не достигли! Сталин вытащил и это… Он забирался в самую тайная тайных производства. Онисимов четко докладывал, не выгораживая себя. Меж тем из боковой двери появился нарком обороны, здесь какой-то тихий, неприметный, хотя на гимнастерке красовались ордена. Следом вошли и еще члены Политбюро. Некоторые держались свободнее, отодвигали с шумом стулья. Седенький Калинин прислонился к выступу белой кафельной печи, очевидно, теплой, и грелся, сунув за спину ладони. Все молча слушали дознание, что не прекращал Сталин. Зачем, для чего они сюда собрались? Невольно Онисимов снова подумал об угрожавшей ему участи. Наверное, сначала постановлением Политбюро его исключат из партии и лишь затем арестуют. Да, вон примостилась у стола стенографистка, достала карандаши, приготовила тетрадь. А Сталин обнажал, верней, заставлял Онисимова обнажать слабости и незадачи советской танковой промышленности. Прессовое хозяйство. Коробка скоростей. Отжиг серого чугуна. Броня. Способы испытаний. Почему результаты неудовлетворительны? Каковы соответствующие показатели на заводах Германии и Америки? Несомненно, кто-то основательно информировал Сталина. Кто же? По всей вероятности, один из таинственных отделов ведомства, отданного бывшему бакинцу, которое, будто всеохватывающий глаз, проникало всюду. Что же, Онисимов должен признать: справка была дельной. А Сталин внимательно, очень внимательно ее изучил. Выспрашивая, Сталин не тронул вопросов, имевших касательство к письму Онисимова, к его прежней работе в Главпрокате. В мыслях Онисимов тревожно искал ответа; почему же? Впрочем, понятно, – зачем задевать еще и прошлое? Он же сам развернул здесь такую картину технических изъянов, что этого с лихвой достаточно для обвинения во вредительстве. Или, как тогда говорилось, во вражеской деятельности. О достигнутом, завоеванном Сталин не спрашивал. Трудовые заслуги, производственные успехи танкостроителей – немалые, как мог бы сообщить Онисимов, – остались, не упомянуты: дисциплина, ставшая второй натурой Онисимова, повелела ему отвечать лишь на вопросы. Из кармана брюк Сталин вынул трубку, подошел к столу, выколотил пепел в мраморную пепельницу – в тишине гулко отдался этот стук, – повозился с табаком. Движения опять были медлительны, или лучше сказать, медлительно властны. Так мог держаться только тот, кто знал, что никто его не поторопит, не перебьет его молчания. Задымила знаменитая сталинская трубка. Тотчас закурили и некоторые из собравшихся. Онисимов, разумеется, и помыслить не смел о сигарете. Сталин вновь зашагал. – Вопрос, думается, ясен, – наконец произнес он. – Что же, товарищи, будем решать? Не ожидая чьей-либо реплики, он продолжал: – Имеется следующее предложение… Мышцы грудной клетки Онисимова окаменели, дыхание причиняло боль. Мучительно тянуло бросить взгляд на Берию, но победила выдержка – Онисимов на него не посмотрел, не покосился. А Сталин, помедлив, повторил: – Имеется следующее предложение. Во-первых, преобразовать Главное управление танковой промышленности в Народный комиссариат танкостроения… Возражений нет? И опять выдержал паузу. – Второе… Назначить народным комиссаром танкостроения. Товарищи, какие будут кандидатуры? Пожалуй, не ошибемся, если утвердим товарища Онисимова. Другие мнения есть? И заключил: – Народным комиссаром танкостроения назначить товарища Онисимова Александра Леонтьевича. Возражений нет? Онисимов навсегда запомнил этот миг. Самообладание ему не изменило. Лишь щеки похолодели. Наверное, он слегка побледнел. Только теперь Сталин обратился к нему: – Что же, товарищ Онисимов, вы стоите? Садитесь. Будем решать дальше. И опять, не ожидая чьих-либо слов, продолжал: – Третье… Вменить в обязанность… Александр Леонтьевич сел, сунул в рот сигарету. Еще не верилось: значит, это уже произошло? Он вошел сюда почти арестантом, а выйдет народным комиссаром? Но ведь… Неужели Сталина не поспешили осведомить? Неужели ему неизвестно? Придвинув один из лежавших на столе блокнотов, Онисимов разборчиво своим каллиграфическим почерком вывел «Товарищ Сталин. Мой брат Иван Назаров арестован как…» На мгновение перо Александра Леонтьевича приостановилось. Не хотелось собственной рукой клеймить Ваню, своего младшего брата от второго замужества матери, брата, которого давным-давно он, юный Саша, увлек за собою, втянул в партию, а ныне, полгода назад, взятого в тюрьму прямо с вокзала, когда Ваня, секретарь обкома, приехал по вызову в Москву. Но Александр Леонтьевич тут же подавил сомнения. Перо снова заскользило: «…арестован как враг народа. Считаю нужным сообщить об этом Вам». Подписавшись, аккуратно промокнув непросохшие чернила, он еще минуту выждал. Сталин продолжал формулировать: – Четвертое… Предложить товарищу Онисимову в десятидневный срок… Онисимов встал и передал Сталину бумагу. Тот недовольно покосился, развернул, прочел записку. 7 …Сейчас Онисимов, неодетый, босой, сидит среди ночи на жестком диване. На столе раскрыта тетрадь с записями о Северной Европе. В комнате тепло, не дует от Окна, скрытого под складками длинной плотной занавеси. Но желтоватые, словно неживые ступни коченеют, – уже несколько лет он вынужден их кутать. Вот и теперь Александр Леонтьевич тянется за тяжелым ворсистым пледом, свернутым возле диванного валика, и укрывает, обертывает шерстью больные ступни. В нижнем ящике стола хранится один заветный листок. Онисимов выдвигает этот ящик, достает переплетенную в искусственную кожу папку, быть может, впервые замечает, как потускнели чернила, но все же ясна каждая буковка, выписанная тонкими пальцами Александра Леонтьевича. «Товарищ Сталин Мой брат Иван Назаров». Наискось листа размашисто брошены несколько строк. Почерк и подпись известны по множеству факсимиле. «Тов. Онисимов. Числил Вас и числю среди своих друзей. Верил Вам и верю. А о Назарове не вспоминайте, Бог с ним. И.