Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды Владимир Семенович Короткевич Волею случая и по произволу духовных и светских властей недоучившийся школяр Юрась Братчик принимает на себя роль Мессии. Странствуя по просторам Белой Руси со своими «апостолами», труппой жуликоватых лицедеев, он, незаметно для самого себя, преображается и вступает на крестный путь. Владимир КОРОТКЕВИЧ ХРИСТОС ПРИЗЕМЛИЛСЯ В ГРОДНО Евангелие от Иуды СЛОВО ДВУХ СВИДЕТЕЛЕЙ ...И в начале царствования того Жигмонта Первого был некий... который из лёгкости какой умыслов или речей, с отчаяния, имя и внешность Христа Господа себе приписал и присвоил.     Хроника Белой Руси каноника жмойского Матвея Стрыковского. Будучи на склоне дней, готовясь испить общую чашу человеческую – её же никто не минует, – зная, что за краем не встретимся снова, ибо веры мы разной, а возможно, и за краем лежит «может быть» или вообще «ничто», решили мы, один грамотный, а другой памятливый, рассказать вам, люди, о Юрасе Братчике, которого церковь назвала «лже-Христом». Ложь и обман! Многих они так: били камнями, а потом канонизировали. Этого – навряд ли. Оболгали и забыли грамотные, оболгали богатые, оболгали книжники продажные имя его. И записали о нём только Матвей Стрыковский, да Квангин Алесь, летописец, да Варлаам Оршанский, да Зборовская писцовая книга, да Андроник, Логофил по прозвищу, из Буйничей Могилёвских. Но первые два, книги свои спасая, ради страха иудейского, о Гродно будто и не помнят; ограбление чудотворной из Вильно в Частогов относят; злодейством все его делают, шуткой шалберской[1 - Шалберский – жульнический. (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, – примеч. авт.).] всё показывают, историей плутовской. А остальные если и пишут о бунте и великой гродненской резне, то заведомо мало, пару строк, от одной красной буквы до другой: «Христос названый город взял и людей побил, но потом...». И, ещё слова два сказав, поминают потом, как корова у ратмана[2 - Ратман – советник.] на льду ногу сломала и что сено в этом году очень дорогое было. Потребно разве свиньям непотребным сено?! Когда собираются причислять кого-либо к лику святых, вспоминают, сотворил ли он при жизни хотя бы два чуда. И «адвокат дьявола»[3 - Адвокат дьявола – участник обряда инквизиции.] эти чудеса испытывает сомнением, пробует доказать, что были это не чудеса, а какие-то чары и гусли, блуд лотровский[4 - Лотровский – плутовской, мошеннический.], и доказательств потребует, что дивы эти были. У него, у Юрася Братчика, чудес было больше. И главное чудо: мёртвые встали, когда пришёл он. И потому облудам этим, чернокнижникам, пришлось бы решать и отвергать вопрос о Втором пришествии Сына Божьего на землю, а это тяжелей, чем сколько-то дураков в святые записать. Молчат они. Молчат и книгочеи. Кто знает – тот сказать не может или не хочет. Кто может сказать – тот не знает. А мы можем. Мы знаем. Мы ходили с ним. И старые мы уже. Нечего нам, как коту вокруг горячего сала, ходить. И сало нам ни к чему, и хворостина не страшна. Да и раньше мы писали. Но только та рукопись исчезла, украли её. И мы бы с «адвокатом дьявола» согласны были. Не было чудес. И были чудеса. И не был он бог, а был человек. Но для нас, человеков, даже для тех, что знали его, был он – Бог. И задумали мы оставить правду. Может, она дойдёт, когда начнут канонизировать не в святые, а в Люди. Так пусть будет правда. Аминь! Глава 1 ПАДЕНИЕ ОГНЕННОГО ЗМЕЯ Разодралось пополам небо, и в огне явился Он. И был Он с виду человек, и весь в огне, и такой непохожий на нас, что мы в ужасе бежали.     Легенда Коричневых островов. Будут большие землетрясения по местам, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба.     Евангелие от Луки, 21:11. ...Год тот был страшный год. И дурному было ясно, что обещает он сатанинские великие беды. По всей земле белорусской творилось такое, чего ни раньше, ни потом не видали даже видавшие виды люди. С самого начала года каждый вечер закаты были красные как кровь, а ветра на следующий день не было. И высокие облака по ночам светились серебром, и столбы огненные зимой гуляли в небе, словно в самоедских проклятых землях, а не у нас. Кто ходил с товарами в Любку[5 - Любка – Любек.], Бремен или Ригу, а оттуда морем на Стекольню[6 - Стекольня – Стокгольм.], Христианию, ангельские земли и на юг от них, как это в обычае было, говорили: всадник на матери моря[7 - Матерь моря – компас.] скачет как шальной и пикой своей показывает вашим и нашим, туда и сюда, на запад, на юг и на восток, только не на Звёздный Кол[8 - Звёздный Кол – Полярная звезда.], как надлежит. Поразбивалось в тот год кораблей – Боже ты мой! Как никогда раньше. И от страха, а может, и по воле Бога, который всё это послал, люди в тот год болели. Даже не пившие вставали утром с головой как бочонок, с руками словно бескостными. И потели по ночам, и в грудях у них теснило и ревело, а у некоторых волосы вылезали. И на диво мало в тот год родилось детей, может, потому, что был голод и мор, а может, по воле Божьей, чтоб не страдали безвинные. Не только людям, но и зверям, гадам и тварям подводным приходилось в тот год тяжко. Как раз тогда вымерли в Сенненских озёрах змеи, про которых писал ещё преподобный Амброзий Куцеянский; которых он когда-то проклял и загнал в озёра, чтоб не пугали людей. Вольнодумцы и еретики говорили, что всё это басни, ибо никто этих змеев, кроме гуляк ночных, не видел. Что ж, и гулякам нужно верить. Какой же это трезвый, богобоязненный человек полезет ночью на лесное озеро с дурной славой?! И ещё говорили вольнодумцы, что если бы змеи были, они б народ хватали, лапали. И это ересь! Во-первых, преподобный Амброзии тех змеев проклял, а во-вторых, забыли они, что никогда в те времена не отдавало Лепельское озеро трупов. А в тот год и вольнодумцы ахнули. Правду говорил преподобный. За одну ночь на отмелях тех ящеров, тех змеев нашли сорок, да половина того качалась на волнах, как плавучие острова. Да следующим утром нашли чуть меньше половины того, что вымерло в первую ночь. А ещё через ночь всплыл самый большой. Один. Смаллянский лекарь из тамошнего замка милостивой нашей королевы Боны, прослышав, поскакал на то озеро, чтоб того дикого и страхолюдного зверя увидеть. Мало ему было, архиневерному схизмату, что госпожа еле спасла его от костра, ибо он трупы выкапывал и требу шил их так, что и Пётр-апостол их потом не узнал бы. И возможно, из-за того люди эти в рай не попали. Мало, видимо, если всё же поехал и, несмотря на страшенный смрад, зверей-змеев этих оглядел и описал, теша никчёмное и бесполезное своё любопытство. Ведь это только потому и нужно было, чтоб знали все, каких змеев проклял преподобный Амброзии. И если кто хочет знать каких, то я, на минутку в лекарские записи заглянув, змея того опишу, чтоб видели величие нашей мудрой Церкви, пусть вечно будет с нею Пан Бог. Видом тот змей был как зверь фока[9 - Фока – тюлень.], такой же лоснистый, в складках, только без клыков. И серый, как срока. Но длиннее, чем тот, весьма. Потому что длины в нём было семь с половиной логойских саженей, а если поинтересуется немец, то восемь и одна пятая фадена, а если, может, ангелец, то сорок девять футов и ещё двадцать два дюйма. Туловище имели эти змеи широкое и немного сплюснутое, и имели они плавники – не такие, как у рыбы, а такие точно, как у фоки, толстомясые, широкие, но не очень длинные. Шею имели, к туловищу, так тонкую и слишком длинную. А на шее сидела голова, одновременно похожая и на голову змеи, и на голову лани. И видит Бог, смеялась та голова. Может, просто зубы скалила, а может, потешалась над нашими бедами. И зубы были величиной с конские, но острые, и много их было на такую голову, даже слишком. Глаза огромные, как блюдца, мутно-синие в зелень, остекленелые. И страшно было смотреть в эти глаза, и мурашки по спине, будто Евиного змея увидел, и неудобно как-то, и будто в чём-то виноват. Лекарю, понятно, страшно было глядеть. А я, Андроник Логофил, что случайно был тогда в Смаллянах, к озеру тому ни ногой. Лекарю можно, а у меня такого заступника, как у него, нету. Да и не занимал меня проклятый зверь. Я в вере твёрд и любопытства излишнего не проявляю. Не похвально оно для христианина, любопытство. Только потом поняли мы, над чем смеялся дохлый зверь. Тогда, когда так называемый Христос в Гродно вошёл, и людей побил, и ксёндзов[10 - Правлено кем-то: «попов».] с магнатами побил. А явился он за грехи католических[11 - Правлено: «православных».] сыроедцев и особенно за грехи кардинала Лотра[12 - Правлено: «митрополита Болвановича».]. Громадина лежала на берегу и смердела, что дьявол его знает с каких допотопных часов пришла и вот, по неизвестной причине сдохла. Может, потому, что появился человек... Но это мудрствования начались уже. А христианин мудрствовать не должен, чтоб не пострадала вера. И без того упала она в последние наши времена. И было в глазах остекленевших, во всём издыхании твари этой и в смраде некое пророчество. Но какое – слабым мозгам человеческим до сих пор не удалось понять. ...И ещё было в тот год страшное и непонятное. Только уже не на земле, а на небе. Возникали где-то далеко озёра и океаны, и замки плыли в облаках, и неведомые возле них деревья, и стада на пастбищах. Плыли в небе корабли под кровавыми парусами. И вставали в небе города, так крупно, что жителей можно было узнать в лицо, и один узнал в этом дьявольском городе приятеля, а за это его отвели в городскую темницу. Потому что, раз у тебя уже приятели в таких городах живут, ясно, что ты за птица. А то было ещё тогда в Мстиславле. Вышел только день назад из города шляхетский полк на границу. И вот увидели этот полк жители. Идёт по небу. А через несколько дней вырезали и выбили этот полк до последнего человека. Шли Москву бить, а вместо этого Москва их побила. Шли по небу, куда через несколько дней и отправились. Это, значит, Бог знак подал. А из Менска в то самое время увидели в небе два легиона, которые, сцепившись, дрались так, что ясно было: мало кто останется в живых. Можно было разглядеть дым, сабли, коней, что ржали без звука, и каноны[13 - Канон – пушка.]. О горе великое! О ярость человеческая! А потом выяснилось: видели сечу наших с татарами, теми, каких ещё князь Василий Третий на нас навёл. А бились за Мозырем. А туда от Менска почти сто шестьдесят две менские версты[14 - Около двухсот семидесяти километров.], как птице лететь. И от ужаса, голода, битв и знаков небесных понятно было: наступают последние времена, погибель лютая человечеству и вымирание. Те времена, когда, может, не только на развод людей не останется, но и одного, чтобы плакать над трупами. Те, когда остаётся только и надеяться, что на высший разум. Думаю, сказки это. Никто ничего не знает. И не Он это, наверное, приходил. Но то, что на небе делалось и что сделалось в ту ночь, это правда, это многие видели. И потому поверили легко. А может, и не потому, а просто растерялись. ...Весной той, ночью – а видели это жители Мира, и Несвижа, и Слуцка, и Слонима, всех тех городов и весей – с шипением и свистом промчал по небу огненный змей с длинным ярким хвостом. Ближе всех видели его мужики деревни Ванячье, что под Миром. Пролетело сверху, и вниз, и наискось и громыхнулось за окоёмом. Содрогнулась земля, полыхнуло что-то огнём, а потом долетел глухой удар. Утром самые смелые пошли в ту сторону. Увидели огромную яму – шесть, если не больше, домов влезет – с боками оплавленными, что-то блестящее на дне и разметённую вокруг, тёплую, как печка, землю. Яму ту, вместе со всем, потом мирский капеллан повелел, не глядя и не копаясь, землёй засыпать – чтоб искушения не было и чтобы не прикасаться к следам змеевым. Ведь всем известно, чьим орудием был змей. Но это потом, на другой день. И тогда увидели мужики под кустами, в тумане, человека, что лежал, широко раскинувши руки, ничком, как свергнутый, как лежал Сатана, когда Пан Бог свергнул его с небес. Лежал он недвижимо. Потом крики испуга то ли разбудили его, то ли привели в сознание. И он опёрся на руки, а после медленно встал и взял с земли плащ. И тогда все увидели, что он в одежде школяра, и тут уж крикнули и подошли, а до того боялись. Спросили его, кто такой, а он сказал, что странствующий школяр и заблудился, и хорошо видел, как падает это с неба... И далеко от него; но так как он и дальше блуждал, то случайно вышел на это самое место и тут увидел, что земля горячая. А поскольку кресало он потерял, а сам очень замёрз, то лёг на горячую землю и проспал, как на лежанке. А когда у него спросили, почему это у него лоб разбитый, он сказал, что вчера, дорогой, подрался с бродячим монахом в корчме. И тогда у него спросили, как это он не боялся так близко от дьявольского места спать. А он сказал, что никаких дьяволов на свете не боится и с охотою бы на их вид поглядел или даже выспался с ними на одной печке – так как ему это безразлично. Был он не такой уж и молодой, лет тридцати пяти, но очень сильный и на голову выше всех. Лицо какое-то не такое и, как те люди мне сказали, смешноватое, брови густые и длинные, зубы на удивление белые. У пояса его висел корд[15 - Корд – короткий меч.] в блестящих ножнах. Блестящих, но дешёвых, так как это было не серебро. И мужики эти пустили его идти своей дорогой, а сами пошли к капеллану. И школяр пошёл. Флор Мамонтович, шляхтич, потом говорил мне, что он первый обо всём догадался. Ибо, возвращаясь из города домой и встретив этого одного на дороге в его плаще, испугался, приняв его за Христа. Словно вдруг и на минуту смекнул – даже ноги к земле прикипели и небо показалось с литовский кожух. Но тут удивляться не надо. Этот Флор, известно, как всегда, был в подпитии. Все знают, чего он так рано из города ходит. ...А потом видели его уже с двумя другими людьми... А после видели шесть человек... Десять... Потом их было тринадцать, и за ними тянулся крытый кужелью[16 - Кужель – холстина. (Примеч. перев.).] фургон. СЛОВО ДВУХ СВИДЕТЕЛЕЙ Так считали люди. Но мы ничего такого не замечали, даже если оно и было. Иначе почему бы он был сначала таким, как мы, почему никуда не вмешивался и не лез, почему не помог людям? Наболтал тут бесстыдно в единственной своей записи о нём, о слухах, какие ходили про начало его, Андроник Логофил. И ничего более не сказал, понадеявшись на других. Про главное не сказал. А было не так. Было вот как. Слушайте, люди. Глава 2 ГОЛОД, И НАПАСТЬ, И МОР В те дни, когда управляли судьи, случился голод на земле.     Книга Руфь, 1:1. Земля была чёрная. Вся в сетке трещин, в глубоких расщелинах, сухая, как ладонь земледельца и как пыль. Редко, иногда в половине сажени один от другого, шевелились на ней чахлые ржаные ростки. Ветер временами вздыхал среди зноя, но приносил только ещё большую жару, как из раскалённой печки. И тогда полем блуждали карликовые смерчи. Они несли пыль, но такую чёрную, что казалось: пепел. И такой же пепел вился из-под копыт охотничьей кавалькады, что мчала полем, а потом дорогой, к недалёкому селу. Некоторые люди восседали на чёрных или мышиных злых мулах, и по этому можно было догадаться, что едут особы духовного звания. Но, если бы не пурпурная кардинальская мантия одного, если бы не епископский плащ другого, если бы не серая доминиканская и не лиловая православная рясы двух остальных, любой наблюдатель мог бы взять это под сомнение. Из-под ряс выглядывали кольчужные воротники, под плащами были золочёные латы с солнцем на груди. (В солнце превращалась голова Медузы Горгоны, которую любили чеканить на своих латах поганцы; превращалась потому, что, как известно, не к лицу христианам носить на груди поганский знак. И вот вместо лица Медузы грозился с лат солнечный диск, а вместо змей волнисто разбегались лучи.). Против того, что это попы, говорило и иное. Все до единого имели оружие, на боку или в руках. Еловые – полесские, тисовые – западные и страшные белорусские луки из двух скреплённых рогов серого лесного быка, колчаны-тулы, пищали; гигантские, в человеческий рост, двуручные мечи с волнообразным или прямым лезвием, без ножен, так как из них невозможно вытянуть самому лезвие такой длины; мечи средней длины и короткие корды. Азиатские, прямые, как меч, сабли и сабли булатные, змееподобные; персидские, узкие, как аир, и острые, как жало; турецкие ялманы[17 - Ялман – сабля, расширенная и иногда утяжелённая на конце.] из стали, которая идёт голубыми звёздочками; ятаганы, похожие на серпы и предназначенные, как и серпы, для удара вогнутой стороной; приднепровские белорусские копья полуторной длины и поэтому бросаемые ногой, с подъёма ступни, и белорусские же клыки, короткие мечи с лезвием широким и толстым, как коровий язык, и длиной в двадцать пять дюймов, с месяцеподобным концом рукояти для упора в живот или грудь, когда бросаешься на врага, и двумя упорами для рук, клыки, предназначенные для смертельной рукопашной в тесноте. И на всём этом – пестрота отделки, эмали, золота, рубинов, ажурных накладок. А над всем этим, под шишаками, арабскими зерцалами, кольчужными сетками и булатными шлемами – глаза, которые и минуты не задумаются над тем, применить эту сталь или не применить. Изумился бы этому только чужеземец. На протяжении нескольких столетий, а особенно в то время, дождём сыпались декреты, в которых запрещалось духовным лицам носить оружие в мирное время, похваляться им, злоупотреблять. И однако никто не обращал внимания на декреты и на угрозы, что были в них. В крайнем случае, можно было спросить даже и самого Папу, где он видел мир. И поэтому вооружены были все, кроме нескольких женщин. Да, женщин. Третье, что могло бы заставить усомниться в духовном сане всадников, было то, что с ними – на отдельных конях, а то и просто за спинами – сидели женщины. Раскрашенные, белёные, с подплоёнными волосами под золотыми с алмазами сетками, с обнажёнными почти до сосков грудями, на которых прислужницы мастерски вывели тонюсенькими карандашиками паутинку лазурных жилок. Зубастые, очевидно хищные, очевидно неопределённого поведения – всё равно, знатная это была дама или женщина с бесстыдной улицы. Некоторые женщины были также вооружены. У остальных сидели на перчатках соколы. С гиком, выкриками, хохотом мчал конный поезд. Бежали на сворках гладкие волкодавы и борзые. Всадники ворвались в деревню, как орда. Замелькали по сторонам серые домишки, халупы, сложенные из торфяных кирпичей, и просто землянки. Человек, сидящий у дороги на куче навоза, протянул потрескавшуюся, как земля, руку. Тот, что ехал впереди, достал из-под пурпурной мантии, из кошелька, подвешенного под мышкой, медную монету и бросил. – Напрасно вы это, – сказал ему епископ. – Для вас у меня есть фамилия, пан Комар. – Напрасно вы это, пан Лотр. – Почему? – Разве хватит на всё это быдло? Работать не хотят, руку тянут. И потом... если бы это увидели другие – они бы набросились, как безумные. Могли бы и разорвать. И, во всяком случае, пришлось бы применить оружие. Лучше прибавить ходу и сейчас. Кавалькада помчала галопом. Из-за кучи навоза показалась голова четырёхлетней девочки. – Что он тебе дал? – Две буханки хлеба, дочка. Чистого хлеба. – А хлеб вкусный? – Вкусный. Девочка зачарованно глядела вслед охоте: – Краси-и-вые. – Понятно, красивые. Это же не мы, мужики. Покровителю перед Паном Богом нужно быть красивым. Иначе его Пан Бог и во дворец к Себе не пустит. Кавалькада снова вырвалась в поля, оставив за собой хаты, похожие на кучи навоза, и готический изящный костёлик, подобный друзе горного хрусталя. Кони пошли медленным шагом. – То же, что и двадцать лет назад, когда я покинул эту землю, – тихо сказал Лотр. – Только тогда здесь было куда богаче. Богатая ведь земля. Комар, нахмурив тяжёлые брови, глядел Лотру в лицо: испытывает, что ли? Но это лицо, улыбчивое, белое и румяное, благородное, казалось бы, на самый поверхностный взгляд, было просто доброжелательным и красивым. – Дело веры требует жертв, – уклончиво заметил епископ. – Известно. – И особенно, если учесть, как тяжело болен этот край схизмой. – Бросьте. Вон та схизма, митрополит Болванович, скачет за нами. Неплохой человек. – У этого неплохого человека отобрали за последнее время две церкви. Вот так. И не потому, что он плохой, а потому, что это – чужое влияние на земли, ещё не ставшие нашими. – Вы разбираетесь, пан Комар... Кстати, спасибо вам за вашу бывшую пасомую. – Он откинул голову назад, будто показывая затылком на женщину, сидящую за его спиной. Усмехнулся: – Таким образом, вы для меня, по сути, то же, что для мирян тесть. – Ну, если можно представить себе тестя, который... – грубое, резкое лицо Комара искривилось в лёгкой усмешке. Женщина глядела на него с ожиданием и укором. – А ведь красивая? – спросил Комар. – Красивая. Ни в Италии, нигде я не видел таких. Женщина была вправду красива. Безмерные чёрные глаза, длинные, как стрелы, ресницы, маленький вишнёвый ротик, снежной белизны и нежности кожа лица и детских рук. Гибкая, как змея, с высокими небольшими грудями, она, хоть и было ей неудобно, сидела грациозно, гибко, мягко придерживаясь ручкой за плечо Лотра. – Так вот и старайся, – приказал ей Комар. – Служи своему новому пану, как и надлежит служить такому высокому гостю. – Если можно считать гостем человека, приехавшего на год и более, – вставил Лотр. – Мы гостеприимство не днями измеряем. – Знаю. Сам здешний. – Ну вот. И потому, девка, служи без нареканий и глупостей. Слышишь, Марина? Румянец появился на лице женщины. А потом надежда, с которой она глядела на епископа, угасла. Ушла теплота, глаза сухо поблескивали. – Вот только грустная что-то, – мягко промолвил Лотр. – Погрустит и бросит. Она привязчивая, пан. Преданная. И на любовь охочая. Говорили они так, словно её вовсе и не было с ними. – А если будет кислым лицом настроение вам портить – накажите, – сказал Комар. – Не премину воспользоваться советом, – улыбнулся кардинал. – Вот только вернёмся домой. Женщина даже не вздохнула. Только опустила голову и отвернула её прочь от епископа. С той стороны не ехал никто, а если бы ехал, то заметил бы в женских глазах отчаяние оскорблённой гордости и отринутой привязанности, бессильный гнев и сухую ненависть. – Кстати, – проговорил Лотр. – Позовите мне