Пятеро, которые молчали Мигель Отеро Сильва Венесуэла времен диктатуры Переса Хименеса. Пятеро в одной тюремной камере. Пять потоков жизни, непохожих друг на друга. Живой, смекалистый, не очень-то образованный Бухгалтер; представитель столичной богемы, остряк Журналист; проникнутый высоким чувством дисциплины военный – Капитан; целеустремленный, с очень чистой душой, аскетичный Врач-коммунист. Эти четверо, хотя и в разной степени, но так или иначе были связаны с антидиктаторским движением. И только пятый – Парикмахер, простоватый малограмотный парень, попал в тюрьму по сущему недоразумению. В каждом из этих пяти людей скрыт неповторимый, ему лишь присущий мир. Пятеро по очереди рассказывают друг другу о себе, а одновременно с этим течет их молчаливая исповедь, поднимаются из глубин памяти потаенные воспоминания. Отеро Сильва наряду с Астуриасом и Карпентьером, Варгасом Льосой, Гарсиа Маркесом и Кортасаром определяют линию латиноамериканской прозы 50-60-х годов XX века. Роман «Пятеро, которые молчали», созданный четыре десятилетия назад «по горячим следам» – сразу после падения диктатуры Переса Хименеса в Венесуэле, – не оставляет равнодушным читателя и сейчас. Мигель Отеро СИЛЬВА ПЯТЕРО, КОТОРЫЕ МОЛЧАЛИ Посвящается Марии Тересе ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ YVC-ALI Самолет YVC-ALI шел над пустынной саванной. Прильнув бескровным лбом к стеклу иллюминатора, Врач жадно ловил взглядом бегущие внизу луга, словно хотел навсегда запечатлеть их в памяти. С тех пор как ему вернули очки, мир опять обрел для него формы, рассеялся туман, скрывавший людей и предметы. Из рукавов пиджака горестно выглядывали кисти рук – бледные, изглоданные зубцами наручников, истонченные в запястьях. Даже здесь, между облаками и небом, его правую руку, наиболее пострадавшую, цепко держал один из тех когтистых браслетов, что вот уже сколько времени сдавливали и рвали его тело. Со стального кольца свисала короткая цепочка, прикрепленная к такому же кольцу на руке второго заключенного, соседа Врача но креслу. Это был Парикмахер. Никогда ранее не пересекались судьбы этих людей, сведенных теперь в пару с помощью металлических колец-близнецов, предназначенных для рук одного человека. Минуты две-три Врач вглядывался в опухшее лицо своего спутника, пытаясь распознать в нем чьи-нибудь знакомые черты, но это было бесполезно, и он снова стал следить за плывущей внизу саванной. Парикмахер – бакенбарды начала прошлого века и ковбойка в крупную клетку по последней моде – не замечал Врача, не видел иллюминатора. Его взгляд не отрывался от кабины пилота, его настороженные уши улавливали даже чуть слышные звуки. Впервые в жизни он поднялся в воздух и, по правде говоря, чувствовал себя прескверно. При каждом провале самолета в воздушную яму он испуганно хватался свободной рукой за подлокотник: ему казалось, что он падает в бездну, и от этого ощущения и от страха у него судорогой сводило живот. Позади, в двух креслах, сидели еще двое мужчин, точно так же скованные одними наручниками. Ближе к окну находился Журналист – рыжеватая бородка иконописного Иисуса и демонический профиль Харона у руля челна с обреченными. Он помнил наизусть здешние виды и пейзажи – так часто приходилось ему летать этим путем в дни свободы. И сейчас он лишь изредка поглядывал в иллюминатор, насвистывая сквозь зубы мелодию старинной мексиканской песенки («Если с другим ушла бы Аделита …»), порой же, наклоняясь, что-то говорил своему «напарнику», Бухгалтеру, который был ниже его на целую голову. Бухгалтер – невысокий, широкоплечий и коренастый, словно портовый грузчик, – был совсем сед, однако седина, и это легко угадывалось, не соответствовала его возрасту, а появилась, видимо, сразу и преждевременно. Журналист и Бухгалтер принадлежали к соперничающим политическим партиям, даже когда-то враждовали между собой. Однажды воскресным днем при подсчете голосов в избирательной комиссии они, разделенные лишь узким столом, едва не пустили в ход кулаки. Теперь же они очутились рядом в этой летающей алюминиевой галере, плывущей по небу навстречу неизвестности. Их связали цепью, как связывают за рога двух быков одной упряжки: лишили возможности хотя бы отодвинуться друг от друга. Поэтому ничего другого им не оставалось, как забыть прежние распри. Первым же взглядом они заключили перемирие, и Журналист, как бы скрепляя его, сказал сочувственно: – Да, постарел ты, кум! В самолете летел еще один, пятый по счету, узник. Капитан – штатский костюм не скрывал военной выправки, сквозившей в манере держаться, в посадке головы, – занимал место у кабины, справа от прохода. Парикмахер сразу узнал его по фотографии в газете. С Капитаном был хорошо знаком лишь Журналист: вместе они участвовали в антиправительственном заговоре. Именно по этой причине они даже не кивнули друг другу, встретившись у тюремных дверей, а в полете ни разу не переглянулись. Подобно Врачу, Капитан с каким-то набожным чувством созерцал земные пейзажи, хотя что-либо видеть ему было труднее: крыло самолета закрывало добрую половину горизонта. Напарника Капитану не нашлось, и агенты прикрепили свободное кольцо его наручников к подлокотнику кресла. В иллюминаторе Врача виднелась бесконечная саванна однообразие которой порой нарушалось какими-то причудливыми желтеющими кругами и эллипсами, пятнами болот, окольцованных плотной темной зеленью. Вот по дороге медленно прополз автомобиль размером с насекомое. И снова тянулась пустынная одноцветная, унылая равнина. Пятерых заключенных сопровождали пятнадцать агентов Сегурналя [1 - Сегурналь – служба «национальной безопасности» («сегуридад насиональ»), охранка (здесь и дальше примечания переводчика)]. В этих молодых парнях, опрятно одетых и тщательно вы бритых, было тем не менее что-то отталкивающее, как в пресмыкающихся, – недаром в народе их прозвали гадами. Одни из них сидели на свободных местах, другие стояли в проходе. Начальник конвоя, однорукий, постарше остальных, крепко запо мнился Парикмахеру: во время допроса и пыток он особенно изощрялся в зверствах, млея при виде чужих страданий. Он сидел, прислонясь к стенке кабины летчиков, и курил сигарету за сигаретой. Время от времени, не расставаясь с сигаретой, он вын имал из кармана зеркальце и озабоченно рассматривал ячмень на глазу. Было около пяти часов пополудни. Безоблачное небо отливало голубизной, серебром и золотом. Отражаясь от крыла самолета, солнечный луч бил в глаза Капитану, заставлял отводить взгляд от окна. Внизу раскрыла створки гигантская устрица: с перламутрово-студенистым нутром и острыми полукружиями зелени по краям, лагуна будто дышала, поблескивая под солнцем. На рассвете как раз этого дня в камеру, где лежал в тяжелой дреме, облепленный мухами, Парикмахер, ворвался сквозь решетку громкий голос дежурного: – Выходи! С вещами! Крик повторился перед камерой Журналиста, перед камерой Врача, перед камерой Бухгалтера. Но только после полудня эти четверо переступили порог тюрьмы, где их содержали после пыток. Капитан присоединился к ним у ворот – его привезли на джипе из старинного форта на берегу моря. Они еще долго стояли у тюремной стены, держа в руках свои более чем скромные пожитки – узелки и свертки с самым необходимым: брюки, рубашка, трусы, пара носков, полотенце, мыло. Перед ними выстроилась охрана с винтовками и автоматами. Поодаль расхаживали полицейские агенты с пистолетами в руках. Операцией руководил офицерик, он пыжился и важничал, воображая себя полководцем на поле брани. – По машинам! Пятеро заключенных, двенадцать вооруженных конвоиров, один агент с каким-то деревянным ящиком в руках вошли в автобус. Рядом с каждым узником сел охранник. Семеро других охранников встали между боковыми скамьями. Полицейский агент примостился на край ящика. Офицерик нырнул в джип, устроился справа от шофера и, выглядывая оттуда, продолжал командовать: – Три пикапа – в арьергард!.. Автобус – за мной… Сигналы отставить… Джип указывал путь между безликими домишками пригорода. Миновали трубы фабрики. Выехали на широкую дорогу – сперва она вползла на холм, потом, спустившись, влилась в просторную авениду, вдоль которой стояли навытяжку вековые деревья. Внезапно, как перепуганная корова, из переулка на авениду шарахнулась мотоциклетная коляска прачечной. – Стой! – завопил лейтенантик со своего дозорного поста. Колонна, скрипнув тормозами, резко остановилась. Из задних машин выскочили агенты с автоматами на изготовку. Окаменев от ужаса, рассыльный, иммигрант-португалец, не мог сдвинуться с места или хотя бы выговорить слово. Он, похоже, даже не дышал, пока офицерик, сообразив наконец, что перед ним не террорист с бомбой, а всего лишь рассыльный с выстиранным бельем, не приказал колонне продолжать путь по кольцевой дороге к аэропорту. На взлетной дорожке их уже ждала эта огромная птица с двумя моторами и бьющими в глаза черными буквами по борту: YVC-ALI. Офицерик не щадил горла, не скупился на воинственные выкрики, чтобы в должной форме завершить ответственейшую операцию, – он был так горд, неизмеримо горд руководить ею! За тарелкой супа, и, быть может, уже сегодня вечером, он поведает об этой миссии своей молодой жене, и та откроет рот от восхищения: «Ты знаешь, сегодня я переправлял пятерых опаснейших политических преступников из Карсель Модело [2 - Карсель Модело – «образцовая» тюрьма для политзаключенных в окрестностях Каракаса] в аэропорт…-« Последним поднялся в самолет агент с ящиком. Пока