Большая игра Леопольд Треппер Эта книга – воспоминания советского разведчика Леопольда Треппера, руководившего деятельностью разведывательной организации «Красный оркестр» (другое название «Красная капелла»), действовавшей в европейских странах до и во время второй мировой войны. Его имя с полным правом может быть поставлено в один ряд с именами наиболее крупных советских разведчиков. Теперь, когда в нашей стране постепенно исчезают «белые пятна» в освещении исторических событий, советский читатель может получить полную информацию о человеке, который честно выполнил свой долг. Читая книгу, нужно иметь в виду, что воспоминания всегда субъективны и что автор писал ее спустя много лет после описываемых событий. Он не располагал многими документами, полагаясь на свою память и кое-что заимствуя из западных публикаций, в которых далеко не всегда деятельность советской разведки освещалась с должной аккуратностью и объективностью. Поэтому в книге встречаются неточности и искажения, в которых автор может быть и неповинен. По некоторым из них пояснения даются в сносках, по другим – в послесловии. Леопольд Треппер Большая игра Любе, отважной спутнице моей жизни, посвящаю ПРЕДИСЛОВИЕ Мысль написать свои воспоминания пришла мне в голову во время ожидания разрешения на выезд из Польши. Ожидание это длилось три года, которые я провел в Варшаве в полном одиночестве. В этом состоянии «вольного арестанта», очень тяжело переносимом в чисто нравственном смысле, Мною владела лишь одна забота: воскресить в памяти минувшее. Каждый человек, подойдя к концу своего пути, думает о каком-то особом периоде, наложившем на него более заметный отпечаток, чем остальные. Так и я, оглядываясь на семьдесят прожитых лет, полагаю, что все случившееся сомной между моими тридцатью и сорока годами, а именноэпоха «Красного оркестра», и есть самое важное из всего пережитого. Верно, что гибель подстерегала меня на каждом углу, что опасность стала самым постоянным из всех моих спутников, но, доводисьмне начать все сначала, я бы повторил все с радостью! Сегодня– наконец-то! – мне больше нечего скрывать; сегодня я хочу только одного: рассказать правду о всех пятидесяти годах моей боевой жизни. Вот она,эта правда… I. ГОДЫ УЧЕНИЯ 1. ДВА ОБРАЗА Сегодня в моей памяти встают два образа, которые достаточно четко отмечают два этапа моей жизни. Первый возвращает меня в раннее детство, в июль 1914 года, в маленький польский городок Новы-Тарг, где я родился. В моих ушах все еще звенит чей-то крик: «Русского шпиона поймали!» Этот слух в мгновение ока облетел весь наш городишко… Тогда, в последние июльские дни 1914 года, слухов было хоть отбавляй. Из окна в окно, с одной улицы на другую передавалась новость: «В деревне Поронино арестовали русского шпиона, сейчас его привезут сюда!» Вместе со сверстниками я во весь дух помчался на станцию железной дороги – очень хотелось увидеть арестованного. Поезд подкатил и остановился… Из вагона в сопровождении двух жандармов вышел невысокого роста коренастый мужчина. Рыжеватая бородка. Большая кепка, надвинутая на лоб. Вместе с оравой мальчишек я последовал за этим странным трио, которое пересекло центральную площадь и затем скрылось в здании ратуши. Здесь была единственная камера, куда сажали пьяных горлопанов. Теперь сюда поместили «шпиона». На другой день жандармы отвели его в тюрьму, расположенную прямо напротив синагоги. Было это в субботу. Синагога мгновенно опустела. Евреи стояли мелкими группками перед тюрьмой и без конца разглагольствовали про войну и про «русского шпиона». Несколько дней спустя его перевели в Краков, и обитатели Новы-Тарга, в особенности евреи, подтрунивали над каким-то лавочником из Поронина, который несколько месяцев подряд отпускал «шпиону» и его жене товары в кредит. Доверчивость лавочника-еврея оставалась предметом язвительных насмешек вплоть до одного прекрасного дня 1918 года, когда на его имя пришло письмо из Швейцарии. Вскоре весь городок знал содержание письма, которое было подписано В. И. Лениным. В нем он извинялся за то, что в 1914 году, находясь в трудных обстоятельствах, уехал, не расплатившись, и просил принять прилагаемую сумму. Ленин не забыл…[1 - В 1918 году Советская Россия еще не имела дипломатических отношений с большинством стран Европы. Ленину пришлось переправить это письмо через Швейцарию. А в описываемое время, благодаря вмешательству руководителей австрийской социал-демократии, его вскоре освободили. Человек, которого в 1914 г. обвинили в «шпионаже», стал вождем Октябрьской революции. – Прим. авт.] Таково было мое первое знакомство со словом «шпионаж» и со словом «коммунизм». Можно усмотреть в этом «знак судьбы», но было мне тогда всего десять лет, и я не знал даже значения этих двух слов, которые потом сопровождали меня на протяжении всей моей жизни. И все же… Годы мои прошли в борьбе, и борьба эта была не столь обычной. Ну а с возрастом ко мне пришло одиночество… Второй образ. Дата: 23 февраля 1972 года – день моего рождения. Мне шестьдесят восемь, и я в своей квартире. Видения праздничного стола, за которым в былые годы собиралась моя семья, всплывают в памяти и оживляют мою печаль. Тогда нас была целая дюжина: моя жена, мои сыновья с женами, внуки. Сегодня я одинок: вот уже три года как я не могу уехать из Польши, не могу воссоединиться с моими родными, покинувшими страну в ходе антисемитской кампании. Нескончаемой вереницей тянутся дни, а телефон все молчит и молчит. И вдруг звонок, я вздрагиваю всем телом: моя жена поздравляет меня с днем рождения! И весь день напролет – из Франции, Дании, Швейцарии, Канады, Бельгии, Соединенных Штатов – мои сыновья, мои друзья и родственники и даже какие-то незнакомые люди под влиянием начавшейся в Европе кампании в мою поддержку обращаются ко мне со словами солидарности. Больше я не одинок. 23-го и в последующие дни почтальон приносит мне по утрам десятки писем и телеграмм со всех концов света. В двух пакетах, присланных из Голландии, сотни писем школьников; меня до слез трогают их рисунки, детские слова дружбы и утешения. Нет, больше я не одинок. Перед моим мысленным взором оживают картинки моего собственного детства: Новы-Тарг… 2. НОВЫ-ТАРГ Я родился 23 февраля 1904 года в небольшом галицийском городке Новы-Тарг, который в ту эпоху было не так-то легко отыскать на карте. Семья Трепперов жила на улице Собеского в скромном домике под номером 5. Отец сам выстроил наше жилище, постепенно добывая необходимый кирпич, и в конечном счете задолжал всей округе. В нижнем этаже размещалась лавчонка или, если угодно, миниатюрный базар, где крестьяне могли приобрести различные товары и посевной материал. Пол был уставлен большими мешками с зерном. Наши покупатели редко расплачивались наличными, чаще всего в обмен на товар они предлагали что-нибудь из собственной продукции. Над лавкой располагались три кое-как обставленные комнаты. В них мы и жили. Детские годы сохранились в моей памяти как пора некоего безмятежного счастья, и это невзирая на крайнюю бедность родителей. Но так уж устроен человек – всякие мрачные воспоминания о повседневной нужде вытесняются какими-то прямо-таки чудесными видениями, четко запомнившимися буквально на всю жизнь, вроде того, например, как отец, отправляясь чуть свет на работу, осторожно положит тебе под подушку конфетку… Семья моя была «типично» еврейской, но замечу, что эта «типичность» была характерна и для всех остальных еврейских семейств. Моя фамилия – Треппер – ничего не говорит о моем происхождении. У моих друзей – Трауэнштейнов, Хаммершлагов, Зингеров и Зольманов – тоже были германизированные фамилии. Не понимая, в чем тут дело, я как-то попросил нашего учителя, который раз в неделю собирал нас и в течение часа рассказывал нам про разные события из истории еврейского народа, объяснить, откуда берутся все эти фамилии. Он мне ответил, что в конце XIX века евреям, жившим в Австро-Венгерской империи, разрешили сменить свои фамилии на новые. В Вене, видимо, полагали, что немецкие фамилии помогут евреям полней и быстрей адаптироваться среди австрийского населения. Даже имена и те подверглись изменениям. Вот почему в моем свидетельстве о рождении написано Леопольд Треппер… Еврейская община Новы-Тарга численностью около трех тысяч человек обосновалась здесь еще в средневековье, вскоре после основания этого города. На тощих окрестных землях бедствовали крестьяне, пытавшиеся хоть как-то прокормиться. В деревнях хлеб считался за лакомство, им угощались не чаще раза в неделю. В будние дни люди питались картофельными оладьями, капустой. По воскресеньям сотни крестьян съезжались в Новы-Тарг на ярмарку. Сапоги все несли через плечо и надевали их только на паперти, перед тем, как войти в храм. Евреям, возделывавшим земельные участки, жилось не лучше. И у них долговечность пары сапог измерялась целой жизнью. В близлежащих деревнях не было богатых крестьян, и специалистам по коллективизации было бы наверняка трудно обнаружить здесь кулаков! Да и в самом городке Новы-Тарг настоящих богатеев было очень мало. В центре города – единственной его части, сохранившей свой первозданный облик, – проживало небольшое количество зажиточных евреев и поляков: коммерсантов, врачей, адвокатов. Но стоило забрести на одну из второстепенных улиц, как сразу же бросалась в глаза гнетущая картина жалких сарайчиков и навесов ремесленников. Этим и объясняется, почему из года в год нарастал поток эмигрантов в Соединенные Штаты и Канаду. Те, кто рассчитывали найти там рай земной, радостно готовились в долгий путь. Они все еще словно бы стоят передо мной. На них жалкое подобие костюма, рубашка с открытым воротом, в одной руке деревянный чемодан, в другой – специально купленная для поездки шикарная шляпа-котелок, которой они горделиво размахивали… Спешу добавить: антисемитизма в Новы-Тарге не знали. Обе общины – еврейская и католическая – поддерживали между собой самые что ни на есть дружественные отношения. Объясняется это, возможно, тем, что в ту пору городок входил в состав Австро-Венгрии, чья политика в отношении национальных меньшинств была довольно либеральной. В этой связи вспоминается один прямо-таки анекдотичный эпизод. В Новы-Тарге однажды ожидали прибытия архиепископа Краковского, магистра Сапеги. Католики готовили ему торжественную встречу, что вполне естественно. Удивительно другое: еврейская община тоже занялась деятельной подготовкой к визиту. И, представьте, приехав со свитой в Новы-Тарг, монсеньор в присутствии тысяч католиков благословляет местного раввина, вышедшего к нему из синагоги в парадном облачении!.. Хотя мои родители и были верующими, но не сказать, чтобы они так уж усердствовали по части отправления религиозных обрядов. В пятницу вечером мать зажигала свечи и обязательно подавала на ужин рыбу, из-за чего в обед нам иной раз приходилось попоститься, дабы компенсировать столь расточительные траты. По субботам мы ходили в синагогу, но в нашем детском представлении религиозная практика сводилась главным образом к соблюдению традиционных праздников, когда вся семья рассаживалась вокруг стола, чтобы отведать различных яств, таких непохожих на нашу каждодневную пищу. Как правило, мы питались кошерной[2 - У евреев – особо «чистая» еда, которую по религиозным законам можно употреблять в пищу. – Прим. перев] едой, но все же время от времени этот обычай нарушался. Иногда мать посылала меня за ветчиной и наставляла: «Смотри, чтоб никто не заметил, как ты войдешь к мяснику!» Но эта спокойная жизнь, пронизанная теплом семейных отношений, быстро и резко изменилась. Началась первая мировая война. Уже в самые первые ее дни солдат, составлявших маленький гарнизон Новы-Тарга, отправили на фронт. Получилось нечто вроде праздника: впереди шли горнисты, а за ними – солдаты. На каждой винтовке красовался цветок. Народ ликовал. Я глядел на тех, кого посылали драться за императора. Начались тревожные, молчаливые месяцы. А потом я видел, как в обратном направлении потекли толпы искалеченных, как стали заполняться госпитали, и хотя я еще был малым ребенком, но очень скоро уразумел – невеселое это дело, война… Однажды пополз слушок, сперва смутный, но вскоре овладевший всем городком: «Казаки идут!» Следует отметить, что само слово «казаки» ассоциировалось с еврейскими погромами. В крайней спешке организовали эвакуацию евреев в направлении Вены. Вместе с остальными уехала и моя семья. Принято считать, что дети не занимаются политикой. Чаще всего так оно и есть. Но при этом нельзя забывать, что сама политика, в свою очередь, очень даже занимается детьми. Что касается меня, то тогда, в Вене, я впервые за мою маленькую жизнь начал читать газеты. Я внимательно следил за всем, что происходило на фронте. Кроме того, я поступил в еврейскую гимназию, где меня начал волновать вопрос о моей религиозной принадлежности. Я толком не понимал, что, собственно говоря, значит быть евреем. Как-то в субботний день это мое непонимание еще более усилилось. В тот день вместе с отцом я зашел в церковь, где услышал великолепный девичий хор. У выхода две хористки прошли рядом со мной. И каково же было мое удивление, когда одна из них вдруг воскликнула: «Господи Иисусе! А ведь сегодня мы совсем неважно спели „Услышь, Израиль!“ Эта реплика буквально ошеломила меня. Как же это так, спросил я себя, не еврейки – и вдруг запросто распевают торжественную еврейскую молитву, и главное где – в своем же храме? Да, подумал я, непростая это штука – религия! Но меня ждали еще и другие сюрпризы. Завелся у меня обычай по пути из гимназии домой покупать у итальянского торговца, стоявшего на углу, вафельный рожок с мороженым. В Вене именно итальянцы славились умением изготовлять особенно вкусное мороженое. И вот в какой-то день шагаю я после полудня домой, а моего итальянца на углу нет. Я давай его искать – иду от одной итальянской лавки к другой, а они все закрыты. Оказывается, Италия вступила в войну против обоих кайзеров![3 - То есть германского Вильгельма и австрийского Франца Иосифа. – Прим. перев.] И с этого дня венцы к традиционному возгласу: «Да покарает бог Англию!» – стали добавлять: «И уничтожит Италию!» Реплика насчет Англии употреблялась вместо приветствия. Но как поступит добрый бог? Послушается ли австрияков? Заставит ли франко-британских союзников проиграть войну? А вдруг он сделает все наоборот? Как ему определиться? К какому лагерю примкнуть? Все эти вопросы ставили меня в тупик. В один из дней всенародного ликования моя растерянность достигла кульминации. Австрийские войска взяли Перемышльскую крепость, и Вена откликнулась на эту победу большими патриотическими манифестациями. По улицам, расцвеченным флагами, толпы горожан шли к императорскому дворцу. Везде чувствовалась радостная приподнятость. Люди обнимались, смеялись, кричали. Все быстро двигались вперед. Рядом со мной какая-то пожилая еврейка силилась не отставать от толпы. Она волокла за руку маленькую девочку и во все горло выкрикивала: «Да здравствует кайзер! Да здравствует кайзер!» И вдруг, задыхаясь, выпалила на идиш: «Чтоб он сдох, я больше не могу!» Понятно, что такое неслыханное богохульство, да еще в такой день, не могло не взволновать меня, юного мальчишку! Снова и снова меня одолевали жгучие вопросы: в чем же добро, в чем же зло? В мире куда больше не понятного, нежели понятного. Это было очевидно. Наряду с религией война тоже оказалась частью этой непонятной вселенной. Конечно, я видел знамена, слышал фанфары, читал победные реляции, наблюдал ликующие толпы. Но разве мог мальчишка, каким я был тогда, не видеть изнанку всего этого? Война нанесла удар и по нашему семейному очагу: двоих моих братьев не только призвали в армию, но один из них пропал без вести на итальянском фронте, а другого ранило. Не мешкая ни дня, мой бедный отец, невзирая на огромные трудности, отправился на поиски своего сына. Он добрался буквально до самого переднего края. Брата он разыскал в маленьком сельском госпитале. Там ему сообщили, что во время артиллерийского обстрела, когда брат перебегал от одной воронки к другой, его контузило разорвавшимся снарядом. Он онемел и оглох. Отец перевез его в тыловой госпиталь, где благодаря хорошему и терпеливому уходу ему был частично возвращен слух. Читатель легко поймет, какая печаль царила тогда в нашем доме. Коротко говоря, в Вене мне довелось увидеть и пережить полную противоположность тому, что мне твердили в гимназии. Да, горестный урок, ничего не скажешь! Через два года после нашего приезда в Вену мы вернулись в Новы-Тарг. Уж и не помню, каким было это возвращение. Зато знаю, что приблизительно тогда мои сомнения относительно религии переросли в какое-то мятежное чувство. Когда, говоря о всепрощении, раввин с дотошной точностью перечислял все виды и формы подстерегающей нас смерти, я внимательно разглядывал лица верующих – хотел узнать, какое впечатление производят на них его слова. В конце концов все лица оказывались искаженными страхом. Это было просто чудовищно. Что-то восстало во мне против такой массовой рабской подчиненности, поддерживаемой религиозным ритуалом и имеющей одну-единственную цель: заставить злополучных бедняков забыть про свою нищету. Вместо того чтобы накормить людей, их пичкали опиумом. Эту истину я, разумеется, не вычитал у Маркса, тогда неизвестного мне даже по имени. Но для того, кто жаждет все новых и новых постижений, польская сельская жизнь сама по себе была хорошим учебником. В 1917 году отец, достигший сорока семи лет, скончался от сердечного приступа. Из-за непосильного труда его организм преждевременно и полностью износился. В соответствии с еврейской традицией все, что тогда окружало меня, замерло на семь суток в полной неподвижности. Все ставни в доме закрыли, зеркала занавесили. Семь суток мы сидели в полумраке на низких стульях. На похороны отца пришло много людей. В своем надгробном слове раввин потребовал от всех смириться с волей «всеблагого» господа бога. И снова эта подчиненность «роковой неизбежности» показалась мне недопустимой, несправедливой. Вот когда я отошел от религии. Я отрекся от слепого бога и связал свою судьбу с теми, кого познал в беде, с добрыми людьми-братьями. Утратив веру в бога, я начал верить в Человечество, чьи страдания и муки открылись мне. И я понял: тот, кто сознает свое положение и желает – пусть даже и не так сильно – изменить его, может рассчитывать только на себя самого и не должен ожидать избавления от каких-то гипотетических, потусторонних сил. В этом я был твердо убежден. Помогай себе сам, небо не поможет тебе. Образным выражением этой идеи, ставшей для меня непреложной аксиомой, был смертельно опасный трюк отважного акробата-канатоходца из цирка Кронэ, куда в дни его гастролей в Вене меня сводил отец. Артист работал под куполом цирка без сетки, раскачиваясь над зияющей пустотой… Вот какой представлялась мне жизнь в пору моего расставания с детством. Она казалась очень опасным упражнением на равновесие, каким-то вечным риском. Когда после нескольких лет варварской войны мир начал приходить в себя, я был уже относительно взрослым юношей. В новой Польше, образовавшейся после войны, национальные меньшинства, некогда существовавшие под немецким, австрийским или русским господством, составляли одну треть населения. Для ассимиляции трех миллионов польских евреев не было решительно никаких предпосылок. Напротив, все благоприятствовало возрождению антисемитизма. Несколько буржуазных политических партий, не лишенных определенного влияния в правительстве, открыто провозгласили свою антисемитскую направленность. То и дело слышалось: «Евреев в Палестину!» В университетах был введен Numerus clausus – официально разрешенная «процентная норма» для евреев. Кроме того, правительство издало закон, запрещающий евреям поступать на государственную службу. Для конкуренции с еврейскими мелкими торговцами создавались особые магазины потребительской кооперации. Был провозглашен девиз. «Поляки покупают у поляков!» Убежденный в том, что иудаизм выражается не столько в религиозной принадлежности, сколько – и это главное – в самом существовании национального меньшинства, тесно сплоченного столетиями преследований и страданий, имеющего собственный язык, культуру и традиции, я примкнул к еврейскому молодежному движению «Хашомер хацаир». Вдохновленная идеями сионизма, организация «Хашомер хацаир», созданная в 1916 году, во время войны, группой молодых еврейских интеллигентов, быстро распространилась по всей Восточной Европе. В одной лишь Палестине видели ее приверженцы будущую страну еврейского народа. К тому же в декларации лорда Бальфура от 2 ноября 1917 года говорилось, что англичане полны решимости создать в Палестине еврейский национальный очаг. Организация «Хашомер хацаир» считала, что она формирует людей нового типа, которые, отрешившись от мелкобуржуазного образа жизни, заживут друг с другом по-братски. Все мы испытывали сильное влияние марксизма, чувствовали великую притягательную силу Октябрьской революции. 22 июля 1918 года в галицийском городе Тарнове состоялся наш первый съезд. На повестке дня стоял основополагающий вопрос: как решить еврейскую национальную проблему? Столкнулись три мнения. Одни призывали нас примкнуть к компартии Польши, утверждая, что только социальная революция, вдохновляемая большевистским примером, обеспечит решение всех проблем национальных меньшинств. Другие настаивали на выезде в Палестину для создания там государства, свободного от капитализма. Для этого всем активистам надлежало покинуть университеты и заводы и вернуться на землю, дабы установить на ней жизнь полного равенства всех. Наконец, третья группа, к которой принадлежал и я, считала, что мы должны, полностью сохраняя свою принадлежность к «Хашомер хацаир», сотрудничать с коммунистическим движением. Никаких решений съезд не принял, если не считать того, что меня назначили руководителем городской организации в Новы-Тарге. На втором съезде, состоявшемся во Львове[4 - Львов в то время находился на территории Польши. – Прим. ред.] в 1920 году, меня избрали в состав национального руководства. В том же году, имея от роду шестнадцать лет, я ушел из гимназии и пошел в подмастерья к одному часовщику, хотя эта деятельность нисколько не прельщала меня. Главная моя обязанность заключалась в том, чтобы каждый день забираться на церковную колокольню и устанавливать на башенных часах точное время. В 1921 году произошло важное событие: мы покинули Новы-Тарг и переехали в город Домброва (ныне Домброва-Гурнича), что в Верхней Силезии. Это район шахт и доменных печей, весь черный от угольной пыли. Местные рабочие жили в ужасающих условиях. Вот где во мне постепенно и по-настоящему оформилось ощущение моей принадлежности к рабочему классу. Я понял и осознал, что помимо национальной борьбы есть еще и борьба классовая. Я руководил организацией «Хашомер хацаир» и одновременно подпольно боролся на стороне комсомольцев. Именно в этот период я взял себе для моей политической работы псевдоним «Домб» (первые четыре буквы слова «Домброва»). Этот псевдоним я сохранил на всю мою дальнейшую жизнь коммуниста и борца… Моя семья буквально помирала с голоду, а мне все не удавалось найти постоянную работу. Сначала я нанялся на металлургическое предприятие, потом перешел на мыловаренный завод. Чтобы заработать несколько лишних грошей, впервые в жизни занялся противозаконными делами. Ввиду разных налогов на спиртные напитки водка в Домброве стоила дешевле, чем в Кракове. Таким образом, ее закупка здесь и перепродажа там приносила неплохой доход. Но полиция часто проводила облавы, и, чтобы оставаться вне подозрений, я завел специальный пояс, на котором укреплял плоские фляжки. Под просторной рубашкой навыпуск они были незаметны. Часто приезжая в Краков, я при малейшей возможности посещал лекции в тамошнем университете. Моя духовная жажда, разнообразная и неутолимая, влекла меня прежде всего к гуманитарным наукам, особенно к психологии и социологии. Я взахлеб читал Фрейда, пытаясь проникнуть в сокровенный смысл таинственных импульсов, побуждающих нас к тем или иным действиям. Вместе с друзьями из «Хашомер хацаир» я до хрипоты спорил насчет облика нового человека, который свободен от предрассудков и не прячется от действительности. В подобных дискуссиях метод психоанализа представлялся мне крайне важным. Но за всем этим я, конечно, не пренебрегал и политической жизнью и с каждым днем все больше вовлекался в нее. Немалую часть моего времени я посвящал собраниям, манифестациям, написанию и распространению листовок. К этому времени рабочее движение достигло большого размаха и стало подлинно боевым. В 1923 году трудящиеся Кракова восстали против нищенских условий своего существования, объявили всеобщую забастовку и заняли город. Правительство бросило против восставших подразделения конной полиции. Кровавые стычки продолжались несколько дней. Будучи одним из самых активных участников этих событий, я впервые, как говорится, на собственной шкуре в полной мере испытал жестокость полиции. И теперь, оказавшись в «черных списках», я уж и вовсе не мог рассчитывать на получение работы. Я стоял перед выбором: либо уйти в подполье, либо уехать в Палестину в надежде построить там социалистическое общество, в котором уже не будет никакого «еврейского вопроса». 3. ПАЛЕСТИНА В апреле 1924 года, имея на руках вполне приличный паспорт, в составе группы из пятнадцати человек, которым, как и мне, было примерно по двадцать лет, я отправился в Палестину. У нас не было ни гроша за душой, и все наше убогое барахлишко мы везли в узлах, переброшенных через плечо. Нашей первой остановкой была Вена. Не без волнения вспоминал эпизоды моей жизни в этом городе, связанные с отцом. Но с тех пор прошло много времени… Разместившись бесплатно в какой-то бывшей казарме, мы каждый день пересекали город из конца в конец, осматривали его достопримечательности и музеи с исступленностью провинциалов, «открывающих» для себя неведомый им большой город. Нашлась организация помощи эмигрантам, снабдившая нас суммой, необходимой для продолжения путешествия, и через восемь дней жизни в австрийской столице мы вновь сели в поезд, доехали до Триеста, там сделали пересадку на Бриндизи, где очутились на борту видавшего виды турецкого грузового судна, которое за десять суток добралось до Бейрута. Наш пароход причалил к борту другого корабля, принимавшего уголь для своих топок. Сотни арабов, оголенных по пояс, черные от пыли, цепочкой медленно двигались по мосткам, сгибаясь под тяжестью мешков с топливом. Это медленное и методическое движение, чем-то напоминающее муравьиную тропу, казалось, берет свое начало где-то далеко, в недрах Истории. Примерно так я представлял себе сооружение египетских пирамид… – Сколько им платят за этот рабский труд? – спросил я у какого-то моряка. – Запомните, уважаемый, вы вступаете в мир, ничуть не похожий на знакомый вам. Здесь люда заменяют скот. Сколько им платят? Сейчас сами увидите – в полдень они съедят весь свой заработок! Через несколько минут раздался резкий свисток. Цепочка остановилась и распалась. Грузчики собирались мелкими группками и, присев на корточки, жадно уплетали ломоть хлеба и помидоры… В Польше я видел бедность. При первом же соприкосновении с Ближним Востоком я увидел настоящую нищету… Наш пароход вновь вышел в море, и в конце концов мы прибыли в Яффу. Сойдя по трапу на причал, я застыл в полной неподвижности, захваченный зрелищем порта, словно расплющенного солнечным сиянием. Мне, молодому европейцу, привыкшему к низкому и серому небу, пришлось зажмуриться от этого ярчайшего, слепящего света. Из-под полуприкрытых век я наблюдал за шнырявшей во все стороны и крайне возбужденной толпой, которая, казалось, подхвачена каким-то вихревым, иррациональным и, я бы даже сказал, бредовым движением. Мужчины, облаченные в просторные и многоцветные джеллабы, с хеффи на голове, деловито толкались. Быстрые, порывистые, нервные, они обращались друг к другу так громко, так резко, что я уже было подумал, а не начнется ли всеобщая потасовка. Во всяком случае, казалось, что вся жизнь порта – это одна сплошная громогласная перебранка. – А ведь они того же корня, что и мы, – шепнул я другу, стоявшему рядом. – В каком смысле? – Да вот – тоже жестикулируют при разговоре!.. Мы отправились в город, и там почувствовали себя окончательно потерянными: извилистые улочки, лавчонки и мастерские, кишащие шумливой и пестрой, преимущественно арабской, толпой, женщины под вуалями, шагающие, опустив очи долу, непрерывный шум, пронзительные выкрики, пряные ароматы фруктов, созревающих под лучами здешнего свирепого солнца, удущающая жара, нестерпимая для нас, бледнолицых «северян», какими мы еще были… Я сразу же проникся восхищением к этой столь необычной и многоликой жизни. Следующим этапом был Тель-Авив, тогда еще не более чем скромное местечко. Дом иммигрантов, где, как предполагалось, мы проведем первые несколько дней, высился в стороне. По ночам я по многу раз и мгновенно просыпался от завывания шнырявших поблизости шакалов. Мне предстояло сделать еще немало открытий, причем «арабское меню» было отнюдь не наименьшим из ожидавших меня сюрпризов. Сюрпризом, удвоенным истинным наслаждением: от картошки и капусты, главных компонентов моего питания в Польше, я перешел к каким-то незнакомым растениям, которые вкушал впервые. То были маслины, фиги, плоды кактуса, которые я научился взрезать, не укалываясь. Нам нужно было немедленно начать работать. Организация, ведавшая трудоустройством иммигрантов, предложила нам отправиться в Хедэру, маленькую деревушку, где несколько богатых евреев владели апельсиновыми плантациями. В те годы иммигранты-новички привлекались преимущественно к крупным земляным работам и на строительство дорог, и мы с радостью приняли предложение сразу же заняться садоводством. Наш юношеский энтузиазм стал еще большим, когда, прибыв на место, мы увидели прекрасную