Сталин». Ваня так и погиб в заключении. Зачахла, умерла в лагере и его жена – запальчивая, пленявшая обаянием непосредственности южанка Лиза. Оба реабилитированы посмертно. Где затерялись их могилы, неизвестно и поныне. Темные, будто сочные вишни, Лизины глаза сейчас видится Онисимову настороженными, внезапно потерявшими блеск, словно в предчувствии неотвратимого близ кого несчастья – таким был ее взгляд, когда она и Ваня в конце тридцать седьмого последний раз сидели у него, Онисимова, вот здесь, в этом прокуренном кабинете. Нет, тогда Онисимов еще не курил. Так и придется уехать в чужие края, ничего толком не узнав о брате, не имея даже его фотографии. Теперь Онисимову жаль, что он уничтожил даже детскую – на той карточке Ване, уставившемуся в объектив, было не более десяти. «…Верил Вам и верю». Эти слова Сталина были щитом, броней, панацеей Онисимова. Или талисманам, как однажды скорее всерьез, нежели в шутку, сказала жена Александра Леонтьевича. Свято хранимый листок, которого коснулось твердое перо Сталина, столь много значил в судьбе Онисимова, что даже Берия, от улыбки которого по-прежнему становилось холодно, уже не был властен над его участью. Онисимов поднимает голову, смотрит на висящий в простенке, большой, скромно окантованный снимок, единственный в его кабинете. Губы под жесткими усами Сталина спокойно сомкнуты, а Серго улыбается, он счастлив, полон жизни, явственно обозначилась ямка на его подбородке, задорно распушились острые усы. Да, были времена, когда, лишь завидя Сталина или хотя бы разговаривая с ним по телефону, Серго светлел лицом, озарялся влюбленной улыбкой. Александр Леонтьевич это мог бы засвидетельствовать. А в конце своей жизни Серго, вдруг, словно потерявший неизменную раскрытость души, но и не умевший носить маску, притворяться, уже по-иному – многие, кто с ним общался, начали это подмечать, – по иному относился к Сталину, неохотно и невесело ему звонил. Александр Леонтьевич и не подозревал, что Серго пустил себе пулю в сердце. Это была одна из самых тщательно скрываемых тайн, пока на Двадцатом съезде… Онисимов тогда сидел во втором ряду среди других делегатов съезда – непроницаемый невозмутимый, каким его привыкли видеть. Необычайная впечатлительность сочеталась в нем с необычайной скрытостью душевных борений. Однако в ту минуту, когда он услышал, что Серго сам покончил с собой, вдруг будто кто-то защекотал веки Онисимова. Он ощутил: по щекам поползли слезы Пораженный – ведь ему с детских лет не случалось плакать, – он не сразу вытащил платок, несколько капель скатились со щек. Давний товарищ, сидевший рядом, взглянул на Александра Леонтьевича. Взглянул и едва поверил железный Онисимов, этот человек машина, знает слезы. 8 В одиночестве, в тоске Онисимов со своего жесткого дивана все еще смотрел на потерявший силу талисман. Лишь за полторы недели до смерти Серго Александр Леонтьевич в последний раз виделся, разговаривал с ним. И тогда же в доме Орджоникидзе он встретился с тем, кто снят возле Серго вот на этой старой фотографии под стеклом, с тем, кто впоследствии написал эти разборчивые строки: «Тов. Онисимов. Верил Вам и верю». Почему же Сталин выделил Александра Леонтьевича? Оттого ли, что Онисимов не знал колебаний в борьбе со всяческими оппозициями? Или из-за деловых качеств Онисимова, действительно недюжинных? Нет, на весы легло и еще кое-что. Один миг… Миг, решивший, возможно, участь Онисимова. Да, это было его последнее свидание с Орджоникидзе. Онисимов в те дни, в феврале тридцать седьмого, только что вернулся из поездки на заводы. По телефону он доложил Серго о возвращении. Серго сказал. – Приходи ко мне вечером домой. В восемь часов тебе удобно? Орджоникидзе неизменно проявлял такого рода деликатность в отношениях с подчиненными. Пунктуальный Онисимов прибыл минута в минуту. Серго встретил его в коридоре, крепко пожал пухловатой пятерней небольшую руку Онисимова. И через заставленный книжными шкафами кабинет, пожалуй, несколько нежилой, – подарки, которыми дорожил Серго, плашки первого чугуна Магнитки и Кузнецка, первой меди Балхаша, шлифы возведенных заводов заполнили чуть ли не всю площадь обширного, крытого черным лаком стола, – повел Александра Леонтьевича в свой уютный малый кабинет. Оба сели на диван. – Ну, товарищ Саша… Серго почему-то назвал его по имени, точно так же, как звал давным-давно в армии, когда начальник политотдела дивизии Онисимов казался совсем мальчиком, да и Орджоникидзе, член Реввоенсовета Кавказского фронта, не знавал еще ни седины, ни грузноватости. – Ну, товарищ Саша, где побывал? Онисимов принялся рассказывать. Зинаида Гавриловна, жена Серго, принесла чай и печенье. Она не вмешалась в разговор, лишь поздоровалась с гостем, но Онисимов поймал ее заботливый, чуть обеспокоенный взгляд, брошенный на мужа. Серго действительно выглядел неважно, был бледноват, под широкими глазами наметились отеки, возможно, после сердечного припадка, случившегося недавно ночью в наркомате, – Онисимов об этом уже слышал, – но сами глаза не потеряли блеска, искрились и вниманием к тому, о чем рассказывал Онисимов, и трогающей ласковостью. Серго любил порасспросить о людях. Он и тогда – эти последние слова, последние вопросы, что Онисимов слышал от него, память неумолимо восстанавливала, – он и тогда живо спросил об одном инженере, ровеснике и бывшем сокурснике Александра Леонтьевича. – Пришлось его вздуть, – сказал Онисимов – За самовольство. Нарушал инструкцию. У немцев за такие дела бьют по карману, плати штраф. Серго проговорил: – Ах, ты немец, ты мой немец… Вдруг он вскинул голову. Из большого кабинета приглушенно донесся голос Зинаиды Гавриловны. И еще чей-то… Серго быстро поднялся: – Извини, пожалуйста. И покинул комнату