пилот прогревал моторы, он деловито открыл ящик, вынул наручники и, не говоря ни слова, даже ни на кого не глядя, надел их на руки арестованным. – Пояса застегнуты, можно лететь, – усмехнулся Врач, когда металлический щелчок соединил его руку с рукой Парикмахера. – Разговаривать громко запрещено! – Начальник конвоя бросил на Врача угрожающий взгляд, – «Разговаривать громко запрещено», – передразнил Журналист, склонившись к уху Бухгалтера. – Что за кретин! Зная свое полицейское дело, он должен был бы сказать: «Разговаривать шепотом запрещено!» Все это происходило до того, как поднялись в воздух. А теперь уже более часа они летели на юго-восток. В иллюминатор Капитана уже видны были черепичные крыши домов и зеленые пятна садов, замелькали выходы серой гранитной породы в окрестностях, появилась человеческая фигурка верхом на лошади, державшая путь к югу. – Это Матурин, – громко, не обращая внимания на запрет, сказал Капитан. – Очевидно, нас везут в тюрьму Сьюдад-Боливара. Экипаж YVC-ALI состоял из пилота и его помощника. Им обоим хотелось как-то выразить свое сочувствие заключенным, подчеркнуть, что отнюдь не по доброй воле они везут их закованными в своем самолете. Помощник пилота в синей летной форме вышел из кабины с приготовленными сандвичами на подносе и направился к узникам. – Назад! – остановил его начальник конвоя. – общаться с арестованными категорически запрещено. Он загородил проход, сжимая своей единственной рукой пистолет. Летчик смерил его презрительным взглядом, не торопясь повернулся и вошел в кабину с нетронутой пирамидой сандвичей. На гладкой равнине темнели распластанными пауками небольшие рощицы. Впереди светилась нежно-зеленой – травой плоская возвышенность, по ее ровному откосу стекало золото предвечернего солнца. У юной саванны будто приподнялись холмики-груди. По подолу ее скользнула влажная ящерица; Врач не мог определить, ручей это или блеснувшая на солнце кремнистая тропинка. – Ни разу в жизни не видел Ориноко, – вымолвил Врачу Парикмахер, не отрывая глаз от сигнальных надписей, которые советовали им, словно вольным в своих поступках пассажирам: «Застегните пояса», «Не курите». – Хотелось бы взглянуть на Ориноко, – почти в ту же минуту сказал Бухгалтер Журналисту. И Врач и Журналист с радостью уступили бы соседям места у иллюминаторов, но цепочки наручников не позволяли пересесть. Из дальней тучи свисало серебристое упругое кружево – там шел дождь. Дождь какой-то обособленный и высокий – этакая призрачная башня, раскачиваемая ветром, – Мы уже близко от реки, – пояснял Врач Парикмахеру. – Я тебе скажу когда. Ты придвинься ко мне, наклонись и увидишь. – Что за удовольствие смотреть на нее сверху? – одновременно говорил Журналист Бухгалтеру. – Хочешь познакомиться с Ориноко, поезжай по ней на пароходе. Отсюда она ничем не отличается от обычной грязной речушки. YVC-ALI врезался в гору хлопка – в кучевое облако, плывшее навстречу. Стекла иллюминаторов заволокло белым, самолет затрясся на невидимых ухабах. Парикмахер вцепился рукой в сиденье. – Черт тебя дери! – с досадой выругался он. – Еще согрешишь тут со страху… прямо на головы ангелам! Но самолет уже вынырнул из облаков, внизу после равнины показались первые горы. Река возникла огромной, тусклой лентой с пятном рыбацкой деревушки. Целый мир мутной воды взмыл косо к шедшему на снижение самолету. Две скалы на стрежне качнули мшистыми боками. Мелькнула моторная барка с флажком на корме. А самолет уже летел над другим берегом. Великая река появилась так внезапно и так быстро исчезла, что Журналист даже почувствовал нечто вроде жалости к своему напарнику: – Я же тебе говорил, дружище. Бог создал реку Ориноко не для того, чтобы над ней летали в самолете, а чтобы плавали по ней в лодках. Самолет снижался над разбросанными ранчо, над могучими деревьями, над яркой зеленью трав. Почти под колесами пронеслись черепичные, в мазках плесени, крыши города, взбиравшегося по склону горы, которую венчало ослепительно-белое кладбище. Как бы не доверяя земле, самолет притронулся к ней колесами раз, второй, третий, затем пробежал, недовольно подпрыгивая, и наконец остановился посреди импровизированного летного поля, обнесенного колючей проволокой. В иллюминаторы видно было, как под цинковым навесом забегали охранники и полицейские агенты в штатском. Первым спустился по трапу Капитан, уже без наручников. На ходу он обернулся к следовавшему за ним Бухгалтеру и вкратце его информировал: – До тюрьмы совсем близко. До тюрьмы действительно было не более трехсот метров утрамбованного песка. Это расстояние они проехали в крытых грузовиках – под прицелом винтовок и автоматов. Когда въезжали в тюремный двор, над высокими серыми стенами опускались сумерки, невидимая в кроне далекого дерева, застонала лесная голубка. Все спустились на землю. Начальник конвоя первым прошел в тюремные двери и зашагал вдоль полутемной крытой галереи. В середине галереи, рядом с небольшим садиком, где среди стелющихся растений возвышалось корявое апельсиновое дерево, был вход в контору начальника тюрьмы. В ожидании вновь прибывших царь и бог заключенных сидел за канцелярским столом, держа перед собой раскрытую книгу в черном переплете. Рядом – только протянуть руку – на отдельном столике лежал пистолет. Пахло винным перегаром. Однорукий по всей форме передал арестованных, отныне выходивших из-под его надзора. Он шагнул к столу и не без торжественности вручил начальнику тюрьмы длинный пакет – из тех, что называются официальными. Начальник тюрьмы – пожилой, мужиковатой внешности человек – приказал арестованным назвать свои имена. Слушая, он старательно и неторопливо заносил их в раскрытую черную книгу. – Сальвадор Валерио, – сказал Врач. – Эухенио Рондон, – сказал Журналист. – Луис Карлос Тоста, – сказал Бухгалтер. – Николас Барриентос, – сказал Парикмахер. – Роселиано Луиджи, – сказал Капитан. Однорукий не без умысла подчеркнул: – Разрешите доложить, сеньор, все пятеро – очень опасные заговорщики. Начальник тюрьмы расплылся в бессмысленно-насмешливой улыбке, негнущейся рукой провел по пистолету: – Посмотрим, останутся ли они здесь такими… Появилось шестеро одетых в форму охранников, они и вывели заключенных из конторы, поспешно провели их в помещение тюрьмы – каждого со своим узелком, каждого со своими израненными запястьями, каждого со своим голодом и жаждой. Ночь вычернила листву апельсинового дерева и серые стены. Шаги охранников и пятерых заключенных удалялись по длинной, темной галерее. Где-то в глубине вспыхнул свет, лязгнул засов, распахнулась решетка. БУХГАЛТЕР К тому времени, как Бухгалтер начал рассказывать свою историю, заключенные провели в камере три дня и три ночи, не видя другого света, кроме того скудного, что сочился из двух продолговатых лампочек под потолком. В первый же вечер, едва за ними закрылись двери тюрьмы, на смену охранникам явилось четверо агентов с молотками, гвоздями и огромными листами картона. Торопливо – им приказано было закончить работу до отбоя – агенты принялись забивать картоном окно, дверь и вентиляционные отверстия, стараясь не оставить малейшей щели, через которую могли бы сюда проникнуть дуновение свежего воздуха или отражение дневного света. Но на этом дело не кончилось. Несколько минут спустя перестук молотков послышался с другой стороны – в верхней части стены камеры, выходившей в просторный тюремный двор, – и это означало, что они, должно быть взобравшись на лестницу, закрывают картоном слуховые окна. Поначалу пятеро заключенных не придали особого значения этой операции, – может быть, потому, что была ночь и освещение в камере после того, как ее обили картоном, не изменилось. Но прошли какие-то часы, и когда для всего мира взошло солнце, озарив людей и предметы, а они, находясь в каких-нибудь десяти пядях от этого мира, по-прежнему едва различали жесты и лица друг друга, заключенные в полной мере оценили зловещее предназначение плотного картона и усердного перестука молотков. В камере они обнаружили пять железных коек: четыре по углам и пятая, придвинутая спинкой к внутренней стене, – посередине. Четверо заключенных, первыми вошедшие в камеру, машинально направились к койкам в углах, и само собой получилось так, что Врач, последним переступивший порог нового жилища, занял позицию в центре – как бы на командном пункте. Если приглядеться, его место было не хуже и не лучше остальных: такое же узкое ложе, такой же тощий матрац. Утром, едва открылась дверь, пропуская двух поваров-итальянцев с баком похлебки, раздался требовательный голос Капитана, обращенный к агенту, стоявшему у двери: – Вы, где здесь сортир? Агент молча повел его в соседнюю камеру, примерно такую же по площади, как и первая, но занятую умывальниками и унитазами. Волна тяжелого и острого зловония ударила Капитану в нос и заставила его приостановиться на пороге. По одну сторону от решетчатой двери тянулся ряд писсуаров, распространявших отвратительно-кислый запах. По другую – шесть вмазанных в кирпичную стену цементных раковин, в них арестанты умывались, мыли посуду, стирали носки. Прямо перед входом зияли, проемами четыре неодинаковые по размерам кабины: две с унитазами, на которые нельзя было сесть – не было сидений, две с заржавленным душем, нависшим прямо над сточной трубой. Капитан невольно вспомнил свой флакон одеколона, темный сфероид английского мыла, махровый, в красных цветах халат, сверкающую кафелем ванну в легком облаке пара, всю свою удобную, безукоризненно