усадьбу, построенную в центре поместья. Но восторги оказались преждевременными. Хозяин подвел нас к краю обширного заболоченного участка: – Подыщите себе место для палаток, – сказал он нам и, обведя рукой расстилавшееся перед нами малярийное болото, добавил, – все это придется осушить! У нас было четыре палатки. Одна служила кухней и столовой, в трех остальных мы спали. Нам подарили ослика, на котором мы привозили питьевую воду из колодца, находившегося на расстоянии нескольких километров. Но животное не желало повиноваться нам. Сколько мы ни старались, сколько ни умоляли его, ни подталкивали, он упрямо отказывался сдвинуться с места хоть на два вершка… Наконец какой-то араб, забавлявшийся этой сценкой, дернул осла за хвост, и тот пошел себе как ни в чем не бывало. Едва ли можно назвать большим удовольствием работу по осушению болота. Когда от зари до зари стоишь по колено в тине. Да и ночью какой же это отдых, если мириады москитов так и норовят сожрать тебя. Что ни день – трое или четверо из нас заболевали малярией. Но ни бескрайняя пустыня, ни тяжкий климат, ни болезнетворные испарения почвы не обескураживали нас. Молодость и энтузиазм помогали преодолевать все трудности. Все мы прибыли в эту страну, чтобы строить, и были готовы работать не покладая рук. По вечерам, после трудов праведных, изможденные, но счастливые, мы собирались, чтобы поговорить про нашу жизнь, которую добровольно выбрали и полюбили. Мы были убеждены, что в нашей пронизанной духом коллективизма и полнейшего равенства коммуне, далекой от любых принуждений буржуазного толка, возникает новая, подлинно братская этика, своего рода фермент более справедливого общественного устройства. Нас занимали главным образом нравственные и идеалистические соображения. Над проблемами социального порядка, как это ни странно, мы не задумывались. Однако последние все же возникли, и даже очень скоро. Я заметил, что богатые еврейские землевладельцы, жившие весьма комфортабельно, нанимают для работы на своих плантациях одних лишь арабских батраков, которых нещадно эксплуатируют. Однажды, когда мы сумерничали, я спросил своих друзей: – А почему собственно наши боссы, называющие себя «добрыми сионистами», используют только арабскую рабочую силу? – Потому что арабам можно платить меньше! – Почему же? – Очень просто. Гистадрут[5 - Гистадрут – Всеобщая федерация трудящихся, основанная в Хайфе в 1920 году. – Прим. авт.] принимает в свои ряды только евреев и обязывает хозяев выплачивать им какое-то минимальное жалованье. Но хозяева предпочитают нанимать арабов, которые не защищены никаким профсоюзом. Это сообщение глубоко встревожило меня, мой безмятежный идеализм начал испаряться. Молодой иммигрант, я прибыл в Палестину для строительства нового мира, но скоро понял, что сионистская буржуазия, дорожа своими привилегиями, хочет увековечить как раз те социальные отношения, которые мы страстно желали ликвидировать. Под прикрытием разглагольствований о национальном единстве евреев я обнаружил все ту же классовую борьбу… Через несколько месяцев после моего прибытия, где-то в конце 1924 года, я предпринял пеший поход через всю страну. В то время в Палестине жили полмиллиона арабов и приблизительно сто пятьдесят тысяч евреев. Я посетил Иерусалим и Хайфу, уже ставшую промышленным городом, прошел через Эмек-Израиль и Галилею, где в ряде киббуцев работали мои друзья по «Хашомер хацаир». Как и я, они эмигрировали в Палестину, мечтая создать там новое общество, в котором не будет места несправедливости. Они полагали, что, вернувшись на лоно природы и возделывая землю, обретут такие моральные ценности, как отвага, самоотверженность и преданность общине. Но иные уже стали утрачивать веру в возможность закладки основ социализма в стране, существующей как мандатная территория Великобритании. Чтобы убедиться в этом, достаточно было поглядеть на здоровенных парней из английской жандармерии, в большом количестве расхаживающих по улицам. Мечты о создании каких-то островков социализма в стране, над которой простер свою когтистую лапу британский лев, были конечно же не только иллюзорны, но и опасны. – Лишь при совместной антиимпериалистической борьбе наши действия имеют смысл, – сказал мне мой друг во время одной из наших нескончаемых бесед. – Пока здесь остаются англичане, ничего мы сделать не сможем. – Но ведь в этой борьбе нам абсолютно необходима поддержка арабов, – возразил я. – Это верно, урегулировать национальный вопрос можно только в ходе социальной революции. – Но если довести твои рассуждения до логического конца, то мы должны вступить в коммунистическую партию. – Вот именно, меня только что приняли в нее! Почти все ребята последовали его примеру. Не отстал от них и я, примкнув к коммунистам в начале 1925 года. Начиная с 1917 года мои взоры были прикованы к этому грандиозному и ослеплявшему меня сиянию на Востоке. Октябрьская революция, резко изменив ход истории, открыла новую эру – эру всемирной революции. Будучи уже давно всем сердцем большевиком из-за еврейского вопроса, в партию я вступил не сразу. Но теперь, убежденный, что только социализм избавит евреев от их тысячелетнего угнетения, я буквально ринулся в бой. И мне думалось, что в результате всех этих бурных перемен, которые я считал неминуемыми, возникнет давно уже манившее меня общество всеобщего равенства и братства. Я должен был помочь его рождению, а это было и трудно и захватывающе. Я отринул идеалистическую и наивную мораль, решив всецело включиться в подлинную историю. Какая может быть у человека личная свобода, если он не изменит весь мир?! Коммунистическая партия Палестины, основанная в 1920[6 - Социалистическая рабочая партия Палестины была основана в 1919 году. В 1921 году была переименована в Коммунистическую партию Палестины. – Прим. ред.] году Иосифом Бергером, в 1924 году была официально признана Исполнительным комитетом Коммунистического Интернационала. Большая часть членов этой новой партии эволюционировала от сионизма к коммунизму. Один из ее самых выдающихся руководителей, Даниэль Авербух, долгое время стоял во главе левой партии «Поалей-Цион»[7 - Левая сионистская партия, чье заявление о приеме в III Интернационал было отклонено, так как она пропагандировала создание отдельного еврейского государства. – Прим. авт.]. Уже в 1922 году, на втором съезде Гистадрута, полемизируя с Бен Гурионом, Авербух отстаивал коммунистические взгляды. Замечательный оратор, он показал всю абсурдность намерения создать бесклассовое общество, сохраняя при этом законы капиталистического рынка. Его речь, выдержанная в духе неумолимой логики, произвела большое впечатление на съезд, однако в том, что сионизм заводит людей в тупик, убедила лишь некоторую часть делегатов. Ну а я в описываемый период не считал ни возможным, ни желательным создание еврейского государства. Я не понимал, ради чего пять миллионов американских евреев, три миллиона евреев из Советского Союза и миллионы других евреев, разбросанных по всему свету, вдруг покинут свои страны и поедут в Палестину в поисках какой-то гипотетической родины. Тогда я полагал, что всякому еврею надлежит так или иначе определиться. Те, кто сознает свою принадлежность к еврейскому народу, рассуждал я, в любой стране должны пользоваться всеми правами национального меньшинства. С другой стороны, я не мог оправдать возведение препятствий на пути тех, кто желал уехать в Палестину. И наконец, я не понимал, почему евреев, стремящихся к полной ассимиляции, лишают такой возможности? Впрочем, подобный вариант представлялся мне реальным только в отношении части интеллигенции и крупных буржуа. Я верил, что еврейские культурные традиции будут продолжаться еще долго и, если не помешать их расцвету, они обогатят коллективное культурное наследие всего человечества. С первых же дней существования коммунистической партии перед ней встал вопрос: как вырвать массы трудящихся из плена сионистской идеологии? Я со своей стороны был сторонником принятия какой-нибудь программы-минимум, содержащей такие реальные требования, которые именно в силу их осуществимости найдут отклик в сердцах еврейских рабочих. Но перед партией вскоре встал еще один немаловажный вопрос: англичане решительно не желали, чтобы у них под носом развивалась Коммунистическая партия Палестины. Сионистские и реакционные арабские организации в свою очередь помогали полиции выслеживать таких, как я. Нас было несколько сотен активистов и несколько тысяч сочувствующих. Мы были преданы своему делу, полны отваги и не боялись ни подполья, ни лишений. Со всех сторон мы чувствовали противодействие, враждебность. Как раз в этот момент коммунистическое меньшинство Гистадрута, так называемая «рабочая фракция» была исключена из этого профсоюза и вступила в Профинтерн[8 - Красный интернационал профсоюзов (Профинтерн), международное объединение революционных профсоюзов в 1921 – 1937 годах. – Прим. перев.]. Партия пыталась привлечь на свою сторону арабское население, однако ее усилия наталкивались на противодействие поддерживаемого англичанами Великого муфтия в Иерусалиме. Я предложил руководителям партии – Авербуху, Бергеру и Бирману – создать движение под названием «Ишуд» («Единство»), по-арабски «Иттихад», которое объединяло бы евреев и арабов. Вот какой мне виделась его элементарная программа: 1. Бороться за предоставление арабам доступа в Гистадрут и создать объединенный профсоюзный интернационал. 2. Содействовать проведению совместных еврейско-арабских культурных мероприятий. Организация «Ишуд» сразу же обрела большую популярность. Уже к концу 1925 года ее клубы работали в Иерусалиме, Хайфе, Тель-Авиве и в ряде деревень, где на полях евреи трудились бок о бок с арабами. Все чаще устраивались собрания для всех желающих. Постепенно это движение стало оказывать все большее влияние в киббуцах, что очень тревожило руководителей Гистадрута. Они все никак не могли взять в толк, как это евреи и арабы могут бороться совместно. В конце 1926 года состоялась первая генеральная конференция нашего движения. В числе ста с лишним делегатов было сорок арабов. К исходу первого дня присутствующие были изумлены – на конференцию приехали Бен Гурион, национальный лидер профобъединения Гистадрут, и Чарток, слывший специалистом по арабскому вопросу. Они с любопытством разглядывали смешанную еврейско-арабскую аудиторию, собравшуюся в зале. Наше материальное положение оставляло желать лучшего. Нелегким это было делом – найти работу, когда тебя подозревают в принадлежности к компартии… В течение всего 1925 года мы жили в Тель-Авиве, занимая вдесятером один барак. Нас было девять парней и одна девушка. Для нее мы оборудовали отдельный угол. Те из нас, кто работали, сдавали свой заработок в общую кассу, однако этих денег было недостаточно для содержания всей нашей десятки. Живя для революции, каждый из нас ежедневно подкреплялся всего несколькими помидорами. Иногда мы заходили в небольшие йеменские ресторанчики, где кормились в кредит. Мы являлись туда только в спецовках, что служило «неопровержимым» доказательством того, что мы не безработные. Не без труда мы постепенно приспособились к новым для нас климатическим условиям, к резким перепадам температуры, к иссушающей летней жаре, сменявшейся зимними холодами. Помню, как один из моих друзей, уроженец Кракова[9 - Штокштиль. Он участвовал в гражданской войне в Испании, был ранен. Во время оккупации Франции вступил в ряды Сопротивления. Умер в Тулузе в 1943 году. – Прим. авт.], разрешил проблему обогрева в холодный сезон… Ему посчастливилось найти работу – важнейшее событие для профессионального каменщика, который поневоле и довольно долго был на положении безработного. Как-то он пригласил меня к себе «домой», то есть в скромный барак. «Посмотри, как я устроился, чтобы не мерзнуть по ночам, я ложусь на стол, а другим столом накрываюсь. Лучшего одеяла и не придумаешь!» – шутливо сказал он. К небольшой группе, состоявшей из Софи Познанской, Гилеля Каца и меня, присоединились Лео Гроссфогель и Шрайбер (всех их мы еще встретим в годы войны и оккупации). Чаще всего мы собирались в семье Каца, жившей в полуразвалившейся хибаре из досок. И вот мы решили снести ее и на том же месте построить прочный дом. Архитектором был Гилель, который смыслил кое-что в строительном деле. Мы собственноручно построили новое и довольно приличное жилище, ставшее нашим общим домом. В 1926 году я наконец снял комнату в Тель-Авиве, прямо над помещением «Ишуда». Хотелось жить поближе к своей организации, чтобы лучше руководить ею. Именно здесь, при совершенно непредвиденных обстоятельствах, мне было суждено познакомиться с Любой Бройде – будущей женой, спутницей моей жизни. Однажды ночью я услышал шум, доносившийся снизу. Я пошел вниз поглядеть, что там происходит, рассчитывая столкнуться нос к носу с каким-нибудь воришкой или праздношатающимся полицейским… Но я увидел красивую девушку, уютно устроившуюся за столом с газетой в руках. Я спросил ее: – Как вы сюда вошли? – Через окно… И это не в первый раз. Видите ли, по вечерам, когда у вас идут собрания, все так шумят, что невозможно спокойно почитать… Люба приехала из Польши, точнее из Львова, где работала на заводе и с энтузиазмом занималась комсомольской работой. В ряды комсомольцев сумел проникнуть провокатор, который выдал полиции многих ребят. Провокатора разоблачили, и местное партийное руководство приняло решение ликвидировать его. С этой целью Нафтали Ботвин, молодой еврей-комсомолец, организовал спецгруппу, в которую вошла и Люба. Ей поручили хранить револьвер. После ряда перипетий полицейского осведомителя прикончили, но Ботвина арестовали, а затем казнили. Началась охота и за остальными. Любе пришлось покинуть Польшу. По прибытии в Палестину она поначалу трудилась в киббуце, затем стала малярничать в Иерусалиме. Она примкнула к организации «Ишуд» и к «рабочей фракции», помогала в работе МОПР (Международная организация помощи борцам революции), однако отказывалась вступить в Компартию Палестины, упрекая ее в непонимании исторической необходимости создания самостоятельного еврейского государства. Деятельность «Ишуд» все сильнее тревожила английскую администрацию. Она издала особый декрет, запрещавший собрания этой организации. Секретаря «рабочей фракции» посадили за решетку. Я заменил его. В 1927 году еврейская полиция, контролируемая англичанами, арестовала меня во время одного из наших совещаний. Несколько месяцев я отсидел в тюрьме в Яффе. Здесь я впервые понял, что тюремные решетки не всегда непреодолимы. Прямо из неволи мне удалось устроить Анну Клейнман[10 - Впоследствии Анна стала бойцом Сопротивления во Франции. Ее арестовали и отправили в Освенцим, где она погибла. – Прим. авт.], одного из наших самых преданных товарищей, в качестве служанки к самому комиссару еврейской полиции, а он как раз-то и занимался слежкой за ребятами и их арестами. Регулярно обыскивая карманы своего нового хозяина, Анна обнаружила список активистов, взятых под подозрение, и заблаговременно – до арестов – предупредила их. Не забыли и о самом полицейском комиссаре: несколько позже, в ходе одной манифестации, он случайно сломал ногу… С большой душой и огоньком Люба делала все, что могла, и для нашей организации: в 1926 – 1927 гг. ее дважды арестовывали – один раз в Хайфе, другой в Иерусалиме. Коммунистическая партия назначила меня секретарем своей секции в Хайфе, одной из самых многочисленных в Палестине. Мы пустили прочные корни на заводах, среди железнодорожников. Так я стал освобожденным партийным работником. Я боролся с неукротимой энергией неофита, все могущество моего идеала толкало меня вперед. Теперь, живя в полумраке подпольной жизни, я мог выходить на улицы лишь по вечерам и при любых своих перемещениях прибегал к тысяче предосторожностей, дабы не попасться в лапы преследовавшей нас полиции. Будучи неплохим оратором я часто выступал перед трудящимися, занимался организацией политической работы, писал листовки и прокламации, председательствовал на собраниях, которые мы проводили вопреки всем запретам. На одном из таких собраний, в самом конце 1928 года, меня вновь арестовали (вместе с двадцатью тремя товарищами) и заточили в хайфскую тюрьму. К счастью, мы успели вовремя уничтожить все компрометирующие нас бумаги, благодаря чему у полиции не было формальных зацепок, чтобы выдвинуть против нас обвинение. И все же всех нас заточили в средневековую крепость Сен-Жан д'Акр, где царил строжайший режим. Нас обрядили в одежды каторжников. Английские, власти, не располагая никакими доказательствами нашей партийной принадлежности, не признавали за нами статуса политзаключенных и содержали нас как уголовных преступников. По всей Палестине разнеслась весть о пекаре-коммунисте, который несколько недель подряд оставался в камере совершенно голым, не желая позорить себя одеждой каторжника… Наше заключение продолжалось. Никаких признаков близкого судебного процесса. Власти не знали, как нас классифицировать, к какой юрисдикции отнести. Через связного Центральный Комитет сообщил нам, что губернатор Палестины, сэр Герберт Сэмюэль, намерен подписать декрет о депортации на Кипр любых лиц, подозреваемых в прокоммунистической деятельности. Мы решили объявить голодовку, требуя либо освобождения, либо судебного процесса. На пятые суткимы объявили, что не только продолжаем голодовку, но и не будем пить ни капли чего бы то ни было. Наше упорство одержало верх над несправедливостью. Вся Палестина узнала про нашу голодовку. В английской палате общин ряд депутатов-лейбористов обратились к правительству с запросами относительно его политики в Палестине и резко осудили принимаемые там крайние меры. На тринадцатый день нас предупредили о близком начале судебного процесса. Мои товарищи поручили мне выступить на нем от их имени. В первый день кое-кого из ребят пришлось доставить в зал судебных заседаний на носилках – настолько они были истощены. Но этот день оказался первым и последним днем процесса. Едва заседание было открыто, как судья, взглянув на сидевших по обе стороны от него присяжных заседателей, встал и с подчеркнутой иронией произнес: «Неужто вы думаете всерьез, что раздражаете британского льва? Так нет же, вы ошибаетесь! Никакого процесса не будет! Вы свободны!» Жестом он приказал полицейским выпроводить нас из зала. Мы выиграли!.. В 1928 году в стране начались серьезные трудности, население Палестины в полной мере ощутило тяготы экономического кризиса и порождаемойим безработицы, которая затронула примерно одну треть еврейских рабочих. Начался массовый выезд из страны. В том году Палестину покинули пять тысяч человек, а приехали только две тысячи семьсот. Но очень скоро, уже в 1929 году, в стране начались антиеврейские акции и преследования, в ходе которых дело доходило даже до судов Линча. Это стало причиной драматического недоразумения, возникшего между Компартией Палестины и Коминтерном. Понятно, что в глазах Коминтерна сложившаяся обстановка рассматривалась как начало мятежа арабского пролетариата, причем этот мятеж, безусловно, следовало использовать надлежащим образом. Коммунистическая партия Палестины получила указание поддерживать антиимпериалистические выступления в арабских деревнях. Мотивировалось это тем, что ей так и не удалось внедриться в среду местного арабского населения. Был провозглашен лозунг «арабизации и большевизации», словно замена в руководящих органах партии евреев на арабов автоматически обеспечивала более широкое ее проникновение в гущу мусульманского населения! Такой подход к вопросу встретил в Компартии Палестины резкое сопротивление. Группа активистов сочла решение Коминтерна авантюристическим. Я присоединился к этому мнению… Одного из наших товарищей, пытавшегося следовать указаниям сверху в их самом буквальном смысле, линчевали близ Хайфы. Для обеспечения безопасности чеха Шмераля, представителя Коминтерна, нелегально находившегося в одном из предместий Иерусалима, пришлось принять чрезвычайные меры… Эта абсурдная политика привела к снижению влияния партии и среди еврейских рабочих. А с другой стороны. Компартия Палестины, я бы сказал, роковым образом способствовала советским мероприятиям по решению «еврейского вопроса»в СССР. Как это произошло? После Октябрьской революции первоначально предусматривалось, что национальная жизнь евреев в Советском Союзе расцветет в тех регионах, где они были широко представлены, а именно в Крыму, на Украине и в Белоруссии. Но в 30-х годах сталинское руководство поспешно создало Еврейскую автономную область с центром в Биробиджане, на границе с Маньчжурией. Благодаря этому бюрократическому решению в дальнем сибирском районе с очень суровыми климатическими условиями совершенно искусственным образом возникла административная территория, где евреев никогда не было и в помине. Так что многим тысячам мужчин и женщин пришлось покинуть насиженные места на Украине и в Крыму, где они пользовались правами национального меньшинства. Москва призвала Компартию Палестины, а вместе с ней ряд братских партий в других странах использовать этот пример справедливой коммунистической политики в отношении национальных меньшинств и поощрять переселение евреев в Биробиджан. Сто пятьдесят членов «Гдул авода» (рабочая бригада) вняли этому призыву и по прибытии на место основали общину «Воя нова». Лишь немногие из них уцелели в ходе сталинских репрессий. Что же до палестинских руководителей, то их очень плохо вознаградили за верность. В Москве полагали, будто их необходимо «переобучить». Члены нашего ЦК поехали в Советский Союз на учебу в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ). Видимо, их «переобучение» не дало желаемых результатов, ибо уже в 1935 году всех их арестовали. Я остался в Палестине и продолжал там борьбу. Полиция непрестанно преследовала меня. Скрываться становилось все труднее и труднее. Ни Тель-Авив, ни Иерусалим не могли считаться безопасными. Подпольная жизнь в такой маленькой стране стала невозможной для коммунистов, которых знали все. Высланный из Палестины по распоряжению английского губернатора, я сел на пароход, следовавший во Францию[11 - Британская полиция предложила Л. Трепперу оставить Палестину, в противном случае ему грозило интернирование на один из британских островов. Л. Треппер выбрал первое. В английском докладе о «Красном оркестре» содержатся следующие данные палестинской полиции: «Л. Треппер был впервые отмечен полицией в августе 1926 года. В то время он был внесен в список как известный член клуба союза МОПРа в Тель-Авиве… 14 июня 1929 года был арестован во время обыска в Тель-Авиве и находился в заключении пятнадцать дней. Позднее, в том же году, стал членом Коммунистической партии Палестины». – Прим. ред.]. При мне был более чем скромный багаж, но вместе с ним еще и два документа, которые я ценил на вес золота: рекомендация Центрального Комитета Коммунистической партии Палестины, одобрявшая мой отъезд, и транзитная виза. 4. ФРАНЦИЯ В конце 1929 года мой пароход вошел в марсельский порт, и я ступил на французскую землю. Плавание длилось около недели. Растянувшись под тентом на палубе грузового судна, положив голову на свернутый канат, слушая мерное пыхтение паровой машины, я мог спокойно поразмыслить о многом. Едва успев прожить четверть века, я уже вторично направлялся в изгнание. Не скажу, что мне это не нравилось. С профессиональными революционерами такое в порядке вещей – репрессии обрушиваются на них смолоду. Если судьба вырывает тебя откуда-то с корнем, то больно тебе лишь тогда, когда корень этот глубок и прочно врос. Но каменистая почва Палестины не столь уж плодородна, чтобы именно на ней возделывать свой сад. Когда на горизонте сквозь дымку обозначился французский берег, мною овладело чувство огромной радости, вытеснившее все горестные мысли. Увидеть Францию было моей давней мечтой. Трудно вообразить, какое огромное эмоциональное напряжение вызывало само слово «Франция» во мне, молодом человеке, лишенном родины. В двадцатых годах молодой эмигрант из Восточной Европы, как правило, покидал родной край ради того, чтобы стать «богатым американским дядюшкой» в глазах своей родни, оставшейся дома, где-то, скажем, в районе Варшавы или Бухареста. Байка о пресловутом мальчишке-чистильщике на Бродвее, который благодаря упорству и труду в конце концов якобы становится бизнесменом-миллионером, возбудила немало радужных мечтаний. Но совсем другое дело молодой коммунист, кому в 1930 году исполнилось 26 лет, кого безжалостная и мстительная полиция заставила покинуть родину, кто в силу обстоятельств и превратностей классовой борьбы превратился, если так можно выразиться, в «коммивояжера Революции». И так понятно, что перед его мысленным взором конечно же представала либо Красная площадь в Москве, либо площадь Бастилии в Париже. Поездка в Советский Союз, где трудом миллионов воплощается в жизнь тысячелетняя мечта человечества, – это особая награда. Но молодой Домб стоит еще только в начале своего трудного пути, и его продвижение вперед возможно только ценой большой выдержки, терпения и самоотверженности. Франция же в глазах политэмигранта почти что синоним Революции. В стране, где коммунары двинулись штурмовать небеса, где шло братание солдат правительственных войск с крестьянами-виноделами, знамя мятежа всегда держали высоко. Оно было видно издалека и объединяло вокруг себя всех, кого преследования вынуждали покидать родную страну. Замечу, однако, что Франция эпохи Третьей республики, в которой иностранные революционеры видели некую временную замену родины, на самом деле была отнюдь не столь уж надежным и безопасным пристанищем. Полиция, как оно и бывает в демократическом государстве, изощрялась в мелочных придирках, а что касается труда, то эта бюрократическая республика нотаблей великодушно позволяла иностранцам выполнять самую грязную и тяжелую работу. И все-таки в этой стране соблюдение законов всегда осуществлялось в каких-то довольно зыбких или даже подвижных границах, и тот, кто это понимал, мог их легко нарушать. А если говорить конкретнее, то во Франции коммунист знает, что может твердо рассчитывать на помощь товарищей по партии. Еврей не сомневается, что в массовых организациях еврейской общины он, несомненно, найдет друзей. Поэтому я и старался быть активистом в среде еврейских рабочих, где компартия только начинала утверждать свое влияние и нуждалась в деятельных кадрах. И еще одна, едва ли не самая важная подробность: у меня была транзитная виза, открывавшая мне любые ворота Франции. Теперь же было важно как-то закрепиться в этой стране. Не имея достаточно денег, чтобы продолжить путешествие, я провел две недели в Марселе, где, к сожалению, мне так и не довелось вдоволь надышаться свежим морским воздухом, овевающим Каннебьер – главную магистраль города. Почти все это время я проторчал на кухне небольшого ресторана, куда нанялся на работу. Меня бесплатно кормили, и почти все мое жалованье ушло на покупку костюма. Может, это и покажется смешным, но должен честно признаться – за все мои двадцать пять лет у меня никогда не было настоящего костюма, то есть пиджака с брюками. В Палестине весь наш гардероб состоял из шортов и рубашки, а приехать в Париж этаким полуоборвышем я ни за что не хотел. Примеряя первый в моей жизни костюм, я вертелся перед зеркалом, удивленно разглядывал в нем «нового человека» и невольно вспоминал, как евреи из Новы-Тарга, эмигрировавшие в Соединенные Штаты, перед отъездом всячески старались приодеться получше. В Париже я не без некоторой гордости сошел с поезда и зашагал по незнакомым улицам. В руке я нес небольшой чемодан; правда, он был наполовину пуст, но какое это имело значение! Я знал заранее, куда пойду. Мой друг детства Альтер Штром покинул Палестину за год до меня и обосновался в Париже. Опытный укладчик паркета, он легко нашел себе работу. На меня почему-то произвело сильное впечатление само звучание адреса, который он мне сообщил: «Отель де Франс», улица Арраса № 9, Париж, Пятый городской округ! Да ведь здесь располагался Латинский квартал – студенческий район! «Отель де Франс»! Такое роскошное название, безусловно, мог носить только какой-нибудь дворец. Неужто мой товарищ Альтер Штром заделался «капиталистом»? В письме он приглашал меня пожить первые дни у него. Наконец я добрался до узкой и мрачной улочки, где под номером 9 стояло небольшое здание. Ветры и дожди наполовину стерли надпись «Отель де Франс». Я спросил, как пройти в номер господина Штрома. Он был на самом верху, прямо под крышей. Я толкнул дверь и сразу же увидел главное: почти всю площадь комнаты занимала огромная кровать. В углу стоял небольшой умывальник, у окна – колченогий столик. Несколько гвоздей, забитых в дверь, заменяли вешалку. Вот и вся обстановка. Вскоре я понял, почему Альтер Штром поселился именно здесь: «Отель де Франс» был одним из самых дешевых в Париже. Вдобавок полиция почти никогда не заглядывала сюда. Номер Альтера был постоянно открыт для его друзей. Ширина кровати позволяла нам удобно размещаться на ней даже поперек. Нередко мы ночевали здесь вчетвером-впятером. Часто ребята не имели вообще никакого пристанища, и достаточно было сунуть ночному портье несколько су, чтобы он смотрел сквозь пальцы на коллективный ночлег в номере Альтера Штрома. Но вот неприятность – вся гостиница кишмя кишела клопами. Однажды мы купили две бутылки вина и перекрестили «Отель де Франс», назвав его «Отель де Ванц» (на идиш «ванц» означает «клоп»)… Я решил записаться вольнослушателем в Парижский университет. Правда, для этого надо было обзавестись своего рода видом на жительство, но получить его было нетрудно, если ты мог доказать полиции, что располагаешь средствами к существованию. Мои друзья давно и довольно просто разрешили эту проблему. Они отправляли в родной город сумму, которую полиция считала месячным прожиточным минимумом. Их родители или друзья, не мешкая, отправляли эти деньги обратно в Париж, которые сразу же и тем же способом использовал кто-нибудь другой. Так что все мы по очереди могли предъявлять полиции квитанции о почтовых переводах, подтверждающих, что из Польши нам регулярно высылают деньги. Через несколько дней после моего приезда я получил свой первый вид на жительство сроком на полгода, после чего немедленно вошел в контакт с Французской коммунистической партией. Из Палестины я привез рекомендацию тамошнего ЦК, написанную на лоскуте ткани, зашитом под подкладку. Я ее вручил товарищу, ответственному за деятельность среди ИPC[12 - ИРС – Иностранная рабочая сила. Эта организация состояла из различных национальных секций зарубежных коммунистов, живших во Франции. Деятельностью ИРС руководил специальный отдел ЦК ФКП. – Прим. авт.]