Минуту другую Онисимов просидел один, не прислушиваясь к голосам за дверью. Но вот Серго заговорил громко, возбужденно. Его собеседник отвечал спокойно, даже, пожалуй, с нарочитой медлительностью. Неужели Сталин? Разговор шел на грузинском языке. Онисимов ни слова не знал по-грузински и, к счастью, не мог оказаться в роли подслушивающего. Но все же надо было немедленно уйти, разговор за стеной становился как будто все более накаленным. Как уйти? Выход отсюда лишь через большой кабинет. Александр Леонтьевич встал, шагнул через порог. Серго продолжал горячо говорить, почти кричал. Его бледность сменилась багровым, с нездоровой просинью румянцем. Он потрясал обеими руками, в чем-то убеждая и упрекая Сталина. А тот в неизменном костюме солдата стоял, сложив на животе руки. Онисимов хотел молча пройти, но Сталин его остановил: – Здравствуйте, товарищ Онисимов. Вам, кажется, довелось слышать, как мы тут беседуем? – Простите, я не мог знать… – Что же, бывает. Но с кем вы все же согласны? С товарищем Серго или си мной? – Товарищ Сталин, я ни слова не понимаю по-грузински. Сталин пропустил мимо ушей ату фразу, словно она и не была сказана. Тяжело глядя из-под низкого лба на Онисимова, нисколько не повысив голоса, он еще медленнее повторил: – Так с кем же вы все-таки согласны? С ним? – Сталин выдержал паузу. – Или со мной? Наступил миг, тот самый миг, который потом лег на весы. Еще раз взглянуть на Серго Александр Леонтьевич не посмел. Какая-то сила, подобная инстинкту, действовавшая быстрей мысли, принудила его. И он, Онисимов, не колеблясь, сказал: «С вами, Иосиф Виссарионович». Нет, к чему терзать себя. Зачем эти воспоминания, эти думы? Впереди утро, работа. Онисимов смотрит на две общие тетради. Он заставит себя вложить душу и страсть в это свое новое дело. 9 Проникая по праву писателя во внутренний мир Онисимова, куда Александр Леонтьевич почти никого не допускал, автор, думается, не изменяет исследовательскому строю этой книги. Воображение, догадка опираются и тут на верные источники, порою на документы, что носят название человеческих. О происхождении, характере одного из таких документов, переданные мне, я с разрешения читателя, скажу несколько позже: сама повесть подведет нас к этому. А теперь следует исчерпать тему «предотъездные дни Онисимова». Сообщу известные мне последние подробности, которые сюда относятся. В рабочее уединение Онисимова, в его временное пристанище на шестом этаже МИДа, нередко врывались телефонные звонки. Звонили давние сподвижники Александра Леонтьевича: и тугодум Шехтель – начальник Управления изобретательства и рационализации, и министр стали, вечно румяный Цихоня, и начальник Главруды длинный Стремянников, да и многие другие. Сколько раз Анисимову когда-то приходилось говорить им резкости, отчитывать, подхлестывать и наедине и на совещаниях, а они, гляди-ка, не таили обиду, не забыли его, своего ныне оставленного строгого шефа, выказывали ему внимание, подавали о себе весть по телефону. Готовящийся к отъезду Онисимов живо вступал в эти телефонные беседы Услышав чей-либо знакомый голос, он снимал очки, садился поудобнее – куда-то отодвигаясь, затуманивалась очередная страница все о той же Северной Европе, – легко переключался в свою прежнюю любимую, совершенно особенную сферу штабной работы в индустрии, вновь как бы пребывал в своей стихии. Ему рассказывали о новостях, советовались с ним Он интересовался тонкостями дела, опять по своему правилу вникал в технологию, в организацию производства, в завод скую практику. Не менее охотно он углублялся, если разговор этак поворачивался, и в вопросы междуведомственных отношений, ронял как бы невзначай словечко о том, какой требуется ход, чтобы скорее получить или, что называется, пробить нужное постановление. Тут его советы бывали особо проницательны, метки. По тону собеседников, по другим признакам Онисимов с удовольствием угадывал: они его числят в строю, считают, что он еще вернется в индустрию Он и сам этому верил. Разговоры с товарищами были для него словно живой водой, он возбуждался, неожиданно становился словоохотливым, шутил. Иногда и он позванивал своим бывшим подчиненным. – Ну, как вы там живете? Чем заняты? Что сегодня у вас самое трудное? Как с этим справляетесь? И опять слушал, советовал, опять будто вдыхал воз дух индустриальных штабов и сернистый газок металлургических печей. Как-то он снова соединился по телефону с министром тяжелого машиностроения и, поговорив о том о сем, спросил: – Как поживают наши три восклицательных знака? – Вы это о чем? – Видно, далеко не единственное дело было у министра отмечено восклицательными знаками. Однако он тотчас сообразил? – Воздуходувка для Кураковки? Начали, Александр Леонтьевич, контрольную сборку. Кстати, ваш Петр Головня вытрясает мне душу телеграммами, просит разрешения послать своих людей на сборку, чтобы присматривались и уже осваивали. Не знаю. Наверное, будут пока только мешать. – Опять двадцать пять. – Онисимов любил эту приговорочку. – Пожалуйста, сделай, как он просит. – Есть, Александр Леонтьевич. Записываю. – Обойдешься без восклицательного знака? – Продиктую сейчас же телеграмму. Вот уже и секретарь ко мне шагает. – Фу-ты ну-ты, какая оперативность. – Было у кого учиться, Александр Леонтьевич. Подобные признания смягчали душевную боль. – Однако чем ближе придвигался день отъезда, тем замкнутей, мрачней становился Онисимов. Иногда он пошучивал, острил, но глаза были невеселы. Получая впервые заработную плату в МИДе, Онисимов раздражился, – ему была выписана дополнительная сумма за знание иностранного языка. Он издавна, еще будучи начальником главка и затем министром, ненавидел всякие подобные надбавки, не допускал ни для себя, ни для своего аппарата никакого добавочного вознаграждения. Александр