чистую холостяцкую квартиру… Он поспешил тут же подавить это так некстати всплывшее воспоминание и, не видя иного выхода, подавляя отвращение, решительно направился к унитазу без сиденья, затем – к ржавому душу. Завтраком была самая отвратительная стряпня: овсяное месиво, в котором жучков-долгоносиков было больше, чем овса, к тому же водянистое, как отвар для больного, ломтик черствого хлеба и мазок плохого масла, точнее – маргарина, а еще точнее – желтоватой смазки неизвестного состава. Получив свои миски из рук поваров-итальянцев, заключенные сели на койки – собственные колени служили столом. – Да, надо быть такими голодными, как мы, чтобы решиться проглотить эти отбросы… – проворчал Журналист. – …и пережить то, что мы пережили, – добавил из своего угла Парикмахер. Напоминание о перенесенных пытках. Каждый из пятерых еще чувствовал их на себе, каждый еще не оправился от моральных потрясений и унижений, у каждого на теле оставались следы побоев и ранений. Быть погребенным в чреве этой мрачной тюрьмы означало в известном смысле облегчение участи человека. Теперь они – не подследственные, которых подвергают мукам, чтобы вырвать у них признание, а всего-навсего заключенные, уже сказавшие то, что могли сказать, или ничего не сказавшие и ныне ожидающие лишь одного: когда наступит конец долгого срока заточения в тюремных стенах. В полдень им дали, помимо двух ложек недоваренного риса и кружки мутной кофейной бурды, немного макарон, до того отвратительно приготовленных, что с трудом верилось в итальянское происхождение варивших их поваров. Вечерняя еда заключалась в кусочке чего-то мясного, скорее мясных отбросов, с прокисшей картошкой и ломтиком хлеба. – Не повар, а, должно быть, военный преступник, – высказал свое мнение Врач, разглядывая миску с макаронами. Он и не подозревал, что говорит истинную правду: четырнадцать лет назад Дженаро Мангани бежал из Италии именно как военный преступник. Тошнотворная пища, омерзительная уборная, тусклый свет, вечная озлобленность повара Дженаро – эти столь непосредственные и столь касавшиеся всех беды оставались почти единственной, неизменной темой для разговоров, пока Бухгалтер не рассказал свою историю. Да и о чем другом могли они говорить в те первые дни? Их не связывали никакие прежние узы, воспоминания или отзвуки прошлого. Парикмахер был совершенно неизвестен четверым его нынешним товарищам. Капитан и Журналист общались друг с другом, но как? Перебросились в общей сложности десятком фраз насчет былых конспиративных дел. Бухгалтер, Врач и Журналист, правда, были давние знакомые, однако ранее, при встречах в общественных местах, друг в друге они видели отнюдь не друзей, а соперников, противников, разделенных политическим антагонизмом, различными взглядами на тактику борьбы. Обстановка начала меняться с четвертого дня, когда Бухгалтер повел рассказ. – Я возглавлял в партийном аппарате группу специального назначения, – сказал он, отвечая на вопрос Врача. Перед этим они наспех, чтобы не поддаться приступу тошноты, проглотили вечерний рацион, и Бухгалтер, очередной дежурный, вымыл в соседней камере посуду. Сейчас, лежа на железной койке, он отвечал на вопрос Врача. Заинтересовавшись ответом, Врач присел к нему на койку, отогнув в ногах угол матраца. Подошли и остальные, услышав слова Бухгалтера, и стояли неподвижно и долго, пока не кончился рассказ. – Группу специального назначения? – недоуменно переспросил Врач. – Да, специального назначения, – не без гордости повторил Бухгалтер. – Мы же готовились к вооруженной борьбе с диктатурой. Добывали винтовки, пистолеты, учили своих людей владеть оружием. Мы устанавливали контакты с военными – кое-кто из них был готов выступать с нами. (Эти люди – конечно, мои товарищи по камере, но и только. К моей партии не принадлежат. Нельзя этого забывать. Пусть не ждут, что я выворачивать перед ними душу наизнанку. Подпольная работа. Все началось когда? Когда я уже переехал в Каракас, и то не вдруг. А до этого – без малого полжизни. Родное селение. Глушь. Провинция. Служил продавцом в лавке. Все и развлечения-то – воскресные петушиные бои да столичные газеты недельной давности. С некоторых пор заметил, что в газетах все громче стали поговаривать о демократии, о свободе, о политических партиях, о каких раньше и не слыхивали, о новых горизонтах в истории страны. Горизонты. Эти-то горизонты и смутили мне душу. В нашей дыре слово «горизонт» скажешь разве что в шутку или в насмешку. Потому я, не долго думая, решил уехать в столицу. Можно сказать, бежал тайком. Долгие проводы – лишние слезы. Даже с родным отцом не простился, уже не говоря о вдове дона Агапито, а она, бедняжка, так радушно открывала мне в полночь свою дверь. Да-а, выскреб из медного сундучка свои сбережения, сел в попутную машину – зелеными бананами была гружена – и был таков. В Каракасе у меня зацепка: крестный отец, старый коммивояжер. Бывало, наезжал к нам в селение, непременно заглядывал в мою лавку. Все обещал подыскать местечко в столице, если случится в том нужда. Скажу больше – подбивал. Войдет, бывало, довольный, сытый, улыбка во все лицо – с первого взгляда видно, везет человеку. «Махнем со мной, крестник! Верное слово, не пожалеешь!») – На складе у нас хранилось больше двадцати пистолетов, несколько винтовок. Холодного оружия, того насобирали – не счесть, – продолжал вслух Бухгалтер. – Но особой нашей заслугой были бомбы. Сами навострились делать. Даже собственную конструкцию изобрели. Этого специального типа у нас накопилось больше трехсот. Да плюс еще примерно двести зажигательных. Не преувеличиваю. Итого – сотен пяток… (Грузовик остановился перед постоялым двором около Каракаса. Там я и нашел кров на первое время. С адресом в руках иду разыскивать крестного. Конечно, с непривычки плутаю. С кем из приезжих этого не бывает, тем более в Каракасе. Наконец нахожу дом, указанный в адресе, но там мне говорят, что крестный сменил квартиру, а когда я прихожу на другую квартиру, то оказывается, что и оттуда он съехал, а куда – никто не знает. Наверно, ищет в провинции покупателей, думаю я. Что ж, придется устраивать свою судьбу без посторонней помощи. Разворачиваю газету, купленную по дороге, и первое, что вижу, – объявление в рамке: «Требуется бухгалтер со знанием английского и машинописи». Я прикинул в уме: бухгалтерия для меня темный лес, из английского в памяти застряла еще со школьных уроков от силы сотня слов. Теперь машинка. В лавке я изредка садился за разбитый «ремингтон» без буквы «п», хозяин читал по слогам описи товаров, а я эти описи долбил одним пальцем на машинке. Вот и все. Так что сальдо явно не в мою пользу, по всем статьям не дотягиваю. Подумал, погадал… А если все же рискнуть? И решился. Вырезаю объявление из газеты. Отправляюсь в контору. По лестнице поднимаюсь на второй этаж. Темно. Пахнет турецким табаком. У окошка, за столом, среди вороха бумаг сидит усатый ливанец, представитель автомобильной фирмы «Diamand Т.». Даже не ответив на мое приветствие, он сразу спрашиваем знаю ли я английский, машинопись и бухгалтерское дело. Я говорю уклончиво: знаком, мол, со всем этим, хотя назвать себя специалистом не решился бы. Тогда он задает второй вопрос: как насчет спиртного? Ну, тут уж я похрабрел. Никогда, говорю, с самого рождения не тянуло к рюмке, привычек нет таких. Вижу, ливанцу мой ответ – словно елей на душу. Сразу обмяк. Грустный такой, даже слезу чуть было не пустил. «Подумай, говорит, пришлось уволить хорошего бухгалтера! Толковый был, опытный, а вот, поди ты, запил горькую и… какой из пьяницы работник? По объявлению приходят наниматься, сегодня утром уже заходило несколько человек. Но что с ними делать – от всех еще с порога перегаром разит! Так всем и отказал…» Мой трезвый вид, очевидно, поразил его. Даже знания мои проверять не стал, ни одного вопроса больше не задал. Велел приступать к работе. Как просто, оказывается, можно порой стать бухгалтером!) – Основу нашей бомбы составляла взрывчатка, – продолжал Бухгалтер с наивным тщеславием умельца. – Ею мы начиняли кусок металлической трубы, а труба-то с надрезами по всей поверхности, вроде ананаса. В верхнюю часть трубы ввинчивался детонатор: пружина, ударник, ружейный патрон. Детонатор с предохранителем выступал из трубы, вроде как цоколь электрической лампочки. Взрывалась эта штучка от удара, когда боек бил по пистону. То есть должна была взрываться. Горько признать, бомбы наши если и принесли кому урон, то лишь нам самим. А вот как это случилось. Первое покушение на диктатора мы приурочили к торжеству на площади, у подножия памятника – нам известно было, что диктатор собрался выступить там с речью. Казалось, рассчитано и предусмотрено было все до последней мелочи. Оставалось лишь подвезти несколько бомб к месту покушения. И вот накануне двое наших парней, которым было поручено упаковать бомбы для перевозки, случайно сместили на одной из них предохранитель. На беду, она выскользнула из рук, грохнулась и… Да, сделаны были они неплохо: взрывом пробило брешь в стене дома, где это случилось. А уж что было внутри, и говорить нечего. Один из товарищей скончался тут же. Другой, когда на взрыв прибежали полицейские, лежал в луже крови, живот разворочен – одним словом, агонизировал. Полицейские, не теряя ни минуты, начали его допрашивать, и на все вопросы он отвечал. Не в своем уме был, уж не понимал, с кем говорит. Назвал все имена и явки, какие знал. Так наша группа специального