. Мы договорились, что я включусь в партийную работу, как только решится вопрос о моем трудоустройстве. Но о получении какого-нибудь постоянного места нельзя было и мечтать. Иммигранты вынуждены были довольствоваться эпизодической вспомогательной работой. Скорее всего тебя могли взять в подручные куда-нибудь на стройку. При этом десятники, получавшие некоторый процент от зарплаты нанятых ими рабочих, не слишком придирались к оформлению трудовых карточек – то есть письменных разрешений работать. Несколько недель я трудился на строительстве дома издательства «Ашетт», затем в Пантэне, где в течение всей рабочей смены перетаскивал рельсы. Это длилось до того дня, когда упавшим рельсом мне размозжило большой палец ноги. След от этой травмы сохранился по сей день. В те годы крупные универмаги ежевечерне нанимали чернорабочих для уборки полов. Вместе с несколькими десятками студентов, привязав щетку к одной ступне и мягкую тряпку к другой, я «плясал» с вечера до утра, надраивая паркетные долы универмагов «Самаритен» или «Бон марше». То был нелегкий труд, но он хорошо оплачивался. На один такой ночной заработок я мог прожить двое или трое суток. Еще более изматывающей была обработка грузов на товарных станциях. Ночами напролет приходилось грузить вагоны на станции де ля Шапель. Наутро с ноющими конечностями, с болью в каждой мышце, я с трудом добирался до постели. Все эти работы были случайными и кратковременными, но партийной работой я занимался в полную меру своих сил. Всем своим существом я был нацелен на завоевание симпатий в кругах еврейских иммигрантов. В этой среде ФКП как раз и стремилась упрочить и расширить свое влияние. Что касается французских евреев (в то время в Париже их было около двухсот тысяч), то правильнее говорить не об одной, а о нескольких «общинах». На самые древние этнические слои (выходцев из Эльзаса, Лотарингии, Франш-Конте, Бордо), которые ценой упорной борьбы добились определенных прав и, постепенно поднимаясь по социальной лестнице, нажили состояния, одна за другой накладывались волны недавних иммигрантов. Эти евреи из Центральной Европы, чей поток на Запад начался еще на заре XX века и особенно усилился в связи со страшными царскими погромами, были преимущественно пролетарского происхождения. Некоторые из них уже поднабрались опыта политической борьбы в левых партиях своих стран. Они остались верны своим убеждениям. При таких обстоятельствах неудивительно, что, прибыв во Францию, они продолжали бороться, а некоторые политические партии пополнялись за их счет, например коммунистическая партия. Бунд, коалиционная партия, сионистские группировки, движение «Хашомер хацаир», о котором я уже рассказывал. Я активно работал в еврейской секции ИРС вместе с товарищами, которые из-за репрессий покинули родные страны. Наши ежевечерние совещания всегда затягивались допоздна. В ту пору среди евреев-коммунистов был широко распространен троцкизм. Поэтому перед нами была поставлена задача «очистить еврейскую среду» от активных представителей наших противников. Проводимые нами дискуссии зачастую принимали весьма бурный характер. Понемногу нам удалось в очень значительной степени снизить роль троцкистов среди евреев-иммигрантов, но все же отдельные небольшие группки продолжали весьма энергично проявлять себя. Являясь евреями и коммунистами, мы не только участвовали в жизни партии, но и в политической борьбе в целом. Неразрывные нити связывали нас с борьбой рабочего класса. Участие в так называемых «жестких» манифестациях всегда было сопряжено с немалым риском, ибо в случае задержания иммигрантов, не получивших натурализации, их частенько выдворяли за пределы Франции. Но как бы то ни было, вопреки многим опасностям, мы участвовали во всех крупных народных демонстрациях, как, например, в праздновании годовщины Парижской коммуны и в первомайских шествиях. Но дело не ограничивалось чисто политическими событиями: немало иммигрантов-евреев состояло в культурных ассоциациях, таких, как Лига культуры, которая зародилась и развилась под эгидой компартии. Собрания этой лиги устраивались по воскресным дням в зале Ланкри, вмещающем несколько сот человек. Руководители ФКП Пьер Семар или всегда улыбающийся Жак Дюкло регулярно выступали здесь с лекциями. Мне приходилось время от времени выезжать в Страсбург и в Антверпен для участия в собраниях местных еврейских общин. Наконец, мы вели большую работу в профсоюзах, причем еврейские активисты были особенно многочисленны среди меховщиков и работников промышленности готового платья. В частности, Лозовский, который в 1912 году был секретарем профсоюза шляпников, впоследствии стал одним из ведущих руководителей Профинтерна. И еще одно небольшое замечание относительно общеполитической позиции евреев-коммунистов. Хочу подчеркнуть, что в их политическом поведении не было почти никаких признаков сектантства. В отличие от «классических» коммунистов, читавших одну лишь «Юманите», мы черпали информацию из множества источников – от социалистической «Попюлер» до весьма консервативной «Тан», не пропускали ни одного номера сатирического еженедельника «Канар аншэнэ» («Утенок на цепи»), к которому и поныне я питаю симпатию, восходящую к моей далекой молодости. Наряду со всем этим наладилась и моя личная жизнь. Я имел счастье вновь встретиться с Любой, которая в 1930 году приехала ко мне. Разыскиваемая английской полицией, она воспользовалась документами своей сестры Сары и вступила в фиктивный брак с одним моим приятелем палестинцем. Этот формальный супружеский союз давал ей гражданство страны, уравнивал ее в правах с англичанами и позволял получить визу для поездки во Францию. Теперь, живя в Париже на положении иммигрантов, мы опять столкнулись с полицией. Через несколько недель после приезда Любы как-то на рассвете раздался стук в дверь нашего номера в «Отель де Франс». Я открыл. Передо мной стоял человек, чей внешний вид не оставлял никаких сомнений. – Я из полицейского участка. Месяц назад ваша жена прибыла в Париж и до сих пор не оформила своего пребывания здесь… – Простите, – сказал я, наклонился вперед и, словно не желая, чтобы кто-то другой меня услышал, шепнул ему на ухо: – Это не моя жена, а любовница! Через сорок восемь часов она исчезнет. – Ну, раз так… – тихо проговорил чиновник и не без игривости подмигнул мне. В стране Куртелина[13 - Жорж Куртелин (1858 – 1929), французский комедиограф. – Прим. перев.] галантные истории всегда пользуются успехом, в особенности у полиции. Мы с Любой жили очень бедно. Вдобавок наше положение осложнилось еще больше – мы ждали рождения первенца. И тут нам повезло: нашелся еврей, маляр по профессии, который, желая мне помочь, взял меня в помощники. Но держать в руках кисть еще не значит быть маляром. Что-то не давалось мне это дело, и я так и остался всего лишь мазилой. А мой хозяин, напротив, преуспел по этой части и со временем выбился в крупные предприниматели. Люба работала на дому, сшивала меховые шкурки. Дважды в неделю она приносила от скорняка огромные тюки и, не разгибая спины, работала по десять – двенадцать часов в день. Вместе с тем она выполняла партийные поручения и в 1931 году даже была делегирована от еврейской секции компартии на первую антифашистскую конференцию в Париже. Я со своей стороны был назначен представителем еврейской секции И PC при Центральном Комитете ФКП. Однажды вместе с другим работником И PC я был приглашен в штаб-квартиру ЦК на встречу с Марселем Кашеном. Директор «Юманите» встретил меня с большой сердечностью: – Здравствуй, – сказал он. – Как идет работа среди евреев? И, не дав мне ответить, продолжил: – Нацистская угроза растет. Надо усилить пропаганду в еврейских кругах. Необходимо издавать для Франции и Бельгии газету на идиш. Ради этого я вас и пригласил. – Прекрасно, но кто будет ее финансировать? – То есть как кто? Ты что же не читал Ленина? Ты не знаешь, как финансируется коммунистическая газета? Надо вербовать подписчиков среди рабочих… – Мы готовы начать большую кампанию по подписке, но вы-то сами, вы, товарищ Кашен, будете участвовать в наших митингах? – Конечно, и даже с удовольствием! Всякий раз, когда будет возможность… Вскоре после этого разговора в Монтре, где жила большая еврейская колония, состоялось многолюдное собрание в синагоге – единственно свободном помещении, которое удалось найти. Местный раввин любезно согласился предоставить ее в наше распоряжение. В назначенный день толпа мелких еврейских ремесленников и торговцев заполнила синагогу. Я сел близ трибуны, рядом с Кашеном. Этот уже немолодой тогда партийный руководитель поднялся с места и громким, уверенным голосом начал свою речь: – Для меня большая честь, дорогие друзья, находиться здесь, бок о бок с представителями народа, давшего миру великих революционеров. Я имею в виду Иисуса Христа, Спинозу, Маркса! Гром аплодисментов прервал оратора. Удивленный и смущенный этими словами, от которых, как мне казалось, несло мелкобуржуазным национализмом, я опустил голову, не решаясь разглядывать сидящих в зале. Но Марсель Кашен продолжал в том же духе: – Вам, друзья, конечно, известно, что дед Карла Маркса был раввином. Да плевать нам на это сто раз, подумал я. Однако, словно гальванизированная, аудитория, видимо, сочла эту подробность куда более важной, нежели тот факт, что внук этого раввина написал «Капитал». Кашен закончил свое короткое выступление еще какими-то лирическими подробностями, которые зал встретил с полным энтузиазмом. Организованный у выхода сбор денег на газету прошел с большим успехом. Лицо Кашена расплылось в счастливой улыбке. На прощание он мне сказал: – Вот видишь, Домб, все-таки мы добиваемся своего. Газета будет выходить! Прошло еще несколько недель, и первый номер «Дер морген» («Утро») увидел свет. Газета выходила раз в неделю на четырех полосах, но, несмотря на довольно быстро растущий тираж, ее финансовая обеспеченность оставалась ненадежной. Кто-то из членов редколлегии предложил отвести одну полосу под рекламу, которую, вообще говоря, коммунистическая пресса отвергала по моральным соображениям. Мы колебались – можно или нельзя предоставить целую газетную полосу капиталистическим рекламодателям? Вопрос был рассмотрен Центральным Комитетом, который согласился предпринять подобный эксперимент именно на страницах нашей газеты, но при условии публикации объявлений, поступающих только от мелких торговцев, рестораторов и ремесленников. Товарищ, взявшийся вести эту полосу, поставил дело настолько удачно, что впоследствии ему предложили ту же работу в «Юманите»… Наш сын родился 3 апреля 1931 года. В этот день Андре Марти вышел из тюрьмы и уже вечером должен был выступить перед еврейскими рабочими в Гранж-о-Бель. В честь столь знаменательного совпадения Люба и я решили назвать своего мальчика Анмарти. Я понимаю – сегодня это может вызвать улыбку удивления, но в ту эпоху наше решение лишь подчеркивало авторитет, которым пользовались коммунистические руководители. Понятие о пресловутом культе личности тогда еще не было в ходу. Я и сейчас живо вспоминаю мэрию XIX городского округа, неподалеку от небольшой квартирки, где мы устроились. Я представился чиновнику загса, чтобы зарегистрировать рождение сына. Когда я назвал выдуманное нами имя, чиновник привскочил от удивления (хотя этот район считался «красным»). – Анмарти, Анмарти… Такого имени нет. – Но мы хотим отметить освобождение Андре Марти. – Это я понял сразу, но если в дальнейшем вы не хотите иметь неприятностей, то послушайте меня: я дал бы на вашем месте ему другое имя. Тогда я отправился домой – обсудить с Любой создавшееся положение. И мы передумали: назвали мальчишку Мишель в честь городского округа Парижа, где мы жили в самом начале. Люба занималась партийной работой не меньше, чем я, и мы самым бесстыдным образом использовали наших друзей в роли нянек, которые, сменяя друг друга, ухаживали за маленьким Мишелем. – Не стоит благодарить нас, – говорили они. – Ведь это вполне естественно. Кроме того, мы видим в этом еще один способ быть полезными партии! Правда, возникло одно неудобство: некоторые из наших друзей, увлекшись уходом за малышом, перестали посещать собрания» Так что в конечном итоге худо ли, хорошо ли, но мы приспособились к своей новой жизни, достаточно зарабатывали, чтобы прокормиться, и отдавали сколько могли сил и времени партийным делам, дабы поддерживать свой боевой дух… Революционер вынужден исходить из сиюминутных ситуаций, это несомненно. Путь революционера изобилует ловушками и засадами, и всякий, кто пожелает встать на этот путь, должен быть готовым ко всему, и прежде всего к неожиданностям! Эта истина убедительно подтверждается треволнениями Альтера Штрома, который однажды, июньским утром 1932 года, явился ко мне хмурый и озабоченный. Он спросил, не пришло ли ко мне письмо на его имя. – Личное письмо? – спросил я. – Нет, нет! Нечто поважнее. Его слова изумили меня: – Не больно осторожно и совсем неумно с твоей стороны давать кому-то адрес ответственного работника ИРС для получения писем о подпольной работе. Штром работал вместе со мной в Лиге культуры. В 1931 году родители прислали ему немного денег, и он поступил в Институт искусств и ремесел, чтобы выучиться на чертежника, Затем он перестал показываться на людях. Я его ни о чем не расспрашивал, но про себя решил, что, по-видимому, он выполняет какие-то негласные задания компартии Польши. Через два дня Альтер Штром снова – и опять-таки с весьма озабоченным видом – пришел ко мне насчет письма. Не прибыло ли оно? Прощаясь, он сказал: – Во всяком случае, будь начеку! Мне и в голову не приходило, откуда в действительности грозила опасность. Но через несколько дней я узнал все из газет. Альтер Штром был арестован за «шпионаж в пользу Советского Союза». Видимо, руководитель этой сети, его звали Исайя Бир, был в этом отношении способным человеком, ибо полиция дала ему кличку «Фантомас». Один из журналистов «Юманите», некто Рикье, был также замешан в этой истории, которая стала известна под названием «дело Фантомаса». Для множества парижских газет все это было желанной сенсацией, которую раздули как только могли. Очень уж велик был соблазн начать кампанию дискредитации Французской компартии, обвинив ее в том, что она «живет на заграничное жалованье». Ну и, как это водится во Франции, тут же был придуман каламбур: какой-то журналист съехидничал про заговор «Фанто-Маркса». Единственная моя связь с группой Фантомаса заключалась в моей дружбе с Штромом, но, будучи боевым активистом коммунистической партии, я счел своим долгом доложить об этом руководству, после чего мне посоветовали покинуть Париж. Полиция, конечно, могла – и этого следовало опасаться – сыграть на моей дружбе с Альтером Штромом и организовать кампанию против еврейских иммигрантов. Подобное опасение отнюдь не было лишено оснований в эпоху, когда реакционная печать уже твердила про «дикую иммиграцию» и все больше раздувала настроения самого вульгарного антисемитизма. Я был совершенно чист и вне каких бы то ни было подозрений. Поэтому я вполне мог бы поехать, скажем, в Брюссель и переждать там какое-то время, покуда в Париже все уляжется. Но я считал, что открывшаяся мне возможность поехать в Советский Союз – чего я добивался с 1931 года – обязательно должна быть использована. Почему? Потому что с момента моего отъезда из Польши я не имел никакой, даже мало-мальской передышки. И если я накопил известный практический опыт, важность которого была просто неоценима, то теоретических знаний у меня было маловато. Настало время восполнить этот пробел. Мое личное дело было, очевидно, сразу же отправлено. Моя кандидатура, поддержанная руководством ФКП, была одобрена Москвой, точнее, отделом кадров Коминтерна, где товарищами из Франции занималась Лебедева, жена Мануильского. Любе предстояло несколько позже приехать ко мне. Итак, я отправился в столицу СССР. Это было в начале лета 1932 года. 5. НАКОНЕЦ В МОСКВЕ! По пути в Москву я остановился на несколько дней в Берлине. Представители левого крыла, с которыми я встретился в столице Германии, явно недооценивали нацистскую опасность. Коммунисты и социалисты, подходя ко всему только с точки зрения предстоящих выборов и возможного состава парламента, утверждали: «Гитлеровская партия никогда не получит большинства мандатов в рейхстаге!» Когда же я замечал, что нацисты могут пойти на риск захвата власти силой и что к этому они подготовлены куда лучше, чем все рабочие партии, мои собеседники и слушать меня не хотели. Однако отряды СА все более четко, все с большим грохотом отбивали шаг на мостовых города. Уличные стычки стали повседневными, гитлеровские ударные группы уже без всяких колебаний нападали на левых активистов. И вот в такое-то время социалистическая и коммунистическая партии, совместно располагавшие голосами четырнадцати миллионов избирателей, не согласились объединиться в единый фронт. «Нельзя допустить, чтобы за нацистскими деревьями мы не видели социал-демократического леса!» Эта фраза Эрнста Тельмана, генерального секретаря Коммунистической партии Германии, стала крылатой[14 - Справедливости ради следует отметить, что такой подход к союзу с социал-демократами был выработан на VI конгрессе Коминтерна в соответствии с линией Сталина. – Прим. ред.]. Полгода спустя тень нацистского дерева накрыла всю Германию… И только в 1935 году Коммунистический Интернационал на своем VII конгрессе дал надлежащую оценку этому страшному поражению и выступил за единый фронт, который, впрочем, за колючей проволокой концентрационных лагерей уже давно успели создать томившиеся в них коммунисты и социал-демократы. Я покинул Берлин, твердо убежденный в неминуемой катастрофе. В поезде, увозившем меня в Москву, было очень мало пассажиров. Подъехав к русской границе, я оказался совсем один не только в купе, но и во всем вагоне. Советский Союз продолжал оставаться в глазах остального мира загадкой. Мне же эта «страна кошмаров», какой ее считали состоятельные слои всего мира, представлялась истинной родиной всех трудящихся. Когда у самого въезда на советскую территорию перед моим взором возник огромный шар, на котором был начертан знаменитый призыв Маркса «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», меня охватило сильнейшее волнение. Сердце мое переполнялось гордостью за возможность принимать участие в строительстве этого нового мира, где люди, сбрасывая с себя оковы и цепи, подводили черту под прошлым. Сколько я мечтал о родине социализма! И вот я здесь! На пограничной станции меня встретили. Отсюда я продолжил свое путешествие в вагоне с двухместными купе. Через два или три часа ко мне вошел офицер Красной Армии. Он был очень счастлив встрече с иностранным коммунистом. Мешая русские, польские и немецкие слова и выражения, мы разговорились. Подъезжая к Москве, он стал приводить свой багаж в порядок, и каково же было мое изумление, когда я увидел, что два его огромных чемодана набиты сухарями. Закрыв чемоданы, он мне сказал: – Вот видите, везу подарки моей семье… Они живут в сельской местности… В Москве меня ожидало удивительное зрелище: весь вокзал и прилегающие к нему площадь и улицы кишели тысячами крестьян, их женами и детьми. Изможденные, прижимая к груди свои мешки, они ожидали прибытия нужного им поезда. «Но куда же они едут?» – мысленно спросил я себя. Изгнанные из своих деревень, они направились далеко-далеко на восток, в Сибирь, где не было недостатка в целинных землях. При выходе из вокзала я увидел милиционера и решил спросить его, как мне добраться до места. Поставив чемодан на пол, я подошел к нему. – Вы кто? Вы – иностранец? – спросил он. Я кивнул. – Тогда вот вам мой совет. Всегда держите чемодан в руке. А то здесь, знаете ли, вор на воре! Воры в Москве? Через пятнадцать лет после Октябрьской революции?! Это просто ошеломило меня. Я взял такси и попросил отвезти меня по адресу, где жил мой старый друг Эленбоген, знакомый мне еще по Палестине. Человек ясного ума, хороший организатор, он активно действовал в группе «Ишуд», но в 1927 году, будучи больным, почти парализованный, он получил разрешение вернуться в Советский Союз. Я предупредил его из Берлина о моем предстоящем приезде, и он ожидал меня. На столе были расставлены хлеб, колбаса, масло, водка. Зрелище двух чемоданов с сухарями, принадлежавших красному командиру, еще не стерлось из моей памяти. Эленбоген, видимо, заметил удивление на моем лице: – Тебе, наверное, невдомек, откуда у меня такое угощение, – сказал он. – Все это куплено на черном рынке. Хорошо зарабатывающий человек (он был инженером и читал курс лекций в двух институтах) может купить все, что пожелает. Мы проговорили всю ночь. Хотя и беспартийный, Эленбоген был далек от неприятия советского строя, но то, что он мне рассказал о коллективизации, о жизни в Москве, о судебных процессах, в корне отличалось от всего, что я читал или слышал. С первых же часов мне открылась пропасть между пропагандой и реальной жизнью. Огромная пропасть. Назавтра я отправился на Воронцово Поле[15 - Воронцово Поле – недалеко от Курского вокзала, там находился Дом политэмигрантов. Сейчас улицаОбуха. – Прим.перев.], где жили политические эмигранты. Большое здание располагалось совсем недалеко от центра. В нем всегда царило оживление. Здесь собрались старые коммунисты из всех стран мира – поляки, венгры, литовцы, югославы, даже японцы, – и каждый из них был вынужден по тем или иным причинам покинуть родину. И поскольку им приходилось ожидать по нескольку недель, а то и месяцев, покуда им подыскивали подходящую работу, то большая часть дневного времени проходила в нескончаемых дискуссиях. Одни одобряли коллективизацию, другие были против нее, ибо она вызвала голод на Украине – здесь я впервые узнал, что в этом регионе люди умирали голодной смертью. Резкость и вольный тон этих споров напоминали мне собрания в Париже, где мы до хрипоты и в общем-то довольно бесплодно спорили с представителями социалистов и троцкистов. Меня поселили вместе с двумя другими товарищами. Мое открытие Москвы продолжалось… На Манежной площади, в самом центре города, возвышался дом Коминтерна, огромное ихорошо охраняемое здание. Прежде чем вас пропускали внутрь, надо было связаться по телефону с лицом, к которому вы пришли. Секции Коминтерна распределялись по этажам. В этом доме был представлен весь земной шар. Меня принял секретарь французской секции, которого заранее проинформировали о моем предстоящем прибытии. Он сделал все необходимое, чтобы обеспечить мое поступление в коммунистический университет. В то время в Москве существовали четыре комвуза. Первый из них, Ленинская школа, предназначался для товарищей, уже накопивших большой практический опыт, но лишенных возможности по-настоящему учиться. Через этот университет проходили будущие руководители коммунистических партий. В описываемое время там, в частности, учился Тито. Второй комвуз, куда направили меня на учебу, назывался Коммунистический университет национальных меньшинств Запада имени Ю. Ю. Мархлевского, который был в свое время первым его ректором. Он был создан специально для национальных меньшинств Запада, но фактически там было около двух десятков секций – польская, немецкая, венгерская, болгарская и т. д. В каждую из них включалась особая группа коммунистов – выходцев из того или иного национального меньшинства данной страны. Так, например, в югославскую секцию входили сербская и хорватская группы. Что касается еврейской секции, то она охватывала коммунистов-евреев из всех стран, да еще вдобавок советских евреев – членов партии. Во время летних каникул часть из них разъезжалась по родным местам, и через них мы знали обо всем, что происходило в Советском Союзе. Третий университет назывался КУТВ[16 - Коммунистический университет трудящихся Востока. – Прим. перев.]. В нем обучались студенты из стран Ближнего Востока. Наконец, Университет имени Сунь Ятсена был создан специально для китайцев. Во всех четырех университетах насчитывалось от двух до трех тысяч тщательно отобранных людей. Нашу студенческую жизнь в 1932 году никак не назовешь легкой. Большинство из нас поселили далеко от места учебы, и на поездку в один конец мы затрачивали час с лишним. Только в 1934 году рядом с нашим университетом приступили к строительству большого общежития на тысячу двести студентов. Кормили нас чрезвычайно однообразно. Часто случалось, что целую неделю нас держали на одной капусте, а следующую – только на рисе. Такие «недельные меню» дали повод к шутке, которая повторялась так же часто, как и блюда, которыми нас потчевали. А шутка была такая: вот, мол, кого-то из нас придется оперировать, и хирург обнаружит в его животе нашу еду в форме напластований – слой риса, слой капусты, слой картофеля и т. д. Университет заботился также и об одежде студентов. Хозяйственник, ведавший этим делом, закупал сразу семьсот пар одинаковых брюк, и, когда москвичи встречали нас на улице, нередко можно было услышать: – Глянь-ка, вот студент из университета Мархлевского! А ведь мы считались «засекреченными»… До сих пор у меня хранится последняя зачетная книжка, связанная с моей учебой в университете имени Мархлевского. Внутри – уже тогда – напечатаны фотографии Ленина и Сталина, а на следующей страничке – ректора Мархлевского. Под снимками помещены цитаты. Под фото Ленина: «Перед вами задача строительства, и вы ее можете решить, только овладев всем современным знанием». Цитата из Сталина: «Теория может превратиться в величайшую силу рабочего движения, если она складывается в неразрывной связи с революционной практикой». В какую-то минуту рассеянности Сталин, по-видимому, забыл этот прекрасный девиз. Программа охватывала три учебных цикла. Социально-экономические науки увязывались с историей народов Советского Союза, историей большевистской партии, Коминтерна, с изучением ленинизма. Второй цикл был посвящен изучению родных стран студентов, в частности истории национального рабочего движения, национальной коммунистической партии, различных национальных особенностей данной страны. Третий цикл предусматривал изучение языков. Те, кому прежде не довелось учиться, могли овладеть основными сведениями по математике, физике, химии, биологии. Работать приходилось с крайним напряжением, в среднем по двенадцать – четырнадцать часов в сутки. В своей секции я проявлял особый интерес к различным аспектам еврейского вопроса. Наш профессор Дименштейн был первым евреем, вступившим в большевистскую партию еще в начале века. После революции он работал под началом Сталина заместителем наркомнаца. Он хорошо знал Ленина и нередко повторял его мысль о том, что антисемитизм – это контрреволюция. Из своих многочисленных бесед с Лениным Дименштейн заключил, что тот был сторонником создания в Советском Союзе еврейской автономии, которая пользовалась бы такими же правами, что и все остальные. Студентов коммунистического университета обучали также и военному делу, а именно: обращению с оружием, стрельбе, элементам гражданской обороны, основам ведения химической войны. В стрелковом тире я ничуть не блистал, наоборот, систематически «мазал», то есть вообще не попадал в мишень. Руководители ВКП(б) и Коминтерна часто приезжали к нам и читали лекции. Со временем эти лекции стали очень редкими. Кроме того, мы участвовали в вечерах, организуемых Обществом старых большевиков, которое после мая 1935 года перестало существовать. Выдающиеся деятели, уже принадлежавшие истории или продолжавшие ее творить, как, например, Радек, Зиновьев, Каменев, оживляли наши дискуссии. Зиновьев производил на меня странное впечатление, и это, несомненно, потому, что его неизменно пламенные и вдохновенные речи никак не соответствовали резкому и высокому голосу, который ему так и не удалось поставить. Никогда не забуду, как однажды, подчеркивая слова соответствующей жестикуляцией, он визгливо воскликнул: «Я приникаю ухом к земле и слышу приближение революции, но боюсь, как бы социал-демократия не оказалась самой главной контрреволюционной силой!» Бухарин очаровал меня. Отличный оратор, умный, блестяще образованный, он отошел от большой политики, чтобы всецело посвятить себя литературе. Всякий раз, когда он заканчивал свое выступление, аудитория разражалась громовой овацией, которую он принимал с невозмутимо спокойным лицом. Как-то раз, грустно вглядываясь в разбушевавшийся от восторга зал, он словно ненароком проговорил: – Каждая такая овация приближает меня к смерти! Карл Радек был тоже человеком светлого ума, но всегда как бы прятался за барьером язвительной и циничной иронии. Он одобрял любые перемены политического курса, писал пространные статьи, разъясняя читателям официальную линию, хотя сам ни одному слову из этих своих статей не верил. Но все отлично понимали что к чему. Раздраженный остротами Радека, передававшимися из уст в уста по всей Москве, Сталин призвал его к ответу. – Неверно, будто я сочиняю антисоветские анекдоты, – возразил Радек. – Другие еще не то рассказывают!.. Иностранные коммунисты, учившиеся в Москве, жили своим, очень замкнутым мирком. Нам нечасто представлялась возможность попутешествовать и пообщаться с русским населением. Отрезанные от социальной жизни советских людей в период 1932 – 1935 гг., мы все-таки еще не попали под влияние бюрократической махины, непрерывно расширявшей свою власть над страной. Наши политические дискуссии сплошь и рядом касались тем, которые в самой партии уже никто не обсуждал. От представителя нашей национальной секции в Коминтерне мы больше, чем советские люди, узнавали обо всем, что творилось в их стране, а если были с чем-либо несогласны, то без колебаний высказывали свое мнение. Через несколько месяцев после моего приезда в Москву нам рассказали о «самоубийстве» жены Сталина. Студенты коммунистических университетов, участвующие в похоронах, шепотом спрашивали друг друга: – Так что же все-таки – она покончила с собой или ее убил Сталин? В начале 1933 года в Москву приехала Люба с нашим сыном, полуторагодовалым Мишелем. Французская секция Коминтерна помогла ей поступить в университет имени Мархлевского, где она проучилась до 1936 года. Одновременно она вела партийную работу в Бауманском районе. В то время вторым секретарем МГК партии был Никита Хрущев. Летом ее направили в качестве политкомиссара в колхозы, возложив ответственность за уборку урожая и выполнение плана. Впрочем, в 1936 году иностранным коммунистам запретили заниматься какой бы то ни было ответственной работой в ВКП(б). Эти поездки на места быстро раскрыли Любе глаза на многое и обострили ее критический подход к событиям, происходящим в стране. 