Рассказы Виктор Дмитриевич Колупаев Настройщик роялей Его звали просто настройщиком роялей. Никто не знал, сколько ему лет, но все предполагали, что не менее ста; а ребятишки были уверены, что ему вся тысяча, такой он был сухой, сморщенный и старый. Он появлялся в чьей-нибудь квартире часов в десять утра с небольшим чемоданчиком в руке и долго не мог отдышаться, даже если надо было подниматься всего на второй этаж. Его сразу же приглашали пройти в комнату, предлагали стул, заботливо спрашивали, не налить ли чаю, потому что настройщики на вес золота, ведь инструментов нынче стало много, чуть ли не в каждой квартире, а настройщиков нет. И вот он сидит в чисто прибранной комнате, делая частые неглубокие вздохи, покорно дожидаясь, когда сердце перейдет с галопа на неторопливый шаг, и молчит. Он не произносит ни слова. И седенькой старушке, которая до сих пор с опаской обходит пианино, приходится говорить. Она знает, что раз пришел настройщик роялей, значит надо говорить об инструменте. Она с радостью поговорила бы о чем-нибудь другом, например, о погоде, о том, что в прошлом году грибов «просто пропасть сколько было», или о том, что последнее время сильная ломота в ногах, но положение обязывает говорить только о пианино. – Вот купили эту роялю. Говорят, дочка пусть учится играть. Ей и было-то три года, а уж деньги копить начали. Теперь-то, говорят, в кредит можно купить. Ну да ведь не знаешь, что завтра будет. Купили, и хорошо. Слава богу, Танюша уже второй класс кончает. И играет. Придет со школы и за нее, значит, за пианину эту. Понимает уже все. И по нотам разбирается. Старушка смолкла, ожидая, что заговорит настройщик роялей, но тот не произнес ни слова. И когда молчание стало слишком затягиваться, снова заговорила: – С матерью, с дочкой, значит, моей, они по вечерам сидят. Бренчат, бренчат. Хорошо получается. Особенно эти… этюды. И отец тоже сядет где-нибудь в уголке и слушает. Молчит и слушает. А потом расцелует обеих, а сам чуть не плачет. Их-то ведь ничему не учили… Время такое было. Настройщик слушал и иногда молча кивал головой, чему-то улыбаясь. – Вот я и говорю, – снова начала старушка. – Инструмент, он порядку требует, присмотру. Настроить там или еще что. Я сейчас… – и она поспешно ушла в спальню, покопалась там с минуту, вернулась назад и поставила на столик рядом с пианино масленку от швейной машины. Настройщик по-прежнему молчал, загадочно улыбаясь. Старушка озабоченно огляделась вокруг. Может, еще молоток нужен? Спросить, что ли? – Так, значит, Танюша в час придет? – вдруг звонким мальчишеским голосом спросил настройщик, так что старушка чуть не ойкнула от удивления. Ведь она ему об этом ничего не говорила… – В час… в час… – Ну так я в час и зайду! – весело и громко сказал настройщик. – Как же, – забеспокоилась старушка. – А посмотреть хоть? Может, ремонт ему какой… Да и тише сейчас. Никто не мешает. – А мне никто не мешает! Как же я без Танечки буду его настраивать?! Ничего не выйдет! Совершенно ничего! – Ну, ну, – оторопело сказала старушка. – Молоток-то у нас есть, вы не беспокойтесь. – А я пока пошел дальше, – сказал настройщик, взял свой чемоданчик и вышел из квартиры. На лестничной площадке он немного постоял и решительно позвонил в соседнюю дверь. Его встретила полная высокая женщина в тяжелом, расшитом павлинами халате, в замшевых туфлях с загнутыми вверх носками и с огромной бронзовой брошью на груди. – Вам кого? – деловито и громко осведомилась она. – Я настройщик, – тихим усталым голосом отрекомендовался старик. – А! Наконец-то. Проходите. Терпенья уже от соседей не стало. Ноги об коврик вытрите. Снимать-то ботинки все равно не будете. Проходите вот сюда. Садитесь на этот стул. Пианино у нас чешское. Тыщу рублей вбухали. А оно и играть-то не играет. Настройщик поставил чемоданчик на пол и осторожно опустился на стул, словно тот мог не выдержать его иссохшее тело. Хозяйка квартиры подошла к пианино, открыла крышку и стукнула пятерней по клавишам: – Слышите! Оно и не играет совсем. Настройщик повернулся к инструменту одним ухом, словно прислушиваясь. Женщина еще раз стукнула пальцами по клавишам и извлекла из инструмента какой-то сумасшедший аккорд. Настройщик все так же молча продолжал сидеть на своем стуле. – Что же вы? – загремела хозяйка. – Пришли, так работайте. Или вам тоже стаканчик водки надо? Нет уж! Приходили тут батареи промывать, так сначала им водки надо. А после них ремонту на тридцатку пришлось делать. Водки не дам, и чаю сразу не дам. Сделайте, а потом чаи гоняйте… Что же вы сидите? – Кто у вас на нем играет-то? – осторожно спросил настройщик. – Я играю. А вообще-то для Коленьки купили. А вам-то что до этого? – Нужно, – твердо ответил настройщик. – Коленька, – позвала женщина. – Иди сюда. Уроки потом сделаешь. Из комнаты вышел мальчишка лет десяти и, глядя куда-то в сторону, поздоровался. – Не хочешь играть? – вдруг спросил его настройщик. – Не хочу! Не хочу и не буду! – скороговоркой ответил мальчишка и испуганно посмотрел на мать. Та погрозила ему кулаком и строго выговорила: – Мал еще: хочу не хочу. Что скажу, то и будешь делать. – Коля, сыграй мне что-нибудь, – попросил настройщик. – Просто так, как будто для себя. А я послушаю, что у вас с вашим инструментом. Мальчишка насупился, но все же сел за пианино и сыграл этюд Черни. – Вы слышите, как тихо играет, – сурово сказала Колина мама. – На третьем этаже уже ничего не слышно. За что только деньги берут? – А мне в школе сказали, что у меня слуха совершенно нет, – объявил Коля. – Не твое дело, есть или нет, – отрезала мама. Настройщик подошел к пианино, и Коля поспешно уступил ему место. Старик ласково пробежал по клавишам пальцами обеих рук и осторожно погладил полированную поверхность. – Хороший инструмент. Почти совершенно не расстроен. – Так ведь играет тихо, – забеспокоилась хозяйка. – Соседи играют, у нас все слышно. Мы играем, им хоть бы хны. Ни разу не пришли, не сказали, что мы им мешаем. А мне чуть ли не каждый день приходится стучать в стенку. Телевизор не посмотришь… Сделайте, чтобы играло громко. Чтобы на всех этажах слышно было. – Понимаю. Это пустяковое дело, – сказал настройщик. – А сколько берете? – подозрительно спросила Колина мама. – Я беру десять рублей, – твердо ответил настройщик. – За пустяковое-то дело? – Кому пустяковое, кому – нет. – Ох уж с этими халтурщиками спорить! Все равно вырвут. – Я настройщик роялей, – твердо сказал старик. – Господи, да заплачу я. Сделайте только все, чтобы как гром гремел. – Сделаем. Так, значит, Коля, ты не хочешь играть на пианино? – Нет, – ответил мальчишка, глядя в угол. «А слуха у сорванца действительно нет. Да и у матери тоже», – отметил настройщик. Он снял с пианино передние стенки, верхнюю и нижнюю, вытащил из чемоданчика инструменты, всякие молоточки, ключики, моточки струн и с час провозился с инструментом, ни на кого не обращая внимания и прослушивая его, как врач больного. Потом он поставил стенки на место, закрыл чемоданчик и сказал: – Готово. Можете проверить. Хозяйка недоверчиво подошла и долбанула по клавишам пухлой пятерней. Раздался ужасающий грохот, в окнах зазвенели стекла, и с телевизора упала фарфоровая статуэтка купальщицы. – Ну, теперь они у меня попляшут! – грозно сказала женщина. – Коленька устанет, сама садиться буду. А ну, сынуля, садись. Посмотрим, долго ли они выдержат. Мальчишка, чуть не плача, сел за пианино, и квартира снова наполнилась неимоверным грохотом. – Прекрасно, – сказала Колина мама и выдала настройщику десятку. Тот не торопясь положил деньги в потрепанный бумажник и взялся за чемоданчик. Лишь только он переступил порог квартиры, как гром сразу же смолк. Настройщик на всякий случай переступил порог в обратном направлении и удовлетворенно улыбнулся. В квартире грохотало пианино и дребезжали стекла. Но только в квартире. Сразу же за ее пределами стояла глубокая и приятная тишина. Настройщик знал свое дело. Он поднялся на третий этаж и позвонил в дверь, из которой доносились нестройные звуки пьяного квартета. Здесь все еще праздновали затянувшийся день рождения. Дверь отрыл глава семьи, нетвердо держащийся на ногах, но очень вежливый и нарочито подтянутый. – Папаша, проходите. Мы вас ждали. Шум сейчас мы устраним. Не хотите ли стаканчик за здоровье моей любимой дочери? Впрочем, пардон-с. Бутылки пусты. Но это мы в миг организуем. Садитесь за стол. Это моя жена. Это не то брат жены, не то дядя. Черт их всех запомнит! Его драгоценнейшая супруга. А это моя Варька. Что за черт! Варька, где ты? Не то дядя, не то брат жены оторвал голову от тарелки с салатом из ранних помидор, осоловевшими глазами посмотрел вокруг и сказал: – Я тебя знаю. Ты у меня на барахолке мотоцикл купил. – Молчал бы! – прикрикнула на него жена. – Какой мотоцикл? У тебя и велосипеда-то никогда не было. – И она осторожно бумажной салфеткой сняла со лба мужа кольца тонко нарезанного репчатого лука. – Варька! – зычно крикнул отец. – Иди сюда. И сыграй нам на пианино… Три этюда… Три этюда для верблюда… – Пропел он и вдруг захохотал, а за ним и все остальные. – Она у меня талант! Ее на конкурс хотят послать. Талант, а для отца и гостей не заставишь сыграть! Варька! Ну, Варюшенька, сыграй нам. – У тебя дочь играет, – вдруг обрел дар речи не то брат, не то дядя, – а у меня машину сперли. – И он скривил губы, как бы собираясь заплакать. – Ну что мелет человек, – начала успокаивать его жена. – Какой автомобиль? У тебя и велосипеда-то никогда не было. – Варюшенька, – позвала мать, накладывая себе в тарелку тушеной капусты, – сыграй, доченька. И дедушка послушает. В дверях показалась девочка. Вид у нее был сердитый и вызывающий. – Чего вам надо! Орете второй день, а я вам играй! Все равно ничего не понимаете. – А я говорю: играй! – приказал папа. Настройщик вдруг понимающе подмигнул девочке, и та прыснула в плечо от смеха. Потом села за пианино и отбарабанила что-то совершенно непонятное и наверняка никому до этого не известное. Папа, мама и гости зааплодировали, а дядя-брат сказал: – Я всегда плачу, когда мотоцикл завожу. – Молчал бы уж, – вспылила его жена. – Варька у меня талант, вон как отчебучила! – похвастал папа. – Доченька, сыграй для гостей еще что-нибудь, – попросила мама. – А водочки-то тю-тю, нету, – сказал вдруг настройщик, и все забыли про музыку. – Это мы сейчас сообразим, – уверил папа, и через минуту папа и дядя-брат устремились в магазин. – Нельзя их одних отпускать, – сказала мама и, обе женщины бросились за мужьями. – А теперь мы посмотрим, что случилось с нашим пианино, – довольным голосом сказал настройщик. – И мешать нам никто не будет. – Да, не будет! Сейчас вернутся и затянут «Скакал казак через долину». – Не вернутся. Они дверь не найдут. – Правда, не найдут? Вот здорово! – сказала девочка. – Всегда бы так. – Так и будет. Как только они тебя заставят играть, сразу всем понадобится за чем-нибудь выйти, а дверей, чтобы вернуться назад, они не найдут, пока ты их не захочешь впустить. – И я буду играть одна? – Одна. Никто тебе не помешает. – Спасибо, дедуля, спасибо! – девочка бросилась на шею настройщику роялей, так что тот едва устоял на ногах. – Я бы их совсем не пустила и все время играла. – Как захочешь, так и будет, Варюшенька. А теперь давай вместе возьмемся за него. А? – Давайте. Через час пианино было настроено, и старик, устало закрыв глаза и чему-то улыбаясь, слушал странную и смелую музыку. Варенька импровизировала. Потом они сжалились и впустили гостей в квартиру. Настройщику было выдано десять рублей, и он осторожно положил десятку в потертый бумажник. Девочка не отходила от него и все время повторяла: – Я еще хочу вас видеть. А папе снова захотелось, чтобы дочь сыграла для гостей. Варенька сразу согласилась и заговорщицки подмигнула настройщику. Тот тоже хитро сожмурил глаз, так что лицо его стало похоже на сморщенное яблоко. – Варька, отчебучь! – приказал папа. – Я тебя знаю, – сказал не то дядя, не то брат. – С огромнейшим удовольствием, – по-взрослому сказала девочка и взяла аккорд. – А пивка-то не взяли, – встрепенулся папа. – Пойдем-ка, пока магазины не закрыли. Мужчины чуть ли не бегом выскочили на лестничную площадку. – Опять квартиру не найдут, – заволновалась мама. – Надо проследить. – И обе женщины вышли тоже. – Вот здорово! – закричала в восторге девочка. – Приходите ко мне еще, дедуля. Я так хочу вас еще видеть! – Приду, Варюшенька, приду, – сказал настройщик роялей, подмигнул и вышел за дверь. Здесь он несколько минут постоял, слушая, как девочка переносит в музыку свою маленькую, чистую и уже такую сложную душу. А во дворе препирались папа и мама, которые никак не могли найти свою квартиру. Настройщик знал свое дело. Было пять минут второго, и настройщик роялей снова спустился на второй этаж, где жила Таня. Она уже пришла из школы. – Здравствуй, Танечка, – мальчишески звонким голосом сказал сморщенный старик. – Здравствуйте, – ответила девочка. – Вы настройщик роялей? И вы настроите мое пианино? У него «ля» в третьей октаве расстроено, и «ре» в контроктаве западает. – А мы его вылечим. У тебя хорошее пианино. – Да вы садитесь, – засуетилась бабушка. – Отобедайте. Ведь время уже. – Обед подождет, – ответил настройщик. – Сначала мы займемся лечением. А еще раньше ты, Танюша, сыграешь. Я сяду вот сюда в уголок, и меня совсем нет. Никого нет. Играй. Девочка нерешительно перебирала ноты, не зная, что выбрать. Выбрала седьмую сонату Бетховена. Эту сонату играют редко, но настройщик роялей знал все. Он много раз слышал ее. И в какой раз он подивился тому, как дети чувствуют музыку, как переживают ее, страдают и радуются вместе с ней. Безошибочно, но каждый по-своему. Девочка кончила играть и сказала: – Я очень люблю играть, когда меня слушает папа. Он как-то очень странно слушает, словно помогает мне. И еще я люблю играть с мамой в четыре руки. «Да, – подумал настройщик роялей. – Здесь работы совсем мало. Настроить „ля“ в третьей октаве да подтянуть „ре“ в контроктаве». И все же он провозился целый час. В это время пришел на обед папа, на цыпочках прокрался к дивану, взял в руки книгу, но так и не перевернул ни одной страницы. А настройщик, закончив работу, сложил инструменты в потрепанный чемоданчик и сказал: – А теперь, Танюша, проверь, так ли я настроил твое пианино. Девочка села, и по мере того как она играла, лицо папы меняло свое выражение. Сначала на нем было что-то недоверчивое, потом лицо выразило удивление, затем самый настоящий испуг, и, наконец, восторг и растерянность. – Что вы сделали? – тихо спросил он у настройщика. – Она так никогда еще не играла. Девочка вообще так не может играть. Ей ведь всего десять лет. Что вы сделали? – Я настроил пианино вашей дочери, – скромно ответил старик. – Но… но это что-то невозможное. Она чувствует музыку лучше, чем я. Ведь она еще совсем ребенок. – Она действительно чувствует музыку лучше, чем вы, хотя вы тоже чувствуете ее прекрасно. Об этом мне рассказала сама Танюша. В это время пришла на обед Танина мама, и девочка бросилась ей на шею, рассказывая, как дедушка настроил ей пианино. А папа сказал маме: – Послушай ее. Это что-то невероятное. Таня так сейчас играла! Так прекрасно и необычно, что даже страшно становится. – Ты что-то путаешь, – сказала мама. – Если прекрасно, то не может быть страшно. – Но она никогда не играла так раньше. – Это дедушка так настроил мое пианино, – гордо сказала Таня и запрыгала по комнате, таким образом, по-видимому, выражая свой восторг. – Да, – застенчиво сказал настройщик. – Я просто настроил пианино в унисон с восторженной душой вашей дочери. Бабушка незаметно убрала масленку от швейной машины и пригласила всех к столу обедать, но настройщик выпил только стакан молока, он спешил в следующую квартиру. Папа смущенно протянул ему десять рублей и сказал, что расплачиваться рублями за такую работу просто неудобно. Не может ли он еще что-нибудь сделать для настройщика? – Вы и Танечкина мама сделали для меня и так очень много, – ответил сморщенный старичок. Настройщик осторожно положил деньги в потертый бумажник и откланялся, улыбнувшись на прощанье Танюше. Не успел он выйти за дверь, как девочка бросилась к своему пианино, раскрыла ноты и заиграла. Папа был уже немного подготовлен, а маме пришлось вцепиться в подлокотники кресла так, что у нее побелели ногти. Потом она посмотрела на папу, тот почувствовал ее взгляд и повернулся к ней. Что они говорили друг другу этим взглядом, никто, естественно, так и не узнал. Наверное, очень многое. Настройщик знал свое дело. Он постоял немного перед дверью и поднялся на четвертый этаж, потом на пятый, затем спустился вниз и зашел в соседний подъезд. И снова началось его путешествие по этажам. Часам к семи он устал, годы брали свое, и зашел в ближайший магазин. Там он купил конфет, а в соседнем магазине – игрушек. А когда он выходил из магазина, его уже ждала толпа ребятишек, и он пошел с ними на сквер и там раздал конфеты и игрушки. Он точно знал, кому что нужно дарить. Одним конфеты, другим игрушки. Потом он рассказал им смешную сказку и, когда ребятишки начали, перебивая друг друга, пересказывать и показывать ее в лицах, незаметно ушел от них. Потом ему встретился еще один магазин, зашел он и в него. И снова встретил шумную компанию своих бесчисленных друзей-ребятишек, и снова угощал их конфетами, и дарил игрушки, и даже придумал новую игру, такую интересную, что все тотчас же увлеклись ею, а он незаметно ушел от них. И вот магазины уже начали закрывать, да и денег к тому времени у него уже не осталось. И теперь он уже не угощал ребятишек, а только что-то тихо рассказывал им и незаметно уходил, когда чувствовал, что им интересно и без него. Солнце уже спряталось за дома, а он все шел, не спеша, слыша иногда музыку пианино и роялей, которые он настраивал. Многим людям настраивал он инструменты, мальчишкам и девчонкам, юношам и девушкам и даже одной старушке, которая уже двадцать пять лет была на пенсии. Взрослые звали его просто настройщиком роялей, а дети – дедушкой или дедулей, потому что никто не знал его настоящего имени. И лет ему было, может быть, сто, а может быть, и вся тысяча. Так, во всяком случае, думали ребятишки. Девочка 1 Это произошло однажды вечером в конце мая. В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Я открыл дверь и увидел на пороге девочку лет семи-восьми. Она была в белом коротеньком платьице, маленьких туфельках-босоножках и с большим белым бантом на голове. В руках она держала ученический портфель. – Здравствуйте, маленькая волшебница, – сказал я. – Вы ко мне? Она весело рассмеялась, бросила портфель и кинулась ко мне на шею: – Здравствуй, папка! Какой ты смешной сегодня! Я оторопел на мгновение, но тут же пришел в себя и опустил девочку на пол. – Как ты сказала? Папка? – Папка! Папуля! Папочка! – Вот как… Это даже интересно. Что же мы стоим в таком случае на пороге? Проходи. Она схватила портфель, вприпрыжку вбежала в комнату, бросила портфель на диван, мимоходом потрепала по спине лениво дремавшую кошку, потрогала колючие иголочки кактуса, росшего в горшке на подоконнике, открыла книжный шкаф, переставила стулья и произвела еще немало перестановок, напевая вполголоса какую-то детскую песенку. А я продолжал стоять, наверняка с открытым ртом и предельной степенью недоумения на лице. Как только нервный шок начал немного проходить, я понял, что, несмотря на загадочность, появление этой девочки в моей квартире мне очень приятно. Я даже пожалел, что эта девочка не живет в нашем подъезде. Я бы приглашал ее иногда к себе в гости, а она вот так носилась бы по комнате, совершая беспорядки, непосредственная и веселая, маленькая и легкая, стремительная, как солнечный зайчик. Вот только: «Здравствуй, папка!» Что это? На детскую шутку мало похоже. Может быть, пошутил кто-нибудь из взрослых? Но это было бы слишком жестоко по отношению к самой девочке. А вдруг она перепутала дом? Сейчас ведь все дома одинаковые. Но в таком случае я должен был походить на ее отца. Тоже маловероятно. Тем не менее что-то нужно было делать, и я отложил решение непосильных для меня загадок. Только сама девочка могла мне помочь. – Ну, раз уж ты пришла, то что бы нам купить к чаю? – Ах, папка! – укоризненно ответила она. – Ну конечно, эклер «Снежный». Как будто ты не знаешь! – Да, да, – поспешил ответить я. – Как я мог забыть? – Папка, ты иди в магазин, а я полью цветы. Они у нас совсем засохли. Наверное, я забыла их полить вчера. – Отлично, – сказал я, надевая пиджак. – Я мигом вернусь. Чайник я сейчас включу, а ты его не трогай. Договорились? – Договорились, папа, – и она, снова что-то замурлыкав, достала из кухонного шкафа графин и стала наполнять его водой. Я захлопнул дверь квартиры, спустился вниз и зашел в ближайший кондитерский магазин. Минут через пять я вернулся, неся коробки с пирожными и конфетами. Девочка сидела посреди комнаты, пытаясь растормошить кошку, которая упорно свертывалась клубком, отказываясь играть. Пустой графин стоял рядом. Цветы были политы. – Ну вот я и вернулся. И чай, наверное, уже готов. Посмотри-ка, что я тебе принес! Я разложил коробки на столе, и девочка сама открыла их. Через несколько минут на столе уже стояли варенье, сахар и чашки с дымящимся чаем. Мне было приятно чувствовать себя гостеприимным хозяином. – Ну что ж, начнем, – сказал я. – Прошу садиться, волшебница. Уговаривать ее, конечно, не пришлось. Некоторое время мы молча прихлебывали чай и шарили в коробках, выбирая что-нибудь по вкусу. Я окончательно убедился, что вижу эту девочку впервые. Ни у кого из моих друзей и знакомых не было такой. Она вела себя так, словно действительно была дома. Ни тени смущения или робости. Предметы в комнате, казалось, тоже были ей знакомы и известны. Нашла же она сразу графин. Около стены стоял стул. Это она его поставила. Значит, полит и маленький кактус на книжном шкафу. А его не сразу-то и заметишь. – Знаешь, папа, – сказала она, смешно сморщив носик, – я сегодня получила четверку по русскому языку. За диктант. По некоторым ноткам в ее голосе я понял, что она немного расстроена этим событием. – Как же так? – Так, – внимательно посмотрела она мне в глаза. – И четверочка-то такая, ближе к тройке. – И немного помолчав: – Нет, папочка, не выйдет из меня отличницы. Я же ведь стараюсь. – Ну, ничего, – сказал я и даже осмелился потрепать ее по волосам. – На следующий год ты уж как следует поднажмешь. Правда ведь? – Правда, папка! – И она снова вся