этого... доминиканца... Как же его? – Флориан Босяцкий. Монах-капеллан костёла псов Пана Бога. – Вот-вот... – Собираетесь вернуться с ним? – Зачем? Не можем же мы лишить нашего общества и приятной беседы отца Болвановича и этого... с ним... пана Цыкмуна Жабу. Он войт[18 - Войт – староста. (Примеч. перев.).] города? – Войт. – И, кажется, не отличается талантом собеседника? – Он и умом не отличается. – Ну вот. Пока будем говорить, подбросьте им своего... Кстати, девка надёжная? – Можете свободно говорить обо всём. Сам убедился. Впрочем, ей известно, что бывает за болтовню. А о важном можно и по латыни. – С Богом, пан Комар. Епископ поскакал к остальным всадникам, далеко отставшим от них. Лотр повернул голову к женщине. – Как тебя?.. – Марина Кривиц. В женских глазах уже не было отчаяния и гнева. Одно обречённое, почти спокойное смирение. Лотр и повернулся только потому, что она, словно поняв, что ничего не сможет сделать, крепче обняла его плечо. – Ты не бойся, девушка. Тебе со мной будет хорошо. – Мне со всеми было хорошо. – И с ним? – И с ним. С последним. – Ну-ну... Не с первым и не с последним. – Мне надоело это, ваше преосвященство. – Ты будешь называть меня преосвященством и дома? – перевёл разговор на другое нунций. – Брось... Что, тебе надоели богатство, известность, сила? Лучше было б за вонючим кожемякой замужем? Ты довольно легкомысленная девка, ты хочешь жить, как следует. Так? – Так, – усмехнулась она. Он закинул руку назад и погладил её бедро. – А теперь улыбайся. Вон скачет капеллан. Доминиканец осадил возле них ощеренного коня. Худой, поджарый, с пронзительным умным взором серых глаз, он был даже симпатичен и этим взором, и змеистой, еле уловимой усмешкой. Хитрая, старая лиса. С почтительностью поглядел на женщину, поняв, что всё решено, поклонился Лотру. – Вам удобно с ней, ваше преосвященство? – Своё я привык ощущать телом, а не видеть на другом коне. Мне приятно, и этого достаточно. – Ваша правда, – признал доминиканец. В молчании ехали они дорогой. Монах только единожды бросил на кардинала пытливый взгляд, а потом ехал молча, внешне рассеянный, понимая, что собеседник заговорит первым, если захочет. – Слава Иисусу, – внезапно очень тихо произнес Лотр. – Я не понимаю вас, – с доброжелательной спокойной улыбкой ответил капеллан. – Мечтаете поскорей скинуть рясу? – И здесь смысл сказанного вами тёмен для ушей моих. – Вы учились в Саламанке? – перешёл на латынь кардинал. – Доктор honoris causa[19 - Почетный доктор.], – также по латыни ответил капеллан. – Привет от друга. – Какого? – Игнатия Лойолы. – Кого? – Хватит, вот знак. И он протянул монаху ладонь, а на ней медальон со змеёй, обвившей подножие креста. Змея приняла угрожающую позу, обороняя крест. – Внутри также всё, что нужно. – Я не понимаю только одного, – молвил монах. – Откуда я знаю? – Да. Откуда вы знаете, если идея братства Иисуса только зародилась в голове... – Если идея эта – две тысячи человек, способных на всё. – Вы и это знаете? – Знаю. – Такой немногочисленный круг, – изрек капеллан. – Этот круг скоро будет самым могущественным орденом на земле. Самым могущественным, ибо самым невидимым. – Не надо об этом. Папа ещё ничего не знает и не утвердил. – Он скоро утвердит. Мы позаботились об этом. Кажется, он согласен... – Боже, какой неожиданный успех. – Почему неожиданный, – улыбнулся Лотр. – Жданный и заслуженный. Триста лет существуют францисканцы-бродяги. Нищенство снискало им людскую любовь, жизнь среди людей – знание их и влияние на них. Но они приметны, хотя бы облачением. И триста лет существует твой, доминиканский, орден. Он грызёт врагов Бога, как пёс. Начав с вальденсов и катаров, вы уничтожаете ереси, вы руководите инквизицией, но вы также на глазах. Естественно было бы создать братство, которое жило бы в миру, как францисканцы, и знало бы людей, как они, но одновременно рвало бы еретиков, как псы Господни. Искореняло бы их – не грубым топором, разумеется, – оставим его вашему... гм... теперешнему ордену, а более тонким оружием. – Он покачал медальоном: – Хотя бы вот таким. И этот орден должен быть невидимым и всепроникающим, как смерть, знать всё и вся, даже то, о чём враг страшится подумать. Тайный, могучий, не выдающий себя одеянием, с магнатом – магнат, с хлопом – хлоп, с вольнодумцем – вольнодумец, с православным – православный, но всегда – яд самого Господа Бога во вражьем теле. Невидимое войско в каждой стране, которое ведёт войны, готовит войну, убивая сильных и воспитуя малых детей, всем, что сотворил дьявол и что мы обязаны сделать оружием в защиту Господа. Стоит ли пренебрегать чем-то? А грехи наши замолят. Если бы вы не существовали, вас нужно было бы выдумать. И счастье, что вы нашлись, а Лойола, такой ещё молодой, понял, что он нужен и открылся нам. – Вы льёте бальзам на мою душу, как... – Я догадываюсь, о каком ещё своём знакомом вы хотите сказать. Бог дал великому Томасу[20 - Великий Томас – Торквемада.] долгую жизнь, семьдесят восемь лет, очевидно, для того, чтоб тот вволю натешился перед вечными муками ада, куда он, несомненно, попал. – Он? – Он. Потому что рубил сплеча. Десять тысяч сожжённых, изгнанные из Испании мавры и иудеи. Ремесленники, торговцы, упорные земледельцы и ткачи, выделывающие шелка, – где они? И главное, где их богатство? Они в Африке, теперь заклятые наши враги. Рано или поздно они устроят какую-нибудь каверзу... А одних лишь денег, которые он выбрасывал на дрова для этой иллюминации и костюмы для этой комедии, хватило бы, чтобы сделать из этих людей, или хотя бы из их детей, точно таких же, как и он. Я не против костров, но к ним не нужно привыкать, как к ежедневному обеду, сидению на горшке или еженощной шлюхе в твоей постели – это не для твоих ушей, дитя, – ими нужно убеждать. Мавры, евреи и еретики тоже люди... – Что вы говорите?! – не зная, испытывает его собеседник или говорит искренне, обиделся монах. – ...и из них сделать мерзавцев, и последнюю сволочь, и богов, и воинов веры, и убийц, и палачей ничуть не труднее, чем из всех остальных двуногих. Христос был иудеем и – до поры – еретиком, и Павел, и... Лютер, а теперь на них молится большее или меньшее количество людей. Еретики только до тех пор еретики, покуда они слабы. И каждому такому нельзя позволить сделаться сильным. Вы понимаете меня? – Кажется, понимаю. Это мысли Игнатия. Только... гм... опасно отточенные. – А я и не говорю, что придумал бы такое сам. Я знаю, на что способна моя голова, и в этом моя сила. Так что? – Поскольку бывшая «ересь» Христа, а теперь его «вера» есть наша вера, нам не нужны другие ереси, которые также могут сделаться верой и тем ослабить нашу веру и нас. Всё относительно, и сегодняшние цари завтра дерьмо, а сегодняшнее дерьмо завтра царь. – Т-так, – улыбнулся Лотр. – И потому воюй за своё, а особенно против самой страшной ереси, человеческого самомнения и желания думать, воюй против самой страшной ереси, которую в Италии зовут гуманизмом, потому что это источник вечного беспокойства, потому что это единственная ересь, которая не станет верой и догмой, но если станет – нам всем и навеки придёт конец. – Ого, – поразился Лотр. Он глядел на этого сегодняшнего доминиканца, а завтрашнего иезуита с ужасом и почти с восхищением. И одновременно с болью осознавал, что сам он только переносчик чужих мыслей, что он никогда не сумеет развивать их до конца, до столь решительных выводов, что он – лицо Церкви, но никак не сердце, не разум, не оружие. – И потому, если мы не хотим погибнуть, не руби сплеча. Ведь у гидры отрастают головы. А отрубив, отравой помажь, воюй грязью за чистое Божье дело, плетьми да оговорами – за правду, нашу правду. А лучше отними детей, их приучи с самого начала думать по-твоему, убей ересь гуманизма ещё в колыбели, пускай даже и самой великой ложью. Тогда и мечи не понадобятся. Ведь зачем же своих бить? Это только безумнейший среди тысяч глупцов делать может. – Правильно, – вздохнул Лотр. – И потому готовься. Можешь костёл доминиканцев уже сейчас в мыслях звать иезуитским, а коллегиум при нём – иезуитским коллегиумом. Со временем снимешь эту рясу, чтоб не носить никакой. Вы будете мощными, сильнее всех. Магистр ваш будет не магистром, а «серым Папой», не разумом серым, а неприметностью и всепроницаемостью, потому что серое повсюду. Готовь детей... Сколько у тебя сейчас людей? – Больше тысячи. – Будет десять тысяч. Войско Иисуса. Расширяй его, простирай владения свои на всю землю, охоться за ересями и за этими итальянскими бреднями. С людьми можно сделать всё, что хочешь. И нужно привить им всем свои мысли, и делать это скорей, а то вот они уже издали свою Библию и теперь начнут читать сами; а то вот тридцати лет не прошло, как Колумб открыл Индию, а мир уже не спрячешь в хрустальный ларец Козьмы Индикоплова, и нужно, чтобы вся земля, сколько бы её ни было, была в новом, невидимом ларце, ларце нашего духа и нашей веры. – Сделаем. – Веру. Повсюду. Вытравить навсегда. Чтоб забыли навсегда. Чтобы во всей мировой империи забыли, что они «цари природы», «мыслители», «те, что сами думают и сами ищут», а помнили и знали только одно: что они рабы Бога, адепты нашего учения, что они не сомневаются ни в чём и думают, как все. И ни на крупицу больше, чем мы. Иезуит склонил голову. Довольные друг другом, собеседники с облегчением вздохнули. И тут произошло дивное и небывалое. Кто поверит – тот молодчина, а кто не поверит – тому нечего и читать дальше, и пусть бросит. Потому что, когда они вздохнули, два небольших существа, словно освобождённые этими вздохами, вылетели у них изо ртов. Были существа эти, как рисунки «души» на некоторых иконах, точь-в-точь похожи на своих хозяев. Кто никогда не видал таких икон, пусть поедет в Киев и там, у входа в лаврские печеры, узрит икону о хождении по мукам души святой... а холера его знает, какой святой, забыл. Её душа похожа на уменьшенную втрое копию своей хозяйки. Вот хозяйка умерла – и душа, в прозрачном хитончике, стоит сбоку, вылезла. Вот душу ведут за ручку по аду. Вот дьяволы жарят кого-то... Вот висят грешники, подвешенные именно за те части тела, которыми грешили при жизни... мздоимцы – за руки, кляузники – за язык... ну и так далее. А вот душу приводят в рай. Существа, незаметно для всех вылетевшие изо ртов кардинала и доминиканца, в рай войти, если что, пожалуй, не сумели бы. Потому что не были они белыми и прозрачных хитончиков на них не было. Были они совсем голыми, как Ева в костюме Адама, собою тёмные, с «зубками как чеснок» и «хвостиком как помело», говоря словами бессмертной народной песни про смерть корчмаря Лейбы. Они вылетели, покружились над головами хозяев и, сцепившись хвостами, весело взлетели вверх. И сразу же эти двое, говорившие такие мерзко-разумные и страшные вещи, забыли о них, забыли даже те мудрёные слова, которые только что так легко выговаривали их уста. Словно заткнуло им рот. Ведь это покинули их тела души того дела, какое все они совершали. Осталась его окостенелая оболочка. Может ли быть, что врождённый болван, какой даже никогда не слыхал... ну, скажем, о Платоне, станет объективно служить поповщине именно потому, что он болван? Может ли самоуверенное быдло, никогда не слышавшее о Ницше, объективно быть ницшеанцем именно благодаря своей дремучей мании величия? Может ли дурень, окончивший два класса церковно-приходской школы и посчитавший, что с него хватит и он всё знает, учить физика, как ему сепарировать плазму, и поэта, как ему пользоваться размером и строфой? Может. И разве таким образом, не зная этого, он не будет служить страшной идее тьмы? Будет. Будут. Они не знали таких слов, как «идея», «абсолютный дух», «человечность». Но всё своё бытие, все свои идеи они поставили на службу этому абсолютному духу в его борьбе с человечностью. Тёмные и грязные, даже физически, они не думали, что плавание Колумба и издание Скориной Библии на понятном народу языке есть два удара из серии смертельных ударов, которые наносит их догме новый Человек. Но инстинктивно они чувствовали, что это им враждебно, что это баламутит, беспокоит, что это освещает безрадостным и смертоносным светом ту уютную и тёмную навозную жижу, в которой они кишели. И потому они боролись, то бишь объективно действовали так, как будто их тёмные мозги понимали и знали всё. Могло бы показаться (поскольку эта их деятельность была последовательной), что они всё понимают, что они нестерпимо разумны чёрным своим разумом, что они – опытные воины тьмы. А они были просто людьми своего сословия, обороняющими свою власть и «величие», свой мягкий кусок. Они были просто детьми своего времени, несчастного, больного, гнойного, согнутого, когда человек был почти животным и только кое-где выбивались наверх ростки скрюченной, но упрямой и сильной жизни. Они были навозом, но нет такого навоза, который не мнил бы, что он – наивысшая субстанция, и не считал бы зарождение в нём зелёных ростков явлением низшего порядка. И против этой жизни они стояли насмерть, мало понимая, за что сражаются, и зная только, что надо. А надо, зовущее их к ненависти, было догмой, гнусной и давно устаревшей, как все догмы и панацеи[21 - Панацея – шарлатанское средство от всех бед.], идеей всемирной воинствующей Церкви. И страшными, и вредными, и умными они были только в общейсвоей деятельности, вообще, все вместе. И это значило, что они отжили. Сейчас против них бились единицы. И дело этих Людей было сильнее тупого функционирования той сифонофоры[22 - Сифонофора – свободноплавающие морские животные типа кишечнополостных. Живут неразрывными колониями до 20 метров длиной. Хищники. Ловят добычу и съедают её всей колонией.]. Вне служения страшной идее они были людьми своего времени, не умнее и не глупее других людей. Грабили, рассуждали о том, сколько ангелов может поместиться на кончике иглы и что было у Бога сначала, Слово или Дело, боялись козней нечистого, судили мышей. И потому, показав через дьяволов, что вылетели у них изо ртов, объективный смысл их идеи и деятельности, я теперь стану их изображать такими, какими они были. А если случится им сказать что-либо такое, что выше, чем они сами, на четыре головы, знайте, что это показывает свои рожки бес, снова тайком забравшийся в их души. Бесы всё ещё висели над головами всадников, ждали. Лотр ехал и брезгливо смотрел по сторонам. – Мне кажется, вы вывезли меня охотиться на мышей, – сказал он. – Почему? – Глядите! – И кардинал запустил длинные белые пальцы в подплоённые волосы. На чёрной, как уголь, земле шевелилось живое. Сотни мышей сновали от одного квёлого росточка к другому, подгрызая их. – Серые! – взвизгнула женщина. Лотр показал белые зубы: – Если это тонкий намёк на одеяние нашего попутчика и его орден... Босяцкий засмеялся: – Тонко, ваше преосвященство, но это просто мыши. Видите, бегут отовсюду в Гродно. Как последняя Божья кара. Чуют, что там хлеб. Ничего, до каменных складов и амбаров им не добраться... А вообще плохо. С каждым днём всё больше их в город прибывает. Спасу нет. Даже из церковных кружек вылезают мыши. – Слишком старательно и усердно очищаете эти кружки? – Нет. Просто у мещан точно так же уже почти нету хлеба. – Так отсыпьте им щедрой рукой, – невинно предложил Лотр. – Божий хлеб? А они, лодыри, снова будут бездельничать? – Ну смотрите. Но тогда вам придётся делать что-нибудь другое. Они придут просить у Церкви чуда и защиты... Смотрите! И они увидели. Дорога шевелилась и плыла. Как река. Тысячи, сотни тысяч мышей заполнили её всю. Шло в никуда сосредоточенное, упорное в своём тупом и вечном движении вперёд мышиное войско. Кони, выкатывая в смертельном страхе глаза, пятились от него прочь. – Видите? – спросил Лотр. – Что ж, придётся в ближайшие дни устроить над ними именем Церкви суд Божий. Пусть потом не говорят, что мы остались безразличны к страданиям народным. Насколько хватало глаз, плыла вся дорога. Легионы грызунов шли вперёд, на Гродно. Глава 3 СУД Верен был суд, как петля, И скор, как из мрака ножи, И чем дольше твой кашель — Тем дольше тебе прожить.     Р. Киплинг. Люди так к ним привыкли, что перестали замечать их преступления... Поэтому мы не охотимся за крупными разбойниками, но зато вашему брату спуску не даём. Ф. Рабле[23 - Перевод Н. М. Любимова.]. Старый, Витовтов ещё, гродненский замок был страшен. Построенный менее чем полтора века назад, он, несмотря на это, пришел в упадок и не только одряхлел, но и кое-где стал разрушаться. Своих мастеров у великого князя не было, а белорусские либо были побиты при взятии города, либо разбежались. Ну а кто остался, тот строил, прямо скажем, плохо: знал, что на его век хватит, а там хоть трава не расти. Для кого было строить? Он, князь, понятно, герой, так легко же быть героем на трупах покорённых. Сначала гибли в войнах с ним, потом гибли в войнах за него. Да если бы ещё берёг старые обычаи и веру, а то с латинянами спелся. Так гори оно ясным огнём! Такое в то время безразличие напало на людей! Да и мастерство захирело, как всегда при вечной войне. И вот из полуторасаженных стен выпадали и катились в Неман камни, крошились под тяжестью валунов слои кирпича (стены были как слоёный пирог: слой каменных глыб – слой кирпича), башни (четыре квадратные и одна круглая, по имени София) были запущены, выросли на них мелкие берёзки, лебеда и прочая дрянь. Следили, видать, больше за замковым дворцом, чем за стенами. И всё же цитадель была страшной. Стрельчатые готические окна дворца, грифельные стены, острые крыши из свинцовой черепицы, зелёная и смердящая вода бездонных рвов, узкие, как щели, бойницы верхнего и нижнего боя. У Соляной башни – каменистый, костоломный обрыв к реке. А возле неё – пригорок, высочайшая точка Замчища, гродненская Голгофа. Там сейчас кружило вороньё: снова, видимо, кого-то выкинули на поживу. Люди на Старом рынке, притиснутом чуть ли не к самым рвам, не обращали на птиц никакого внимания, хотя вороний грай стоял не только над Воздыхальным холмом, но и над башнями. Привыкли. Чего только не приходилось видеть за последнее время. Надо было жить. Хоть чуть подороже продать своё, почти последнее, хоть чуть подешевле купить хлеба... Немного народа копошилось в тот день на четырёхугольной площади. В лавках данцигских и королевских купцов двери были широко открыты, но что делать в тех лавках простому человеку? Хлеб там не продают, хлеб там покупают. Покупают и мех, но какие меха летом? Покупают, известно, и лён, и пеньку, да только мера их покупки не мужицкая горсть, а целый панский обоз. Варшавские, туринские, крымские купцы. Иногда промелькнёт, словно из дерева вырезанный, венецианец, горбоносый норвежец, или грек, или даже зябкий мавр. Знают: тут спокойно, тут, в городе городов, никто их не тронет. Ведь здесь всё, что подлежит торговле, в руках купца и для купца. Купец не даст господину обидеть и обобрать, совет не даст Церкви наложить на всё загребущую лапу. И не знают они, что, несмотря на самоуправление, всей этой роскоши приходит конец, пришёл уже конец. И ничего не сделает совет ни с замком, ни с Церковью, ни с господами, ни с господскими отрядами, слугами и крепостными. Только и осталось разве, что господствовать над ремесленниками, подмастерьями и хлопами. И над тобой всякий суд есть, а ты, бургомистр, вы, советники и присяжные, только и можете, что споры об имуществе разбирать на думском суде, да убийства и прочее такое – на суде присяжных. И дремлет за окном ратуши мордатый присяжный, ждёт, когда какого-нибудь злодея поймают и приведут. А рядом, в большом гостеприимном доме приезжих, думают богемские, немецкие и прочие купцы, как бы Гродно на очередной ярмарке обобрать. Идёт стража в чешуйчатых латах. Подальше от неё, подальше от богатых лавок. Вот на этой стороне площади лучше. Тут хоть поштучно покупай, хоть горстью. Над дверьми рыбных рядов рыба-кит глотает Иону. Над хлебными рядами великан-хлебоед жарит каравай величиной с церковь – выпукло вырезанный, покрашенный. А над дверьми пивного ряда ангелочек пускает струйку. А что, действительно, как иначе показать, что такое пиво и что оно делает с людьми? Хлебник и рыбник, хозяева двух больших соседних лавок и многочисленных складов при них, сидели у дверей в тени на каменных скамьях и лениво говорили о том о сём. Болела с похмелья голова: вчера хорошо помолились богу Борцу, которому деревенские жители и поныне ставят в жертву возле свепетов[24 - Свепет – пчелиный рой.] берёзовик и разбавленный водою мёд, имя которого при отцах духовных вымолвить – спаси и помилуй нас, Пан Иисус. Худой рыбник запустил пальцы в рыжие волосы и скреб голову. Хлебник, весь словно из своих хлебов сложенный-слепленный, мутно глядя на свет, чертил на земле нечто непонятное. – Чего это ты чухаешься? Блохи одолели, что ли? Рыбник будто бы обиделся. Ответил старой как мир шуткой: – Ну-у. Блохи... Что я тебе, собака, что ли? Вши... Просто, братец, голова болит. Весь я сегодня... как водочная бутылка. – Ну вот. Сегодня как бутылка, а вчера поперёк канавы лежал, как запруда... И вода через тебя лила, как у дрянного мельника. – Ладно, хватит! Что за манера вспоминать из вчерашнего всё самое неприятное? – Не буду. Как там хоть у тебя торговля, рыбный кардинал? – Ну-ну, не нюхал сыскной инквизиции? – Пусть живёт Церковь Святая. Так как? – Аминь. Дерьмово. Запасов нет. – У обоих у нас запасов нет. Ни у кого нет. – А ну, дай послушать. Что-то там юродивые закричали, да мещанство наше туда побежало. Там, где одна из сторон площади едва не обрывалась в ров, неподалёку от замкового моста, действительно взахлёб и наперебой (так, что даже напрягались на лбах и шеях жилы) вопили два человека – юродивый, похожий на тюк тряпичника, лохматый, худой, как овца, и здоровенный звероподобный человечина в шкурах и кожаном поясе на полживота, с голыми руками и ногами. Грива волос, шальные глаза, челюсти, способные разгрызть и камень. Расстрига от Спасоиконопреображения, а теперь – городской пророк Ильюк. Вздымал лапы, похожие на связки толстых кореньев: – И грядёт за мной – откровение мне было – кто-то, как за Иоанном Крестителем... Иезекииля[25 - Иезекииль – библейский пророк.] знаете? – Нет! Нет! – Вот ему, как и мне, сказано было: за грехи ваши и шкодливое юродство плачет о вас Небесный Иерусалим. Воды ваши горьки, ибо водка, выпитая вами, – тут расстрига зажмурил глаза и провёл ладонью по животу, – по-о-шла-а по жилам земным. И сказано мне из Иезекииля: «Ешь ячменные лепёшки и пеки их на человеческом кале». Бабы вокруг плакали. Мещане и ремесленники сумрачно глядели в отверстую пасть. А тут ещё поддавал жару юродивый, крича о сгоревшей земле, о ястребах, которые судят мышей, о небе, что вот-вот совьётся в свиток. Тоскливо было слушать его, хоть плачь, и одновременно чуть-чуть обнадёживающе. Ведь всё же обещал и он некое просветление. – Но грядёт, грядёт муж некий и освободит вас! Скоро! Скоро! Скоро! Рыбник сплюнул похмельную слюну. – Что это там дурак про суд кричал? – Судят сегодня кого-то в замке церковным судом. – Может, тех, что порчу напустили? От кого голод? – Голод – от Бога. С самого окончания постройки Старого замка суд чаще всего заседал в большом судебном зале. В малом зале церковный суд собирался только на особо тайные процессы. Отдавали большой зал и церковному суду, когда последний не боялся вынести сор из своей избы. Тайные же допросы он обычно проводил в подземельях доминиканской капеллы, если судили католики. Если же судили православные, то в подземной тюрьме возле Трёхкупольной Анны или в одной из митрополичьих палат – каменных зданий возле Каложи[26 - Трёхкупольная Анна и Каложа – церкви в Гродно.]