назначения была разгромлена. Вот почему я здесь. (Хотя, по утверждению ливанца, мой предшественник пил беспробудно, но надо отдать ему должное, бумаги он содержал в порядке и балансы подбивал – точнее быть не может. На первых порах я просто-напросто копирую его отчеты, а если случаются какие трудности, то и своим умом дохожу, большого соображения тут не надо. Так что уже в скором времени дела у меня идут как по маслу. Нужда в английском возникает, лишь когда приходят письма из Чикаго, штат Иллинойс, от фирмы «Diamand Т. Mоtor Truck Company». Но, к счастью, письма эти коротенькие, похожие друг на друга, к тому же в них больше цифр. Я раз-другой нырну в карманный словарик, и перевод готов. Вначале мой патрон требует, чтобы и ответы на них я писал по-английски. Но это уже свыше моих сил, даже с таким костылем, как словарь. И тут я насел на ливанца. Ведь если у нас, говорю я ему, в маленькой конторе имеется переводчик с английского на испанский, то у такой солидной фирмы, как чикагская «Diamand Т.», и подавно есть переводчик с испанского на английский, и наверняка не один, а несколько. Переубедил-таки усача. Что до машинописи, то тут я и не пытаюсь хитрить. Ливанец усадил меня рядом с собой и все время посматривал поверх очков в мою сторону, пока я разыскивал нужные клавиши и тюкал по ним одним пальцем. Весь первый день он хмурит свои дремучие брови, но потом примиряется с этим судорожным поклевыванием, и если я медлю дольше, чем надо, на его лице появляется лукавая улыбка: он уже знает, что я потерял букву «q»). – Когда полиция арестовала нескольких членов нашей группы, я понял, что со дня на день придут и за мной. Я решил перебраться к знакомому адвокату: он ходил у нас в сочувствующих. Дом его был вне подозрений. У нас с обитателями дома был уговор: чуть только они заподозрят слежку или увидят поблизости полицейских, так сразу же зажигают на фасаде дома два электрических фонаря. Фонари были сильные, как маяки, и свет их виднелся сквозь сад издалека – так что вовремя мы могли свернуть, не входя в опасную зону. В то утро фонари не светились. Мы с товарищем спокойно подъехали на машине к ограде сада, поднялись по ступенькам к входной двери, товарищ мой отпер ее своим ключом… В холле нас дожидались пятнадцать агентов Сегурналя, вооруженных до зубов. А хозяева дома, адвокат и его жена, застигнутые врасплох ночным налетом, сидели в спальне под дулом пистолета. (Мне стало легче, как только я окончил годовые коммерческие курсы. Теперь я – настоящий конторский служащий, бухгалтер с дипломом. Английский мой словарь заметно пополнился. Правда, дурная привычка печатать одним пальцем осталась, но я делаю это до того проворно, что со стороны меня можно принять за опытную машинистку. В остальном житье-бытье мое идет по-прежнему. Принимаю счета фирмы «Diamand Т.», оформляю на ее имя новые заказы. Никаких особых происшествий, все тихо-гладко. И вдруг в один прекрасный день вся моя жизнь перевернулась. Долго не было событий, так вот теперь нагрянули все разом, будто по сговору Как-то взбрело мне в голову пойти на митинг, он происходил на арене для боя быков. На улице увидел плакаты, зазывные надписи – все на митинг! – ну, и пошел. Прихожу. Народу – тьма-тьмущая: и на арене, и в ложах, и все ряды забиты. Поднимаюсь на самый верх к парапету. Сел, огляделся. Над головой звезды, за спиной, внизу, улица шумит. Рядом – чуть не локтем касаюсь – молоденькая сеньорита в голубом платье. Черные ее глаза то сочатся медом, то вспыхивают двумя огоньками. Потрясающие глаза! Девушку опекает мамаша, но это не мешает ей откликнуться на мои расспросы. Сперва я хожу вокруг да около, а потом решаюсь узнать ее имя и адрес. Она охотно называет то и другое и, плутовка, делает вид, что не замечает, как накаляется ее мамаша: тоже, болтать с первым встречным! Тем временем на арене выступают друг за другом ораторы. Но вот, уже за полночь, на трибуну поднимается известный поэт. Вмиг десять тысяч глаз повернулись к нему, все смолкло вокруг. Поэт говорит не громко, но с таким чувством, такие волнующие слова, что на глазах моей соседки блестят слезы, и, что самое неожиданное, на моих – тоже, и я то и дело поворачиваюсь к парапету, вроде бы любопытствую – что там, на улице. Потом оратор вставляет в речь какую-то забавную историю, и мы оба смеемся. В заключение он снова говорит о страданиях наших безземельных крестьян, о детях, лишенных школ, о притеснениях рабочих. Его речь до того меня растрогала, что я готов записаться в его партию. Как только кончается митинг, я подхожу к негру с белой нарукавной повязкой – он стоял у выхода, наблюдал за порядком – и спрашиваю, как стать членом партии. Он подсказал мне адрес, куда обратиться, и я записываю этот адрес рядышком с адресом и именем девушки в голубом платье, с черными глазами, в которых и мед, и жгучий огонь. Два ряда цифр и слов, нацарапанных на оборотной стороне листовки, сухие цифры и слова. А сколько же в них смысла, боже мой. Судьба моя – в них, ни больше, ни меньше. Завтра с этой листовкой в руках я при ду в помещение партии и поставлю свою подпись на заявлении о приеме, а полчаса спустя позвоню в домик со старомодным входом на узкой улице в квартале Сан-Хосе, и для меня – предсказывает сердце – начнется новая жизнь). – К подъезду Сегурналя то и дело подкатывали джипы. Охранка вела повальные аресты – и все наших… наших подвозили. Одних арестовали со слов смертельно раненного бомбой парня, других шпики выследили, третьих выдали первые арестова нные – кое-кто из них не выдержал пыток. Моей личности в первый момент не придали должного значения. Обыскали, правда, тщательно. Потом спросили имя – я назвался вымышленным – и бросили, словно куль с мукой, на каменный пол в одной из подвальных ка мер. Камеры тесные, сырые – пещеры какие-то. А – в каждой – по меньшей мере человек пятнадцать. Теснотища такая, что мы как сели вплотную друг к другу, так и сидели весь день и всю ночь. Рано утром агенты с пистолетами и автоматами в руках вытолкали нас в коридор, построили цепочкой и отвели в просторное помещение на верхнем этаже. Тут я подсчитал заключенных. Шестьдесят человек – точно! Всех нас раздели, оставили в чем мать родила, защелкнули на скрещенных за спиной руках стальные наручники, построили рядами на три метра друг от друга и подали команду стоять смирно. Между рядами расхаживали агенты – теперь у них в руках были сабли. Чуть кто из нас пытался переменить позу, к нему подскакивал агент, грозил, бил, издевался всяко, как только мог. Шеф политической бригады – метис, глаза полосатые, кошачьи и лицо, как у кота, круглое, пухлое, лоснится, голос нахальный, с этакой бодрой издевочкой, – сидел верхом на стуле у боковой двери. Сидел и выкрикивал, будто бичом стегал: «Чтобы есть… пить… и спать, надо… говорить! Кто… не будет… говорить, тому… крышка!» (Сердце не обмануло. С митинга на арене боя быков началась для меня новая, жизнь. Я много работаю в комитетах партии, в рабочих кварталах. Изучаю программу – она мне все одно что катехизис, благоговею перед ней. В несколько месяцев люди меня узнают, уважение проявляют. На митингах я, правда, не выступаю, обошел бог ораторским талантом. Статьи в газеты не пишу – этих способностей мне тоже не дано. И все же работа моя не последняя, больше того, нужная и важная, если заглянуть в корень дела. Я веду учет членов партии и партийных взносов, слежу, чтобы в ячейках регулярно проводились собрания. Друзья у меня появляются. Среди них есть даже видные люди, образованные, университеты кончали. А есть и такие же простые, как я, рядовые по происхождению и образу жизни. Да, мы разные. Но мы едины, как семья. Это семья самых честных и способных людей, мужчин и женщин. Нас обвиняют в сектантстве. А кто обвиняет-то? Кому не выпало счастье принадлежать к нашей па ртии! Так пусть себе обвиняют. Я твердо знаю: мы – лучше других, мы – самые достойные!) – Так мы стояли уже несколько часов – шестьдесят человек, все голые, со скованными руками, беззащитные, – продолжал свой рассказ Бухгалтер. – Ни сдвинуться с места хотя на дюйм, ни переступить с ноги на ногу нам не давали. Агенты следили за каждым, и чуть кто шелохнется – того наотмашь били плоской стороной клинка по спине. Шло время. Тело наливалось болью, поясницу точно кто рвал когтями, позвонки отяжелели, как свинцовые кольца, ноги дрожали, будто после долгой болезни. Без капли воды, без крошки хлеба мы стояли весь день и всю ночь, потом еще день и еще ночь. Стояли и молчали. Метис уходил отдыхать, возвращался, опять садился верхом на стул и выкрикивал: «Чтобы есть… пить… и спать, надо говорить… сукины… дети! Кто… не будет… говорить, тому… крышка!» Брань агентов и удары клинков о спины уже не прекращались: кто-нибудь да не выдерживал стойку «смирно», шатался от усталости, жажды и ломоты в пояснице. (Мою черноглазую зовут Мерседита Рамирес. Влюблены мы друг в друга по уши и, как говорят, до гробовой доски. Вот и сейчас Мерседита сидит рядом со мной на скамье в парке. Я целую ее в глаза, в губы, не слушая ее испуганного голоса: «Осторожней! Кругом люди!..» Какое мне дело до людей, до всего света! Мы прощаемся в коридоре ее дома. Я обнимаю девушку, и в глазах ее вспыхивают огоньки, у меня даже сердце замирает. Решено: я женюсь. Но прежде надо потребовать от представителя фирмы «Diamand Т.» прибавки к жалованью. Он, конечно, согласится. В случае чего ливанца и припугнуть удастся. Его слабое место мне хорошо известно: он впадает