засияла, словно крохотное солнышко радости и света. Маленький солнечный зайчик! – Скажи, папа, почему, как только мама куда-нибудь уедет, ты всегда что-нибудь в квартире сделаешь по-своему? Вот как! Значит, еще и мама! А впрочем, почему бы и нет. Мама обязана быть. – Ну и что же я сделал по-своему? Она кивнула головой в сторону окна: – А шторы? – Что шторы? – У нас таких не было. – Ну, это я купил вчера… то есть сегодня. А знаешь что? Давай с тобой играть? Будем пить чай и играть. – За столом? – За столом. А мы будем не спеша пить чай и не спеша играть. – Ну, давай… С этой девочкой было очень интересно говорить. Меня только смущало то обстоятельство, что она называла меня папой. И еще. Я даже не знал ее имени. Спрашивать прямо мне было почему-то неудобно. Может быть, потому, что это расстроило бы игру. Все-таки наверняка игру. Какой же я папа, если не знаю, как зовут дочь. – Мы будем играть с тобой в такую игру. Представим, что мы друг друга не знаем. Хорошо? Она весело рассмеялась и пододвинула поближе к себе коробку конфет. – Ну тогда начали. Мы не знаем друг друга… Девочка, как тебя зовут? – Оля. – Чудесное имя. – А как зовут вас? – А меня зовут, – я набрал полную грудь воздуха и низким, насколько было возможно, голосом пробасил: – Онуфрий Балалаевич. Она даже подпрыгнула от восторга на стуле и засмеялась так, словно по комнате рассыпались серебряные колокольчики. – Ой, папка! Смешной! А почему тебя все зовут Григорий Иванович? А иногда, – тут она прижала палец к губам, словно доверяла большую тайну, – а иногда Григ. Теперь подпрыгнул на стуле я. Но только не от восторга, а от неожиданности. Подпрыгнул да еще подавился горячим чаем. Солнечный зайчик с огромным белым бантом на макушке тихо повизгивал от распиравшего его смеха. Я фыркнул, прокашлялся, взял себя в руки и сказал: – Мы же договорились играть. Значит, пока меня нельзя называть папой. А откуда ты знаешь, что меня зовут Григорием Ивановичем, или Григом? – А откуда ты знаешь, что меня зовут Оля? – Я этого не знаю. – Так ведь это в игре. А вообще, откуда ты знаешь, что меня зовут Оля? Я чуть было не брякнул, что я ее вообще не знаю, не только что ее имени, но вовремя спохватился. – Ну, видишь ли, папы обычно знают, как зовут их детей. Они сами выбирают им имена. Вот и я… А откуда ты знаешь мое имя? – Я же слышу, – и она постучала пальцем по своему уху. – Понятно, – сказал я, чувствуя, что все больше и больше запутываюсь. – А в каком классе ты учишься? И в какой школе? – В первом классе "Б". В школе… в первой школе. – Это здесь, недалеко, за углом? На Зеленой улице? – На Зеленой… Можно, я еще съем пирожное, папа? – Конечно, Оленька. – Я, наверное, придумал хорошую игру. Но я был настолько растерян, что потерял способность задавать вопросы, кроме таких: «Как зовут твоего папу?» и «Откуда ты взялась здесь?» Мы еще минут пятнадцать продолжали играть в придуманную мною игру. Причем девочка показывала поразительную осведомленность обо всем, что касалось меня. Я же удивлялся все больше и больше и наконец понял, что игра ей надоела. Уж очень скучные и нелепые вопросы я задавал. – Я вымою чашки, папочка, – сказала она. И, не дожидаясь ответа, потащила посуду на кухню. Я уселся в кресло и закурил. Через открытую дверь мне была отчетливо видна фигурка девочки, ее загорелое лицо, на котором все время менялись выражения. Она то смешно поджимала губы, когда капли горячей воды брызгали ей на лицо и на руки, то удивленно смотрела на дно чашки, подставленной под струю, где в бешеном водовороте кружились черные чаинки. Ее вздернутый носик выражал любопытство, черные стремительные глаза – нетерпение, плавные движения рук – вполне осознанное чувство грации и пластичность. Все в ней было противоречие. Я подумал, что, наверное, невозможно заранее предугадать, что она сделает в следующее мгновение. А белый огромный бант на макушке окончательно утвердил меня в мысли, что эта девочка – солнечный зайчик. – Папа, – вдруг сказала она, – почему ты так смотришь на меня? – Извини, Оленька. Я задумался. – А почему ты куришь? Я недоуменно пожал плечами. – Ты ведь раньше не курил. – Ах да. Это я так. Просто… Случайно… – Наконец-то она сказала такое, что ко мне не относилось. Я курил давно и ни разу не бросал. Значит, она знает обо мне не все. Девочка вприпрыжку выбежала из кухни, подскочила к радиоприемнику с проигрывателем, включила и, открыв дверцу тумбочки, начала рыться в пластинках. – Папка, ты будешь танцевать со мной лагетту? – Конечно, буду, Оленька. Только тебе придется меня научить. Я никогда не танцевал лагетту. – Ох и хитрый, папка! Ведь мы с тобой почти каждый день танцуем лагетту. Притворяешься? – Давай договоримся, что я забыл этот танец. А ты меня будешь учить. – О-е-ей! – погрозила мне пальцем девочка и снова начала переставлять пластинки. – Пластинки куда-то убежали, папочка. Может быть, у них есть ножки? – Это, наверное, проделки Матильды, Оленька. – Матильда лениво шевельнула хвостом, услышав свое имя. – А шейк или чарльстон тебя не устраивает? – Устраивает, – ответила девочка. И мы стали отплясывать чарльстон. – Тебя, папочка, не перетанцуешь, – сказала девочка, смеясь. – Да я уже и сам с ног валюсь. Танцы кончились. Девочка села за рояль. Старый беккеровский рояль, на котором играло много поколений моих предков. Играла она неважно, но очень старательно, отсчитывая доли такта вслух. Потом вдруг захлопнула крышку рояля и сказала: – Все равно мне Ксения Николаевна больше тройки не поставит. – Если ты очень захочешь, то поставит. – Я поиграю вечером. А вообще-то этот контрданс мне не очень нравится. Вот так, папочка! – Ну, Ксения Николаевна, наверное, знает, что тебе нужно играть. – Я пойду к Марине, папа. Сначала мы с ней поиграем, а потом сделаем уроки. Хорошо? – Хорошо, Оля. Иди, конечно. Девочка взяла портфель, помахала мне рукой и выскочила за дверь. Я бросился вдогонку за ней и крикнул: – Оля! Ты еще зайдешь ко мне? – Что, папа? – ответила она звонким голосом откуда-то уже снизу. – Что ты сказал? – Я говорю, чтобы ты долго не задерживалась. – Хорошо-о-о! Хлопнула входная дверь. Я вернулся и попытался читать книгу, но это заняло меня ненадолго. Я почему-то ждал, что девочка придет снова. Но она не пришла в этот вечер. 2 Утром я, как обычно, наскоро позавтракав, уехал на испытательный полигон. Он был расположен километрах в пятнадцати от Усть-Манска, недалеко от реки, на небольшом, слегка волнистом плоскогорье. Полигон занимал площадь в пять-шесть квадратных километров. Приземистые, но просторные корпуса лабораторий были на первый взгляд разбросаны в совершенном беспорядке по территории полигона. У въезда возле проходной теснились огромные ангары для транспортных автомашин и высилось здание подстанции. В центре блестела отполированная тысячами подошв и шин асфальтированная площадка для запуска капсул. И только стоя на этой площадке, можно было понять, что домики и вагончики лабораторий как магнитом притягивались к этому месту. Не будь на то строгого приказа директора, они окружили бы этот асфальтированный пятачок плотным многоэтажным кольцом. Впрочем, пятачок был не так уж и мал. Его диаметр составлял около двухсот метров. Из нашей группы испытателей кто-нибудь всегда оставался ночевать на полигоне, и поэтому дверь в домик была уже открыта. Внутри раздавались голоса, стук кнопок шахматных часов, возгласы: «Вылазь! Вылазь! Шах тебе!» – А, Григ! Здорово! Значит, и начальство приехало? – Здорово, парни, – сказал я. – Сваливайте шахматы. Феоктистов идет! Шахматы и часы тотчас же убрали, и у всех на лицах появилось сосредоточенное выражение. Феоктистов – руководитель группы испытателей, в которую входило девять человек, – появился на заросшей травой дорожке и еще издали, замахав длинными неуклюжими руками, закричал: – Опять спите! Почему Ерзанов не в капсуле?! – В капсуле он! – также закричав, ответил Иннокентий Семенов, который был дежурным. – В капсуле? В какой капсуле?! В шахматы опять шпарите! – Да в капсуле он! – не выдержал Семенов. – В капсуле. Черта с два! Через неделю запуск, а вы тут блиц гоняете! – Да не гоняли мы… – начал было Семенов и осекся. У других, да и у меня тоже, лица вытянулись: – Ну да?! – Группу Стрижакова хотели, – вдруг совершенно спокойно сказал Феоктистов. – Потом заспорили. А в конце выяснилось, что у них двое кашляют и чихают. У нас вроде никто… Нет? – И он вопросительно огляделся. – Не вздумайте простыть. Тогда запуск снова отложат. – Ну а кого же?.. – чуть заикаясь от волнения, спросил Ерзанов, неизвестно откуда появившийся. – Кого, кого! Веревкина! Вот кого! Мы набросились на Веревкина, что-то кричали, похлопывали и трясли его за плечи. Левка сначала изумился, когда назвали его фамилию, потом обрадовался, когда до него дошел смысл сказанного, затем сконфуженно смутился и бормотал что-то нечленораздельное. – Если бы Филиппыч сейчас видел вас, – сказал Феоктистов, – он бы никого из вас не допустил к запуску, по крайней мере, еще на год. Какие эмоции! Вы что, не умеете держать себя в руках?! – Но ведь радость-то какая! – сказал кто-то из нас. – А если горе, несчастье? Вы, как никто другой, должны владеть своими чувствами. Авария! Семенов – в главную капсулу, остальные дублировать. Волновод времени сужается! Перемычка! Семенов пантерой прыгнул в дверь домика, пролетел половину коридора и скрылся в люке. Мы тоже кинулись по коридору врассыпную по своим местам. Феоктистов, наверное, задал программу имитатору отказов еще с главного пульта в административном домике, потому что, когда я захлопнул за собой люк, с начала сужения волновода времени уже прошло двадцать секунд. Через двадцать секунд волновод времени будет перекрыт. И тогда крышка. Крышка пока еще чисто символическая. Но теория предсказывала, что это может быть на самом деле. Итак, оставалось двадцать секунд. Даже меньше. Нужно или увеличить мощность, поступающую в реверины, которые создают волновод, или увеличить скорость прохождения через волновод, или то и другое вместе. В кабине имелась небольшая логическая вычислительная машина. Решала проблемы она молниеносно. Но вот ввод программы… Нужно определить, как далеко во времени образуется перемычка, какова скорость ее нарастания. Если полагаться только на приборы, то времени не хватит. Здесь необходима работа не только сознания, но и подсознания, всего тела. Нужно врасти во время, раствориться во времени, почувствовать его. Кроме быстроты соображения, нужна была еще и идеальная реакция. А импульсы, поступающие из мозга, движутся так медленно… Прошло девятнадцать и семь десятых секунды. Я успел проскочить перемычку. Рука потянулась к вспотевшему лбу, но задержалась на полпути. Энергия поступала в реверины без контроля, огромными порциями. Система начала работать вразнос. Через семь секунд я выпаду со своей капсулой в каком-нибудь времени и замкну петлю обратной связи. Этого нельзя допускать ни в коем случае. Смерть предпочтительнее. Только моя, и все… Шесть секунд… Система все более выходит из-под контроля… Выключить источники энергии! Сразу же появляется перемычка сверху. Энергию в реверины. Снова все вразнос. Система совершала колебания между двумя предельными состояниями: выпадением в чужое время и перспективой остаться вне всякого времени, то есть нигде и никогда. Нужно удлинить промежутки критического времени. Как говорят, спуститься потихонечку на тормозах. Через десять минут пляска прекратилась. Через полчаса начались перегрузки. Обыкновенные перегрузки, когда нет сил поднять руку, закрыть рот, когда даже мысли в голове едва ворочаются, как будто придавленные тысячекилограммовым грузом. И снова перемычки, генерация без насыщения, вернее – с насыщением, которое есть конец. К началу второго часа капсула времени в совершенно чистом идеальном волноводе споткнулась о непреодолимую преграду. Реверины, по-прежнему, пожирали энергию, но капсула не двигалась в прошлое. Это означало, что волновод моей капсулы пересек волновод, вернее – наткнулся на волновод какой-то другой капсулы. Может быть, из двухтысячного года. Может быть, на мой собственный, но более поздний. В прошлое не пройти. В настоящее… Кто-то пересек и путь к отступлению. А если это надолго? В институте на каждый запуск в прошлое будут оформлять нечто вроде обращения к потомкам: не заполняйте такие-то и такие-то силовые линии темпорального поля. Осторожно! Идут первые попытки человечества пробиться в прошлое. Все это хорошо. Все это сверхнадежно. Нам, конечно, уступят дорогу. Ну а если ошибутся, забудут? И вот я сейчас сижу в западне. Что мне до того, что это только имитация? Я перестал расходовать энергию капсулы. Когда произошло столкновение, я немного растерялся. Нужно было мгновенно возвращаться в настоящее. Я опоздал. И теперь мне приходилось раскачиваться между двумя окнами в прошлое. Ни объехать, ни обойти. Я должен был не пропустить мгновения. На секунду открылся путь в настоящее. Руки сами произвели необходимые действия. Прошло два часа, три… Внезапно заныли зубы. Все сразу. Потемнело в глазах. И, конечно, в тот момент, когда нужно было проскочить очередную перемычку. Потом на меня напали кашель, смех, апатия. Кто-то щекотал мне подошвы ног. Все это сопровождалось перегрузками, отказом важнейших узлов электронной аппаратуры, перемычками, темнотой, воем, грохотом, леденящей тишиной. В начале пятого часа началось самое страшное… Я на мгновение потерял сознание. Это испугало меня и сразу же лишило уверенности. И все-таки какая-то часть сознания или подсознания бодрствовала. Я увидел перед собой искаженное от смеха свое собственное лицо. Ощутил слабую дрожь. Дрожь кабины. И руки начали плясать по клавишам, тумблерам и ручкам. На несколько секунд я пришел в себя и отметил, что только что проскочил опасную перемычку… Все кончилось внезапно, как и началось. …Теперь будут трава, солнце, земля и небо. 3 Через несколько дней в моей квартире снова раздался звонок. Я сразу подумал, что это пришла девочка. Звонок пытался воспроизвести какую-то нехитрую мелодию. Это наверняка была она. Валентина сделала движение, намереваясь открыть дверь, но я попросил ее посидеть немного на кухне, ничем себя не выдавая. Валентина недоуменно пожала плечами. Я открыл входную дверь. На пороге снова стоял Солнечный зайчик. – Здравствуй, папка! – Здравствуй, Оленька! – А мама приехала? – Мама?.. Как тебе сказать? – Приехала! Мама приехала! Девочка вбежала в большую комнату, затем в маленькую. – А где же мама? Я поднес палец к губам, как бы говоря: «Терпение, сейчас будет сюрприз. Только не надо торопиться». – Вымой руки, Оля. Девочка скрылась в ванной комнате, а я вошел на кухню. – Ну вот, – сказал я Валентине. – Эта девочка снова пришла. Она называет меня папой, она почти все обо мне знает. Она ведет себя так, словно прожила здесь всю жизнь. Мне показалось, что по лицу Валентины пробежала какая-то тень сомнения или недоверия. – Ну что ж. Я пойду. Я думала, что все это шутка. – Куда, ты, Валюша? Я второй раз вижу эту девочку. Это просто игра. – Игра? Вот она сейчас войдет, увидит меня и подумает, что у ее папы в доме чужая женщина. И игра будет испорчена. Я лучше уйду. – Ничего не будет испорчено. В это время открылась дверь и в кухню влетела девочка. – Мама! – закричала она, задохнувшись от радости. – Мама! Я заметил, как Валентина, на мгновение оторопев и чуть подавшись назад, вдруг схватила девочку и прижала к себе. – Мама! Мамочка! Наконец-то ты приехала! – Оля, – сказал я, когда они нацеловались. – Не мешало бы полить цветы. А? – Но я их поливала сегодня утром. – Вот как. Ты их поливала сегодня утром? Что-то не похоже. – Я ковырнул пальцем землю в одном горшке. – Совсем сухая. – Ну хорошо, – сказала девочка. – Я полью их. Но все равно я поливала их сегодня утром. – И она занялась своим делом. – Ну что скажешь, Валюша? Вот ты и мама! Признайся, что немного не верила мне? Как тебе все это нравится? – Странно… Но она действительно считает меня мамой, а тебя отцом. Ничего не понимаю. – Она мне очень нравится. Я про себя называю ее Солнечным зайчиком. Правда, похожа? – Очень похожа… В этот вечер мы были одной семьей. Нужно было, по крайней мере, пообедать по-семейному. Но в моем холодильнике не было никаких припасов. Валентина поставила на плитку кастрюлю с водой, а я побежал в магазин и купил там мяса, масла, луку и еще всякой всячины. Весь мой предыдущий опыт исчерпывался покупкой колбасы, сыра и рыбных консервов, и поэтому мне пришлось туго. Я импровизировал на ходу. Через полчаса я был дома. Валентина и Оля сидели на диване. На кухне кипела кастрюля, пуская клубы пара. Они про нее, конечно, забыли. По их счастливым лицам было видно, что им было хорошо вдвоем. Валентина поцеловала девочку и сказала: – Оля, ты поиграй немного. Мне надо заняться кое-чем на кухне. Я в это время разгружал сумку. Валентина прикрыла дверь и обняла меня за плечи. – Гриша, она знает обо мне все. Она не перепутала. И мне сейчас кажется, что она действительно моя дочь. Странно, правда? Она не играет. – Успокойся, Валюшенька. Все выяснится. Когда она ушла в тот раз, я все время ждал ее возвращения. Весь вечер, всю ночь и на другой день. Потом решил, что она уже никогда не придет. И мне было грустно. Смешно, правда? – Она опять сегодня уйдет? – По-моему, уйдет… – И не вернется? – Этого я не знаю. Сегодня, во всяком случае, нет. Может быть, завтра или через неделю… – Я не отпущу ее. – Мне кажется, этого нельзя делать. Ведь где-то у нее есть дом. И настоящий отец и мать. – Может быть, она из детского дома? Может быть, ей просто хочется иметь папу и маму? Вот она их и придумала. Пусть ее сказка окажется правдой. Вдруг она действительно из детского дома? – Я видел, как Валентина загорелась этой идеей. После обеда Валентина и Ольга так раздурачились, что я невольно сам принял участие в наведении беспорядков. Потом они, видимо устав, снова взобрались на диван, но еще долго не могли успокоиться, начиная вдруг ни с того ни с сего хохотать. Смеялся и я. Потом девочка, как и в прошлый раз, засобиралась к подруге поиграть, но Валентина начала отговаривать ее и предложила сходить в кино или просто погулять. В кинотеатре народу было не очень много, но детей на вечерние сеансы не пускали, и мы отправились в Лагерный сад, где можно было побродить среди сосен, поесть мороженого и просто постоять на обрыве. Потом мы ходили по дорожкам парка, причем Ольга и Валентина все время о чем-то говорили. Я немного отстал. Вдруг я увидел растерянное лицо Валентины. – Она все-таки ушла! – Как ушла? – Она захотела мороженого. Я дала ей денег. Она бегом кинулась к киоску, а когда я подошла, ее уже здесь не было. Мы спросили у продавщицы, не подходила ли только что к ней девочка с большим белым бантом на голове, но та ответила что-то нечленораздельное, и мы отстали. – Я говорил, что она все равно уйдет, – сказал я. – Нет. Она, наверное, просто потерялась. Надо объявить по радио. А если она тоже ищет нас? Мы побежали к радиобудке, но в душе я мало верил в успех нашего предприятия. У девочки где-то есть свой дом. Там ее ждут. Может, это детский дом. А может, и настоящая семья. Все равно у нее есть дом. А к нам она приходит только поиграть. Мы ждали девочку возле большого фонтана, обычного места встреч. Диктор несколько раз объявил, что потерялась девочка, и просил ее или тех, кто видел девочку, подойти к фонтану. Но к нам никто не подошел. – Она, наверное, дома, – сказала Валентина. – Она потерялась и ушла домой. Здесь ведь совсем недалеко. Она ждет нас. Пошли. В окнах моей квартиры света не было. И в самой квартире никого не было. Я надеялся, что найду там хотя бы ее портфель, и, если девочка не вернется за ним, то открою его и посмотрю, что в нем есть. Но портфеля в квартире тоже не было. Я точно помнил, что она пришла с портфелем, а когда мы вышли втроем, портфель оставался в квартире. Теперь его не было. Значит, девочка заходила сюда и взяла свой портфель. Иного объяснения я не мог придумать. Ведь не мог же портфель исчезнуть сам по себе. Не мог он испариться. Но, с другой стороны, у девочки не было ключа… Валентина вышла на балкон. Наступал вечер. Стало прохладно. Я закурил. – Ты все еще ждешь? – спросил я. – Я буду ждать ее, – ответила Валентина. – Она придет. – Сегодня она не придет. – Все равно я буду ждать. Валентина осталась у меня. Мы решили перевезти ее вещи на другой день. 4 Утром мы ехали на полигон вместе. Валентина работала в лаборатории измерений, расположенной почти в противоположном от нашего домика конце полигона. – Объявим, что мы муж и жена вечером, – крикнул я ей. – Когда Левка вернется! – Хорошо! Около нашей лаборатории толпился народ. Кто-то из администраторов безуспешно пытался разгонять эту толпу. Но все было напрасно. Группа Стрижакова в полном составе расположилась под окнами комнаты, где сейчас медики в какой раз тщательно проверяли состояние психики Льва Аркадьевича Веревкина. Около капсулы, на площадке для запусков, возились техники и инженеры. Там тоже шли последние приготовления. Кто-то в последние часы перед стартом нашел несколько мелких неисправностей, и сейчас впаивали новые интегральные схемы, меняли тумблеры. Феоктистов бегал вокруг и был страшно недоволен. Веревкина предполагалось запустить в прошлое, которое будет отстоять от момента запуска капсулы на два-три часа. Он должен был увидеть время, непосредственно предшествующее самому запуску. К одиннадцати часам дня напряжение на полигоне достигло своего предела. В разных его концах ревели моторы фургонов, перевозивших аппаратуру поближе к пятачку, инженеры и техники бегали как угорелые, группа администраторов во главе с директором института твердой походной прошла в наш домик, появились люди с кинокамерами и фотоаппаратами. Время запуска приближалось. В половине двенадцатого полигон замер. Люди, которые непосредственно не участвовали в запуске, отошли на приличное расстояние от пятачка. И сразу же выяснилось, что все идет по порядку, что все знают, что им нужно делать, что нет никакой сутолоки и спешки. И вот мы по очереди обнимаем Левку, говорим какие-то слова, что-то советуем. Левка твердым шагом идет к пятачку и, неуклюже согнувшись, лезет в люк капсулы. Люк закрыли. Теперь Веревкина связывал с настоящим только шнур телефонной связи. Феоктистов сказал еще несколько слов в трубку, и техники отсоединили и этот канал связи. Сматывая кабели и провода, обслуживающий персонал бежал от капсулы к краям пятачка. Феоктистов смотрел на