. Сегодня достославный синедрион сиднем сидел в большом зале. Отдохнув после охоты, хорошо выпив накануне (а Лотр ещё и разговевшись), отцы непосредственно приступили к важному делу, ради которого они и прозябали в этой земной юдоли и носили рясы и мантии разного цвета, в зависимости от того, кому как повезло. Зал был, собственно, верхней половиной восточного нефа[27 - Неф (или корабль) – вытянутая в длину прямоугольная часть здания.]. Замковый дворец, построенный в виде базилики, как церковь, имел шесть нефов, из которых средний только немного возвышался над остальными. К нему прилегало по два боковых нефа с каждой стороны и один поперечный – трансепт. Средний неф, во всю высоту здания, служил залом для тронных приёмов. В трансепте располагались покои великого князя, а затем короля и их придворных, ныне довольно запущенные. Боковые и поперечный нефы после похода Витовта на Псков[28 - Произошел в 1405 г.] разделили на два этажа. В нижнем этаже западного нефа жила стража, во втором – принятые при дворе воины. Второй западный неф служил приютом законным обитателям замка, кроме того, там размещалась сокровищница и оттуда начинался подземный ход на Гродничанку. В первом восточном нефе на обоих этажах находились покои для почётных гостей и большая дворцовая капелла. И, наконец, первый этаж крайнего восточного нефа отвели под палаты для благородных гостей и склады оружия. На втором этаже большую часть помещения занимал большой судебный зал (малый был в трансепте, под боком у короля), а меньшую, отделённую от неё при Витовте же стеной в три кирпича, – пыточная. Из пыточной скрытый ход в стене вёл через все этажи под землю, где были подземелья для узников, а ещё глубже – каменные мешки, в которых навсегда терялся след человеческий и откуда за столетие с лишним не вышел, кажется, никто, даже в могилу. Об их обитателях попросту забывали, и если спущенный вниз кувшин с водой три дня возвращался назад полным, закрывали дырку в потолке мешка камнем, словно запечатывали жбан с вином, а через полгода, когда переставало смердеть, спускали туда же на верёвке нового узника. Из-за того, что зал суда помещался в верхней части нефа, острые готические своды с выпуклыми рёбрами нервюр[29 - Нервюры – выпуклые арки, каркас свода.] висели чуть ли не над самой головой, поперечно-полосатые, в красную и белую полосы. Узкие, как щели, верхние части окон едва поднимались над полом, и потому свет, падавший на лица членов суда, выхватывал из полумрака только нижнюю часть подбородка, там, где он переходит в шею, клочок под нижней губой, ноздри и верхнюю часть век с бровями. Носы отбрасывали широкую полосу тени на лоб, матовые глаза лежали в глазницах, и лица судей казались потому зловещими, необычными, каких не бывает у людей. Судьи сидели на возвышении, у самого входа в пыточную, за столом, заваленным свитками бумаги, фолиантами, перьями. Кроме Босяцкого, Комара и Лотра сегодня, как и при разборе всех дел, относившихся к юрисдикции Церкви, но касавшихся всего города, сидели в судебном зале войт Цыкмун Жаба, широкий брюхом, грудью и всем прочим господин, одетый в золототканый кафтан, с печатью невероятной тупости и такого же невероятного высокомерия на лице; бургомистр Устин, которого уже третий год выбирали на годичный срок: мещане – потому, что был он относительно справедливым, купцы – потому, что был богатым, а церковники хоть и не выбирали, но и не перечили, зная, сколько всякой всячины удалось им и знати урвать от Устина, совета и города за эти три года. Сидел кроме них схизмат (поскольку Гродно был тогда по преимуществу православным), преподобный Григорий Гродненский, в миру Гиляр Болванович, а для непочтительных и теперь просто Гринь. Рыхлый, сонный, с маленькими медвежьими глазками. Одни только горожане ведали, что, когда приходится разнимать в драках стенка на стенку городские кварталы, эта вялость преподобного может внезапно, как у крокодила, перейти в молниеносную быстроту и ловкость. Кроме того, присутствовало ещё несколько духовных лиц за судейским столом, а в другом конце зала – глашатаи, которые после начала суда выйдут за стены и объявят обо всём городу, и десятка три любопытных из шляхты и их жён. А ещё у стен стояли стражники, и среди них выделялись двое: полусотник Пархвер, настоящий гигант в сажень и шесть дюймов ростом и неохватный в плечах и груди, и сотник Корнила, мрачного вида, низколобый и кряжистый, как пень, воин. На Пархвера на улицах глазела толпа. В Кракове по нему сходили с ума падкие до любовных утех придворные дамы, потому что он был не долговязым задохликом, которого и ветер переломит, а настоящим великаном, первым на коне, первым в схватке на мечах, первым за столом, со здоровенными ручищами (потолще, чем иной человек в поясе), слегка тяжеловатый весом. И притом не бык. Лицо спокойное, глаза большие и синие, даже задумчивые, волосы золотые. Чёрт его знает, как такого умудрились породить на свет?! Корнила выглядел перед ним просто коротышкой, хоть и был среднего роста. Красный, чуть не в меру грузноватый, стриженный под горшок, похожий в своих латах на самовар – ничего особенного. Млели по нему при дворе, где он также бывал в войтовой свите, куда меньше. И всё же, хотя женщины и здесь делали политику в большей степени, чем этого хотели и чем считали мужчины, Корнила выбивался в войсковую верхушку быстрее всех. И все знали: именно он станет тысячником, если в случае войны увеличится гродненское войско. Потому что Корнила выделялся удивительной, почти нечеловеческой исправностью, верностью и послушанием, а у Пархвера, хоть он и умнее был, случались такие припадки ярости, гнева и боевой лютости, когда человек уже не обращает внимания ни на что: ни на врага, ни на своих начальников. Если ещё добавить, что из приотворённых дверей пыточной вырывалось и прыгало по своду и нервюрам зарево и оттуда время от времени выглядывал палач, перед нами будет полная картина того, что происходило в зале суда тем летним днём. Киприан Лотр занимал сегодня по праву старшего место председателя суда. Неодобрительно поглядывал, как фискал[30 - Фискал – обвинитель.] Ян Комар дремлет, нахмурив грозные брови. Что за скверный обычай спать на всех прениях?! Принимает слишком много человек. И спит ночью мало. Но вот не дремлет же Босяцкий за своим личным адвокатским столиком. Шуршит кипами бумаги и листами пергамента, из-под бархатного чёрного капюшона смотрят живые глаза. Этот не дремлет, хотя также не спит ночами, пусть даже совсем по другой причине, нежели Комар. Во-первых, тайные дела (долго им ещё быть тайными, пусть не надеется, и хорошо, если лет через восемьдесят можно будет поднять забрало и открыто назвать доминиканскую капеллу иезуитской, какой она фактически вот-вот станет, или, ни на кого не обращая внимания, возвести огромный новый костёл[31 - Новый иезуитский костёл действительно был закончен только около середины XVII в.]; во-вторых, мысли о том, как кроме небольшой своей доминиканской школки прибрать к рукам, пусть даже и незаметно, приходскую и церковную школы. В-третьих, прочие ночные дела. Это он только здесь адвокат, а вот кто он по ночам в подземельях доминиканской капеллы?! Кардинал встал: – Именем матери нашей, Римской церкви, обвиняются сегодня в страшных преступлениях против Бога и человечества эти грязные исчадия ада, стая Сатаны... Принесите схваченных! Корнила принёс из боковой ниши и поставил на стол клетку с мышами. Среди любопытных завизжала какая-то пани. Начался Божий суд. – Да убоятся подсудимые суда Божьего! – Кардинал даже сам чувствовал, как пышет благородством его лицо. – Я, нунций Его Святейшества Папы... Он говорил и говорил, с наслаждением ощущая, как легко течёт речь, как тонко, совсем не по-кухонному, звучит золотая латынь, как грациозно движутся пальцы по краям свитков. – ...описав провинности их, передаю кормило суда фискалу. Прочтите обвинение, фискал. – А? – только тут проснувшись, спросил Комар. – Примите щит веры, брат мой, дабы отразить все раскалённые стрелы лицемера. Епископ встал, моргая не только глазами, но и тяжёлыми бровями, поискал начало речи среди листов, не нашёл. И вдруг сорвался сразу в крик, словно с берега в водоворот: – Воры, мошенники, еретики в сатанинском юродстве и злодействе своём, объели они нашу цветущую страну. – Пальцы епископа, словно в латы, закованные в золото, хризолиты, изумруды и бирюзу, дёргали клетку. – Навозом должны питаться – хлеба они захотели. Грубое, резкое лицо наливалось бурой кровью, клочки пены накипали в уголках большого жёсткого рта. – Родину нашу милую, славный город Гродно, город городов, осиротили они. Жрали, как не в себя, и опоганивали посевы наши, и выводили в них таких же детей греха, как и сами. Именем Церкви воинствующей, именем Бога и апостольского наместника Его на земле, именем великой державы нашей и пресветлого короля Жигмонта – я обвиняю! Голос его зазвенел под низкими сводами, как набат в клетке звонницы. – Я обвиняю это отродье в шнырянии по ночам под половицами, в запугивании жён и... полюбовниц... Лотр понял, что Комар немного заговорился. Употребил с разгона после слова «жён» союз «и», не сообразил, что бы такое прибавить, и, зная, что лицу духовного звания иметь зазнобу все же менее зазорно, чем детишек, ляпнул «полюбовниц». И это в то время, когда детей имеет каждый житель города, а держать любовницу – вещь недозволенная. – ...Прожорливости, смраде злокозненном, расхищении чужого хлеба и прочем. Я требую казни! Нет, «полюбовниц», кажется, никто не заметил. Наоборот, Комар так взбудоражил народ, такой исключительно величественный принял вид, что любопытные мужеского пола разразились криками, а пани истеричным визгом: – Обжоры! Хищники! Вредители! Второй глашатай выходит, чтоб объявить народу, чего потребовал фискал. Лотр вспоминает все подобные процессы. Что поделаешь, Богу повинуются и животные, хоть души их тонки, совсем прозрачны и не имеют перед собой вечности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме чёрного кота алхимика... как же его?.. ну, всё равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, доктором Корнелиусом из Майнца, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят тому во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, её закопали в землю. Демону, врагу рода человеческого, нельзя потакать, даже если он находит себе пристанище в бессловесной твари. Судили уже и мышей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих чаще всего, за сходство с чёртом. И однако Лотр улыбается. Он знает, что этот суд некое подобие пластыря, что оттягивает гной, или пиявок, отсасывающих лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в голову. Можно проявить и милосердие, коим славится Христова Церковь. И под удар молотка Лотр встаёт. Затихает истошный крик. – Зачем же так жестоко? – Лицо его светится. – Бедные, милость церковная и на них. Признаёте ли вы вину свою, бедные, обманутые братья наши? Корнила наклонился к клетке. Но этого и не требовалось. Во внезапно установившейся мёртвой, заинтересованной тишине ясно послышалось жалобное попискивание мышей. – Гм... Они признают себя виновными, – сипло сказал Корнила. – А вы им хвосты не прищемляли? – с тем же светлым лицом спросил Лотр. – Упаси Боже... Это ж не человек... Я... их, честно говоря, боюсь. – Церковь милосердна. Итак, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших сих. Прикрыв глаза рукой, Лотр сел. И сразу поднялся отец Флориан. Улыбка на мгновение промелькнула на губах, серые глаза прищурились, как у ящерицы на солнце. – Они сознались в расхищении хлеба. Чему учили меня касательно таких случаев в Саламанкском университете? Учили тому, что главное в судебном деле – признание обвиняемого или обвиняемой. Даже когда других доказательств нет, это свидетельствует о желании живого существа быть чистым перед Богом и Церковью. Здесь мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. – Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка снова пробежала по губам тайного иезуита. – Имеем мы и признание. Значит, убеждать в необходимости никого не приходится и книга правды, которую завещали нам наичистейшие ревнители веры Шпренгер и Инститорис[32 - «Молот ведьм» – изуверская средневековая книга о колдовстве и средствах, которыми рекомендуется добывать у ведьм признание.], сегодня останется закрытой. – Раскройте её! Раскройте! – завопила какая-то женщина на скамьях. – Я знаю её наизусть, – сказал доминиканец, – и я не раздумывая применил бы её, если бы для этого были причины. Наказание мы определим и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Наконец, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов Церкви, которые думают больше о хлебе духовном, а мирян, я хочу спросить, что думает об этом известный своим выдающимся богатством, разумом и силой, а также образованием господин, именно Цыкмун Жаба. Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежащий у него не на животе, а под грудью. Толстые космы чёрных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому пристало по важности, но при этом глупое, как свиная левая ляжка. – Сознание – важное дело. То бишь осознание... Тьфу... признание. Признание – это... ага!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит то, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля – обман. Мужики мои свидетельствовали – объели их мыши, а... Жаба тужился, рожая истину. – Это... vox populi vox[33 - Глас народа – глас [Божий] (лат.).]... это... Как же это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum[34 - Арбитр элегантности (лат.).]... Помню, закусывали мы... – Скажите про мышей и хлеб. – Хлеб топчут: водят по нему молотильными кругами с конями ихними. И это происходит от Пана Бога. Велика премудрость Его. – Благодарим. Босяцкий увидел, что Лотр готов сквозь землю провалиться. То-то же, а что бы он делал, доведись жить рядом с таким? Войт не просто идиот, а идиот деятельный, к тому же пьяный и уверенный в своём величии и разуме. Обижается, если хоть по самому мелкому вопросу не спросят его мнения. Он – войт, значит, поставлен от короля. Хозяин города. Он богатый, как холера, и сильный, как чума. «У него войско, и поглядел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с „мечом города“. Но доминиканец хорошо владел собою. И поэтому прочувствованно покивал головой и произнес, сопроводив слова классическим ораторским жестом: – Я призываю на этот раз быть милосердными, ибо не ведают, что творят. Учтите, эти серенькие твари могут приносить и пользу. Они поедают личинок, насекомых и червяков. Лицо его выражало самую всепрощающую милость. – Они ели, да, но ведь и они должны поддерживать бренное тело, если уж Бог наш вложил в него душу. Лотр качал головой, словно его умащали нардом[35 - Нард – восточное благовоние.]. – И, наконец, мой главный козырь... э-э-э... довод: мышам неизвестны заповеди Моисея, запрещающие присваивать чужую собственность. Я кончил. – Суд удаляется на размышление и совет, – возвестил Лотр. ...В день великого суда над мышами вольный мужик пригородной деревни Занеманье Зенон появился в Гродно, чтоб купить хоть треть безмена зерна. В Занеманье, как и повсюду, было очень тяжело, и, например, сам Зенон с женой уже четыре дня не ели ни хлеба, ни каши. Сгорела даже лебеда. Удавалось, правда, ловить рыбу. Да что рыба? Рыбой той кишат реки. Удавалось даже, с великой осторожностью, ловить силком зайцев, и был однажды случай – лань. Мясо и рыба имелись – это правда. Но взрослые уже целый год не ели досыта хлеба, бывало, месяцами не видели его. А мясо – всегда только мясо диких животных, да ещё и запрещённых верой (как заяц) или господином (как лань). Сегодня поймал сразу трех, а после за неделю ничего. А соли, чтобы сохранить, также не было. Детям родители всё же давали понемногу хлеба, и то малыши страдали животом. А самим приходилось плохо. От всегдашнего мяса без соли аж воротило, и всё время думалось, что же будет зимой, когда Неман покроется льдом, когда звери уйдут в нетронутые пущи, и следы будут оставаться на снегу, а значит, в любой миг тебя могут поймать панские пауки. Что будет тогда? Зенон гнал от себя эти мысли. Всё равно ничего не поделаешь. Он прошёл заречье с домами богатой замковой шляхты и замковых ремесленников, миновал деревянный мост и стал подниматься по взвозу. Всё время его обгоняли возы с льняным семенем, солодом, хмелем, бочками пива, известью, мехами в связках, железными поделками и, главное, хлебом. И мужик не мог не думать, почему это так: вот у него нет и безмена хлеба, как и почти у всех, а возы тянутся. тянутся, и всех их вскоре поглотит ненасытный зев Старого рынка, а потом – заморские земли. Что-то здесь было неладно. Большой город, тысячи людей, мощные стены, лавки, замок, с десяток церквей да ещё монастыри, да капеллы, да вон звонница курии – глянешь, и шапка падает, да вон строят огромный костёл бернардинцев с монастырём. А вон возвышается Святая Анна. А там, вдалеке слева, сияет, как радуга, Каложа, в честь Бориса и Глеба. На всё хватает. А у мужиков нету хлеба. Да и мещанам не лучше. Сколько их?! Вон улицы Кузнечная, Мечная, Пивная, Колёсная, улица Стрыхалей[36 - Штукатуров.], улица Отвеса[37 - Каменщиков.], Утерфиновая[38 - Суконная.], улица Ободранного Бобра, Стременная, Богомазная, Резчицкий угол, да ещё и ещё, двадцать семь больших улиц, не считая переулков, тупиков да отдельных выселок, слободок и домов. И все эти гончары, котельщики, маляры, пекари, столяры сидят и не имеют к чему приложить руки, и теми же глазами, что и он, Зенон, провожают каждый хлебный воз. От непривычного городского шума у мужика тупела голова. Спокойными, глубоко посаженными серыми глазами он глядел, как крутятся колёса береговых мельниц (течение Немана отводилось на них плетнями), как ползут по блокам в верхние этажи складов тюки с товарами, слушал, как горланят торговцы, как ухает маслобойка, как звенят молоточками по стали чеканщики в мечных мастерских. Пахло кожами, навозом, неведомыми, нездешними запахами, водкой, мёдом, сеном, солёной рыбой, дёгтем, хмелем, рыбой свежей, коноплёй, другим, неизвестным Зенону. Попадались навстречу воины в меди и стали, господа в золоте, парче и голландском сукне, барыни в шелках – и Зенон сворачивал свои кожаные поршни в пыль. Не потому, что боялся (он был вольным), а просто, чтобы не запачкать этого дорогого великолепия. Это же подумать только, в какие драгоценные вещи вырядились люди! На Старом рынке он подошёл к лавке хлебника. – Выручи. Хлебник, будто сложенный из своих собственных хлебов, оглядел здоровенного, чуть неуклюжего мужика в вышитой рубашке и с топориком-клевцом[39 - Клевец – остроконечный молоток для насечки жерновов.] за поясом (вольный!), беловолосого, худощавого. – Чего тебе? – Хлеба. Хлебник покосился на рыжего соседа. Вместо того чтобы ответить, спросил: – Детей у тебя много? – Хватит. – Ну вот, чтоб у меня так зёрнышек было... А почему ты к кому-нибудь из панов не пойдёшь да купу[40 - Купа– долг.] не возьмёшь? Рука Зенона показала на клевец: – Это всё равно, что вот его сразу отдать... Это всё равно, что вот сейчас тебе его отдать и пойти. – Эту безделку? – Это тебе он – безделка. – Ишь, гордый... Нет у меня хлеба. Зенон вздохнул, поняв, что занять не получится. Была у него дома шкура чернобурой лисы, ещё зимняя, да всё берёг, и вот только вчера, желая продать подороже, заквасил последнюю горсть муки и намазал шкуру с порченого бока. Не хотелось отдавать последнюю монету, мало ли что могло случиться за две недели, пока не продаст лису (мог приехать, например, поп, и тогда не оберёшься ругани, а может, и худшего), да что поделаешь? Он вытащил монету из-за щеки, полил на неё водой из ведёрка, стоящего на срубе. – Чего моешь? – Я-то здоровый. А бывают разные, прокажённые хотя бы. Хоть всё это и от Бога, а в руки брать неприятно. – Ну, это кому как, – усмехнулся хлебник. – Так дашь? Хлебник почесал голову: – Динарий кесаря. Милый ты мой человек. Человек ты уж больно хороший. Гордый. Ну, может, наскребу. – И монета исчезла, словно её и не было. Зенон стоял и ждал. Проехал мимо него воз сена к воротам бернардинцев. Сбоку шёл здоровый дурило монах. Лохматый крестьянский конёк потянулся было к возу – монах ударил его по храпу. Конёк привычно – словно всегда было так положено – опустил голову со слезящимися глазами. И тут Зенон увидел, как наперерез возу идёт знакомый кузнец, Кирик Вестун, может, только на голову ниже известного Пархвера. Лицо отмыл, а руки – чёрта с два их и за неделю отмоешь. Смеётся, зубами торгует. Жёлтый, как пшеничный колос, как огонь в кузнице. Глаза ястребиные. Кожаный фартук через плечо, в одной руке молот. А с ним идёт ещё один здоровило (ох и здоровы же гродненские мещане, да и повсюду на Белой Руси не хуже!), только разве что похудее да волосы слишком длинные. Этот – в снежно-белой свитке и в донельзя