Балаган, или конец одиночеству Курт Воннегут Брат и сестра Уилбер и Элиза Суэйн, герои романа «Балаган, или Конец одиночеству», в глазах родных и близких внешне безобразные и умственно неполноценные люди. Но они оригинально мыслят и чувствуют, когда делают это сообща. Вместе они гениальны. После насильственного разделения их удел – одиночество. Даже став президентом страны, будучи на Олимпе власти, Уилбер не смог преодолеть барьер одиночества. Курт Воннегут Балаган, или конец одиночеству Памяти Артура Стенли Джефферсона и Норвелла Харди, двух ангелов моего детства. …назови меня любовью – вновь меня окрестишь…[1 - «Ромео и Джульетта», акт 2, сцена 2 (пер. Т. Щепкиной-Куперник).] ПРОЛОГ Пожалуй, ничего более похожего на автобиографию я никогда не напишу. Я назвал эту вещь «Балаган», потому что в ней полно грубых трюков и нелепых положений, не лишенных поэтичности – вроде кинофарсов, снятых на заре кинематографа, особенно про Лоурела и Харди. Во всяком случае, так мне кажется. Например, тут встретятся разные тесты для проверки моих ограниченных умственных способностей. И нет им конца. По-моему, самое смешное в историях Лоурела и Харди вот что: они каждый раз из кожи вон лезли, только бы выдержать экзамен. Они всегда вступали в честную схватку с судьбой – и именно поэтому были такие уморительные, что мы в них души не чаяли. * * * В их фильмах почти совсем ничего нет про любовь. Нет, про разные комические случаи с женитьбой я не говорю, это совсем другое дело. Это были просто очередные тесты – и можно было вдоволь нахохотаться, при условии, что вы все это принимаете за чистую монету. О любви же речи не было. Может, именно потому, что я все свое детство во время Великой депрессии был помешан на Лоуреле и Харди и думал, что это и есть настоящая жизнь, у меня теперь получается рассказ о жизни, в котором ни слова нет про любовь. Мне казалось, что это вовсе не главное. А что же главное в жизни? Вступать в честную схватку с судьбой. * * * Мне случалось в жизни пережить что-то похожее на любовь – по крайней мере, так я считал, хотя то, что у меня было, скорее всего можно назвать просто «человеческими отношениями». Я хорошо относился к кому-то – иногда недолго, иногда очень и очень долго, и тот человек тоже ко мне хорошо относился. Любовь тут была ни при чем. Заметьте: я не понимаю, какая разница между любовью к людям и любовью к собакам. Еще мальчишкой, когда я не торчал в кино на комедийных фильмах или не слушал комиков по радио, я часами мог возиться, кататься по коврам с нашими собаками, которые любят тебя таким, какой ты есть. Я до сих пор могу без конца играть с собаками. И они первые устают, смущаются и не знают куда деваться – а мне хоть бы что. Я мог бы возиться с ними до бесконечности. Хэй-хо. * * * Как-то раз один из моих приемных сыновей, который собирался отправиться на Амазонку, в джунгли, с экспедицией Корпуса Мира, сказал мне: «Знаешь – ты никогда в жизни меня не обнимал». Ему в тот день исполнился двадцать один. Конечно, я его обнял, прижал к себе. Мы с ним обнялись. Это оказалось так здорово. Словно катаешься по ковру с громадным датским догом, который был у нас тогда, в детстве. * * * Любовь всегда приходит сама. По-моему, глупо скитаться в поисках любви, и, скажу вам, она часто бывает хуже всякой отравы. Мне бы очень хотелось, чтобы люди, которым положено любить друг друга, могли бы сказать друг другу в разгар ссоры: «Пожалуйста, люби меня поменьше, только относись ко мне по-человечески». * * * Такие вот хорошие, человеческие отношения тянулись для меня многие годы, естественно, с моим старшим и единственным братом, Бернардом – он ученый, занимается изучением атмосферы в Государственном институте штата Нью-Йорк, в Олбени. Он овдовел и теперь воспитывает двух своих мальчишек без посторонней помощи. И отлично с этим справляется. У него есть еще трое взрослых сыновей. У нас с ним абсолютно разные умственные способности. Бернарду никогда не стать писателем. Мне никогда не бывать ученым. А так как нам приходится зарабатывать на хлеб насущный именно при помощи наших умственных способностей, мы привыкли относиться к ним как к своего рода приборам или орудиям – ничего общего не имеющим с нашей личностью, с тем главным, что внутри нас. * * * Мы с ним обнимались раза три или четыре за всю жизнь – должно быть, в день рождения, – неловко, неумело. Мы ни разу не обняли друг друга, когда нас настигало горе, когда нам было худо. * * * Но по крайней мере те умственные способности, которые нам достались при рождении, позволяют нам одинаково любить одни и те же шутки – в духе Марка Твена, в духе Лоурела и Харди. И мы с ним оба страшные путаники. Вот вам анекдот про моего братца, который, с небольшими поправками, можно рассказать и обо мне. Бернард работал в научной лаборатории концерна «Дженерал Электрик», в Скенектеди, штат НьюЙорк. Пока он там работал, он сделал открытие: йодистое серебро может вызывать осадки в виде дождя или снега из облаков определенного типа. Лаборатория у него, однако, была в таком чудовищном беспорядке, что неловкий посетитель мог встретить смерть в тысяче разный обличий – смотря по тому, где его угораздит споткнуться. Служивший в компании инспектор по технике безопасности едва не хлопнулся в обморок, увидев эти джунгли, полные настороженных ловушек, капканов и мышеловок, готовых сработать от малейшего движения. Он наорал на моего брата. А мой брат сказал ему, постучав кончиками пальцев по своему лбу: – Если вам эта лаборатория не по вкусу, что бы вы сказали, заглянув вот сюда! И так далее. * * * Я как-то сказал брату, что стоит мне только заняться какой-нибудь работой по дому, как я теряю все свои инструменты. – Да ты счастливчик, – сказал он. – Я всегда теряю то, над чем работаю. Мы от души посмеялись. * * * Но именно потому, что нам достались разные врожденные способности, и несмотря на то, что мы такие путаники, мы с Бернардом принадлежим к двум огромным искусственным семьям, а это значит, что мы можем найти родню в любой точке земного шара. Он – брат ученых всего мира. Я – брат писателей всего мира. Это очень весело и утешительно для нас обоих. Это очень приятно. Нам здорово повезло, потому что человеку нужно иметь как можно больше родственников – ведь тогда даже не обязательно любить друг друга, а всего лишь хорошо, по-человечески друг к другу относиться. * * * Когда мы росли в Индианаполисе, штат Индиана, нам казалось, что у нас всегда будет куча самых настоящих, подлинных родственников. И родители, и деды наши выросли среди настоящего многолюдства – у них были толпы братьев, сестер, кузенов, теток, дядьев. Да, и притом вся их родня состояла из людей культурных, воспитанных, процветающих и отлично владевших немецким и английским языками. * * * И все они, кстати, скептически относились к религии. * * * В юные годы многим из них