стрелку своих часов, сверенных с часами Веревкина. Истекали последние секунды. Феоктистов махнул рукой. Махнул просто так, потому что Левка должен был сам произвести запуск. Капсула исчезла. Кто-то закричал «ура!» И вот уже все на полигоне кричат. Только Феоктистов трет переносицу и молчит. В толпе, метрах в ста от того места, где я стоял, я заметил Валентину. Она махала мне рукой. Я побежал. Вокруг ликовали, кто как умел. Одни кружились в танце под аккомпанемент собственных губ. Другие прыгали и задирались с теми, кто стоял рядом, третьи просто что-то кричали. А что – невозможно было понять. Четвертые улыбались и похлопывали Друг друга по плечам. Директор института пробирался к Феоктистову. – Здорово, Валя! – крикнул я. – Теперь нас не удержишь! – Я тоже рада, – ответила она. – Страшно только. Лучше бы эти несколько часов до его возвращения исчезли. Или уснуть бы. – Не уснешь, во-первых, – сказали. – А во-вторых, на полигоне нельзя спать в рабочее время. – Я хочу, чтобы он вернулся. – Я тоже. Все этого хотят. – Я хочу больше всех. Если он вернется, тогда и ты будешь всегда возвращаться. – Не смей трусить. – Что он там сейчас делает? – Вернется – расскажет. Капсула должна была вернуться через два часа, и поэтому никто не отходил от пятачка, хотя уже наступило обеденное время. Радостное оживление, вызванное благополучным запуском капсулы, прошло, и теперь наступило ожидание, когда кажется, что время течет очень медленно, когда не знаешь, куда себя девать и чем заняться. Теперь мы уже ничем не могли помочь Веревкину, если бы с ним что-нибудь случилось. С утра погода была солнечная и теплая. А сейчас потянуло ветерком и на небе собрались тучи. Несколько раз принимался чуть заметный дождик, но все никак не мог собраться с силами, чтобы хлынуть по-настоящему. Некоторые на всякий случай сбегали за плащами или просто притащили большие листы брезента, чтобы не промокнуть. Но дождь только шутил. Прошло уже около двух часов, и людьми овладела тревога. Только бы он вернулся! Первым почувствовал неладное Феоктистов. Взглянув в очередной раз на часы, он вдруг побежал к директору института и что-то сказал ему. Директор покачал головой. Феоктистов сказал еще что-то, и директор махнул рукой начальнику отдела надежности. Тот подошел к ним, и лицо у него было не очень радостное. О чем они говорил, я не знаю. Прошло уже два с половиной часа, а капсула Веревкина не возвращалась. Два часа мы с Валентиной простояли под чахлой сосной, а теперь подошли к пятачку. Снова инженеры и техники метались по полигону. Из домиков тащили какие-то чертежи и схемы. Начальник отдела надежности стоял бледный-бледный. Феоктистов рассматривал детали, которые вынули из капсулы перед самым стартом. – Ничего не надо было менять перед стартом. Это плохо действует на человека, – донеслось до меня. – Гриша, – сказала Валентина. – Он должен вернуться. Понимаешь, он должен вернуться. Я это понимал. Ох, как хорошо понимал. Прошло три часа, потом четыре, затем пять. Капсула не возвращалась. – Валя, не плачь. Еще ничего не известно, – сказал я. Хотя чего уж теперь тут неизвестного. Лицо ее заострилось, глаза потухли, она не отвечала на мои вопросы. Когда солнце достигло горизонта, всем стало ясно, что Левка не вернется. Уже несколько часов назад была создана комиссия по выявлению причин катастрофы. Она заседала в административном корпусе. Постепенно люди стали расходиться, но человек сто, в том числе вся наша группа, группа Стрижакова и Валентина, оставались здесь всю ночь. Ничем наше присутствие не могло помочь Левке, но как заставить себя уйти? Казалось, что если уйдешь, то совершишь маленькое предательство. И мы не уходили. Все молчали. Было тягостно и страшно. Утром приехали представители из других институтов, из министерства и еще каких-то учреждений и организации. Нам всем по очереди задавали самые сложные программы, и мы выполняли их в наших тренировочных капсулах, ни разу не сбившись, ни разу не дрогнув, хотя позади была бессонная ночь и Левина гибель. Феоктистов ходил молчаливый, односложно отвечая на вопросы комиссии. Наша подготовка была признана хорошей. Затем принялись за капсулу, вернее – за ее дублера. Аппаратуру гоняли на разных режимах целый день, и она все выдержала на «отлично». Комиссии не нашли ничего, что пролило бы свет на трагедию, разыгравшуюся на полигоне. Можно было только предположить, что сам Левка что-то там, в капсуле, сделал не так. Но мы в это не верили. 5 Прошло несколько дней. Наступил июль. Стояла жара. Я перевез немногочисленные вещи Валентины в теперь уже нашу квартиру. Феоктистов настоял, чтобы тренировки продолжались, и мы занимались в тренировочных капсулах по нескольку часов в день. Настроение у всех было подавленное. Один испытатель ушел из группы. Нас осталось семеро. До конца лета был произведен запуск в прошлое полутора десятков автоматических капсул. Вернулись-назад все, кроме одной, у которой перед самым стартом было заменено несколько интегральных схем. Инженеры ухватились за эту зацепку, но объяснить причин катастрофы капсулы по-прежнему не могли. Таинственная девочка Оля, Солнечный зайчик, за лето появлялась у нас несколько раз. Валентина сходила с ума от этих посещений. Каждый раз не хотела отпускать девочку домой, придумывала разные хитрости, чтобы задержать ее, но все было напрасно. Девочка все равно исчезала. Она стала настоящим членом нашей семьи. Мы купили ей маленький диван и поставили его в маленькую комнату, но она ни разу им не воспользовалась. Она никогда не оставалась у нас на ночь. Однажды она не приходила к нам недели три, и мы с Валентиной обошли все детские дома в Усть-Манске – Ольги не было ни в одном из них. Мы побывали и в школе, в которой, по ее словам, она училась. Но и в этой школе Ольга не числилась. А между тем девочка знала всех. Почти всех. Во всяком случае, очень многих. В июле было решено сделать попытку проникнуть в прошлое хоть на десять секунд. Исполнителем этого эксперимента был назначен Иннокентий Семенов. Эксперимент готовили тщательно. Люди не собирались, как в прошлый раз, толпой под окнами нашей лаборатории. Не было шума, но не было и веселого оживления, предшествовавшего первому запуску. Вокруг пятачка были установлены щиты с большими электрическими табло, на которых отсчитывались секунды. Они отсчитывались в таком порядке, чтобы испытатель в своей капсуле смог засечь время выхода в прошлое. Ведь десять секунд для человека очень малый промежуток времени. Правда, в тренировочных капсулах за десять секунд мы успевали дважды проскакивать перемычку в волноводе времени. Но то было на тренировках. 25 июля к одиннадцати часам все было готово к проведению эксперимента. Все отошли от пятачка, и электродное табло начало отсчет времени. И вот капсула Семенова исчезла. Все затаили дыхание. Над полигоном стояла тишина. Только кузнечики преспокойно стрекотали в траве. Их это не касалось. И вот капсула Семенова снова появилась на пятачке. Мы бросились к ней. Семенов мог сам открыть люк изнутри, но он почему-то этого не делал. Добежать до капсулы было делом нескольких секунд. Три человека принялись отвинчивать люк. Спустились в капсулу. Вытащили оттуда Семенова. К нему кинулся врач. Секунд тридцать он колдовал над испытателем, потом закрыл свой чемоданчик. Семенова положили на носилки и понесли. Врач поднял вверх обе руки и сжал их, как будто здоровался. У нас отлегло от сердца. Вид у встречающей группы был встревоженный, но было ясно, что Семенов жив. Он был в неглубоком обмороке. Когда Семенов пришел в себя, мы уже не старались сдерживать своей радости. Он встал, удивленно оглядываясь. К нему со всех сторон лезли пожать руку. Хроникер трещал своей кинокамерой, подняв ее на вытянутых руках. Вокруг орали так, что с трудом можно было расслышать отдельные выкрики. Потом испытателя начали качать, и в это время к нему пробились директор института, Феоктистов и другие администраторы. Семенова посадили в легковую машину и увезли в главный корпус. – Ничего не дадут узнать, – сказал кто-то недовольно. Меня потянули за рукав. Это была Валентина. Она смеялась и чуть ли не плакала от радости. Мы отошли с ней в сторонку и сели под березу, прямо на траву. – Ты рад? – спросила она меня. – Спрашиваешь. Конечно! Все-таки мы пробились в прошлое. Пусть на мгновение, но все же пробились. Теперь в эту брешь мы и прорвемся. А ты заметила, что никто не дышал, пока капсула не появилась на пятачке? Верили и не верили. Ты верила? – Я знала, что она вернется. – Как ты могла знать? – Я не рассказывала тебе, потому что это что-то такое… ну что всегда связано с Ольгой… Все непонятно. Я как-то случайно спросила ее, кто на нашем полигоне вернется из прошлого первым. И она ответила, что дядя Семенов. Я удивленно посмотрел на Валентину. – Не смотри на меня так, Гриша. Я подумала, что она как-то может влиять на происходящее. Что подумает, то и получается на самом деле. – Совладение, – сказал я. – Нет, Валентина, девочка тут ни при чем. – Ты так думаешь? Ты уверен? Конечно, я был уверен. Не могла она влиять на происходящие события. – Я, Гриша, все время хочу спросить у нее о тебе. Но у меня язык не поворачивается. Я боюсь. – Валя, ты становишься суеверной. Можешь спрашивать хоть у кого. Со мной ничего не случится. Я знаю это точно. – А то, что она тоже может знать точно, в это ты не веришь? – Ну я просто уверен… слишком жалко расставаться со всеми. С тобой, с Ольгой, с друзьями. – Всем жалко. В это время по радио объявили, чтобы все испытатели собрались в административном корпусе в зале заседаний. Мы побежали. Мы не могли идти спокойно. В зале было полно народу, но нам отвели пустой первый ряд. На сцене сидели ученые, ведущие инженеры-разработчики и Семенов. Феоктистов поднялся на трибуну и сказал: – Капсула действительно была в прошлом. Аппаратура это зафиксировала. Но сам испытатель этого подтвердить не может. Он этого не помнит. Потом было сделано несколько сообщений о том, как вели себя отдельные узлы аппаратуры во время эксперимента. Медики доложили о состоянии здоровья Семенова. Потом выступил сам испытатель. Его речь была очень краткой. Последнее, что он помнил, было мгновение, когда он поднял руку, чтобы нажать кнопку пуска, и посмотрел в иллюминатор. Затем его глаза застлала какая-то дымчатая пелена, и он потерял сознание. Это было не совсем похоже на потерю сознания. Но более точно он объяснить не мог. Когда он вернулся в настоящее, то у него был уже обыкновенный обморок. Обморок? Пускай. Но почему он не помнил, как нажимал кнопку пуска? Разве мог он в бессознательном состоянии произвести запуск? Об этом спорили несколько часов и пришли к выводу, что Семенов просто забыл в результате обморока время, непосредственно предшествовавшее самому запуску. И все же дверца в прошлое была приоткрыта. Камера зафиксировала те десять секунд, что капсула находилась в прошлом. После этого в течение двух недель последовала серия запусков на десять-двадцать секунд и даже на минуту. Все обошлось благополучно, не считая того, что снова никто не помнил, как он производил запуск и что было в капсуле до тех пор, пока он не появился в настоящем. Девочка по-прежнему бывала иногда у нас. Валентина так и не осмелилась спросить у нее, что будет со мной, когда меня запустят в прошлое. Я был доволен этим, потому что Валентина в последнее время и без того стала нервной и раздражительной. Откуда приходила к нам эта девочка? Я много размышлял об этом. Могло быть два варианта. Первый. Это обычная девочка, которая живет где-то неподалеку. Она очень легко могла перепутать стандартные дома и стандартные квартиры со стандартной мебелью. А я и Валентина очень похожи на ее родителей… Второй. Может быть, она действительно моя дочь, каким-то образом переносящаяся из будущего в настоящее. Но без аппаратуры, без капсулы? Это было невозможно. Однажды в середине августа я встретил ее на улице. Это был первый случай, когда я встретил ее не в своей квартире. С ней шел какой-то мужчина. Она прошла почти рядом со мной, но не заметила меня, а мужчина на мгновение оглянулся и смерил меня взглядом. Я успел расслышать, как девочка назвала его папой. Это объясняло все. Значит, девочка действительно жила где-то рядом. Все дело в том, что не только дома, но и родители все более стандартизуются и становятся похожими друг на друга. Все стало на свои места, и это принесло пустоту и грусть. Мы с Валентиной очень привязались к Ольге и все еще надеялись найти ее в каком-нибудь детском доме и взять к себе. Я рассказал Валентине о случившемся, но она мне не поверила. Она не могла этому поверить. 6 И вот настал день, когда в капсулу должен был сесть я. Это было в конце августа. Меня должны были запустить на полчаса. Примерно за час до этого начались сборы. Я облачился в комбинезон и выслушивал последние наставления и советы. По роду службы Валентина в это время должна была находиться на другом конце полигона. Мы пожали друг другу руки немного раньше. И вдруг неожиданно раздался возглас: – Папа! Папа! Я оглянулся. В дверях лаборатории стояла Оля. Солнце светило ей в затылок, и разлетевшиеся по лицу и над головой волосы казались светлыми, золотыми. Она снова была в белом прозрачном платье и с двумя большими белыми бантами на голове. Лицо ее стремительно меняло выражения. То радостное, потому что она увидела меня, то чуть испуганное, потому что незнакомые дяди и тети могли ее отсюда выгнать, то детски наивное, словно все это игра. Она бросилась ко мне. Она снова была маленьким солнечным зайчиком. Никто не прикрикнул на нее, не остановил. Правда, некоторые хмыкнули в ладошку: откуда у этого молодого испытателя могла взяться такая большая дочь? Но заметив, что я нисколько не удивлен этой встречей, веселые люди слегка посерьезнели и по одному вышли из комнаты. – Ты хотел мне показать капсулу, папа! – сказала она. – И разрешить посмотреть на кнопочки. Можно? Мы зашли в одну из капсул-тренажеров. Я начал объяснять ей назначение ручек управления, не очень заботясь о связности объяснения, так как она все равно ничего бы не поняла. Ее особенно интересовала кнопка возвращения. Она несколько раз заставляла меня нажимать ее, приговаривая: – Домой! Домой! Ты возвращаешься! Ты возвращаешься! Потом я объяснил ей, что эту кнопку можно и не нажимать, потому что у капсулы есть электронный мозг, которому перед стартом зададут программу, и он сам возвратит капсулу на пятачок. – А если этот мозг уснет, папа? Что тогда? – Он не может уснуть. Он не умеет спать. – Ну а если он разобьется или сломается? – Он очень прочный, Оля. С ним ничего не сделается. – Ну а все-таки? – Тогда я нажму вот эту кнопку и верну капсулу сам. – Пап, нажми кнопку. Еще. Еще. При нажатии этой кнопки гудел зуммер и мигали лампочки пульта управления. Это, наверное, и заставляло ее просить меня нажимать кнопку. Я нажал на нее, наверное, раз двадцать. – Папа, не забудь нажать эту кнопку, когда будешь там, – сказала Оля, и в это время меня осторожно позвали. Мы вышли из лаборатории. Девочка держалась за мою руку, не выпуская ее. Кто-то сказал: – А как же Валентина? На него шикнули. Он, наверное, имел в виду, что скажет Валентина, когда увидит меня с дочерью. Все знали, что Валентина моя жена. Но мало кто знал, что у нас обоих есть таинственная дочь Оля – Солнечный зайчик. Мы подошли к пятачку. Валентина увидела нас издалека и подбежала. Ольга кинулась к ней. В глазах у Валентины можно было прочесть: как ты сюда попала? В электронный мозг капсулы закладывали программу возвращения. Я помахал друзьям рукой. Валентина вцепилась в девочку и напряженно смотрела на меня и словно не видела. – Все будет хорошо! – крикнул я и пошел к капсуле. Того, что произошло дальше, я не помню. Но все было точно так, как я об этом рассказываю. Иного объяснения тому, что со мной произошло, я не могу найти. Позже все подтвердилось. Когда я нажимал кнопку пуска, я был в полном сознании, но сразу же после этого начался обморок. Он длился несколько минут. Потом я пришел в себя и каким-то образом понял, что нахожусь в капсуле. Именно каким-то странным образом, потому что мое сознание в это время говорило мне, что я стою возле капсулы. Около пятачка тоже стоят люди и что-то кричат. Потом я начал медленно пятиться от капсулы, очутился на краю асфальтового пятачка, как-то нелепо спрыгнул с него. И в то же время я находился в капсуле. Я каким-то образом каждое мгновение чувствовал свою кабину, ручки и кнопки управления. Вдруг едва заметно задрожала кабина и, хотя я в это время, пятясь, отходил от пятачка, руки произвели необходимые действия, потому что в волноводе начала образовываться перемычка. В это мгновение я уже не помнил, что со мной было с того момента, когда я попрощался с Валентиной, и до того, как я проскочил перемычку. Передо мной вставали все более и более ранние картины, предшествовавшие старту. Это были даже не картины. Я все чувствовал, ощущал, я все слышал, различал запахи леса, трав и цветов. Это было мое настоящее, только чуть-чуть размытое в мелких деталях, на которые я, очевидно, тогда не обращал внимания. А то, что было в кабине капсулы, действительно напоминало какую-то картину, нереальную, выдуманную, не имеющую права на существование, потому что в это время я был еще только возле домика, следовательно, никак не мог находиться в капсуле. Словно две кинопленки разворачивались передо мной. Иногда это уже казалось мне сумасшествием. Я переставал понимать, что происходит со мной и где я нахожусь. Я не знал, что мне следует делать в следующее мгновение. У меня, правда, возникала мысль, что все наоборот. Но что наоборот? Зачем наоборот? Что такое наоборот? Любой посторонний наблюдатель, если бы это только было возможно, сразу понял бы, что у меня в капсуле время течет вспять. И вся информация, которая имелась в моем мозге и в запоминающем устройстве вычислительной машины капсулы, постепенно прокручивалась в обратную сторону и тут же стиралась, уничтожалась. Я уже не мог знать, почему и как я очутился в капсуле. Все предыдущие воспоминания об этом исчезли. Я еще не осознал, в каком ужасном положении я нахожусь. Я не мог возвратиться в настоящее сам, потому что не знал, что нахожусь уже в прошлом. И автоматика не могла вернуть меня. Программу для возвращения в память вычислительной машины заложили за несколько минут перед стартом, и она уже была стерта текущим в обратную сторону временем. Со мной случилось то же, что и с Левкой. Поэтому Левка и не вернулся. Он так и не нажал кнопку возвращения. Я был обречен, пока в кабине оставался воздух, все дальше и дальше уходить в прошлое, не догадываясь нажать кнопку возвращения. Я сидел в тренировочной капсуле. Рядом стояла Оля. Паши движения были смешны и нелепы, а речь вообще воспринималась как бессмысленный набор звуков. – Укпонк имжан, пап, – говорила девочка. Я понимал ее там, в лаборатории, на полигоне, а здесь, в капсуле, мне было смешно. Что такое «укпонк»? – Укпонк имжан, пап, – снова сказала девочка. Я рассмеялся. Но она повторяла это снова и снова, и я там, в лаборатории, старательно отдергивал палец от кнопки. Ольга повторила смешную фразу раз десять, и это вдруг заставило меня насторожиться. Я делал все в обратном порядке, но подсознательно ухватился за эту фразу. Что такое «укпонк»? Почему Оля столько раз это повторяет? А она все повторяла и повторяла. И вдруг я почему-то прочел фразу наоборот. Это было какое-то секундное возвращение к действительности. – Пап, нажми кнопку! Я еще, конечно, не осознал, где нахожусь, но раз Ольга просила, значит, надо нажать. И я нажал кнопку возвращения в настоящее. И сразу же лента в сознании, которая прокручивалась в обратном направлении, остановилась. Это позволило мне окончательно прийти в себя. И я увидел себя в кабине капсулы. Ничто не напоминало мне, что я действительно возвращаюсь из прошлого, что я нахожусь не в тренировочной капсуле. Но я не трогал ни одной ручки. Я сидел неподвижно, передо мной было лицо девочки с большими белыми бантами. – Ты возвращаешься! Ты возвращаешься! Вспыхнула световая сигнализация, и раздвинулись створки иллюминаторов. Лицо девочки исчезло. «Ну что ж, – сказал я себе. – Я нахожусь в тренировочной капсуле. Ольге надоело выслушивать мои объяснения, и она убежала. Через полчаса запуск». Я толкнул люк и почувствовал, что он завинчен. Что случилось? Вдруг крышка люка отлетела в сторону, и ко мне заглянул человек. – Жив! – заорал он. – Жив и даже улыбается! – Что случилось, ребята? – спросил я, вылезая из люка. – Кто перетащил сюда эту капсулу. Ведь скоро запуск. Мне не дали договорить, схватили на руки и потащили к краю пятачка. Рядом бежала женщина в белом халате и кричала: – Отпустите его! На носилки! Его же исследовать надо! – Успеете. Теперь успеете, – сказал кто-то. Я видел, что лица людей радостны, но не понимал причины такого бурного веселья. Кроме того, мне было немного неудобно, что я что-то забыл, а через несколько минут запуск. Еще отменят из-за этого. Когда меня наконец отпустили, я увидел плачущую Валентину. – Валя, – сказал я, – мы же договорились, что ты не будешь плакать, провожая меня… – Я и не плакала… – Но ведь ты плачешь. Я вернусь. Не бойся за меня. – Ты вернулся, – сказала она, плача и смеясь. – Ты вернулся! «Ты возвращаешься! Возвращаешься!» – вдруг вспомнил я. И лицо Ольги. Значит… – Где Ольга? – крикнул я. – Я опять упустила ее, – сказала Валентина. – Но теперь, мне кажется, она вернется к нам навсегда. Я просто вынужден был поверить, что побывал в прошлом. Кинокамера, у которой не было программного управления и которая включалась на мгновение при нажатии кнопки возвращения, зафиксировала, что я действительно на полчаса проник в прошлое. Весь институт потом долго ломал голову над тем, что же со мной произошло. Постепенно картина вырисовывалась. Время в капсуле раздваивалось. Одна составляющая его текла вспять и воспринималась ярко и отчетливо. Другая составляющая текла в нашем обычном понимании, но практически не воспринималась. Теперь я мог рассказать всем, что со мной произошло в капсуле, почему я вернулся, почему погиб Левка, почему теряли сознание предыдущие испытатели, почему не возвращались некоторые автоматические капсулы. Задавать программу автоматическим капсулам необходимо было хотя бы за несколько часов перед стартом, если их отправляли на продолжительный срок. Мы выиграли сражение, хотя и с потерями. А что же мы имели в результате? В прошлое проникнуть можно. Но