в панику при одной мысли, что может потерять такого опытного, как я, бухгалтера, и к тому же трезвенника. Как-то суббот ним вечером мы венчаемся в приходской церкви Сан-Хосе. Видные деятели нашей партии не отказали нам в чести, пришли на свадьбу, пришел даже знаменитый поэт. Держа бокал с шампанским, он прочитал стихи в честь новобрачных… Растет наша партия. .. Крепнет любовь Мерседиты Рамирес. Не зря мне предсказывали столько блаженства две капли меда в ее глазах. Я счастлив, я благословляю день, когда мне пришло в голову покинуть родное селение, залезть в кузов грузовика и отправиться на поиски суд ьбы в Каракас. Мерседита Рамирес, вся в белом, шепчет: «О чем думаешь?» Я отвечаю без запинки: «О моей женушке!») – Уже семьдесят два часа подряд продолжалось это страшное, жестокое представление. И без того было тошно, а тут еще прибавилось зловоние: даже по нужде нам не разрешали сойти с места. И вдруг я подметил, что четверо или пятеро арестованных начали сдавать. Губы у них дрожали, по щекам скатывались слезы. От меня глаза отводят, а на палачей смотрят моляще, недостойно. Надо было немедля что-то предпринимать, чтобы эти парни не заговорили. Партия и так понесла тяжелый урон, а теперь нависла угроза катастрофы. Руководитель группы специального назначения – это, значит, я – был среди них главным. Кому же, как не мне, и подумать обо всем? И я решился на крайнюю меру – другого пути не было. На исходе третьей ночи, улучив секунду, когда агент отошел от меня на несколько шагов, я шепнул рядом стоявшему, что всю вину беру на себя. Мои слова полетели по цепочке. Только бы никому не вздумалось опровергать мое заявление: кроме меня, никто не знает о подготовке покушения на диктатора. Никто – и все пятьдесят девять человек избавятся от пытки. «Хватит и того, что умрет один», – сказал я себе. (Беда вторгается в мою жизнь так же неожиданно, как когда-то счастье… Моя жена, Мерседита Рамирес, понесла с первой же ночи, оба мы, радостные и довольные, считаем месяцы, недели, дни, часы, отделяющие нас от рождения нашего ребенка. Едва начались схватки, я отвожу Мерседиту – бережно, словно святые дары, – в клинику знакомого врача, члена нашей партии. Пока ее везут на каталке по коридору, она через силу улыбается мне. подбадривает. Я сажусь в приемной, беру в руки спортивный журнал. Развязки жду спокойно, уверен, что все обойдется гладко. У Мерседиты хорошее здоровье, беременность протекала нормально. Но проходит два с лишним часа, журнал прочитан от корки до корки учены, а развязка все не наступает. В приемной пахнет дезинфекцией и, как мне кажется, болью. Но я беру себя в руки – врач предупреждал, что первые роды не бывают скорыми и легкими. Наконец-то выходит врач – у меня темнеет в глазах. Он весь в белом, руки висят, сгорбился. Голос усталый и вроде бы виноватый. «Подготовьтесь к худшему…» – «К худшему… что это значит?..» Чувствую, что стоит рядом смерть моей жены, Мерседиты Рамирес, весь мир собой заслонила. Далеко, откуда-то со дна пропасти, доктор бормочет: «Редчайший, почти неповторимый случай… медицина бессильна… Поделать ничего нельзя…» Беда не приходит одна… Через три недели после смерти Мерседиты вспыхивает мятеж высшего офицерства, они захватывают власть, как всегда бывает в нашей несчастной стране. На партию обрушиваются репрессии. Надо уходить в подполье. Но прежде я хочу попрощаться с ливанцем. Очень мы привязались друг к другу, в нем я видел отца, он плакал вместе со мной на похоронах, плакал настоящими слезами. От ливанца я узнаю, что полиция уже побывала в моем доме. Громили все, что под руку попа далось, звери. Столик Мерседиты, кровать Мерседиты – все разбито в щепы. Мебель мы в кредит покупали, еще и не оплатили полностью. Ну, теперь уже все равно! Только вчера Бухгалтер был самым счастливым человеком на свете, и вот теперь он – добыча, за ним охотятся ищейки с пистолетами, рыскают по его следу по всем глухим закоулкам города. Кладбище и то они держат под наблюдением – вдруг придет положить на могилу жены букетик цветов, сказать ей несколько словечек любви.) – Все пятьдесят девять приняли мое предложение. Правда, кое-кто не так-то охотно: понимали люди, что от мук избавятся ценой моей смерти. Но в конце концов я старший, и они обязаны подчиниться. Мое заявление все подтвердили перед шефом политической бригады. Одного за другим их выводили за дверь, чтобы вернуть в камеры подвала. Я остался один посреди огромного зала. Держусь из последних сил – руки скованы сзадишивали, наверно, там же? – «Ринговая»? – спросил Парикмахер. – Она самая. Едва переступил порог, как начали бить по спине клинками плашмя. Семь агентов били, а восьмой – с блокнотом и карандашом в руках – выплевывал вопрос за вопросом: «Где спрятаны остальные бомбы?», «Где скрывается Карневали?» По сле каждого «не знаю» удары и оскорбления учащались. Я крикнул: «Остановитесь! Дайте сказать!» Палачи притихли. Тогда я заявил: «Покушение на диктатора – моя личная идея. Даже руководство партии я не поставил в известность. Помогали мне два парня, погибшие при взрыве. Остальные арестованные ни при чем. О плане покушения они и знать не знали. Встречались со мной в последнее время только по вопросам партийной пропаганды. О покушении никто не знал». Агент записал мои слова в бл окнот, и с той минуты меня били не переставая. Дежурные менялись два раза в сутки. Днем били одни, ночью другие. Все больше молодые парни, лет что-нибудь около двадцати. В такие годы сердце у человека еще не зачерствело, жалость понимает. А эти.. . все-то человеческое сгубила в них подлая служба! Я даже не слушал, что они спрашивали. Горло мое пересохло, словно стеклом, толченым набито, и я только хрипел: «Не знаю!», «Не знаю!» «Не знаю!» (Наша партия оказалась неподготовленной для подпольной борьбы. Живу я, как заяц в лесу, скачу от пристанища к пристанищу. День – у друга, день – у знакомого. Люди эти не всегда надежные. От политики далеки, целей борьбы не понимают, опасностей побаиваются. И уж непременно в таком доме найдется человек – жена, теща, тетка, брат, – которому ты как кость в горле. Ты для него подозрительный, из-за тебя он сна лишился, так на кой ты черт ему нужен? Этот человек не донесет: он не доносчик, а главное – боится навредить себе и своим ближним. Но он делает все, чтобы ты ушел восвояси. Он громко жалуется на нехватку продуктов. Войдет с улицы и начнет говорить о каких-то типах, которые, как он уверен, ведут за домом слежку. Поговорит по телефону и потом заявляет, что знакомые якобы предупредили его о налете полиции. Одним словом, тебя окружает глухая враждебность, и выносить ее очень трудно. Скитания привели меня в скромную квартирку любовницы одного друга, нашего человека. Думал, хоть здесь отдышусь. Квартирка на третьем этаже, о двух комнатах. Одну занимает почти целиком двухспальная кровать, в другой устроено что-то вроде приемной. Здесь, в приемной, хозяйка и вешает для меня гамак. Мой друг приходит, чтобы переспать с этой сорокалетней дамой, а она, не только в самом соку, но и ревнива до бешенства, по ночам донимает его слезами и упреками даже за пустячное опоздание. Конечно, мое дело – сторона, живу себе. Но вот однажды ночью слышу через дверь, как женщина грозит моему приятелю: «Если я узнаю, драгоценный, что ты меня обманываешь, я тут же донесу на этого типа. Посмотрим, что тогда ты запоешь!» Разумеется, не дожидаясь рассвета, я беру туфли в руки и в одних носках спускаюсь по лестнице.) – Два дня подряд меня били. Я по-прежнему молчал. Тогда они решили пытать меня холодом. В камеру вплыл огромный брус льда, что-то больше метра в высоту. Я прикинул: в ширину человек уместится на нем вполне, длины же не хватит на голову и ступни ног. Точно так и вышло, когда меня, голого, со стянутыми за спиной руками, бросили на этот брус. Сперва я почувствовал липкий холод, затем сухое жжение, наконец колючую боль. Казалось, будто лежу я на кактусах и в тело вонзились тысячи шипов. Но потом спина и ноги омертвели, и я уже ничего не чувствовал, кроме жуткой рези в запястьях. Все эти дни наручники впивались зубцами в мясо, рвали его в клочья. А теперь, когда я лежал на руках всем телом» зубцы достигли уже кости – так углубились раны. Трижды я терял сознание и падал с бруса на пол. Агенты ждали, когда я приду в себя, и снова укладывали на ледяной помост. А пока укладывали, старались еще ударить плоской стороной клинка. И это было во сто крат больнее, чем раньше. Обмороженная кожа, она ведь очень чувствует боль. Уже пять суток я не ел, не пил. Однако голод и жажда все же не так донимали меня, как боль в руках. Что говорить, я думал и о хлебе, и о воде, но не тянуло меня к ним. Я еще, помню, тогда вроде открытие для себя сделал: кончаются в человеке жизненные силы, и он перестает чувствовать голод. Наверно, в науке закон такой выведен. Так что все как-то шло мимо, не задевая– меня. Вот только боль в запястьях преследовала да еще доносились выкрики моих палачей. Выкрики эти раздавались откуда-то издалека, будто из-за перегородки клинков, которыми меня били: «Где спрятаны бомбы? Где скрывается Карневали?» Мне уже не хватало дыхания, чтобы вымолвить: «Не знаю». Я только головой мотал. (Хотелось бы рассказать еще об одном случае, но, пожалуй, не стоит. Да разве можно: эти люди – чужие мне, они из других партий. Лучше смолчать. Смолчать о том, как в один из дней меня вдруг перестали пытать, стащили со льда, сняли наручники и приволокли под руки в соседнюю