довелось побродить по миру, пережить удивительные приключения. Но рано или поздно каждому из них приходила весть: пора возвращаться домой, в Индианаполис, и устраиваться на своем месте. И они безропотно подчинялись – потому что там у них было великое множество родственников. Само собой, там их ждало и солидное наследство – то или иное семейное дело, обжитые дома и верные слуга, громоздящиеся все выше горы фарфора, и хрусталя, и столового серебра, установившиеся репутации честных партнеров, коттеджи на озере Максинкукки – там на восточном берегу моя родня когда-то владела целой деревней из дачных домиков. * * * Но благостное самодовольство, которым наслаждалась семья, потерпело непоправимый урон, как я понимаю, от внезапно вспыхнувшей в американских сердцах ненависти ко всему немецкому, которая проявилась как раз тогда, когда Америка вступила в первую мировую войну, и было это за пять лет до моего рождения. Детей в нашей семье перестали учить немецкому. Им больше не разрешали увлекаться немецкой музыкой, литературой, искусством или наукой. Мой брат и мы с сестрой выросли в полной уверенности, что Германия для нас чужая сторона – все равно, что Парагвай. Нас отлучили от Европы, и мы знали о ней только то, что проходили в школе. В кратчайшее время мы растеряли тысячи лет – а следом и тысячи американских долларов, и дачные домики, и все прочее. И наша семья потеряла всякий интерес – к самой себе. Так и вышло, что когда миновала Великая депрессия и вторая мировая война, моему брату, и сестре, и мне самому ничего не стоило разъехаться из Индианаполиса. И никто из оставшихся там родственников не мог придумать повод, который заставил бы нас вернуться домой. Нам было больше некуда возвращаться. Мы стали стандартными деталями Американской машины. * * * Да, и наш Индианаполис, который когда-то говорил на своем, особенном английском языке, который хранил местные шутки и предания, помнил своих поэтов, злодеев и героев, строил картинные галереи для своих, местных художников, – он тоже стал стандартной, легко заменяемой деталью Американской машины. Теперь он стал просто городком без особых примет, где обитали автомобили, при своем симфоническом оркестре и прочем. Был там и ипподром. Хэй-хо. * * * Конечно, нам с братом приходится время от времени приезжать туда – на похороны. Прошлым летом, в июле, мы ездили хоронить нашего дядю Алекса Воннегута, младшего брата покойного отца – это был едва ли не самый последний из наших старорежимных родичей, из тех американских патриотов с душами европейской закваски, что родились здесь и не боялись Бога. Ему было восемьдесят семь. Детей он не оставил. Он кончил Гарвардский университет. Он был на пенсии, а раньше служил агентом по страхованию жизни. И он был одним из основателей индианаполисской Ассоциации Анонимных Алкоголиков. * * * В некрологе, напечатанном в «Индианаполисской Звезде», говорилось, что сам он алкоголиком не был. В этом утверждения было что-то от стародевического, старомодного ханжества, я думаю. Насколько мне известно, он себе не отказывал в выпивке, хотя это никогда не отражалось всерьез на его работе, да и в буйство он не впадал. Но однажды он бросил пить – как отрезал. Но на собраниях А.А.А. он, безусловно, был обязан представиться, назвать свое имя и затем заявить во всеуслышание: «Я – алкоголик». Так вот, газета заявила о его полной непричастности к алкоголю со столь благонамеренным жеманством по той причине, что в старину было принято оберегать доброе имя родных, носящих ту же фамилию, от неблаговидных подозрений. Всем нам было бы куда труднее найти себе в Индианаполисе хорошую «партию» или поступить на хорошую работу, если бы стало известно, что у нас были родственники, которые раньше предавались пьянству, или как моя мать или мой сын, которые хотя бы временно страдали помешательством. В секрете держали даже то, что моя бабка со стороны отца умерла от рака. Представляете себе? * * * Как бы то ни было, если мой дядя Алекс, атеист, после своей смерти предстал перед Святым Петром у райских врат, я нисколько не сомневаюсь, что он представился так: – Меня зовут Алекс Воннегут. Я – алкоголик. Молодец, старина! * * * Позволю себе высказать и другое предположение: одного страха спиться с кругу было маловато, чтобы загнать его в Ассоциацию А.А. – всему виной было одиночество. Когда его родичи повымерли, поразъехались или просто превратились в безликие винтики Американской машины, он бросился на поиски новых братьев, сестер, племянников и племянниц, дядюшек и тетушек и прочей родни – и обрел их в А.А.А. * * * Когда я был мальчишкой, дядя всегда советовал мне, что читать, и обязательно проверял, прочел ли я эту книгу. И он любил таскать меня в гости к родственникам, о существовании которых я даже не подозревал. Как-то он мне рассказал, что был американским шпионом в Балтиморе в первую мировую и старался там сойтись поближе с американцами немецкого происхождения. У него было задание: обнаружить вражеских агентов. Ничего он не обнаружил, потому что обнаруживать было нечего. Еще он мне рассказывал, как он расследовал финансовые злоупотребления и взятки в Нью-Йорке – до тех пор, пока родители не вызвали его домой, чтобы он устроился в родных местах. Он раскопал скандальную историю о громадных расходах на содержание Мемориала генерала Гранта, а могилка-то ни в каком содержании вообще не нуждалась. Хэй-хо. * * * О его смерти я узнал, сняв трубку белого кнопочного телефона в своем доме – он находится в той части Манхэттена, которую прозвали «Черепаший залив». Рядом стоял филодендрон. Я до сих пор не соображу, как это я туда попал. Ни одной черепахи там нет. И залива нет. Может, это я сам – черепаха, которая может жить где угодно, даже временами под водой, и мой домик всегда у меня на спине. * * * Я позвонил брату в Олбени. Ему было под шестьдесят. Мне было пятьдесят два. Желторотыми птенцами нас никак не назовешь. Но Бернард все еще играл роль старшего брата. Он лично обеспечил нам билеты на рейс Международной Авиалинии, и машину в Индианаполисе прямо к самолету, и номер на двоих в отеле «Рамада». Сами похороны, как и похороны наших родителей и множества близких родственников, были такими скучными, официальными, были так же свободны от малейшего напоминания о Боге, о жизни после смерти, даже об Индианаполисе, как и наш отель «Рамада». * * * Так вот, мы с братом пристегнулись ремнями в салоне авиалайнера, вылетавшего из Нью-Йорка в Индианаполис. Я сидел у прохода. Бернард сел к окну – он же был знатоком атмосферы и мог увидеть в облаках гораздо больше, чем я. Мы с ним оба шести футов роста. Тогда мы еще сохранили наши густые волосы, каштановые. Усы у нас у обоих точь-в-точь, как у покойного отца. Вид у нас был самый безобидный. Просто парочка славных старых папашек. Между нами осталось свободное место, и в этом было что-то