Леонтьевич остался себе верен, и на новой службе: не принял деньги, которые кассир намеревался ему вручить сверх жалованья. Всякие уговоры желчно отстранил. Английский он знает едва удовлетворительно, даже скорей слабо, и вообще в каких-либо сомнительных надбавках не нуждался, назначенный ему оклад и без того достаточно высок. Готовый, лишь последует команда, тотчас улететь, он счел необходимым понаведаться к зубному врачу. Крепкие зубы Онисимова, некогда миндально-белые, приобретшие из-за многолетнего курения кремовый отлив, нуждались в двух-трех пломбочках и были приведены в полный порядок. Однако медицинское обследование он так и не прошел. Рентгеноскопия грудной клетки и желудка, клинический анализ крови, электрокардиограмма – всем этим Онисимов пренебрег. Удивительное дело: любой советский гражданин не мог бы получить заграничный паспорт, не представив справку о здоровье, а у советского посла ее не спрашивали. Назначение состоялось – эта формула заменила всяческие справки. 10 Отличавшийся неодолимым пристрастием к чистоте, постоянно появлявшийся в свежеблиставшем белом накрахмаленном воротничке, верный таким воротничкам и в командировках среди заводской пыли и окалины, менявший их там по два-три раза на дню, он имел и еще схожую слабость: любил быть безукоризненно подстриженным. Из года в год, с тех пор как он возглавил Комитет металлургии и топлива, Онисимов стригся в парикмахерской, расположенной в здании Совета Министров, пользовался услугами одного степенного пожилого мастера. Следовало и теперь, накануне отъезда, подставить шевелюру ножницам. Сидя в своем новом кабинете, пробегая очередной труд о Северной Европе, он провел пальцами по слегка заросшему затылку. Конечно, надобно заехать в парикмахерскую. Но не хотелось входить в здание, где располагалась прежняя его резиденция, подниматься по знакомым гранитным ступеням уже не председателем Государственного комитета, а человеком, которому пришлось уйти отсюда, уйти от руководства индустрией. Может быть, постричься в другой парикмахерской? Онисимов с досадой поймал себя на таких колебаниях, на недостойном, как он считал, малодушии. Девизом его жизни была безупречность. Всегда поступать так, чтобы сам себя не мог бы ни в чем упрекнуть. А уж замечание, высказанное сверху, даже малейшее, мягкое, причиняло ему жестокую боль. Однажды он докладывал заместителю Председателя Совета Министров СССР Тевосяну об исполнении ряда государственных заданий. Каждый месяц в установленный день и час Александр Леонтьевич входил в кабинет Тевосяна, расположенный в здании Советского правительства в Кремле, здании, над которым постоянно вьется красный флаг. Они, Тевосян и Онисимов, были металлургами – один сталеплавильщиком, другой прокатчиком, когда-то оба принадлежали к близким соработникам Орджоникидзе и, как и Акопов, Лихачев и еще несколько питомцев Серго, остались нетронутыми в лихую годину арестов. Давние товарищеские отношения не означали, однако, что Онисимов мог ждать от Тевосяна какой-либо, хотя бы ничтожной поблажки. Малорослый, смуглый, с глянцевито поблескивающей, черной, как тушь, шевелюрой и такими же угольно черными, небольшими, характерными для армянина усами, заместитель Председателя Совета Министров был столь же строг с Онисимовым, как и с любым подчиненным. Всю жизнь он звался Иваном Товадросовичем, но Сталин, подписывая указ о награждении Тевосяна званием Героя Социалистического Труда, исправил его отчество на «Федорович», превратив таким образом – уверенный, что и сие ему подвластно, – покойного Товадроса, бакинского ремесленника, в Федора. Обычно Александр Леонтьевич с честью выдерживал ежемесячную немилосердную проверку Тевосяна, не получал замечаний, оставался, как всегда, безупречным. Так было и в тот раз. Покончив с деловым разговором, Тевосян откинулся в кресле, дружелюбно улыбнулся, и спросил: – Роман «Далеко от Москвы» читал? – Нет, Иван Федорович, не пришлось. – Не пришлось? Напрасно. Хорошая книга. Онисимов был больно задет таким, казалось бы, совсем незначительным, мимолетным «напрасно», распорядился, вернувшись к себе в Охотный ряд, немедленно достать роман и, выключаясь из оперативной текущей работы, прочитал его в две ночи. Щепетильно требовательный, Александр Леонтьевич не прощал себе ни одном неточности. Признаться, он и поныне, вспоминая иногда другую, тоже не столь давнюю минуту, мысленно постанывает. Было так. Как-то ему позвонил Сталин: – Хочу послушать, товарищ Онисимов, ваши соображения о новой металлургической базе и Восточной Сибири. – Когда, товарищ Сталин, я обязан доложить. – Ориентировочный план у вас составлен? Онисимов предпочел скромно ответить: – Еще не план. Некоторые наметки. – Ну, наметки так наметки. Через неделю, скажем, вы будете готовы? С увлечением, с напором, словно бы утроенным, – Александр Леонтьевич неизменно обретал этакое белое каление, когда получал личное задание Сталина, – стянув силы и проектных центров, и науки, и своего аппарата, он, говоря языком министерств и комитетов, готовил вопрос. Были подытожены и в ночных бдениях и в дневные часы различные, порой требовавшие ряда лет расчеты, исследования, проекты. Занося необходимые сведения-выжимки в записную книжку, непрестанно продумывая, с чем он придет к Сталину, строя в уме доклад, Онисимов придал ясность и блеск свойственный ему особенный блеск деловитости – обоснованиям будущего восточносибирской металлургии. Подошел назначенный Сталиным вечер. Александр Леонтьевич четко и нервно собирался. Он вез с собой некоторые справки и заключения, переписанные на лучшей, отборного сорта бумаге. Ни единой помарки в таких документах, которые шли в Совет Министров и тем более непосредственно Сталину, Александр Леонтьевич не допускал. Малейшая ошибка машинистки, описка, и он нетерпимо