заляпанных грязью поршнях. Через плечо – козий чехол с большой дудой. Дударь глянул на сцену с коньком, подошёл к возу и выдернул оттуда большую охапку сена. Монах сунулся было к нему, но тут медленно подошёл Вестун. – Чего тебе, чего? – спросил невинным голосом. Дударь уже бросил сено коньку. – Ешь, Божья тварь, – и потрепал его по гривке, нависшей на глаза. Животное жадно потянулось к сену. – Сена жалеешь, курожор? – спросил Кирик. – Вот так тебе черти в аду холодной воды пожалеют. – Сам в аду будешь, диссидент[41 - Диссидент – христианин, не принадлежащий к Римско-католической церкви.], – огрызнулся бернардинец. – За что? За то, что не так крещусь? Нужно это Пану Богу, как твоё прошлогоднее дерьмо. – Богохульник! – вращая глазами, как баран перед новыми воротами, прохрипел монах. – Дёргай ещё охапку! – скомандовал Кирик. Волынщик медлил, так как монах потянулся за кордом. И тогда кузнец взял его за руку с кордом, минуту поколебался, одолевая сильное сопротивление, и повёл руку ко лбу монаха: – А вот я тебя научу, как схизматы крестятся. Хоть раз, да согреши. Чтобы не пораниться, бернардинец разжал кулак. Корд змейкой сверкнул в пыли. Дударь подумал, поднял его, с силой швырнул в колодец. Там булькнуло. Он поправил дуду и направился к возу. – Вот так. – Вестун с силой припечатал кулак монаха к его лбу. – И вот так. – Монах согнулся от толчка в живот. – А теперь правое плечо... Куда ты, куда? Не левое, а правое. А вот теперь – левое. И с силой отшвырнул монаха от себя. – Богохульство это, Кирик, – неодобрительно молвил дударь. – Баловство. – Брось, – плюнул кузнец. – Вон Клеоник католик. Что я, заставлял его по-нашему крестится? Да я ж его кулаком обмахал, а не пятью пальцами. Брось, дударь, сам щепотью крестишься. Конёк благодарно качал головой. И тут кое-кто на площади, и Зенон, и даже сам кузнец присвистнули. Из ободранного воза торчали, поджимаясь, женские ноги. Монах с молниеносной быстротой сдвинул на них сено, побежал возле коней, погоняя их. Привратник с грохотом отворил перед возом ворота. Усмехнулся со знанием дела. Воз исчез. Хлопнули половинки ворот. – Видал? – со смехом спросил Кирик. – Вот тебе и ободрали. – Глазам не верю, – почесал затылок дударь. Друзья со смехом тронулись улицей, стараясь занять как можно больше места. «Нужно будет с кузнецом поговорить», – подумал Зенон. Хлебник уже вышел с небольшой котомкой. Глядя в спины друзьям, шепнул: – Еретики. Теперь понятно, откуда такие письма подмётные, прелестные появляются, от каких таких братств. Зенон увидел узелок. – Ты что? Побойся Бога, хлебник. – Подорожало зерно, – вздохнул тот. – Ну и... потом... тебе всё равно через неделю приходить, так остаток, столько же, тогда возьмёшь. Чтоб не набрасывался сразу, чтоб надолго хватило. Я тебя жалею. – А зерно тем временем ещё подорожает? – Жалей после этого людей, – сказал рыбник. – Слушай, ты, – засипел хлебник. – Мало у меня хлеба. Почти совсем нету. И мог бы я тебе и через неделю ничего не дать, и вообще не дать. Тихон Ус твой друг? – Ну, мой. – Закона не знаешь? Среди друзей круговая порука. Ус мне дважды по столько должен. Иди... И если хочешь, чтоб весь город о тебе языками трепал, чтобы все на тебя показывали и говорили: «Вот кипац[42 - Кипац – давнее пренебрежительное прозвище мужиков; кулак, скупая, тёмная деревенщина.], мужик жадный, друга своего, слыхали, как пожалел, что выручить не согласился?..», если хочешь притчей и поруганием общим быть, тогда приходи через неделю за второй половиной. Зенон побледнел. Он знал: его только что бесстыдно обманули. И что теперь давать детям? Но он знал и то, что ни через неделю, ни вообще когда-либо не придёт за оставшимся зерном. Обычай есть обычай. Никто не поможет, все будут показывать пальцами на человека, не заплатившего долг за ближайшего друга, не помогшего ему. Обманул сволочь хлебник. Загребая поршнями пыль, Зенон тронулся от лавок. Что же теперь делать? Что будут есть дети? Рука держала узелок, совсем не чувствуя его, будто ватная. Всё больше разгибались пальцы – он не обращал внимания, смотрел невидящими глазами перед собой. Котомка соскользнула в пыль и, не завязанная, а просто свёрнутая, развернулась. Рожь посыпалась в пыль. Он хотел нагнуться и подобрать хотя бы то, что лежало кучкой, но тут со стрех, с крыш, со звонниц костёла бернардинцев, отовсюду, со свистом рассекая воздух, падая просто грудью, ринулись на него сотенные стаи голубей. Еды им последние месяцы не хватало. Ошалевшие от голода, забыв всякий страх, они дрались перед Зеноном в пыли, клевали землю и друг друга, единым комом барахтались перед ним. – Вестники Божьего мира, – понимая, что всё пропало, сказал мужик. Не пинать же ногами, не топтать же святую птицу. Зенон махнул рукой. – Раззява, – захохотал у лавки рыбник. – Руки из... Зенон не услышал. Он долго шёл бесцельно, а потом подумал, что уже всё равно и нужно, от нечего делать, хотя бы найти Вестуна, поговорить малость, оттянуть немыслимое возвращение домой. И он пошёл в ту сторону, куда скрылись дударь и Вестун. Не дошёл. Навстречу ему шли ещё знакомые. Один, широкий в кости, иссиня-чёрный с обильной сединой, пожилой горожанин, нёс, словно связку аира, охапку откованных заготовок для мечей. Второй, молодой и очень похожий на пожилого, с таким же сухим лицом, красивым, прямоносым, с хорошо вырезанным улыбчивым ртом, тащил инструмент. Это были мечник Гиав Турай и сын его Марко. – Здорово, Зенон, – сказал Марко. – День добрый, – проговорил Гиав. – Здорово. – Чего это ты такой, словно коня неудачно украл? – спросил Марко. Зенон неохотно рассказал обо всём. Гиав присвистнул и внезапно объявил сыну: – А ну, пойдём с ним. Бросай дело! – Подожди, Клеоника возьмём. Да и всю эту тяжесть там оставим. – Ну давай. Они зашагали к небольшой мастерской в соседнем Резчицком углу. – Вы, хлопцы, только Тихону Усу ничего не говорите. Стыдно! Задразнят. Скажут: кипац. – Ты, дядька, молчи, – велел Марко. Перед домиком резчика пыли не было. Всю улицу тут устилал толстый слой опилок и стружек, старых, потемневших, и пахучих, новых. Под навесом, опоясывающим домик, стояли заготовленные подмастерьями болванки, недоделанные фигуры. И большие, и средние, и совсем маленькие. Над низкими дверями – складень с двумя раскрытыми, как ставни, половинками (чтобы прикрыть в дождь или метель). В складне, к немалому искушению всех, Матерь Божья, как две капли воды похожая на всем известную зеленщицу с Рыбного рынка Фаустину, даже не католичку. Фаустина, сложив ручки и наклонив улыбчивую, бесовскую головку, с любопытством, как с обрыва на голых купальщиков, смотрела на людей. – Клеоник, друже! – крикнул Марко. Отворилось слюдяное окошко. Выглянула совсем сопливая для мастера (лет под тридцать) голова. Смеётся. А чего ж не смеяться, если всё ещё холост, если все тебя любят, даже красавица несравненная Фаустина. Клеоник, приветствуя, поднял руку с резцом. Волосы как золотистая туча. Тёмно-голубые глаза и великоватый рот смеются. И Марко засмеялся ему в ответ. Друзья! Улыбки одинаковые. Очень приятные, чуть лисьи, но беспечные. – Выходи, Клеоник, дела. – Подожди, вот только задницу святой Инессе доделаю, – сказал резчик. – Как задницу? – спросил Гиав. Вместо ответа Клеоник показал в окно деревянную, полусаженную статуэтку женщины, стоящей перед кем-то на коленях. Непонятно, как это удалось резчику, но каштановое дерево её волос было лёгким даже на вид и казалось прозрачным. А поскольку женщина чуть наклонилась, прижимая эти волны к груди, волосы упали вперёд, обнажив часть спины. Дивной красоты была эта спина, схваченная мастером в лёгком, почти незаметном, но полном грации изгибе. И ничего в этом не было плохого, но резчик чуть стыдился и говорил грубовато. – А так. Она же волосами наготу прикрыла в басурманской тюрьме. Чудо произошло. – Так, наверное, и... спину? – предположил ошеломлённый Гиав. – А мне-то что? Всё равно она в нише стоять будет. Кто увидит? А мне руку набивать надо. Все святые в ризах, как язык в колоколе, а тут такой редкий случай. Несколькими почти невидимыми, нежными движениями он поправил статую, набросил ей на голову фартук – прикройся! – и вышел к гостям, приперев щепочкой дверь. Вестуна, дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли возле мастерской Тихона в Золотом ряду. Тихон, взаправду такой усатый, что каштановые пряди свисали до середины груди, выслушав Зенона, поморщился. – Дурень ты, дружок, – попенял он Зенону. – Я за тот хлеб ему отработал. Перстенёк золотой с хризолитом сделал его... гм... ещё в прошлом сентябре. Она в сентябре родилась, так что хризолит ей счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал, мы в расчёте. И потом, если голуби виноваты, он должен тебе отдать. Площадь, на которой его лавка стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. А хлебник ни гроша Жабе не платит и за то должен голубей с Бернардинской и Иоанновой голубятни кормить. Так он, видать, от голодухи не кормит. Глаза у него шире живота и ненасытные, как зоб у ястреба. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать? Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроём, и поднялся. – А ну, идём. – Куда ещё? – спросил Зенон. – Вечно ты, Марко, раззвонишь. – Пойдём, пойдём, – поддержали кузнеца друзья. Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей – так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки. И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки. ...В зале суда читали приговор. Читал ларник[43 - Ларник – архивариус, нотариус, иногда – секретарь.], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя – словно горячую кашу ворочал во рту человек. – Яснее там, – усмехнулся Лотр. – «...исходя из, – ларник громоподобно откашлялся, – высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай! От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя: – Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так. – У вас что, все тут такие одарённые? – спросил Лотр. – Многие, – усмехнулся доминиканец. Ларник читал по свитку дальше: – «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44 - Баниция – изгнание.], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам – пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она. Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк. – Так-то, – произнес сотник. – С сильным не судись. Великан Пархвер прислушался: – Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий. – Их дело, – буркнул сотник. В подполье началась радостная возня. – Видите? – оживился мрачный Комар. – И они пришли. И им интересно. Кардинал встал. – Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае – об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа. – Ум – хорошо, а дурость – это плохо, – как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба. – И месячный срок для беременных мышей, – добавил Босяцкий. Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил: – В противном же случае – анафема. Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками. – Так что? – спросил Ус. – Перстенька моего не считаешь? – Почему? – спрятал глаза хлебник. – Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок. – И тот насыпь, – мрачно сказал «грач» Турай. – Это почему? – взвился хлебник. – А потому, – поддел, смеясь, Марко. – Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы? – Ты уж заткнись, щенок, – зашипел было на него хлебник. – А вот я дам тебе «узелок», – заступился за друга Клеоник. – Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере! – Братом я тебе на кладбище буду: ты у капеллы, а я с краешка, хотя я богов делал, а ты их грабил. – Богохульник! – кипел хлебник. – Замолчи, говорю, – усмехался Клеоник. – А то я с тебя лишнюю стружку сниму или вообще сделаю из тебя Яна Непомуцкого[45 - Отрежу голову.]. – А вот тебе и торба для этого. – Кирик бросил к ногам хлебника мех. – Это ещё зачем? – покраснел тот. – Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого меха. Зенон готов был сквозь землю провалиться. Сам не справился, простофиля, теперь друзья за него распинаются. – Нет, – еле выдавил хлебник. – Значит, не дашь зерна? – Рожу, что ли? – Та-а-к, – подозрительно спокойно произнес Кирик. – Духи святые всё склевали, мыши подсудимые. И он внезапно взял хлебника за грудки: – Пьянчуга, сучья морда, грабитель. Ты у меня сейчас воду из Немана будешь пить до Страшного суда. – Дядька... Дедуля... Папуля... Швагер[46 - Швагер – шурин. (Примеч. перев.).]... – Иди, – швырнул его в двери Вестун. Хлебник побежал в склад. «Дзи-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя», – непрерывно, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Богу душу. ...Чуть позже друзья спустились ниже Каложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел как стрела. Лучи солнца гуляли по потоку, по куполам Каложи, по свинцовым позолоченным рамам в её окнах, по оливково-зелёным, коричневым, радужным крестам из майолики, по маковкам Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Алёне», построенной на средства жены бывшего великого князя, сверкали пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два. Несколько монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, растирали краски в деревянных ложечках, половинках яичных скорлупок, чашечках размером с напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру. – Тоже рады теплу, – сказал растроганно дударь. – Божьему солнышку. – А они что, не люди? – улыбнулся Клеоник. – Так вы же друг друга не считаете за людей, – буркнул Турай. Кузнец покосился на него. – Они – люди, – проговорил резчик. – И очень способные люди. У меня к ним больше братских чувств, чем хотя бы к этому... капеллану Босяцкому. Не по себе мне, когда гляжу я ему в глаза. Он какой-то потайной, страшный. – Брось, – не согласился Марко. – Что он, веры может нас лишить? Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте. – Мы не трогаем. Они могут тронуть. – Они? – усмехнулся Марко. – Слабые? Сколько их на Гродно? – Однако ж Анну они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш с согласия короля в их пользу бывшее Спасоиконопреображение уступил. – Так он же тебе лучше... – Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равенство они нарушат. Когда ты на ребре повиснешь, а я, как католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глашатаи сегодня что кричали? Мышей судят. Вроде как проба. А сыскная инквизиция гулять пошла. Молодой Бекеш в Италии был, в Риме. Ужас там творится. – И наши не лучше, – вздохнул Турай. – Правильно. Но «наши» далеко, – ответил Вестун. – А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш? – А то. Страшные наступают времена. Церковь мою будто охватил злой дух. Монахи и попы гулящие и жадные. Тысячами жгут людей. Тьма наступает, хлопцы. – Э-э-э, – отмахнулся Зенон, – напрасно в набат бьёшь. Тут у нас свой закон. Никого особенно за веру не трогают. Ну, поступился Богуш Спасом. А почему ты забываешь, что он православный, что он этому вот монастырю Чищевляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, звонницу построила и сад пожаловала. Что соседнее с нами Понеманье ему король подарил. – Бывший король, – уточнил Вестун. – Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людей тысячами жгут. – Да, – подтвердил Клеоник. – Дочка медзияланского[47 - Миланского. Бона Сфорца.] князя. – Да и Богуш уже не тот, – говорил дальше кузнец. – Шатается панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие господа? Правду говорит Клеоник. Как бы нам действительно на колесе не верещать. Особенно если они, как с мышами, споются... наши и ваши. А мы ведь для них такие же... мыши... Страшные приходят времена. Они отошли подальше, чтоб не мешать богомазам, и развалились на травке. Зенон, присев на свой мех с зерном, думал. – Дурни они, что ли? – наконец спросил он. – Мышей судят? – Не они дурни, – ответил дударь. – Это мы дурные, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть? А Комар их судит. – А Комар разве большой? – спросил Клеоник. – А с хорошую таки свинью будет, – отозвался Вестун. Молчали. Ласковое у реки солнце гладило лица. – Кто всё же этот Босяцкий? – мрачно спросил Гиав. – Он какой-то не такой, как все доминиканцы. Масляный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди приходят. Сам же он, кажется, всё и про всех знает. Клеоник вдруг крякнул: – Ладно, хлопцы. Тут все свои, можно немного и открыть. Слыхали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе – лютеранская... О гуситах ничего не скажу, хотя чашники[48 - Чашники – правое, предательское крыло гуситов.] и дерьмо. Убитых не судят. А последние такие же самые свиньи, разве что церковь подешевле. Рим с ними, понятно, бьётся не на жизнь, а на смерть. И мечом... и... ядом. Крестоносцы. И вот, Бекеш говорил, ходят повсюду страшные слухи. Будто есть под землёй, в великом укрытии... более могучее, чем Папа... – Ну, что замолчал? – спросил Ус. – Братство тайное, – закончил резчик. – Те самые крестоносцы, что... ядом воюют. Вроде никто точно ничего не знает, но есть. – А я бы таких молотом вот этим, – объявил Вестун. – Чтобы голова в живот юркнула и сквозь пуп глядела. – И вот, если правду говорят, могут они забраться не только сюда, но и в ад. А если сюда забрались, непременно Босяцкий из них. Ты глянь ему в глаза. Плоские. Зелёные... Змей. Так и ждёшь, что откроет рот, а оттуда вместо языка – травинка-жало. – Может быть, – согласился Марко. – Всё может быть. – Да зачем им сюда? – спросил Турай. – Тут у нас тихо. Ус развёл золотыми руками. – Молчи уж... тихо, – пробурчал он. – Нет у нас тишины, хлопцы, – сказал Клеоник. – Безверье у нас появилось. Это для них страшнее, чем тюрингские бунтовщики. Те хотя бы в Бога веруют. – А ты веруешь? – въедливо спросил Турай. – Моё дело. Как твоя вера – твоё, а его – его... Ну, могу сказать: верую в Бога Духа, единого для всех. Обличья разные, а Он один. И нечего за разные личины Божьи спорить и резать друг друга. – Ты же католик? – удивился Турай. – Для меня – самая удобная вера. Я резчик. Никто другой вырезанных богов не признаёт. И потому я католик... Покуда режут живых людей из дерева... и до того часа, когда станут... как дерево... резать живых людей. Ему было тяжело и страшно высказывать эти свои новые мысли. Турай вскинулся на колени: – Еретик ты, а не католик! – А ну садись. – Кузнец положил руку на голову мечнику и с силой усадил его. – Тоже мне... отец Церкви. И я считаю: один Бог у всех. Как ты... для меня – Турай, дядька Турай... Для Марка ты – батько... А для жены твоей и друзей – Гиав. Замолчи. И соборов тут не разводи. Дай послушать. – Да чего он?! – Замолчи, говорю, – повторил кузнец. – Интересно. Судит человек о том, о чём до этого никто не осмеливался судить. Говори дальше, что там насчёт безверных? – Да что, – сказал резчик. – Появились писаные книжечки. Много. «Княжество Белой Руси и Литвы, суженое правдой вечной»[49 - Немного позже эта самая подмётная еретическая книга с некоторыми исправлениями была в Гродно напечатана.]. – Там что? – жадно глядел Вестун ему в глаза. – Нет богов, – возвестил Клеоник. – И не нужно томления и изнурения духа по ним. Нет и не нужно никакой власти Адамова сына над таким же сыном Адамовым. Нет и не нужно лучших и худших в государстве, в церкви и в костёле, и в богатстве. – Как это нет? – спросил Ус. – Не должно быть... Не должно быть разницы в законе, разницы между королём и народом, между тем, кто царствует, и тем, кто пашет, между хлопом и шляхтичем, а должно быть всё для всех, общее и равное, и воля должна быть на земле и на небе, а веруй кто как хочет. Легло молчание. Потом Турай вздохнул: – Правда. Только насчёт Бога – ложь. – Ну, это тебе сам Бог, когда умрёшь, скажет, – улыбнулся кузнец. – Сказано: веруй как хочешь. – Действительно, «суженое вечной правдой». – Правда... – поежился Клеоник. – Потому-то и страшно мне. Нечто подобное – но только с верой Божьей говорили Гус и Прокоп – как на них бросились?! Кровью залили. А теперь правда вновь всплыла. У нас. Тёплая. А на тёплое змеи и гады ползут. Неужели, думаете, они на нас не бросятся? И с мечом многие в открытую бросятся, и те, подземные, с ядом. Потому я и говорю: тьма идёт, кровь идёт, меч идёт, яд идёт. – Брось, – произнёс легкомысленный Марко. – Не допустит Бог. – Какой? Твой? Мой? Ихний? – Единый есть Бог. Правду говоришь, – сказал Вестун. – Какой? – Наш. Мужицкий. – Очень Он вам с хлебом помог, – съязвил Зенон. – А есть же хлеб. У всех этих есть. А Богу вроде и дела до нас нету. Когда вы мне помогли, так помог тогда и Он. – А мы и Ему... поможем, – засмеялся Кирик. – Чем? – обозлился дударь. – Чем ты их трахнешь? Одним этим своим молотом? Воистину, разболтались о том, что когда ещё будет. Лучше подумайте, как вы зиму проживёте. – Вот голод и закричит, – ответил Вестун. – Э! Пусть себе кричит, – отмахнулся Турай. – Головы у него нету. Иконы у него нету. А наши люди привыкли все вместе только за чудотворной. – Пане Боже, – вздохнул Зенон. – Ну хоть бы плохонький какой, лишь бы наш, мужицкий Христос явился. – Жди, – сказал Клеоник. – Ещё долго жди. – Так, может, без Него? – иронически спросил Вестун. Люди сидели молча. Грубоватые лица слегка морщинились от не совсем привычных мыслей. Никому не хотелось первому бросить слово. Сказал его Зенон. Ему до сих пор было неудобно. Друзья защитили его, и хуже всего было то, что они могли посчитать его трусом. И потому, хоть меха, на котором он сидел, могло хватить надолго, пусть даже и на затирку, Зенон крякнул: – Что ж, без Него – так без Него. Вестун с удивлением глядел в серые, глубоко посаженные глаза Зенона. Не ожидал он от него этакого проворства. Ишь ты, раньше за себя заступиться не мог, а тут... Ну, нельзя же и ему, Кирику, быть хуже этого тихони. Он встал и, крутнув, бросил свой молот вверх по склону. Молот описал большую дугу и упал в траву и низкий терновник. Как вдруг оттуда со звоном взлетела в воздух и рассыпалась на осколки стеклянная сулея. А за нею, испуганные, вскочили монах и женщина. Бросились бежать. Некоторое время друзья изумлённо молчали. Потом разразились смехом. – Ишь, как их, – крякнул Вестун. – А ну, пойдём. Ты, Турай, с сыном на Рыбный рынок, а я с Зеноном – на Старый. Тихон – на левый берег. А ты, Клеоник, гони на слободы... Попробуем, чёрт побери, найти концы да тряхнуть этих, очень хлебных, а заодно и замковые склады. Они расстались у моста. Кирик и Зенон пошли вверх, снова на рынок, но явились туда в неспокойный час. Стража как раз застала обоих пророков за недозволенными речами. И вот юродивый швырял в воинов пригоршнями коровьего навоза, а звероподобный Ильюк бил по рукам, отовсюду тянувшимся к нему, и зверогласно кричал: – Не трогай! Я – Илия! Не трогай, говорю! С меня уже голову не снимут! За мной Христос идёт! Расстрига страшно вращал глазами. – На беззаконных! Язык мой – колокол во рту! – А вот мы тебе зубы выбьем, – посулил Пархвер. – Тогда языку твоему во рту куда свободнее болтаться будет. Толпа закричала. – Не трожь! Не трожь, говорю, пророка! – наливаясь кровью, рычал знакомый горшечник Флорент. И тогда Вестун с ходу ворвался в игру. – А вот мы ваши амбары пощупаем! – А что?! – взвыла толпа. – Чего, вправду?! Дав-вай!!! Стража, понимая, что дело дрянь, ощетинилась было копьями. И тогда Флорент поплевал на ладони и, поддав плечом, перевернул на их головы воз своих же горшков. К уцелевшим горшкам потянулись сразу сотни рук, начали бросать их в стражников. – Бей их! – кричал Флорент. – Всё равно варить нечего! Горшки звонко разбивались о шлемы. Стража медленно отступала от замка. – Люди! За молоты! – кричали отовсюду. – Мы их сейчас!.. Гоготали и становились дыбом кони. А над побоищем юродивый вздымал вверх сложенные «знаком» пальцы и кричал: – Грядёт! Уже грядёт Христос! Глава 4 «ЛИЦЕДЕИ, СКОМОРОШКИ, ШУТЫ НЕБЛАГОВИДНЫЕ...». Но злой дух сказал в ответ: «Иисуса знаю, и Павел мне известен, а вы кто?».     