таинственное, как в сказке с привидениями. На этом месте могла бы сидеть наша сестра Алиса – она как раз родилась между мной и Бернардом. Но на этом месте ее не было, она не летела с нами на похороны своего любимого дяди Алекса, потому что умерла среди чужих людей в Нью-Джерси, умерла от рака – и был ей тогда сорок один год. – Чистый цирк! Балаган, – сказала она нам с братом, когда речь зашла о ее собственной близкой кончине. После ее смерти четверо мальчишек останутся сиротами, без матери. Хэй-хо. * * * Последний день своей жизни она провела в больнице. Доктора и сиделки разрешили ей курить, и пить сколько душе угодно, и есть все, что захочется. Мы с братом навестили ее. Она дышала с трудом. Раньше она была такая же высокая, как и мы, но для нее, для девушки, это было мучение. Она с детства сутулилась, потому что стеснялась своего роста. А теперь совсем согнулась, как вопросительный знак. Она кашляла. Она смеялась. Раза два она сказала что-то смешное, только я не помню что. Потом она велела нам уходить. – И не оглядывайтесь, – сказала она. Мы и не оглянулись. Она умерла примерно в тот же час, как и дядя Алекс – часа через два после заката. По теперешним временам в ее смерти, с точки зрения статистики, не было ничего особенного, если бы не одна мелочь: дело в том, что ее муж, здоровяк, Джеймс Карсмолт Адаме, редактор специального журнала для агентов по купле-продаже, который он сам выпускал в комнатушке на Уоллстрит, погиб двумя днями раньше – на «Специальном брокерском», единственном в истории американского транспорта поезде, который сверзился с разведенного железнодорожного моста. Представляете себе? * * * Это было на самом деле. * * * Мы с Бернардом не стали рассказывать Алисе, что случилось с ее мужем, который должен был взять на себя всю заботу о детях после ее смерти, но она все же об этом узнала. Одна амбулаторная больная, которая пришла на прием к врачу, оставила ей газету, нью-йоркскую «Дейли Ньюс». На первой странице был большой заголовок – про крушение поезда. Ну да, список погибших и пропавших без вести там тоже был, на следующей странице. А так как Алиса никогда не получала религиозного воспитания и жизнь вела совершенно безгрешную, то она никогда не сетовала на свою судьбу, никого не упрекала в ужасных несчастьях, ей казалось, что все это просто случайные несчастья в общей суете и толчее. Она была умница. * * * Измучилась она под конец, да и денежные дела ее беспокоили, и поэтому она сказала, что, как видно, не очень-то годилась для этой жизни. Если хотите знать, Лоурел и Харди тоже не больно для этой жизни годились. * * * Мы с братом уже позаботились о ее домашних делах. После ее смерти трое старших ребят – в возрасте от восьми до четырнадцати – устроили совещание, на которое никто из старших допущен не был. Потом они вышли к нам и попросили исполнить только два условия: чтобы им оставаться всем вместе и чтобы им разрешили взять с собой двух своих собак. А самый младший на их совещании отсутствовал – он был совсем малыш, ему был годик с небольшим. С того самого дня мы с женой, Джейн Кокс Воннегут, воспитывали трех старших вместе с тройкой наших собственных детей на мысе Код. А малыша, который немного пожил у нас, усыновил двоюродный брат их отца, который теперь судья в Бирмингеме, штат Алабама. Так тому и быть. Трем старшим оставили их собак. * * * Теперь я вспоминаю, как один из ее сыновей, названный Куртом в честь меня и моего отца, задал мне вопрос, когда мы ехали на машине из Нью-Джерси на мыс Код, везя с собой на заднем сиденье двух собак. Ему тогда было лет восемь. Мы ехали с юга на север, и для него мыс Код был чем-то вроде северной глуши. Мы с ним были вдвоем. Его братья уехали вперед. – А ребята там у вас подходящие? – спросил он. – Вполне, – ответил я. Теперь он летчик гражданской авиации. Все они теперь кто-нибудь, а не просто детишки. * * * Один из них – фермер, разводит коз на высокогорье, на Ямайке. Он добился воплощения мечты своей матери: жить подальше от бедлама больших городов, в окружении добрых друзей – животных. Для него вся жизнь – в дожде. Если не выпадет дождь – ему конец. * * * Те две собаки умерли от старости. Я всегда подолгу возился с ними, катался по полу, пока они не протягивали лапы в полном изнеможении. * * * Да, кстати – сыновья нашей сестры только недавно выдали нам одну страшную тайну, которая мучила их долгие годы: они ничего не могли вспомнить про свою мать или про отца – ну, ничего, совсем ничего. Тот, что разводит коз, – его зовут Джеймс Кармолт Адамс-младший – сказал по этому поводу вот что: – Тут должен бы быть музей, так нет – пустота. – И постучал пальцами по лбу. Мне кажется, что музеи в головах у детей автоматически опустошаются в минуту невыносимого ужаса – чтобы избавить детишек от безутешного горя. * * * Если говорить обо мне, то для меня было бы настоящей катастрофой, если бы я сразу забыл свою сестру. Я никогда ей об этом не говорил, но писал я именно для нее, лично для нее. В ней был заложен секрет всего, чего я достиг в искусстве. В ней был секрет моего стиля. Я думаю, любое произведение, в котором есть целостность и гармония, всегда создается художником ради одного-единственного человека. Его аудитория – одна душа. Да, и она была так добра – или Природа была так добра ко мне, – что мне было дано чувствовать ее присутствие еще много лет после ее смерти – мне было даровано право писать для нее. Но потом она начала постепенно удаляться – может быть, у нее были более важные дела в другом месте. Как бы то ни было, к тому времени, когда умер дядя Алекс, она совсем исчезла, перестала быть моей единственной читательницей. Поэтому место между мной и братом в салоне самолета казалось мне особенно пустым. Я справился с этой проблемой как мог – положил туда утренний выпуск «Нью-Йорк Таймc». * * * Пока мы с братом дожидались вылета в Индианаполис, он подарил мне шутку Марка Твена – про оперу, которую тот слушал в Италии. Марк Твен сказал, что никогда не слышал ничего подобного «с тех пор, как случился пожар в богадельне». Мы посмеялись. * * * Он вежливо поинтересовался, как идет моя работа. По-моему, он мою работу уважает, но как-то не может сообразить, на что она нужна. Я сказал, что она надоела мне до смерти и меня всегда от нее тошнило. Я ему сказал фразу, которую приписывают Ренате Адлер – она терпеть не может писательскую работу и говорит, что писатель – это человек, который ненавидит писанину. Я сказал ему, что написал мне мой агент, Макс Уилкинсон, в ответ на мои постоянные причитания, что у меня такая отвратительная профессия. Вот его слова: «Дорогой Курт, я в жизни не встречал кузнеца, влюбленного в свою наковальню». Мы снова посмеялись, но мне показалось, что шутка не совсем дошла до моего брата. У него-то был сплошной медовый месяц с его наковальней. * * * Я ему рассказал, что в