возвращал бумагу в машинописное бюро, чтобы ее перестукали заново. Так прошлой ночью три-четыре цифры были исправлены пером начальника финансового отдела. Уже следовало ехать, уже за Александром Леонтьевичем зашел один из его заместителей, будто ничуть не взбудораженный, но все же насупленный старик академик Челышев, тоже вызванный к Сталину, а сводная смета – этот важнейший документ – еще не была принесена. В столь волнующий день нервничали и машинистки, портили опечатками лист за листом. Наконец, со свежими, только что из-под валика страницами примчался запыхавшийся, с красной повлажневшей лысиной начфин. – Александр Леонтьевич, пожалуйста! – Вы все проверили? Лично вы сами? – Каждую цифирку, Александр Леонтьевич. Онисимов метнул взгляд на стенные часы, времени почти не оставалось, однако он крикнул: – Дайте счеты. Посчитаю. Присев в своей министерской приемной к столу, поглядывая в смету, он стал пересчитывать. Лишь щелкали, летали с поразительной быстротой костяшки счетов. Затратив на это несколько минут, убедившись, что итог сошелся, он не без удовлетворения произнес: – Теперь в ажуре. И скрепил смету инициалами. И бережно присоединил ее к немногим бумагам, которые вез с собой в новехонькой кожаной папке. И уже в машине, держа папку на коленях, еще переживая последние минуты сборов, заключил, обращаясь к сидевшему рядом Челышеву: – Знают мое правило: доверился – погиб! Из-под лохматых бровей Челышев на миг показал маленькие глазки: – А я вот доверяюсь и, как видите, ни черта не погибаю. Полчаса спустя Онисимов уже стоял у карты, распластавшейся до потолка, и, порой пользуясь указкой, сжато, точными сухими фразами, приводя наизусть нужные цифры, излагал Сталину план возведения металлургических комбинатов на Восточно-Сибирском плоскогорье. Сталин сохранил прежнюю привычку – слушал, похаживая. Ему уже исполнилось семьдесят лет. Седина завладела толстыми его волосами, не помиловав ни бровей, ни обвисших усов. На кистях сухих рук и рябом лице были заметны пигментные пятна. Однако его облик – Сталин был одет в китель с погонами, в брюки навыпуск с красными лампасами – отнюдь не казался немощным. Величественность вопреки низкому росту, низкому лбу стала его второй натурой. С годами усугубилась свойственная ему с некоторых пор медлительность шага, скупость жеста. Разговаривая, он теперь не поворачивал к собеседнику головы, никого этим не удостаивал. Казалось, за его спиной незримо реяли великие дела эпохи, которую уже именовали не иначе, как сталинской. Он и теперь, под конец жизни, опять выдвигал небывалые задачи, опять форсированным маршем вел страну в новый переход. Дикая тундра и тайга суровой Восточной Сибири, индустриальное преображение этих огромных, почти не заселенных пространств – гуда давно обращалась его мысль. Необычайно мощный комплекс энергетики, химии, лесохимии и металлургии – такой представала ему пустынная пока Восточная Сибирь. Уже немало лет разрабатывались главные проектные ориентиры. Ныне Сталин требовал отчета, готовил, не оставляя других планов, исподволь зреющих, эту наступательную операцию, сражение на Востоке. Теперь в отличие от довоенных годов Сталин слушал министров или других понадобившихся ему лиц и диктовал решения не в зале заседаний, где присутствовали члены Политбюро, – он отбросил даже эту формальность. В старости нелюдимый, Сталин впускал к себе в свой кабинет, вот как и сейчас, наряду с вызванными для доклада еще лишь двух-трех приближенных. Сообщение Онисимова слушал вместе со Сталиным и сидевший в кожаном кресле Берия. Погрузневший, несколько обрюзгший, он, хотя уже и обладал маршальским званием, по-прежнему носил штатскую одежду, добротный, сшитый но моде пиджак. Искусный зачес светлых волос прикрывал просвечивающую лысину. Голубые холодные глаза сквозь круглые без оправы стекла взирали на Онисимова. Ведая, как и раньше, органами внутренних дел – Сталин еще со времен тридцать седьмого года поставил их как особое свое орудие над самыми высшими органами партии и государства, – Берия постепенно стал охватывать и ряд народнохозяйственных задач, год от года более крупных. Ни одно большое строительство уже не обходилось без его участия. Распоряжаясь Главным управлением лагерей, сосредоточивая на ударных стройплощадках неисчислимые колонны заключенных, он командовал возведением новых мощных гидростанций, или, как говорилось тогда, великими стройками коммунизма. В этом, – позволим здесь себе строчку авторского отступления, – пожалуй, обнаженно выступал трагический парадокс времени. Впрочем, Онисимов, тот, каким он был тогда, докладывая Сталину проблему восточносибирской металлургии, не знавал даже и мыслей о парадоксах, о противоречиях эпохи. От вопросов, которые могли возмутить его, коммуниста, разум и совесть, он уходил, ускользал простейшим способом: не мое дело, меня это не касается, не мне судить. Любимый его брат погиб в тюрьме, в душе он оплакал Ваню, но и тогда остался твердым в своем «Не рассуждать!». Для него не было пустыми словами выражение «солдат партии». Позже, когда вошло в обиход «солдат Сталина», он с гордостью и, несомненно, по праву считал себя таким солдатом. И каждую встречу со Сталиным острейше переживал. Берии он бдительно остерегался. Они, два члена ЦК, разговаривали на «ты», но эпизод тридцатилетней давности – «не могу вам, Берия, доверять!» – не был, конечно, забыт ни тем, ни другим. Онисимов отлично знал, что Берия лишь выжидает случая, чтобы расплатиться, расправиться с ним. Однако для этого требовалось дозволение Сталина, хотя бы молчаливое. Александр Леонтьевич так и жил в атмосфере непрестанной опасности, привык, что днем и ночью над ним занесена рука. Но Сталин Онисимова не отдавал. Сталинский листок, сохраняемый Онисимовым, продолжал действовать, оберегая его. Чувствуя