6. ЛИЦОМ К ЛИЦУ С ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ Небо над открывшимися мне горизонтами было далеко не безоблачным. Так, к моменту моего приезда в Советский Союз партия рассматривала коллективизацию как решенную проблему, но старые коммунисты не переставали говорить о ней, ибо были травмированы ее практическим осуществлением. Поначалу Сталин решил уничтожить кулака как класс. Но очень скоро эта установка видоизменилась. В марте 1930 года, когда кампания по коллективизации была в самом разгаре, появилась статья Сталина «Головокружение от успехов», в которой он осуждал принцип добровольного объединения в колхозы. Теперь крестьяне подлежали принудительной коллективизации хоть под артиллерийским огнем, коли это понадобится[17 - Здесь автор ошибается. В этой статье, опубликованной 2 марта 1930 года в газете «Правда», наоборот, осуждался принцип насильственного объединения в колхозы. Другое дело, что статья носила явно декларативный характер. Опубликовав ее, Сталин прибег к своему обычному маневру: свалить собственную вину за перегибы в колхозном строительстве на послушных исполнителей его воли. – Прим. ред.]. Мы, молодые студенты, начитавшись Ленина, знали, что коллективизация может быть успешной только при соответствующем воспитании и переубеждении крестьянских масс. Кроме того, она мыслилась только при определенном уровне промышленного развития, которое обеспечивало бы деревне необходимую материальную инфраструктуру. В кругах зарубежных коммунистов циркулировал слух, будто коллективизация повлекла за собой гибель пяти миллионов людей. Рассказывали также, что крестьян высылали целыми деревнями, а многих уничтожали. 1 мая 1934 года я был в Казахстане во главе делегации иностранных коммунистов. В Караганде нас принял местный партийный руководитель, поехавший с нами на осмотр города. На его окраине, в низине был расположен большой барачный лагерь. – Вон там внизу – лагерь для бывших кулаков, – сказал он. – Их привезли сюда вместе с семьями для работы в шахтах. И с каким-то удивительно естественным цинизмом он добавил: – Товарищи, ответственные за создание этого лагеря, подумали обо всем, кроме одного – водоснабжения. Поэтому здесь вспыхнула эпидемия тифа и несколько тысяч человек умерло. А то, что вы видите сейчас, – это уже вторая волна. В нашу честь был организован большой вечер дружбы. Вместе с нами сидели партийный секретарь и какой-то полковник НКВД. Он указал нам на четырех хорошо одетых мужчин, явно принадлежавших к дореволюционному поколению. – Вот наши инженеры, – сказал полковник. – Они руководят эксплуатацией шахт. Со временем Караганда станет вторым угледобывающим районом Советского Союза. Когда эти четыре инженера представились и я узнал их имена, то чуть не свалился со стула: в 1928 году одиннадцать инженеров были обвинены во вредительстве и казнены после судебного процесса, наделавшего в Советском Союзе много шуму. И вдруг четверо из них стоят передо мной! Я поворачиваюсь к полковнику НКВД и говорю ему: – Послушайте, по-моему, это главные обвиняемые по шахтинскому процессу! – Вы правы, это именно они… – Но ведь их приговорили к смертной казни, и мы думали, что приговор приведен в исполнение… Выдержав небольшую паузу, мой собеседник сказал: – Видите ли, расстрелять кого-нибудь стоит не так уж дорого, но поскольку все они исключительно компетентные в своем деле люди и возможность их использования мы считали вполне реальной, то привезли их сюда и сказали им: «Под вашими ногами залегают огромные запасы угля… Наш Карагандинский бассейн может и должен стать, после Донбасса, вторым угольным центром Советского Союза. Все зависит от того, как вы возьметесь за дело. В общем, выбирайте одно из двух: либо вы добиваетесь успеха – и ваши жизни спасены, либо…» Эти четверо приехали сразу после процесса, – добавил человек из НКВД. – Они свободны и выписали к себе свои семьи… Его откровение ошеломило нас: ведь если одиннадцать привлеченных к суду инженеров действительно совершили преступления, в которых их обвинили, то они сто раз заслужили смертную казнь. А с ними вдруг начали торговаться. Это казалось просто непостижимым. Но кто-то из присутствующих разъяснил нам суть дела: – Конечно, нельзя сказать, что эти господа были так уж фанатично преданы советскому строю. В Донбассе, где все они работали на руководящих постах, добыча угля снижалась. Правда, затопление некоторых шахт произошло по совершенно естественным причинам. Возможно, какую-то роль сыграли и отдельные попытки вредительства. Однако было ли вредительство или нет, но все это раздули до предела (особенно в дни процесса), чтобы показать всей стране, почему, мол, снижается угледобыча. Ну а в Казахстане мы ничего не опасаемся и на все сто процентов уверены, что никто здесь не наладит угледобычу лучше, чем эта четверка. Значит, инженерам, приговоренным к смерти за «вредительство», доверяли эксплуатацию второго по своему значению угольного бассейна Советского Союза! Бывших кулаков превратили в шахтеров, умирающих от тифа в лагерях, лишенных самых элементарных санитарно-гигиенических условий! И тут мы, студенты-коммунисты, вдруг поняли, что между теорией, которую нам вдалбливали в университете, и действительностью пролегла пропасть, о которой мы и не подозревали. В 1930 году прошел еще один процесс – так называемый «процесс Промпартии». Главный подсудимый, Рамзин, обвиненный в сотрудничестве с французской разведкой с целью реставрации капитализма в России, был приговорен к расстрелу. Через пять лет он вышел из тюрьмы и получил назначение на пост директора крупного научно-исследовательского института в Москве. Впоследствии его наградили орденом Ленина. Он умер в собственной постели в… 1948 году. Вот такие факты, свидетелем которых я был, начали расшатывать мое прекраснодушие, мою до тех пор непоколебимую уверенность. Молодой пламенный коммунист, я приехал в Советский Союз, полный мечтами неофита о светлом будущем. Мне так хотелось активно участвовать в изменении облика мира, хотя даже и по собственному опыту я знал, что непосредственные, лобовые столкновения с реальной действительностью иной раз заставляют человека пересмотреть какие-то не в меру восторженные представления о жизни. Счастливы те, кто, оглядываясь назад, способны анализировать события, сопоставлять их, понимать. Теперь и я принадлежу к «привилегированным», которым возраст дал эту возможность. Говорю об этом с полным основанием, ибо в свое время я был в числе активных коммунистов, с юных лет посвятивших себя делу освобождения трудящихся. Но вот тогда, находясь в СССР, мы проживали день за днем, не задумываясь над неизбежной взаимозависимостью фактов бытия. Конечно, все вышесказанное задевало мою революционную совесть. Но я без остатка растворился в борьбе, и для меня было просто немыслимо поддаться искушению пересмотра единожды сделанного мною выбора. Я объяснял все это человеческими слабостями и случайным стечением обстоятельств. Именно в эту пору я ознакомился с «Ленинским завещанием»[18 - С декабря 1922 года по март 1923 года В. И. Ленин диктовал свой дневник, свои последние письма, и в частности «Письмо к съезду», которое впервые было опубликовано только после XX съезда КПСС. – Прим. ред.], один машинописный экземпляр которого циркулировал в нашем университете, но попадал только в руки студентов, пользующихся особым доверием дирекции. «Сталин, – писал Владимир Ильич, – слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого поста…» И напротив, Ленин подчеркивал выдающиеся качества Троцкого, правда всецело признавая его недостатки. Так что, по крайней мере в этом вопросе, коммунисты не учли пожелания Ленина, проявив тем самым некоторую неверность покойному: Троцкий был предан анафеме, а Сталин пришел к власти. Очень взволнованный, даже обеспокоенный этими выводами, я принялся за изучение самой недавней истории партии, долго листал советскую прессу последних лет в надежде разобраться во всем. Помню, мне удалось установить следующее: зарождение культа личности Сталина относится к 1929 году – году его пятидесятилетия. Как раз тогда и стали появляться в газетах эпитеты вроде «гениальный», «великий вождь», «продолжатель дела Ленина», «непогрешимый кормчий». Те же, кто без конца прибегал к этим эпитетам в своих статьях, публикуемых в «Правде» и в «Известиях», еще в недавнем прошлом были руководителями оппозиции. Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков прямо-таки соперничали друг с другом, восхваляя Сталина, дабы поскорее позабылась дерзость, с которой они осмеливались противиться ему. В 1929 году в партии уже не существовало фракций. Оппозиция потерпела поражение, однако ее руководители все еще занимали ответственные посты. Бухарин был главным редактором «Известий»; Радек стал одним из ведущих публицистов и советником Сталина по вопросам внешней политики. В партии вспыхнула тяжелая эпидемия двуличия. При Ленине политическая жизнь в большевистской партии всегда была оживленной, бурной. На съездах, на пленумах и различных совещаниях в Центральном Комитете все выступавшие откровенно высказывали все, что думали. Такие демократические столкновения мнений, подчас довольно резкие, только сплачивали партию и укрепляли ее жизнеспособность. С момента утверждения Сталиным своей власти над партийным аппаратом даже старые большевики уже больше не осмеливались возражать против его решений или просто обсуждать их. Одни молчали, и сердце их обливалось кровью, другие отходили от активной политической жизни. Хуже того, многие товарищи публично поддерживали Сталина, хотя в глубине души не соглашались с ним. Это отвратительное двуличие нарастало в партии, как снежный ком, и ускоряло процесс «внутренней деморализации». Вот и приходилось выбирать между официальным положением или даже личной безопасностью, с одной стороны, и революционной совестью – с другой. Многие попросту молчали, гнули спины и смирялись. Высказать свое мнение на какую-нибудь злободневную тему подчас было равнозначно проявлению личной смелости. Говорить с открытым сердцем можно было только с надежными друзьями, да и то не всегда! А при других собеседниках приходилось снова и снова повторять официальные славословия, публикуемые в «Правде». Начиная с 1930 года в партийном руководстве остались лишь те, кто неизменно и безоговорочно соглашался со Сталиным по любому вопросу, даже в случаях, когда казалось вполне нормальным или даже желательным сопоставить различные точки зрения. Исключения бывали весьма редкими: некоторые руководители из когорты старых большевиков, которым было невмоготу видеть, как партия Ленина превращается в какой-то религиозный орден[19 - Видимо, автор имеет в виду известное высказывание Сталина о том, что партия должна быть чем-то похожа на «орден меченосцев». Это, кстати, лишь повторение мысли Троцкого: партия должна быть похожа на касту самураев, где верность и лояльность, дисциплина являются ценностями самостоятельного порядка. Для В. И. Ленина партия – это добровольный, сплоченный союз единомышленников. – Прим. ред.], порой набирались смелости сказать «нет». К ним относятся Ломинадзе и Луначарский… Ломинадзе покончил с собой в 1935 году. Так же поступил и Орджоникидзе, старый друг Сталина, который в 1937 году, после обыска, проведенного НКВД в его кабинете, добровольно ушел из жизни. Он было попытался заявить Сталину протест и позвонил ему по телефону, но тот круто оборвал его: – Они имеют право! Они имеют все права, и у тебя, и где угодно! До 1930 года Луначарский еще заступался за репрессированных интеллигентов. В 1929 году И. Э. Якир без колебаний выступил в защиту группы ни в чем не повинных офицеров, арестованных ОГПУ. То есть тогда еще можно было в какой-то степени противостоять аппарату насилия. Знаю об этом по собственному опыту. Однажды, в ноябре 1934 года, мою жену вызвали на Лубянку для дачи свидетельских показаний. Назавтра настала моя очередь. Полковник, руководивший следствием, сообщил нам, что некто Каневский, которого мы хорошо знали по Палестине, арестован. Это был прекрасный коммунист, беззаветно смелый и преданный человек, всегда добровольно вызывавшийся выполнять самые опасные задания. Несколько раз арестованный англичанами, он достойно и мужественно вел себя в тюрьме. В 1930 году его насильно выслали в Советский Союз. – Каневский подозревается в сотрудничестве с Интеллидженс сервис, – заявил полковник. – Послушайте, – ответил я, – конечно, противника не следует недооценивать. Интеллидженс сервис, несомненно, старается вербовать для себя новых агентов. Но эта разведка наверняка сядет в лужу, если будет пользоваться услугами людей вроде Каневского, который абсолютно не годится для такой работы. – И все-таки, – заметил полковник. – Я поинтересовался мнением двух бывших руководителей Компартии Палестины. Один из них совсем не знает Каневского, а другой сказал, что, вообще говоря, все может быть!.. Прошло несколько месяцев, и однажды в университете мне и Любе сказали, что нас кто-то ждет в вестибюле. Мы спустились вниз – это был Каневский, пришедший поблагодарить нас. Со слезами на глазах он рассказал, что только что вышел из тюрьмы, что все свидетельские показания были против него и своей жизнью он обязан только тем сведениям о нем, которые сообщили мы. Однако, к великому сожалению, в последующие годы показания такого рода стали невозможны. В 1937 году я узнал об аресте моего друга Альтера Штрома, работавшего в ТАСС. Считая это недоразумением, я попросил позволить мне дать показания в его пользу. Мне стоило огромных усилий пробиться к полковнику, руководившему следствием. В частности, я обратился за поддержкой к одному работнику военной разведки. Тот решил, что я рехнулся. Как это – взяться защищать арестованного! Разве можно быть настолько недальновидным?! Полковник-следователь, не зная о цели моего визита, принял меня в высшей степени предупредительно. Предложил мне кофе, папиросы и наконец сказал: – Итак, товарищ, вы пришли, чтобы дать свидетельские показания по делу Штрома? – Именно так. – Тогда слушаю вас. – Я просто хочу сказать вам, что Альтер Штром невиновен… Самописка выскользнула из его пальцев, улыбка сменилась недоброй гримасой, лицо выражало недоверие и словно замкнулось. – Значит, только ради этого вы пришли? – Да, ради этого. Я знаю Альтера Штрома с его юных лет. Знаю, что он не враг. И вполне естественно, что я явился сюда и говорю вам это. Полковник посмотрел на меня долгим взглядом. – Будем говорить откровенно, – сказал он. – Октябрьская революция в опасности. Если на сто человек, которых мы арестуем, хотя бы один-единственный окажется врагом, то этим оправдывается арест всех остальных. Выживание революции стоит этой цены. Словом, он кратко изложил философию репрессивной политики власти. – Не знаю, в чем заключается опасность, угрожающая Октябрьской революции, – ответил я. – Но я удивляюсь тому, что после двадцати лет существования Советской власти наркомат, подобный вашему, не умеет отличить друга от врага. 7. СТРАХ Вместе с культом Сталина развивался и культ партии[20 - События тридцатых годов приобрели такой оборот, что партия сама оказалась заложницей культа и жертвой творившегося беззакония. Тем не менее законы политической жизни таковы, что ответственность за политику несет партия, взявшая на себя бремя руководства страной. В. И. Ленин не раз подчеркивал, что «партия ответственна» как за свои действия, так и за действия тех, кем она руководит. – Прим. ред.]. Партия не может ошибаться, она непогрешима… В споре с партией невозможно быть правым. Партия священна. То, что изрекает партия устами своего генерального секретаря, это слова Евангелия. Не одобрить их, оспорить – значит пойти на святотатство. Вне партии спасения нет. Если ты не с партией, значит, ты против нее… Таковы были непреложные истины, которые вдалбливались в головы сомневающихся. Что же до еретиков, то они не заслуживали даже и намека на отпущение грехов. Они были обречены на отлучение от церкви. Божественная партия и ее пророк Сталин являются предметом беспредельного культа, но не обойдены и его, Сталина, соратники. Уже сразу после смерти Ленина вошло в моду переименовывать города: Ленинград, Сталинград, Зиновьевск, даже Троцк. Одному трамвайному депо оказана особая честь носить имя Бухарина. Так же как при религиозных процессах, когда за распятием несут эмблемы святых, так и при официальных манифестациях за портретом Сталина следовали портреты других главных руководителей. Чтобы определить, какова в данный момент иерархия, достаточно было во время больших торжественных собраний понаблюдать за последовательностью появления на сцене членов Политбюро. В марте 1934 года на XVII съезде партии делегатам впервые не предложили вообще никакой резолюции для голосования. Поднятием рук присутствующие одобрили предложение «руководствоваться в своей работе положениями и задачами, выдвинутыми в докладе товарища Сталина». Это было как бы освящением притязания генерального секретаря на абсолютную полноту своей власти над партией. Но у каждой медали есть обратная сторона. Эта абсолютная, деспотическая и даже уже тираническая власть, которая постепенно утверждалась в течение предшествующего десятилетия, напугала часть делегатов. Избрание тайным голосованием членов Центрального Комитета послужило поводом для последней попытки сопротивления. Согласно официальным результатам, провозглашенным с высокой трибуны съезда, за Сталина и Кирова проголосовали все делегаты, за исключением трех. Но на самом деле все было совсем по-другому: около трехсот делегатов, то есть более одной четверти, вычеркнули имя Сталина. Насмерть перепуганный Каганович, отвечавший за организацию съезда, решил сжечь бюллетени и объявить, что при тайном голосовании Сталин якобы получил точно такое же число голосов, какое действительно получил Киров. Сталин, конечно, узнал об этой закулисной махинации, и, строго говоря, именно это голосование и дало толчок тому кровавому процессу, который не мог не привести к массовым репрессиям. Началась «смена кадров». Живые силы революции стали исчезать, проваливаясь в некий зияющий люк, под которым словно разверзлась бездна. Во главе списка стояли делегаты XVII съезда. Из ста тридцати девяти делегатов, избранных в состав Центрального Комитета, в последующие годы сто десять были арестованы. Для начала репрессий нужен был повод, а если повода нет, его всегда можно найти. 1 декабря 1934 года был убит Киров. Многолетний секретарь Ленинградского обкома партии, Киров еще в 1925 году был направлен Сталиным в «Северную Пальмиру» с поручением искоренить там остатки влияния зиновьевцев. Простой, обходительный и доступный человек, Сергей Миронович быстро завоевал широкую популярность. Вокруг его имени стала кристаллизоваться оппозиция Сталину, и это убедительно подтвердилось на XVII съезде ВКП (б). Нет сомнений, что в условиях истинно демократичных выборов Киров оказался бы во главе партии, но тогда никто не сознавал, что как раз в этом-то и заключалась главная причина организации его убийства. Сталин избавлялся от соперника и вместе с тем создавал атмосферу, оправдывающую волну репрессий. Смерть Кирова, возведенного в ранг великомученика, могла послужить предлогом для уничтожения его сторонников. По инициативе самого Сталина начался кровавый шквал репрессий. Обвиненные в подстрекательстве Николаева – убийцы Кирова – сто заключенных были немедленно расстреляны. Очень скоро после этого, 15 и 16 января 1935 года, состоялся судебный процесс. Зиновьев и Каменев, посаженные на скамью подсудимых, признали, что как бывшие руководители оппозиции они несут моральную ответственность за это убийство. Их приговорили, соответственно, к десяти и пяти годам тюремного заключения. Должен откровенно сказать, что в те дни в нашем университете не верили, будто убийство Кирова подготовила какая-то организованная группа. Считалось, что это дело рук исступленного фанатика. Но, во всяком случае, никто не мог даже в отдаленной степени вообразить, какие дни ожидали нас. Убийство Кирова оказалось своеобразным сталинским «поджогом рейхстага». 18 января 1935 года руководство Коммунистической партии разослало всем местным руководителям директиву «мобилизовать все силы на уничтожение вражеских элементов». Эта расплывчатая формулировка – «вражеские элементы» – давала НКВД неограниченную свободу действий. С целью выявления этих элементов началось повсеместное поощрение подозрительности и доносительства; послушная приказаниям пресса требовала изобличать виновных, в сотнях статей призывала советских граждан говорить языком «правды», а это означало, что соседа по лестничной площадке, товарища по работе, пассажира автобуса, торопящегося куда-то прохожего – всех их надо считать подозрительными. Наблюдать, быть начеку, разоблачать! По всей стране распространилось «стукачество». Затронутыми оказались буквально все слои населения. Мой сын Мишель, воспитанник пансионата для детей коминтерновцев, рассказал мне следующую поучительную историю, показывающую, до какой степени разросся психоз шпиономании. В один прекрасный день кто-то из «миссионеров большевизма», вернувшись после длительной загранкомандировки в Москву, пришел в этот пансионат повидать своего сынишку Мишу. Как и при всяком родительском посещении, был организован небольшой праздник. Перед уходом отец говорит Мише: – Я приеду за тобой через две недели. На другой день его арестовали. Время идет. Мальчик спрашивает, где же его папа. Директор пансионата сначала уклонялся от ответа, но потом собрал ребят и заявил им: – Помните празднество, которое мы с вами устроили недавно в честь Мишиного отца? Так вот, это был вовсе не Мишин отец, а шпион, выдавший себя за него. А отца Миши убили капиталисты! Так что, дети мои, как говорит наш товарищ Сталин, нам нужно удвоить бдительность, чтобы разоблачать врагов народа. Вдохновленные этим советом, ребята решают устроить в окрестностях пансионата облаву на шпионов. Однажды на улице им попадается довольно странный тип. Высокий и с виду сильный, он одет в длинный габардиновый плащ с поднятым воротником. На нем надвинутая на лоб шляпа, глаза замаскированы темными очками. В руке у него черный портфель. Какие же тут могут быть сомнения! Шпион – ясное дело! Ребята идут за ним по пятам и видят, как он скрывается за большими воротами завода. Сыщики в коротких штанишках подбегают к вахтеру… – Да вы с ума сошли! – кричат они. – Только что вы пропустили на завод шпиона! Вахтер изумляется, но тут же хохочет: – Ваш шпион – директор нашего завода! Затем пошли показательные судебные процессы. Старых большевиков, соратников Ленина, обвиняют в каких-то совершенно немыслимых делах. Будто они стали шпионами – английскими, французскими, польскими – неважно какой страны. Доказательства? Их фабриковали грубейшим образом. На каждом процессе перечисляются члены Политбюро, которые якобы просто чудом не стали жертвами покушений. Списки обвиняемых варьировались. Иной раз – уже на следующем процессе – на скамье подсудимых оказывались люди, которые всего несколько месяцев назад якобы едва не пали от пули заговорщиков. А теперь уже их самих уличали в терроризме… Эти трагические спектакли, неуклюжая режиссура которых, казалось бы, должна была раскрыть глаза всем, преследовали одну цель – поселить страх и ужас в сознании и душах советских людей. Страной овладел какой-то неправдоподобный коллективный психоз, поддерживаемый всеми средствами государственного аппарата. Исчезла соразмерность вещей, все стало каким-то иррациональным. Чем, например, объяснить, что коммунисты вроде Каменева, Зиновьева и Бухарина признались в предъявленных им обвинениях? Этот вопрос, волновавший миллионы людей во всем мире, очень долго оставался без ответа. Даже в Советском Союзе плотная завеса лжи и фальсификаций была приподнята с большим опозданием, да и то лишь частично. В 1964 году, в короткий период оттепели, в одной из книг можно было прочитать, что после убийства Кирова имели место четыре процесса бывших членов оппозиционных групп, в январе 1935 г., в августе 1936 г., в январе 1937 г. и в марте 1938 г. Три из них проводились публично. Всех подсудимых обвиняли в измене родине, шпионаже, в подготовке террористических актов против Сталина и Молотова, в убийстве Горького и других лиц. Анализ источников показывает, что следствие по этим делам велось при явном нарушении норм законности, и это даже при открытых процессах. Обвинения основываются на признаниях обвиняемых, что прямо противоречит принципу презумпции их невиновности. Карл Радек в ходе своего процесса заявил, что последний всецело основывается всего лишь на показаниях двух лиц – его самого и Пятакова. Он иронически спросил у Вышинского, как можно рассматривать их показания как доказательства, коль скоро они «бандиты и шпионы»? «На чем вы основываете ваше предположение, – спросил он Вышинского, – что то, что мы сказали, есть правда, чистая правда?» Сегодня можно считать совершенно несомненно установленным: большинство показаний троцкистов и уклонистов на этих процессах лишены всякого основания, что, конечно, ставит под сомнение правдивость всей совокупности этих показаний. Генеральный прокурор Вышинский провел все эти процессы в полное нарушение правил процедуры. Так, когда Крестинский отказался признать себя виновным в том, что ему инкриминировал Вышинский, последний потребовал прекращения заседания и возобновил свой допрос только на следующий день. А назавтра Крестинский вдруг заявил, что ответил «не виновен» машинально вместо того, чтобы ответить «виновен». Бухарин утверждал, что никогда не участвовал ни в подготовке убийств или каких-либо диверсионных актов и что суд не располагает никакими доказательствами, чтобы обвинять его в этом. «Какие у вас доказательства? – спросил он, – кроме показаний Шаранговича, о существовании которого я до моего ареста никогда ничего не знал?» По этому поводу Вышинский, анализируя доказательства, цинично заявил, что для выдвижения обвинения вовсе не обязательно, чтобы все преступления были доказаны. Таким образом, в свете обстоятельств, о которых мы напомнили, в ходе этих процессов законность грубо нарушалась. Такой была в 1964 году официальная точка зрения. Однако от правды нас все еще отделяет немалая дистанция. Следовало бы вдобавок рассказать о физических и нравственных пытках, о систематическом шантаже семей обвиняемых. Кроме того, за ущемленными, несправедливо исковерканными судьбами нескольких десятков жертв упомянутых процессов мы не должны забывать, что ведь репрессии затронули миллионы советских граждан, от которых вообще не требовали каких-либо признаний! Сталинское руководство потерпело неудачу во всех своих начинаниях – будь то экономическое развитие, коллективизация, индустриализация. И напротив, план истребления кадров был перевыполнен сверх всяких предвидений. «Смена кадров», провозглашенная Сталиным, практически предполагала ликвидацию всех, кто занимал какую бы то ни было должность. Чистки были организованы «по-научному» – по категориям, по наркоматам, по единицам административного деления, по отраслям. Погибая, каждая жертва увлекала за собой своих сослуживцев, друзей и знакомых. Так, например, Пятаков работал в Наркомате тяжелой промышленности. По своим служебным обязанностям он, естественно, встречался с сотнями людей. После его ареста все они оказались под подозрением… Дело Пятницкого наглядно показывает суть этой репрессивной политики, чем-то напоминающей игру на кегельбане: если пущенный шар заденет одну фигуру, то свалятся и все остальные. Старый большевик, Пятницкий был близким соратником Ленина. После создания Коминтерна он стал одним из его главных руководителей. Обладая большими организаторскими способностями, он оказался во главе управления кадров. Он подбирал, формировал и рассылал кадры Коминтерна по всем странам. В начале 1937 года Пятницкого арестовали и предали суду как «германского шпиона». Правду об этом деле я узнал значительно позже, в 1942 году, когда, находясь в гестапо, я попал на допрос к человеку, в свое время организовавшему эту провокацию. Все документы, доказывающие «виновность» Пятницкого, были фальшивками, сфабрикованными германской контрразведкой. Нацисты задумали использовать царящую в Советском Союзе шпиономанию для того, чтобы сотворить «германского агента», будто бы пробравшегося в руководящую партийную верхушку. Но почему их выбор остановился именно на Пятницком? По очень простой причине: немцы знали, что через Пятницкого они нанесут удар по всему управлению кадров Коминтерна, которое будет уничтожено. В Германии Пятницкого хорошо знали: после Октябрьской революции вместе с Радеком он ездил туда нелегально. Гестапо арестовало двух активистов Компартии Германии, командированных Коминтерном. Этот арест остался тайным. Обоих агентов удалось перевербовать, но они продолжали работать в немецкой компартии. Один из них по заданию гестапо сообщил в НКВД, что имеет доказательства предательской деятельности некоторых руководителей Коминтерна. Затем при его участии в Москву было переправлено досье на Пятницкого, «доказывающее», будто после первой мировой войны тот вошел в контакт с одной из германских разведслужб. В атмосфере, господствовавшей тогда в Москве, этого было вполне достаточно, чтобы осудить старого революционера. Машина была пущена в ход, а ее маховик завертелся как бы уже сам по себе. Вместе с Пятницким исчезли сотни ответственных работников Коминтерна. То была одна из лучших услуг, которую Сталин оказал Гитлеру! По всем этим делам никакого настоящего следствия не велось. Коли человек арестован, значит, уже в силу этого одного он виновен. А раз виновен, значит, должен признаться. Ну а если отрицает свою вину, значит, предатель вдвойне. При первом же подозрении механизм запускался и действовал вплоть до осуждения арестованного. За ним не признавалось даже самое элементарное право на защиту. Вся страна превратилась в единое огромное поле деятельности НКВД. Начиная с 1935 года в каждом городе, в каждой деревне тюрьмы стали заполняться невинными людьми. И когда они переполнились, встал вопрос об их расширении или о строительстве новых. В развитие «индустрии концентрационных лагерей» вкладывалась поистине громадная энергия. Иностранные коммунисты, будучи привилегированными наблюдателями, следили за волной репрессий, захлестывающей страну. Руководители коммунистических партий, возглавлявшие Коминтерн, не только не противились всему этому, но, напротив, попустительствовали подобным делам или даже поощряли эту практику, ничего общего с социализмом не имеющую. Компартии всего мира безоговорочно солидаризировались со сталинской политикой. Когда позже я вновь оказался в Париже, мне довелось побывать на массовой манифестации в зале Ваграм, где выступали Марсель Кашен и Поль Вайян-Кутюрье, вернувшиеся из Москвы. Там они во главе делегации ФКП присутствовали на втором московском процессе. И как же эти два руководителя Французской компартии отнеслись к этому процессу? Очень просто – они воздали должное прозорливости Сталина, «разоблачившего и обезвредившего» еще одну «террористическую группу». – Мы собственными ушами слышали, как Зиновьев и Каменев признавались в совершении тягчайших преступлений, – воскликнул Вайян-Кутюрье. – Как вы думаете, стали бы эти люди признаваться, будь они невиновными? Кашен, Вайян-Кутюрье, как и остальное руководство ФКП, строили свои убеждения исключительно на информации из советских источников, но могли ли они знать, что три больших процесса были всего лишь эффектным спектаклем, разыгранным на авансцене, и что за кулисами, уже без всяких процессов, без суда, без признаний, тысячами исчезали люди, преданные делу коммунизма? Руководители коммунистических партий, ответственные иностранные работники Коминтерна видели, что репрессии ширятся с каждым днем все больше и больше. Да и как они могли бы не замечать этого, если в это же самое время исчезали находившиеся в Москве представители иностранных коммунистических партий? В тот период в советской столице жило несколько тысяч коммунистов из других стран. Они работали в Коминтерне, в Профинтерне, в Крестьянском интернационале, в Коммунистическом интернационале молодежи, в организации женщин. Восемьдесят процентов из них были уничтожены! Кроме того, тысячи политических беженцев со всего света нашли в Советском Союзе пытки и смерть, от которых бежали из собственных стран. Так по какому же праву осуждали на смерть всех этих людей, которые даже не состояли в ВКП(б)? Все дело в том, что Сталин и его приближенные не только стремились направлять идеологически международное коммунистическое движение, но и присвоили себе привилегию давать директивы «братским партиям», назначать их ведущие кадры и… посылать их на смерть! В доме Коминтерна у нас было одно преимущество: именно до нас в первую очередь доходили тревожные слухи, как правило, увы, обоснованные. Благодаря этому мы были почти полностью информированы о происходящем в стране. Так я узнал о деле Бела Куна. Руководитель венгерской революции 1919 года, член Исполкома Коминтерна (ИККИ), Бела Кун курировал Балканские страны. В один весенний день 1937 года он прибывает на совещание ИККИ, где вместе с ним заседают товарищи, знакомые ему уже много лет. Вокруг стола сидят Димитров, Мануильский, Варга, Пик, Тольятти и один из руководителей ФКП. Мануильский берет слово и говорит, что должен сделать важное заявление. Из документов, поступивших из НКВД, продолжает он, явствует, что Бела Кун с 1921 года является румынским шпионом. Все присутствующие прекрасно знают, кто такой Бела Кун, знают о его безграничной преданности делу социализма. Еще час назад они горячо пожимали ему руку. Но сейчас никто не протестует, даже не просит никаких разъяснений. Заседание прекращается. У выхода Бела Куна ожидает машина НКВД. Больше его никогда не видели.. Прошло несколько месяцев… Внешне все осталось без перемен. Все те же актеры в роли обвинителей. Два стула за столом пустуют. Это место представителей компартии Польши. Все тот же Мануильский с очень озабоченным лицом объявляет, что все руководители польской партии с 1919 года являются агентами диктатора Пилсудского… Поскольку, мол, Версальский договор не определил точную демаркацию границы нового польского государства на востоке, Пилсудский решил воспользоваться этой ситуацией и, рассчитывая на внутренние трудности Советской России, перешел в наступление на фронте шириной в пятьсот с лишним километров, оккупировал обширные территории. Но вскоре Красная Армия перешла в контрнаступление и в июне поляки начали отход. Киев и вся Украина были освобождены. В конце июля конники Тухачевского оказались в двухстах километрах от Варшавы… И вот, дескать, как раз в этот момент, «разоблачительным тоном» продолжает Мануильский, целый полк польских солдат попадает в плен. В действительности он преднамеренно сдался противнику. Укомплектованный полностью наемными провокаторами, оплачиваемыми Францией и Англией, которые изо всех сил стараются свергнуть советский строй, этот полк предназначен для шпионажа в пользу капиталистических держав. Среди предателей якобы фигурируют руководящие польские коммунисты… И вот вся эта грандиозная ложь принимается без всяких возражений. Членов ЦК компартии Польши, командированных в Париж или сражающихся в Испании, вызывают в Москву. Пламенные поборники идеи создания антифашистского фронта для сдерживания роста нацизма, они полагают, чтоих вызывают в столицу СССР именно в связи с этим же замыслом, который они и обсудят со своими советскими друзьями. Поэтому они приезжают без тени настороженности. Единый антифашистский фронт завершается для них в подвалах НКВД, в которых исчезают старые деятели партии, такие, как Адольф Барский или Ленский, которого прозвали «польский Ленин»[21 - О ликвидации Бела Куна и польских коммунистов я узнал от уцелевших товарищей, находившихся со мной в камере на Лубянке после войны. – Прим. авт .]. В 1938 году Коминтерн официально распустил польскую компартию под тем предлогом, что она-де превратилась в излюбленное прибежище реваншистских националистов и вдобавок стала очагом вражеской контрразведки. Какая грубая ложь! Сталин, готовивший сближение с нацистской Германией, твердо знал, что коммунисты Польши никогда не согласятся с этим противоестественным пактом, ибо он мог быть осуществлен только ценой ликвидации их страны. Тогда же были распущены западноукраинская и западнобелорусская партии. Эти решения принимались на официальных форумах Коммунистического Интернационала. Как же могло случиться, что ни один из руководителей крупных компартий Европы не потребовал создания комиссии для расследований всех этих дел? Как могли они смириться с тем, что на их глазах без всяких доказательств осуждали их боевых товарищей? После XX съезда КПСС в 1956 году они разыграли полнейшее недоумение. Их послушать, так выходит, будто доклад Хрущева был для них форменным откровением. А в действительности они были сознательными соучастниками ликвидации верных коммунистов, даже когда речь шла об их же товарищах по партии! Этот мрачный период оставил в моей памяти неизгладимые воспоминания… По ночам в нашем университете, где жили товарищи из всех стран, мы бодрствовали до трех часов утра, ибо именно в это время автомобильные фары, пронзая тьму, шарили по фасадам домов… – Вот они! Вот они! Когда раздавались эти возгласы, по всем комнатам пробегала волна тревоги. Ошалевшие от дикого страха, мы украдкой подглядывали – где остановятся машины НКВД. – Это не за нами, они проехали к другому концу здания! С трусливым чувством облегчения на одну эту ночь мы погружались в беспокойный полусон, и нам мерещились высокие стены и решетки. В других случаях, едва дыша, мы прислушивались к стуку шагов в коридоре, неспособные пошевельнуться и словно загипнотизированные нависшей над нами угрозой. – Идут! Мы слышали нарастающий шум – глухие удары о стены, крики, хлопанье дверьми… – Прошли мимо! Но что будет завтра?! Наши поступки определялись страхом перед завтрашним днем. Боязнью того, что на свободе нам, быть может, осталось прожить считанные часы. И вообще страх стал нашей второй натурой, он побуждал нас к осторожности, к подчинению. Я знал, что мои друзья арестованы, и молчал. Почему они? Почему не я? Я ожидал своей очереди и внутренне готовился к худшему. Что мы могли сделать? Отказаться от борьбы? Разве это было мыслимо для борцов, отдавших социализму свои молодые силы, связавших с ним все свои надежды? Протестовать, попробовать вмешаться? Вспоминается эпизод с болгарскими представителями. Они потребовали встречи с Димитровым и решительно заявили ему: – Если ты не сделаешь все необходимое для прекращения репрессий, – сказали они ему, – то мы убьем Ежова, этого контрреволюционера…[22 - С 1936 по 1938 год Ежов был наркомом внутренних дел. – Прим. авт.] Председатель Коминтерна не оставил им никаких иллюзий: – Я не имею возможности сделать что бы то ни было, все это находится исключительно в компетенции НКВД. Болгарам не удалось убрать Ежова. Он же их перестрелял, как кроликов. Югославы, поляки, литовцы, чехи – все исчезли. В 1937 году кроме Вильгельма Пика и Вальтера Ульбрихта не осталось ни одного из главных руководителей Коммунистической партии Германии. Репрессивное безумие не знало границ. Истребили корейскую секцию; погибли делегаты Индии; представителей Компартии Китая арестовали. На VII конгрессе Коминтерна в 1935 году я находился в зале заседаний, когда сюда с большой помпой явилась делегация ВКП(б). Во главе ее шествовал Сталин, за ним шли Молотов, Жданов и Ежов. Делегаты знали в лицо только первых двух. Жданов и Ежов играли второстепенные роли. Димитрову пришлось представить кандидатов в Президиум Коминтерна. Указывая на Ежова, он воскликнул: – Вот товарищ Ежов, хорошо известный своими большими заслугами перед международным коммунистическим движением! Димитров несколько опередил события. Ежов тогда еще не имел "больших заслуг» перед международным коммунистическим движением. Лишь в 1938 году Москва была окончательно «очищена» от верных коммунистов. Яркие отблески Октября все больше угасали в сумеречных тюремных камерах. Выродившаяся революция породила систему террора и страха. Идеалы социализма были осквернены во имя какой-то окаменевшей догмы, которую палачи осмеливались называть марксизмом. И тем не менее все мы, отчаявшиеся, но послушные, были тише воды, ниже травы. Нас затянуло в машину, которую мы же сами собственноручно пустили в ход. Крохотные детали огромного аппарата, доведенные террором почти до полного умопомешательства, мы сами создали инструменты для нашего порабощения. Все, кто не восстал против зловещей сталинской машины, ответственны за все, коллективно ответственны. Этот приговор распространяется и на меня. Но кто протестовал в то время? Кто встал во весь рост, чтобы громко выразить свое отвращение? На эту роль могут претендовать только троцкисты. По примеру их лидера, получившего за свою несгибаемость роковой удар ледорубом, они, как только могли, боролись против сталинизма, причем были одинокими в этой борьбе. Правда, в годы великих чисток эти крики мятежного протеста слышались только над бескрайними морозными просторами, куда их загнали, чтобы поскорее расправиться с ними. В лагерях они вели себя достойно, даже образцово. Но их голоса терялись в тундре. Сегодня троцкисты вправе обвинять тех, кто некогда, живя с волками, выли по-волчьи и поощряли палачей. Однако пусть они не забывают, что перед нами у них было огромное преимущество, а именно целостная политическая система, по их мнению, способная заменить сталинизм. В обстановке предательства революции, охваченные глубоким отчаянием, они могли как бы цепляться за эту систему. Они не «признавались», ибо хорошо понимали, что их «признания» не сослужат службы ни партии, ни социализму. 8. ПРЕСЛЕДОВАНИЯ ЕВРЕЕВ Бьшшие руководители Компартии Палестины, которых я знал всех без исключения, тоже погибли в ходе чисток. Для меня это явилось очень горестным испытанием. Читатель помнит, что в 1929 году руководство Коминтерна дало Компартии Палестины лозунг «большевизация плюс арабизация». Все ее руководители были евреями, и всех их вызвали в Москву. Одного за другим ликвидировали моих старых друзей – Бирмана, Лещинского, Бен-Иегуду, Мейера-Купермана. Мне хочется сказать особо, про Даниэля Авербуха, уроженца Москвы, посланного на Ближний Восток для содействия развитию коммунистического движения. Со временем он стал в Компартии Палестины одной из главных фигур. Отозванный, как и остальные, Авербух по возвращении сперва был командирован в Румынию, потом вновь вернулся в Советский Союз, и тогда ему запретили покидать пределы страны. В последний раз, когда я его видел, в середине 1937 года, он был… начальником политотдела совхоза под Пятигорском. Это назначение было просто смехотворным, ибо он никогда не занимался сельскохозяйственными проблемами и, к несчастью, представлял собой прямо-таки образец некомпетентности в этой области. Правда, с точки зрения руководителей, которые намеревались «убрать» его (а заодно и его товарищей), вопрос о профессиональных способностях был, конечно, второстепенным. Стоявший передо мной старый революционер был просто неузнаваем: разбитый, но полностью отдающий себе отчет в происходящем, он жил точно условно осужденный. – В один прекрасный день, – доверительно сказал он мне, – меня вызовут по телефону в Москву… Он не ошибся. Вскоре после этого за ним закрылись двери слишком хорошо известной Лубянки. Меня навестил сын Авербуха. Он был полон гнева и возмущения, но сохранял ясную голову: – Моего отца, – сказал он, – обвиняют в контрреволюции, а я утверждаю, что истинными контрреволюционерами являются руководители страны, начиная со Сталина… В свою очередь он тоже был арестован по обвинению в причастности к заговорщической группе, стремившейся убить Сталина. От него потребовали признать, что его отец был шпионом. Он отказался. Его сослали в один из самых тяжелых лагерей, где он и умер. Брата Даниэля Авербуха, работавшего со мной в одной газетной редакции, тоже арестовали. Мария, супруга Авербуха, переселилась к своему брату Эпштей-ну, тогда заместителю наркома просвещения. Они жили с предчувствием неминуемого ареста, не ложились спать до двух-трех часов утра. Брат Марии первым не выдержал напряжения, его нервы сдали, он совсем лишился сна, бегал по квартире и кричал: – Господи боже мой, узнаем ли мы когда-нибудь, за что же все-таки нас хотят арестовать? Этого он никогда не узнал. Его забрали на рассвете, увели, и ночь сомкнулась над ним. Прошло немало времени после окончания войны, и я встретился с Марией Авербух. Она превратилась в совсем старую даму. Пережившая столько страданий, она с какой-то ставшей уже привычной настороженностью, словно обороняясь от кого-то, прижимала к себе видавшую виды дамскую сумку. В ней хранились сокровища, которые ей удалось спасти, несмотря ни на что. То были образы ее прошлого – семейные фотографии… – Мой муж, мои сыновья, мой брат, брат моего мужа, – все они были арестованы и убиты, – сказала мне она. И вот я осталась одна-одинешенька на всю оставшуюся жизнь… Но, знаете, невзирая на все, что произошло, я не перестала верить в коммунизм… До меня дошли и другие сведения о крестном пути палестинских коммунистов. В тюрьме лишилась рассудка Соня Рагинска – высокоинтеллигентная женщина, одна из лучших и деятельных членов нашей партии. Или взять судьбу Лещинского, члена Центрального Комитета Компартии Палестины, годами самоотверженно и очень умело приобщавшего молодых коммунистов к марксизму. Всякий раз, перед тем как отвести его к следователю, в его камеру вталкивали избитого, окровавленного и почти бездыханного заключенного, возвращавшегося с допроса. Это был один из способов запугивания перед допросом… – Итак, ты видел его, – орал следователь, – ты видел, в каком он состоянии? Хочешь, чтобы и с тобой позанимались таким манером? Эфраим Лещинский не выдержал этих страшных угроз. Он тоже сошел с ума. Он метался по камере, бился головой о стены и непрерывно повторял: – Так какое же еще имя я забыл! Какое еще имя я забыл! Все члены Центрального Комитета Компартии Палестины были ликвидированы, кроме Листа и Кноссова, которые не поехали в СССР. Впрочем, один выжил – Иосиф Бергер (Барсилай). Он выжил после двадцати одного года кочевья по ГУЛАГу. Из 200 – 300 членов палестинского партийного актива спаслось лишь около двух десятков. Только в 1968 году, через двенадцать лет послеxx съезда КПСС, Компартия Израиля воздала должное партийным руководителям, убитым во время сталинских чисток. Репрессии обрушились и на еврейскую общину в целом, которая, как, впрочем, и все другие национальные меньшинства, подверглась истреблению. А ведь Октябрьская революция внесла глубокие изменения в жизнь евреев. В своей антисионистской пропаганде мы, коммунисты еврейского происхождения, подчеркивали уважение к национальным и культурным правам нашей общины в Советском Союзе. Мы просто гордились этим. Помню, что в 1932 году, когда я приехал в СССР, еврейское и другие национальные меньшинства еще пользовались некоторыми правами. В больших регионах, где обитало какое-то еврейское меньшинство, обязательно расцветала его культурная жизнь. В ряде районов Украины и Крыма, которые я посетил, еврейский язык был на официальном положении. В Советском Союзе широко издавалась еврейская пресса: пять или шесть ежедневных газет, несколько еженедельников. Десятки еврейских писателей публиковали свои произведения в миллионах экземпляров, а во множестве университетов существовали кафедры еврейской литературы. Столь же ободряющими были мои наблюдения и в экономической сфере. В Крыму, например, отлично работали колхозы в районах с преобладающим еврейским населением. Учитывая близость курортов они наладили выращивание и продажу цитрусовых. Вместе с тем перед евреями широко открывались пути к ассимиляции, если, конечно, они к ней стремились. В таких крупных городах, как Москва, Ленинград, Минск, ничто не ограничивало деятельность евреев, развитие их жизни в соответствии с их чаяниями и желаниями. В социальной сфере они не знали никакой дискриминации, в университетах не было никакой «процентной нормы». В сравнении с обскурантистской политикой русских царей прогресс в этом смысле был весьма значителен и поражал наблюдателей. С 1935 года на евреев обрушились массовые репрессии. Начавшись в регионах с большой плотностью еврейского населения, они вскоре охватили всю страну… После окончания университета имени Мархлевского, где я учился на факультете журналистики, по решению ЦК ВКП (б) меня направили на работу в редакцию ежедневной еврейской газеты «Дер Эмес» («Правда»), бывшей по сути изданием «Правды» на языке идиш. В редакции сотрудничали известные еврейские писатели. Газетой руководил великолепный журналист – Моше Литваков. Ответственный за рубрику «Партийная жизнь», я часто писал статьи, в том числе и передовые. Как-то раз в коридоре меня остановил бухгалтер: – Вы еще долго будете мариновать свои деньги у меня? – спросил он. – Какие деньги? Я регулярно получаю жалованье. – Не о том речь. Я говорю о гонораре за ваши статьи! На другой день он вручил мне сумму, превосходящую мой оклад. Так получали все сотрудники. Мы были далеки от «заработка рабочего», за который ратовал Ленин. Раз в неделю в Центральном Комитете происходило совещание, на котором присутствовало по представителю от каждой московской газеты. Несколько раз мой главный редактор посылал туда меня. В 1935 году в ходе одного из таких совещаний Стецкий, руководивший Отделом печати ЦК партии, объявил, что должен ознакомить нас с важным сообщением. – Я должен доложить вам об одном личном заявлении товарища Сталина, – начал он. – Товарищ Сталин очень недоволен культом, который поддерживается вокруг его личности. Каждая статья начинается и оканчивается цитатой из него. Однако товарищ Сталин не любит этого. Больше того, он распорядился проверить полные славословий коллективные письма, подписанные десятками тысяч граждан и попадающие в редакции газет, и выяснил, что эти материалы пишутся по инициативе партийных органов, которые устанавливают для каждого предприятия, для каждого района своего рода норму. Я уполномочен вам сказать, продолжал Стецкйй, что товарищ Сталин не одобряет подобных методов и просит покончить с этим. Сообщение Стецкого произвело на меня большое впечатление, и, вернувшись в редакцию, я доложил о нем своему «главному». Тот улыбнулся и ответил: – Это на несколько недель – и не больше. – То есть как! Вы что же – не верите?.. – Подождите, сами увидите… Спустя три недели я вновь представлял свою газету на очередном совещании у Стецкого, который доложил нам о новом решении руководства партии: – Политбюро хорошо понимает искреннее желание товарища Сталина не поддерживать культ вокруг его личности, но оно не одобряет подобную сдержанность. В трудные минуты, которые мы переживаем, товарищ Сталин прочно удерживает в своих руках кормило; его следует поблагодарить и поздравить за то, как он преодолевает трудности на своем посту. Печать должна делать все возможное, чтобы регулярно подчеркивать роль товарища Сталина… Литваков, которому я доложил об этом, ничуть не удивился. – Ведь три недели назад, – сказал он, – я вам говорил, что эти инструкции ненадолго. Сталин, конечно, предвидел, что Политбюро займет именно такую позицию. Но он очень хотел, чтобы журналисты узнали, насколько он скромен! Литваков ясно понимал, в какой именно процесс вовлекалась революция. Работа, которую ему доверили и которую он безукоризненно выполнял, весь его внутренний настрой, или, лучше сказать, его профессиональная совесть, – все это не мешало ему смотреть правде в глаза и без обиняков выражать свое мнение. Помню, как в 1935 году он попросил Радека, всегда охотно откликавшегося на просьбы редакций, написать статью для юбилейного октябрьского номера газеты. Радек, конечно, согласился и вскоре прислал нам свое «произведение»… Я и сейчас как бы воочию вижу Литвакова и слышу его голос. Прочитав статью, он холодно заметил: – Никогда мы не опубликуем в нашей газете подобное дерьмо! Оказывается, вся статья сводилась к сплошным восхвалениям Сталина… Через несколько дней я случайно оказался в кабинете моего главного редактора, когда ему позвонил Радек и с удивлением спросил, почему же, мол, его праздничный материал не пошел в номер… – Послушайте, Радек, – сказал ему Литваков, – я в последний раз заказал вам статью. Вы сильно ошибаетесь, полагая, будто ради вашей подписи я готов печатать что попало. Ваша статья не стоит гроша ломаного, любой новичок справился бы с этой задачей лучше вас! Мой редактор ущемил тщеславие одного из ведущих публицистов страны, бросил вызов всемогуществу партии, и поэтому не мог остаться безнаказанным. Он был одним из первых репрессированных. С этого момента месяц за месяцем арестовывали одного за другим наших работников. Так исчез Хашин, брат Авербуха. Его обвинили в том, что он жил в Германии. Так исчез Шпрах, преемник Литвакова на посту главного редактора, которого конкретно вообще ни в чем не обвинили. Редакционная атмосфера, некогда непринужденная, способствующая спорам, теперь была пронизана тревогой и недоверием. В течение 1937 года в кабинетах редакции прочно угнездился страх. Журналисты приходили утром и замыкались в своих рабочих комнатах на все время рабочего дня. Точно в положенное время они уходили, не обменявшись за день ни единым словом. В начале 1938 года забрали Штрелитца – старого журналиста, сражавшегося в годы гражданской войны в рядах Красной Армии. Этот арест еще больше усилил страх и отчаяние. Исчезновение кого-либо из наших всякий раз давало повод для безобразного ритуала, чем-то напоминавшего мне погребение. Весь персонал газеты собирался на самокритическую летучку. По очереди мы били себя в грудь и каждый раз произносили одни и те же слова: – Товарищи, наша бдительность ослабла, в течение нескольких лет среди нас работал шпион, а мы не сумели разоблачить его… И в этот раз тоже, чтобы не нарушать сложившегося обычая, нас созвали на «погребение» Штрелитца. Началось самобичевание… Кто-то вспомнил какую-то подозрительную фразу, которую услышал из уст «виновного», но не доложил о ней, кто-то другой однажды обратил внимание на «странное поведение» арестованного, но ничего никому не сказал… Так один за другим мы стали предаваться этим бесславным упражнениям, и в самый разгар наших покаянных «молитв» вдруг мы заметили нашего товарища Штрелитца. Он молча стоял в дверях. Он стоял там уже несколько минут, слушал, как мы выплескиваем свои обвинения, отрекаемся от него, изобличаем его как «шпиона». Эта неожиданная провокация, судя по всему, намеренно организованная НКВД, это внезапное появление «врага народа» прямо-таки сковало нас каким-то ледяным ужасом. Все умолкли. Мы пришли в полное замешательство. Штрелитц продолжал молчать. Мы по очереди, не произнося ни слова, покинули зал с низко опущенной головой, глубоко пристыженные и не осмеливаясь посмотреть в глаза нашему товарищу. В этот момент я понял, до чего же мы опустились, до какой степени превратились в роботов, в пособников сталинских репрессий. Страх глубоко засел в нас, он парализовал наш дух, и мы перестали мыслить самостоятельно. НКВД мог торжествовать, ему уже не нужно было воздействовать на нас физически. Он уже, так сказать, засел в нас, завладел нашими мозгами, нашими рефлексами, нашим поведением. Больше, чем остальных, репрессии коснулись евреев как по стране в целом, так и в нашем ближайшем окружении, в университете. Я уже упоминал, в каких условиях партия призывала (главным образом в 1931 – 1932 гг.) евреев переселяться в Биробиджан. Особенно поощрялся выезд туда партийных работников, интеллигенции. Множество выпускников нашего университета последовало этому призыву. Главным ответственным лицом за проведение всей кампании был широко известный советский ученый профессор Либерберг. Репрессии разразились внезапно и осуществлялись специальной группой НКВД. От двух свидетелей этой ошеломляющей и безжалостной чистки я узнал, как проводились аресты и казни. С логикой скорых на расправу механизированных инквизиторов, настоящих роботов беззакония, возведенного в догму, НКВД утверждал, что все евреи – уроженцы Польши являются шпионами на жаловании у польского правительства, а все евреи, прибывшие из Палестины, – наемники англичан. Основываясь на подобных критериях, они выносили смертные приговоры, не подлежавшие обжалованию и неизменно завершавшиеся приведением их в исполнение. Так, наш старый товарищ из польской партии, Шварцбарт, тоже предстал перед судом (в нашем университете он занимал пост партийного секретаря, а затем играл важную роль в Биробиджане). Его бросили в тюрьму. Там он почти ослеп. Вскоре его вывели на рассвете в тюремный двор и привязали к столбу. Стрелковое отделение стояло наготове. Прежде чем умереть, он в последний раз выкрикнул слова глубокой веры в революцию, когда же раздался залп и старый боец-коммунист рухнул на землю, из камер стало доноситься могучее пение «Интернационала». Подобно Шварцбарту, одному из секретарей Еврейской автономной области, были еще тысячи коммунистов с гордо поднятой головой, смотревшие смерти в лицо. Эсфирь Фрумкина, самоотверженная и пламенная коммунистка, долгие годы была ректором нашего университета. В 1937 году, несмотря на тяжелую болезнь, ее арестовали и посадили в камеру на Лубянке. Во время следствия ей устроили очную ставку с одним «подготовленным» свидетелем обвинения. Вне себя от гнева, игнорируя следователей и охранников, Эсфирь рванулась к доносчику-клеветнику и плюнула ему в лицо. Ей вынесли приговор без права обжалования, и она умерла в стенах Лубянки. В том же 1937 году Университет национальных меньшинств был расформирован и заменен каким-то «институтом иностранных языков», в котором была установлена железная дисциплина. А двери университета закрылись. Сколько наших товарищей, входивших и выходивших через них, были умерщвлены! 9. ИСТРЕБЛЕНИЕ КОМАНДНЫХ КАДРОВ КРАСНОЙ АРМИИ Теперь хотелось бы высказать все, что знаю о ликвидации Тухачевского и его товарищей. 11 июня 1937 года московские газеты сообщили об аресте маршала Тухачевского и семи высших военачальников Красной Армии[23 - 11 июня 1937 года в «Правде» было опубликована сообщение об окончании следствия и предстоящем судебном процессе по делу М. Н. Тухачевского и других. – Прим. ред.]