последнее время часто ходил в оперу и что декорация первого акта «Тоски» показалась мне похожей, как две капли воды, на интерьер Центрального вокзала в Индианаполисе. И пока шло действие, сказал я, мне представилось, что в каждой арке подвешены номера путей, а в оркестре звучит звон станционного колокола и свистки паровоза, и идет опера про Индианаполис века железного коня. – Все люди поколения наших прадедушек будут в одной толпе с нами, и все мы будем молодые, – сказал я, – и с нами будут все другие поколения, что между нами и прадедами. Будут громко объявлять прибытие и отправление поездов. Дядя Алекс отправится шпионить в Балтимор. Ты приедешь домой после первого курса в Мичиганском технологическом. – Там будут целые толпы родственников, – сказал я, – они будут встречать и провожать путешественников, – а черные будут таскать багаж и чистить ботинки. * * * – В моей опере, – сказал я, – сцена то и дело будет становиться грязно-зеленой, цвета хаки. Ее затопит толпа мужчин в военной форме. Это будет война. А потом все опять очистится. * * * После взлета брат показал мне приборчик, который он прихватил с собой. Это был фотоэлемент, соединенный с миниатюрным магнитофоном. Он направил электронный глаз на облака. Этот глаз улавливал вспышки молний, невидимые в ярком свете дня. Эти потайные вспышки магнитофон записывал в виде щелчков. Мы тоже могли слышать щелчки – в маленькие наушники. – Вот это да! – восхитился мой брат. Он указал мне на кучевое облако вдали, смахивавшее на пик Пайка[2 - Гора в центральном Колорадо. Названа в честь американского исследователя Зебьюлона Пайка (1779-1813).] из взбитых сливок. Он дал мне послушать щелчки. Два подряд, потом пауза, три подряд, опять пауза. – Это облако далеко? – спросил я. – О – миль сто, не меньше, – сказал он. Я подумал, как это здорово, что мой старший брат умеет запросто разгадывать тайны природы, да еще на таком расстоянии. * * * Я закурил сигарету. Бернард бросил курить, потому что ему нужно прожить еще довольно долго. Ему еще надо поставить на ноги двух маленьких мальчишек. * * * Так вот, пока мой старший брат ушел с головой в созерцание облаков, тот интеллект, который достался мне, был занят придумыванием вот этой книги. Я грезил наяву о безлюдных городах и духовном каннибализме, о кровосмешении и одиночестве, о безлюбовности и смерти, и все в таком роде. Моя красавица сестра и я сам изображены здесь в виде жутких уродов, и так далее. Стоит ли удивляться – ведь мне все это привиделось по дороге на похороны. * * * Это история про ужасно старого старца, живущего в развалинах Манхэттена, а все остальные люди почти дочиста вымерли от загадочной болезни, под названием «Зеленая Смерть». Он живет там со своей невежественной, рахитичной, беременной маленькой внучкой, Мелоди. А кто он на самом деле? Подозреваю, что это я сам – хочу побывать в шкуре древнего старика. А кто такая Мелоди? Сначала я думал, что она – это то немногое, что осталось у меня в памяти от моей сестры. Но теперь я считаю, что она – это я, когда я представляю себя древним стариком; в ней все, что осталось от моего оптимистического воображения, от моих творческих возможностей. Хэй-хо. * * * Старец пишет свою автобиографию. Он начал с тех слов, которые мне как-то сказал дядя Алекс. Он говорил, что этими словами все религиозные скептики должны начинать свои молитвы на ночь. Вот эти слова: – Тому, кого это касается. ГЛАВА 1 Тому, кого это касается: Сейчас стоит весна. Вечереет. Дымок от очага, разведенного на мозаичном полу вестибюля Эмпайр Стейт Билдинг на Острове Смерти, стелется над джунглями элентуса, «небесного дерева», заполонившими Тридцать четвертую улицу. Тротуар под покровом джунглей весь повело, покоробило, вздыбило от мороза и работы вездесущих корней. В джунглях расчищена маленькая полянка. На этой полянке, на старом заднем сиденье, выдранном из такси, сидит голубоглазый, тощий белый старик со впалыми щеками, двухметрового роста, ста лет от роду. Это я. Меня зовут доктор Уилбур Нарцисс-11 Свейн. * * * Ноги у меня босые. Я одет в лилово-пурпурную тогу, на которую пошли портьеры, найденные в развалинах отеля «Американа». Я – бывший Президент Соединенных Штатов Америки. Я был последним президентом, самым высоким из всех, и единственным, кто развелся в то время, когда занимал Белый Дом. Я живу в бельэтаже Эмпайр Стейт Билдинг со своей шестнадцатилетней внучкой, по имени Мелоди Малиновка-2 фон Петерсвальд и ее возлюбленным, Исидором Крыжовник-19 Коэном. Кроме нас троих, в небоскребе никто не живет. Ближайшие соседи от нас в полутора километрах. Вот – я слышу крик соседкиного петуха. * * * Наша ближайшая соседка – Вера Белка-5 Цаппа, женщина, которая любит жизнь и умеет жить лучше всех, кого мне доводилось знать. Ей недавно минуло шестьдесят, она полна сил, работа у нее так и кипит, а сердце – чистое золото. Сложенья она крепкого, вроде пожарного крана. У нее много рабов, она их отлично содержит. И вместе со своими рабами она разводит коров и свиней, кур и коз, кукурузу и пшеницу, овощи и фрукты и даже виноград на берегах Ист-Ривер. Они построили мельницу, чтобы молоть зерно, винокуренный заводик, где гонят коньяк, коптильню – и много всего такого. – Вера, – сказал я ей как-то раз, – тебе осталось только написать свою Декларацию Независимости, и ты станешь новым Томасом Джефферсоном. * * * Эту книгу я пишу на писчей бумаге, принадлежащей Континентальной школе автомобилистов – Мелоди с Исидором нашли три ящика в кладовке на шестьдесят четвертом этаже нашего дома. И вдобавок – сотни две шариковых ручек. * * * Гости с материка нам не докучают. Мосты снесены, туннели обвалились. И на лодках никто не подходит – все боятся особой местной формы чумы, которую прозвали «Зеленая Смерть». Она встречается только здесь, поэтому Манхэттен и прозвали «Островом Смерти». Хэй-хо. Я теперь частенько повторяю «Хэй-хо». Что-то вроде старческой икоты. Зажился я на этом свете. Хэй-хо. * * * Сегодня сила тяжести совсем пустячная. Опять у меня из-за этого эрекция. У всех мужчин поголовно в такие дни эрекция. Автоматические последствия ничтожно малой силы тяжести. По большей части это не имеет ни малейшего отношения к эротике, а уж человеку в моем возрасте оно и вовсе ни к чему. Это ощущение чисто гидравлическое – вроде неполадок в водопроводных трубах, не больше. Хэй-хо. * * * Сила тяжести сегодня настолько близка к невесомости, что я мог бы взобраться на самую верхушку Эмпайр Стейт Билдинг с чугунной крышкой от люка и забросить ее в Нью-Джерси. Я бы запросто перекрыл рекорд Джорджа Вашингтона, который запустил серебряный доллар через Рапахэннок. И все же есть еще люди, которые утверждают, что прогресс – пустое слово. * * * Меня иногда зовут «Королем подсвечников», потому что у меня тысяча с чем-то подсвечников. Мне, однако, больше нравится мое второе имя – Нарцисс-11. Вот какое стихотворение я написал про это – и, само собой, про жизнь в целом: Из тех семян – Вот эта плоть, Она бежит От боли прочь, И норовит проспать всю ночь. Ей надо петь И хохотать, Ей надо плакать И рыдать. Когда ж придет Мой смертный час, И плоть прикажет Долго жить – Мой бренный прах Прошу я вас Нарциссом в землю положить. * * * А кто все это будет читать? Бог знает. Я знаю одно – не Мелоди и не Исидор, это точно. Как и вся молодежь на острове, они не умеют ни читать, ни писать. Их абсолютно не интересует прошлое человечества, им даже не хочется знать, как живут люди на материке. Послушать их, так самое великое достоинство людей, населявших этот остров, – а тут ступить было некуда, – то, что они повымерли и все осталось нам. Вчера вечером я их попросил назвать трех самых великих людей в истории человечества. Они заявили, что вообще не понимают, про что я спрашиваю. Но я велел им подумать и найти хоть какой-то ответ, и они нашли. Эта работа пришлась им не по вкусу. У них головы разболелись. Наконец они все же вымучили ответ. За двоих, как всегда, говорила Мелоди, и вот что она сказала совершенно серьезно: – Ты, Иисус Христос и Санта Клаус. Хэй-хо. * * * Когда я не задаю им вопросов, они чувствуют себя счастливыми, как устрицы. * * * Они мечтают когда-нибудь стать рабами Веры Белка-5 Цаппы. Я не против. ГЛАВА 2 Нет, надо все же постараться не писать то и дело: «Хэй-хо». Хэй-хо. * * * Родился я как раз тут, в Нью-Йорк Сити. Тогда я еще не был Нарциссом. Меня окрестили Уилбур Рокфеллер Свейн. Более того, я был не один. У меня был разнояйцевый близнец женского пола. Ее назвали Элиза Меллон Свейн. Крестили нас, кстати, в больнице, а не в церкви, и не было толпы приглашенных родственников и близких друзей. Дело вот в чем: мы с Элизой были такие уроды, что родители нас стыдились. Мы были чудовища, выродки, и все надеялись, что мы долго не протянем. У нас было по шесть пальчиков на каждой крохотной ручонке, и по шесть пальчиков на каждой маленькой ножке. И лишние соски у нас тоже были – по паре на брата. Мы не были безмозглыми монголоидами, хотя волосы у нас были жесткие и черные, типичные для монголоидной расы. Нет, это было что-то новое, невиданное. Мы были неандерталоидами С самого детства мы напоминали взрослых ископаемых, обезьяноподобных людей – массивные надбровные дуги, срезанные лбы, челюсти, как у бульдозера. * * * Считалось, что у нас нет никакого интеллекта и что мы умрем, не дожив до четырнадцати лет. Я-то жив и бью хвостом, благодарствуйте. Элиза тоже была бы живехонька, уверен, если бы не погибла в возрасте пятидесяти лет под оползнем, на окраине китайской колонии на планете Марс. Хэй-хо. * * * Нашими родителями были два глупеньких, хорошеньких, очень молоденьких человечка, которых звали Калеб Меллон Свейн и Летиция Вандербильт Свейн, урожденная Рокфеллер. Они были сказочно богаты и происходили из американских семейств, которые едва не погубили планету, увлекшись какой-то идиотской детской игрой: они, как одержимые, превращали деньги в энергию, потом энергию обратно в деньги, и опять – деньги в энергию. Калеб и Летиция сами по себе были безобидными существами. Отец отлично играл в триктрак и был, говорят, сносным фотографом. Мать была деятельницей Национальной Ассоциации Просвещения Цветных. Они никогда не работали. Оба так и не кончили колледж, хотя пытались. Они очень мило писали и умели мило говорить. Обожали друг друга. Стеснялись, что так плохо учились. Они были добрые. Я не могу упрекать их за то, что они были так потрясены, когда от них родились два чудовища. Дать жизнь таким монстрам, как я и Элиза, – да от этого любой свихнется. * * * Калеб и Летиция, между прочим, исполняли свой родительский долг нисколько не хуже меня самого, когда пришла моя очередь. Я был абсолютно равнодушен к собственным детям, хотя они были нормальные, как все люди. Может, мне было бы даже забавнее возиться со своими детишками, будь они чудышками, как Элиза и я. Хэй-хо. * * * Юным Калебу и Летиции посоветовали не травить себе душу и не подвергать опасности мебель, пытаясь вырастить нас с Элизой в Черепашьем Заливе. Умные люди сказали, что мы им такие же близкие родственники, как свежевылупившиеся крокодильчики. Калеб и Летиция, послушав советчиков, поступили гуманно. Конечно, то, что они сделали, влетело им в копеечку и притом попахивало средневековьем. Наши родители не схоронили нас в частной клинике для таких, как мы. Вместо этого они заточили нас в жутком старом дворце, который получили по наследству – посередке двухсотакрового яблоневого сада, на верхушке горы, близ деревни Гален, в штате Вермонт. Там тридцать лет никто не жил. * * * Туда привозили плотников, электриков, водопроводчиков, которые должны были создать что-то вроде рая для меня и Элизы. Все полы были сплошь покрыты коврами, а под ними шла толстая резиновая прокладка, чтобы мы не ушиблись, когда будем падать. Столовую обложили кафелем, а в полу сделали стоки – так удобнее будет мыть все, включая нас самих, прямо из шланга, после того как мы поедим. Было и кое-что посерьезнее: два сплошных забора, забранных поверху колючей проволокой. Первый забор окружал яблоневый сад. Вторым обнесли дом, чтобы уберечь нас от любопытных взглядов рабочих, которых приходилось время от времени пускать в сад обрабатывать яблони. Хэй-хо. * * * Прислугу взяли местную. Наняли повара. Наняли двух уборщиц и одного уборщика. Наняли двух опытных нянек, которые нас кормили, одевали, раздевали и купали. Я лучше всех помню одного: слугу – Уизерса Уизерспуна, по совместительству охранника, шофера и мастера на все руки. Мать его была из Уизерсов. А отец был Уизерспун. * * * Так что все они были простые деревенские люди, и никто, за исключением Уизерса Уизерспуна, который служил в армии, никогда не выезжал из Вермонта. Собственно говоря, они редко выбирались дальше, чем за десять миль от Галена, и все были в той или иной степени родства – это был вынужденный инбридинг, как у эскимосов. Само собой, они приходились дальними родственниками и нам с Элизой – ведь наши вермонтские предки некогда тоже много лет блаженно плескались в том же мелком генетическом пруд очке. Однако, по тогдашней американской мерке вещей, они приходились нам такой же родней, как карась орлу – ведь наша семья превратилась в покорителей мира и мультимиллионеров. Хэй-хо. * * * В общем, нашим родителям не стоило большого труда купить верность и преданность этих живых ископаемых из прошлого нашей семьи. Им назначили скромное жалованье, которое им казалось царским, при неразвитости и примитивности тех долей мозга, которые связаны с умением делать деньги. Их разместили в удобных квартирках в самом дворце, поставили им цветные телевизоры. Им разрешили есть вволю, и все за счет наших родителей. А работа у них была пустяковая. Мало того, им не