полную внутреннюю собранность, Онисимов, подчас прерываемый вопросами прохаживающегося генералиссимуса, четко докладывал главные данные проекта. Вот он указкой очертил недавно открытое в излучине Ангары железорудное месторождение. Называя на память разведанные и предполагаемые запасы тамошних руд, нуждающихся в обогащении, он неожиданно уловил еле заметную усмешку на тонких втянутых губах старика Челышева. Что такое? Неужели он в чем-то ошибся? Невольно Онисимов вновь взглянул на карту. Да, он показал не тот изгиб Ангары Потрясенный оплошкой, он хотел тут же ее исправить, но Сталин произнес: – Сколько электроэнергии возьмут ваши обогатительные фабрики? Онисимов, не затрудняясь, назвал интересующую Сталина величину. – Эти показатели, товарищ Сталин, выведены на основе опыта наших лучших обогатительных и агломерационных установок. – На основе опыта… – не то вопросительно, не то недовольно сказал Сталин. – Опять, значит, будете жечь уголь, чтобы выпекать агломерат? – Однако других способов, – ответил Онисимов, – в распоряжении металлургов пока нет. Товарищ Челышев, надеюсь, подтвердит. Челышев ограничился кивком. – Таким образом, показатели, – продолжал Онисимов, – принятые нами… Сталин, однако, не дослушал. – Что же выходит? – перебил он. – Получим огромное количество энергии от Енисейской гидростанции, от Ангарского каскада. А кто ее будет забирать? Металлургия? Он говорил, не повышая голоса, но в тоне сквозило раздражение. Упрекнул Онисимова в том, что тот предпочитает тратить дорогой уголь в то время, как следовало бы шире использовать в металлургических процессах электричество. По-прежнему недовольно протянул: – На основе опыта… Прошелся, отчеканил: – Опыт – хорошая штука, но таких условий, которые металлурги получат в Восточной Сибири, такого избытка электричества еще нигде не существовало. А новые условия требуют и новой технологии, нового опыта. Не так ли? Удовлетворенный своей речью, ее ясностью, логичностью, он последние слова произнес уже без раздражения. Потом подошел к столику, на котором рядом с папкой Онисимова стояла початая бутылка боржоми, налил четверть стакана, отхлебнул. – Так вот, товарищи, – ваша задача: всюду, где возможно, повышать энергоемкость. Почему бы, например, нагревательные печи и колодцы не перевести на электричество? Как и в других случаях, он опять выказал знание деталей производства. Онисимов лишь кратко ответил: – Есть! – Надо и в доменном деле искать способы применения электричества. Как ваше мнение, товарищ Челышев, можем ли мы в какой-то мере заменить кокс электричеством? Челышев сказал: – У нас, товарищ Сталин, существует поговорка: начальник доменного цеха – это хороший кокс. – Эту вашу поговорку я слышал уже много лет назад… По-вашему, значит, нельзя использовать для доменной плавки электричество? – В малых печах возможно. – А в больших нельзя? Капризные нотки явно слышались в этом вопросе. Сталин, привыкший, что все и вся склоняется пред ним, сейчас сердился, что технология не хочет ему повиноваться. Челышев, однако, под этой нависшей грозой сохранил спокойствие. И даже ироничность. – Можно, – сказал он – Все можно, товарищ Сталин, если прикажут. Но будем сидеть без чугуна. Берия приподнял белесые брови. Глаза сквозь круглые стекла смерили Челышева, перебежали на Сталина. Однако гроза не разразилась. Сталин прошелся, опять обратился к Онисимову, велел показать энергетический баланс. Конечно, поведение Сталина, его вопросы с несомненностью свидетельствовали, что применение электричества в металлургии вскоре станет или, пожалуй, уже стало новым увлечением, новым коньком Хозяина. Александр Леонтьевич засек это в уме. Однако в те минуты по-прежнему мучился оплошкой, которую совершил, очерчивая изгиб Ангары. И пока шел разговор о проектных основах будущей далекой металлургической базы, он все не выпускал из рук тонкой длинной указки. Но уже было неуместно возвращаться к географической карте. А после, сидя рядом с Челышевым в машине, вынесшейся из Кремля, он сам себя казнил. – Ужасная ошибка. Непонятно, как я обмишурился. – Бросьте. Ерунда. Да, старик обладал легким характером, промашка Онисимова представлялась ему и впрямь ерундой. Но Александр Леонтьевич не мог себе ее простить, был совсем убит. Как он допустил такую кляксу? Он, не переносящий ни малейшей небрежности ни в чем! И где же, перед кем! – Бросьте, – с той же добродушной грубоватостью повторил Челышев – Никто же не знает, что вы ткнули не туда. – Но знаю я! Этого достаточно. И еще немало дней терзался, страдал. Сейчас, рассеянно глядя в окно своего нового, так и не обжитого кабинета, на улицы Москвы, уже присыпанные первым ноябрьским снегом, следя за медленным полетом снежинок, Он Онисимов спрашивает себя: скоро ли, наконец, настанет время, когда его мысли будут сосредоточены только на деле, ему ныне порученном? Он заставляет себя придвинуться к непривычно малому письменному столу, заваленному трудами о некой, ничуть его не влекущей северной стране. Да, надо побороть эту несобранность, ему несвойственную. В самом деле, намереваешься, например, подстричься, и вдруг на ум приходит фраза, оброненная когда-то Теосяном, или устремленный на карту Восточной Сибири непроницаемый взгляд Сталина. Приходится постоянно быть настороже, не давать воли видениям, которые ежеминутно готовы нахлынуть. И заниматься делом! И если уж пора стричься, то с этим больше не тянуть! Разумеется, Онисимов мог бы позвонить в парикмахерскую Совета Министров и вызвать на дом мастера, уже ему привычного. Так и поступали иные сотоварищи Александра Леонтьевича, принадлежавшие наравне с ним к высшему служилому кругу. Однако Онисимов никогда к подобным вызовам не прибегал, ему претила эта барственность. И вообще, почему не пойти в парикмахерскую? Именно в Совет