. Герои гражданской войны, старые коммунисты обвинялись в преднамеренной подготовке поражения Советского Союза и восстановления в стране капитализма. Уже на другой день весь мир узнал, что Тухачевский, Якир, Уборевич, Примаков, Эйдеман, Фельдман, Корк и Путна были приговорены к расстрелу и казнены. Девятый высший офицер, начальник Политического управления РККА Гамарник, покончил жизнь самоубийством. Красная Армия оказалась обезглавленной. Как же это случилось? В свое время возникли и с годами усугубились глубокие разногласия между Тухачевским и его генеральным штабом, с одной стороны, и руководством партии – с другой. Официальной теории Сталина – ведение боевых действий на чужой территории – Тухачевский, с беспокойством следивший за военными приготовлениями третьего рейха, противопоставлял концепцию неизбежности мирового конфликта, к которому следует готовиться. На одной из сессий Верховного Совета в 1936 году он заявил, что полностью убежден в возможности развертывания войны на советской земле. Впоследствии история укажет на ошибку Тухачевского: она заключалась в том, что он слишком рано оказался прав… В момент, когда против него выдвинули указанные обвинения, оппозиции всех видов уже были ликвидированы и Сталин железной рукой правил государством. Красная Армия была последним, еще не взятым им бастионом, только она одна еще не подпала под его безраздельное влияние. Сталинское руководство считало уничтожение командных кадров армии экстренной задачей. Правда, военачальники, о которых шла речь, прославились как испытанные старые большевики, отличившиеся в ходе Октябрьской революции и гражданской войны, и объявить, скажем, того же Тухачевского «троцкистом» или «зиновьевцем» значило выстрелить вхолостую. Нужно было действовать очень резко, очень жестоко. Чтобы нанести по армии смертельный удар, Сталин воспользовался услугами Гитлера. В 1943 году гестаповец Гиринг – начальник зондеркоманды «Красный оркестр» – сообщил мне помимо подробностей о деле Пятницкого также и информацию о заговоре против Тухачевского… В 1936 году Гейдрих, начальник службы безопасности, полиции Германии и СД, принимает в Берлине бывшего офицера царской армии генерала Скоблина. Этот генерал без армии утешается в своей бездеятельности тем, что играет роль двойного агента высокого уровня: в течение долгих лет он по заданию советской разведки вращался среди белогвардейцев в Париже и одновременно заигрывал с германскими секретными службами. В общем, весьма сомнительная фигура. Однако новость, которую он принес Гейдриху, была очень существенна: из вполне надежных источников ему стало известно, что маршал Тухачевский замышляет вооруженное восстание против Сталина. Гейдрих докладывает об этом в самую высокую нацистскую инстанцию, и там прикидывают, как лучше поступить. Возможны только два варианта: либо не вмешиваться в дела первого заместителя наркома обороны, либо, напротив, насторожить Сталина, подбросив ему компрометирующие Тухачевского документы о его сговоре с вермахтом. Гитлеровцы останавливаются на втором варианте. Из фальшивых документов за трое суток спешно составляется досье «разоблачительного» характера. Показать, что Тухачевский был в контакте с германским генштабом, нетрудно, поскольку еще до прихода нацистов к власти представители обеих армий регулярно встречались, а Советское правительство даже создало военные училища для подготовки кадров немецких офицеров. Все «доказательства» собираются в непосредственном окружении Гитлера, и секретным службам рейха ничего не стоит подсунуть их руководителям СССР. Если верить мемуарам Шелленберга, ведавшего в то время германской контрразведкой, то дом, где находились указанные документы, был намеренно подожжен, а какой-то специально предупрежденный об этом чешский агент вытащил их из пепла. По другой версии, немцы при посредничестве чехов продали эту документацию русским. Но как бы ни расходились различные версии, остается фактом, что вся эта акция против Тухачевского отвечала интересам и Сталина и Гитлера. Так или иначе, но в мае 1937 года досье на Тухачевского попало туда, где оно должно было быть, – на рабочий стол Сталина, который имел все основания быть довольным: он получил инспирированные гестапо материалы, необходимые для уничтожения человека, покончить с которым он поклялся. В самом деле, из упомянутого донесения Гиринга видно, что генерал Скоблин нанес визит Гейдриху отнюдь не по своей инициативе. Произошло разделение ролей в осуществлении этой задачи между Сталиным и Гитлером: первый, по сути дела, задумал всю эту махинацию, второй выполнил ее. Сталин стремился сломить последнюю организованную силу, противодействующую его политике. Гитлер же воспользовался непредвиденным случаем обезглавить Красную Армию. Дело Пятницкого показало фюреру, что операция не ограничится небольшим числом высших офицеров. Он был уверен, что волна репрессий сотрясет Красную Армию сверху донизу и что потребуются несколько лет для замены разгромленных кадров новыми. Таким образом, Гитлер имел основания полагать, что на Востоке его руки не будут связаны и это даст ему время и возможность выиграть войну на Западе. Уже в 1937 году он задумал сближение с СССР, окончательно оформившееся при подписании советско-германского пакта. В августе 1937 года, через два месяца после ликвидации маршала Тухачевского, Сталин созвал совещание армейских политработников, чтобы подготовить «очищение» военных кругов от «врагов народа». Охота началась. Армия стала поистине красной от крови ее солдат: были казнены тринадцать из девятнадцати командующих корпусами, сто десять из ста тридцати пяти командиров дивизий и бригад, половина командиров полков, большая часть политкомиссаров[24 - По подсчетам, сделанным генерал-лейтенантом А. И. Тодорским, сталинские репрессии вырубили: из пяти маршалов – трех (А. И. Егоров, М. Н. Тухачевский, В. К. Блюхер); из пяти командармов 1-го ранга – трех; из 10 командармов 2-го ранга – всех; из 57 комкоров – 50; из 186 комдивов – 154; из 16 армейских комиссаров 1-го и 2-го рангов – всех; из 28 корпусных комиссаров – 25; из 64 дивизионных комиссаров – 58; из 456 полковников – 401. – Прим. ред.]. Обескровленная Красная Армия на годы утратила свою боеспособность. Немцы до конца использовали эту ситуацию, поручив своим разведслужбам распространить в Париже и Лондоне сенсационную – иначе не скажешь – информацию о состоянии Красной Армии после чисток. Я склонен думать, что французский и английский генеральные штабы как раз потому и не стремились заключить военный союз с Советским Союзом, что слабость Красной Армии стала для них вполне очевидной. Вот тогда-то и открылся путь для подписания пакта между Сталиным и Гитлером. 10. ШОКОЛАДНЫЙ ДОМИК Коммунистом я стал потому, что это учение отвечало моим чаяниям. Еще в Домброве, наблюдая жизнь рабочих, я мог составить себе представление о масштабах капиталистической эксплуатации. С другой стороны, в марксизме я нашел ответ на вопрос, как окончательно решить еврейский вопрос, занимавший меня с детских лет. Я считал, что только социалистическое общество может раз и навсегда покончить с расизмом и антисемитизмом и обеспечить полноценное развитие еврейской общины. Я изучал антисемитизм, его генезис, механизмы – от погромов в России до дела Дрейфуса. С моей точки зрения, наиболее очевидным проявлением антисемитизма вxx веке был нацизм. Я видел, как поднимает голову это поганое чудовище, и меня беспокоило безмятежное спокойствие остального мира. Германские рабочие партии затеяли ожесточенную междоусобную борьбу, вместо того чтобы совместно наносить удары по общему врагу. Многие полагали, что, придя к власти, Гитлер станет забавляться игрушечными солдатиками, позабудет свою книгу «Майи кампф» («Моя борьба»), а штурмовиков из отряда СА переучит на инструкторов и воспитателей для детских оздоровительных лагерей. Международная и немецкая буржуазия считала, что в стране, где наблюдалась такая активность красных, небольшое «наведение порядка» никому не повредит. 30 января 1933 года первые страницы газет всего мира возвестили, что Гитлер назначен рейхсканцлером. Я, боевой коммунист, воспринял это событие как сигнал тревоги. Широко распахнулись ворота в царство разнузданного варварства. Демократическая маска, кое-как прилепленная к физиономии маленького австрийского ефрейтора, упала. Теперь Германии, а вскоре и Европе предстояло научиться жить под нацистским сапогом. 27 февраля 1933 года запылал рейхстаг. Через несколько минут после начала пожара Геббельс и Геринг прибыли на место происшествия. В следующую ночь были арестованы десять тысяч активистов компартии и соцпартии. Выборы состоялись 5 марта. Геринг предупреждал: «В своих будущих действиях я не стану считаться с разного рода юридическими предрассудками. Незачем заниматься фиктивной юстицией. Я приказываю уничтожить все, что необходимо уничтожить, и точка!» И сразу же голоса, поданные за коммунистов, были аннулированы. А ведь вопреки этой гнетущей атмосфере террора коммунисты и социалисты получили двенадцать миллионов голосов. Остальные партии – десять миллионов, нацисты – семнадцать миллионов. По распоряжению Гитлера мандаты коммунистов были объявлены недействительными. Генерального секретаря Коммунистической партии Германии Эрнста Тельмана посадили за решетку, а вскоре арестовали и Георгия Димитрова. И вот неотвратимое свершилось – 24 марта Веймарская конституция приказала долго жить. До этого события Германия некоторое время еще колебалась между красным и коричневым. Теперь же поток грязи затопил все. Гитлер принялся уничтожать германское рабочее движение. По его указанию на трудящихся обрушились карательные акции. Кое-кто полагал, что общегерманская забастовка еще может остановить Гитлера, но 2 мая 1933 года отряды СА захватили здание штаб-квартиры профсоюзов. За колючей проволокой концлагерей к коммунистам и социалистам присоединились тысячи профсоюзных активистов. Но для повсеместного распространения террора нужен был еще один рычаг, и он появился: в апреле 1933 года было создано гестапо – тайная государственная полиция. Еще задолго до прихода Гитлера к власти я прочитал его книгу «Майн кампф», вызвав тем самым немало насмешек со стороны друзей. Но впоследствии мне пришлось констатировать, что книга эта со скрупулезной точностью предвосхитила этапы развития нацизма. В ней без конца вновь и вновь повторялись две главные гитлеровские темы: «Раздавить международное еврейство» и «Уничтожить коммунизм». Будучи и евреем и коммунистом, я был встревожен вдвойне. С одной стороны, в 1935 году вышел закон о чистоте расы и начались жестокие преследования наших немецких товарищей. С другой стороны, я хорошо понимал, что нацизм ненадолго удержится в пределах третьего рейха, что он понесет войну и смерть и в остальной мир. Буря надвигалась, о чем свидетельствовало множество признаков. Нацистское правительство ввело всеобщую воинскую повинность. Гитлер выбросил Версальский договор в мусорную корзину. 13 января 1935 года девяносто процентов жителей Саара одобрили включение своей области в состав рейха. Западные демократии не желали смотреть опасности в лицо. Они заняли выжидательную позицию, словно надеясь на какое-то чудо. Они ни во что не вмешивались, полагая, будто общественного осуждения нацизма достаточно, чтобы заставить его отступить. И чем явственнее проявлялась их нерешительность, тем большей становилась активность Гитлера. 7 марта 1936 года немецкие войска вторглись в Прирейнскую демилитаризованную зону. И опять никакой реакции со стороны Англии и Франции. В июле 1936 года в Испании вспыхнула гражданская война, а фактически это было началом и второй мировой войны. Французское и английское правительства, руководствуясь принципом невмешательства, позволили германским и итальянским легионам задушить испанскую революцию. Наконец, в том же 1936 году Германия и Япония заключили антикоминтерновский пакт. Мир не решился удушить коричневую чуму в зародыше, он позволил этой заразной болезни развиться, и она стала распространяться. 1 мая 1937 года, во время моей первой командировки во Францию, я проезжал через Берлин. Сколько неприятного я там увидел! Зрелище улиц было мне невыносимо: тысячи рабочих в фуражках, тысячи молодых людей несли какие-то нацистские хоругви, громкими голосами распевали гитлеровские гимны. Ошарашенный всем этим, стоя на бордюре тротуара, я не понимал смысла происходящего на моих глазах. Что за коллективное безумие овладело массами немецкого народа? И в эти минуты, когда вокруг полнозвучно звенели песни, которые вскоре было суждено услышать почти всей Европе, я проникся твердым убеждением, что нацизм погибнет только в результате страшного шока, только в огне всемирного пожара. И я решил, что в этой безжалостной борьбе, когда на карту будет поставлено будущее человечества, я займу свое место. И займу его в первых рядах сражающихся. Возможность включиться в эту борьбу я получил благодаря разведывательной службе Красной Армии, командование которой размещалось неподалеку от Красной площади, на Знаменской улице, № 19. Это было небольшое строение, которое из-за его окраски было принято называть «шоколадный домик». В этот период советские разведывательные службы не функционировали так, как аналогичные учреждения на Западе. Они опирались главным образом на интернационалистов всех стран. Созданная в годы гражданской войны, советская разведывательная служба попросту не имела времени для подготовки настоящих агентов. Она, естественно, не могла игнорировать элементарное правило, согласно которому всякая секретная служба, занятая сбором информации, пытается вербовать агентов по возможности в той самой стране, где намечается работать. Красная Армия – и это совершенно понятно – располагала поддержкой миллионов коммунистов, которые считали себя не шпионами, но бойцами авангарда мировой революции. Структура советской военной разведки сохраняла этот интернационалистский характер вплоть до 1935 года, и нельзя понять энтузиазм и заинтересованность людей, действующих в ее рядах, если не рассматривать всю проблему в общем контексте мировой революции. Эти люди отличались абсолютным бескорыстием. Могу с уверенностью свидетельствовать об этом, ибо хорошо знал их. Никогда они не заговаривали о гонорарах, о деньгах. Гражданские по своей сути, они всецело отдавались этому делу точно так же, как при других обстоятельствах столь же безраздельно посвящали бы себя, скажем, профсоюзной работе. Разведывательной службой Красной Армии руководил корпусной комиссар Я. К. Берзин[25 - Ян Карлович Берзин (Петерис Кюзис – 1889 – 1938). Активный участник Октябрьской революции и гражданской войны, ближайший соратник Ф. Э. Дзержинского. С 1924 года – начальник Главного разведывательного управления РККА, выдающийся организатор и руководитель советской военной разведки. – Прим. ред.]. Старый большевик, он до революции дважды приговаривался к смертной казни, дважды бежал из-под стражи. В гражданскую войну командовал полком латышских и эстонских стрелков, на которых была возложена охрана Ленина и правительства. Свой подлинный интернационализм большевистское руководство доказало, в частности, тем, что доверилоим эту охрану. Параллельно этому Коминтерн располагал своей собственной разведкой, имевшей по одной радиостанции в каждой стране. Национальные секции сводили воедино поступавшую политическую и экономическую информацию. Главный смысл такой организации состоял в том, что в течение долгого времениСССР не поддерживал дипломатических отношений с другими странами. И поскольку хорошо известно, что разного рода информация чаще всего идет по дипломатическим каналам, то легко понять, что в условиях Советского Союза местные секции Коминтерна .в какой-то мере восполняли этот недостаток. НКВД – третья составная часть советской разведки – первоначально отвечал за внутреннюю безопасность, т. е. выявлял иностранных агентов на советской территории. С течением времени власть и прерогативы НКВД расширились. Этой организации поручили заботиться о безопасности советских граждан за рубежом, затем следить за белогвардейцами, которые почти повсюду замышляли заговор. В конце концов перед НКВД стояло столько же внешних, сколько и внутренних задач. Зачастую он вступал в соперничество со службой военной разведки, в которой НКВД насаждал своих агентов. С окончанием революции иностранные посольства в Москве, по сути дела, превратились в очаги контрреволюции. В частности, в посольстве Великобритании весьма бурно действовало отделение английской Интеллидженс-сервис, которым руководил некто Локкарт, ставивший перед собой лишь одну задачу: свергнуть Советское правительство – ни больше, не меньше! (Что ж, никому не запретишь лелеять даже самые бредовые идеи.) Этот Локкарт связался с экстремистскими элементами, мечтавшими любой ценой «разделаться» с большевиками. До Берзина дошло, что британский резидент пытался вербовать солдат и офицеров, согласных участвовать в заговоре. Берзин пришел к нему и заявил, что командует полком, чей личный состав желает лишь одного – перейти на сторону противника. Берзин уверял Локкарта, будто его люди недовольны новым режимом, говорил, что разочарование масс, «обманутых» революционерами, достигло предела, что Россия «катится к катастрофе», что необходимы срочные меры по оздоровлению общественной атмосферы… И Берзин в присутствии своего собеседника начал вслух размышлять о средствах и действиях, способных остановить пагубный курс событий. Локкарт, несколько недоверчивый поначалу, все же попался на удочку. Мало-помалу они договорились о плане «свержения группы, стоящей у власти». Но предприятие такого масштаба требует финансового обеспечения. Для одного только денежного вознаграждения солдат, которые приняли бы участие в этой операции, потребуется очень солидная сумма. Поэтому Берзин предложил немедленное ассигнование «задатка» в десять миллионов рублей. Не моргнув глазом, Локкарт выплатил их ему. Затем началось обсуждение подробностей намеченной контрреволюционной акции. Она представлялась довольно простой, и выполнять ее надлежало самым решительным образом. Конкретно речь шла об окружении здания, в котором работало правительство, и об аресте его членов. Они предусмотрели все, вплоть до участи, уготованной Ленину. Даже нашелся один довольно известный православный священник, согласившийся предоставить церковь для отпевания тела вождя коммунистов! Полученные деньги Берзин спрятал в надежном месте. В назначенный день все произошло, как было задумано, с одной лишь поправкой – арестован, а затем и выслан был Локкарт. Таким был первый мощный удар Берзина[26 - Л. Треппер ошибается, Я. К. Берзин не принимал участия в подавлении контрреволюционного заговора Р. Локкарта в 1918 году. – Прим. ред На сасамом деле это был Э.П. Берзин (1894-1938), командир 6-го дивизиона латышских стрелков, пиком его карьеры было руководство трестом «Дальстрой» (организация, начавшее промышленное освоени Колымы, подчинялась НКВД) в 1932-1938, расстрелян как враг народа. – Евгений Немец]. В дальнейшем он полностью посвятил себя организации советской разведывательной службы. В декабре 1936 года, когда я с ним познакомился, он уже был ее бесспорным начальником. Берзин пользовался всеобщим уважением. Всем своим обликом он совершенно не походил на этакого специалиста-робота от разведки. Большое значение он придавал нравственным человеческим категориям. Берзин, подбирая людей для своей службы, охотно повторял: «Советский разведчик должен быть наделен тремя качествами: холодным рассудком, горячим сердцем, железными нервами». Вопреки обычаю, принятому в разведывательных службах, он никогда не оставлял своих людей в беде. Никогда он не пожертвовал бы ни одним из них, так как для него это были настоящие люди и коммунисты. Между Берзиным и его резидентами за рубежом всегда устанавливались близкие личные отношения. Так, в частности, его связывали узы глубокой дружбы с одним из самых великих советских разведчиков – Рихардом Зорге. Когда в 1938 году, во время моего пребывания в Бельгии, я увиделся с Зорге в Брюсселе, он рассказал мне о своей первой встрече с Берзиным[27 - Эта встреча не могла состояться в 1938 году, так как Рихард Зорге находился в то время в Японии. – Прим. ред.]. Зорге был человеком подлинно высоких достоинств. Наделенный замечательным умом, он активно работал в Коммунистической партии Германии и был автором ряда работ по экономике. В 1933 году, когда он выполнял какое-то задание в Китае, его вызвали в Москву. Берзин назначил ему встречу в шахматном клубе, часто посещаемом немцами. По словам Рихарда Зорге, Берзин сразу же заговорил о главном: – Какова, по-твоему, в настоящий момент главная опасность для Советского Союза? – Не отметая гипотезы о возможном столкновении с Японией, – ответил ему Зорге, – думаю, что самая реальная угроза будет исходить от нацистской Германии. (Этот разговор имел место через несколько дней после прихода Гитлера к власти.) Берзин продолжил: – Вот именно поэтому мы тебя и вызвали сюда… Мы хотели бы, чтобы ты обосновался в Японии… – Почему в Японии? – Потому что в связи со сближением, наметившимся между Германией и Японией, в Токио ты сможешь узнавать многое о военных приготовлениях… Зорге, который начал понимать, на какую работу его посылают, прервал Берзина: – То есть как? Поехать в Японию и стать шпионом? Но я ведь журналист[28 - Эта версия встречи Рихарда Зорге и Я. К. Берзина во многом противоречит фактам. Еще до поездки в Японию Р. Зорге в течение ряда лет руководил советской разведывательной сетью в Китае, поэтому он хорошо представлял себе эту работу. – Прим.ред .]! – Ты не желаешь быть шпионом. А знаешь ли ты, что такое шпион? Так ты называешь человека, который добывает различные сведения, чтобы дать своему правительству возможность наносить удары по уязвимым местам противника. Мы, советские, решительно против войны, однако хотим знать, как готовится к ней враг, выявить его слабые места, дабы в случае нападения не быть застигнутым врасплох… После небольшой паузы Берзин продолжал: – Цель наша в том, чтобы в Японии ты сколотил группу, готовую бороться за мир. Ты займешься там вербовкой лиц, занимающих высокое положение в обществе, и вы сделаете все, даже невозможное, чтобы их страна не дала себя вовлечь в войну против Советского Союза… – Под каким именем я поеду туда? – Под своим собственным… Зорге был ошеломлен. Подчиненные Берзина, присутствующие при этой встрече, тоже не могли скрыть своего изумления: – Так он же активно боролся в рядах партии и взят на заметку германской полицией! Правда, дело это давнее (Зорге активно работал в КПГ в 1918 – 1919 годах), но можете не сомневаться – они наверняка не выпустили его из поля зрения… – Все это я знаю, – ответил Берзин, – и хорошо понимаю, что мы идем на риск. Но все-таки думаю, что лучше всего действовать через своего, проверенного человека. Конечно, гестапо унаследовало картотеку полиции. Но пока суд да дело, пока досье Зорге будет извлечено на свет божий, в Москве-реке утечет много-много воды. И потом, если гестапо и в самом деле обратит на Зорге внимание, то, как ни говорите, он был коммунистом целых пятнадцать лет тому назад и с тех пор вполне мог переменить свои политические убеждения?! Затем Берзин повернулся к тому из своих сотрудников, который «курировал» Германию, и сказал ему: – Устрой так, чтобы его послали в Токио специальным корреспондентом «Франкфуртер цайтунг». Это широко известная газета[29 - Рихард Зорге устраивался корреспондентом указанной газеты самостоятельно. – Прим. ред.]. Затем он обратился к Зорге: – Понимаешь? В этом случае ты почувствуешь себя именно в своей тарелке и тебе не будет казаться, будто ты разыгрываешь роль шпиона! Берзин установил золотое правило: фиктивный фасад не может служить надежным прикрытием агента. В данном случае все получилось точно так, как он и предвидел: Зорге предложили пост специального корреспондента «Франкфуртер цайтунг». Его статьи, неизменно получавшие высокую оценку в официальных японских кругах, широко распахивали перед ним самые, казалось бы, недоступные двери: он познакомился с послом третьего рейха в Токио, а затем и с военным атташе германского посольства, где его вскоре стали принимать как «друга дома». Самые доверительные сообщения, посылаемые Берлином в зарубежные нацистские представительства, проходили через его руки. За два или за три года до начала войны гестапо послало своего работника в Токио для слежки за персоналом посольства. С этим гестаповцем Зорге довольно быстро «подружился». Но однажды произошло то, чего опасались сотрудники Берзина: гестаповец получил из Берлина «досье Зорге», содержавшее сведения о его коммунистическом прошлом… – Оказывается, в свое время ты занимался веселенькими делами, – сказал он Зорге. Вспомнив совет своего начальника, Зорге ответил: – Что ж, это верно. Ошибка молодости. Теперь все это так далеко! Эту маскировочную игру он довел до того, что через некоторое время вступил в национал-социалистскую партию. Этот поступок произвел такое впечатление на его немецкое окружение, что, когда японцы «раскрыли» Зорге, германский посол в Токио заявил официальный протест против ареста одного из «лучших сотрудников». 11. В ПОИСКАХ «ФАНТОМАСА» Дело «Фантомаса» кончилось тем, что Бира и Штрома приговорили к трем годам тюрьмы. В конце 1936 года их освободили и они приехали в Москву. До этого момента официальная версия французской «Сюртэ женераль»[30 - Французская контрразведка. – Прим. ред.], принятая руководством советской разведки, объясняла провал группы Бира присутствием в ней агента-провокатора, некоего Рикье – журналиста газеты «Юманите». Штром и его друзья, убежденные в невиновности Рикье, выступили против такого тяжкого обвинения, к тому же задевающего престиж Французской компартии, и предложили провести новое расследование в Париже. Руководство Коминтерна, считая необходимым вскрыть этот гнойник, попросило Штрома назвать кандидата для выполнения этого задания. Штром предложил меня. – Домб, – сказал он, – подходит во всех отношениях: он был в Париже в дни процесса, но сам не замешан в нем.Он говорит по-французски, он старый коммунист и сумеет пролить свет на эту темную историю. Коминтерн дал свое согласие и представил это предложение Берзину, который принял его без каких бы то ни было возражений. Таким образом для подготовки моей миссии во Францию я впервые вошел в контакт с советской разведкой. Два или три раза я беседовал с начальником отдела стран Западной Европы полковником Стигга (Оскар)[31 - Так же как и многие соратники Я. К. Берзина, полковник Стигга был расстрелян в 1938 году, – Прим. ред.], чтобы разработать подробности предстоящих мне действий. – Вам надо только лишь связаться с адвокатами Ферручи и Андре Филиппом, – сказал мне Стигга. – Вы должны просмотреть всю документацию процесса и попытаться установить правду. В конце нашей последней встречи Стигга вручил мне паспорт, оформленный на имя какого-то люксембургского коммерсанта, и спросил: – Ас одеждой у вас все в порядке? – Нет. – Это крайне важно. Несколько наших агентов провалились из-за несчастной складки, которую один варшавский портной почему-то всегда делал в середине воротника пиджака. – У меня есть друзья в Антверпене. Остановлюсь там на два дня и у хорошего портного сошью себе костюм по последней французской моде. – Отлично, а теперь наш главный хочет повидаться с вами. Меня ввели в просторный кабинет. В углу стоял длинный рабочий стол.Во всю длину стены висела карта мира. Берзин предложил мне сесть, и мы завели разговор о Париже, затем он перешел к основной теме беседы: – В архивах Дворца правосудия вы найдете не меньше тонны документов, – сказал он. – Надо постараться отыскать в них правду. Не стану вам давать советы – это в любом случае довольно легко. Скажу лишь одно: не удивляйтесь, если в парижских отелях вы увидите знакомые вам лица. Вы ведь знаете – в сторону Испании идет большое движение… Полагая разговор законченным, я уже было собрался откланяться и привстал, но Берзин жестом снова усадил меня: – Если у вас есть еще несколько свободных минут, – сказал он, – то мне хотелось продолжить нашу беседу… И сразу же заговорил о главном: – Сколько, по-вашему, времени остается у нас до начала войны? Я несколько опешил: давно волновавший меня вопрос был мне задан с полной откровенностью и доверием. Справившись со смущением, я ответил столь же откровенно: – Наша судьба в руках дипломатов, и хотелось бы знать, будут ли они и дальше гнуть спины перед Гитлером. По выражению лица Берзина я понял, что дело тут, к сожалению, не в дипломатах. Войны так или иначе не избежать. – Как вы считаете, где будет театр предстоящих военных действий? – спросил он меня. Берзин и впрямь оказывал мне полное доверие. Это меня удивляло, ибо разговор протекал в атмосфере, совершенно необычной для Москвы 1936 года[32 - Эта встреча могла произойти в начале 1935 года, до отъезда Я. К. Берзина на Дальний Восток, куда он был назначен на должность заместителя командующего Особой Дальневосточной армией, которую возглавлял В. К. Блюхер. Затем Я. К. Берзин находился в Испании в качестве главного военного советника и вернулся в Советский Союз летом 1937 года. Вплоть до своего ареста Я. К. Берзин был начальником разведуправления Красной Армии. После страшных пыток и истязаний он был расстрелян в июле 1938 года. – Прим. ред.]