капсула движется медленно, со скоростью обычного времени. Прощай мечта проникнуть в прошлые столетия! Нельзя увидеть даже собственное детство, потому что сам испытатель за это время в капсуле превратится в ребенка. Какова же практическая польза наших исследований? Конечно, можно проникнуть в прошлое на сутки или даже на неделю. Но для этого испытателя надо столько же времени специально готовить. Или вписывать в его мозг события последних суток в обратном порядке с помощью какой-либо аппаратуры, или заранее стирать всю информацию за сутки, предшествующие запуску. Да. Результаты были очень скромные. Не могло быть и речи об исследовании истории. В лучшем случае мы могли вторично просмотреть недавние события, расследовать какое-либо преступление. Теперь для испытателей появился еще один вид тренировок. Тренировки в темпокамере, камере времени. А точнее – антивремени. Это были самые тяжелые тренировки. Ведь эксперимент проводился над нашим мозгом, после чего мы не помнили многих событий своей жизни. И, несмотря на то, что все это было нужно, именно этот вид тренировок отталкивал людей от нашей профессии. Она потеряла ореол романтики. Через несколько лет мы уже не тренировались, мы уже работали, проникая в прошлое с исследовательскими целями. Я рассказал Вале, как меня спасла наша таинственная девочка. Наш Солнечный зайчик. Это она заставила меня нажать кнопку возвращения. После того дня мы ждали ее каждый вечер, но она не приходила. Теперь мы знали точно, что она появлялась не из будущего. Это было принципиально невозможно. А мы даже не догадались сфотографировать ее. Ольга не появлялась у нас больше. Она словно возникла для того, чтобы однажды спасти меня и исчезнуть навсегда. Особенно тяжело переживала ее исчезновение Валентина. Но время шло, и боль постепенно стиралась. Когда у нас родилась дочь, мы без колебаний назвали ее Ольгой. Валентина оставила в квартире все так, как было, когда у нас появлялся Солнечный зайчик. Она ни за что не позволяла делать мне в квартире какие-нибудь перестановки. – Она еще вернется, – говорила Валентина. – Пусть для нее все будет привычным. Прошло несколько лет. Наша дочь пошла в школу. Валентина заплетала ей в косы такие же большие банты, какие были у Солнечного зайчика, шила ей такие же платья. Она до мельчайших подробностей помнила девочку. Однажды она даже сказала мне, что наша дочь и лицом и фигурой походит на ту девочку. Прошло уже девять лет, и я не мог точно воспроизвести в памяти портрет девочки. Ведь и видели-то мы ее всего несколько раз. 7 Это произошло однажды вечером в конце мая. Валентина в это время была в командировке. В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Так могла звонить только наша Ольга. Я открыл дверь, на пороге стояла, конечно, она. – Почему ты так долго задержалась в школе? – строго спросил я. Она удивленно посмотрела на меня. – Но ведь я уже была дома. – Когда это? Что-то я не заметил. – Сразу после школы. Я полила цветы, а ты сходил в кондитерский магазин. Мы пили чай. Ты еще был такой смешной. Потом я пошла готовить уроки и поиграть к Марине. Теперь я посмотрел на нее удивленно. Цветы не были политы. Ни в какой магазин я сегодня не ходил. – Ну и сочиняешь ты, Оля. Надо все-таки приходить домой пораньше или предупреждать, чтобы я не беспокоился. Садись кушать. Мы сели за стол. Я взял газету. Она поглядела на меня сердито. А когда дело дошло до чая, она не вытерпела и спросила: – Папа, почему ты не достанешь коробки с пирожными и конфетами? Ведь я же ничем не провинилась. – Оля, о каких коробках ты говоришь? Я не покупал ничего сегодня. – Покупал! Ты был такой смешной. Курил. И придумал смешную игру, как будто ты меня не знаешь и впервые видишь. Спрашивал, как меня зовут. Я обжегся горячим чаем. – Постой, постой! Что ты говоришь? Какую игру? – Ну как будто бы мы не знаем друг друга. И еще сказал, что тебя зовут Онуфрием… – …Балалаевичем! – заорал я во все горло. – Балалаевичем, – засмеялась она и стала вдруг так похожа на быстрого, неуловимого солнечного зайчика, так похожа на ту Ольгу, на ту девочку. – Вспомнил? – Вспомнил, Олька! Все вспомнил! Так это, значит, ты и была? Она захлопала ресницами. Выражения радости, испуга, удивления, восторга и недоумения возникали и исчезали у нее на лице. – Ну а кто же это еще мог быть, папочка? Ты сегодня какой-то совсем смешной. То игру придумал, а теперь все забыл. – Я все помню, только не могу поверить, что это была ты. Ты и цветы уже поливала? И играла на рояле? И я не знал, как танцевать лагетту? Правильно? – Ты придумал новую игру, папочка? – Придумал, Олька! Ты подожди немного, я сбегаю в магазин. Бегом! Потом мы пили чай с эклерами «Снежный». Она так их любила. Я вспоминал то, что случилось со мной однажды, девять лет назад. – А когда мы танцевали с тобой чарльстон, ты сказала: «Тебя, папочка, не перетанцуешь». – Да. Смешно. – Она засмеялась, словно серебряные колокольчики рассыпались по полу. – А Матильда спрятала пластинки с лагеттой. – Ага! А она положила их на место? – Положила. Станцуем? И мы начали танцевать лагетту, новый модный танец. Когда она ложилась спать, я осторожно спросил: – Оля, когда ты шла из школы, а потом к Марине, – с тобой ничего такого не было?.. Ну голова, например, закружилась? Или еще что-нибудь? – Нет, папа. Я встретила Кольку из шестой квартиры. Ну Колька-то уж, конечно, не имел к этому никакого отношения. – Спи спокойно, Оля. Да, это была она. Солнечный зайчик. Но как она могли очутиться в прошлом? Девять лет. Я работаю столько лет над проблемой путешествии в прошлое, но я ничего не могу понять. А она так просто путешествует в прошлое и настоящее… Значит, возможно что-то принципиально новое, другое. Значит, нам нужно искать другой путь… Когда Валентина возвратилась из командировки, я ей все рассказал. Она мне сначала не поверила. Как такое может быть? И это говорит старый испытатель? А я уже знал, что в скором времени я тоже появлюсь в том времени вместе с Ольгой. Человек, которого я однажды встретил с Ольгой, ведь это был я! Это я тогда, не в силах сдержаться, оглянулся и бросил быстрый взгляд на себя, тогда еще двадцатитрехлетнего. – Помнишь тот день, когда ты ее увидела в первый раз? Она была так обрадована, что ты приехала из командировки. И сразу же назвала тебя мамой. Потом мы не попали в кино и гуляли по Лагерному саду. А потом она внезапно исчезла. Так вот. Вон на диване лежит ее портфель, но сама она еще дома не была. Я не знаю, как он попал в комнату. В котором часу она тогда исчезла? – В девять, – одними губами прошептала побледневшая Валентина. – В девять часов она позвонит в дверь и спросит, почему мы ее бросили в саду одну. И нисколько не удивится, что ты приехала, потому что для нее ты приехала тогда, на несколько часов раньше. Все в этот вечер валилось из рук Валентины. Она и верила и не верила. Было уже довольно поздно, и Валентина на всякий случай позвонила всем знакомым, у которых могла быть Ольга. Но ее ни у кого не было. В девять часов раздался звонок. Валентина не нашла в себе сил подняться с кресла. Я открыл дверь. – Почему вы меня бросили в Лагерном саду одну? А? Признавайтесь! Испытываете на храбрость? – Олька, – сказала Валентина и заплакала. – Солнечный зайчик! – Почему ты плачешь, мама? – Я ждала, я все время верила, что ты вернешься. – Ну, мама, не такая уж я трусиха. Здесь всего-то четыре квартала. Здесь «всего-то» было девять лет. Газетный киоск 1 В двадцати шагах от себя ничего нельзя было разобрать, такой стоял туман. Только электрические лампочки да подслеповатые фары автомобилей тускло высвечивали размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг. Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция. Меня никто не обгонял, потому что я бежал быстро, потому что я был в легких ботинках и осеннем пальто, потому что пар от моего дыхания мгновенно замерзал на моем лице, а нос совершенно онемел и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз стал не таким злым, чтобы я смог посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом, как когда-то давным-давно, пойти в городской парк, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом и смеяться, и хохотать, и играть в снежки, и дурачиться. Мне хотелось всего… Потому что я уже десять лет не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет. У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие в ледышку люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки. – Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, – раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. – Извините. Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск из стекла и пластмассы в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был похож на сказку. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже? Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось. – Бабуся! – крикнул я. – Пять сегодняшних газет. Одну местную. – Я не бабуся. Я Катя-Катюша, – ответил мне девичий голосок. – Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? – Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его. – У меня не бывает сегодняшних газет. – Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал. – И вчерашних не бывает. – Для чего же вы тут сидите? – Я продаю только завтрашние газеты, – ответила девушка, и в окошке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. – Господи! Да вы ведь щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко? – До клуба электромеханического… – Не успеете. – И чуть помедлив: – Заходите ко мне. Здесь тепло. – А можно? – Заходите. Чего уж… Я дернул дверцу киоска, но, наверное, слабо, потому что она не открылась, и запрыгал, хлопая себя по щекам, локтям и коленям. А пальцы ног-то ведь уже ничего не чувствовали. – Сильнее! – крикнула девушка. Я дернул изо всех сил, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь киоска – там и на одного-то человека места было мало – и остановился в нерешительности, изогнувшись как вопросительный знак. – Садитесь, – девушка указала на кипу газет. Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям. Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще – очень чисто и уютно. – Щеки почернеют, девушки любить не будут, – сказала она и засмеялась. – Оттирайте. Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего у меня не вышло. – Плохо ваше дело, – сказала девушка, сняла варежки и теплыми ладонями осторожно прикоснулась к моим щекам. Я не возражал. Она спросила: – Вы приезжий или из тех пижонов, которые специально не носят зимнюю одежду, а потом годами лежат в больницах? – Я приезжай, Катя-Катюша. Я бегу из гостиницы на конференцию… По распространению радиоволн. – А-а… Я уже читала в газете. – Она еще несколько раз провела своими теплыми ладонями по моим щекам. – Теперь отойдут. – Спасибо, Катя. Давайте знакомиться, – я протянул ей свою еще не совсем отогревшуюся пятерню. – Дмитрий Егоров. Она тоже протянула свою руку и при этом почему-то так весело рассмеялась, что не выдержал и я. – Так это, значит, вас раскритиковали на конференции? До меня не сразу дошел смысл сказанных ею слов. – А я еще думала, какую газету оставить. Но только везде одно и то же. Так, значит, вы и есть Дмитрий Егоров, беспочвенный фантазер? – Катя, я не беспочвенный фантазер. Я, напротив, почвенный. Вы представляете, как проникают радиоволны в почву? Она отрицательно покачала головой. – Ну тогда скажу короче. Я ищу полезные ископаемые и воду с помощью проникающих в почву радиоволн. Без буровых вышек и проб грунта. Но только никаких фантазий здесь нет. Интересно? – спросил я. – Интересно, – ответила она. – Расскажите. Все равно ведь конференция начнется в двенадцать. Я рассказал ей, как нынешним летом наша экспедиция работала в Васюганских болотах на севере Томской области, как нас ели мошка, и комары, как барахлила аппаратура и ребята становились злыми и замкнутыми, а Гошка, наш руководитель, начинал орать песни. Ему предлагали заткнуться, катиться подальше, показывали кулаки, а он все пел, выплевывая из горла везде проникающий гнус, и называл нас «манной кашей». Но «манной кашей» нас не проймешь. А вот песнопений его никто вынести не мог. Кто-нибудь, всхлипывая, начинал хохотать, а потом не выдерживали и остальные. И все хохотали, хватаясь за животы. – Спеть еще? – говорил Гошка и добавлял: – То-то же, «манная каша». Комары все так же ели нас, а аппаратура не работала, но в нас появлялась злость на самих себя, на свою беспомощность. И мы уже не хотели быть «манной кашей» и не вылезали из тайги, хотя нас отзывали три раза. Только наша аппаратура так и не заработала как следует. Это, в общем-то, мало кого удивило. Есть электро-, магнито-, радиационная и гравиразведка. Но мы-то хотели совсем другого. Мы хотели видеть сквозь землю, как через прозрачное стекло. Экспедиция провалилась. – И все равно интересно, – закончил я. – И нужно… Мне показалось, что в ее глазах промелькнула мгновенная зависть. Ведь в конечном итоге я что-то делал, к чему-то стремился, падал и вставал, и шел дальше. А она, наверное, какой год сидит в этом маленьком киоске, продает газеты и открытки, отсчитывает сдачу, видя только протянутые в окошечко человеческие руки, и даже не пытается что-нибудь изменить в своей судьбе. Я расправил плечи и предложил: – Катя-Катюша, поедем с нами в экспедицию? – Поварихой? – вполне серьезно спросила она. – Почему именно поварихой? – смутился я. – А кем же еще? – Ну, например… – Хорошо, я согласна, – сказала она. – Правда? – Правда. Все равно вы меня не возьмете. Вы шутите. А притом продавать газеты тоже интересно. – Куда уж интереснее, – с сарказмом, как мне самому казалось, сказал я. – Так и просидишь здесь всю жизнь. Она не обиделась, сверкнула на меня своими большими глазами, в которых уже не было зависти, а были только смех и ирония. – М-да, – сказал я. Я уже окончательно согрелся, но уходить не хотелось. За все это время никто ни разу не стукнул в окошечко. Наверное, в такой мороз никому не хотелось покупать газеты. Я украдкой посмотрел на Катю. Она была небольшого роста, с черными, выбивающимися из-под шапочки волосами. И глаза у нее были черные, а щеки немного припухлые, как будто она их слегка раздувала. На ногах у нее были кожаные сапожки на высоких каблучках, а в углу, за столом, я заметил валенки. Легонькое зимнее пальто с небольшим воротником было расстегнуто до половины, и из-под него выбивался голубой пушистый шарф. – И теперь вы снова ринулись в бой? – смеясь, спросила Катя. – Хотите доказать, что вы были правы? – Хочу, – ответил я. – Ничего у вас не выйдет. И снова вас назовут беспочвенным фантазером. – Ах, Катя-Катюша, – сказал я огорченно. – Вы-то зачем это говорите? Ведь вы этого не можете знать наверняка. Еще неизвестно, кто… Я не договорил, потому что она вдруг сунула мне в руки газету и сказала: – Читайте. Я мельком пробежал по первой странице. Ничего особенного. Все как и должно было быть. Лесные богатыри, доярки, почины, соревнования. – На третьей странице, – подсказала Катя. Я развернул газету и прочитал: «В Усть-Манске проходит всесоюзная конференция по распространению радиоволн». Катя тихонько хихикнула в рукав. Наверное, на моем лице слишком явно было написано удивление. «24 декабря в 12 часов дня в Доме культуры электромеханического завода открылась всесоюзная…» – Какое сегодня число? – хрипло спросил я, с ужасом думая, где я мог потерять целый день. – Двадцать четвертое, – ответила Катя совершенно серьезно. – Тогда почему об открытии говорит в прошедшем времени? Ведь она откроется только через час! – Так ведь это завтрашняя газета. Я перевернул лист. Газета «Красное знамя», 25 декабря. – Ничего не понимаю… Какое же сегодня число? – Двадцать четвертое. Какое же еще! – Ну вот что, Катя. Вы меня простите. У меня что-то с головой. Переохладился, наверное. – Вы не переохладились, и голова у вас в порядке. Это завтрашняя газета! Я всегда продаю завтрашние. Только их плохо берут. Все требуют сегодняшних. А сегодняшних ко мне не завозят. – Этого не может быть! Но ведь статья-то была написана про нашу конференцию. И мой доклад был назван прожектерским. – Странно, – сказал я. – Теперь я знаю, что со мной будет в ближайшие часы. А если я захочу все сделать не так, как здесь написано? Возьму и не пойду на конференцию? – Ничего не выйдет, – сказала Катя. – У вас нет причин для этого. Ведь это не только ваш доклад? – Да, действительно. – Я на мгновение представил себе взбешенную физиономию Гошки и вздрогнул. – Похоже, что ничего не изменишь. Разве что в мелких деталях, которые все равно в газете отсутствуют. Ловко это у вас получается, Катя. Продавать завтрашние газеты – это не то что сегодняшние. Это интересно. – Значит, не возьмете в экспедицию? – спросила она насмешливо. – Вот что, Катя, – сказал я, не отвечая на ее вопрос. – Когда вы закрываете, киоск? – В восемь. – Я зайду за вами в половине восьмого. Хорошо? – Хорошо. Только что мы будем делать? На улицу вас надолго выпускать нельзя. Замерзнете. – Что-нибудь придумаем. Я побежал, Катя-Катюша. Я хочу сделать все, чтобы меня назвали беспочвенным фантазером. Я хочу этого! – Счастливо, – кивнула она. – А я хочу вас ждать. Я как вкопанный остановился в дверях, не зная, что и сказать. Опять она смеется надо мной! – Бегите, бегите. Тепло все вышло. Я буду ждать! 2 Я выбежал в пятидесятиградусный мороз и, окутанный столбом пара, помчался вверх по проспекту – мимо университетского общежития, мимо фигуры Кирова, стоящего с поднятой рукой, мимо корпусов политехнического. В просторном, но аляповатом фойе Дворца культуры с канделябрами, люстрами и кожаными диванами было уже полно народу. Я сдал свое чисто символическое пальто в гардероб, взбежал на второй этаж и оттуда с балкона уставился вниз, надеясь отыскать в толпе знакомое лицо. Мне повезло, и через десять минут я уже разговаривал со своим бывшим однокурсником. И начались вопросы: где? когда? женат? дети? сколько? диссертация? Семена Федорова? Как же, помню. Морозина? У нас тут нынче все время морозина. Из знакомых я больше никого не встретил, а мой однокурсник вскоре оставил меня. Он был одним из организаторов конференции, и я понимал его. Хлопотливое все-таки хозяйство эти конференции. Ровно в двенадцать зазвенел звонок председателя. С вступительным словом выступил знаменитый академик. Потом объявили распорядок работы секций и подсекций, комитетов и комиссий. Конференция начала свою работу. Я не взял в Катином киоске газету. Почему – сам не знаю. Наверное, растерялся, заторопился. И теперь приходилось слушать длинные обзорные доклады. В перерыве все бросились в буфет пить пиво и жевать бутерброды. А потом началась работа секций, и в нашей секции, к моему удивлению, оказалось человек сорок. А я-то думал, что все радиофизики ринулись в исследование ионосферы, плазмы и прочего, что ближе к космонавтике. Половина докладов была из тех, которые нужны будущим кандидатам, чтобы набрать шесть печатных работ. Ведь любой доклад, даже самый захудалый, засчитывается как печатная работа. И сами докладчики пытались отбарабанить их побыстрее, облегченно вздохнуть и скромно сесть на место. Вопросов и выступлений по таким докладам обычно не бывает. Потом начались доклады посерьезнее. Некоторые были просто блеск. А уже в шестом часу выступил и я. Я говорил сдержанно и уверенно, и меня слушали не перебивая. Мне даже показалось, что не будет завтрашней статьи о «беспочвенном фантазере». Вопросы задавали самые простенькие, и я уже надеялся выйти отсюда живым, но это была только легкая разведка. И через полчаса от моего доклада не осталось камня на камне. Причем особенно старались «зубры» из Усть-Манского политехнического института. Как назло, в комнату вдруг вошел корреспондент и несколько раз сверкнул фотовспышкой. А я почему-то не был особенно расстроен. Конечно, от Гошки мне достанется. И денег на летнюю экспедицию дадут в три раза меньше, чем необходимо. Но я сделал все, что мог. Я старался изменить корреспонденцию в завтрашней газете. Старался изо всех сил. Ничего не вышло. И теперь я знал, что в газете все будет так, как я уже читал. Значит, девушка из стеклянного киоска действительно продает завтрашние газеты! 3 Я зашел за ней без двадцати восемь. Раньше не мог освободиться. Двадцати минут до закрытия киоска мне хватило, чтобы немного согреться. – Ну и как? – спросила Катя, а глаза у нее лукаво смеялись. – Все правильно, – ответил я. – Доклад прожектерский. Странно только это все. Откуда же тебе привозят завтрашние газеты? – Из типографии, – сказала она. – И все в Усть-Манске так спокойно относятся к тому, что ты продаешь завтрашние газеты? Мне показалась, что она погрустнела. – Да ведь мало кто знает, что это завтрашняя газета. Для всех она сегодняшняя. – Постой, постой. Значит, для тебя эта газета завтрашняя, а для всех других – обыкновенная, сегодняшняя? – И для тебя она завтрашняя, – сказала Катя. – И для меня. Хорошо. А для других? – А для других она сегодняшняя. – А часто встречаются люди, для которых она завтрашняя? – Не очень. – Ну а все же? – Ты первый, – она улыбнулась и сморщила носик. – Я сразу подумала, что ты увидишь ее. Пора было закрывать киоск. Катя переобулась в валенки, потушила свет и закрыла киоск. Нам повезло, и через минуту мы остановили такси. Гулять по улице в такой мороз было невозможно, особенно для меня. Я пригласил ее к своему институтскому товарищу, и она согласилась. Мой товарищ жил в двухкомнатной квартире. Его жена только что пришла с работы и сразу же начала жарить картошку. Трое ребятишек, от шести до девяти лет, затеяли с нами беседу о Томе Сойере… Часов в одиннадцать мы ушли. Я проводил Катю до общежития и даже зашел в коридор. Мы проговорили еще с час, но я уже не приглашал ее с собой в экспедицию. Я и сам бы с радостью согласился продавать завтрашние газеты. Мне всегда все хотелось узнать до конца, и я спросил Катю: – Ну а какой же все-таки смысл в этих завтрашних газетах, если этого никто не знает? – Я-то знаю, – ответила она. – Но ты все равно ничего не можешь сделать! – Как знать, – ответила она мне загадочно. – Завтрашние газеты приходят разные. Не во всем, конечно. В мелочах. Погода чуть теплее или чуть холоднее. Чья-нибудь болезнь или выздоровление, чья-нибудь радость или грусть. Газеты приходят немного разные, а я выбираю какую-нибудь одну. И уже это-то и есть настоящая газета. Она резко наклонила мою голову, поцеловала в губы и убежала, крикнув: – Завтра в девять! А я остался стоять, растерянный и счастливый. 