комнату. Там сидел человек – как я узнал потом, его пытали в другом крыле здания. У него – как и у меня, наверно, – в глазах смертная мука, страх безумный. Мы долго смотрим друг на друга, и наконец я узнаю под страшной маской знакомое лицо. Ведь этому товарищу я передавал готовые бомбы. По внешнему виду ясно, что воля его сломлена и он уже начал выбалтывать то, о чем говорить нельзя. При мне агенты возобновляют его допрос: «Это тот человек, о нем вы говорили ?» – «Да, этот человек…» – отвечает он и глаза от меня отводит. «Это он поставил бомбы?» – «Да, это он поставил бомбы…» – хрипло повторяет он. «Где вы доставали взрывчатку? Где находится мастерская?..» Мне становится страшно: ведь если допрос не остановить сейчас же, сию же минуту, то он приведет.» Я кричу: «Ложь! Он все врет!» Палачи умолкают. А я продолжаю кричать: «Этот тип – никакой не заговорщик. Он подлец, трус! Он хочет отомстить мне: я увел у него жену!» Собрав остатки сил, я вырываюсь, делаю вид, что пытаюсь вцепиться ему в горло. Агенты встают между нами, бьют меня кулаками, но я все же успеваю перехватить его взгляд. Это взгляд человека, который вдруг очнулся, прозрел. Агенты швыряют меня в сторону, бросаются к нему, тормошат, наседают с вопросами, чтобы не дать ему одуматься, не упустить момент. «Говорите! Отвечайте! То, что он сказал о женщине, выдумка? Да? Выдумка?» Он проводит рукой по лицу, будто просыпаясь от страшного кошмара, и выдавливает из себя сквозь одышку: «Нет… не выдумка.., Я не получал от него бомб…. Он отбил у меня женщину… Правда это… Я хотел отомстить…» наговорил зря…» Потом набирает воздух и говорит решительнее: «Больше я ничего не знаю…» Его выволакивают из комнаты. Конечно, его еще будут пытать, но я уверен, что теперь из него не выбьют больше ни слова.) – Я не ходил по большой нужде с того дня, как меня арестовали. «Сколько же прошло дней?» – силился я вспомнить, и не мог, память отшибло. Однажды на рассвете, заслышав шаги палачей, я вдруг почувствовал, что легко могу сойти с ума. С этой минуты одна забота бередила мне сердце. Если в самом деле я сойду с ума и начну говорить бесконтрольно, то что толку в моем теперешнем молчании? Пропадет все попусту. Тогда я все могу им выложить: и где гараж, который мы приспособили под склад бомб, и в каком тайнике отсиживается Карневали, и где какие у нас яч ейки. Если, не дай бог, такое со мной случится, то просторные залы второго этажа, тюремные камеры в подвалах Сегурналя, пожалуй, не вместят всех людей, чьи имена хранятся в моей памяти, хранятся под семью замками. И я дал себе зарок: на пытках не открывать рта, даже «не знаю» не говорить. Если твердить без конца одну и ту же фразу, то и с этого может начаться бред. В то же утро я нарушил свою клятву. Перед агентом, у которого в руках был блокнот, я продиктовал целую речь о свободе и справедли вости. Вот только жаль, руки скованы за спиной. С жестами-то оно вышло бы резоннее. Никогда я не был хорошим оратором, но как-никак это мое первое публичное выступление прошло с успехом. Агент смачно плюнул мне в лицо, но какие-то слова мои записал, а когда я кончил, он дал мне такую оплеуху, что сбил с ног. Им пришлось повозиться, чтобы поставить меня снова вертикально. Не помогали ни пинки, ни удары. Я прижимался к цементному полу и твердил в тупом отчаянии: «Дайте уснуть! Дайте уснуть!» (Мой мозг перестал работать нормально, я это ясно осознаю. Но это меня и успокаивает: раз я понимаю, что свихнулся, значит, я еще не совсем свихнулся. С малолетства я был беспамятливым. А тут вдруг приходят на ум такие мелочи детства, что только диву даюсь. Вспомнил имя моей школьной учительницы – Росальвина, имя автора моего букваря – Мантилья. Человек я скромный, не бог весть каких талантов, а в голову приходят всякие возвышенные мысли, умные фразы. Пока был в своем уме, ничего похожего со мной ни разу не случалось. Кажется, будь сейчас при мне перо и бумага, я запросто сложил бы поэму на смерть Мерседиты Рамирес. А может быть, даже и портрет ее нарисовал бы. Нарисовал бы, лихорадочными черно-красными мазками. Но в мыслях я уезжаю в родной городок. Иду по улицам, прохожу из конца в конец. Недостроенная церковь – мимо, статуя Боливара – мимо, глинобитные домишки – мимо. Вот она, река. Тут водятся шаловливые форели, выглядывают из воды. Я ныряю и хватаю самую жирную. Она бьется у меня в руках, изодранных наручниками, и говорит человечьим голосом. Я слушаю, как будто так и надо: животные частенько беседуют с сумасшедшими! Я не отвечаю форели: боюсь проговориться о том механике, который предоставил нам под склад свой гараж. Агенты бьют меня и здесь, на берегу реки, и все норовят оттолкнуть к кустарнику, подальше от воды, чтобы я не достал ее губами. Я выпускаю из рук форель и реву, словно дикий зверь: «не знаю», «не знаю», «не знаю», «не знаю». Пять раз подряд, сто раз подряд, пока агенты, оглушенные ревом, не отступают прочь. Я вот-вот заплачу – а может быть, уже плачу – от страха, что сошел с ума. Безумные не всегда городят несусветицу, подчас и дело говорят, но, боже мой, разве они выбирают, что сказать?) – Я как-то не заметил, что пытки прекратились. Пошатываясь, я стоял один посреди камеры – голый, превращенный черт знает во что. Почему они меня не прикончили? Может быть, в университете или в рабочих кварталах начались волнения, когда стало известно, что меня пытают много дней и вот-вот я умру? Кто знает. Но только однажды вечером в камеру большими шагами вошел шеф политической бригады, постоял с минуту, глядя блудливыми, полосатыми глазами на то, что осталось от Бухгалтера, и вдруг заорал: «Убрать отсюда это. дерьмо! Он рехнулся, пытается умереть, чтобы выгородить остальную падаль!» Агенты подцепили меня под мышки, выволокли из камеры и рывками отбуксировали в подвал, в камеру, где я сидел сразу после ареста, – у нее номер тринадцатый, никогда не забуду. Надзиратель принес мне одеяло, а несколько позже – чашку молока и ломтик хлеба. Хлеб он обмакнул в молоко и поднес к моему рту. Взглянув на меня при свете карманного фонаря, он воскликнул, как; бы обращаясь к кому-то другому: «Подумайте, за две недели поседел, как лунь!» (Но я им ничего не сказал. До ареста у; меня кое-где пробивалась седина, а спустя две недели я стал седым, старик стариком. Но я им ни слова не сказал. Они содрали наручниками мясо у меня с запястий, они чуть не спустили с меня кожу клинками, они едва не заморили меня голодом и жаждой. Но я им ничего не сказал. Не сказал даже тогда, когда у меня; мутился рассудок, а он временами в самом деле мутился. Да и теперь – лежу я ничком на полу камеры номер тринадцать – я не уверен, что в голове моей все встало на свое место. Прижавшись щекой к замызганному полу, я слушаю бой часов где-то наверху, должно быть, в одном из кабинетов. Странно слышать легкий серебряный перезвон под этими мрачными сводами, где колокол должен гудеть по замученным. Большой церковный коло кол!.. Дзинь, дзинь, дзинь… Десять. Но я не знаю, день сейчас или ночь. В камере темно – круглые сутки мрак. И некого спросить. В смутном мерцании коридорной лампочки я с трудом различаю враждебную фигуру надзирателя. Он не заговаривает со мной, а я с ним – тоже). – Ты действительно поседел за эти две недели, – подтвердил Журналист. – Четырнадцать дней и ночей пыток. – Бухгалтер как бы подбивал баланс. – Четырнадцать дней и ночей без пищи и воды. Двое суток из них – лежа на брусе льда. Еще четверо суток – под градом ударов клинками и зуботычин. Все четырнадцать – со скованными за спиной руками, голый и в крови, как Христос. Свисток отбоя совпал с окончанием повествования Бухгалтера. Четверо заключенных медленно отошли от своего товарища и легли на узкие койки. Легли не спать, а думать. ЖУРНАЛИСТ В воскресный полдень, как и в полдень любого дня недели, распахнулась зарешеченная дверь, и повара-итальянцы внесли в камеру бак. В мутных волнах баланды покачивались волокнистые лохмотья юки [3 - Юка (иначе маниока) – крахмалистый корнеплод] да порой всплывали торчком вываренные до белизны пустые кости. Дженаро – в пятнистом от сажи и жирных брызг фартуке – волочил за собой половник с длинной ручкой. Он злорадно скреб им по заплеванному, грязному полу, стараясь хоть еще этим досадить заключенным. Антонио, второй итальянец, был мягче сердцем, да и причины ненавидеть политических у него не было. Они поняли это с первого же дня по его разговорам, по отношению к ним. В Венесуэлу Антонио приехал как иммигрант, собираясь, согласно оформленному в консульстве договору, работать в сельском хозяйстве. Но по не зависящим от него обстоятельствам кончил тем, что поступил поваром в тюрьму. Забитая картонным листом дверь отворялась только для того, чтобы пропустить итальянцев с баком или выпустить по очереди в отхожее место пятерых заключенных. Им еще не довелось увидеть здесь какую-нибудь живую душу, кроме поваров, агентов и надзирателей. Но они знали, что тюрьма набита политзаключенными и по ночам тяжело дышит сотнями легких, которым недостает воздуха. Единственным знаком внешнего мира, единственным проблеском жизни, доходившим до них из других бараков, были звуки – звуки, приглушенные картонным барьером. На рассвете из двора соседнего барака врывалась команда: «Стройся!» Вслед за этим доносился поспешный топот многих ног – начиналась поверка заключенных. «Первый!..» «Второй!..» «Третий!..» «Четвертый!..» «Пятый!..» – и так до «Семьдесят второй!». Капитан пытался определить характеры