приходилось особенно затруднять себя, принимая решения. Думать за них должен был молодой практикующий врач, доктор Стюарт Роулингз Мотт, который жил в деревушке и должен был навещать нас каждый день. Доктор Мотт, человек унылый и замкнутый, был сам из Техаса. До сих пор не могу понять, что его занесло в такую даль от родных мест и от всех родичей – лечить жителей эскимосского поселка в штате Вермонт. Вот любопытное примечание к этой истории, хотя, возможно, оно и не имеет исторического значения: внук доктора Мотта будет Королем Мичигана, когда я останусь на второй срок Президентом Соединенных Штатов. Что-то мне опять икается. Хэй-хо. * * * Торжественно клянусь: если я доживу до конца этой автобиографии, я ее перечитаю еще раз и вычеркну все «хэй-хо». Хэй-хо. * * * Между прочим, в доме была автоматическая система тушения пожаров – и сигнализация на окнах, дверях и световых люках. Когда мы подросли и стали еще страхолюднее, и вполне могли бы сломать человеку руку или оторвать голову, в кухне установили громадный гонг. К нему подсоединили вишнево-красные кнопки, расположенные в каждой комнате и по всем коридорам через равные промежутки. Кнопки светились в темноте. Кнопку следовало нажать только в том случае, если бы мне или Элизе вздумалось поиграть в смертоубийство. Хэй-хо. ГЛАВА 3 Отец поехал в Гален с адвокатом, доктором и архитектором – лично наблюдал за перестройкой дома для нас с Элизой, нанимал слуг, договаривался с доктором Моттом. Мама оставалась здесь, в Манхэттене, в доме на Черепашьем Заливе. К слову сказать, черепахи теперь вернулись в Черепаший Залив, их тут видимо-невидимо. Рабы Веры Белка-5 Цаппы с удовольствием их ловят и варят из них суп. Хэй-хо. * * * Это был один их тех редких случаев – не говоря о смерти отца, – когда мать и отец расставались больше чем на один-два дня. И отец написал маме из Вермонта нежное письмо – я его нашел в столике у ее кровати после ее смерти. «Моя дражайшая Тиш, – писал он ей, – нашим детям будет здесь очень хорошо. Нам есть чем гордиться. Архитектору есть чем гордиться. Рабочим есть чем гордиться. Как бы коротка ни оказалась жизнь наших детей, мы им подарим достойное и счастливое детство. Мы создали для них чудесный астероид, волшебный мирок, где стоит один-единственный дом, а все остальное – яблоневый сад». * * * Потом он возвратился на свой собственный астероид – в Черепаший Залив. По совету медиков, он и мама навещали нас отныне один раз в год, неукоснительно, в наш день рождения. Их роскошный особняк стоит до сих пор, там тепло и крыша не протекает. Там наша ближайшая соседка, Вера Белка-5 Цаппа, поселила своих рабов. * * * «А когда Элиза и Уилбур умрут и наконец попадут на небо, – писал дальше отец, – мы можем упокоить их с миром среди наших родственников Свейнов, на нашем собственном кладбище под яблонями». Хэй-хо. * * * Что же касается тех, кто уже упокоился с миром на этом кладбище, отделенном от дома забором, то это были по большей части хозяева здешних яблоневых садов, их супруги и потомство, люди ничем не примечательные. Нет сомненья, что многие из них были так же малограмотны и невежественны, как Мелоди и Исидор. Вот что я хочу сказать: это были безобидные человекообразные обезьяны, с ограниченными возможностями творить злые дела – а это, поверьте на слово мне, старику, и есть единственное, для чего создан род человеческий. * * * Многие надгробия на кладбище ушли в землю или повалились. Непогода стерла надписи на тех, что еще стоят. Но был там один колоссальный монумент, с толстыми гранитными стенами, черепичной крышей, широким порталом – он-то простоит до Судного дня, это точно. Это был мавзолей основателя богатств нашей семьи и строителя дворца, профессора Илайхью Рузвельта Свейна. * * * Профессор Свейн был, насколько мне известно, самым умным из всех наших предков: Рокфеллеров, Дюпонов, Меллонов, Вандербильтов, Доджей и прочих. В восемнадцать он закончил Мичиганский Технологический институт, а в двадцать два основал Департамент государственного строительства при Корнелльском университете. К тому времени он Уже получил несколько ценных патентов на железнодорожные мосты и устройства по технике безопасности – этих изобретений было бы вполне достаточно, чтобы сделать его миллионером. Но ему этого было мало. Он взял да и основал компанию Свейна по строительству мостов. Они составляли проекты и наблюдали за строительством мостов на железных дорогах почти что на всей планете. * * * Он был гражданином мира. Говорил на многих языках, был личным другом многих глав государств. Но когда настало время возвести свой собственный дворец, он построил его в яблоневом саду своих предков, простых и необразованных. И он был единственным, кто любил эту варварскую громадину, пока не привезли нас с Элизой. Мы были там очень, очень счастливы! * * * Только мы с Элизой знали тайну профессора Свейна, хотя его уже полвека как не было в живых. Слуги ни о чем не догадывались. Родители ничего не знали. Рабочие, которые перестраивали здание, судя по всему, тоже ничего не подозревали, хотя им приходилось проводить трубы, электропроводку и отопление в самых несусветных закоулках. Вот эта тайна: там был дворец внутри дворца. В него можно было проникнуть через разные люки и фальшивые панели. Там были скрытые лестницы, и гнезда для подслушивания со смотровыми щелками, и потайные переходы. Там даже подземные ходы были. Так что мы с Элизой могли запросто, скажем, нырнуть в громадные стоячие часы в зале на верхушке северной башни, а вылезти почти в километре оттуда – через люк в полу мавзолея профессора Илайхью Рузвельта Свейна. * * * Мы узнали и еще одну тайну профессора – раскопали, когда рылись в оставшихся от него бумагах. Его второе имя было вовсе не Рокфеллер. Это имя он сам себе придумал, чтобы выглядеть этаким аристократом – когда поступал в МТИ. В его свидетельстве о крещении стояло другое имя: Илайхью Уизерспун Свейн. Я думаю, что и мы с Элизой следом за профессором набрели на мысль придумать всем без исключения новые вторые имена. ГЛАВА 4 Умер профессор Свейн таким толстяком, что я не могу себе представить, как он ухитрялся протискиваться в свои потайные переходы. Они были ужасно узкие. Тем не менее нам с Элизой это было совсем не трудно, несмотря на двухметровый рост, – потолки там были высоченные… Между прочим, профессор Свейн умер от своей тучности здесь, во дворце, во время обеда, который он закатил в часть Сэмюэля Ленгхорна Клеменса и Томаса Альвы Эдисона. Да, было времечко. Мы с Элизой нашли меню этого обеда. На первое у них был суп из черепахи. * * * Слуги время от времени судачили о том, что в доме водятся привидения. Они слышали, как в стенах кто-то чихает и хихикает, слышали, как скрипят ступеньки там, где никаких лестниц не было, как хлопают двери там, где дверей не было и в помине. Хэй-хо. * * * Конечно, заманчиво