. После недолгих колебаний я решил высказать то, что думал: – Видите ли, товарищ Берзин, по-моему, проблема не в том, чтобы знать заранее, начнется ли война на Западе или на Востоке. Конфликт будет мировым, и даже если допустить, что он начнется на Западе, то это ничего не меняет. Дело коснется всех стран, так как ничто не сможет остановить германскую армию… Гитлер поставил перед собой две цели, и ничто не заставит его отступиться от них. Я говорю об агрессии против Советского Союза ради аннексии Украины и об уничтожении евреев… – Как мне хотелось, чтобы все наши политические деятели рассуждали так, как вы, – твердо проговорил Берзин, хотя в голосе его слышалась и нотка сожаления. – Здесь все время рассуждают о нацистской угрозе, но представляют ее себе как нечто весьма отдаленное. Как бы эта слепота не обошлась нам очень дорого. Полусерьезно-полушутя я заметил: – Но ведь в конце концов у вас есть служба разведки, и я не поверю, что ваши агенты не информируют вас о военных приготовлениях Германии. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предсказать, чем все это кончится! – Наши агенты, говорите вы… А знаете ли вы, как они действуют? Что ж, скажу вам – сначала они читают «Правду», а затем составляют свои телеграммы, не включая в них ничего, что могло бы не понравиться руководству партии[33 - Это не совсем верно. От агентов поступала в основном объективная информация. Видимо, здесь имеется в виду информация, поступавшая по официальным каналам. – Прим. ред.]. Мы страшно скованы решением партии, запрещающим нам засылать агентов в Германию. Вам как раз предстоит проехать через Германию. Смотрите в оба, постарайтесь увидеть побольше из того, что там творится. Когда выполните свое задание и приедете обратно, зайдете ко мне и мы вернемся к этому разговору… Между прочим, чем вы занимаетесь сейчас? – Я журналист, работаю в газете «Дер эмес». – Понимаю, но не беспокойтесь: если понадобится, вам найдут замену… Наша беседа закончилась. Выходя из кабинета Берзина, чей ясный и холодный ум произвел на меня большое впечатление, я смутно сознавал, что сделал первый шаг в направлении самого главного дела всей моей жизни. День моего отъезда приближался, но был ненадолго отсрочен из-за одного обстоятельства, которое мы, впрочем, предвидели: на свет родился Эдгар, наш второй сын… 26 декабря 1936 года я сел на поезд, шедший в Финляндию. Через Швецию попал в Антверпен, где с головы до ног оделся и обулся во все новое. Наконец 1 января 1937 года я прибыл в Париж и назавтра же отправился к адвокату Ферручи. Он весьма любезно принял меня и в мою честь поставил пластинку ансамбля песни и пляски Красной Армии… – Я пришел, чтобы разобраться в деле «Фантомаса», – сказал я ему. – Ах, знаете, эта история довольно запутанна, но в одном я твердо уверен: Рикье не виновен. Это классический случай юридической подтасовки: обвинить невинного, чтобы обелить виновного. – Могу ли я получить доступ к архивам этого процесса? – Да, но только через месяц. Тогда мне дадут это досье – да и то не более чем на сутки. Не имея никаких дел, я ненадолго съездил в Швейцарию, где наслаждался зрелищем зимних Альп и… на редкость вкусными пирожными. В жизни коммуниста-активиста такого рода периоды крайне редки, и не использовать их просто грешно. Я вернулся в отличной форме, и адвокаты Ферручи и Андре Филипп вручили мне досье «Фантомаса». Я с головой ушел в эти документы и обнаружил среди них двадцать три письма, ни разу не упоминавшихся на процессе. Это была корреспонденция между одним двойным агентом, голландцем по имени Свитц, и американским военным атташе в Париже. Из писем становилось абсолютно ясно, что Свитц выдал всю группу французской полиции и только благодаря вмешательству своего влиятельного покровителя был выпущен на свободу. Я внимательнейшим образом прочитал от начала и до конца все двадцать три письма. В них содержались неоспоримые доказательства провокации. Поведение Свитца объяснялось его прошлым. Прежде он работал на советскую разведку. Его послали с заданием в Соединенные Штаты, где Свитца быстро разоблачили и «повернули обратно»: еще в Панаме американская контрразведка обнаружила, что у него фальшивый паспорт. Поскольку в те годы попытка незаконного въезда в Соединенные Штаты каралась десятью годами тюрьмы, Свитц не стал долго колебаться и согласился сотрудничать с американцами, однако… не порывая своих связей и с советской разведкой. Даже отправил донесение в Москву с нахальным утверждением, будто без затруднений проник в США. Двумя годами позже Москва, вполне довольная услугами этого мастера двойной игры, решила послать его с женой в Париж, где он стал бы главным резидентом[34 - Глава разведывательной группы в какой-либо стране. – Прим. авт.] во Франции. Так возникла его связь с Биром. Когда же дело «Фантомаса» оказалось в центре всеобщего внимания, Свитц известил Москву, что ему удалось выйти сухим из воды и теперь, мол, необходимо исчезнуть на какое-то время. Он спрятался так хорошо, что его никогда уже больше не видели. Французская полиция, озабоченная поисками хоть одного виновного, разумеется, была рада убить одним выстрелом двух зайцев, а именно – обвинить Рикье и через него скомпрометировать всю Французскую компартию. Почему же выбор пал именно на Рикье? Только потому, что в «Юманите» он редактировал корреспонденции рабочих[35 - «Юманите» имела на сотнях предприятий своих рабкоров. Они присылали в газету репортажи об условиях труда, о забастовках и т. д. Более доверительные сообщения с предприятий, работавших на национальную оборону, ие публиковались, а посылались другим адресатам. – Прим. авт.]. Когда весной 1937 года я вернулся в Москву, сотрудники Берзина отнеслись к моему сообщению скептически, поскольку отсутствовали формальные доказательства невиновности Рикье. Тогда меня снова направили в Париж. На сей раз мне удалось (за некоторую мзду!) убедить архивариуса Дворца правосудия предоставить мне нужные документы для снятия с них фотокопий. Архивариус согласился услужить мне с большой охотой, тем более что через месяц-другой ему предстояло выйти на пенсию, и он ничем не рисковал. Пересечь границу с такими документами было слишком опасно. Поэтому я передал их одному сотруднику советского посольства, с тем чтобы тот переправил их дальше дипломатической почтой. Встреча с представителем посольства была назначена в кафе близ парка Монсо. В назначенный день и час вхожу в это кафе и вижу сидящего за столиком мужчину, чья наружность соответствует полученному мной описанию: ему лет под сорок, он в очках и читает газету «Тан». Приближаюсь к нему, но в момент, когда я уже готов заговорить с ним, замечаю, что вопреки договоренности на его пальце нет перевязки. Но ведь именно эта деталь и позволила бы мне идентифицировать его без всякого риска ошибиться. Я произношу какие-то бессвязные слова и в сильном смятении исчезаю. Через восемь дней иду на заранее обусловленную «запасную» явку. На сей раз передо мной мужчина с перевязанным пальцем. Я передаю ему документы, вложенные в газету. Мы вступаем в разговор. Он спрашивает, останусь ли я еще на несколько дней в Париже. Я отвечаю утвердительно, ибо так оно и предусмотрено. – Тогда, – говорит он мне, – дай мне номер твоего телефона, чтобы я мог тебя вызвать, если понадобишься. Я ему называю номер телефона, которым можно воспользоваться только в случае опасности. И замечаю, что мой «дипломат» записывает цифры в свой блокнот, не прибегая к зашифровке, то есть забыв об элементарной предосторожности… Этот маленький эпизод открыл мне глаза на эффективность советской разведывательной службы. Мыслимо ли, чтобы агент, присылаемый посольством, вел себя так наивно? Правда, тогда я и не подозревал, какие могут повлечь за собой последствия подобные промахи. Это я понял в самый разгар второй мировой войны… Я вернулся в Москву в июне 1937 года. Берзин находился в Испании, где исполнял обязанности военного советника при республиканском правительстве. Меня принял Стигга, и я ему доложил о выполнении задания. Он заявил мне, что теперь в деле «Фантомаса» никаких неясностей больше нет[36 - После этой авантюры, из которой Рикье вышел совершенно незапятнанным, руководство Коминтерна решило, что советская разведка в дальнейшем не будет использовать актив коммунистических партий. Намечалось четкое отграничение партийных органов от разведки. Запоздалое, но оправданное решение. Эффективность деятельности рабкоров была в общем очень ограниченной. Вместо этой «мозаичной» работы, состоящей в сборе крупиц информации, следовало отдать предпочтение людям, поставленным на «невралгические» наблюдательные пункты. – Прим. авт.]. В дальнейшем Стигга часто беседовал со мной. Этими контактами и определилось мое принципиальное согласие целиком и полностью перейти на работу в разведку. Вообще говоря, «шпионаж» не привлекал меня по моим личным наклонностям. Не было у меня к нему никакого призвания. Вдобавок я никогда не служил в армии. Моим единственным устремлением было бороться с фашизмом. Кроме того, Стигга убедил меня еще и таким аргументом: Красной Армии нужны люди, твердо убежденные в неизбежности войны, а не роботы или льстивые вельможи[37 - Один из работников Разведупра того времени характеризовал Л. Треппера следующим образом: «…Заслуживает доверия. Считаю его человеком с революционным нутром, близким нам по политическим убеждениям и но национальным мотивам. По деловым качествам – способный разведчик, энергичен, инициативен, находчив, умеет выпутываться из трудных условий. Умеет подходить к людям». – Прим. ред.]. Жребий был брошен… 12. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ОДНОЙ ЛЕГЕНДЫ Я должен объяснить, при каких обстоятельствах возникла легенда о «советском агенте Треппере». По утверждениям моих клеветников, начиная с 1930 года или чуть ли не еще раньше я будто бы непрерывно работал на советскую разведку… Как и любая другая легенда, эта тоже восходит к каким-то реальным фактам. Но их всячески исказили, вульгаризировали и уже в таком виде выдали за доказательства. В архивах французской «Сюртэ женераль» и германского гестапо действительно хранятся «доказательства» моей причастности к «сети „Фантомас“. Так что же это за документы? Когда в 1942 году я был арестован гестапо, немцы знали только мой псевдоним военных лет – Жан Жильбер, но в ходе следствия, проведенного ими в Бельгии, они нашли мой настоящий паспорт, выданный на имя Леопольда Треппера. Однако с самого начала моей жизни коммуниста я везде фигурировал под именем Домб. Именно под этой партийной кличкой я был известен не только товарищам по общему делу, но и полиции. А вот гестапо о Домбе пе имело никакого понятия, и я, естественно, ни за что не мог допустить, чтобы оно каким-то образом связало имена Домб и Треппер. Это поставило бы под прямую угрозу судьбы коммунистов, связанных с Домбом в 1930, а их было несколько десятков. К счастью, в 1932 году французская Сюртэ работала плохо, из ее досье также нельзя было заключить о какой-либо связи между Треппером и Домбом. С одной стороны, она следила за коммунистическим агитатором по имени Домб, который действовал в еврейских кругах; с другой – захватила два письма, адресованных некоему Трепперу и предназначавшихся для Штрома. Гестапо, порывшись в архивах французской полиции, установило лишь то, что арестованный ею главарь «Красного оркестра» по имени Треппер в 1932 году был замешан в одной советской шпионской истории. Более того, из паспорта, попавшего в руки гестапо, явствовало, что тот же Треппер находился в Палестине с 1924 по 1929 год. И чтобы лишний раз выслужиться у своего берлинского начальства, гестапо постаралось посильнее раздуть значение моей персоны и сфабриковало на меня довольно удивительную «родословную», что я будто уже смолоду был советским агентом – сначала в Палестине, потом во Франции. На допросах я сознательно влезал в эту шкуру, ибо, чем большее значение гестапо придавало мне, тем большим оказывался простор для моего маневра. В частности, гестаповцы считали бесспорным, что в Москве я прошел специальную шпионскую подготовку. Я это как бы признавал косвенно, указывая на факт моего обучения в университете имени Продровского. И поныне в некоторых книгах можно прочитать, будто я был слушателем «военной академии» имени Продровского на факультете шпионажа. Между тем университета имени Продровского вообще никогда не существовало! Чтобы облегчить себе борьбу с гестапо, я решил не опровергать легенду о советском агенте, действующем чуть ли не с детских лет. Легенда эта все еще имеет хождение… II. «КРАСНЫЙ ОРКЕСТР» 1. РОЖДЕНИЕ «ОРКЕСТРА» С Берзиным я встретился вновь после его возвращения из Испании. Он мне показался совершенно другим человеком. В Испании Берзин узнал, что Тухачевский и весь его генеральный штаб арестованы, а затем расстреляны. Он не сомневался, что «доказательства» противних могли быть только фальшивыми. Все это очень взволновало его. Берзин был слишком умен, чтобы питать какие-либо иллюзии насчет своей личной судьбы. Волна, смывшая товарищей Берзина, накатывалась и на него. Вопреки грозившей опасности, он вернулся в Москву по собственной инициативе, чтобы заявить Сталину протест против избиения коммунистов, совершаемого в Испании сотрудниками НКВД. Берзин знал, что, действуя таким образом, сам себе подписывает смертный приговор. Глубоко принципиальный коммунист, сознающий всю меру своей ответственности, он не мог молча наблюдать, как вследствие безоговорочно осуждаемых им действий исчезают лучшие кадры, которые он сам отбирал и пестовал. И хотя время было против него, он все же хотел во что бы то ни стало использовать оставшийся ему срок, чтобы хоть как-то быть полезным людям. Берзин принял меня для беседы, хорошо сохранившейся в моей памяти. Да и могло ли быть иначе, если этот день оказался решающим для всей моей дальнейшей судьбы как человека и коммуниста? – Я вам предлагаю перейти на работу к нам, потому что вы нам нужны, – сказал он мне. – И не сюда – в аппарат. Тут вам не место. Нет, вы должны создать в Западной Европе базу для наших действий. После моего первого разговора с Берзиным мысль о переходе в разведку и борьбе в ее рядах прочно засела в моем сознании. Я не сомневался – близится момент, когда гитлеровские орды хлынут в страны Европы. Мне было ясно, что в грядущих сражениях роль Советского Союза будет решающей. Сердце мое разрывалось на части при виде революции, становящейся все меньше похожей на тот идеал, о котором мы все мечтали, ради которого миллионы других коммунистов отдавали все, что могли. Мы, двадцатилетние, были готовы пожертвовать собой ради будущей жизни, прекрасной и молодой. Революция и была нашей жизнью, а партия – нашей семьей, в которой любое наше действие было пронизано духом братства. Мы страстно желали стать подлинно новыми людьми. Мы готовы были себя заковать в цепи ради освобождения пролетариата. Разве мы задумывались над своим собственным счастьем? Мы мечтали, чтобы история наконец перестала двигаться от одной формы угнетения к другой. И кто же лучше нас знал, что путь в рай не усыпан розами? Мы стремились к коммунизму именно потому, что наша юность пришлась на пору империалистического варварства. Но если путь оказывается усеянным трупами рабочих, то он не ведет, он никак не может вести к социализму. Наши товарищи исчезали, лучшие из нас умирали в подвалах НКВД, сталинский режим извратил социализм до полной неузнаваемости. Сталин, этот великий могильщик, ликвидировал в десять, в сто раз больше коммунистов, нежели Гитлер. Между гитлеровским молотом и сталинской наковальней вилась узехонькая тропка для нас, все еще верящих в революцию. И все-таки вопреки всей нашей растерянности и тревоге, вопреки тому, что Советский Союз перестал быть той страной социализма, о которой мы грезили, его обязательно следовало защищать. Эта очевидность и определила мой выбор. С другой стороны, предложение Берзина позволяло мне с чистой совестью обеспечить свою безопасность. Польский гражданин, еврей, проживший несколько лет в Палестине, человек, лишившийся родины, журналист, сотрудничавший в ежедневной еврейской газете… Для НКВД я не мог не быть стократ подозрительным. С этой точки зрения, останься я в СССР, дальнейшая моя судьба была необратимо предопределена. Она завершилась бы в тюремной камере, в лагере, в лучшем случае меня бы сразу поставили к стенке. И напротив, борясь далеко от Москвы, находясь в первых рядах антифашистов, я мог продолжать быть тем, кем был всегда, – коммунистом, верящим в свои идеалы. Придя к такому выводу (не без внутренних сомнений и множества вопросов, задаваемых самому себе), я мысленно набросал во время моих поездок на Запад примерный план развертывания разведывательной сети в масштабах Европы. Своими соображениями на этот счет я поделился с Берзииым, предложив ему вариант внедрения как непосредственно в Германию, так и в соседние с нею страны. Созданные там небольшие антифашистские группы должны были вступить в действие в момент, когда Германия развяжет войну в Европе, не имея никаких других задач, кроме непосредственной борьбы против нацизма. На первых порах надо организовать базы для разведывательной работы, обеспечив их взаимодействие, маскировку и финансирование. В этот переходно-подготовительный период, на мой взгляд, было важно попрочней обосноваться главным образом в скандинавских странах для надежной защиты системы связи с Центром разведывательной службы Красной Армии. В военное время агентурные сети намечалось укомплектовывать исключительно антифашистами, которые, впрочем, могли принадлежать к различным политическим течениям или религиозным верованиям. Но эти люди должны обладать идейной стойкостью, выдерживающей любые испытания, иметь (или быть способными установить) связи с представителями кругов, решающим образом влияющих на ход военных операций. Под этим подразумевалось германское военное командование, политические или экономические правительственные учреждения. Об использовании платных агентов не могло быть и речи. Главная цель сводилась к тому, чтобы своевременно представлять руководству разведывательного управления генерального штаба всеобъемлющую, достоверную и проверенную информацию о планах и осуществляемых замыслах нацистской Германии. Я сказал Берзину, что в каждой из стран, о которых шла речь, мне потребуются три сотрудника. Первый (не обязательно русский) должен обладать качествами, необходимыми для руководства группой. Второй должен быть техником-связистом, умеющим наладить и задействовать сеть радиопередатчиков, а также обслуживать их. Наконец, третий человек представлялся мне достаточно подкованным в военном отношении и способным обеспечить на месте предварительный отсев собираемой информации. Берзин одобрил этот проект в целом, однако заметил: – В Германии у нас уже есть великолепная группа, но мы связаны по рукам указаниями руководства партии, которое, опасаясь провокаций, возражает против создания агентурной сети на территории третьего рейха. С другой стороны, вы полагаете, что при наличии коммерческой «крыши» можно будет обеспечить материальное снабжение групп и их финансирование. Тут я настроен скептически. Если исходить из нашего двадцатилетнего опыта, это никогда и ничего нам не давало. А деньги, которые мы вкладываем в эти «крыши», всегда пропадают впустую. – Видите ли, – возразил я, – дело не в том, чтобы сэкономить или не сэкономить Советскому правительству какие-то расходы, а в том, что в военное время будет крайне трудно получать деньги из Москвы. Люди, которые в прошлом создавали подобные фирмы для камуфляжа, вероятно, были не слишком сведущими в коммерческих делах. Думаю, что в капиталистической стране при наличии известной сметки не так уж трудно зарабатывать деньги. Я мыслю себе создание экспортно-импортной фирмы с базой в Бельгии и филиалами в нескольких странах. – Сколько вам понадобится для учреждения такой фирмы? – Что ж, мы начнем с малого. Я заделаюсь участником какой-нибудь компании и внесу свой долевой капитал в размере десяти тысяч долларов. – То есть как! Вы всерьез полагаете, что десять тысяч долларов дадут вам прибыль, способную покрывать наши издержки в течение всей войны? – Очень надеюсь, что это будет именно так! – Во всяком случае, если через несколько месяцев вы снова обратитесь к нам за деньгами, то вашу просьбу мы удовлетворим. До сих пор самым трудным был не сбор военной информации, но обеспечение надежной связи с нашими резидентами. Разговор близился к концу. Берзин казался совершенно спокойным, почти счастливым. – До начала войны остаются примерно два года, – сказал он мне. – Рассчитывайте прежде всего на себя самого. Ваша задача – бороться против третьего рейха. Ничего другого делать не надо. До начала военных действий ваша разведывательная организация пребывает, так сказать, в состоянии спячки. Не вовлекайте ее ни в какие другие мероприятия. Разбить нацизм – вот наша единственная цель. Остальное – не ваша забота. У меня есть агенты во всех этих странах, но ваша группа сохранит полную независимость. Мы попытаемся посылать вам отсюда рации и радистов. Но и в этом отношении не ожидайте слишком многого. Постарайтесь сами завербовать и подготовить соответствующих людей. Что касается руководителей групп в отдельных странах, то заранее предупреждаю: их надо искать и находить только на месте. В его голосе угадывалась какая-то взволнованность, смысл которой я понял намного позже: значительная часть квалифицированных кадров, которые могли бы выполнять эту работу, уже была арестована и отдана в руки следователей НКВД. В заключение мы договорились, что моя семья как можно скорее присоединится ко мне (мужчина, живущий в одиночестве, всегда подозрителен). Мне действительно захотелось надеть на себя личину спокойного и деятельного промышленника. – Знаю, что могу положиться на вас, – сказал Берзин, – и уверен, что вы добьетесь успеха… При отправке добытых вами сведений никогда не задавайтесь вопросом: как их примет руководство? Никогда не стремитесь угождать ему. Иначе вы будете просто плохо работать… Затем он добавил: – Тухачевский был прав: война неизбежна и вестись она будет на нашей территории… Эта фраза была окончательным доказательством его полного доверия ко мне. В Москве той поры, где царил сталинский террор, я еще ни разу не слышал, чтобы кто-то похвалил человека, расстрелянного за «измену»… Он проводил меня до дверей своего кабинета. – Прислушивайтесь только к голосу вашей совести, – сказал он на прощание. – Для революционера только она верховный судья… Думаю, что в этих нескольких словах и заключается все политическое завещание Берзина, ибо на протяжении всей своей жизни он всегда и во всем следовал одним лишь велениям совести. В то время Берзин уже знал, что обречен, но он ни о чем не сожалел. Пусть сталинский трибунал приговорил его к смерти, но перед судом истории он выиграл процесс. А для коммуниста важно только это. Наш разговор состоялся осенью 1937 года, и мы условились, что я уеду сразу после завершения необходимых приготовлений. Прошел месяц, за ним другой, но меня никуда не вызывали, и я оставался в полном неведении относительно осуществления нашего плана. Я вернулся на работу в газете. В последние дни года из нескольких источников узнал о каких-то крутых мерах, принятых в отношении разведки. Их значение и последствия представлялись мне вполне очевидными: весь наш проект, видимо, был забракован. Идея создания разведывательных баз, направленных против гитлеровской Германии, с энтузиазмом разработанная Берзиным и Стиггой, противоречила взглядам и целям партийного руководства. Я уже было потерял всякую надежду, когда вдруг, в марте 1938 года, мне позвонил по телефону какой-то капитан, заместитель Стигги. Он попросил меня явиться к руководству… Побывав четыре раза в «шоколадном домике», я достаточно хорошо запомнил лица людей, которых там видел, и теперь, в пятое мое посещение, сразу понял, что здесь произошли весьма существенные перемены. Объяснить их только случайностью я не мог! Меня проводили в кабинет капитана. Он предложил мне сесть и тут же сказал: – Будем браться за дело, время не терпит! Мы потеряли шесть месяцев, и теперь каждая минута дорога! Так что надо засучить рукава и действовать вовсю!.. – Я думал, что по такому важному вопросу полковник Стигга примет меня лично! Его искоса брошенный взгляд и явное смущение были красноречивее слов. Но он все-таки решился как-то объяснить мне ситуацию. – Видите ли, дело в том, что пришлось реорганизовать нашу службу. Некоторые из нас перемещены. На них возложено исполнение других обязанностей… Теперь же нам необходимо подготовить для вас паспорт, наметить маршрут вашей поездки и поработать с вами примерно полдня, чтобывы ознакомились с шифрами… – Я всегда готов, – ответил я. Да, я действительно был постоянно готов. Что еще мне оставалось? Я вернулся к себе в довольно удрученном состоянии. Почему они меня пощадили? Почему вновь обратились ко мне? Берзина сместили, в чем я уже ничуть не сомневался и о чем искренне сожалел. Но все-таки я ответил согласием, и это только потому, что, по моему глубокому убеждению, Я. К. Берзин посоветовал бы мне поступить именно так. Ибо поручаемая мне миссия была одобрена и подготовлена им самым. Поэтому я оставался, так сказать, в его фарватере, оставался верен моей с ним договоренности. Только это и было важно для меня. Более чем когда-либо борьба против нацизма обрела теперь решающее, исключительное значение. Группы, которые мне предстояло подобрать, подпольная борьба, механизм которой я должен был создать, – все это было под моей ответственностью. А уж если машина будет пущена в ход, думал я, то ничто не сможет ее остановить! В следующую встречу с капитаном эта моя убежденность еще больше окрепла. Я поставил только одно условие: – Не знаю, каково положение людей, которым вы даете подобные поручения, но пусть будет ясно: я берусь за эту работу как убежденный коммунист. И еще: я не военный и не стремлюсь быть кадровым офицером… – Это как вам угодно, – ответил он, – но зачислены вы в кадры или нет, для нас вы – сотрудник в звании полковника. – Какое бы звание вы мне ни присвоили, мне это безразлично и не интересует меня… Капитан представил меня специалисту-шифровальщику. Наш шифр был разработан на основе романа Бальзака «Тридцатилетняя женщина». В течение нескольких часов он обучал меня, как зашифровывать донесения. Мне сообщили о приготовленном для меня за рубежом паспорте на имя канадца из Квебека (это избавляло меня от обязательного знания английского) и сказали, что в Брюсселе связь со мной будет поддерживать один из служащих советского торгпредства. Меня предупредили, что перед отъездом я должен встретиться с новым начальником разведки. Он принял меня в кабинете Берзина. Там ничто не изменилось… К новому начальнику я не мог отнестись с чувством той же симпатии и уважения, какое испытывал к его предшественнику. На вид ему было лет сорок пять. Он любезно принял меня и сразу же попытался успокоить: – Мы полностью, без каких бы то ни было изменений принимаем прежний план. Он встал, подошел к все еще висевшей на стене большой карте мира и продолжил: – Я знаю, что в настоящий момент в Германии мы почти ничего не делаем (тут мне вспомнились слова Берзина о том, что, опасаясь провокаций, Сталин лично распорядился о такой бездеятельности), но мы могли бы создать группу в каком-нибудь немецком городе, расположенном вплотную к границе… Он говорил и пальцем искал какую-то точку на карте. Эта подробность пришла мне на память много лет спустя, когда в докладе Хрущева на XX съезде партии я прочитал, что у Сталина была привычка беседовать с его генералами на стратегические темы и водить при этом указательным пальцем по глобусу. – Да, в каком-нибудь немецком городе, им мог бы быть, например, Страсбург… Ну и ну, сказал я себе, уж коли начальник разведки относит Страсбург к Германии!.. Тут я впервые понял, на каком уровне находятся результаты «замен», производимых Сталиным. В дальнейшем мне еще не раз предстояло с грустью вспоминать погибшего Берзина… Значит, НКВД поставило одного из своих во главе секретной службы, подумал я. Если он разбирается в делах разведки так же хорошо, как в географии, то мне, вероятно, придется столкнуться с известными трудностями. К сожалению, это мое предчувствие подтвердилось. Разговор между нами ненадолго прервался. По резкому изменению цвета лица находившегося в кабинете капитана – из бледного оно стало багровым – начальник разведки понял, что оплошал. Мне не оставалось ничего другого, как протянуть ему спасительную соломинку и помочь выйти из замешательства. – Вы совершенно правы! – воскликнул я. – Страсбург, в сущности говоря, обладает всеми признаками истинно немецкого города, хотя и расположен на французской территории. Мы попробуем создать там новую группу… – Вот именно! – произнес он с явным облегчением. – Как раз это я и хотел сказать: французский город, совсем близко от германской границы… – Молодец, – шепнул мне капитан. – Вы хорошо вышли из положения, а то ведь он такое ляпнул… – Ах, знаете ли, – ответил я с абсолютно серьезным выражением лица, – ошибиться может любой человек… Но я окончательно осознал, что с таким «компетентным» руководством мне придется хлебнуть немало горя. Прежде чем покинуть Советский Союз, я пошел проститься с моим сыном Мишелем. С болью в сердце я оставлял его в интернате, который с точки зрения возможных перемен в моей судьбе казался мне скорее приютом для сирот. – Мишель, – сказал я ему, – я должен выполнить одно партийное задание, и в течение некоторого времени меня здесь не будет… Он ничего не ответил. Получалось так, будто я бросаю сына на произвол судьбы. Поцеловав мальчика, я пошел… Когда я прибыл на железнодорожную станцию, находящуюся в двух километрах от интерната, увидел быстро приближавшуюся ко мне маленькую фигурку. Это был Мишель, мой сын. Сквозь рыдания он громко произнес слова, которые никогда не забуду: – Не оставляй меня!.. Не оставляй!.. Не хочу оставаться здесь один!.. Нам было суждено свидеться лишь через шестнадцать лет… Я отправился в Бельгию через Ленинград и Стокгольм. В Антверпене, в назначенном месте, мне вручили мой новый паспорт, оформленный на имя Адама Миклера, канадского промышленника, желающего обосноваться в Бельгии. 