4 Утром я встал часов в семь. Сосед по комнате еще спал, и его виртуозный храп разносился, наверное, по всей вселенной. Он не давал спать мне всю ночь, но и сейчас, в бодрствующем состоянии выслушивать его руладу у меня не было сил. Я оделся и пошел в буфет съесть горячую сардельку. Потом вернулся в комнату, взял портфель, пальто и вошел в фойе. Находиться в комнате я по-прежнему не мог. В фойе я просидел, наверное, с час. Я должен был зайти к Кате в киоск в девять часов, а было еще только восемь. В полдевятого я не выдержал и очертя голову ринулся в морозное утро. На улице было ничуть не теплее вчерашнего, и, наученный горьким опытом, я теперь передвигался по улицам только бегом. Газетный киоск, как и вчера, блестел, словно усыпанный алмазами. Я постучал в окошечко и вместо приветствия крикнул: – Катя-Катюша, я замерзаю! Она мне ничего не ответила, скомканная газета зашуршала внутри киоска, я дернул ручку двери и ввалился внутрь киоска. Катя сидела, повернувшись ко мне всем корпусом и прижимая к груди кипу пахнущих типографской краской газет. – Я вовремя? Я не опоздал? – Не знаю, может быть, – сказала она еле слышно. Это меня несколько удивило и озадачило. Она была чем-то расстроена и словно не хотела со мной разговаривать. Я спросил: – Что-нибудь случилось? – Случилось, – сказала она. – Мне нужно уйти. Я ничего не понимал. – Прости меня, Дмитрий. В десять часов загорелся… загорится детдом на улице Вершинина. Я должна предупредить. Я мельком взглянул на часы. Времени было еще больше часа. А до улицы Вершинина, где расположен детдом, я знал, было минут десять ходу. – Здесь есть где-нибудь телефон поблизости? Надо просто позвонить им. – Телефон есть в Институте радиоэлектроники. Но по телефону могут не поверить. Надо идти. – Мы успеем еще, – сказал я. – Давно ты это прочла. – Только что, когда ты стукнул в окошечко. – Бежим, – сказал я. – Не ходи со мной. Я должна одна. – Ерунда. Подробности известны? – Известны, – ответила она, но как-то через силу, словно не хотела отвечать, словно говорила неправду. – Дети все целы? – Все… один чуть не сгорел. Я выскочил из киоска, за мной вышла Катя, закрыла киоск на замок и сунула ключ мне в карман. Я был немного взвинчен и не так остро чувствовал мороз, как пять минут назад. Она схватила меня за руку, и мы побежали. Первые метров сто мы молчали, потом она повернула голову и испытующе посмотрела на меня. Я попытался улыбнуться, но губы все-таки успели уже замерзнуть. – Я бы поехала с тобой поварихой, – сказала она. – Так поедем! Решайся! – Слова мои были бодрые, но вслух получилось что-то отнюдь не героическое. – Хорошо бы, – ответила она. – Поедем, – я остановил ее на мгновение. – Незачем дожидаться лета. Поедем через три дня, когда кончится конференция? Она смешно сморщила свой носик, и кивнула, и снова потащила меня вперед. Мы побежали по проспекту Кирова. Возле кинотеатра «Октябрь» мы срезали угол и очутились на улице Вершинина, прямо напротив детского дома. Здание было новое, двухэтажное, кирпичное, в окнах горел свет, и ничто не предвещало близкого пожара. Мне даже вдруг показалось, что Катя подшутила надо мной, что сна зачем-то проверяла меня. Но она так решительно дернула калитку небольшого, не выше метра, заборчика, что у меня пропали всякие сомнения. Калитка тотчас же со скрипом отворилась, но возле парадного нам не повезло. Или звонок не работал, или его никто не слышал. И только когда мы догадались обежать дом, то сообразили, что парадное наверняка завалено всяким хламом и входить нужно с черного входа. Дверь была открыта, а свет – конечно, в целях экономии – выключен. Натыкаясь друг на друга и на ступени, мы добрались до коридора. В нем было светло. Напротив можно было угадать парадную дверь, еле проглядывавшуюся, и то лишь сверху, сквозь груды самых разнообразных предметов. Слева располагалась кухня. Оттуда тянуло приятными запахами. Рядом была комната, что-то вроде столовой, и там уже сидели ребятишки, вихрастные и бритые, с косичками и коротенькими прическами. Две воспитательницы с подносами ходили вокруг столов. Направо была спальная комната. Что находилось на втором этаже, я, конечно, не знал. Катя сразу же направилась к двери, где сидели дети, и сказала женщинам, поманив их рукой: – Можно вас на минутку? Воспитательницы взглянули на нее недоуменно, и одна из них, поставив поднос на тумбочку, подошла к дверям. – Здравствуйте, – сказала Катя и пригласила ее выйти в коридор. – Здравствуйте, – сказала женщина и переступила порог. – Не спрашивайте, откуда я это узнала, – начала Катя. – Я не могу этого объяснить толково… Около десяти часов в этом здании возникнет пожар. – Ой, – схватилась за грудь женщина. – Надо одеть детей и договориться с соседними домами, чтобы их приняли. – Ой, – повторила женщина и позвала вторую: – Мария Павловна! Дети с интересом поглядывали на эту сцену и уже начинали шуметь и шалить. – Мария Павловна, пожар у нас, – запричитала женщина. – Что случилось? – строго спросила Мария Павловна. – Вы кто такие? – Я продаю газеты, он – инженер. В десять часов у вас будет пожар. Детей надо выводить. – В такой мороз выводить? – снова строго сказала Мария Павловна. – Так ведь пожар, – прошептала первая воспитательница. – Действовать надо, – решился вступить в разговор и я. – У вас тут есть телефон? – Есть, – ответила Мария Павловна и показала рукой. Телефон оказался за моей спиной. – Он позвонит в пожарную, а вы одевайте детей, – Катя говорила спокойно и негромко. Она старалась говорить убедительно, чтобы ей поверили. Первая воспитательница, испуганно ойкая, убежала на второй этаж. Из кухни вышла повариха и присоединилась к нам. С улицы пришел дворник, закутанный шарфом почти до самого лба, и стукнул о пол деревянной лопатой, которой сегодня на улице делать было совершенно нечего. Я набрал номер и сказал в трубку, когда на другом конце провода ответили: – Нужно пожарную машину к детдому на улице Вершинина. – Давно горит? – деловито осведомились у меня, а невидимому для меня собеседнику крикнули: – Седьмую заводи! Что горит-то? – это уже относилось ко мне. – Пока ничего, но в десять часов загорится. – Снова шутники, – недовольно сказал голос, и трубку повесили. Я набрал номер второй раз, но разговор мой кончился так же безуспешно. Мне не верили. Со второго этажа спустились три женщины. Одна из них была заведующая детским домом. – Противопожарная безопасность у нас в порядке, – сказала она нам. – Вы с проверкой? Кате снова пришлось объяснять, но заведующая все же подтащила нас к стене и заставила прочесть «порядок эвакуации детей в случае пожара». «Порядок» был просто чудесным, и было очень жаль, что он неосуществим в данном здании ни при каких обстоятельствах. – У вас хоть есть огнетушители? – спросил я, поглядывая на часы. Было уже около десяти. – Есть, – сказала заведующая. – Были то есть. Они вот тут висели, – и она указала на три более темных, чем остальная стена, пятна. – Один сорвался и чуть было не убил Танечку Солнцеву. Пришлось в сарай вынести. Время шло. Нужно было что-то предпринимать. – Почему огнетушителей нет на месте?! – рявкнули. Заведующая сразу струсила. Кто их знает, может, действительно комиссия с проверкой. – Аникеич! – крикнула она. – Тащи живо огнетушители! Дворник рванулся на улицу, тотчас же возвратился, потому что у него не оказалось ключей. Женщины начали нервно разбираться, у кого могут быть ключи. Аникеич нашел их у себя и снова ринулся на улицу. – Одевайте детей! – приказала Катя. Ее и послушали и нет. Детей подняли из-за стола и повели по коридору. Но все это делалось как-то неуверенно, словно все ждали, что ложную тревогу вот-вот отменят. Детей было человек пятьдесят. И, как я понял позже, на втором этаже было еще сто двадцать. Я начал растаскивать свалку у парадного входа. Санки кидал прямо в спальню, бочонки с остатками прокисшей капусты закатывал на кухню. Кто-то пытался мне помогать, но я крикнул, чтобы быстрее одевали детей и сразу же выводили на улицу. Катя снова позвонила в пожарную команду, и ей, кажется, поверили. Я разгреб половину свалки, и теперь мне нужно было только добраться до двери, чтобы все остальное выкинуть прямо на улицу. Пошли какие-то грабли, лопаты, старые половики и ведра с пробитыми днищами. Повариха, загасила плиту водой. Начали выключать электрокамины, но они были включены в самых неподходящих местах, так что до розеток кое-где нельзя было сразу и дотянуться. Одна из воспитательниц побежала в кинотеатр договариваться, чтобы там приняли детей в фойе. Заведующая все еще не верила нам. Что она с нами сделала бы, окажись эти, хотя и неорганизованные, приготовления напрасными! Отворилась дверь черного хода, и в коридор ввалился дворник с двумя огнетушителями в руках. Он несколько раз чихнул, пытаясь что-то сказать. Наконец это у него получилось. – Горим! – крикнул он, прибавив несколько крепких слов, и ударил огнетушителем об пол. Только толку от этих мерзлых огнетушителей было мало. А пар, ворвавшийся вместе с дворником в коридор, не рассеивался. Это был не пар. Это был дым. У меня ело в глазах. Дворник бросился помогать мне. И когда парадная дверь была очищена, деревянная перегородка уже горела. Через двадцать минут приехала пожарная машина. Дети к этому времени уже были переведены в кинотеатр. Пожарное начальство осталось разбираться в причинах пожара. Воспитательницы еще не совсем пришли в себя от пережитого. А я летел в машине «Скорой помощи», держа в своей руке холодную и мокрую Катину ладонь. Катя пыталась удержать падающую деревянную перегородку между двумя комнатами, чтобы успели увести последних детей. Их увели по запасному выходу, металлической лестнице со второго этажа во двор. Их всех увели, а она не успела отскочить, и горящая деревянная перегородка прижала ее к полу. За минуту до этого она сунула мне в руки полуодетую девочку и крикнула, чтобы я подошел с улицы к окну, возможно, через него придется подавать детей. На мне даже мелких ожогов не было. А на ее лицо мне не разрешили взглянуть, оно было закрыто чем-то белым. 5 Я сидел в холле клиники, растерянный и разбитый. Они сказали, что сделают все, что в их силах. Я представлял, в каких случаях говорят такое. Мне раза три предлагали уйти, потому что я ничем не мог помочь и только раздражал врачей своими вопросами. Когда меня выгоняли в четвертый раз, а я все приводил доводы, чтобы остаться, один из молодых врачей вдруг сказал мне: – Пусть попытается, если хочет помочь. Завтра об этом объявят в газетах, сегодня вечером передадут по радио, но может быть уже поздно. Вы где живете? Я покачал головой: – Я приезжий. – Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?.. – Есть, но очень мало. – Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше. – Я сделаю! – закричал я и выбежал на улицу. Конференция уже начала свою работу. У меня хватило соображения не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал: – Подумать только. Вчера она была такая веселая. – И добавил: – Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой. Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый же попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил всем: – Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть. В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция. Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью. Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей сейчас. Все слова застряли у меня в горле. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала: – Щеки почернеют, любить не будешь… – Буду, буду, – сказал я. – Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем в Васюганские болота кормить комаров. Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже. – Вы здесь ничем не можете помочь, – сказали мне. – Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Завтра утром можете приходить. Я вышел на проспект и пошел по нему вниз. 6 Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова. Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша. В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она жива! Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла. Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось, что погиб Дмитрий Егоров. В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками. Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… Тоже самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить… Сегодня я выберу завтрашнюю газету. И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки. И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить, обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск. Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим. – Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого! Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить. – Вы должны очень желать этого, – говорил я. – Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие. Читайте газету. Пусть Катя живет! – Это же королева Усть-Манска, – сказал кто-то. Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят. Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из Усть-Манского политехнического института сказали, что я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города. Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в песни. Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг… Я бежал к Кате, потому что она меня ждала. Два взгляда На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода начинающегося «бабьего» лета. По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Да и то сказать… Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы, облицованные гранитом. Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было «окно» между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком. Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же, возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми. Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая счастливая. Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав переполнила все его существо, захлестнула и на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, какие-то общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее. И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей. Что-то случилось… Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего вокруг не изменилось. Так же теплыми лучами светило полуденное солнце и что-то нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих ветвях берез. Все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то изменилось. Настроение… Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и, словно бы, лживым. Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставлявшая ноги, рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку. Мир рассыпался на глазах. «Да что же это? – удивился Петр Иванович. – Конечно, подумал он, я смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютно же! Я населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной». Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, старушка зашагала бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная мысль о новой, наверняка, никому ранее не известной игре. Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы. К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла. Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа для них не пропали даром. – Разрешите присесть, – раздалось рядом с ним. Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на изящество. – Пожалуйста, – растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой. Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое. – Сдыхает природа-мать, – внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. – И ладно. Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым возразить странному молодому человеку. – Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим достоинством. – Только дерево, умирая, благоухает, – процитировал молодой человек. – Да, это так, – не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович. – Бред собачий, – уверенно произнес молодой человек. – Отчего же бред? – спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз, встретившись с глазами незнакомца. Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет, не незнакомца… Отгадка была где-то уже совсем рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем, не случайно, не мельком, а часто, запоминающе. – Постойте-ка! – воскликнул молодой человек. – Уж не Ветругин ли ваша фамилия? – Ветругин, – подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. – А вы – Расковцев… – Расковцев, Расковцев, – подтвердил молодой человек. – Удивительно, – пробормотал Петр Иванович. – Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним одно время были хорошо знакомы, учились в Университете. – У меня нет сына, – сказал Петр Иванович. – Как же! – воскликнул Расковцев. – Петька. Мы же с ним в одной группе учились. Вы же Ветругин? Иван… э-э… Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал никогда. – Петька… Петр Иванович – это я и есть, – сказал Ветругин. – Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь… Да ведь и вам моя фамилия знакома! – Извините, – пробормотал Ветругин, – мне нужно идти. – Но даже не сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. – Двадцать лет! – пораженно воскликнул он. – Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в Университете. Где же это было? – Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад. – Это я двадцать лет назад учился в Университете, – твердо сказал Петр Иванович. – Вы?! – расхохотался молодой человек. – Вы… вы двадцать лет назад учились в Университете?! – Он задыхался от смеха. – Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша! Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его. – Мне тогда было двадцать, – просто сказал он. – Двадцать?! – удивился молодой человек. – Двадцать… Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился! – Евгений, – не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович. – Петька! – вскричал молодой человек. – Петька! Ну ты сдал, сдал… Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься? – Женька, – тихо сказал Ветругин. – А мне показалось, что ты – это твой сын. – Сын, сын, есть и сын, – подтвердил Расковцев. – Пьет, негодяй. На себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина. – Отчего же так? – искренне огорчился Петр Иванович. – Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит! – Как же это так? В восемнадцать лет… – И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то… Помнишь Ленку? – Нет, – едва слышно ответил Петр Иванович. – Ну, да она появлялась у нас в общежитии… Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была… – Хохотунью помню… – Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат! Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да… Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь. – Ты чего, Петька, – не выдержал Расковцев. – Ты это… Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров. Петр Иванович молчал. – Странный у тебя взгляд, – все же смешался Расковцев, – словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?! – Значит, умерла Елена? – только и спросил Ветругин. – Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло. – Не помогло, значит? – переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев. – Не помогло, – донеслось до Петра Ивановича. – Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек – Человек. – Расковцев сделал на последнем слове ударение. – Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а… То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь… Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал: – Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто… Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее… – Закрой, Женя, глаза, – попросил Петр Иванович. – Что закрыть? – Глаза, говорю, закрой. – Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл. – Ты, Женя, руки мне свяжи… Для страховки… – Хе-хе… Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки. – Закрой, – попросил еще раз Петр Иванович. – А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и правильно. – Закрой, закрой, – шепотом сказал Петр Иванович. – А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю. – Чудишь, Петька, – недоверчиво сказал Расковцев. – Чудю. – Ну, уж если ты очень просишь, – нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза. На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза. – Ну и что? – Мало. Ты закрой и слушай. Расковцев было замялся, но подчинился. Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку. И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича. – Слышал? – спросил Ветругин. – Что я слышал? – Вот именно. Что ты слышал? – Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что. – А сейчас? – Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь. – И все? – Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь. – А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом? Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно. – Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли, отказать нельзя. – Значит, просила она тебя? – Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?! – Ничего, – пожал плечами Петр Иванович. – Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился? – А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок. – Тебе сейчас даже двадцать можно дать. – Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли. – Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать. – Это уж точно, – довольно расхохотался Расковцев. – А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь… – Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят. – Да ты всерьез, что ли? – Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился? – В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал. А вот он со мной с годок. – Умер. – Сердце не выдержало. – Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно… Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть, он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время эксперимента он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее. А в груди что-то разрасталось болью. – …вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди… Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно – убить! Тут самое простое и понятное – не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других – на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром – это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою – понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеке чудовищем в глазах других окажешься сам… – Ну и взгляд у тебя, Петька… …но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро, только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность… – Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть! – Нет, нет, продолжай, Женя. – У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда! В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру… – Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую! Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль… На кого оно имеет права?.. Невероятная боль… Только себе… Такой боли и не бывает… Только себе! Добро, оно в себе и для других… Что же это… боль… Значит, можно пожертвовать только собой… Только честно, чтобы зло само превратилось в добро… Черта с два! Черта с два оно превратится! Черта с… два… Как это… бо… – Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?! Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его сломать – пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А внутри-то ведь оно – сама боль! – Пе-е-е!!! Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А если все вокруг – добро… – Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого! У добра есть тихая, спокойная, благородная работа… Есть и проще… несложная… Трудная… Есть и невыносимо трудная… Ах, как больно… Но если мгновение! Если на раздумья только миг! И миг кончается… – Она просила меня не смотреть на нее… Я знал и не знал… Я и сейчас знаю и не знаю… Так это правда?! – Правда, – через силу прошептал Петр Иванович. – Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить… Не вынесу… Да и не хочу! Никогда не захочу! А ведь был выход… Просто уйти… Всего хорошего, Женя… Может, еще и встретимся… Боль… последняя… конечная… никогда уже не будет боли. Свет и тьма… Когда к Лагерному саду подкатила «скорая», возле скамеечки уже собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот старичок… Сердце, что поделаешь. Стремительный век. Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью, старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что на Петра Ивановича… Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его взгляда. Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день были сорваны по неизвестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на венок. И почти каждый говорил: «Ну, надо же так… Ни с того, ни с сего… Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом…» А в Марграде, в одной из образцово-показательных школ преподавателю химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то не то он там сделал. Что-то не то… Не то… И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что… Разве что Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском Университете. Так ведь это когда было… Вдохновение В одном из залов краеведческого музея открывалась выставка картин художников-любителей. Событие не такое уж и ординарное для Марграда! К 12 часам дня широкая лестница, ведущая на второй этаж, была запружена людьми. Внизу, около раздевалки, стоял Юрий Иванович Катков, крепкий мужчина лет сорока пяти. Было заметно, что он немного нервничает, но старается казаться спокойным. Ему было отчего волноваться. Он выставил в зале свою картину, после того, как двадцать пять лет не брал в руки кисть. Приглашенный из Новосибирска известный художник Самарин перерезал красную ленточку, и люди хлынули в зал, светлый и просторный. Народу внизу стало меньше, и Юрий Иванович не спеша начал подниматься по лестнице. Войдя в зал, он остановился возле первой же картины и начал внимательно ее рассматривать. Два монтажника стояли на перекладинах опоры высоковольтной линии. Их богатырские фигуры, веселые лица, потоки света, льющиеся на них спереди, создавали атмосферу радости. Им было легко работать. Это чувствовалось в их позах и в выражениях лиц. Лишь бы вовремя подвозили изоляторы и бухты провода. Спасательные пояса не подведут, движения точны, сила в молодых телах, красота вокруг. Эти люди были победителями. Каткова мало интересовала техника живописи. О какой уж технике говорить или рассуждать, когда столько лет прошло среди станков, машин и гор металла, когда руки огрубели и держат свободнее тяжелый гаечный ключ, чем легкую кисть. Вот и здесь. Отточенная техника мастера не тронула его. Он отметил только общее настроение, которое вызывала у него картина. Это было ощущение победы, но победы легкой. Эти парни наверняка не знали, что такое настоящий бой. Им все давалось легко. И все же картина ему понравилась. Но задерживаться возле нее долго не было желания. Достаточно было взглянуть, почувствовать счастье этих парней, а потом сразу идти дальше. Тогда еще ощущение радости труда, которое хотел передать художник, оставалось. Катков прошел мимо унылого, серого пейзажа. Посетители выставки говорили о цвете и красках, о размерах картин и тщательно проработанной перспективе пейзажей, о подражании Дейнеке, о самобытном развитии Сарьяна, о том, сколько времени тратит художник на свою картину, и о том, сколько он получит денег, если картину продадут. Одни подолгу останавливались возле каждого полотна, другие чуть ли не бегом осматривали сначала все и лишь потом задерживались возле наиболее интересного для них. Девчонки носились стайками, пожилые женщины искали диванчики, чтобы немного отдохнуть. Несколько молодых парней остановились возле портрета знатной доярки и вдруг заговорили об экзаменационной сессии. Окна были открыты, и в зал врывался шум центральной городской магистрали, слышалась смешная песенка, исполняемая нестройными тонюсенькими голосами ребятишек из детского сада, шелест тополей. Комиссия приняла картину без особых возражений, но сейчас Юрий Иванович на мгновение испугался. А что, если ее нет здесь? Он ушел с работы, чтобы осмотреть выставку одному. Потом можно будет прийти всей семьей. И вдруг он почувствовал, что следующее полотно его, хотя самой картины еще не было видно, так как перед ней собралось много людей. – Еще одно направление! – с гневом в голосе сказал красивый высокий мужчина, выдираясь из толпы. – Вы представляете – пустое полотно. А название «Вдохновение». – Нет, нет, – сказал другой. – Оно не совсем пустое. Там какие-то тени, но нельзя понять, что это такое. – Куда смотрят устроители выставки?! Так и до сюрреализма можно дойти и до поп-искусства! Катков посторонился, пропуская разгневанного мужчину и его спутника, и на мгновение увидел свою картину. Да нет же! Она не пустая! Что имели в виду эти двое? И вообще возле его картины говорили непонятное, совсем не относящееся к его полотну. Так, во всяком случае, ему показалось. Может, речь идет о соседних полотнах? Но рядом висели два индустриальных пейзажа. Катков постоял немного и отошел к окну. Он давно хотел написать эту картину. Наверное, тогда же, двадцать восемь лет назад. Но была война. Мать возвращалась домой поздно вечером с провалившимися от усталости глазами. Отец, вернувшийся с фронта без руки, все ходил по родным и знакомым и пил. Раньше он был резчиком по слоновой кости. А теперь, с одной-то рукой!.. По ночам мать шила рукавицы, стирала белье и плакала. Только семилетний брат и пятилетняя сестра не знали забот и допоздна носились по улицам. А солнце летом в Якутске почти не заходит. Война была далеко, за тысячи километров. Но ее чувствовали не только по сводкам Совинформбюро. Калеки на улицах. Дети худые, как прутья; И здесь, за шесть тысяч километров от фронта, был госпиталь. В школах – военная подготовка, штыковые бои. Посылки на фронт с теплыми варежками и бельем… А он, ученик девятого класса, организует бригады по заготовке дров, жердей, погрузке угля… Он услышал за спиной вежливое покашливание и оглянулся. Перед ним стоял марградский художник Петровский и незнакомый Каткову пожилой человек. – Самарин, Анатолий Алексеевич, – протянул он руку. – Катков, Юрий Иванович, – так же официально ответил Катков. – А скажите-ка, Юрий Иванович, где мы раньше с вами встречались? – По-моему, нигде, – ответил Катков. – Да. Я уверен. Мы с вами нигде не встречались. – А вы случайно не работали в студии, Броховского в Усть-Манске? Примерно в пятидесятом? – Нет, нет, я никогда не был профессионалом? – Странно, откуда же вы знаете, что я там работал и что это именно там со мной произошло? – Да нет же! Я впервые слышу, что вы там работали. А что там произошло с вами, тем более не знаю. – Странно, – задумчиво сказал Самарин и смешно задвигал козлиной бородкой. Художник Петровский все время стоял молча, но по его лицу было видно, что он хочет что-то сказать. Юрий Иванович кивнул ему, и тот, откашлявшись, спросил: – Вы ведь знаете, что ваша техника не блестяща? – Но ведь я только любитель. – Ну да не в этом дело. Я хотел спросить, где вы откопали сюжет своего полотна? – Мне его не пришлось откапывать. Он у меня уже двадцать восемь лет. Все никак не мог собраться. Думал, что уж никогда не напишу. – Вы сказали: двадцать восемь? Но ведь это было всего пятнадцать лет назад. Юрий Иванович рассмеялся: – Да нет же. Это было в сорок третьем, в Кангалассах. – Невероятно. Я точно знаю, что это было в Ташкенте, в пятьдесят пятом. – Вы, наверное, говорите о чем-то другом. – Я говорю о полотне, которое называется «Вдохновение». – Он расстегнул рукав рубашки и закатал его до локтя. – Вот чем мне пришлось заплатить за это вдохновение. – Его рука от локтя до запястья была обезображена шрамом. – Но я не жалею, – улыбнулся Петровский. – За это можно было отдать и жизнь. – За что за это? – спросил Катков. – За вдохновение, – ответил Петровский. – И все равно я не могу поверить, что вы никогда не были в студии Броховского, – сказал, прощаясь, Самарин. – Простое совпадение здесь невозможно. Катков еще с полчаса побродил по залу, подолгу задерживаясь возле некоторых картин. Многое ему нравилось. И только несколько бодряческих, скорее похожих на рекламы, картин вызвали у него недоуменную улыбку. Все в них было напоказ, неестественно легко и неправдоподобно. Его все-таки тянуло к своей картине. И он снова подошел к ней. На картине был изображен обрывистый берег с широкими деревянными мостками, по которым несколько ребят цепочкой катили тачки с углем. Возле берега стояла широкая деревянная баржа. В ее необъятное нутро они сбрасывали уголь из тачек и возвращались назад на берег. …Да. Все было действительно так. Небольшой поселок Кангалассы в двадцати километрах от Якутска вниз по Лене; горы угля на берегу, черные от угольной пыли тела, горячее якутское солнце и проливные дожди, четырнадцать ребят и усталость, усталость, усталость… Они приехали сюда с гитарой и мандолиной, чтобы по вечерам сидеть у костра и петь. Вначале у них еще было свободное время, но все тело так уставало за день, что руки отказывались держать гриф. Поскорее смыть с себя грязь и уголь, поесть, блаженно растянуться в палатке во весь рост, немного поговорить, пошутить над нерасторопным Алехой Бирюковым и заснуть. А утром голос Потапыча: «Хлопцы! Уголек ждет!» Никто не знал, когда он умудрялся спать. Это был семижильный старик, всюду и все успевавший делать. Он наращивал деревянные съезды с кучи угля, варил картошку, разжигал костер, нагружал тачки ведерной лопатой. И все время приговаривал: «Уголек-то ждет, хлопцы». А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут все. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт бы пошли, не берут только. И работать могут как черти. Дайте только эту работу!.. А вышло, что не такие уж они железные. И летний зной оказался невыносимым. И баржи – какими-то бездонными. Болели все мускулы, все тело, не успевавшее втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они грузили по четырнадцать часов в сутки, но Потапычу все было мало. Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод, пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля, засыпанные снегом. А в июле и ночью светло как днем. Работать можно круглые сутки. Все понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с тачкой! Надо так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все делалось через силу, машинально, как во сне. Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков, происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого состояния, что они уезжали, едва завидев смену и даже не попрощавшись с ним. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что неприятности забудутся, люди «отойдут» и уже по другому будут смотреть на проведенный в Кангалассах месяц. Но Потапычу от этого было не легче. Прошло всего две недели, но страшно было представить, что впереди еще две. Потапыч старался растормошить их хоть чем-нибудь. Он достал где-то ведро селедки и несколько пар новых брезентовых рукавиц, читал им при свете керосинового фонаря газету, когда они уже проваливались в лихорадочный сон. Только напрасно это было. Все валилось у ребят из рук. В конце второй недели произошло событие. Алеха Бирюков не удержал тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку неудержимо понесло вниз. Растерявшись, он не выпускал ее из рук и бежал рысцой. А тачка катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся сломя голову, делая нелепые прыжки и согнувшись в три погибели. Тачка при такой гонке сто раз должна была завалиться на бок или перевернуться, но она благополучно влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту из досок и с шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под воду и Алеха, так и не разжавший пальцев. Все это произошло настолько быстро, что остальные ничего не успели сделать, только кто-то крикнул: «Потапыч! Алеха!» Растерянность прошла, и двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега. Очутившись в воде, Бирюков выпустил тачку из рук, всплыл на поверхность и тут же начал пускать пузыри. Он плохо плавал. Двое других еще не успели доплыть до него, как Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он помог и тем другим влезть в нее, и через минуту лодка была уже у берега. Все это он проделал молча. И мимо ребят на берегу прошел молча, не сказав ни слова. Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все остальные. Это происшествие как бы оправдывало то, что они бросили работу. Ребята сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того, чтобы радоваться Алехиному спасению. Устали. Провались оно все ко всем чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч… Только бы вот так сидеть… Только бы сидеть… Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной из них он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал: – А Потапыч-то плачет… Сначала никто не шевельнулся, не поверил. – Он правда плачет… Они медленно побрели к палатке и откинули полог. Потапыч, стоя на коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни стояли молча, не зная, что делать. Он, наверное, почувствовал их присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал, но слез на его лице не было. И от этого он казался еще страшнее и невозможнее. – Саньку убили, – хрипло сказал он. Они догадались, что это известие еще утром привез ему сморщенный якут Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб из поселка. – Саньку, – повторил Потапыч. Они так никогда и не узнали, кто этот Санька был Потапычу. Сын, брат, друг, а может быть, дочь? – Картошку я начистил, – вдруг сказал он. – Ешьте… Спите… Сегодня… – Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: – Саньку гады убили… Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: «Мошка проклятая!» – и зло сплюнул себе под ноги. Шестой… Седьмой… Двенадцатый крикнул: «Тачка есть у шестого бурта!» Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене… Последний оглянулся на палатку. Там, едва не возвышаясь над ней, ухватившись рукой за растяжку, стоял огромный Потапыч… – …Ах, Юрий Иванович! – услышал Катков лукавый голос соседки по этажу. – Вечно-то вы что-то скрываете! – А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь? – Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас! – Что вы! Шутите, конечно. – А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же вам это рассказал? – Никто. Я сам видел. – Ой! – сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати с хорошенькой фигурой и красивым, приятным лицом. – Как же это? И зачем вы меня нарисовали в таком виде? – И она смущенно, едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку. Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно, что он выдержит, на четвереньках вкатит проклятую тачку в гору, трясущимися руками наполнит ее углем и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение. Вдохновение смертельной усталости. Ему даже не придет в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязное тело в ссадинах, шершавые рукоятки тачки. Алеха Бирюков на вид покрепче. Но в семнадцать лет сил еще так мало. Но и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в поджилках. Его не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля. И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его отец, который уже никогда в жизни не возьмет в руки творящий резец. Отец, которым выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов, и тут же упал, сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная, что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную: из слоновой кости, которую он хотел создать еще до войны, но все не решался. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, рожденное из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое. Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения. Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого – еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат. Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел из разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: «Там, вдали, за рекой…» А они ошеломленные, слушали и молчали… Такой у Потапыча был голос… …Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа. Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он придумал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они всегда были вместе. Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: «Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел». Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь, и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются… Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение, которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе и никого не трогает? Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум, в людскую сутолоку, во встречные взгляды и шелест шагов по асфальту. Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его внимательно слушали, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: «Время тогда было другое». Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным? А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова. – Да, да, да! – говорил Самарин. – Это студия Броховского. Я не вылезал из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывались страх, и тоска, и жалость, и злость на себя. Было время, когда я хотел все это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый, переломный момент. С него все и началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков. – Согласен с вами, – ответил Петровский. – И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все силы в кулак и победить. Это было тоже вдохновение. – Значит, вы видите на полотне не то, что я? – удивился Самарин. – Я вижу самый важный момент в своей жизни, – ответил Петровский. – То же самое вижу и я. Только из своей жизни. – Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое? – Мы, наверное, этого никогда не узнаем. – Счастливый, должно быть, человек этот Катков, – вздохнул Петровский. А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце. Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные «кроты», – огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров. Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрым шагом мимо расступившихся в стороны прохожих… А картина? Ну что ж, он напишет еще одну. И снова назовет ее «Вдохновение». Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни. Катков этого не знал. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа, новое вдохновение. Город мой С высоты птичьего полета город был похож на прилавок огромного обувного магазина с расставленными на нем в строгой симметрии серыми стандартными коробками. По вечерам, когда на него опускались пыльные сумерки и улицы пустели, казалось, что люди укладывают себя в бетонные упаковки, а блестящие линии уличных фонарей напоминали бесконечный шпагат, во множестве мест туго завязанный на узлы мигающими перекрестками. Утром призрачные светящиеся нити улиц постепенно размывались и исчезали, и крупнопанельные упаковки, словно облегченно вздохнув, выпускали из-под своих крыш тысячи горожан, спешащих на работу, озабоченных домохозяек с авоськами и молочными бидонами, тучи вечно взъерошенных ребятишек и косяки стройных девчонок. В эти нежаркие утренние часы, особенно если ночью шел освежающий дождь, город словно приподнимался на цыпочках, протягивая к солнцу зеленые ветви своих молодых скверов, бульваров и садов. И тогда пропадало ощущение размеренной серости и нелепости существования города, и город улыбался. Иногда в этой улыбке сквозил восторг, словно он видел себя сильным, красивым и нравящимся людям. Но скоро трубы фабрик, заводов и электростанций заволакивали голубое небо белесой дымкой и пылью, и город понуро наклонял голову к асфальту, опуская вниз запыленные худые руки, распадался на бесконечный ряд серых бетонных упаковок, стыдясь своей безликости и недоумевая, что заставляет людей плодить штампованные унылые кварталы. Город знал, что он некрасив и бесформен. Но он был удобен. В квартирах газ и вода, в соседнем доме магазин, через два квартала кинотеатр, в двадцати минутах езды драматический театр и филармония, в пятнадцати километрах тайга, теперь уже просто лес с жестянками, битым стеклом, порезами на деревьях, киосками «Пиво-воды» и прокатными пунктами, но зато и с цветами, лохматыми лапами кедров и капризно изогнутыми ветвями берез. Город мучился сознанием собственного несовершенства и неполноценности, но в какой-то мере его успокаивало то, что он все же нужен людям. …Виталий Перепелкин покидал Марград. Он поссорился с ним. Они не поняли друг друга. Виталий Перепелкин обиделся на город. – Да я отсюда ползком уползу, с закрытыми глазами, – в какой уже раз говорил он своей жене. – И не расстраивайся ты, Зоя. Усть-Манск ничем не хуже Марграда. Даже во сто раз лучше. Построю там «падающую волну». А потом еще и еще. Представляешь, какая будет красота?! – Уж я-то представляю, – сухо ответила Зоя. – Да! Надо же посидеть молча перед дорогой, – вспомнил Виталий и утроился на краешке стула. – Ну что ж, пора. Через месяц получу квартиру в Усть-Манске и приеду за вами. Из спальной комнаты вышел карапуз лет двух от роду и сказал: – Папа в командиловку е-е-дет… Виталий схватил сына в охапку, повертел его в воздухе, поставил на пол, поцеловал жену куда-то в ухо, бодро сказал: – Ну я пошел, – потоптался еще в коридоре, подхватил чемодан, решительно открыл дверь и перешагнул порог. Пролет в десять ступенек, всего девяносто ступенек, обшарпанная входная дверь с именами, выведенными неровным детским почерком, куча ребятишек, прокладывающих автотрассу в груде песка, стук домино, «классики» на сером асфальте, завывание саксофона на втором этаже, старушки, серьезно обсуждающие проблему внучат, веревки с белыми простынями, аккуратно политые березки в палец толщиной. Перепелкин дошел до угла здания и остановился. Не мешало бы купить сигарет, в вокзальном буфете всегда столько народу. Он обогнул дом, выкрашенный зеленой краской, которую наполовину смыло дождями, так что виднелся серый бетон, и повернул по тротуару со стороны улицы в противоположную сторону от вокзала. Здесь, в соседнем доме, был гастроном. Обрадовавшись тому, что не встретил никого из знакомых и не пришлось объяснять, почему в руках чемодан, он вышел из магазина и не спеша двинулся к вокзалу. До отхода поезда было еще почти час времени. Ему надо было пройти три квартала по улице Шпалопропиточной и свернуть направо к привокзальной площади. Он шел, стараясь не думать о городе. Примелькавшаяся монотонная улица с одинаковыми домами, однообразие которых только усиливала их разноцветная окраска, не привлекла его внимания. Только пивной киоск на углу разнообразил архитектуру улицы. Поровнявшись с ним, он свернул направо, на проспект. Рационализаторов, прошел еще метров пятьдесят и почувствовал что-то непонятное. Привокзальной площади не было. Вместо нее перед ним стоял дом с гастрономом, откуда он только что, семь минут назад, вышел. А впереди тянулась улица Шпалопропиточная с его домом, другими домами и пивным киоском через три квартала. – Вот так задумался, – негромко сказал он вслух, взглянул на часы и успокоился. Времени было еще достаточно. – Такой круг дать! Подумать только! Он снова пошел вперед, но теперь, помня, что в раздумье такого маху дал, он с интересом рассматривал свою тысячу раз виденную улицу. С нее все и началось, когда он проектировал ее и вместо стандартного пятиэтажного дома N_93 вписал в улицу дом типа «открытая ладонь». Еще в строительном институте придумал он эту «открытую ладонь», а тут не утерпел и вставил в проект. Проект вернули с шумом и выговором, хотя «открытую ладонь» можно было сделать из стандартных блоков. Сейчас, представив на месте дома N_93 свой дом, он признал, что «открытая ладонь» выглядела бы нелепо среди этих пятиэтажек. И все же он был не совсем не прав. Тогда он еще не знал, что это были его первые шаги в сегодняшнем пути на вокзал. Около пивного киоска он закурил сигарету, повернул за угол, поднял голову и увидел гастроном. С городом творилось что-то неладное. Теперь-то уж Перепелкин точно знал, что не сделал никакого круга. Он несколько минут постоял, растерянно оглядываясь, и повернул назад. За углом гастронома была улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелся… сам гастроном… Какой-то чертов круг! Куда ни пойди, везде улица Шпалопропиточная. Перепелкин решил, что назад идти нет смысла, и повернул около пивного ларька направо. Перед ним был гастроном, улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелась кучка людей у пивного киоска. До отхода поезда оставалось минут сорок. Возле магазина было довольно многолюдно, и Перепелкин чуть было не налетел на инженера Сидорова из своей группы проектировщиков. Сидоров был лет на пять старше Виталия и спроектировал не одну улицу в Марграде. Они поздоровались: Перепелкин – испуганно, а Сидоров – растерянно, потому что только что вышел из квартиры Виталия. Он не знал, что тот сегодня уезжает, и приходил уговаривать его вернуться в управление главного архитектора. – Так-таки уезжаешь? – вымолвил наконец Сидоров. – Уезжаю! – с вызовом ответил Перепелкин. – Надоела эта канитель. Не хочет, не надо… – Кто не хочет? – Кто, кто! Город! Не хочет стать красивым, пусть таким и остается. – Город-то хочет. Только главному архитектору и, в горисполкоме надо доказать. – Так ведь пять лет уже доказываем! – сказал Перепелкин и, спохватившись, что сказал не то слово, поправился: – Доказывали то есть. – Нет, не доказывали! – вспылил Сидоров. – Доказываем! Доказываем и докажем! И Марград станет красивым! Перепелкин ничего не ответил и переложил чемодан из одной руки в другую. – Значит, уезжаешь? – снова спросил Сидоров. – А я ведь у тебя сейчас был. Не знал, что ты так скоро. – Я вот сегодня подумал, – сказал Перепелкин, – в жилом доме типа «Кленовый лист» у нас планировка двенадцатого этажа все никак не получалась изящной. Надо бы на пять сантиметров поднять потолок и поставить «летающие» перегородки. – Так ведь кто-то предлагал уже… – Кто-то! Ты и предлагал. Все так и надо сделать и тогда «кленовый лист» вырвется на простор. – Тебе-то что до этого? – Ах да. Ты извини меня. Опаздываю я. – Не вернешься? – Ни за что на свете. – Но в его голосе не было железной уверенности. – Пусть Марград таким и остается, если ему это нравится. – Вернешься, я тебя к себе на работу не возьму. Учти, – предупредил Сидоров своего бывшего начальника и ушел не попрощавшись. Перепелкин снова переложил чемодан из одной руки в другую, но не успел сделать и десяти шагов, как из магазина слегка навеселе вышел двоюродный брат его – Сметанников. – А, Виталька, черт! – заорал он. – Давай-ка по стаканчику! – Понимаешь, Петя, – ответил Перепелкин, – мне на вокзал надо. Времени уже осталось мало. Оба стояли, не зная, что еще сказать друг другу. Потом Перепелкину вдруг пришла в голову мысль. – Послушай-ка, Петя, может, ты проводишь меня до вокзала? А? Сметанников на секунду задумался, достал из кармана мелочь, пересчитал ее и твердо произнес: – Провожу. Перепелкин уже начинал понимать, что одному ему за этот злополучный угол не повернуть. И он решил, как только они подойдут к нему, вцепиться в локоть своего двоюродного брата, закрыть глаза и таким образом прорваться наконец к вокзалу. Сметанников начал что-то рассказывать Перепелкину, но тот слушал его очень невнимательно, лишь иногда невпопад вставляя слова: «Да, да. Угу». Сколько ночей они просидели всей группой, реконструируя на бумаге Марград и застраивая его новые кварталы. Прекрасный город получался у них. В Москве даже удивлялись. И в самом Марграде вроде бы одобряли. Но дальше этого не шло. Каждая квартира в доме типа «открытая ладонь», «планирующая плоскость», «голубая свеча», «кленовый лист», «падающая волна» и других стоила на пять процентов дороже обычной, стандартной. А где их взять, эти пять процентов? В Марграде строился новый дизельный завод, и нужны были тысячи квартир. Срочно, немедленно. Тут уж было не до «кленового листа». Всегда так. Сначала хоть что-нибудь, а потом уже получше, но снося это самое «что-нибудь». Перепелкин доказывал, что через десять лет все равно придется сносить эти серые уродины, и тогда уж государство пятью процентами не обойдется. С ним соглашались, но говорили, что это ведь будет все-таки через десять лет, а не сейчас. А квартиры нужны сейчас. А пять тысяч семей, живущих в старом Марграде в подвалах и полуподвалах? Им сейчас не до «планирующей плоскости». Пять лет Перепелкин бился и доказывал, а теперь вот уезжал в Усть-Манск, потому что там решили строить новый жилой район из домов типа «башня» и «нож». Это, конечно, не «кленовый лист», но все же близко. И потом, может быть, со временем удастся построить и «открытую ладонь». Перепелкин устал убеждать и теперь уезжал из Марграда, как уходят в гневе и обиде от близкого человека, не понимающего тебя, чтобы через мгновение одуматься и с болью признать, что возвращение уже невозможно. До пивного киоска оставалось шагов тридцать. Перепелкин вцепился в своего двоюродного брата железной хваткой. Тот что-то напевал, попутно давая пояснения. До поворота оставалось двадцать шагов, пятнадцать. И в это время Сметанников увидел свою жену. И Перепелкин увидел ее. И она увидела их обоих, причем значительно раньше, потому что стояла в позе полководца, широко расставив ноги и уперев двухкилограммовые кулаки в бедра. Сметанников только присвистнул, вырвался от Перепелкина и опрометью бросился в обратную сторону. Его жена тоже взяла с места в карьер. Свирепый ветер чуть не опрокинул Виталия на асфальт. Осторожно, как в полусне, дошел он до поворота. За углом снова был гастроном и улица Шпалопропиточная. Перепелкин стиснул зубы. До отхода поезда оставалось двадцать минут. Мимо него, как пуля и пушечное ядро, пронеслись Сметанников и его жена. С одного взгляда можно было понять, что Сметанников не продержится в лидерах и двадцати секунд. Перепелкин увидел свободное такси и выбежал на дорогу. – На вокзал, опаздываю! – взмолился он. – Садись, – открыл дверцу таксист. Машина лихо развернулась. Перепелкин отдышался. Теперь-то уж его не задержит перекресток. Такси все-таки. Каким образом такси может ему помочь, он не понимал, но был уверен, что на сей раз все кончится благополучно. Таксист включил правый поворот. Перепелкин зажмурил глаза. Резко завизжали тормозные колодки, таксист выругался. Виталий со страхом открыл глаза. Такси стояло перед гастрономом. – Не получилось, – прошептал Виталий. – Что за чертовщина, – выругался шофер. – Ведь трезвый я. – Попытайтесь еще раз, – попросил Перепелкин. Такси вывернуло на проезжую часть и снова понеслось к перекрестку. Перед поворотом таксист сбавил скорость. Снова визг тормозов. Такси стояло возле гастронома. – Вы что-нибудь понимаете? – испуганно спросил шофер. – Понимаю, – ответил Перепелкин. – Теперь я все понимаю. Он расплатился с таксистом и вылез из машины. Шофер сидел с побледневшим лицом и тут же отказался везти кого-то в аэропорт. Теперь Перепелкин все понял. Город не хотел отпускать его. Но с какой стати! Он столько лет пытался сделать город красивым, а получал только выговоры и нахлобучки. Перепелкин снова пошел вперед. Он еще успеет на поезд, надо только поторопиться. Он шел и думал, что город напрасно старается его задержать. Он устал, ему все надоело, а в Усть-Манске он сможет осуществить хоть маленький кусочек своей мечты о прекрасном бело-голубом городе. Отпусти! Остался ведь еще Сидоров и вся их группа. Пусть теперь они обивают пороги и доказывают. Отпусти! Ему все равно нельзя возвращаться после того, как он с треском уволился из управления главного архитектора. Теперь, если и останется, он ничего не сможет предпринять. Ну кем теперь его могут взять на работу? Техником? Инженером? А он и руководителем отдела ничего не смог добиться. Отпусти! Чуть не со слезами на глазах Перепелкин завернул за угол. На привокзальной площади толкался народ. По проспекту Рационализаторов трезвонили трамваи, старушки продавали пышные букеты цветов. Встречающие и провожающие тащили чемоданы, корзины с овощами и фруктами. Стоял шум и гвалт. У Перепелкина захлестнуло сердце. Путь свободен. Он отдал проводнице билет, вынул из кармана сигарету и закурил. – Товарищ, проходите, – сказала проводница. – Сейчас трогаться будем. Он кивнул головой. – Заходите, – сказал он. – Я, наверное, не поеду. – Раньше надо было думать, – осуждающе сказала женщина. – Билет-то возьмете, или как? Но он уже махнул рукой и пошел к выходу. Он успокаивал себя тем, что уедет завтра, ведь надо еще сказать Сидорову, что в «кленовом листе» необходимо поставить «летающие» перегородки, иначе получается не совсем то… Он уже забыл, что говорил об этом Сидорову, и теперь думал о том, что надо хоть на полпроцента снизить стоимость здания. А это значит, снова бессонные ночи, снова идея, которая неделями будет смутно ворочаться в гудящей голове, пока не ляжет на ватман четкими линиями. Потом он подумал, что придется ездить в министерство, доказывать свою правоту на конференциях, строить макеты, получать выговоры за расходование рабочего времени не по назначению. Придется снова сколачивать группу, потому что старая уже начала разваливаться. Только Сидоров держится молодцом. И еще, что асфальт надо в городе сделать не серым, а коричневым, с разными оттенками, утопить дома в зелени, и не в обычной хилой и редкой, а в густой и могучей. А для ребятишек оставить гектары тайги прямо возле домов, с буреломом, колючими кустами, крапивой, ягодами и цветами, которые можно рвать и приносить домой маме. Разрешить пешеходам спокойно ходить по улицам, не оглядываясь по сторонам на перекрестках. Убрать дымящие трубы. И чтобы из каждого окна открывался вид на бескрайнее море зелени, чтобы город был напоен солнцем и чистым воздухом и можно было в любой час бродить по тихим, приветливым бульварам и проспектам. Пусть будет проспект Света, переулок Ромашек, бульвар Роз. Он подошел к своему дому. Уже стемнело. Громкие голоса мам звали ребятишек домой. По столу все еще стучали костяшками домино, хотя уже ничего нельзя было рассмотреть. Старушки прощались и все никак не могли разойтись. Обшарпанная дверь. Девяносто ступенек вверх. Перепелкин открыл дверь своим ключом и переступил порог. В коридор вышла жена и сказала: – Я поджарила тебе колбасы. Огурцов нарезать? Он не успел ничего ответить, потому что она обняла его за шею и тихо-тихо рассмеялась. Уж она-то знала, что он никуда из Марграда не уедет. В домах гасли огни. Город засыпал, только блестящие линии, образованные уличными светильниками, как будто бесконечный шпагат, во множестве мест завязывали его тугими узелками перекрестков. Город погружался в ночь, тихо вздрагивая в полусне, вздыхая, что-то шепча на ухо, тихо улыбаясь и ожидая рассвета. А под утро по улицам Марграда прошел тихий ласковый дождь… Какие смешные деревья Сначала было ничто, потом какое-то полузабытье. Сознание все время ускользало, хотя одна мысль уже живо билась в голове, пытаясь разбудить другие, спящие участки головного мозга. Эта мысль была – приказание прийти в себя. Он ухватился краешком сознания за нее, как за спасительную соломинку. На какое-то мгновение его сознание заполнили свист и грохот, но это длилось недолго. Потом наступила звонкая тишина, и он окончательно пришел в себя. Он лежал под прозрачным колпаком, который, как только сознание вернулось к нему, приподнялся и сдвинулся в сторону. Он еще с минуту полежал, чувствуя, как мышцы тела снова становятся сильными, а память начала восстанавливать события прошлого, пока не охватила все, что должна была охватить. И тогда он легко соскочил с возвышения. Теперь он помнил и знал все. Знал, что система «воскрешения» где-то дала небольшую сечку. Он не должен был чувствовать этого неприятного момента перехода к жизни. «А как же дети?» – подумал он. Их каюта находилась в соседнем помещении. И пока он шел к двери рубки управления, успел взглядом обежать все световые индикаторы. Все было нормально, кроме одного зеленого глазка, который, казалось, извиняюще подмигивал ему. Это был его индикатор. Ну что ж. Он разберется, что случилось, когда они будут собираться в обратный путь. А теперь к детям. Когда он открыл дверь детской, то сразу понял, что здесь все в полнейшем порядке. Вернее, в беспорядке. Дети кидали друг в друга подушками, и от этого в комнате был шум и визг. «Переход» они, видимо, перенесли прекрасно. – Папка! – крикнула Вина. – Мы закидали Сандро подушками! Он первый начал. – Да, я начал первым, – сознался Сандро. – Мне было очень весело, а они немного куксились. Нужно же было их растормошить. – Отец, мы уже прибыли на место? – спросила Оза. Она была старшая и, не дожидаясь, пока отец напомнит им, начала наводить в детский порядок. – Да, – ответил отец. – Мы уже прибыли, корабль вышел на орбиту спутника этой планеты. И если вы поторопитесь, то успеете посмотреть на нее в обзорный экран. – Я первая! – крикнула Вина. – Я думаю, – поправил ее отец, – что ты будешь последняя. Чтобы прибрать твою кровать, потребуется уйма времени. – Я помогу ей, отец, – сказал Сандро. – На сборы вам дается пять минут. Поспешите. Но чтобы здесь был полнейший порядок. Он вышел, радуясь, что дети хорошо перенесли «переход». Что же случилось с его аппаратурой? Откуда взялись этот грохот и свист? Он думал об этом, пока шел в рубку корабля и еще там, пока не прибежали дети. Он хорошо знал устройство своего корабля и потому не мог понять, отчего мог быть грохот. Дверь открылась и в рубку вбежали дети. Оза, серьезная, сосредоточенная, знающая, что сейчас ей покажут что-то интересное и поучительное. Сандро, решительный, настроенный воинственно и готовый по малейшему знаку броситься из корабля вниз, чтобы первому достичь поверхности планеты. Вина, вся сгорающая от нетерпения, возбужденно ожидающая, когда же ей дадут поиграть этой интересной игрушкой, которая называется – Планета. Отец рассадил их по креслам, которые могли вращаться вкруговую. У него был вид фокусника, который готовится к самому интересному, самому главному фокусу своей программы. – Папка, ну скорей же! – не выдержала Вина. – Все готово, – сказал отец. – Вот какая эта планета! – И он нажал кнопку. Створки, закрывающие обзорный экран, разошлись, съежились и исчезли. Перед ними была прозрачная полусфера – впереди, под ногами и над головой. Вина не выдержала и завизжала от восторга. Сандро весь подался вперед. Оза удивленно замерла в неловкой позе. Перед ними был туманный шар, неподвижный туманный шар. Солнце освещало эту часть планеты. В промежутках между спиралями облачных покровов проглядывали голубые пятна океанов, светло-коричневые полосы пустынь, горные цепи, ослепительно-белые полярные шапки. Да! Из-за этого стоило перенестись через сотни световых лет. Отец делал снимки, ребятишки молчали, глядя широко раскрытыми глазами на это чудо. – Хотите поближе? – спросил отец. – Я хочу ступить на нее ногой, – решительно заявил Сандро. – Успеем. Мы ведь прилетели сюда не на пять минут. – Папка, мы будем ходить по ней?! – радостно крикнула Вина. – А для чего же мы тогда брали скафандры? – сказала Оза. – Конечно, мы будем ходить по ней и даже бегать. – Будем, – согласился отец, – но там мы увидим только малую часть, а отсюда можно рассмотреть все. – Но ведь мы очень высоко над ней, – сказал Сандро. – Мы снизимся и осмотрим ее всю. – А как она называется? – спросила Оза. – Я смотрел в звездных атласах, – ответил отец. – У нее очень странное название. Оно никак не переводится на наш язык. Смысл его непонятен. – Мы дадим ей название, – предложил Сандро. – Нет, сынок. У этой планеты есть свое имя. Он сел за пульт управления, и корабль пришел в движение, начав описывать витки вокруг планеты и приближаясь к ней по спирали. Вскоре они уже летели над самыми облаками, видя в их разрывах реки, озера, леса, поля и даже города. Самые настоящие города! Ну, конечно, немного странные, маленькие и большие, разрушенные полностью или частично. А некоторые были совершенно целыми. – Отец, – сказал Сандро. – Здесь существует какая-то цивилизация. – Да, – ответил отец. – Или существовала. – Но если она еще существует, то мы должны заметить это. Давай понаблюдаем за каким-нибудь городом. – Согласен, – ответил отец. Их корабль замер на высоте десяти километров. Все четверо пристально всматривались в экран. В городе не было никакого движения. У них уже начали уставать глаза, когда Оза сказала: – Вон те точки! Они перемещаются. – Какие? – заволновались все. – Вон те, похожие на крестики. – Тебе показалось, – сказал Сандро. – Нет, не показалось, – заступилась за сестру Вина. – Они немного перемещаются. Они наблюдали еще несколько минут и пришли к выводу, что предметы действительно двигаются, но настолько медленно, что это очень трудно заметить. Отец сравнил их размеры с размерами зданий. Они были одного порядка. – Это, наверное, не жители городов, – сказал отец. – Они не поместились бы в эти здания. И, кроме того, они перемещаются не по поверхности планеты. Видите, внизу, тени? Они находятся над поверхностью. – А где же тут живые существа? – растерянно спросила Вина. Уж очень ей хотелось увидеть живого, самого настоящего инопланетянина. – Спустимся еще ниже, – предложил отец. Все согласились. Корабль остановился на высоте пятисот метров, в самой гуще взвешенных, не падающих на поверхность, летающих крестов. Теперь улицы города были видны отчетливо. Тишина и полное отсутствие какого бы то ни было движения. Здесь даже облака не меняли свою форму. Это заметила Оза. – Какой-то мертвый, застывший, уснувший мир, – сказал отец. – С высоты в несколько сот километров он гораздо красивее. – Смотрите, смотрите! – закричала Вина. – Вон там растет дерево! – Да, – согласился отец. – Это очень похоже на дерево. Только на мертвое дерево. – Нет, нет! Вы не туда смотрите! Вон внизу, под нами, чуть левее. Видите, оно выпускает ветви! – Вон тот черный куст? – спросил отец. – Да, да. Только это не куст, – сказал Сандро. – Больше похоже на дерево. – Какое-то странное дерево, – заметила Оза. – Да. Какие смешные здесь деревья! – с восторгом сказала Вина. – Они растут на глазах! Дерево, действительно росло на глазах. Прямые ветви его, расположенные под разными углами к поверхности, постепенно изгибались и опускались вниз. Затем все дерево медленно оседало и исчезало. – А вон еще одно! – крикнул Сандро. – И еще. – Они живые, отец. Спустимся и посмотрим. А? – Чуть позже, – ответил отец. – Здесь город. Лучше мы спустимся в более пустынной местности. Эти деревья ему чем-то не нравились. Они вырастали не только там, где было положено расти деревьям, но и посреди мостовой и на крышах зданий. Он повел корабль на север. Внизу кое-где они продолжали замечать странные деревья и опустевшие полуразрушенные города. Он снова