было бы мне, полоумному столетнему долгожителю в развалинах Манхэттена, поднять шум на весь мир, разораться, что мы с Элизой подвергались чудовищной жестокости в заключении, в этом старом гнезде всякой нечисти. На самом-то деле мы были самыми счастливыми ребятишками во всей истории человечества. И это блаженство длилось до того дня, когда нам исполнилось пятнадцать лет. Представляете? Да, а когда я стал врачом-педиатром и работал здесь, в том самом доме, где вырос, я часто говорил себе, глядя на какого-нибудь малолетнего пациента и вспоминая собственное детство: «Это существо только что попало на эту планету, ничего о ней не знает, да у него нет и никаких принципов, чтобы судить о мире. Этому существу совершенно безразлично, кем оно станет. Оно просто рвется стать кем угодно, таким, каким ему назначено быть». Во всяком случае, это точно соответствовало нашим с Элизой настроениям, когда мы были малышами. И вся информация, которую мы получали на планете, на которой очутились, сводилась к тому, что быть идиотами просто здорово. Поэтому мы холили и лелеяли свой идиотизм. На людях мы отказывались от членораздельной речи. «Агу», – бормотали мы. «Гу-гу», – говорили мы. Мы пускали слюни и закатывали глаза. Пукали, заливались хохотом. Лопали конторский клей. Хэй-хо. * * * Посудите сами: мы были пупом земли для тех, кто о нас заботился. Они могли проявлять чудеса христианского героизма только при условии, что мы с Элизой останемся навсегда беспомощными, мерзкими и опасными. Стоило нам проявить сообразительность и самостоятельность, как они превратились бы в наших жалких и униженных слуг. Если окажется, что мы можем жить среди людей, то им придется расстаться со своими квартирами, с цветными телевизорами, с иллюзиями, будто они что-то вроде врачей и сестер милосердия. Да и солидное жалованье от них уплывет. Так что с самого начала, почти не ведая, что творят, в этом я уверен, они тысячу раз в день молили нас оставаться беспомощными и зловредными. Из всего разнообразия человеческих способностей и достижений они мечтали, чтобы мы поднялись хотя бы на первую ступеньку высокой лестницы. Они всей душой желали, чтобы мы научились пользоваться уборной. Повторяю: мы с радостью пошли им навстречу. * * * Но мы тайком научились читать и писать по-английски, когда нам было четыре годика. А к семи годам мы умели читать и писать по-французски, по-немецки, по-итальянски, знали латынь, древнегреческий и математику. Во дворце были тысячи и тысячи книг. К тому времени, как нам исполнилось десять, мы их все перечитали – при свечах, в тихий час или после того, как нас укладывали спать, – в потайных ходах, и чаще всего – в мавзолее Илайхью Рузвельта Свейна. * * * Но мы по-прежнему пускали пузыри и гулили и прочее, когда взрослые могли нас видеть. Нам было весело. Мы вовсе не сгорали от нетерпения, не спешили проявлять свой ум на людях. Мы не считали, что ум вообще на что-то годится, что это может кому-то понравиться. Мы думали, что это просто еще один признак нашего уродства, печать вырождения, как лишние соски или пальцы на руках и на ногах. Вполне возможно, что мы думали правильно. Как по-вашему? Хэй-хо. ГЛАВА 5 И все это время чужой молодой человек, доктор Стюарт Роулингз Мотт взвешивал нас, измерял нас, заглядывал во все отверстия, брал мочу на анализ – и так день за днем, день за днем, день за днем. – Как делишки, детишки? – так он обычно говорил. Мы отвечали ему: «Агу», и «Гу-гу», и прочее в том же роде. Мы его прозвали «Друг детишек». Мы со своей стороны делали все возможное, чтобы каждый следующий день был точь-в-точь как предыдущий. Каждый раз, как «Друг детишек» хвалил нас за хороший аппетит или хороший стул, я неизменно затыкал себе уши большими пальцами, а остальными шевелил в воздухе, а Элиза задирала юбку и щелкала себя по животу резинкой от колготок. Мы с Элизой уже тогда пришли к единому мнению, которого я до сих пор придерживаюсь: можно прожить безбедно, надо только обеспечить достаточно спокойную обстановку для выполнения десятка простых ритуалов, а повторять их можно практически до бесконечности. Мне думается, что жизнь, в идеале, должна быть похожа на менуэт, или на виргинскую кадриль, или на тустеп – чтобы этому можно было без труда научиться в школе танцев. * * * До сих пор я не знаю, что думать про доктора Мотта: иногда мне кажется, что он любил Элизу и меня, знал, какие мы умные, и старался оградить нас от беспощадной жестокости внешнего мира, а порой мне кажется, что он не соображал, на каком свете живет. После смерти матери я обнаружил, что ящик для постельного белья в ногах ее кровати был битком набит конвертами с отчетами доктора Мотта – он их присылал два раза в месяц – о состоянии здоровья ее детей. Он сообщал о том, что мы все больше едим и соответственно растет объем наших экскрементов. Он всегда упоминал о нашей неизменной жизнерадостности и о нашей природной устойчивости к обычным детским болезням. По сути дела, он сообщал о вещах, которые без труда понял бы подмастерье плотника, – к примеру, что в возрасте девяти лет мы достигли роста в два метра. Но, как бы мы с Элизой ни росли в высоту, одна цифра в его отчетах никогда не менялась. Наш интеллектуальный возраст оставался на уровне двух-трехлетнего ребенка. Хэй-хо. * * * «Друг детишек» – конечно, не считая моей сестры, – один из немногих людей, которых я хотел бы повстречать в загробной жизни. Мне до смерти хочется спросить его, что он действительно думал о нас, когда мы были детишками, о чем только догадывался, а что знал наверняка. * * * Мы с Элизой, должно быть, тысячу раз давали ему повод заподозрить, что мы очень умны. Притворялись мы довольно неумело. В конце концов, это вполне возможно, если вспомнить, что мы, неся при нем разную околесицу, вставляли слова из иностранных языков, которые он мог понять. Он мог бы заглянуть в дворцовую библиотеку, куда прислуга никогда не забредала, и заметить, что книги кто-то трогал. Он мог случайно сам обнаружить наши потайные ходы. Он обычно отправлялся бродить по дому, покончив с осмотром своих подопечных, это я точно знаю, а слугам объяснял, что отец у него был архитектор. Он мог даже пройти по одному из потайных ходов, найти книги, которые мы там читали, увидеть своими глазами закапанный парафином пол. Кто знает… * * * Хотелось бы мне также узнать, что за тайное горе его грызло. Мы с Элизой в детстве были так поглощены друг другом, что почти никогда не замечали, как себя чувствуют другие люди. Но печаль доктора Мотта произвела на нас сильное впечатление – значит, это было глубокое горе. * * * Я как-то спросил его внука, Короля Мичигана по имени Стюарт Малиновка-2 Мотт – не знает ли он, с чего это доктор Мотт вел себя так, словно жизнь его раздавила. – Сила тяжести тогда еще не выкидывала фокусов, – сказал я. – И небо было голубое, а не желтое, не