2. THE FOREIGN EXCELLENT TRENCH-COAT «Канадский промышленник» Адам Миклер не случайно решил начать свою деловую жизнь именно в Бельгии. Законы этой небольшой страны, принципиально придерживающейся нейтралитета, дают такие возможности для «разведывательной деятельности» (если, конечно, она не направлена против самой Бельгии), каких больше нигде – или почти нигде – не найти. Ее географическое положение позволяет быстро переместиться в Германию, во Францию или в Скандинавию. Кроме того, – и это также весьма важно – Адам Миклер мог рассчитывать здесь на своего рода трамплин для своих дальнейших деловых начинаний. Предлагая Я. К. Берзину создать маскировочные фирмы, я имел в виду совершенно конкретный проект. В 1937 году, перед возвращением в Москву после моей второй поездки в Париж, я на несколько часов задержался в Брюсселе для встречи с моим старым знакомым Лео Гроссфогелем[38 - Лео Гроссфогель родился в 1901 году в Страсбурге. После возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии стал гражданином Франции. В 1925 году дезертировал из армия, в связи с чем потерял французское гражданство. Уехал в Палестину, а затем в Бельгию. – Прим. ред.]. Сойдя с поезда, я помчался к нему. После нескольких лет, проведенных в Палестине, в период между 1929 – 1932 гг. я несколько раз виделся с Лео, когда приезжал в Брюссель для пропагандистских выступлений. Страсбург – родина еврейского семейства Гроссфогелей, Лео было начал учиться в Берлине, но в 1925 году бросил все и отправился в Палестину, где вступил в коммунистическую партию и оказался одним из самых способных и активных ее деятелей. В 1928 году он переселился в Бельгию, присоединившись к двум членам своей семьи, ставшим владельцами фирмы «Au roi du Caouchouc» («Король каучука»). Вскоре он стал ее коммерческим директором. Но несмотря на все это, Лео Гроссфогель отнюдь не изменил своим убеждениям. Почтенный фабрикант, известный всему промышленному и торговому Брюсселю, обеспечивал связь между Брюсселем и компартиями Ближнего Востока. Со временем он перестал заниматься этим весьма важным делом и всецело посвятил себя работе на советскую разведку. Но сначала несколько слов о нашей «крыше»… Мы создали собственное предприятие. Фирма «Король каучука» изготовляла непромокаемые плащи, и Лео предложил учредить экспортную компанию для сбыта ее продукции через многочисленные филиалы за рубежом. И вот осенью 1938 года возникла фирма «The Foreign Excellent Trench-Coat» («Отличный заграничный плащ»), чьи дела под умелым руководством Лео быстро пошли в гору. На пост директора назначается известный делец Жюль Жаспар – выходец из семьи политических деятелей. Брат его был премьер-министром, а он сам – бельгийским консулом в различных странах, где его связи в правящих кругах прямо-таки чудодейственным образом помогают нам работать. Он быстро основывает филиалы в Швеции, Дании, Норвегии[39 - Создание филиалов в других странах было затруднено правовыми нормами, ограничивающими деятельность иностранных коммерческих предприятий на территории этих стран. – Прим. ред.]. В своей родной Бельгии заручается поддержкой официальных инстанций, которые в этот период стремятся оживить сильно сократившийся экспорт. Жюль Жаспар, давний знакомый Лео Гроссфогеля, а также Назарен Драйи, наш главный бухгалтер, опытный и энергичный работник, убежденный антинацист, знают, что прибыли фирмы идут на финансирование организаций, борющихся против фашизма. Лео Гроссфогель входит в состав правления фирмы «The Foreign Excellent Trench-Coat», и поэтому Адам Миклер становится одним из его акционеров. Предприятие быстро развивается. К маю 1940 года в скандинавских странах работают его вполне преуспевающие филиалы, установлены связи с Италией, Германией, Францией, Голландией и – представьте себе – даже с Японией, где мы закупаем искусственный шелк. Во всех этих представительствах действуют почтенные коммерсанты, бесконечно далекие от малейших подозрений относительно истинных целей головной фирмы в Брюсселе. В начале лета 1938 года моя жена Люба прибыла в Бельгию с нашим вторым сыном Эдгаром, которому тогда было полтора года. В окружении семьи я по всем статьям похожу на благополучного бизнесмена, серьезного и внушающего полное доверие. Люба, естественно, очень заботливая хозяйка и мать семейства. Выполнив свои обязанности домашней хозяйки и светской женщины, она обеспечивает связь с представителем Центра – служащим советского торгового представительства в Брюсселе. Мы снимаем скромную квартиру на авеню Ришар-Нейберг. Гроссфогели – наши соседи, они проживают в доме номер 117 на авеню Прюдан-Боль. Семьи Гроссфогель, Драйи и Миклер связаны тесной дружбой и охотно ходят друг к другу в гости. Понятно, что на выбранном нами пути время от времени неизбежно возникали непредвиденные обстоятельства. Любе пришлось убедиться в этом уже при поездке из Москвы в Брюссель. Чтобы по возможности уберечь ее от тех или иных осложнений, ей вручили паспорт на имя французской учительницы, не предусмотрев, однако, всех связанных с этим подробностей. В Хельсинки таксист, белогвардеец-эмигрант, удивился: – Вы сказали, что вы француженка, тогда почему же ваш малыш говорит по-русски? А Люба пропустила мимо ушей, что Эдгар пролепетал несколько русских слов… – Это вы верно заметили, – ответила она. – У него сызмальства открылись способности к языкам, и за время нашего пребывания в СССР мальчик усвоил какие-то обрывки… Никогда не удается предвидеть все! Это я уразумел несколько позже… Я жил нормально, то есть в полном соответствии с моим статусом брюссельского промышленника. Открыл личный текущий счет в крупном банке, но время шло, а мне все не присылали чековой книжки на мое имя. Вместе с Лео я отправился в банк для выяснения причин такой задержки. Полученный нами ответ оказался крайне неприятным: выяснилось, что незадолго до того правление банка приняло решение посылать на своих иностранных вкладчиков запросы в страны, откуда они прибыли… Нетрудно вообразить, каким оказался бы результат подобного запроса об Адаме Миклере – «гражданине Квебека». Посоветовавшись, мы с Лео решили пригласить директора банка на обед. В разгар трапезы я рассказал ему свою маленькую историю: я еврей и наряду с моей коммерческой деятельностью стараюсь помогать своим соплеменникам, желающим изымать свои вклады из немецких банков. Все необходимые для этого операции должны осуществляться в полной тайне. Вот почему я попросил его коллегу в Квебеке на любой запрос обо мне отвечать, будто там, в Квебеке, я «неизвестен». Брюссельский банкир поверил мне и, выразив сожаление, что я не предупредил его об этом заранее, послал в Канаду телеграмму, в которой аннулировал свой запрос. Несколько дней спустя я получил чековую книжку и, чтобы доказать директору банка, что я ему не солгал, депонировал на свой счет крупную сумму, «полученную от семейств немецких евреев»… Как только наша коммерческая «крыша» была признана достаточно надежной. Центр начал посылать нам подкрепление. Весной 1939 года приехал Карлос Аламо, «уругвайский гражданин» – офицер Красной Армии, известный в Советском Союзе под именем Михаила Макарова. Овеянный славой героя, он прибыл к нам из Испании, где сражался в подразделении республиканских военно-воздушных сил. Как человек и солдат, он отличался безрассудной отвагой. Однажды, когда франкистские части угрожающе потеснили республиканцев, его эскадрилья получила приказ поддержать пехоту. Самолеты были в полной боевой готовности, но по какой-то необъяснимой причине летчиков на месте не оказалось. Тогда Аламо добровольно вскочил в самолет, взлетел, вышел на цель, поразил ее, затем повернул на обратный курс, приземлился на аэродроме и гордо встал около своей машины. Вроде ничего особенного, если бы не один штрих: Аламо никогда не был пилотом, а служил механиком в составе подразделения наземного обслуживания![40 - Михаил Варфоломеевич Макаров в Испании был переводчиком. – Прим. ред.] Наша первая встреча с ним назначается на восемь с половиной часов утра в антверпенском зоопарке. В указанное время Аламо появляется и проходит мимо, притворяясь, будто не заметил меня. Через трое суток новая встреча на том же месте. Аламо пришел, но не приближается ко мне и вдруг поспешно удаляется. От Большакова – моего связного в советском торгпредстве – узнаю, что Аламо не мог заговорить со мной – за ним был хвост. Я же ничего не заметил. Заинтригованный, прошу Большакова рассказать об этом поподробнее. Тогда он мне говорит: – Оба раза здесь были какие-то типы, которые бегали взад и вперед. – Тогда твой парень форменный идиот! Эти люди бегают здесь уже десять лет! Они спортсмены. Каждое утро приходят в зоопарк на тренировку. Я уже было подумал, что зря мы превозносим этого Аламо до небес. Однако очень скоро у меня сложилось самое благоприятное впечатление о нем. Правда, многое, несомненно, свидетельствовало о его неподготовленности. Герои на полях сражений не всегда становятся хорошими разведчиками. Его обучение на радиста в Центре длилось всего три месяца, что было явно недостаточно для подготовки виртуоза в этом деле. Но его чисто человеческие качества с лихвой компенсировали эти недостатки. Все преимущества, которые давала наша коммерческая «крыша», разумеется, распространились и на Аламо. Его мы сделали директором филиала «Короля каучука» в Остенде. Конечно, он не обнаружил энтузиазма в деле сбыта водонепроницаемых плащей и полупальто… Это я вполне мог понять. Спуститься с небес Астурии в какую-то бельгийскую лавочку – вот уж и впрямь головокружительное падение! Но мы вышли из положения, придав ему в помощь замечательную управляющую, госпожу Хоорикс, взявшую на себя всю полноту материальной ответственности. Летом 1939 года, под именем Винсента Сиерра, к нам присоединился другой советский офицер, тоже «уругвайский гражданин», Виктор Сукулов. В ходе дальнейшего повествования мы еще не раз встретимся с ним, но он будет фигурировать под псевдонимом Кент[41 - Виктор Сукулов (Анатолий Маркович Гуревич) был в Испании переводчиком на подводной лодке. – Прим. ред.]. Его пребывание в Бельгии намечалось на срок в один год, после чего ему предстояло возглавить наш филиал в Дании. Но если Аламо никак не мог избавиться от дилетантизма, то Кент с усердием, даже горячностью принялся за учебу, став студентом Свободного Брюссельского университета, где изучал бухгалтерское дело и торговое право. Люба, также поступившая в этот университет на литературный факультет, выполняла функции связной между нами и Кентом. Так же как и Аламо, Кент отличился в Испании, хорошо показал себя при выполнении секретных заданий, но мне он внушал меньше доверия, нежели его товарищ. Почему-то я заподозрил, что он работает как на НКВД, так и на армейскую разведку. В этом не было ничего необычного. У работников НКВД выработалась скверная привычка внедрять своих агентов в ГРУ – Главное разведуправление Генштаба Красной Армии. В этом смысле «Красный оркестр» не оказался исключением, в чем я неоднократно имел случай убедиться. В начале 1940 года сотрудник брюссельского торгпредства, через которого мы держали связь с Центром, заявил, что больше не сможет выполнять эту функцию, поскольку НКВД непрерывно следит за ним. Я сразу же известил об этом своего Директора в Москве, после чего слежка прекратилась. В 1941 году я заметил, что один из курьеров советского военного атташе в Виши с излишним усердием занимается делами, нисколько его не касающимися. Такие дела нельзя оправдать ничем, и, поскольку ответственность за деятельность всех групп «Красного оркестра» лежала на мне, я, естественно, считал ненормальным и даже опасным, чтобы обмен информацией между Центром и нашей сетью осуществлялся при посредничестве официальных советских инстанций. Понять это нетрудно: ведь за сотрудниками этих организаций ведется пристальное наблюдение со стороны контрразведки, которая, в частности, может перехватывать телеграммы посольств… Было страшной ошибкой не воспользоваться оставшимися нам считанными мирными месяцами для установления в нейтральных странах прямых контактов при помощи радиопередатчиков, надежных курьеров и «почтовых ящиков». За эту ошибку нам пришлось расплачиваться очень дорогой ценой. Начиная с лета 1938 года и до начала войны мы, строго говоря, избегали какой бы то ни было разведывательной деятельности. Наша цель сводилась к одному: со всех сторон обезопасить «крышу», под которой мы маскировались, и быть во всеоружии с первых же пушечных выстрелов. Нельзя было терять ни минуты – роковой час приближался. 3. ВЕЛИКАЯ ИЛЛЮЗИЯ 1 октября 1938 года газета «Пари-Суар» во всю ширину первой полосы возвещает «благую весть»: накануне ночью в Мюнхене Даладье и Чемберлен уступили требованиям Гитлера относительно Судетов. Они капитулировали перед фюрером. Дома, в Париже и Лондоне, им устроили триумфальную встречу. Как же – ведь их стараниями удалось избежать войны! И для того чтобы еще лучше предохранить «мир», французское и британское правительства, ослепленные собственной трусостью, заключают с нацистской Германией пакты о ненападении. Гитлер подписывается под ними обеими руками и вторгается в Чехословакию. Обе «демократии» возмущены, но ненадолго, Уронив скупую слезу, они быстро утирают ее складками белого флага капитуляции и тут же вновь становятся на путь компромиссов. Однако в этом странном спортивном соревновании самым быстрым оказывается Сталин. 23 августа 1939 года гитлеровская Германия и Советский Союз подписывают в Кремле пакт о ненападении. Мой будущий «ангел-хранитель» гестаповец Берг, бывший тогда телохранителем Риббентропа, позже расскажет мне, в какой атмосфере ликования развертывалась эта церемония. Чтобы отметить такое событие, подали шампанское, и Сталин, подняв свой бокал, произнес незабываемый тост: – Я знаю, как сильно немецкий народ любит своего фюрера, и поэтому с удовольствием выпью за его здоровье. Это чувство удовольствия наверняка не разделяли тысячи немецких коммунистов, томившихся в концентрационных лагерях по милости «любимого» фюрера. Для меня этот пакт не был неожиданностью. После «чисток», после уничтожения лучших партийных и военных кадров компромисс, к которому Сталин стремился годами, стал неизбежным. Во всяком случае, внимательный наблюдатель не мог не заметить ускорение этого процесса. В апреле 1939 года Максим Литвинов, нарком иностранных дел Советского Союза, предлагает британскому послу заключить англо-франко-советский пакт о взаимопомощи. Две недели спустя Литвинова заменяет Молотов. 5 мая, через два дня после смещения Литвинова, советский поверенный в делах в Берлине Астахов встречается с германским дипломатом Юлиусом Шнурре. Астахов недвусмысленно объясняет своему собеседнику, что «отставка» Литвинова, вызванная его политикой альянса с Францией и Англией, может привести к возникновению новой ситуации между Германией и Советским Союзом. – Отныне вам уже не придется иметь дело с Литвиновым… Чтобы потрафить Гитлеру, Сталин заботился о «расовой чистоте» в дипломатической сфере. А «твердокаменным» коммунистам, по-прежнему предававшимся иллюзии, будто подписание советско-германского пакта завершает еще один маневр «гениального» товарища Сталина, пришлось испытать чувство полного разочарования. 31 октября 1939 года Молотов, выступая на сессии Верховного СоветаСССР, произнес речь, рассеявшую все сомнения: «…За последние несколько месяцев такие понятия, как „агрессия“, „агрессор“, получили новое конкретное содержание… Германия находится в положении государства, стремящегося к скорейшему окончанию войны и к миру, а Англия и Франция, вчера еще ратовавшие против агрессии, стоят за продолжение войны и против заключения мира. Роли, как видите, меняются». Да, люди это видели! С полным недоумением они протирали себе глаза, но продолжали видеть и слышать! «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать это – дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой… Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за „уничтожение гитлеризма“, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за „демократию“. И, наконец, для тех, кто еще не понял всего, Молотов добавил: «Мы всегда были того мнения, что сильная Германия является необходимым условием прочного мира в Европе». Читая эту речь, я невольно спрашивал себя, зачем, собственно, я приехал в Европу и что мне здесь делать? Впрочем, у меня не было свободного времени, чтобы слишком долго размышлять над этим вопросом. В конце 1939 года я получил несколько приказаний, из которых явствовало, что новое руководство Центра уже не заинтересовано в создании крупной разведсети. Центр не только перестал засылать обещанных нам эмиссаров для работы в филиалах фирмы «Король каучука», но вдобавок в нескольких телеграммах, каждое слово которых было тщательно взвешено, настоятельно просил меня вернуть в Москву Аламо и Кента, а Лео Гроссфогеля отправить в Соединенные Штаты. Что же до меня, то меня пригласили… возвратиться в Москву. Мой ответ был ясен и четок: война между Германией и Советским Союзом неизбежна. Если Центр этого требует, то Аламо и Кент поедут в Москву. Но не следует рассчитывать на то, что я и Лео Гроссфогель разрушим созданное нами. Эта попытка не была единственной. Центр также решил отозвать Рихарда Зорге в Москву, а на его место послать какого-то безвестного полковника. Но наше руководство все-таки поняло, что такого, как Зорге, заменять нельзя, и в конце концов оставило его в Токио. Но с этого момента в Центре почему-то зародилось подозрение, будто Зорге – двойной агент, а может, даже хуже того – троцкист. В течение нескольких недель его донесения оставались нерасшифрованными…[42 - Мало вероятно, чтобы Л. Треппер был так хорошо осведомлен о деятельности Р. Зорге, тем более об отношении к нему Центра. – Прим. ред.] Мануильский разослал по всем секциям Коминтерна указание относительно одобрения и проведения в жизнь политики Сталина. Соответствующую директиву можно резюмировать следующим образом: война между нацистской Германией и англо-французскими союзниками есть война между двумя центрами империализма. Следовательно, рабочих она не касается. Годами руководство Коминтерна твердило, что борьба против Гитлера – это демократическая борьба против варварства. А в свете советско-германского пакта эта война вдруг стала империалистической. Коммунистам предписывалось начать широковещательную кампанию против войны и разоблачать империалистические цели Англии. Г. Димитров писал в то время, что «легенда о якобы справедливом характере антифашистской войны должна быть разрушена». Я не мог не видеть, до какой степени такая политика дезориентировала активистов бельгийской компартии… Иные с тяжелым сердцем подчинялись ей. Другие, отчаявшись, покидали партийные ряды. 1 сентября 1939 года на рассвете дивизии вермахта вторглись в Польшу. Наша система связи информировала нас о продвижении гитлеровских орд и совершаемых ими зверствах. Особые подразделения эсэсовцев убивали тысячи евреев и поляков. По дошедшим до нас сведениям, 8 октября, в день пребывания Геббельса в Лодзи, эти головорезы учинили погром, выбрасывали еврейских детей из окон домов. В те же дни Красная Армия, в которой я должен был бы служить, не окажись я за границей, ввела свои войска в другую часть разделенной Польши, а Молотов направил Риббентропу поздравление по поводу великолепных успехов германской армии, позволивших низвергнуть это уродливое детище Версальского договора. Причины, побудившие Сталина годом раньше ликвидировать польскую компартию, теперь представлялись совершенно очевидными, ибо коммунисты этой страны ни за что бы не потерпели такого позора! Они доказали это в первые же дни войны, когда заключенные в тюрьмы члены партии просили освободить их и отправить на фронт, чтобы сражаться против вермахта. Через месяц после подписания пакта замысел Сталина стал еще яснее: 28 сентября 1939 года Советский Союз и Германия заключили договор о дружбе. Переговоры между третьим рейхом и Советским Союзом по поводу раздела сфер влияния после победы вермахта над Англией продолжались в течение последних трех месяцев 1939 года. И в разгар всех этих бурных событий, когда сама история опровергала различные воззрения и идеалы, мы, составлявшие изначальное ядро «Красного оркестра», словно бы цеплялись за одну-единственную мысль: какими бы ни были замыслы Сталина, войны с Германией ему не избежать. Эта мысль служила нам своеобразным компасом. Он указывал нам курс и не давал пойти ко дну. Надо было выстоять вопреки всему и вся! Конечно, нами овладевали противоречивые настроения, наше душевное состояние бывало порой крайне тягостным, но мы никогда не забывали, в чем наша миссия, какие цели мы сами поставили перед собой, и все время ясно понимали, что не имеем никакого права дезертировать. И разве Москва не желала, чтобы мы были именно такими? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=133500) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 В 1918 году Советская Россия еще не имела дипломатических отношений с большинством стран Европы. Ленину пришлось переправить это письмо через Швейцарию. А в описываемое время, благодаря вмешательству руководителей австрийской социал-демократии, его вскоре освободили. Человек, которого в 1914 г. обвинили в «шпионаже», стал вождем Октябрьской революции. – Прим. авт. 2 У евреев – особо «чистая» еда, которую по религиозным законам можно употреблять в пищу. – Прим. перев 3 То есть германского Вильгельма и австрийского Франца Иосифа. – Прим. перев. 4 Львов в то время находился на территории Польши. – Прим. ред. 5 Гистадрут – Всеобщая федерация трудящихся, основанная в Хайфе в 1920 году. – Прим. авт. 6 Социалистическая рабочая партия Палестины была основана в 1919 году. В 1921 году была переименована в Коммунистическую партию Палестины. – Прим. ред. 7 Левая сионистская партия, чье заявление о приеме в III Интернационал было отклонено, так как она пропагандировала создание отдельного еврейского государства. – Прим. авт. 8 Красный интернационал профсоюзов (Профинтерн), международное объединение революционных профсоюзов в 1921 – 1937 годах. – Прим. перев. 9 Штокштиль. Он участвовал в гражданской войне в Испании, был ранен. Во время оккупации Франции вступил в ряды Сопротивления. Умер в Тулузе в 1943 году. – Прим. авт. 10 Впоследствии Анна стала бойцом Сопротивления во Франции. Ее арестовали и отправили в Освенцим, где она погибла. – Прим. авт. 11 Британская полиция предложила Л. Трепперу оставить Палестину, в противном случае ему грозило интернирование на один из британских островов. Л. Треппер выбрал первое. В английском докладе о «Красном оркестре» содержатся следующие данные палестинской полиции: «Л. Треппер был впервые отмечен полицией в августе 1926 года. В то время он был внесен в список как известный член клуба союза МОПРа в Тель-Авиве… 14 июня 1929 года был арестован во время обыска в Тель-Авиве и находился в заключении пятнадцать дней. Позднее, в том же году, стал членом Коммунистической партии Палестины». – Прим. ред. 12 ИРС – Иностранная рабочая сила. Эта организация состояла из различных национальных секций зарубежных коммунистов, живших во Франции. Деятельностью ИРС руководил специальный отдел ЦК ФКП. – Прим. авт. 13 Жорж Куртелин (1858 – 1929), французский комедиограф. – Прим. перев. 14 Справедливости ради следует отметить, что такой подход к союзу с социал-демократами был выработан на VI конгрессе Коминтерна в соответствии с линией Сталина. – Прим. ред. 15 Воронцово Поле – недалеко от Курского вокзала, там находился Дом политэмигрантов. Сейчас улицаОбуха. – Прим.перев. 16 Коммунистический университет трудящихся Востока. – Прим. перев. 17 Здесь автор ошибается. В этой статье, опубликованной 2 марта 1930 года в газете «Правда», наоборот, осуждался принцип насильственного объединения в колхозы. Другое дело, что статья носила явно декларативный характер. Опубликовав ее, Сталин прибег к своему обычному маневру: свалить собственную вину за перегибы в колхозном строительстве на послушных исполнителей его воли. – Прим. ред. 18 С декабря 1922 года по март 1923 года В. И. Ленин диктовал свой дневник, свои последние письма, и в частности «Письмо к съезду», которое впервые было опубликовано только после XX съезда КПСС. – Прим. ред. 19 Видимо, автор имеет в виду известное высказывание Сталина о том, что партия должна быть чем-то похожа на «орден меченосцев». Это, кстати, лишь повторение мысли Троцкого: партия должна быть похожа на касту самураев, где верность и лояльность, дисциплина являются ценностями самостоятельного порядка. Для В. И. Ленина партия – это добровольный, сплоченный союз единомышленников. – Прим. ред. 20 События тридцатых годов приобрели такой оборот, что партия сама оказалась заложницей культа и жертвой творившегося беззакония. Тем не менее законы политической жизни таковы, что ответственность за политику несет партия, взявшая на себя бремя руководства страной. В. И. Ленин не раз подчеркивал, что «партия ответственна» как за свои действия, так и за действия тех, кем она руководит. – Прим. ред. 21 О ликвидации Бела Куна и польских коммунистов я узнал от уцелевших товарищей, находившихся со мной в камере на Лубянке после войны. – Прим. авт . 22 С 1936 по 1938 год Ежов был наркомом внутренних дел. – Прим. авт. 23 11 июня 1937 года в «Правде» было опубликована сообщение об окончании следствия и предстоящем судебном процессе по делу М. Н. Тухачевского и других. – Прим. ред. 24 По подсчетам, сделанным генерал-лейтенантом А. И. Тодорским, сталинские репрессии вырубили: из пяти маршалов – трех (А. И. Егоров, М. Н. Тухачевский, В. К. Блюхер); из пяти командармов 1-го ранга – трех; из 10 командармов 2-го ранга – всех; из 57 комкоров – 50; из 186 комдивов – 154; из 16 армейских комиссаров 1-го и 2-го рангов – всех; из 28 корпусных комиссаров – 25; из 64 дивизионных комиссаров – 58; из 456 полковников – 401. – Прим. ред. 25 Ян Карлович Берзин (Петерис Кюзис – 1889 – 1938). Активный участник Октябрьской революции и гражданской войны, ближайший соратник Ф. Э. Дзержинского. С 1924 года – начальник Главного разведывательного управления РККА, выдающийся организатор и руководитель советской военной разведки. – Прим. ред. 26 Л. Треппер ошибается, Я. К. Берзин не принимал участия в подавлении контрреволюционного заговора Р. Локкарта в 1918 году. – Прим. ред На сасамом деле это был Э.П. Берзин (1894-1938), командир 6-го дивизиона латышских стрелков, пиком его карьеры было руководство трестом «Дальстрой» (организация, начавшее промышленное освоени Колымы, подчинялась НКВД) в 1932-1938, расстрелян как враг народа. – Евгений Немец 27 Эта встреча не могла состояться в 1938 году, так как Рихард Зорге находился в то время в Японии. – Прим. ред. 28 Эта версия встречи Рихарда Зорге и Я. К. Берзина во многом противоречит фактам. Еще до поездки в Японию Р. Зорге в течение ряда лет руководил советской разведывательной сетью в Китае, поэтому он хорошо представлял себе эту работу. – Прим.ред . 29 Рихард Зорге устраивался корреспондентом указанной газеты самостоятельно. – Прим. ред. 30 Французская контрразведка. – Прим. ред. 31 Так же как и многие соратники Я. К. Берзина, полковник Стигга был расстрелян в 1938 году, – Прим. ред. 32 Эта встреча могла произойти в начале 1935 года, до отъезда Я. К. Берзина на Дальний Восток, куда он был назначен на должность заместителя командующего Особой Дальневосточной армией, которую возглавлял В. К. Блюхер. Затем Я. К. Берзин находился в Испании в качестве главного военного советника и вернулся в Советский Союз летом 1937 года. Вплоть до своего ареста Я. К. Берзин был начальником разведуправления Красной Армии. После страшных пыток и истязаний он был расстрелян в июле 1938 года. – Прим. ред. 33 Это не совсем верно. От агентов поступала в основном объективная информация. Видимо, здесь имеется в виду информация, поступавшая по официальным каналам. – Прим. ред. 34 Глава разведывательной группы в какой-либо стране. – Прим. авт. 35 «Юманите» имела на сотнях предприятий своих рабкоров. Они присылали в газету репортажи об условиях труда, о забастовках и т. д. Более доверительные сообщения с предприятий, работавших на национальную оборону, ие публиковались, а посылались другим адресатам. – Прим. авт. 36 После этой авантюры, из которой Рикье вышел совершенно незапятнанным, руководство Коминтерна решило, что советская разведка в дальнейшем не будет использовать актив коммунистических партий. Намечалось четкое отграничение партийных органов от разведки. Запоздалое, но оправданное решение. Эффективность деятельности рабкоров была в общем очень ограниченной. Вместо этой «мозаичной» работы, состоящей в сборе крупиц информации, следовало отдать предпочтение людям, поставленным на «невралгические» наблюдательные пункты. – Прим. авт. 37 Один из работников Разведупра того времени характеризовал Л. Треппера следующим образом: «…Заслуживает доверия. Считаю его человеком с революционным нутром, близким нам по политическим убеждениям и но национальным мотивам. По деловым качествам – способный разведчик, энергичен, инициативен, находчив, умеет выпутываться из трудных условий. Умеет подходить к людям». – Прим. ред. 38 Лео Гроссфогель родился в 1901 году в Страсбурге. После возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии стал гражданином Франции. В 1925 году дезертировал из армия, в связи с чем потерял французское гражданство. Уехал в Палестину, а затем в Бельгию. – Прим. ред. 39 Создание филиалов в других странах было затруднено правовыми нормами, ограничивающими деятельность иностранных коммерческих предприятий на территории этих стран. – Прим. ред. 40 Михаил Варфоломеевич Макаров в Испании был переводчиком. – Прим. ред. 41 Виктор Сукулов (Анатолий Маркович Гуревич) был в Испании переводчиком на подводной лодке. – Прим. ред. 42 Мало вероятно, чтобы Л. Треппер был так хорошо осведомлен о деятельности Р. Зорге, тем более об отношении к нему Центра. – Прим. ред.