Деяния святых Апостолов, 19:15. Глазами поводят, и в дуды ревут, и хари овечьи и прочие на облике Божьем носят, и беса тешат, и, хлопая в ладони, кличут: «Ладо! Ладо!». Сиречь бес и бесовский бог Ладон. А поэтому дудки их и жалейки ломать и сжигать.     Средневековый указ о лицедеях. Днём ранее в местечке Свислочь произошла печальная история: жители впервые познакомились с лицедеями, а те – с гостеприимством местных жителей. Ещё до сих пор существуют нетеатральные города – что же говорить про то время?! Но даже тогда, когда только раёшники да бродячие жонглёры несли в массы свет искусства, этот городок был самым нетеатральным из всех нетеатральных городков. Редко-редко бороздили тогда просторы Белой Руси одинокие лицедейские фургоны. Ещё реже вырастало из этих борозд что-нибудь стоящее. Ходили временами с мистериями бурсаки-школяры, певцы, циркачи. Бывало, появлялись вечно голодные актёры-профессионалы. На всех них, кроме раёшников, смотрели с недоверием. Фокусы их напоминали колдовство и не были святым делом наподобие ритуальных песнопений. Да и вообще, слишком часто после их ухода исчезали с подстреший сыры и колбасы, а с плетней – рубашки и прочее. Потому, когда в тот день притащился в Свислочь фургон, с ободранным полотняным верхом, запряжённый парой кляч, жители не ожидали от него ничего хорошего. Не ожидали, но смотреть пришли, так как сочли фургон за неслыханно большой раёшник. Мистерия началась ближе к вечеру под огромным общинным дубом. Две доски, положенные на задок фургона, вели с него на помост, с которого, бывало, произносил речи бродячий проповедник или оглашал указы панский глашатай. Сидел на этом помосте и выездной суд, когда приезжал в городок. А теперь это была сцена, а кулисами служили с одной стороны фургон, а с другой – ствол старого дерева. Мужики сидели на траве и пялили глаза на дивное зрелище. Куклы – это не страшно, а тут живые люди делали такое, от чего упаси нас. Пане Боже. Людей тех было тринадцать. Судя по всему – не случайно. И совершали они, по мнению мужиков и мещан, дело неправедное: собирались распинать Христа. Никто не видел, что дело это для них непривычное, что они мучительно стараются и что из этого ничего не выходит. Пилат в бумажной хламиде столбом стоял посреди помоста и вращал глазами так, что бабы обмирали от страха. На ветви дуба пристроился человек в одежде ангела, которому, видимо, предстояло вскоре спуститься на помост за душой распятого. Очень высокий и крепкий, широкоплечий, со смешным лицом и густыми бровями, он придерживал на груди концы голубых крыльев, чтоб не зацепились, и шептал стоящему под ним человеку: – Ну какой из Богдана Пилат, Иосия? Неважный Пилат. – Пхе, – ответил голос из тени. – Пилат неважным быть не может. Не придирайся к нему, Юрась. Знай свои крылья и стой себе. Смотри лучше, как Шалфейчик хорошо висит. Один из распятых уже разбойников – по виду расстрига, по носу выпивоха – покосился на них и застонал, закатив глаза. Пилат показал рукой на крест и, довольно выпятив обширное пузо, возгласил: – А вот влейте ему уксуса в рот, чтоб не думал страдать за человеческий род. Принесите колы из осины для собачьего сына. – Для человеческого сына, – подсказал распятый Шалфейчик. – Сам знаю, – громко сказал Богдан-Пилат. – Хам ты. Зрители – кто страшился, а кто и шептался. Шептались двое в одежде бродячих торговцев. Сидели они сбоку, откуда хорошо было видно ангела на дубе. – Знаешь, что мне кажется? – спросил один. – Ну? – Этот, на дубе... Капеллан из Ванячьего приказывал его искать. Это, по-моему, тот, что на огненном змее слетел. Мы ещё его встретили в пуще. Спал на горячей земле. – Быть этого не может, – флегматично ответил второй. – Я тебе говорю. Смотри, лицо какое смешное. У людей ты такие лица часто видал? Опять же крылья. – Не может э-то-го быть. – Знаки небесные забыл? Почему он на проклятом месте спал? Почему говорил, что никаких дьяволов не боится? И запомни... и капеллан, и магнат наш его искать приказали. Жечь таких нужно. Сатана это. – Быть э-то-го не может. – Смотри, и корд тот же самый. – Этого не может быть. Тут в толпе раздался вздох ужаса. На сцену из фургона вывалились два эфиопа. Один был здоровым, как холера, а второй – тонким и весьма женоподобным. Но оба были чёрными, как дети самого Сатаны. Доски прогибались под их ногами, ибо они тащили под руки человека из породы тех, под которыми падают в обморок кони. На человеке был золотистый парик, а из-под него глядела тупая, но довольно добродушная морда. Толпа взвыла от ужаса. – Черти! – кричал кто-то. И тут с дуба раздался голос ангельской красоты. Был он мягким, звучным и сильным. Это, спрятавшись за ствол, чтобы не заметили, говорил человек с крыльями. – Тихо вы. Не черти это – эфиопы. Сажей они намазались. – Врёшь! – крикнул кто-то. – Правду говорю. Зовут их Сила и Ладысь Гарнцы. – Христа зачем распинаете?! – И он не Христос. Нарочно он это. Дровосек он бывший. Зовут его Акила Киёвый. – Ну гляди, – немного успокоилась толпа. Эфиопы тащили Акилу-Христа к кресту. Акила упирался. И ясно было, что Гарнцам не под силу вести его. – Слыхал? – спросил один торговец другого. – Голос этого, крылатого, слыхал? Голос тот самый. – Не может э... Правда твоя, брат. Тот самый голос. Толпа весело хохотала, наблюдая, как летают эфиопы вокруг Христа. – Дай им, дай! Акила вращал руками, упирался, но всё-таки шёл вперёд. Наконец эфиопы, скрежеща зубами, взволокли его на крест. – А ну, прибивайте, чтоб не сошёл! – рычал Пилат. И только тут кое-кто в толпе понял: это тебе не шуточки. Кричали-кричали, а тут, гляди-ка, Бога распинают. – Хлопцы, – спросил легковерный голос, – это что же? – Бог... Почти голый. – Одеяние делят. Ангел начал шептать тому, кто стоял ниже него: – Скажи Явтуху и Лявону, чтоб не делили. «Воины» не обращали внимания на шёпот. Делили со вкусом и знанием дела. Над толпой висел размеренный – как по гробу – грохот молотка. Акила на кресте запрокинул голову, закатил глаза и испустил дух. Эфиопы отступили, как это делают художники, желая полюбоваться своей работой. И тут случилось непоправимое. Под весом Акилы крест сложился пополам (так его было удобнее перевозить в фургоне: складной, с приступочкой для ног, с надписью «INRI», которая только что так величественно обрамляла голову Акилы). Крест сложился, и под ним, показывая небу зад, стоял огромной перевёрнутой ижицей Акила Киёвый, неудавшийся Иисус. – Хлопцы, это что же? – спросил кто-то. – Что ж это, у Господа Бога нашего зад был? А ну, спросим у этих. – Еретики! Спасая положение, Юрась слетел на лёгких крыльях вниз. Опустился на помост. И тут закричал один из бродячих торговцев: – Этот! Этот! Он на огненном змее спустился! Схватить его приказано! Это Сатана! Воздух разорвал свист. Толпа пришла в движение и начала надвигаться на помост... Ангел лихорадочно отрывал от помоста крест. Распятый разбойник вместе с крестом бросился в фургон. Но в воздухе уже замелькали гнилая репа, лук и прочее. Кони рванули с места, бросив людей. ...Они улепетывали полевой дорогой не чуя земли под ногами, потому что сзади, не слишком стараясь сократить разрыв, но и не отставая, с гиканьем бежали гонители. Впереди всех летел легкокрылый ангел. Лицо его было одухотворённым. Золотистые – свои – волосы развевались на ветру. Вился хитон, открывая голые икры. За ангелом несся ошалевший фургон. Кони вскидывали ощеренные морды, стремились изо всех сил и всё же не могли догнать Братчика. В фургоне грохотали оружие и остатки реквизита. За фургоном чесал из последних сил его хозяин, лысый Мирон Жернокрут, а рядом с ним задыхался под тяжестью креста «распятый разбойник» Шалфейчик. Он отставал и отставал, и вместе с ним отставал конвой – два эфиопа. Следом драпали остальные лицедеи в разнообразных одеждах. И, наконец, наступая им на пятки, рука об руку трусили два воина, Пилат с могучим чревом и Акила-Христос. Христос был голым, так как одеяние его несли солдаты. – Наддай! – бешеным голосом кричал человек, которого ангел называл Иосией. Они бежали, а за ними с улюлюканьем и свистом валила толпа разъярённых преследователей. ...Кто хочет убежать – убежит. Эти хотели – и убежали. Всего через какой-то час стихли голоса у них за спиной, а ещё минут через тридцать лицедеи приходили в себя на небольшой полянке. Журчал у ног ручей, словно говоря о тщете человеческих усилий. Садилось за вязами большое красное солнце. Жернокрут горемычно стонал в фургоне – пробовал сложить сломанные копья. Пилат отсапывался, надувая толстые щёки: – Отряхнём прах этого города... ух-х... с ног наших... Хамы... Это они так... белорусского дворянина... Пусть я не буду Богдан Роскаш... пусть я... не от Всеслава происхожу, а от свиньи, от гиены, от обезьяны... если я им этого не попомню. Акила-Христос сидел над ручьём, щупал синяк под глазом, поливал его водой: – Вот же... Дерутся как... Пусть оно... И ему вторил, также щупая синяки, Жернокрут: – Остерегайтесь же людей, ибо они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас. Отцепленные крылья отдыхали рядом с Братчиком. – Не так вы это, – внезапно с грустной усмешкой сказал он. – А как? – гневно спросил лысый Жернокрут. – Это я лицедей. Я знаю, как нужно играть. А вы тут все сброд. Учите тут меня, а провал – из-за вас. Из-за вас мне всё поломали. А оно всё денег стоит. – Что им в твоих мистериях? Они люди тёмные. Это тебе не привычные школяры. У нас, бывало... Жернокрут вдруг встал: – Слушай, Юрась Братчик... Знаем мы, что ты за школяр. Говори, что это там кричали про огненного змея? На ком это ты приземлился? – Кричали потому, что бедные, тёмные люди, – невозмутимо ответил Братчик. – Я школяр из Мира. Мирон Жернокрут взорвался: – А били... Били нас из-за кого? – Били нас за то, что мы плохо играли. А ещё потому, что они никогда не видели такого. Что им в твоих мистериях? Тут нужно, как в сказке про осину и распятие. Гвозди не полезли в руки, а осиновые колышки полезли (они, мужики, знают, что осиновый гвоздь и в бревно полезет). И тогда Распятый задрожал и проклял осину: «Чтоб же ты всю жизнь так дрожала, как я сейчас дрожу». Это они знают. Такому они поверят. – А что, – оживился Роскаш. – Правда. – «Правда! Правда!» – передразнил Жернокрут. – Мне лучше знать. Я – хозяин. – А как же это ты, хозяин, один оказался на дороге с фургоном целого позорища, в котором человек пятнадцать было? Нашёл где? Жернокрут шлёпнул губами, словно ларь закрыл. – Вот что, – сказал «ангел», – плутовать так плутовать. Что нам в этих бедных городишках? Идём сразу в большой город, в Гродно. И без всяких там глашатаев. Переоденемся за воротами – и в город. И товар лицом. – В Гродно людей больше, – рассудил, щупая синяки, Акила. – Ну и что? – Ты Христа в Гродно сам играй, – сказал Акила Юрасю. – Я на бегу тяжёл. Для меня эта работа слишком вредная. Глава 5 АНАФЕМА Я сказал ему, что нечего запасать, солить, сушить брань там, где её и так хватит. Зачем это делать, если и так весь мир держится только на ней и ругаются все, от Папы и до того, кто ходит с черпаком. И чем больше бранятся, тем более брань – горох о стенку... И вообще, при чём тут рыжий кот?     Фарс об анафеме рыжему коту. Горшком назови, да в печку не ставь.     Белорусская поговорка. В тот год Рим анафемствовал Лютера и всех, кто с ним, вспоминал проклятием Ария, Пьера Вальдо, чернокнижника Агриппу, Гуса, Иеронима Пражского и прочих еретиков. В тот год Москва вспоминала анафемой Святополка Окаянного и новгородских «жидовствующих», отрицавших монастыри и церковное землевладение и утверждавших, что Христос и без епископа есть Христос, а епископ без Христа – тьфу, и зачем он тогда вообще? В тот год Гродно анафемствовал мышей. Никто не оставил город: ни беременные, ни легковесная молодёжь. Даже если сыскались богобоязненные, то было их так мало, что исход их практически не сократил мышиного поголовья. ...Над Гродно били колокола. Глухо бухал доминиканский костёл, угрожал бернардинский, надрывались колокола Каложи и монастыря Бориса и Глеба, тревожно гудели Святая Анна и ворота Софии, стонали колокола францисканцев. И грозно ревели – словно одна другую проглотить желали – бородатые православные и бритые католические пасти дьяконовы. – И в срок надлежащий не ушли... Закон Божий нарушив... – I nuns, anima anseps...[50 - Так иди же, грешная душа... (лат.).] – И за это пусть будет им Иудино удушение, Лазарево гниение! – De ventre inferi...[51 - Из глубины ада... (лат.).] – Гиезиево прокажение... – Анафема! – ...волхва мгновенная смерть... – А-на-а-фе-ма-а! – Анафема, маранафа! – Анафема!.. – А-на-а-фе-ма-а-а!!! Гул колоколов был страшным. Рычание бездонных, как пещера, глоток – ещё страшнее. А между тем мало кто обращал внимание на анафемствование. Накануне, после большой драки на Старом рынке, люди разошлись, но город будто застыл в ожидании. Что-то бурлило под внешним покоем, мещане-ремесленники шептались и глядели на стражу с притворным спокойствием и тайным злорадством. Всю ночь между домами мелькали чьи-то тёмные тени. И как только загудели колокола, весь город (и в одно мгновение) поднялся. Видать, договорились загодя, что выступят с началом анафемы. В мгновение ока высыпали из дворов вооружённые чем попало люди, хватали отдельных стражников, текли переулками, сливались. Город валил к Старому рынку. Громить хлебные склады. Пусть даже там мало чего есть – потом можно пойти на склады замковые. Невозможно больше терпеть. Над городом стоял такой крик, что его услышали даже лицедеи за стенами. Они как раз переодевались в грубый холст и перепоясывались вервием, когда город начал рычать. – Что это там? – с тревогой спросил тонкий Ладысь. Юрась возлагал на голову терновый, с тупыми шипами, венец: – А чёрт его знает! Город... Видать, ничего страшного. Глянь: стража даже ворота не закрывает. – Что делать будем? – спросил Жернокрут. Братчик спокойно вскинул себе на плечи большой лёгкий крест. Поправил его. – Идём. И спокойно пошёл к воротам. Двенадцать человек в дерюге тронулись за ним. Следом потянулся продранный, дребезжащий фургон. Город кричал страшно. То, что в замке до сих пор не подняли тревогу, можно было объяснить только гулом замковых колоколов. Церкви были близко. Улицы ремесленников – в отдалении. Замок молчал, но крик и рёв приближались к нему. Людей было мало – пожалуй, один из пяти-десяти вышел на улицы, – но они так заходились в крике, что им казалось: нет силы, способной встать им поперёк дороги. Низколобый сотник Корнила первым увидел с угловой башни далёкую толпу и, хоть и был тугодум, сразу понял, чем это пахнет. Пыль стояла уже над Старым рынком: видимо, купцы обороняли площадь от ремесленников... Нет, ремесленники с мещанами ещё далеко. Очевидно, грабят по дороге чьи-то дома... Откуда же пыль над рынком? И сотник понял: торговцы бегут за оружием... Готовятся... Будет страшная драка. Надо разнимать. Как? Послать за Лотром? Чёрта с два его послушают. Что такое кардинал в православном по преимуществу городе? Корнила ринулся с забрала и припустил. Счастье, что Болванович здесь, а не в излюбленном Борисоглебском монастыре. Болванович только что сытно, с мёдом, позавтракал и завалился почивать. Пусть они там хоть удавятся со своей анафемой. Всюду бывать – скорей сдохнешь. Замковые митрополичьи палаты были двухъярусными с подземельями, в десять покоев с часовенкой. Стояли чуть поодаль от дворца Витовта. Светлицы в них были сводчатыми, низкими, душными, но зато тёплыми зимой, не то что замковый дворец. Там, сколько ни топи, стынь собачья. Из-за жары маленькие окна открыли. Видно было, как вьются над башнями испуганные перезвоном стрижи. Болванович лежал и сопел. На его животе развалилась крупная, очень дорогая заморская кошка. Привозили таких откуда-то аж из-за Индии португальцы. Продавали у себя, в Испании, в Риме. Кошка была загадочно-суровой, с изумрудными глазами, с бархатным коричнево-золотым мехом[52 - Сиамская порода.]. Тянулась к лицу пастыря, словно целовала, а потом воротила морду: от митрополита пахло вином. – Ну и выпил, – говорил Болванович. – Времена такие, что запьёшь. Может, и ты хочешь? Так я... Рядом с ложем стоял только что распечатанный глечик с мёдом и блюдце клубники со сливками. Гринь выпивал чарку, макал палец в сливки и мазал кошке нос. Та облизывалась. Сначала – недовольно, потом – словно ласкаясь. – Не пьёшь? Как Папа? Врёшь, и он пьёт. Должна знать, если тебя на корабле в Папской области купили... У-у, шельма, у-у, лахудра, шпионка ты моя папская. Чего морду воротишь? Не нравится? А мне, думаешь, нравится, что лазутчики вокруг? Самого верного дьякона посадили. А город больше чем на три четверти православный. Вот пускай сами в нём и управляются, а я себя под домашний арест посажу. Мне и тут неплохо. И выпью себе, и закушу. Тишина вокруг, звон... И хорошо. Он и ухом не повёл, когда услышал грохот. Кто-то бежал переходами, топал по лестницам, как жеребец. Затем двери с гулом растворились и, будто кто бросил к ложу самовар, влетел в покой и упал ничком Корнила. – Благослови, святой отче. – Это ты за благословением так бежал, прихвостень? – Ну. – Врёшь ты. – Святой отче... – Изыди, рука Ватикана. – Православный я, отче... – Неважно. Таких повсюду жгут. Четвёртый ты Сикст... Корнила обиделся: – Я уж и не знаю, на что это вы намекаете. – Инквизитор ты... Фараон... Савл. – Ругайтесь себе, ругайтесь. Бросайте хульные слова. А в городе мещане бунтуют. Повалили с кольями, с дубинами на Старый рынок. – Пускай валят. – Митрополит поворотился к Корниле задом. – Дурень ты богомерзкий. Кошка вскарабкалась передними лапами на бок Гриню и смотрела на Корнилу, словно дьявол из-за врат ада. – Купечество им навстречу бросилось. С мечами. – Пускай даже и так. – Кровь прольётся. – А Небесный Наш Отец не проливал крови? – Так разнимать надо, – почти стонал Корнила. – С хоругвями идти. – Вот пускай Лотр с Босяцким берут своих идолов сатанинских, да Комара берут, и идут. А я погляжу. – Православные дерутся! – Неважно... идолопоклонник ты. Пускай дерутся. Как разнимать – так я, а церкви у нас разные там Богуши отнимают да им отдают. – Лотр передаёт: вернут православную Нижнюю церковь. – Пук ты... Редька обшарпанная, вонючая... Какую Нижнюю? Ту руину, что в замке? Пусть он сам там служит, раком в алтарь заползает да голой спиною престол от дождя закрывает... филистимлянин. Там стены над землёй ему до задницы... немец он, желтопузик этакий. – Да не ту Нижнюю... Ту, что на Подоле, под Болоньей. – И трёхкупольную Анны, – деловито сказал Гринь. – Побойтесь Бога! – И ещё бывшее Спасоиконопреображение, что на Гродничанке, деревянную... Довеском. – Ладно, – мрачно буркнул сотник. – Только быстрей. Мещане к складам рвутся. Кардинал со своими уже пошёл. Гринь Болванович внезапно взвился так, что кошка, словно подброшенная, покатилась на пол. – К скла-а-дам?! Что ж ты раньше не сказал?! Дубина ты стоеросовая... Долгопят ты! Стригольник[53 - Стригольничество – ересь, распространённая в Новгороде и Пскове в XIV-XV вв. Стригольники восставали против права духовенства и монахов на землю, против их распущенности. Отрицали поборы на церковные нужды. Утверждали, что отправлять культ можно и без попов. Ересь была жестоко задушена.], православием проклятый!.. Шатный![54 - Шатный – тот, кто распоряжается одеянием.] Одеяния! Ах, чтоб им Второго пришествия не дождаться! Всё ещё звучала анафема и ревели волосатые и безволосые зевы, а «Второе пришествие» подходило к воротам города. Входило в них. И впереди шёл в наклеенной бороде и усах единственный хоть немного приличный человек изо всей этой компании. Шёл и нёс на плечах огромный крест. Шли за ним ещё двенадцать, все в холстине, и на лицах у них было что угодно, только не святость. Отпечатались на этих лицах голодные и холодные ночи под дождём и другие ночи, у огня в корчме и в компании за кувшином вина. Жизнь, кое-как поддерживаемая обманом... Шёл, если разобраться, самый настоящий сброд: любители выпить, подъесть, переночевать на чужом сеновале, когда хозяина нет дома. Шли комедианты, жулики, плуты, лоботрясы, чревоугодники, проказники, насмешники. На их лицах были постные, благопристойные, набожные мины – и это было неуместно и смешно. За ними громыхал драный жалкий фургон, а перед ними шёл человек. В терновом венце. Глава 6 СОШЕСТВИЕ В АД ...Тех людей разнимать, ибо в горячности своей бока и головы попробивать могли и прочие члены переломать, и был бы от этого вред и порча великая их силе и величию короля. А люди эти дрались и дароносицами, и ковчегами, и с моста в воду, где поглубже, один другого свергали; как коты дрались, что остались от обоих одни хвосты; даже сошествие Пана Исуса их не разняло бы и не утешило.     