распрощалось навеки с голубизной. И природные запасы планеты тогда еще не истощились. И страну не опустошили эпидемии албанского гриппа и Зеленой Смерти. У твоего деда была славная малолитражка, славный маленький домик, славная маленькая практика и славная женушка, и славный малыш, – сказал я Королю, – а он только и знал, что хандрить! Мы беседовали с Королем в его дворце на озере Максинкукки, на севере Индианы, где в прежнее время располагалась Кульверовская Военная академия. Формально я еще был Президентом Соединенных Штатов, хотя ситуация полностью вышла изпод моего контроля. Конгресса вообще больше не было, не было ни системы федеральных судов, ни казначейства, ни армии – ничего. Во всем Вашингтоне, штат Каролина, осталось, Должно быть, человек восемьсот, не больше. Когда я явился засвидетельствовать почтение Королю, со мной оставалось только одно «сопровождающее лицо». Хэй-хо. * * * Он спросил, считаю ли я его своим врагом, и я ответил: – Да что вы, Боже упаси, Ваше Величество, – я в восторге, что человек ваших масштабов установил законность и порядок на Среднем Западе. * * * Я так выспрашивал Короля про его дедушку, доктора Мотта, что он наконец рассердился. – Бог ты мой, – сказал он, – где вы видели американца, который знает что-нибудь о своих предках? * * * В те дни он был сухощавый, гибкий, закаленный – воин-святой, аскет. Моя внучка Мелоди познакомилась с ним, когда он стал грязным сластолюбцем, жирным стариком в наряде, усыпанном драгоценными камнями. * * * Когда я с ним познакомился, он носил простую солдатскую форму без всяких знаков отличия. Что касается моего костюма: костюм был подобающий для клоуна – цилиндр, фрак и брюки в полоску, жемчужно-серый жилет и короткие гетры в тон, несвежая белая рубашка с высоким воротником и галстуком. Поперек жилета была пущена золотая цепочка от часов, некогда принадлежавших моему предку Джону Д. Рокфеллеру, тому самому, что основал «Стандард Ойл». На цепочке у меня болтался ключ Фи Бета Каппа из Гарварда и миниатюрный пластмассоый нарцисс. К тому времени я официально изменил свое второе имя с Рокфеллера на Нарцисс-11. – Ни убийств, ни растрат, ни самоубийств, ни алкоголиков, ни наркоманов в той ветви семейства вроде бы не было, – продолжал Король. – Насколько мне известно. Ему было тридцать. Мне было семьдесят девять. – Может, дед был из тех чудиков, у которых хандра врожденная! – сказал он. – Это вам в голову не приходило? ГЛАВА 6 Может быть, некоторые люди и впрямь рождаются несчастными. Я от души надеюсь, что это не так. Что касается меня и моей сестры: у нас была врожденная способность и твердая решимость быть абсолютно счастливыми до самой смерти. Похоже, что и это было какое-то уродство. Хэй-хо. * * * Что такое счастье? Для нас с Элизой счастье означало: быть вместе неразлучно, иметь кучу слуг и вкусной еды, жить в тихом, полном книг дворце на астероиде, засаженном яблонями, и расти рядом, как две обособленные половины единого мозга. И хотя мы то и дело обнимались и вообще лапали друг друга, намерения у нас были чисто интеллектуальные. Правда, Элиза созрела к семи годам. Зато я достиг зрелости только к окончанию медицинского факультета Гарвардского университета, к двадцати трем годам. Мы с Элизой использовали телесный контакт только для того, чтобы усилить интимную связь наших двух половинок мозга. Таким образом мы породили единый гений, который погиб в ту минуту, как нас разлучили, и мгновенно возродился, как только мы снова свиделись. * * * Мы стали почти патологически специализированными существами, как половинки этого гения, а он сделался самым главным человеком в нашей жизни, хотя до конца остался безымянным. К примеру, когда мы учились читать и писать, писал и читал на самом деле я один. Элиза осталась неграмотной до конца своих дней. Но именно Элиза совершала великие интуитивные открытия за нас обоих. Элиза сообразила, что нам будет удобнее притворяться бессловесными идиотами, зато стоит пользоваться уборной. Элиза сообразила, что такое книги и что означают мелкие значки на их страницах. Именно Элиза поняла, что в промерах некоторых коридоров и комнат дворца что-то не сходится. А уж я методически перемерял все на месте, потом прошелся по панелям стен и паркетному полу с дрелью и кухонным ножом, нащупывая двери в параллельный мир, который мы обнаружили. Хэй-хо. * * * Так что читал я один. Мне сейчас кажется, что не было ни единой книги, изданной на любом из индо-европейских языков перед первой мировой войной, которую бы я не прочел вслух. Но запоминала все Элиза, и она говорила мне, чем мы будем заниматься дальше. И только Элиза умела сопоставить две мысли, между которыми как будто не было ничего общего, и создать совершенно новую идею. Только Элиза могла соображать. * * * Мы получали в основном устаревшие сведения, потому что после 1912 года во дворец почти не привозили книг. Они по большей части вообще не имели возраста. А еще больше там было чистейших глупостей, вроде танцев, которые мы разучили. Стоит мне захотеть, и я могу сплясать вполне приличную, исторически точную версию тарантеллы, прямо здесь, на развалинах Нью-Йорка. * * * Были ли мы с Элизой настоящим гением, когда думали вместе? Приходится отвечать утвердительно, особенно если принять во внимание, что у нас не было никаких учителей. И не сочтите меня за хвастуна – ведь я всего лишь половинка этого разума. Мы, насколько мне помнится, критически пересмотрели теорию эволюции Дарвина, на том основании, что существа, пытающиеся усовершенствовать свое строение – скажем, отрастить крылья или нарастить панцырь, – окажутся ужасно беззащитными. И их слопают более практичные животные – значительно раньше, чем их чудесные новые приспособления будут доведены до совершенства. Мы сделали по крайней мере одно предсказание, которое было настолько точным, что я даже сейчас, когда об этом подумаю, прихожу в священный ужас. Слушайте: мы начали с разгадки тайны – каким образом древние люди воздвигли пирамиды в Египте и в Мексике, колоссальные головы на острове Пасхи и доисторические каменные арки Стоунхенджа, не имея в своем распоряжении современных знаний и машин. Мы пришли к заключению, что в древние времена были периоды уменьшения силы тяжести, так что люди могли бы запросто запускать «блинчики» по воде громадными каменными плитами. Мы предположили, что для Земли вообще ненормальна постоянная сила тяжести в течение длительных периодов. Мы предсказали, что в любую минуту тяжесть может стать такой же капризной, как ветры, жара и мороз, как грозы и проливные дожди. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=133090) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 «Ромео и Джульетта», акт 2, сцена 2 (пер. Т. Щепкиной-Куперник). 2 Гора в центральном Колорадо. Названа в честь американского исследователя Зебьюлона Пайка (1779-1813).