Министров! Именно в ту! Где же, черт возьми, его достоинство ничем не запятнанного члена партии? Полчаса спустя по вылощенному автомобильной резиной асфальту, на котором не залеживался снежок – его тотчас убирали, – машина Онисимов подкатила к каменной серой громаде в Охотном ряду. Онисимов в темной мягкой шляпе, в зимнем пальто с неброским, недорогим черным барашковым воротником быстро взошел по знакомым ступеням. Его сухощавое, бледное лицо казалось невозмутимым. Кто-то, спускаясь навстречу, поклонился Александру Леонтьевичу. Тот улыбнулся, приветливо кивнул. Его вид как бы гласил: да, был работником промышленности, отвечал перед партией и правительством за металл, за топливо, а ныне получил новое важнейшее государственное поручение. И точка! И ничего более! Порою, опять отвечая с улыбкой на поклоны, он прошел светлым широким коридором в парикмахерскую. Разделся, сел в кресло к своему мастеру, достал сигарету, чиркнул спичкой, огонек заходил, заплясал в его худощавых пальцах – непросто дался Онисимов этот марш сюда. Неожиданно в памяти возникло: «избегайте ошибок». Э, их разве избежишь? Степенный мастер, в отличие от многих собратьев по профессии не щедрый на слова, – эту его особенность ценил Александр Леонтьевич, – накинул простыню на плечи Онисимов тронул рукой его каштановые, или точней, желудевого, тона волосы, пригляделся, затем ножницами стал подравнивать затылок. В какую-то минуту, когда парикмахер легчайшими касаниями бритвы срезал отдельные волосинки вдоль отчетливой, строго прямой линии пробора на левой стороне головы, Онисимов проговорил: – Все не седею? – Да, седина почти вас не берет. Но отлив, Александр Леонтьевич, уже не тот. – Какой отлив? – Вы извините, масла уже нет. – Какого масла? – Ну, блеск не маслянистый. Сухой. И волос хрупкий, не тот. Словно проверяя себя, парикмахер вновь тронул пальцами прическу Онисимова, помедлил и спросил: – Вы часом не прихворнули, Александр Леонтьевич? Впоследствии Онисимову не однажды припоминался этот вопрос. 11 В середине ноября правительство северной страны прислало, наконец, официальное согласие принять Онисимова в качестве представителя Советской державы – так называемый агреман. С этого момента интересующие нас события обрели стремительность. Агреман, насколько автору удалось установить, был получен в пятницу, уже в субботних утренних газетах под рубрикой «Хроника» появилось сообщение о том, что Онисимов назначен послом, в субботу же ему были вручены все документы, вылетать предстояло во вторник рано утром. Обнаружилось, разумеется, множество мелких забот, которыми еще следовало заняться в оставшиеся до вылета дни. Список недоработок, заключительных дел заложил несколько страниц, испещренных каллиграфически четким почерком Александра Леонтьевича. Опираясь на свой маленький штат, тоже отправлявшийся вместе с ним в чинное северное государство, Онисимов с неутомимой методичностью приводил дела к совершенной ясности, к ажуру – это бухгалтерское словцо, равно как и металлургическое «попадание в анализ», принадлежало к излюбленным его выражениям, – вымарывал пункт за пунктом. Конечно, этому легиону мелочей, медленно редевшему, этой последней расчистке было предназначено и воскресенье. Он сам аккуратнейше упакует свои чемоданы, не в его обыкновении сваливать на кого-нибудь такую работу. Однако один час Александра Леонтьевича, воскресный завтрак, по издавна заведенному порядку (разумеется, если Онисимов не находился в отъезде) принадлежал семье, Или, верней, сыну Андрюше. Онисимов включил и это в список дел, его рукой было записано: «Побыть с А.». Заглянем же к началу этого предотъездного совместного завтрака в обширную столовую Онисимовых. Сквозь оба больших окна, вдоль которых свисают раздвинутые красноватые плотные занавеси, проникает тускловатый свет предзимнего городского утра. Из двенадцати стульев, обступивших покрытый камчатой скатертью стол, сейчас заняты лишь два. Сдвинут и третий, дожидающийся хозяйки дома. На своем постоянном месте с краю стола сидит Александр Леонтьевич. Свежевыбриты его неполные, скорей впалые щеки, он бреется сам каждое утро, из этого правила не бывает исключений. Дома все уже привыкли к нездоровой желтизне его лица. Он одет по-деловому в свой обычный служебный костюм. Ортодокс скромности – такое прозвище было дано ему, товарищу Саше, еще в армии, – он годами носит вот эти залоснившиеся сзади до блеска темные в полоску брюки и столь же вытертый пиджак. Зато сорочка свежохонькая. Войдя первым в столовую, он захватил с собой несколько сегодняшних газет, но теперь отодвинул всю пачку, доложил перед собой очки и молча смотрит на сына, который уселся напротив. Лицом, да и всем спадом Андрей не напоминает отца. Слегка вьются светло русые волосы, тонкая кожа, на которой чуть рдеет румянец, кажется девичьей. В серых глазах то и дело проступает живая игра. Во взгляде Андрея порой можно прочесть и неуверенность или, пожалуй, некое вопросительное выражение. Подбородок его мягко очерчен. И будто для контраста с этими нежными чертами задорно вздернут нос. Конечно, все это вовсе не отцовское. Да и не материнское. Что же все-таки в нем, этом нешумном мальчике, онисимовского? Он выдался в своего деда Леонтия Онисимова, русского бродячего плотника, искателя не то правды, не то счастья, который бог весть какими судьбами был занесен из вятских лесов в Харьков и там женился до страстной любви на украинке Анне, или Ганусе, как ее называли подруги. Темнобровая Анна, ставшая матерью, стала и коренником семьи, находила заработки и непутевому, непрактичному мужу, и себе, постоянно ходила на поденщину или брала стирку домой, выбивалась из нищеты. Свою устремленность к цели, энергию она вместе с точеным лицом передала Александру. А потом также и Ване. Но вот маленький Андрей