Варлаамова летопись. Перед Старым рынком, отделённая от него зданием ратуши, лежала маленькая квадратная площадь Росстань. Крестообразно шли от неё четыре улицы. Одна, самая короткая, Старая улица, соединяла Росстань со Старым рынком. Соседняя с ней улица, Малая Скидельская, вела на восток. Она сливалась с Большой Скидельской и за воротами выходила на Скидельский тракт, ведущий на Новогрудок и Менск. Напротив Малой Скидельской лежала улочка, идущая широкой дугой к западным воротам замка. Напротив Старой – улица, устремлявшаяся к кварталам ремесленников. В полдень того дня на Росстани было неуютно. Две толпы стояли одна против другой. Со стороны слобод напирали мещане и ремесленники, с кольями, топорами, заготовками для мечей. С другой стороны, загатив выход с Росстани на Старую, заполнив весь этот короткий переулок, колыхалась толпа торговцев и богатых мещан. Эти были вооружены лучше, но в драку лезть не торопились. Разжирели. Гибкости не было в членах. Охоты не было в душах. Во главе толпы стоял сам бургомистр Устин, в кольчуге и при мече. За ним щетинились копьями шеренги богатых купцов, цеховых. В окружении личной стражи топтались ратманы и присяжные. Ждали. Но ведали: без драки не обойдётся. С вражеской улицы всё время доносилось грозное: – Хлеб! Хлеб! Хлеб! Кирик Вестун не хотел так, понапрасну, лезть на рожон. Послал в обход сыроедцам шестьдесят подмастерьев и молодых мещан под началом резчика Клеоника и Марка Турая. Те что-то медлили. Прямо перед собой кузнец видел усы, разверстые рты, налитые кровью глаза, оружие. Промелькнули где-то среди вражеской толпы лица хлебника и «рыбного кардинала». – Хлеб! Хлеб! Хлеб! Кирик знал: не отобьют хлеба, не заставят поделиться – люди вскоре начнут пухнуть. Вот эти, обычные люди, друзья. Этот чёрно-седой Гиав Турай, и Тихон Ус с золотыми руками, и этот дударь, чья дуда сейчас плачет над ними, и этот сероглазый мужик Зенон, и сотни других мещан и мужиков. Кто-то тронул его за плечо. – Ты чего здесь. Марко? – Выбрались мы Швейной улицей на Западный обход, а там духовенство идёт. Дорогу перерезало. Страшенная сила. Если вокруг замка бежать – не поспели бы. Они вот-вот будут. Крёстным ходом разнимать идут. – Что делать? – спросил суровый Клеоник. – Идти на них, – мрачно сказал Кирик. – Пращников сюда. Народ медленно начал вытаскиваться с улицы на Росстань, растекаться в шеренги. – Ус, – проговорил кузнец, – бери десяток парней и запри Западный обход. Не пускай этих попов нас разнимать. – Не хватит. Мало нас. – Как прижмут, так отступай сюда. – А если они между нами и ними разнимать полезут? – Бей по головам! – гаркнул Кирик. – Попов? С ума сошёл, что ли? – Попов. Чего им в мирские дела соваться? Мы в церкви не ломимся. Дико заревела над головами дуда. Засвистели, защёлкали – пока что по булыжнику, чтоб напугать – камни. – Хлеб! Хлеб! Хлеб! Две толпы столкнулись как раз на границе Росстани и Старой. Дубинки мелькали редко, да ими и несподручно было действовать в тесноте. Надеялись главным образом на кулаки. Дрались с яростью, до хруста. – Хлеб! Куда хлеб дели, сволочи?! Толпы бурлили. – Хлеб?! Навоз вам жрать! – крикнул хлебник. Кузнец наподдал ему. Марко и Клеоник врезались в ряды богатых плечом к плечу. И тут Вестун увидел, как из третьей улицы начала выплывать залитая золотом, искристая масса. Над ней клубами вился дым ладана. Шёл крёстный ход. Плыли православные хоругви и католические статуи. В трогательном единстве. Как будто никогда не было и даже не могло быть иначе. – Ах ты, спаси, Пане Боже, люди Твоя! – выругался Турай. Люди Тихона Уса хоть и очень медленно, но отступали перед духовенством. Им нельзя было драться, они сдерживали крёстный ход древками пик, но масса идущих людей была несоизмеримо большей. Вестун чуть не застонал. Две толпы упорно дрались: слышалось лязгание камней о латы, с треском ломались древки пик, мелькали кулаки. Брань, крик, проклятия стояли над толпой. Но сбить торговцев пока не удавалось. Они стояли насмерть, зная, что, если отступят со Старой на рынок, ремесленники бросятся к лавкам и складам, а им самим придётся сражаться на мосту, а там, как не раз уже случалось, будут швырять с высоты в воду, в ров. Они понимали, что, отступая, можно потерять и товар, и жизнь, и поэтому подвигались назад очень медленно. Всё ближе подплывали к месту драки ризы, хоругви, кресты, статуи на помостах. И выше всего плыл над толпой убранный в парчу и золото Христос с улыбчивым восковым лицом. – Примиритесь! – закричал Жаба. – Если нет опеки, то гибнет народ, а при многочисленных советниках... – Ещё пуще гибнет, – захохотал Клеоник. – ...процветает, благоденствует. Ну чего вам надо? Рай же у нас. Помню, выпивали... Лотр, замычав от стыда, очень ловко прикрыл ему рот ладонью. – Братцы, братие! – крикнул Болванович. – Мир вам! Мир! Что вам в том хлебе? Не хлебом единым... С отчаянием заметил Кирик, что драка попритихла. Многие сняли матерки[55 - Матерки – войлочные шапки, носимые простолюдинами. (Примеч. перев.).]. Руки, только что крушившие всё на своём пути, творили крестное знамение. – Пан Бог сказал: царствие Моё не от мира сего. А вы в этом мире хлеб себе ищете. – Эй, батько, поёшь больно сладко! – крикнул дударь. На него цыкнули. Неизвестно, чем всё это могло бы закончиться, но испортил своё же дело епископ Комар. Насупив грозные брови, он сказал: – А что хлеб? Тьфу он, хлеб! И, словно воспользовавшись его ошибкой, тут же страстно запричитал Зенон: – Язычник ты! Поганец! На хлеб плюёшь! А чем Иисус апостолов причащал?! Второй раз за два дня подивился мужику Вестун. Да и не только он. Удивились и остальные. Богохульное слово сказал епископ. По-простому задумал поговорить, холера. Толпа взревела. Дубины взлетели над головами. Врезались одна в другую две массы, смешались, сплелись. Шествие, разубранное в золото, ударилось о живой заслон, начало внедряться в него, стремясь встать между дерущимися. Этого, однако, не получалось. Над побоищем стояли запахи пота и ладана, висели брань и дикие звуки псалмов, шатались – вперемешку – кресты, дубинки, пики. Сверху всё это походило на три стрелы, нацеленные остриями друг в друга, крест с отломленной ножкой. У креста не хватало одной части. Но в самый разгар столкновения появилась и она: из Малой Скидельской улицы медленно выходили тринадцать человек в рядне. Тринадцать, покрытые пылью всех бесконечных белорусских дорог. Таких печальных, таких монотонных, таких ласковых. – Стой-ойте! Смотри-ите! – закричал кто-то. Крик был таким, что драка сразу стихла. Ошалелое молчание повисло над толпой. Кирик видел, что все переглядываются, но никто ничего не понимает. И вдруг – сначала несмелый, затем яростный – раскатился над гурьбой богатых хохот. Хлебник показывал пальцем на шествие: – Глянь, эти в мешковине. – Крест несёт, – хохотал рыбник. – И венец. Эй, дядька, лоб наколешь! Хохот вскоре заразил и бедных мещан. – Морды у них что-то мятые, – скалил зубы Зенон. Клеоник держался за живот: – Нет, вы посмотрите, какая у него морда воровская. Святой волкодав. Не смеялся один Лотр. Губы его брезгливо скривились. Даже он не понял, что это мистерия. – Этого ещё не хватало. Самозванцы. – Ибо сказано: явятся лжепророки, – пробасил Комар. Всё ближе подходили к примолкшей толпе те тринадцать. – Сотник, хватайте их! – приказал Лотр. Корнила подал знак страже и медленно двинулся навстречу лицедеям. Задеть человека с крестом всё же не посмел. Протянул руку к грузному Богдану Роскашу. – Не тронь меня, – налился кровью Богдан. – Я белорусский шляхтич! Но стража уже бросилась. На глазах у бездействующей толпы закипела яростная короткая стычка. – Мы лицедеи! – кричал Братчик, но никто не слышал его в общем шуме. Апостолы отчаянно сопротивлялись. Особенно один, чёрный, как цыган, с блестящими угольями глаз. Ставил подножки, толкал – с грохотом валились вокруг него люди в кольчугах. Наконец на чернявого насели впятером, прижали к земле. Он извивался в пыли, как угорь, и кусал врагов за икры. – Вяжи самозванцев! – крикнул Пархвер. Только тут Братчик понял, чем дело пахнет, и начал орудовать крестом. Дрался он с удивительной ловкостью – можно было смотреть и смотреть. Ни одна из гродненских мечных и секирных школ не учила ничему подобному. Крутил крест, бил с размаху, колол, подставлял крест аккурат под занесённое для удара древко гизавры[56 - Гизавра – подобие бердыша.], и древко ломалось, как соломинка. Рядом с ним отбивались остальные – Акила с разворотом отбрасывал воинов от себя, – но все глядели только на человека с крестом. Уже скрутили всех остальных, уже свалили даже Богдана, продиравшегося к фургону за саблей, а Братчик всё ещё вертелся между нападающими, рычал, делал обманные выпады, дубасил крестом, ногами, головой. Наконец кто-то бросил ему под ноги петлю, и он, не обратив внимания на это, отступил и встал в неё одной ногой. Верёвку дёрнули, она свистнула, и человек тяжело повалился всем телом на крест. Несколько минут над ним ещё шевелилась людская куча. Затем всё стихло. Схваченных потащили рынком к замковому мосту. Как Перун громыхнул – упали за ними замковые решётки. ...Толпа молчала. На площади всё ещё царило замешательство. Пользуясь этим, крёстный ход втиснулся-таки между дерущимися и постепенно начал давить на них, разводя толпы всё дальше и дальше одну от другой. Только-только произошло такое, что драться уже не хотелось, а хотелось обдумывать. Да и мало кто осмелился бы лезть на врага через кресты, хоругви и помосты со статуями. Не дай Бог, ещё святых обидишь. Народ постепенно начал расходиться. Редели и расплывались толпы. Только что это были два кулака. Теперь – две руки с разжатыми пальцами. – Это что же было? – недоумённо спросил Зенон. Дударь и Вестун пожали плечами. Мечник Турай сплюнул. – Самозванцы, – брезгливо сказал Клеоник. – А гадко это, хлопцы... – Ну вот, эту гадость сейчас потеребят, – безразлично заметил бургомистр. – Потеребят, – подтвердил хлебник. – Там, братцы, такие железные раки водятся! Клешни – ого-го! Клеоник с отвращением поморщился: – Такие раки всюду есть. Да только самая что ни на есть свинья может этому радоваться да этим похваляться. Не тот палач, кто бьёт, а тот, кто бьёт да куражится. – Покажут им, покажут, – бубнил хлебник. И вдруг рыбник рассмеялся. Увидел, что толпа уже совсем разошлась и что нападение на рынок удалось отбить. – Что? Вот вам и бунт. Не то что при короле Александре, который вас, белорусов, жаловал, Гродно и Вильно любил. Короля нашего зовут Жигмонт! – А ты не белорус? – спросил Марко. – А ты проверь, – на том же языке, что и Турай, ответил хлебник. – Посмотри рыси под хвост. – Так кто же? – А кто придёт в город, чья сила – того и я, тот и я. Из замковых ворот вырвался гонец. Подлетел к толпе, свечкой взвил коня. Железная перчатка вскинулась вверх. – Советники-хозяева... В замок идите... Суд будет... Все присяжные, и церковные, и замковые судьи пусть идут. Бросили свою золотую гурьбу несколько человек в ризах. Поскакал к воротам войт. Начали собираться и советники. Двое советников пошли последними. Только тут стало заметно, что они пьяны, как сучка в бочке с пивом. Один даже посередине площади встал на четвереньки. Из открытого оконца какого-то дома зазвенел внезапно детский голосок: – Матуля, они что? Ма, они не умеют? Мамочка, они недавно с карачек встали? И ответил утомлённый женский голос: – Ради хлеба, как, скажем, твоя сучка, чего не сделаешь, сынок. Эти с карачек встали. Свинья на коня уселась. Толпа рассмеялась. Гонец налился кровью, начал горячить коня, пустил его на людей. Но они всё смеялись. И тогда гонец злобно бросил: – Не слышали мы, думаете, как вы пришествие Христово кликали? У нас всюду уши, мякинные вы головы. Так вот, ни к селу, ни к городу, Христа захотели. Да вам больше нужна корчма, нагайка да тюрьмы для воров. А «Христа» вашего сейчас – порсь! И провёл ребром ладони по горлу. Снова вскинул коня, развернул, пустил галопом. И напрасно. Потому что после его слов над людским скопищем повисла ошеломлённая тишина. Тяжело, видимо, ворочались мысли под спутанными волосами, свисавшими на лбы. И эти мысли были такими же тяжёлыми. – Хлопцы, – подал кто-то голос. – Это он чего такое сказал? Вестун обвёл глазами Росстань. Кое-где молча стояли кучки ремесленников. Богатые в основном разошлись: нечего было тут делать. У кузнеца осёкся голос, когда он тихо сказал: – Хрис-та? – За палачом поехал гонец, – мрачно обронил Гиав Турай. Воцарилось молчание. – Слушайте, – вдруг встрепенулся Зенон, – а может, и взаправду Христа? Может, это они Христа взяли? Ус рассматривал золотые ладони, словно впервые их видел. – Зря над полотном смеялись, – проговорил он. – Апостолы, холера на них, так и ходили. – И вправду рядно, – вздохнула какая-то бабуля. – Грубое. Я-то уж знаю. Сколько того полотна руки мои выткали. Грубое. Апостольское. Клеоник и Марко иронически смотрели на все эти раздумья. – Это значит, и мы такие самые апостолы, – съёрничал Марко. – Не верзи, – оборвал его старый Турай. Люди думали. Люди не спешили расходиться, хотя оставалось их на площади Росстань совсем мало. Молчали. Глава 7 КЛЮЧИ АДА И СМЕРТИ И живый; и был мёртв, и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти.     Откровение Иоанна Богослова, 1:18. Lasciate ogni speranza[57 - Оставь надежду [всяк сюда входящий] (ит.).].     Данте. Через час после того, как гонец поскакал за палачом, лицедеев вывели из маленькой временной щели в нижнем этаже западного нефа и погнали узким, как подземный ход, коридором. Стены из нетесаного камня и низкий, рукой достать, потолок давили на душу. По бокам попадались комнаты воинов. В них блестели на стенах щиты и мечи. В горячем влажном воздухе чуть трепетали языки свечей, пахло потом, кожаными ремнями, ржавчиной, оружейным маслом. Стража молча шла, взяв в кольцо лицедеев, а впереди, с факелом, шагал Пархвер, пригибая голову. Только тут можно было понять, откуда такие рубцы копоти на потолках. В другом нефе комнаты попадались реже: видимо, каждые двери вели в несколько покоев. Там, где двери были открыты, удавалось разглядеть, что жилища здесь богатейшие: висели на стенах ковры, серебряные зеркала, на маленьком наборном столике за одними дверями Юрась заметил большие, очень богатые шахматы. Прошли и тронный зал, скупо освещенный двумя каминами, десятком факелов и верхним светом через узкие окна. Стены здесь были белёные, разорванные кое-где гранитными неоштукатуренными глыбами. Сделано было это для красоты: ровная, белая поверхность, а на ней, пятнами неровной формы, – серые, кровавые, зеленоватые бока камней. Тут и там эта красота была завешена старыми коврами и нездешними гобеленами. На них висело оружие. – Схватить бы, – шепнул Роскаш. – Ну и дурак, – прошелестел цыганистый. – Всем известно: клинки здесь прикреплены к ножнам. Чтобы не хватались за оружие в присутствии короля, если ссориться начнут. Трон белой кости, окованный золотом, стоял в другом конце зала. Две железные статуи охраняли его с двух сторон: волк и орёл. У стен лавы, укрытые чехлами из сукна и мехов и лавы-рундуки со спинками. Из одной такой лавы служка, откинув сиденье, доставал сейчас серебряные и золотые кубки, длинные столовые ножи – в каждом дюймов пятнадцать, – ложки и прочее. Во время больших приёмов к этим лавам приносили и ставили буквой «П» столы. У цыганистого, увидевшего такое богатство, заблестели глаза. А Богдан даже внимания не обратил. Глядел на резные спинки лав. За столами сидели люди в богатых одеждах, чокались большими кубками и кружками, вгрызаясь в окорока и оленьи сёдла. – Богато жрут, – проглотив слюну, сказал он. – Заткнись! – рыкнул Пархвер. Маленькие, страшно маленькие, шли они залом. Потолки были безмерно высокими, куда выше недосягаемого дневного света из окон. Настолько выше даже его, что безнадёжно терялись во тьме. Кружилась голова при случайном взгляде вверх. Мрачно блистал над троном серебряный овал с вписанным в него прямым шестиугольным крестом – старой, ещё с времён Волчьего Хвоста[58 - Волчий Хвост – воевода, обращавший в христианство радимичей и кривичей. В погоне за этой благой целью почти целиком вырезал Мстислав, жители которого с того времени – «недорезки».], эмблемой этих земель. Языческой ещё эмблемой, которую оставили за сходство со знаком Креста. – Эва... глянь, – сказал Акила Киёвый, – эва... Юрий святой. Ещё выше креста, уже почти в полной тьме, возносился над всеми, угрожал мечом и прикреплённым к стременной петле копьём железный, покрытый потемневшим серебром конный великан, всеобщий Патрон. – Н-ну, воронье мясо, – произнес со смехом Пархвер. – Быстрей, холеры. Вам и Юрий не поможет... Могу вам под конец чудо показать. А ну, ты, лысый, задница святого Петра, иди на княжеское место. Жернокрут колебался. – Иди-иди. Убивать не буду. Мирон медленно пошёл. Перед княжеским местом пол зала немного, на три-четыре узкие ступеньки, поднимался. Жернокрут ступил на первую, вторую, третью... И тут произошло нечто такое, от чего можно было поседеть. Гулкий, металлический, страшной силы лай забился о стены, взорвался под потолком. Встопорщив железные, похожие на перья, космы загривка, широко раскрывая пасть, рычал, лаял железный волк. Медленно вздымались крылья орла. Жернокрут кубарем скатился вниз, побежал к остальным. Лай смолк, и от внезапной мёртвой тишины зазвенело в ушах. – И железо на вас лает, – оскалил зубы Пархвер. – Потому что каждому своё место. И никакому человеку без позволения выше первой ступеньки не идти, и вперёд не бросаться, и место своё знать... Ну, скорей, скорей! Молча потянулись они коридором первого восточного нефа. – Что будет? – очень тихо спросил у Юрася тот, кого он называл Иосией. – Боюсь, конец, – ответил Братчик. – Иначе бы он нам этого тайного средства от покушений не показал. Ты слыхал когда-нибудь об этом? – Нет. – И я нет. Всё, значит, уже решено. Они шли в мрачной тишине. Трепетали огни факелов. – Руки связаны, – вздохнул Братчик. – Не думал я, что таким скорым будет конец. Иосия промолчал. ...Они поднялись по крутой лестнице и вошли в зал суда. – Никифор, – сказал Пархвер. – Иди к войту, возьми у него ключи от пыточной и каменных мешков. – Не нужно, – вдруг произнёс мягкий, весьма богатый интонациями голос из угла. – Отдохни, сын мой Никифор. Я схожу сам. Мне нужно увидеть войта. Никто не заметил, что в тёмном углу за столом сидел над свитком Флориан Босяцкий, и потому все вздрогнули от неожиданности. Тайный рыцарь Иисуса набросил на голову капюшон и не пошёл, а поплыл к выходу. Проходя мимо Юрася, ласково дотронулся ладонью до его руки. Исчез. Братчика передёрнуло. Он впервые видел таких людей. Будто что-то тайно-нечистое, холодное, недоступное никаким страстям, опоганило руку. Словно, проснувшись среди ночи, с ужасом почувствовал на ней скольжение змеи. – Ключ от пыточной? – недоумённо спросил Акила. – Эва... Оно, сказать бы, зачем? Пархвер усмехнулся: – А ты что думал, дубовый ты сук, тебя сюда выпивать привели? Зря покойный Их Святейшество Сикст сотворил инквизицию? Да он за это в лоне Авраамовом. – В лоне самого Сатаны! – загремел Богдан. – Не смеете хватать! Я – белорусский шляхтич, а они – мои друзья. – Одного только не понимаю: как люди могут терпеть такое? – тихо сказал Иосия. – Да ещё более сорока лет. Братчик впервые за всё время внимательно поглядел на сообщника. Но глядел на него и Пархвер. Оценивал. Невысокого роста, может, ещё и потому, что согнутый, хилый с виду, но, видимо, цепкий и выносливый, как жмойский конёк, смешной, даже очень смешной. Кисти рук, оплетённые верёвкой, узкие и длинные. Лицо худое и тёмное, волосы иссиня-чёрные, нос прямой и короткий, с лёгкой горбинкой. Рот стиснут, тёмные глаза глядят пытливо и мрачно. – Откуда у тебя такие мысли, иудей? – спросил Пархвер. – Они давно у меня, эти мысли. – А почему не носишь волосы, как все? – А зачем мне носить волосы, как все, если я теперь совсем не как все? – Ну смотри. Все вы тут тёмные, а ты по этой причине ещё темнее. Раз с этой шайкой связался. – Сам ты с шайкой, – сказал неисправимый Богдан. – Я дворянин. – А вот отведаете вы, если повезёт, темницы... Шалфейчик вдруг запричитал елейным голосом: – Не бойся ничего, что тебе нужно будет познать! Вот дьявол будет ввергать вас... в темницу... и будете скорбеть... – Тихо, – сказал Юрась. – Не кричи от страха, брат. Войт города Гродно, Цыкмун Жаба, несмотря на то, что с окончания стычки на Росстани не минуло и двух часов, был пьян. Он с самого утра был в подпитии, а теперь ещё добавил. Тупое горделивое лицо раскисло, глаза глядели и не видели, осоловелые, словно затянутые мутной плёнкой. Мясистый рот окостенел от высокомерия (оно всегда обострялось в пьяном состоянии). Золотой кафтан распахнулся, обнажив широкую ожиревшую грудь, густо покрытую волосом. Рукава были засучены, открывая руки до локтей. Эти мясистые руки занимались теперь удивительным делом. Почти весь небольшой задний покойчик, граничащий с замковой опочивальней войта, занимали глубокое кресло и, перед ним, огромное корыто, сажени в три длиной, в полторы шириной. Дно было покрашено пятнами в чёрный, зелёный, жёлтый цвета. Над корытом темнел большой крут – дно бочки, замурованной в стену. Руки магната брали из шкатулки какие-то небольшие предметы и расставляли их на дне корыта. Вот они поставили вырезанную из дерева белую Каменецкую башню, на «север» от неё, поодаль, Наложу, здание курии. Возвели маленькие башни замка. Потом, ближе к правой руке, возникли валы и дома, в которых сведущий человек узнал бы Менск. Затем опустились на дно корыт башни Кракова, а ещё дальше – кружевной Кёльнский собор. Встали на свои места, возле края корыта, Кентерберийское аббатство и мрачный Дурбанский замок. Далее, за полосой синей краски, Жаба поставил ступенчатую Юкатанскую пирамиду и нечто наподобие пагоды, поскольку на дне корыта там было написано «Великая Чипанга»[59 - «Великая Чипанга» – так Марко Поло называл Японию.]