невидимых соседей по тембру и выражению их голосов во время утренней поверки. – Первый! – спокойно произносил кто-то. – Это человек толковый, – делал вывод Капитан. – Второй! – в голосе чувствовались боязнь и неуверенность. – Этот еще не избавился от страха, – ставил диагноз Капитан. – Третий! – гордо, как вызов, бросал человек. – С мятежным духом, – следовало определение. – Четвертый! – безразлично выкрикивал вялый голос. – Этот еще не до конца осознал, что он – заключенный. – Пятый! – в голосе угодливая поспешность. – Холуй по натуре. – Шестой! Седьмой! Восьмой! – отзывались автоматически и почти одновременно, ускоряя ритм переклички, три голоса. – Серые личности, ни грана своего в характере, – презрительно замечал Капитан. – Десятый! – выкрикивал невпопад девятый по счету, и тут же брань и удары клинком, прервав перекличку, сыпались на несчастного в наказание за его рассеянность. Врач не соглашался с результатами подобных психологических опытов на расстоянии: – Не всегда тон голоса выражает характер человека. Он может свидетельствовать и о временном душевном состоянии, – доказывал Врач. – Встал утром человек с левой ноги – вот тебе и причина, чтобы крикнуть «Четырнадцатый» тоном ниспровергателя. А вспомнит поутру этот бунтарь свой дом, обмякнет от грусти и то же слово скажет таким тоном, словно с рождения только и знает, что стонать да жаловаться. Другим звуком, прорывавшим картонные заграждения, был ни с чем не сравнимый взрыв оглушительного хохота. Не раз на дню гремел этот заразительный хохот счастливого человека, неуместный клич бездумной юношеской радости, отдававшийся странным эхом среди высоких тюремных стен. – Должно быть, негр, – определил по привычке Капитан, – На этот раз ты прав, – согласился Врач. – Только негры умеют так заразительно хохотать. Хохот доносился чаще под вечер, когда в одной из камер соседнего барака садились играть в домино. Слышался яростный стук костяшек, и время от времени долетал громкий голос того же негра: – Заказывай панихиду. Последний ход. – Тридцать два. Мы вышли. – Сапожники! Изредка ветер приносил откуда-то издалека звуки музыки: видимо, кто-то из тюремных надзирателей слушал радио. Однажды ночью Парикмахер вскарабкался на поставленную стоймя к стене железную койку и карандашом, сбереженным Бухгалтером при обыске, просверлил в картоне на слуховых окошках отверстия. Крохотные дырки позволяли увидеть только однообразную полосу серой стены. Зато слышнее стала музыка: незатейливые вальсы, ударные инструменты антильских негров, мужественные аккорды национального гимна. В то воскресенье утром они поймали обрывки репортажа о матче бейсбола: – …Мяч летит вверх, вверх… со счетом один – ноль выигрывает команда… сенсационная игра… Журналист и Парикмахер спорили, пытаясь по голосу и манере вести репортаж определить личность комментатора. Оба они были заядлыми болельщиками, знали по именам всех видных спортсменов и следили за их успехами. Как «и следовало ожидать, они разошлись во мнениях относительно достоинств и слабостей своих фаворитов. Именно эта банальная размолвка на спортивной почве послужила Журналисту поводом, чтобы поведать о своих горьких испытаниях. Вернее, он перешел от спора к рассказу без всякого повода, просто по ходу препирательства. – Более чем посредственный игрок, – убежденно заявил он о спортсмене, которого Парикмахер считал звездой первой величины. – Твое дело – политика, – возразил Парикмахер, задетый за живое. – У тебя есть призвание, есть способности. Но в спорте ты ни черта не смыслишь и порешь бред собачий. – Дело в том, дорогой, что как раз к политике-то я и не испытываю никакого влечения, – усмехнулся Журналист. – Политика, как трясина, засосала меня вопреки моей воле, – Кто тебе поверит, – вмешался из своего угла Бухгалтер. – Сколько я тебя знаю, ты только и говоришь о политике, и вся твоя жизнь связана с политикой. – Выходит, плохо ты меня знаешь, – отрезал Журналист. Бухгалтер улыбнулся и с наигранной наивностью спросил: – Тогда, может быть, ты нам скажешь, за что ты очутился в этой камере? За пристрастие к черной магии? За любовь к животным? Или тебя завлекла сюда песней сирена? Лицо Журналиста стало серьезным. – Да, все началось Первого мая прошлого года, – начал он. – Руководство нашего профсоюза решило послать своего оратора на рабочий митинг. Манифестация была запрещена полицейскими властями, но рабочих это не остановило. Ну, поскольку мне было что сказать – кое-какие факты бередили мне с некоторых пор сердце, – то я предложил: буду выступать я, если нет возражений. Товарищи наградили меня аплодисментами. Полицейские, как и следовало ожидать, разогнали манифестацию стрельбой из автоматов как раз на середине моей речи, однако меня никто пальцем не тронул. Зато вечером, когда я приехал домой и только-только вызвал лифт, чтобы подняться к себе в квартиру, из темноты подъезда вышли два агента, велели мне следовать с ними. Два месяца сидел под арестом – ни допросов, ни пыток. Единственное неудобство – грязная камера и соседство с бандитом-рецидивистом, отправившим в лучший мир по скромным подсчетам дюжину душ. Затем меня освободили, но с подпиской – являться раз в три дня в полицейский участок. Я по-джентельменски выполнял это тягостное обязательство в течение нескольких недель, пока обстановка в стране не осложнилась, пока диктатура не завинтила еще крепче гайки. Мне сообщили, что несколько таких же, как я, неблагонадежных граждан, которым надлежало систематически являться в полицию, были арестованы, как только показались там для отметки. Не желая попасть в ловушку, я решил «исчезнуть из обращения», начал искать контакты с теми, кто боролся в подполье. (Нет, я не лгал, утверждая, что политика втянула меня в свой водоворот вопреки моему желанию. Точно так в свое время я вошел в журналистику. Со мной вообще это бывает в жизни, очевидно, потому, что я не умею продумывать свои решения, частенько предпочитаю плыть по воле волн, в лучшем случае руководствуясь интуицией. Правда, уж если я окунулся в какое-либо дело, то вкладываю в него всю страсть, на какую способен, – подчас даже больше, чем требуется. Мой отец одержим идеей сделать из меня адвоката, по примеру деда и прадеда – образцовых покойников в традиционных тогах и шапочках, чьи портреты облагораживают его библиотеку. Только окончил я иезуитский колледж и получил диплом бакалавра, отец записывает меня в университет, на факультет права, – он даже не счел нужным узнать мое мнение на сей счет, не снизошел до объяснений. Однако в этом случае я решил не следовать безропотно чужой воле. В защиту свои х вкусов я выдвигаю простой и ясный довод: я никогда не понимал, да и понимать не желаю, для чего существует адвокатура и какой вклад в мировой прогресс могут внести люди столь темной и хитрой профессии. Но едва я заикнулся о том, что некоторые книги, вроде «Пандектов», вызывают у меня отвращение, отец пришел в ярость – по сути дела выставил меня из дому, невзирая на слезы и мольбы моих обеих сестер. На первых порах я работаю шофером на грузовике, ибо, кроме умения водить машину, играть в футбол, школьных знаний да шапочного знакомства с римским правом, у меня нет ничего ни в руках, ни за душой. Однажды в дальнем рейсе, когда я, не выпуская баранки, обхаживал свою попутчицу, молоденькую горничную, я вдруг увидел у бензоколонки своего одн окашника из колледжа Сан-Игнасио, с ним стоял какой-то человек с фотоаппаратом. «Никогда бы не поверил, что парень с твоими способностями добывает хлеб насущный шоферской работой! – говорит мой друг, поздоровавшись. – Ты ведь и говорить и писать умеешь». Я молчу, жду, что он дальше скажет, и он продолжает: «Я, знаешь, тоже бросил университет, сейчас работаю в редакции газеты. Почему бы тебе не зайти к нам, когда вернешься в Каракас?» Две недели спустя я заглянул к нему в редакцию, он тут же представляет меня главному редактору: «Вы искали репортера, вот он». «В каких газетах вы работали?» – спрашивает в лоб редактор. Мой друг опережает меня с ответом: «Он еще не работал в газете, но имеет диплом бакалавра, учился в университете. Кроме того, сеньор главный редактор, он был самым способным учеником в иезуитском колледже, а по словесности ему не было равных». Хотя последние слова – явное преувеличение, редактор соглашается взять меня на пробу в отдел информации. В первый же день мне, репортеру по происшествиям, здорово везет. Пьяный штукатур убил мастерком свою жену, и я не только красочно описываю это происшествие, но и сопровождаю репортаж фотоснимком жертвы, это фото я нашел в доме и потихоньку сунул в карман, когда осматривал место трагедии. Материал идет в номер. Главный редактор вызывает меня к себе и, не вынимая изо рта сигареты, цедит: «Поздравляю, молодчина!») – Как вам известно, за кандидатов нашей партии голосовало подавляющее большинство избирателей. Вам известно также, что диктатура фальсифицировала результаты выборов, избирательные урны где-то похоронила, а наших депутатов и сенаторов не только не пустила в конгресс, но бросила в тюрьмы или выслала из страны. У нас оставался один выход – подполье. Я отрастил усы а-ля испанский трактирщик, временами покидал конспиративную квартиру, чтобы встречаться с представителями оппозиции, как из числа гражданских лиц, так и военных – трех-четырех офицеров нам рекомендовали как противников диктатуры. Явки с военными проводились в самых необычных местах: в приемной зубного врача, в баре одной аргентинки, пользующейся