игрой наследственности перенял дедовские черты. В характере Александра Леонтьевича, казалось бы, однолинейном, целиком подчиненном лишь одной страсти-работе, таилось и несколько неожиданное качество: глубокие родственные чувства. Никто не догадывался, как остро он горевал по несчастному, погибшему в заключении брату. Эта душевная ссадина и поныне не зажила. Зная за собой эту привязчивость, Александр Леонтьевич все же не ожидал, что рождение ребенка – столь позднее – вызовет у него сильные переживания. Приезжая со службы обедать, Александр Леонтьевич брал на руки, прижимал к себе теплое маленькое тельце, приникал к нему губами. А если не заставал малыша дома, шел в его комнату и там, притворив дверь, подносил к лицу его подушечку, дышал милыми запахами. В дальнейшем, когда в мальчике пробудилось сознание действительности, мысль, отец не проявлял так бурно своих чувств. Постоянная замкнутость взяла свое. И вот его сын уже старшеклассник. Александр Леонтьевич смотрит на него скоро и паспорт получать… А беленькая, чуть с румянцем физиономия выражает что-то неопределенное, неоформленное, детское. Не скажешь, куда он устремлен, каким он станет, где проляжет его путь. Чего только в нем не намешано! Иногда увлекается и техникой, как-то стал мастерить какие-то модели и, не доведя до ума, бросил. Любит книги, читает порою запоем, главным образом художественную литературу. Этим тоже он вышел не в отца. Да и не в мать. Сам-то Александр Леонтьевич уже в тринадцать лет впрягся в лямку заработка, сумел и заканчивать коммерческое училище, и помогать семье. А в шестнадцать уже избрал свою дорогу, стал верным солдатом партии большевиков. Избрал до конца дней. Андрюша смотрит на задумавшегося отца, но не впрямую, как-то искоса. Машинально водит по скатерти пальцем (такой жест был и у Вани), то поднимает, то опускает глаза. В этом взгляде, как и в чертах лица, тоже сквозит неопределенность, нерешительность, некая противоречивость. Мальчик испытывает к отцу и любовь и жалость, но пора бездумного преклонения миновала. В ожидании завтрака Александр Леонтьевич поворачивает тарелку, чтобы на нее падал свет, сдувает померещившуюся ему пылинку, тщательно протирает салфеткой. Когда-то эта свойственная Онисимову брезгливость, его почти маниакальное пристрастие к чистоте восхищали сына. Вечно трудившийся, беззаветно преданный работе, постоянно, днем и ночью, будто трехжильный, занятый на службе, отец раньше был недостижимым примером, непогрешимым авторитетом для Андрюшки. Затем обожание надломилось. На смену явилось иное, более сложное или, лучше скажем, не совсем и сейчас еще сложившееся отношение. 12 Когда ж сыновнее обожание пошатнулось? Как это было? Сидя вот так же за воскресным завтраком тому назад четыре года, или, пожалуй, уже почти пять лет, третьеклассник Андрюша, отхлебнув кофе, вдруг звонко сказал: – Папа, а вчера Головешка наврал про тебя. – Который? – нервно спросила Елена Антоновна. – С ее легкой, а быть может, тяжелой руки «головешками», звались все члены семьи Головни, даже старший из братьев Алексей Афанасьевич, первый заместитель Онисимова, человек куда более приемлемый, нежели склонный дерзить Петр – директор Кураковки. «Наврал» про Андрюшиного отца «головешка», с которым мальчик водил компанию во дворе, – Ленька Головня, сын Алексея. – Что же ой сказал? – произнес. Онисимов, храня спокойствие. Оказалось, ничего особенного. Просто описал эпизод, действительности недавно приключившийся. Произошло вот что. На прошедшей неделе Онисимов, министр стального проката и литья, поехал со своим первым заместителем – Головней-старшим – на межведомственное совещание к министру путей сообщения, который, кстати говоря, был одновременно и секретарем Центрального Комитета партии. Снова напомним, что в те годы – годы, когда старел и до рассвета не спал Сталин, – день и ночь для значительного слоя высших служащих ничем не отличались: механизм управления не приостанавливался до утра. Совещания, созываемые в двенадцать, а то и в час ночи, стали обыденностью. За полночь началось и бдение у министра путей сообщения. Было широко известно, что он любил поговорить, поэтому заседания у него особенно затягивались. Наперед зная, что отсюда до света не выберешься, Анисимов и Головня, приезжавшие каждый на своей машине, обычно одну из них отправляли восвояси: пусть шофер поспит – с тем, чтобы на другой вместе возвратиться по домам, благо и жили они рядом, в разных подъездах многокорпусного здания у Москвы реки. Предугадка оправдалась и на этот раз. Говорливый министр лишь в шестом часу утра объявил совещание законченным, потом еще порассказал, не спеша, что-то назидательное из своей практики и, наконец, отпустил приглашенных. Огромные квадратные часы на башне министерского здания у Красных ворот показывали уже больше шести, когда на улицу гурьбой вышли крупнейшие клиенты железных дорог, высшие командиры хозяйственных штабов. Нежно пригревало поднявшееся уже солнце, московская весна набирала силу, воздух был по-утреннему свеж, из близкого сквера доносился запах вскопанной влажной земли Утреннее оживление уже охватило город. Другие участники совещания быстро разъехались, а наши два металлурга, недоуменно поглядывая по сторонам, продолжали стоять на тротуаре. Случилось так, что в это утро они остались без машины. Оба шофера уехали, понадеявшись, очевидно, друг на друга Что делать? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=130797) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes 1 Название комитета вымышлено, как и названия некоторых других учреждений; действующие лица, за исключением тех, которые названы подлинными именами, являются собирательными образами; кроме того, видоизменены отдельные симптомы заболевания, о котором говорится в романе (прим.авт.)