. Он не разбирался, где там что. Просто знающие люди много раз показывали ему, где что должно стоять, и он мог делать это даже пьяным, а, следовательно, во всех этих его деяниях было не более знания стран и тверди земной, чем у пчелы, строящей соты, – знания геометрии. Служка уже несколько раз звал его. Жаба не обращал внимания. – Ваша честь... Молчание. Руки теперь ставят на дно леса. Много лесов. – Ваша честь, эти... ходоки со Щучинского округа просят подати сбавить. Сорок два человека по количеству деревень. Не идут прочь. – И не думай. «Иди с дарами – и хорошо тебе будет», – сказал Соломон. А я в коллегиуме учился. Я чуть-чуть умнее Соломона. На дне корыта появились уже хатки, домики, садки, коровки и коньки на зелёных пятнах. – Криком кричат, ваша честь. – Тогда повесить, – рявкнул Жаба. – По-ве-сить. «Карай сына и не смущайся криком его», – сказал Соломон. А я мудрее Соломона. Я, может, сам есть Бог. А? – Да-да. – Иди. Служка пошёл, решив всех не вешать, а повесить для острастки одного-двух. Жаба расставлял теперь на дне фигурки людей. Большинство кукол были деревянными. Руки их, скреплённые в суставах нитками, болтались. Наконец шкатулка опустела. Войт отхлебнул из сулеи и отставил её. Опёрся подбородком на кулаки и стал сверху глядеть на корыта. Плыли реки, стояли пригожие города, паслись стада на лугах. Жаба смотрел на эту живую, земную лощину с умилением. – Хочешь ко мне? – спросил он у одной куклы. Кукла молчала. – Смотри, пожалеешь. Он взял соседнюю фигурку и поставил её ближе к дому... Затем вздохнул и вытащил из дна бочки чоп. В корыто слабой струйкой полилась вода... – «От человека до животных и гадов», – прошептал Жаба. Ноздри его дрожали, расширялись. Вода уже разлилась по дну корыта, достала куклам до коленей. Жаба переставил тех из них, что были поближе, на крыши домиков. Остальных постепенно заливало водой, они не всплывали, так как ножки их были залиты свинцом. Вот уже залило овечек... коров... коней... Некоторые черепичные и костяные фигурки всплыли, поскольку были полыми. Вода постепенно набиралась в них, и они медленно тонули. Прочие остались, шевелили под напором течения руками, вздымали их, по мере того как поднималась вода. Словно тянули руки к находящимся на крышах. Потом вода залила и тех с головой, и они стояли, подняв руки вверх. Вода начала покрывать дворовые постройки... крыши... Войт взял одну куклу со стрехи и поставил её на колокольню. Вода уже залила дома и деревья. Только плавали, постепенно заполняясь водой, несколько кукол. Маленькие бульбочки вырывались у них изо ртов: видимо, в воздушный колокол их полого тела вели тонкие, как волос, проходы. Жаба взял одну фигурку и поставил её на край корыта. Улыбнулся ей. ...Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы». ...И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её в воду и начал следить. Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в двери. – Идёмте, ваша честь. Идёмте, сын мой. – Куд-да? – не отрываясь от зрелища, спросил магнат. – Совет собрался. Самозванца этого, Христа, с апостолами судить. – А-а. Это я завсегда. Флориан заприметил состояние собеседника. – Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней». – Н-не-е, – закрутил головой Жаба. – Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи у меня з-завсегда на поясе. Хотите открыть – идите к войту. Раз «преисподняя» открыта, значит, войт там... Где палач? – Поскакали за ним. – Эг-ге. Хорошо... Хорошо. Флориан Босяцкий глядел на корыто: – Зачем же это вам тешиться по мелочам? Власти и силы над этими мещанами у вас хватает. И вдруг понял. Сказал с отцовской улыбкой: – А-а, понимаю. Проба перед великими делами... – Н-ну. Войт пошёл за монахом. На мгновение задержался в дверях и бросил жадный взгляд на корыто. Там, на поверхности воды, никого уже не было. ...Ровнёхонько... Глава 8 ПАЛАЧ От первых людей моё дело идёт, Извечно оно, как рай. Карал Бог изгнанием первых людей. Каин Авеля смертью карал. И царя – коль не вовремя трон украдёт — На плаху тащит палач. И значит, палач главней, чем народ, И значит, палач – первач.     Средневековая латинская эпиграмма. За последней из гродненских слобод, в глубоком просторном яру, вдалеке от всяческого жилья приткнулась у колодца халупа под дерновой крышей. Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченные из горбылей двери и оцепенел: так внезапно после солнечного света темнота ослепила глаза. Некоторое время он стоял, словно слепой, затем увидел оконце, сноп света, в котором клубился дым, и высоко над своей головой – две пары зелёных глаз. Глаза на мгновение исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза зажглись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он вздрогнул от омерзения. – Агысь, – бросил он безличный выкрик, потому что не знал, какое существо прогоняет. Свинье он крикнул бы «аюц», овце «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся. – Брысь! – прозвучало из тёмного угла. Кот отошёл и замурлыкал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему не видел его. Кот был чёрным, как китайский графит и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, толстый котяра. Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшой покой. Пол был гладко оструган и наполовину, где ближе к ложу, укрыт шкурами. Ложе также было под шкурами, а над ложем висели два меча, оба двуручные и длиной почти с человека. Прямой предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. По этой причине работать ему приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для простых людей и еретиков. Этому пришлось бы работать и работать, если бы не то обстоятельство, что простолюдинов охотнее вешали, а еретиков жгли. Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие. На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово на дорогу: «I nuns...»[60 - Так иди же... (лат.).], хотя палач латыни не знал. Стояли также в покое, в самом тёмном углу, резной шкаф, над которым блестели глаза ещё одного неизвестного существа, стол и разнокалиберные кресла. И от этого становилось неприятно, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискуемой обстановки осужденного (остальное забирали судьи и следователи, оставляя кое-что доносчику). Халупа, видимо, была вкопана в склон яра, потому что, очень маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем темное помещение, похожее на сарай. Помещение это было отделено от первого покоя занавесом из облезлых шкур. – Почему не пришел Пархвер? – спросил тот же самый ясный голос. – За мной всегда приходит Пархвер. – Сегодня ему не до того, – сказал во тьму гонец. – Как это не до того? Он что, не мог мне выразить уважение? Он что, не знает, кто я? – А что он должен знать? – А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и дьявольских лап. И потому со мной нужно дружить. Как нужно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду. – Важное дело, хозяин. – Ну, хорошо. Глаза, наконец, приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадёжно терялся в ней, и таинственного существа не удавалось разглядеть. Но всё остальное было видно. Палач сидел на полу у ложа и складывал из прутьев что-то дивное, с крыльями. – Сейчас, – сказал он. – Домастерю вот только и поскачем. Был он широк в руках, плечах и бёдрах, но какой-то вялый и будто бы даже изнеженный. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок непонятной меланхолии, а в однообразных складках возле рта – иронию и разочарование. – Это что? – Я, браток, изобретатель. – А это зачем? Клетка? – Угу, – произнесло со шкафа невидимое существо. Словно в бочку. – Замолчите, пан, – сказал туда палач. – Да, это клетка. Помолчал. Потом пояснил с приязненной доверительностью: – Понимаешь, ширится мать наша Церковь. И Римская ширится, и Восточная. Римская особенно. И неизвестно, какая возьмёт верх. А скорей всего, рано или поздно помирятся. И наступит время – будет она, правая вера, над всеми иными поганскими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть чуть иначе думает, сметёт. И будут тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека, его матерь наша нежностью, да постоянной опекой, да материнскими хлопотами приведёт в обитель Царства Божьего и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они скачут себе, гуляют весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела до того, что распинали когда-то христиан и, значит, теперь христиане до скончания века обязаны распинать всех остальных и царствовать над ними. Попробуй поймай их души. И никто над этим не думает. Ни философы, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только для людей[61 - Каким образом неграмотный палач первой половины XVI в. мог предвидеть появление, скажем, пана Канелапуса, поэта, философа, академика и теоретика убийства, а также подобных ему – тайна сия велика есть! Понятно, всё от Бога, и некоторые люди благодаря Ему имеют дар предвидения.]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого, нужно всё это взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надо думать о будущем и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю. Палач прикреплял к поделке второе крыло. – Эта клетка для соловья. – Он разглядывал её с нежностью и законной гордостью творца. – С крыльями. Летучая. Летай себе в ней да славь Пана Бога и нашу Церковь. И неожиданно легко вскинулся на ноги. – Пойдём, чего-то тебе покажу. Он быстро подошёл к занавеске, отдёрнул её и зажёг светильник. В дрожащем неверном свете у стен сарая проступили десятки дивных, непривычных глазу машин и сооружений. – Всесилен он, он всё может, человеческий мозг, если с ним Бог и Церковь, – тихо сказал палач. – Видишь, вон прибор для добывания мозга через нос и исследования его на предмет опасных мыслей. Беда только, вынимает хорошо, а вот назад вставить, если ничего не обнаружил, – этого ещё не добился. Ничего, добьюсь. А это дубинка с приводными ремнями. Если удачно стукнуть лет в тринадцать, никаких мыслей и намерений у человека не останется, кроме намерения маршировать и получать за это хлеб. Он гладил рукой машины. – А это клетки. Одна клетка была огромной, как корабль, обтекаемой формы, с шарнирными лопастями. – Вон плавающая клетка. С плавниками. Для кита... А вон там, видишь, с ногами – бегающие, для львов... Э, брат, тут неделю можно показывать. Клетки разные. Хочу ещё такие, чтобы ползали, придумать. Для червей. – Для червей, может быть, излишне, – подал голос гонец. – Ну, не скажи. Мало ли что! Они тоже возле корней копают. Поехали? Он подвязал рубаху кожаным ремнём с крючками. Рубаха была явно с чужого плеча, и гонцу снова стало не по себе. Палач взял меч. – Может, и не нужно, – сказал гонец. – Ну, на всякий случай. А что? – Да еретики. В лучшем случае вешать, а то и костёр. Палач расплылся в улыбке. – Ну, брат, это ты добрую весть принёс... Это... «Уга-га!» – разделяя радость, заухало вместо хозяина существо на шкафу. И только сейчас, при зажженном светильнике, гонец узрел там большую, полусаженную сову. Он никогда не видал таких. Раза в два больше любого филина. Гонец попятился к дверям. – Ну, звери, – сказал палач, – не дурите тут без меня, оставайтесь разумными. Я вам за это мяса привезу из города. ...Они медленно ехали берегом Немана. Солнце было в зените и жгло беспощадно, немилостиво. – Я, брат, человека знаю до последнего, – рассказывал палач. – Как никто другой. Работа у меня древнейшая, честная, почётная. Со всеми великими людьми, не говоря про всех умных, знаком. И вдруг гонец вновь увидел на лице палача разочарование и меланхолию. – Только работа у меня неблагодарная. Торговец, скажем, угодит покупателю – ему руки жмут, в следующий раз к нему приходят. А ко мне? Лекарю от того, кто выздоровеет, – подарки. – Палач всхлипнул. – А я стараюсь, ночей не сплю для общей, для государственной пользы, а мне – ну хоть бы что. Отцы Церкви, понятно, не в счёт, их можно не принимать во внимание. Но ничего я так не хочу, как человеческой благодарности. Мне от людей бы спасибо. Ну сказал бы хоть один: вот, братец, здорово ты с меня голову снёс. Я просто теперича на седьмом небе. Так нет... Сегодня хоть кого? Чего это весь синедрион собрался? – Христа с апостолами смертью карать. Палач остановил коня. – Шутишь, что ли? – Да нет, правда. – Б-батюшки, – глухим голосом произнес палач. – В-вой! – Что, не нравится? – Да нет... Нет! Случай какой редкий! Счастье, счастье какое привалило! Палач задумчиво улыбнулся солнцу и жаворонкам. Они приближались к воротам в валу. – Личину опусти. – Не личину, а забрало... Ради борьбы за справедливость. – Палач опустил красную маску. – Пане мой Боже, счастье-то какое. Слушай, неужели общество не поблагодарит, не отметит мою работу, долгую мою работу? И Он... Слушай, Ему же всё равно воскресать – может, и похвалит? – А может... – Скорей, братец, скорей. Они пустили коней вскачь. ...Когда они проезжали через Росстань, немногочисленные остатки толпы ещё не рассеялись. Сидели возле ратуши, молчали. И молчание стало ещё более мрачным при вида всадника в красной маске. – Поскакали, – молвил Зенон, увидев гонца и палача. – Поскакали. – Гиав строгал щепочку заготовкой для меча. Марко и Клеоник играли в кости. Ничего не сказали, только мрачно проследили за всадниками. – Был бы самозванец – они бы так быстро за палачом не поскакали, не привезли, – проговорил Дударь. – Ясно, – жёстко бросил Кирик. – Обмишурились мы. На наших глазах второй раз Христа взяли, а мы им это позволили. Последнюю нашу надежду и защиту. Жаль. – Брось глупости нести, голова, – усмехнулся Клеоник. – Просто человек. Люди. Потому и жаль. Кузнец уже почти кипел: – Если хватают, если сразу за палачом да на пытку, значит, это не просто люди. Ус смотрел на свет мрачными глазами сквозь блестящие золотые пальцы. – К нам пришёл. Знал, что плохо. – Нас защитить пришёл, – ещё повысил голос Вестун. – Город Свой защитить. От голода, от их чумы, от податей, от монахов. Лично сам Христос! Так что же, отдадим?! Внезапно он вскочил. Обвёл глазами безлюдную площадь, ослепительные под солнцем стены, затворённые от зноя ставни. – Эй, люди! Площадь молчала. – Люди! – гаркнул во весь голос Кирик. – Убийство! Христос пришёл в Гродно! Глава 9 ДНО АДА Подумай, мог ли я без слёз, без плача На облик тот смотреть, на лик земной, Так скрюченный, что след слезы горячей Меж ягодиц катился бороздой?!     Данте. Где же ты, беда, родилась. Что ж ко мне ты прицепилась?     Песня. Они стояли в большом зале суда, только теперь не у дверей, а возле возвышения, на котором имелся помост. Никто больше сегодня в зале не присутствовал: слишком важным было дело, чтобы допускать кого-либо из посторонних, пусть даже и богатых людей. Только эти тринадцать с трепетным отражением огня на лицах (перед ними стояла жаровня, и оттого полотняные хитоны казались розовыми, а лица – кровавыми). Да ещё стражники (из-за отблесков пламени латы их наливались багрянцем, дрожали и словно плавились). Да ещё палач со скрещенными на груди, обнажёнными до локтей руками у дверей в пыточную. Да ещё, высоко за столом, весь великий гродненский синедрион. Войт Жаба – от замкового и магистратского суда, один в двух ипостасях; Устин и советники – от магистрата, суда советников и суда присяжных; Болванович с четырьмя безликими попами да Лотр с Комаром и Босяцким – от суда духовного. Иосия показал Братчику глазами на конец дыбы. Чтобы противовес был длиннее, конец этот просунули в отверстие у дверей пыточной: правосудие напоминало подсудимым, что оно есть такое, намекало, каково оно, приподнимало краешек гордой и красивой маски, открывая свое лицо. Плутовская физиономия Юрася искривилась. Он вздохнул. – Зал человековедения, – прошептал иудей. Братчик невесело усмехнулся. – Здесь сознаются в том, чего не делали, – сказал Иосия. – Ну, это не новость, – одними губами выговорил Братчик. Грянул удар молотка. – Так вот, – произнёс Лотр. – Что заставило вас, мерзкие еретики, имена Христа, Пана Бога нашего, и апостолов Его себе приписать и присвоить? – Мы лицедеи, – с уксусной улыбкой ответил лысый Мирон Жернокрут. – Точнее, я лицедей. Их я просто взял в товарищи. Остальные, бывшие мои товарищи, меня выгнали. – Вместе с фургоном? – спросил Босяцкий. Молчание. – Хорошо, – продолжал Лотр. – А что заставило вас, несчастные, пойти с ним? Ну вот хотя бы ты, мордатый? Как тебя?.. Молодой белёсый мордоворот испуганно заморгал глазами: – Хлеб. Синедрион даже не переглянулся. Но каждому словно стукнуло в сердце. Эти дни... Суд над мышами... Избиение хлебника... Сегодняшняя анафема... Побоище на Росстани... Возможно, заговор... Общее недовольство... И тут ещё эти. – Хлеб? – с особой значительностью переспросил Комар. У Братчика что-то заныло, замерло внутри. Сначала Пархвер показал им секрет Железного Волка, который, возможно, мог спасти короля от нападения. Теперь им задали такой вопрос. Он понял, что спасения нет и что знает об этом он один. Юрась покосился на остальных. Зрелище, конечно, не из лучших. Рядно, кожаные поршни, спутанные волосы. Морды людей, добывающих ежедневный кусок хлеба плутовством и обманом. – Жернокрут врёт, – сказал он. – Все они пристали ко мне. Мы, понятно, немного плутовали, но не сделали ничего плохого. И если даже совершили неизвестное нам преступление, отвечать мне. Лотр пытливо смотрел на него. Высокий, очень хорошо сложенный, волосы золотые, а лицо какое-то смешное: густые брови, глаза неестественно большие и прозрачные, лицо помятое. Чёрт знает, что за человек. – Ты кто? Откуда? – Юрась Братчик с Пьяного Двора. Селение Пьяный Двор. – Проверь там, – велел Лотр пану земскому писарю. Писарь зашелестел внушительного размера листами пергаментной книги. Это был «Большой чертёж княжества». Кардинал смотрел человеку в глаза. Они не моргали. Наоборот, Лотр внезапно почувствовал, что из них будто бы что-то льётся и смягчает его гнев и твёрдую решимость. Не могло быть сомнения: этот пройдоха, этот шельмец, торгующий собственным плутовством, делал его, кардинала, добрее. Лотр отвёл глаза. – Нет такого селения Пьяный Двор, – испуганно пролепетал писарь. – Нет? – спросил Лотр. – Правильно. Нету. Теперь его нет. И жителей нет, – согласился Юрась. – Ну-ну, – вспыхнул Комар. – Ты тут на наших душах не играй. Татары их что ли, побили? – Татары, только не обрезанные. Не раскосые. Не в чалмах. Босяцкий сузил глаза. – Ясно. Не крути. Почему нет ни в чертеже, ни в писцовых книгах? – И не могло быть. «Ясно, – подумал Устин. – Ушли, видно, в лес, расчистили поляну да жили. А потом явились... татары... и побили. За что? А Бог его знает за что. Может, от поборов убежали люди. А может, сектанты. Веру свою еретическую спасали. И за то, и за другое выбить могли». – Беглые? – спросил Болванович. – Вольные пахари лесов? – Не могу уверенно подтвердить, – ответил с усмешкой Братчик. – Мне было семь лет. Я вырос на навозной куче, а возмужал среди волков. – Так, – протянул Лотр. – Ты говоришь не как простолюдин. Читать умеешь? – Умею. – Распустили гадов, – буркнул Жаба. – Где учили? – В коллегиуме. «Ясно, – снова подумал Устин. – Родителей, видно, убили, а дитя отдали в Божий дом, а потом, когда увидели, что не подох, взяли в коллегиум». Он думал так, но ручаться ни за что не стал бы. Могло быть так, но что мешало пройдохе солгать? Может, и вовсе никакого Пьяного Двора не было, а этот – королевский преступник или вообще исчадие ада. – В каком коллегиуме? – Я школяр Мирского коллегиума. – Коллега! – взревел Жаба. – «Evoe, rex Jupiter...»[62 - «Ликуй, король Юпитер...» (лат.) – начало застольной студенческой песни, богохульной и непристойной по смыслу.]. Лотр покосился на него. Жаба умолк. Бургомистр Устин видел, что все, кроме него и писаря, смотрят школяру в глаза. Он не смотрел. Так ему было легче. Писарь листал другую книгу. – Нет такого школяра, – объявил он. – Ни в Мире, ни во всех коллегиумах, приходских школах, бурсах, церковных и прочих школах нет такого школяра. – Да, – признал Братчик. – Теперь нет. Я бывший мирский школяр. Писарь работал, как машина: – И среди тех, что окончили и одержали... – Меня выгнали из коллегиума. Странно, Устин физически чувствовал, что этот неизвестный лжёт. Может, оттого, что не смотрел ему в глаза. И он удивлялся ещё и тому, что все остальные верят этому бродяге. – За что выгнали? – проснулся епископ Комар. – За покладистость, чуткость и... сомнения в вере. Устина даже передёрнуло. Верят и пытать не будут. Верят, что ты из Пьяного Двора, что ты школяр. Но что же ты это сейчас сказал? Как с луны свалился, дурило. Расписался в самом страшном злодеянии. Будь здесь Папа, Лютер, все отцы всех церквей, для всех них нет ничего хуже. Теперь конец. И как он следит за лицами всех... – Иноверцам, видимо, сочувствовал? – спросил Лотр. Юрась молчал. Смотрел в лица людей за столом. Одна лишь ненависть читалась на них. Одно лишь неприятие. Братчик опустил глаза. Надеяться было не на что. – В чём сомневался? – В святости Лота, пан Лотр. Я читал... Я довольно хорошо знаю эту историю. Ангелы напрасно заступились за своего друга. Не нужно было поливать нечестивые города огнём. Не стоило это спасения единственного праведника. Только он избежал опасности, как сотворил ещё худшее. Всюду одна гадость. Медленно живут и изменяются люди. Трудно среди них жить и умирать. Но что поделаешь? Вольны мы появиться в этом мире и в это время, но не вольны его покинуть. Каждого земля зовёт в свой час. – Что-то дивное ты вкладываешь в уши наши, – елейно пропел Босяцкий. – Ни хрена не понять... Ну? – Ну, я и пошёл по земле... Без надежды, но чтобы знать всё и жить как все. Ни мне, ни им, ни вам ничего не поможет. Счастье не явится преждевременно. Но остаётся любопытство, ради которого мы... ну, как бы это сказать?.. являемся в этот мир, когда... наш Бог приводит нас в него. «Поверили всякому, даже самому тёмному слову, – подумал Устин. – Что за сила? Других уже пытали и проверяли бы. А тут... Но ничего, костра ему не миновать». Молчание висело над головами. Все неясно чувствовали некоторую неловкость. – Гм, – озадачился Лотр. – Ну а ты откуда, иудей? Ты кто? Иудей попробовал выпрямиться, но у него это плохо получилось. Развёл узкими ладонями. Настороженно и сурово посмотрел на людей за столом. Потянулся, было, пальцем к виску, но уронил руку. – Ну что вам сказать? Ну, меня изгнали-таки из Слонимского кагала. Я Иосия бен Раввуни. И отец мой был бен Раввуни. И дед. Дьявол... простите, судьба пригнала прадеда моего деда сюда. Сначала из Испании ушли мавры... Потом ему пришлось убегать с Мальорки. Кому хочется быть чуэтом[63 - Чуэты – потомки крещеных евреев в Испании.]