услышал незнакомый грохот и свист, и сердце его тоскливо сжалось. И он подумал, что, пожалуй, зря притащил сюда детей. Можно было выбрать какую-нибудь давно известную планету, с аттракционами и экскурсионными бюро, с гостиницами и гидами. В следующий раз они посетят другую планету, не такую странную и застывшую. И он почему-то вспомнил свою планету, населенную веселыми и смелыми людьми, своих друзей и знакомых, свою жену, которая сейчас была в далекой экспедиции, свой дом на обрывистом берегу голубого моря. Нет. Нет. Пусть дети посмотрят эту необычную планету. Они выбрали место на зеленой застывшей поляне, переходящей далее в пологий холм, перерезанный узкой извилистой траншеей, прорытой какими-то животными или вымытой водой. Он взял пробы воздуха, и тот оказался вполне природным для дыхания. Сам он решил выйти без скафандра, а детей заставил надеть их. Они надели реактивные ранцы – на тот случай, если понадобится перемещаться быстро. Дети были все так же оживлены и заинтригованы. А отец – немного озабочен. Смутное беспокойство внушала ему эта планета. И вот они ступили на поверхность планеты. Скафандры не стесняли движений, и дети начали прыгать, кувыркаться, бегать друг за другом и кричать от восторга. Необычность обстановки подчеркивалась тем, что кругом стояла полная тишина, не было ни малейшего дуновения ветерка, ни малейшего движения вообще. И вдруг отец увидел летящий предмет. Он летел откуда-то со стороны запада. Предмет был продолговатой формы. Он падал на поверхность по очень пологой дуге. – Смотрите! – крикнул он. Дети остановились и тоже начали наблюдать за предметом. – Что это? – спросила Оза. – Птица, – предположила Вина. – Нет, – сказал Сандро. – У нее нет крыльев. Отец снова услышал резкий свист. Но этот свист теперь был в нем самом, потому что вокруг по-прежнему была идеальная тишина. Предмет упал и начал зарываться в почву, которая вдруг зашевелилась, приподнялась, как будто ее что-то выпирало изнутри. И вдруг почва разорвалась, и из нее начали вытягиваться побеги – черные, состоящие из комочков, шариков и неправильной формы параллелепипедов. Побеги росли на глазах, превращаясь в высокое дерево, напоминающее красивый фонтан. Одни побеги успевали изломаться и осыпаться на почву, другие только вылезали из земли, третьи уже достигали высоты метров в десять. Дерево ни секунды не оставалось неподвижным. Оно все играло, жило, двигалось, росло, и умирало по частям. И это буйное движение так контрастировало с остальным замершим, уснувшим миром, что невольно вызывало восторг и радость. Дерево достигло, по-видимому, пика своего развития и начало уменьшаться, осыпаться, распадаться на мелкие комочки. Что-то пролетело мимо плеча отца, и он успел схватить его. Это был кусочек чудного дерева. Он был твердым, как сталь, и тепловатым, даже горячим на ощупь. Отец подкинул этот кусочек дерева на ладони и спрятал в карман куртки. – Дерево! Это дерево! – кричали дети и собирали комочки, на которые оно распалось. – Смотрите, летит еще одно! – крикнул Сандро. Все повернули головы в направлении, которое указал мальчик. Такой же продолговатый предмет летел в их сторону. – Это семя! – сказал отец. – Ну да, это же семя странного дерева. Смотрите, оно заострено спереди, чтобы лучше проникать в почву. И еще вращается вокруг собственной оси. Оно, как штопор, ввинчивается в почву и дает начало новому дереву. – Отец был очень доволен своими объяснениями. Теперь все укладывалось в его гипотезу. – Видите, как оно вгрызается в почву? Сейчас появятся побеги. Отец, конечно, оказался прав. Из земли снова полезли черные, живые, шевелящиеся стебли. И вдруг в воздухе показалось сразу несколько семян, потом еще и еще! Их было очень много. Они приближались медленно, безмолвно, вонзались в землю, и она во многих местах начала вспучиваться, вытягиваться сначала хрупкими стебельками, а затем крупными деревьями. Это был уже целый лес. Он тянулся от горизонта на севере до горизонта на юге шириной в несколько сот метров. – Деревья! Какие смешные деревья! Одни деревья только начали прорастать, другие уже рассыпались на частицы, которые медленно летели по радиусам от того места, где упало семя. Эти частицы можно было рассматривать тоже как семена, потому что они давали начало новым, карликовым, в несколько сантиметров ростом, деревьям. – Вот здорово! – кричали дети. Да, такого они еще не видели. Вряд ли вообще кто-нибудь видел такое. Вал из растущих и умирающих деревьев катился в их сторону. Вот он уже достиг неглубокой траншеи и миновал ее. – Папа, – сказала Вина. – Я хочу туда. В самую их чащу. – И я тоже, – поддержал ее Сандро. – А мне немного страшно, – созналась Оза. – Нет, – сказал отец. – Туда мы не пойдем. Ведь мы до конца не знаем, что это такое. И притом, мне кажется, что там должно быть жарко. Вот пощупайте. – Отец поймал медленно пролетающий мимо кусочек дерева: – Видите, оно теплое. А там их очень много. Вам будет жарко. – Но ведь мы же в скафандрах! – возразил Сандро. – На нас скафандры очень легкой защиты. Почувствовали же вы тепло от этого кусочка дерева? – А откуда прилетают семена? – спросила Вина. – Оттуда, – показал рукой Сандро. – Понятно, что оттуда. Меня интересует, откуда они берутся? Растут на деревьях? – А действительно, не посмотреть ли нам, – предложил отец. Ему почему-то хотелось на время увести детей отсюда. – Включайте ранцы. Вверх и на запад. Они взлетели все разом. Сверху картина была тоже очень живописна. Они пролетели над полосой неповторимого невиданного ими раньше леса и, ориентируясь по летящим семенам, понеслись дальше. – Здесь есть какая-то закономерность, – отметил отец. – Они летят не куда попало, а именно сюда, где эта траншея, канава или как ее там назвать. Может быть, во время дождей она заполняется водой, и тогда семена вызревают? Они пролетели километров десять и заметили впереди стройный ряд стволов. – Держу пари, что они вылетают откуда-то отсюда, – предложил Сандро. – Никому не нужно твое пари, – сказала Вина. – Это ясно с первого взгляда и притом каждому. – Они мне не нравятся, – заявила Оза. – О! Оставалась бы тогда дома, – сказал Сандро. – Сандро, ты не смеешь так говорить, – остановил его отец. Стволы деревьев были гладкими, без всяких сучков и ветвей. Да и сами деревья, наклоненные под тридцать градусов к вертикали, казались неживыми, мрачными. Они не шевелились, лишь слегка приседали, как на корточках, когда из них вылетали семена. – Нет, это не так интересно, – сказал Сандро. – Тот, живой лес, лучше. На него интереснее смотреть. – Глядите, и сюда летят семена! – крикнула Оза. – Ну вот, просмотрели, – недовольно буркнул Сандро. – Пока мы летели, те деревья, наверное, сами стали выбрасывать семена. Летим туда. Я хочу посмотреть. – И я тоже, – заявила Вина. – А я хочу на корабль, – устало сказала Оза. – Ну, хорошо, – сказал отец. – Летим назад. Посмотрим, что произошло с нашим лесом. А потом на корабль. Мы ведь сегодня еще и не завтракали. Согласны? – Согласны, – заявили дети. Конечно же, все они немного устали. Они вернулись назад, туда, где пышно распускались чудные, необычные, ни на что ранее виденное непохожие деревья. Они смотрели на них с высоты нескольких десятков метров. Только лес жил. Все остальное было без движения. В узкой и длинной канаве, с высоты это было хорошо заметно, виднелись какие-то пятиконечные предметы с одним укороченным лучом. И если кусочек дерева попадал в них, он тоже прорастал. И вообще, заметил отец, эти деревья были поразительно живучи. Они начинали расти везде, была ли почва глинистая, или каменистая, или вот в этих неправильной формы звездах. Полоса шевелящегося леса уже дошла до того места, где они стояли несколько минут назад, и продолжала двигаться дальше. – На корабль, – скомандовал отец. – Завтракать и отдыхать. Потом продолжим осмотр. Они полетели к кораблю и заметили, что поле пересекают еще две линии, параллельные друг другу, два канала. И вот они уже на корабле. Отец опустился в кресло перед пультом, и корабль вертикально взлетел, остановившись на высоте пяти километров. В столовой их уже ждал завтрак. Возбужденные виденным, они наперебой рассказывали друг другу: «А вот одно дерево… А у него почему-то нет листьев… Дерево… Стволы… А ты видела?..» – А эти пятиконечные звезды очень похожи на людей, – сказала Вина. – Что? – поперхнулся отец. – Что ты сказала? – Они очень похожи на людей. – Да, да, похожи, – подтвердили Оза и Сандро. – Странно, – задумался отец. – Ну, хорошо. Идите в зал, отдохните немного, а я займусь делами в рубке управления. – Папа, ты надолго? – спросила Вина. – Нет, нет. Я быстро. Может быть, я слетаю вниз. Но вы не беспокойтесь. А в голове уже снова звучал грохот. Грохота не должно было быть! И когда грохот затих, мысль, нелепая, глупая, страшная, закралась в мозг. Нет. Этого не должно быть! Он закрылся в рубке, включил обзорный экран, вынул из камеры, которая делала рапидосъемку, кассету, хотел вставить ее в проектор, но передумал и оставил ее на видном месте, чтобы она сразу же бросилась в глаза, если сюда кто-нибудь войдет. Затем он надел ранец, набрал на пульте управления время старта. Старт должен был произойти через пятнадцать минут, автоматически, если с ним что-нибудь случится. Настроил автоматический пуск на ритм своего мозга, если вдруг старт придется давать неожиданно, а его не будет на корабле, и вышел в шлюзовую камеру. Пятнадцати минут ему было вполне достаточно. Он бросился вниз. Чем ближе он подлетал к поверхности планеты, манипулируя ручками реактивного ранца, тем явственнее в его голове звучал свист, вой и грохот. До поверхности оставалось совсем немного, когда что-то произошло со временем. Время начало стремительно убыстрять свой бег. И деревья, ранее распускавшиеся за десять минут, теперь возникали и умирали за секунду-две. Он упал на дно траншеи, чувствуя, как в грудь врезается осколок снаряда. Голову разламывало от свиста и воя, от грохота взрывов, от тонкого повизгивания осколков. Он хотел встать, но не смог, только чуть приподнялся и упал навзничь. «Хорошо, хоть дети не видят этого, – еще успел подумать он. – Они далеко, за тысячи километров. В Сибири… Как там жена-то одна с ними троими? Сашка, Зоя, Валентина… Лишь бы они никогда не увидели этого…» Он лежал, чувствуя, как горячая волна заливает грудь. Взгляд его был направлен в зенит, где чуть сверкало неподвижное пятнышко. И тут ко всему этому грохоту и реву прибавился еще один звук – монотонное гудение. Это шли бомбардировщики со свастикой на крыльях, прикрываемые истребителями. Три бомбардировщика вдруг отделились от общей массы и взмыли вверх. «Сандро, Оза, Вина… Не успеют». – Старт, – прошептал он. – Васька, ты что? – прохрипел лежавший рядом солдат. – Зачем вставать? Команды еще не было… – Старт, Сандро, старт. – Он приподнялся на локтях, небритый, серый и страшный. Грязная шинель на груди набухла кровью. Он успел заметить, как рванулось ввысь блестящее пятнышко корабля. – Ты лежи, Вась, лежи. В атаку сейчас пойдем. Странное черное дерево, похожее на фонтан, выросло перед ним, и десятки его частичек впились в тело. Последнее, что он услышал, было: – В ата… Вселенная вздыбилась, перевернулась и погасла. Мир, из которого он прилетел или, быть может, который просто придумал за несколько мгновений, и мир, в котором он жил, исчезли для него навсегда. А из окопов выплеснулась и покатилась вперед волна оглушенных, грязных, разъяренных, что-то орущих солдат… Фильм на экране одного кинотеатра Препротивнейшая погода стояла в Усть-Манске уже целую неделю. То дождь, то мокрый снег, да еще с ветром. Не знаешь, что надеть на себя: в плаще – холодно, в пальто – как-то еще неудобно. Ведь не зима же! Осень… Октябрь… А тут еще воскресный день. И на улицах только энтузиасты. Да, да. По улицам спешили лишь одни энтузиасты, да и то, чтобы только поскорее добраться до теплого угла… Словом, молодежь… И еще один человек. Этот никуда не спешил, хотя и проклинал себя за характер, который привел его на мокрую улицу. Впрочем, проклинать свой характер и даже подвывать от нестерпимой мысли, что характер этот – тряпка, вошло у промокшего человека в какую-то чуть ли не удобную привычку. Фамилия его была – Непрушин. Петр Петрович Непрушин. Непрушин, собственно, и не спешил, а просто шел и если уж и обгонял редкого прохожего, то только для того, чтобы согреться. В холодную, но сухую погоду это было вполне оправдано. Но в такой, как сегодня, промозглости сколько ни беги, не согреешься. Идти домой Петру Петровичу не было совершенно никакого смысла. Там его никто не ждал, а если и ждал, то с руганью, неторопливой, нисколько не грозной, а, напротив, привычной и ленивой, как капля воды на обритую голову во время пытки. Или, что несколько интереснее, но и неприятнее – Цельнопустов, друг семьи, который уже давно брился лезвиями Непрушина, носил его тапочки и даже носки, сидел в единственном кресле перед телевизором, запросто выпивал заготовленную к празднику водку и что-то там еще такое делал… Присутствие его Непрушину было невыносимо, позорно, но Варвара – жена Непрушина – боготворила Цельнопустова и много лет подряд ставила его мужу в пример. Непрушин то привыкал к такой жизни, то начинал робко и неуверенно с нею бороться; впрочем, до первого лишь окрика Варвары: «Где уж тебе!» Летом и в начале осени можно было уходить в лес. Но куда пойти вот в такую мерзкую погоду? К друзьям, если только их можно так назвать, он не любил ходить… Правильные и решительные, они посмеивались над его нелепым существованием, пусть добродушно, пусть без ехидства, но посмеивались. Не лучше было и на работе, но там хоть можно было что-то делать, чертить, проверять кальки, соблюдать «единую систему конструкторской документации», спорить (только много ли тут наспоришь?) с нормоконтролером. На работе Непрушина считали средненьким, а если уж говорить честно, то и просто никудышненьким инженером-конструктором. Да ладно… Черт с ними со всеми! Убежать бы куда-нибудь от этого нудного и холодного дождя. Непрушин никогда не задумывался, почему так получилось. Получилось и получилось. Ниже среднестатистического уровня? Так ведь на то он и средний, чтобы были выше и ниже. И маршруты-то ведь уже все были хожены-перехожены. По асфальтику, по асфальтику! В грязь переулков даже Петр Петрович не хотел лезть. Вот сейчас будет детский сад, за ним кинотеатр «Октябрь» и рядом магазин «Театральный», где можно купить конфет или выпить молочный коктейль. Но коктейль – холодно. Хотя все же можно постоять в сухом месте… Можно и в кинотеатр, но смотреть кинофильмы Непрушин не любил. У киногероев все получалось. Ну, в боевиках – понятное дело. А вот в простых, обыкновенных-то? Все равно получалось! В начале каждого, конечно, конфликт. На работе начальство зажимает прогрессивные методы строительства или новые методы заточки сверл. Дома сын попадает в плохую компанию. Жена не разрешает задерживаться на работе… Но уже по умным глазам и решительному выражению лица понятно, что главный герой все осилит. Помучают его, помучают, но все же сдадутся. Словом, не любил Непрушин ходить в кино. Постоять в очереди за билетами, если народ ломится в обе кассы, еще куда ни шло. Стоишь сначала в одной, а когда очередь подходит, задумчиво выходишь из нее и пристраиваешься во вторую. И так – сколько угодно. И деньги целы, и содержание фильма все равно узнаешь, и, вроде бы, на людях побыл, в обществе… человеческом. Непрушин вышел на небольшую площадь перед кинотеатром и привычно, машинально бросил взгляд на афиши. В голубом зале «Октября» шел кинофильм «Битва в токарном цехе», а в зеленом – «Петр Петрович Непрушин». Да, грустно вздохнул Непрушин, на такие народ в кассы не лезет валом, да еще в такую пого… Тут что-то сработало в его мозгу… Что это? «Битва в токарном цехе»… Понятное дело! А здесь… «Петр Петрович Непрушин»! Нет, постойте! Как это: Петр Петрович Непрушин? Это я – Петр Петрович Непрушин! Петруша, если уж на то пошло… Непруша, то есть… Как это, как это? Непрушин растерянно остановился перед афишей, потом чуть отошел, чтобы лучше рассмотреть ее. Нет уж помилуйте. Как это: Непрушин, и вдруг на афише?! Цельнопустов придумал? Ах, Цельнопустов, гад, то есть! Мало ему, всем мало, так еще на афишу! Петр Петрович непривычно разгорячился, даже ручейки, стекающие со старенького черного берета за шиворот, перестал замечать. Да что же это? Уж совсем житья нет, что ли?! Он еще раз подозрительно исследовал неряшливую афишу. Вот и сеансы. 12:35, 14:10 и так далее. Студия! Студия даже есть! Ну надо же! Зеленым по серому: Марградская киностудия. Так, так… Что же выходит? Выходит, что Марградская студия поставила кинофильм «Петр Петрович Непрушин». Фу ты черт! – снова что-то сработало в голове Петра Петровича. Это же кинофильм! «Петр Петрович Непрушин» называется. Это не про него, а про какого-то обобщенного Петра Петровича Непрушина, который борется, наверняка, со всеми, а в конце фильма побеждает. У Непрушина даже на душе полегчало. Все чуть было не опрокинулось, но тут же крепко стало на ноги. Петр Петрович ощутил холодные струйки, ползущие по спине, передернул плечами и вошел в кинотеатр. Что-то пустовато было возле касс. Можно сказать, совсем пусто. В фойе, правда, кто-то ходил, но здесь, у входа, на Непрушина с двух сторон цепко узрились настороженные кассирши. Возьмет гражданин билет или не возьмет? Петр Петрович сначала прошелся, словно раздумывал, размышлял, решался, старательно не смотря в окошечко кассы голубого зала. Он не хотел подавать надежду, а потом грубо разрушать прекрасное здание мечты той кассирши. Билетерша, женщина лет тридцати пяти, злая, неряшливо одетая, определенно сознающая всю бессмысленность своего сегодняшнего стояния возле врат отечественного киноискусства, посмотрела на делающего возле касс третий круг гражданина, как на известного всему городу шаромыжника, который только и ищет себе местечко, где бы распить бутылку дрянного вермута. Посмотрела и вызывающе зевнула. Видела она всяких… Название кинофильма Марградской киностудии все же интриговало. Да и разгуливать здесь – все равно что жевать бутерброд в зале филармонии… Не для прогулок этот пятачок возле двух настороженных амбразур. Непрушин решился. – Один билет, – сказал он в зеленую амбразуру и протянул полтинник. Кассирша швырнула монету в коробку из-под немецкой магнитофонной ленты, но билет не оторвала. – Один, один, – повторил Непрушин. Кассирша разверзла уста: – На какой сеанс? Я что, гадать должна? Вас тут много! – На этот, – сконфузился Непрушин. – На ближайший… – Ближайший только что начался! А следующий в четырнадцать десять. – На который начался… Кассирша шлепнула билет на нижнюю доску амбразуры и сопроводила свой профессиональный жест словами: – Здесь вам не бульвар, чтобы прогуливаться. Но Непрушин ее уже не слушал, так как сеанс-то ведь уже начался, а впереди еще могли возникнуть осложнения. Он слегка помахал билетом перед закрытой стеклянной дверью, чтобы привлечь внимание. Билетерша все распрекрасно видела, но дверь не открывала. Петр Петрович махнул билетом энергичнее. Обе кассирши с интересом наблюдали, что же будет дальше. Человек, размахивающий билетом, являл собой фигуру жалкую и ненапористую. Билетерша приоткрыла дверь, сказала недовольно, но уже с какими-то примирительными нотками в голосе: «После третьего звонка воспрещается…», но Непрушина все-таки пропустила. И тот, торопясь и делая вид, что торопиться ему некуда, бросился в зеленый зрительный зал. Темнота, на миг ослепившая его, рассеялась, и Петр Петрович, сев на первое попавшееся место, огляделся, заметил где-то впереди с десяток чуть задранных кверху голов, успокоился, поежился в волглой своей одежде и сосредоточенно уставился в экран. Киножурнал, конечно, уже кончился. Прошли и титры фильма. На белом с полосами швов полотне разворачивалась нехитрая завязка скучнейшей, судя по всему, интриги. Ее и интригой-то назвать было нельзя. Непрушин пожалел, что приперся сюда, но тут же опомнился: ведь кинозал еще не худшее место в его несуразной жизни, по крайней мере тут не дует и не льет за шиворот. А вдобавок ко всем благам, можно еще посмотреть на себя со стороны, хотя, честно говоря, смотреть на это не особенно-то и приятно. Ну, мечется вот Петр Петрович по экрану, по жизни то есть своей экранной, делает глупость за глупостью. И даже не глупость, а так, что-то аморфное, безвольное, бесформенное, потому что даже для того, чтобы сделать глупость, нужно иметь хоть какой ни на есть характер – характеришко… А у того Петра Петровича и намека-то на него вовсе никакого и не было. Тут и режиссеру, и киноартистам, и даже осветителям и статистам было ясно, не говоря уже о потенциальных зрителях, что сдержаться, не сделать какую-нибудь пакость тому Петру Петровичу было выше человеческих сил. Никакой возможности не было сдержаться! Вот все, кто мимоходом, даже и не подозревай об этом, кто сознательно, мучаясь содеянным или радуясь ему, и пакостили товарищу Непрушину. А тот ничего не понимал, и было совершенно ясно, что он именно не понимает, а не делает с тайными мыслями вид, будто ничего не понимает. Впрочем, и пакостями-то действия людей назвать было нельзя. Ну, лишили премии, так ведь он мог обжаловать, три дня на доске приказ висел! Начальник конструкторского бюро, может, и лишил его премии специально, потому что Непрушину она была положена, а кому-то там – нет. Но кто-то там ничего не мог обжаловать, а Непрушин мог. И тогда премия досталась бы и самому Непрушину, и кому-то там еще. И все было бы нормально. Так ведь не сделал Непрушин совершенно понятного и естественного дела, не сообразил или просто не захотел облегчить моральные страдания начальника, остался соринкой в глазу. А ведь ему даже намекали, и текст обжалования был заранее заготовлен. Но Петр Петрович только виновато разводил руками, нес в оправдание начальника какую-то ахинею. И ведь все-таки убедил всех, что он крепко виноват, что премии его лишили законно и даже мало ему такого наказания. На тут же созванном летучем собрании администрация объявила ему выговор с занесением в Личное дело, само собой разумеется, с согласия месткома. А ведь именно так и было в настоящей, не экранной жизни Петра Петровича. До сих пор носил он в своем одуревшем от тычков и ударов сердце тот выговор и еще парочку более свежих. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=134347) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.