сомнительной репутацией, в конюшне ипподрома. С рассветом я появлялся на ипподроме, выходил на беговой круг с хронометром в руке, как бы для ознакомления с пробными забегами. Вскоре появлялся подполковник, владелец скакуна чистых кровей, кстати сказать, приходившего к столбу всегда последним. Разговаривали мы в тесной конюшне, пропитанной запахом навоза и лечебных притираний, чуть не под брюхом у лошади, качавшей головой в такт нашим словам. В одну из встреч подполковник сообщил мне, что группа офицеров недовольна махинациями на выборах и считает своим долгом выступить с оружием в руках против диктатуры. Не имея каких-либо полномочий, я обещал ему поддержку моей партии, а также других оппозиционных партий, профсоюзов, студенчества и вообще всего народа. Самое важное, решил я, чтобы военные выступили, а там пойдет. Лиха беда начало. (Хотя газетчиком я стал по воле случая, эта увлекательная профессия приносит мне с первых же шагов столько удовольствия, что я даже перестаю сердиться на отца. Забуду, что он лишил меня домашнего очага, и, в свою очередь, предоставлю ему возможность простить мне пренебрежение к «Пандектам» Юстиниана. Примирение происходит в теплой и непринужденной домашней атмосфере, в библиотеке, под портретами образцовых предков в традиционных тогах и шапочках. Отец настаивает на моем переселении домой, я наотрез отказываюсь: во-первых, не хочу беспокоить сестер возвращениями на рассвете, а во-вторых, кто глотнул свободы, тот едва ли вернется в клетку по доброй воле. Большинство моих товарищей по работе – ребята что надо. Правда, есть две-три странные личности, особенно один – с прыщавой шеей и дурным запахом изо рта – целыми днями вьется около начальства и хотя тщится выдавать себя то ли за коммуниста, то ли за социалиста, наверняка служит в полиции, голову даю на отсечение. Первое время коллеги-репортеры подшучивают надо мной, еще новичком. Так, просит меня кто-то к телефону и сообщает, что в таком-то доме совершено преступление на почве ревности. Я хватаю блокнот, фотографа и мчусь по адресу. Дверь открывает какой-то человек и, услышав мой вопрос: «Как зовут убитую?» – сперва испуганно крестится, а потом с возмущением заявляет, что я нахожусь в резиденции апостолического нунция его святейшества папы и что здесь никогда никого не убивали. Что же касается проходимца с прыщавой шеей, то он пуще огня опасается поссориться со мной. И, надо сказать, для этого есть веские основания: рост у меня сто восемьдесят, я неплохо боксирую, готов в любой момент дать сдачу.) – С некоторых пор полиция стала усиленно разыскивать меня. Очень возможно, что наши конспиративные связи были обнаружены, кто-то из арестованных распустил на допросе язык. Нагрянули с обыском ко мне на квартиру, захватили охотничье ружье и спортивные снаряды. Обшарили дом отца, начиная с библиотеки по римскому праву и кончая кладовой, пышно именовавшейся винным погребом, где отец хранил несколько бутылок французского вина. Устроили обыск и в помещении редакции, не забыв даже типографию, как будто человек может скрываться под ротационной машиной. Один из моих сослуживцев по прозвищу «Ангельский святоша» – он ходил по воскресеньям к мессе и любил рисовать непорочно-голубой акварелью – встретил меня на конспиративной квартире и настоял, чтобы я перебрался в более надежное место. Куда бы, вы думали? В дом священника, его близкого родственника. Под крылышком сердобольного падре я провел несколько недель, читая религиозные книги и слушая неуемную болтовню попугая, обладавшего задатками церковного служки, и мог бы без тревог прожить там остаток жизни, если бы обстоятельства интимного характера не потребовали однажды, чтобы я вышел из дому. И я вышел, положившись на свои усы а-ля испанский трактирщик. – Обстоятельства интимного характера? – заинтересовался Парикмахер. – Ты хочешь сказать – женщина? – Да, я именно это хотел сказать. Но бедная девушка ничуть не виновата в моем провале. Она была так потрясена, узнав, что меня зацапали по дороге к ней – в двадцати шагах от ее дома, если говорить точно, – даже серьезно заболела. Попался я не по доносу, и это не было достижение полиции, как пишут в газетах. Всему ви ной глупая случайность да еще собственная неосторожность. Шпик, фланировавший по улице, узнал меня в лицо, несмотря на темноту и мои галисийские усы, и увязался за мной следом. Не знаю, то ли он, улучив минуту, вызвал по телефону патрульную машину, то ли просигнализировал проезжавшей мимо, только вскоре я услышал визг тормозов, из машины высыпали один за другим четыре типа с автоматами и, не дав мне вынуть изо рта сигарету, надели наручники. Все это произошло в мгновение ока, без единого слова. Мне запомнилось, как проходившая мимо старушка в черном платье испуганно вскрикнула: «Пресвятая дева Мария!» Это был последний женский голос, услышанный мной. (Неужто этот брадобрей ждет подробного рассказа о моих любовных приключениях? Понимает ли он, что посвящать посторонних в свои отношения с женщиной так же недостойно, как доносить на человека в полицию?.. Еще учеником колледжа и даже в студенческие годы я был очень стеснителен. Меня безудержно влечет к блондинкам, но, влюбившись, я сгораю от страсти тайно, не решаясь заявить о своих чувствах. Позже, в короткий период моего шоферства, мужская робость тает в объятиях податливых служанок, а когда я становлюсь газетчиком, то с удивлением замечаю, что женщины липнут ко мне. Честно говоря, я ошеломлен этим открытием. Я мог бы вообразить себя кем угодно: Христофором Колумбом, Наполеоном Бонапартом, Людвигом ван Бетховеном, но сердцеедом?.. И в голову не приходило. А начинается вот с чего. Заведующий информационным отделом редакции, продержав меня два месяца на происшествиях, приходит к выводу, что я гожусь для кое-чего большего, чем репортажи о налетах на банки и автомобильных катастрофах. Например, для интервью с политическими деятелями. Но для этой работы, замечает он, необходимо завести костюм, сорочки и галстуки поэлегантнее. И вот едва я меняю окружение и свой внешний вид, как попадаю в плен к женщинам. Что любопытно, инициатива всегда исходит не от меня, а от них, и, признаться, я даже чувствую себя как-то неловко от этого. Не знаю, что тут играет главную роль – то ли мои новые костюмы и галстуки, или мое телосложение голландского моряка, или мои зеленые глаза русского скрипача, или мой профиль неаполитанского бандита, или моя манера говорить в шутку о серьезных вещах, моя неуемная влюбчивость – это слабая струнка мужчины, которую женщины чувствуют с первого взгляда. В о всяком случае, без каких-либо домогательств с моей стороны, сам не знаю как, я то и дело оказываюсь в запертой спальне в объятиях сеньоры, сеньориты или вдовы, которая всхлипывает у меня на плече – разумеется, после исполнения интимных обязанностей. Первому случаю я не придаю большого значения: эта дама – скорая на ногу лошадка, хотя и принадлежит к высшему обществу. Еще до нашей встречи я слышал от заведующего спортивным отделом о ее похождениях, а тут она сама является к нам в редакцию и спрашивает репортера по хронике светской жизни. Но с репортером она почти не разговаривает, а заводит беседу со мной, нежным, чуть капризным тоном спрашивает мое имя, на прощанье подает пахнущую французскими духами руку, да так, словно вручает подарок, и намекает, чтобы я записал ее телефон. «А то ты забудешь», – говорит она в заключение, незаметно переходя на «ты». Телефонный звонок кладет начало идиллии, которая никогда не сотрется в моей памяти из-за одной совершенно незабываемой детали: благоуханная сеньора научила меня искусству любви – не как это определено господом богом, а как это умеют делать лишь цивилизованнейшие. Ее имя Фанни, но с тех пор, как увидел ее без одежд, я зову ее Саломеей.) – Как и в момент ареста, за весь путь до Сегурналя мне не было сказано ни слова. Меня втолкнули в небольшую комнату, где стоял в позе ожидания, нахлобучив на глаза шляпу, командующий пытками – его все знают по кличке Бакалавр. Это был – впрочем, он и сейчас еще жив – коренастый, плотный мужчина лет под пятьдесят, я бы сказал, изысканно одетый. От него пахло дорогим одеколоном, в зубах он держал сигарету в мундштуке. Мне врезались в память мельчайшие детали его внешности. Бакалавр встретил меня таким приговором: «Ну, теперь ты крепко влип, Журналист. Не за бредни, вроде первомайской речуги, а всерьез». Не теряя ни минуты, от стал задавать мне вопросы насчет заговора офицеров. Я отвечал с наигранным возмущением: «Мои убеждения штатского человека несовместимы с такими методами борьбы, как военные перевороты». Он хитро посматривал на меня своими маленькими глазками, в которых было что-то от змеи и от грызуна. Я понял: он не ждет и не хочет от меня добровольных признаний. Более того, в его сердце палача, этой сточной яме, уже окрепло страстное желание вырвать их с помощью пыток. Он так спешил, что не прошло и получаса после моего появления, как я был раздет догола, з акован в наручники – руки за спину – и водружен на «ринг». Что это за штука, вы и сами хорошо знаете. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=137768) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Сегурналь – служба «национальной безопасности» («сегуридад насиональ»), охранка (здесь и дальше примечания переводчика) 2 Карсель Модело – «образцовая» тюрьма для политзаключенных в окрестностях Каракаса 3 Юка (иначе маниока) – крахмалистый корнеплод