? Потом был Тироль и была резня... Потом резня была уже повсюду. И отовсюду бежали сюда, ибо здесь было пристанище. Кто знает, надолго ли? Доминиканец улыбнулся. Братчик заметил это и перевёл взгляд с него на иудея, неизвестную повесть которого слушал со страхом, сочувствием и отвращением. – Я был в Испании, – заметил Босяцкий. Раввуни смотрел на него и чувствовал, как страх ползёт от лопаток до того самого места, где, как утверждал папа Сикст, у всех его соплеменников находится хвост. Никто лучше Раввуни не знал, как мало оснований у этой гипотезы. Но необоснованность и нерезонность ее можно было бы доказать только ходя всю жизнь без штанов. И не в одиночку. А этого не позволила бы ни одна цивилизованная власть, ни один совет. И потому он холодел. Ему не раз уже приходилось видеть такие глаза. Пускай даже не воочию. Пускай через память пращура. Вот они явились и здесь. Насколько же лучше было жить среди наполовину поганского народа. Но он был выносливым и цепким, как держидерево на скале. И потому не закричал, а впервые за всё время улыбнулся. И тут открылись зубы такой ослепительной белизны, что бургомистр Устин улыбнулся в ответ. – Приятно слышать, что вы побывали в таком путешествии, – сказал иезуиту Раввуни. – Сколько вы ехали оттуда? – Два месяца. – Ну вот. А мне для этого потребовалось почти два века. Можете-таки мне поверить. – У меня в Испании был один друг, – улыбнулся Босяцкий. – Только один? – неожиданно для самого себя спросил Богдан Роскаш. – Он один стоил тысяч. – И монах опять улыбнулся, ибо вспомнил советы этого друга насчёт народа белорусской земли, который погряз в язычестве, доселе держит идолов и слово, и более, чем в Христа, верует в Матерь Божью[64 - Культ Матери Божьей привился особенно легко, так как она отождествлялась с богиней плодородия, «большой бабой» Циотой.] (хотя всем известно, что её единственной заслугой было рождение Богочеловека), и весь засорён ересью. Вспомнил он и другие советы великого друга. Советы насчёт тех, кому по нехватке усердия в Божьем деле и заботы о Его величии дали здесь пристанище. Вспомнил он и советы о ведьмах и колдунах. И оттого, что всему этому осталось недолго жить, и потому, что вот этих уже завтра возведут на костёр, капеллану стало гораздо легче, и он улыбнулся ещё. На этот раз иудею, Роскашу и Юрасю. – Этот друг говорил мне, что когда еретики, наподобие этого школяра, пустили таких, как ты, сюда, над головами пришельцев кружились совы. Раввуни также понимал, что завтрашнего пламени не миновать. – Навряд ли. Никто не разводит сов. Мы – тоже. – Это неправда, монах, – вставил Братчик. – Я знаю. Человек, бывший при том, всё записал. Я читал его записи. Это правдивая книга. Книга жизни. Больше никто не написал бы так. Иудей снова улыбнулся белозубой улыбкой. Рыцарь Иисуса посмотрел на него и вдруг спросил: – Это правда, что вы переняли у древних иберов[65 - Иберы – кельтское племя, населявшее в римские времена Испанию.] гадкий и противный Богу обычай полоскать свои зубы мочой и поэтому – вот хотя бы у тебя – они такие белые? – У меня они тоже белые, – встрял Братчик. – И у многих тут, кто здоров. Но его никто не слушал. – Ну? – спросил доминиканец. – Откуда это известно? – ответил вопросом Иосия. – Катулл, хоть и поганцем был и книги его жгут, донёс до нас эту весть: «Чем хвалишься, отродие заячье, кельтибер грязный, может, оскалом зубов, что мочою ты моешь?». И ещё: «И кто из кельтиберов всех белозубей, тот, значит, хлебал и мочу усерднее всех». – Это мерзко, – вдруг не выдержал Устин. – Известно, мерзко, – согласился Жаба. – Это омерзительно, – повторил Устин. – Ну? – спросил Флориан. – Возможно, – кивнул Раввуни. – Я вот всё время смотрю на вас. У вас зубы ещё белее моих... И вы были в Испании. По залу прокатился короткий смешок. И смолк. И только тут всем бросилось в глаза, что у монаха действительно зубы белые и острые, как у собаки. Никто раньше этого не замечал, потому что он всегда улыбался одними губами. – Это отвратительно, наконец, – повысил голос Устин. – Я запрещаю это. Пусть огонь, но не плюйте на кострище. Зверь разрывает врага на куски, но не бесчестит его. И чего стоит воин, который занимается тем, что позорит и срамит противника? Что бы вы сказали о битве, где обе стороны вместо того, чтобы драться, возводят друг на друга поклёпы? – Вы что? – искренне изумился монах. – Мне надоело. Я христианин и, как христианин, забочусь о вере и также не люблю людей, распявших моего Бога. Но то, что вы говорите, – клевета. Этот ваш писака, во-первых, не видел ни одного иудея. Он просто охаивал счастливого соперника в любви. Не знаю, хлебали ли кельтиберы мочу, – пусть это будет на его совести. Если это не так, он просто лжец, как и все писаки. А вы хуже него. Вы – клеветник. В то время во всей Иберии не было ни одного иудея. Никто не потребует, чтобы две армии клеветали друг на друга. Их дело – драться... Говори дальше, иудей. Суровое, несмотря на развращённость, иссеченное шрамами, меченное всеми пороками лицо Устина было в этот миг страшным. Из-под стриженных в скобку волос углями горели глаза. И внезапно из него словно выпустили воздух. Он сел и безнадёжно махнул рукой: – А-а, чего там! Всё равно. С этой минуты бургомистр словно завял и до самого конца уже не проявлял никакого интереса к происходящему в зале. Босяцкий непонимающе взглянул на Лотра. Тот пожал плечами – ничего, мол, глупости, бывает – и покрутил пальцем у виска. – Так за что же тебя изгнали? – спросил Лотр. – Странный вопрос. За что изгоняют людей? За то же, за что и его, Братчика. – Расскажи поподробнее. Рассказ Иосии бен Раввуни. – Гм, моё дело началось два года тому назад, на еврейский праздник Рабигул Ахир. Именно тогда я начал понемногу понимать все книги. И как раз тогда в общине появился откупщик Шамоэл. Видели бы вы его глаза. Это был... Ну... Мне не хватает слов... Ну, волк... Ну, Олоферн... Ну, Сенахирим... Он был для иудеев страшнее всех самых страшных врагов. И не было воли Божьей, чтоб он издох, как... ассириянин... Начался ад... Общинный сбор вырос, и нам не на что стало жить, и весь он попал в эти руки. Видели бы вы эти руки! Жирные, в шерсти, все в бранзалетах... И с ним была треть общины, а остальные не имели ни кусочка солёной рыбы. Он разорил и всё вокруг, нечистый пёс. Он и его люди богатели. И если раньше я думал, проходя мимо могилок, что здесь лежат самые лучшие гои, то теперь я понял, что враг – он, ибо он точит... изнутри... Ибо он филистимлянин... Ибо он враг иудею и вообще человеку. Как вы. Мне надо было бы молчать, но глупый Иосия не молчал, и вот его изгнали, и он был вне закона для своих и чужим, подозрительным для прочих... Мне надо было бы молчать. Но я встал и начал кричать на него, и бесчестить... и обличать его, как Иеремия... Горе мне! Первый раз я кричал на него в прошлом июле на пост в память о разрушении Храма. Я кричал, что таких, как он, не должна носить земля, что он – покивание головой для прочих. А он и его блюдолизы смеялись. А наш раввин наказал меня. Иосия ещё немного выпрямился. И тут всем стало ясно, что в этом хилом теле горит могучий дух древних предков. Горит даже вопреки трусости. Руки эти не могли ударить, но нельзя было погасить это пламя. – И потом я обличал его на Хамишо. Я плевал в его сторону и говорил, что он грабит своих. Я плевал в его сторону, а они все плевали в мою. И мне бы... молчать... Но я забыл судьбу пророков и то, что их всегда побивали каменьями. И я обличал его на пост Хедали и кричал, что Израиль стал рабом и сделался добычей этой чумы и его, Шамоэла, нужно побить камнями, ибо мужики из-за него нарекают на нас и край этот может сделаться для нас страной тьмы. И раввин наложил на меня покаяние. А те бесчестили меня, а другие нарекали на меня, хотя не имели кусочка хлеба... И потом я, думая, что пробудится стыд у народа моего, обличал Шамоэла на первые дни... Кущей. Я говорил, что у него лоб блудницы и он опоганил... землю и что он уничтожитель народа... А он сидел и звенел бранзалетами на жирных руках, и на меня наложили второе покаяние, и ругали меня, а бедные от меня отступились... Паршивые овечки! Трусливые животные!.. А я читал книги и понимал, что так не должно быть, а раз есть, то книги лгут, а раз книги лгут, то зачем они? И не может слово правды не дойти, хотя... до сих пор после каждого слова правды он с удвоенной жадностью жрал людей. И я обличал его на пост Эстер и на Пурим. И я кричал, что поразят его лев и барс, а он сказал, что они тут не водятся. И я кричал на него и всех, кто с ним, что они, как откормленные кони, ржут на жену другого, и это было правдой. И кричал, что все они погубители Израиля и что из-за них кара падёт на всех. И кричал я, что раввин – осёл и птицелов неудачливый и переступил всяческую меру во зле, как и все они, и что дома их полны обмана и потому сами они такие тучные и жирные и справедливому делу бедняков не дают суда. И не стыдятся они, и не краснеют, делая гадости. И кадят Ваалу, который есть деньги... И они хотели побить меня камнями, а народ разводил руками и плевался. Горе мне, мама моя, что ты родила меня человеком!.. Никому не давал я в рост, и мне никто не давал в рост, а все проклинают меня! И перед самым Песахом они отлучили меня от общины и выбросили из кагала. Но я... не хотел уходить и говорил, что уходить нужно им, ибо все они – пастыри, губящие овечек своих, сосуды непотребные. И тогда они выбросили меня, и бедные не заступились за меня... И теперь каждый мог убить меня и не отвечать. Раввуни прикрыл глаза рукой. Стоял, как живое изваяние отчаяния и ярости. И даже тем, кто никогда и не были людьми, стало неловко. – Расскажи подробнее про свою жизнь от изгнания и до этого дня, – велел Комар. – Они правильно сделали, что изгнали тебя. Мы бы сделали то же самое... Расскажи, какими новыми злодеяниями ты подтвердил справедливость приговора. Но иудей не издал ни звука и только жалобно оглянулся. Шальной порыв пророчества прошёл, и он теперь не знал, что и как ему сказать. Только что его речь лилась водопадом, иногда запинаясь на отдельных словах, как течение на отдельных камнях. А теперь он с трудом подыскивал эти слова, разговаривая больше руками, чем устами. Так бывает, когда у поэта кончается вдохновение. Только что это был титан, и вот уже маленький, почти что достойный жалости человечек. – Я... гм... Ну, они таки схватили меня... я... дотащили до... Я хочу, простите, чтобы вы поняли меня... Я очень плохо... знаю... белорусский язык. – Может, ты будешь говорить на каком-нибудь другом? – важно спросил Лотр. – Я знаю свой... Знаю древний... Знаю испанский... Простите... Из этих – лучше всего древний. Судьи переглянулись. – Это зачем? – спросил Босяцкий. – А зачем вам латынь? – внезапно вмешался Братчик. – И вам не повредило бы знать древний язык, раз на нём написана Библия. Я вот не знаю и жалею. Нужно знать всё, раз мы люди... Никак это у нас не продумали... – Плевал я на всё это, – нахмурил грозные брови Комар. – Я знаю идентичную Библию, и греческую, и Библию на вульгар... – И потом, – перебил его капеллан, – человеку неподготовленному, человеку, не прошедшему всех ступеней познания, не надлежит самому, без руки указующей, читать Библию, ниже Евангелие, чтобы не лишиться ума... Ты будешь ещё говорить, иудей? Братчик вздохнул: – Вы видите, он сбивается. Он растерялся. Он не может. Остальное я знаю, как и он... Возможно, я мог бы рассказать? – Говори, – сказал Болванович. Юрась потёр лоб. Рассказ Юрася Братчика. – Из Мира я пришёл в Слоним. Мне выпало на долю много скитаться, и голодать, и ночевать Бог знает где. Я никогда не думал, что будет так тяжело. Лет за двести... видать... было легче. В Слоним я пришёл под вечер. Там вокруг густые и очень красивые леса, а между ними, на взгорках, на диво уютный городок. Я шёл и думал, где мне переночевать и сколько ещё бесприютных ночей меня ожидает. Дорога моя проходила через подворье старой Слонимской синагоги. Вы знаете, где это. Высокая каменная стена, а за ней куб из дикого камня под острой крышей... Сам не знаю почему, но я остановился у входа на подворье синагоги, где стоят две каменные женщины. – Какие женщины? – спросил Жаба. – Каменные. Если пан магнат не был там, то могу объяснить. Король Жигмонт вывез их из Германии и, не знаю, во время какого путешествия, повелел поставить их в Слониме в знак того, что хоть Слонимская община и очень стара, но в вере она слепа. Одна женщина, со светильником в руке, – Костёл. Другая, с повязкой на глазах, – Синагога, ибо лишена она света и блуждает во тьме. – Чему ты улыбаешься? – насторожился Жаба. – Да так, я подумал, что в самых тёмных душах незаметная для разума живёт справедливость... Так вот, все эти очень высокие мысли были непонятны людям. Никто не мог догадаться, почему поставили на скрещении улицы двух девок и почему одна светит другой, когда та играет в жмурки. Одни люди, видимо блюстители чистоты нравов, поотбивали им носы, так как женщины были почти голые... Другие, видимо рыцари плоти, хотели, очевидно, убедиться, что женщины каменные, и оставили там и сям следы своих лап... А остальные натащили под камни, на которых стояли женщины, кучу мусора. Я стоял и думал, куда мне пойти, когда увидел, что в воротах подворья синагоги что-то кишит. Потом оттуда вывалилось человек пятнадцать его соплеменников. Они были очень богато одеты. Лисьи плащи, длинные, из дорогого сукна... халаты, или как их там?.. На головах – жёлтые с золотом повязки. На руках – бранзалеты из витого серебра и золота. Остальные – их было много и большинство в тёмных одеждах – стояли на улице и подворье и молчали. А эти тащили вот его... Но Боже ты мой, что это были за морды! Ноздри наружу и трепещут, руки жирные, глаза и веки красные от гнева. А один, самый здоровенный, а по виду не иудей, а кузнец и бандюга с большой дороги, кричал: «Начальника в народе твоём злословил! Бейте его камнями!». Но люди только поднимали руки вверх. – Шамоэл ослоподобный, – сказал Раввуни. – Никто его, Раввуни, не бил. Но никто и не заступался. Ни единая душа. – Что делать без общины? – бормотал иудей. – Умирать? Они боялись. И всё же они свиньи. Они же тоже община. – Они подтащили его к воротам, но тут он вцепился в верею, как дед[66 - Дед – в просторечии вошь. (Примеч. перев.).] за волосы, и хоть эти морды были страшно жирные и здоровые, они ничего не могли сделать с ним одним. Ведь они мешали друг другу, а он, такой неотвязный, вцепился в верею, как самшит в расщелину скалы. Признаться, я сразу одобрил его, и он мне понравился. Всегда приятно, когда один мужественно держится против многих... Я немного понимаю местечковый диалект и услышал: «Злодеи вы! – кричал он. – Чтоб вы редькой росли, и чтоб эта бедная ваша задница трепетала на ветру». Они пыхтели, и сопели, и возились, как ёжики, а я наблюдал за ними. Мне некуда было спешить и некуда было идти. В этом уютном местечке для меня не было места. Они толкались и ничего не могли сделать с ним. Он же держался и кричал: «У всех разбойников на земле один язык! Его только вы... да, его только вы знаете! Что бы сказали ваши покойники, ваши богобоязненные бабули, ваши набожные предки?! Они перевернулись бы в могилах... задом к проданному вами Иерусалиму! Зачем вам списки Пана Бога – у вас списки награбленного». И тут чей-то пинок вытолкнул, наконец, его из ворот. Он полетел и грохнулся в пыль. А потом вскочил и начал такую яростную иеремиаду, какой мне никогда не доводилось слышать: «Гогочете вы над падением народа своего, как жеребцы! Шакалы вы! Чтоб вам прижиматься к навозу, чтоб ваша кожа стала сухой, как дерево! Уши у вас необрезанные, в гробах вы ночуете, сами свиньи и свиней жрёте, и мерзостное варево в горшках ваших!». И вдруг так закричал, что меня разобрал смех: «Босяки-и! Тьфу на вас! Тьфу!». Он швырял в них пригоршни пыли и плакал от бессилия, ибо им это было, как и слова, – об стенку горох. Тогда я подумал, что и взаправду его могут побить камнями и это будет плохо. Я подошёл и сказал ему: «Пойдём, браток». – Он сказал мне: «Пойдём, браток», – пробормотал Иосия. – И я пошёл. А что мне ещё оставалось делать? – Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам нельзя было оставаться. Раввуни был прав: Бог словно отнял у этого Шамоэла разум. Он хватал, как волк, за живое. Потом мы узнали, что мужики убили его, и двоих его сообщников, и ещё двоих невиновных. – Ты знаешь, что он уплатил долг слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, по праву княжества? – спросил Жаба. – Он выбивал... Да кто там считал, сколько он выбивал? – ответил Раввуни. – Я предупреждал его, но он не послушался. Жаль невиновных... Но, не считая этого, мужики сделали святое дело, убив его. Потому что он выбил вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики станут и дальше грабить – будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков – иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас[67 - Институт откупщиков был одной из причин восстания Василия Ващилы.]. – Но-но, – одернул Комар. – Ближе к делу. – Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И всё же я чувствовал себя таким сильным, как никогда. Плохо одному, и лучше, если есть рядом хоть кто-то подобный тебе. – Один из людей меня подобрал, – сказал иудей. – И к нему я прилепился. Иначе – смерть. Возле синагог меня встретили бы камнями. У чужих порогов – непониманием. – Может, ты бы и говорил? – спросил Босяцкий. – Не слушайте его. Он говорит глупости. Ему трудно говорить, и оттого он несет всякий вздор. Не к чему ему было лепиться. Я же такой точно изгнанник, как и он. Я также потерял своё племя... И что это за мир, где одни лишь изгнанники чего-то стоят? – Так вот, мы торопились оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что не один, и силы мои увеличились. – Т-так, – произнёс Босяцкий. – Вот как, значит, ты приобрёл своего первого апостола, «Христос». – Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили переночевать. Голодными, ибо я не надеялся на то, что поймаю что-либо своей самодельной удой. Озеро было прозрачно-красным, гладким, как зеркало. А леса вокруг него были зелено-оранжевыми. – Ч-что это он говорит? – спросил Жаба. – Не знаю, – пожал плечами Болванович[68 - Вся история древности и Средних веков если и знала увлечение природой, то только физическое. Описывать природу на бумаге либо на словах считалось делом подозрительным, никчемным и пустым. То ли слишком много было этой самой враждебной природы, то ли не хватало мозгов и эстетического чувства, то ли не доросли еще люди, но на протяжении двадцати семи столетий европейской литературы мы не встретим в ней хотя бы столько пейзажей, сколько их, скажем, в «Войне и мире». Просто не считали нужным, как и творцы чересчур современных романов.]. – Мы сели на единственном голом пригорке, заросшем длинной, как косы, травой. Это, видимо, был какой-то могильник, потому что кое-где, продрав шкуру земли, торчали из нее острые камни. Как пирамиды. Только узкие у земли и длинные, почти в человеческий рост. То прямые, то наклонные. Одни с тремя сторонами, другие с четырьмя, как крыша четырёхугольной башни. – Я знаю этот могильник, – ощерился Комар. – Это проклятое место. Это могильник языческих, поганских великанов, оборотней, волколаков. Христианину грех даже смотреть на него, а сидеть там – всё равно что душу погубить... Запиши за ними и эту вину, писарь[69 - На самом деле клады над Бездонным озером – уникальный древнеславянский могильник V-IX вв. Подобного ему, пожалуй, нет. Не курганы, а острые каменные пирамиды. Свидетельство высокой культуры. И ещё свидетельство человечности, того, что и в те времена люди любили родителей и не хотели для них посмертного забвения.]. – Не знаю. Нам там было хорошо и спокойно. Закат. Красное озеро. Древние камни. Мошкара толчёт мак. Мы развели костёр. Я взял бечеву и крючок и пошёл к берегу, чтобы поймать что-нибудь. Но как только я приблизился к воде, то услышал, что с озера летит густая брань, оскорбляющая и озеро, и могилы, и этот покой. ...Неподалёку друг от друга стояли две лодки. Стояли и, видимо, не могли разъехаться, так как сети спутались и сплелись, и как раз в месте сплетения билась большая рыба. Бог свидетель, я ещё не видал такой. Огромный сом сажени в полторы – если не в две – длиной. Очевидно, он попал в одну сеть, потащил её, наскочил на другую и запутал их. Сом этот бился, широко раскрывал рот, плямкал губами, шевелил усами и таращил маленькие глаза. Братчик остановил свой взгляд на Жабе. Весьма хитровато. – С того времени стоит мне только увидеть толстого дурака при исполнении им своих обязанностей, как сразу вспоминается этот сом. А в лодках дрались и таскали друг друга за чубы люди. В одной лодке вот эти два брата, а в другой – эти. Тоже братья. – Довольно, – сказал Лотр. – Теперь они. Ты кто? Вперёд выступил лохматый и заросший человек с предательскими глазами забияки, один из тех «римских воинов», что делили возле креста одеяния. Горделиво улыбается углом рта, табачного цвета глаза недобро бегают. На голове, как у всех вошедших в возраст кудряшей, начинает пробиваться лысина. – Лявон Конавка, – с бахвальством представился человек. Его сосед, похожий на него, но ещё по-юношески стройный (да в глазах вместо бахвальства и наглости – трусость), добавил: – А я ему брат. И ничего мы больше не делали. Мы рыбаки. Комар, снова заснувший, вдруг проснулся, спросил: – По чужим конюшням рыбаки? И тут выступил вперёд тот, цыганистый, с угольными блестящими глазами, подвижным, как у обезьяны, лицом, который так ловко ставил подножки во время драки. – По чужим конюшням – это я. Михал Ильяш меня кличут. – Ты – потом, – осадил Комар. – Не щиплют – не дрыгай ногами. – Это я понимаю, – оскалил зубы Михал. – Н-ну, братья... Так с кем это вы дрались? Два бывших «эфиопа» вышли и встали рядом с братьями-рыбаками. Один здоровый, как холера, тугой, с плотоядным ртом и сомиными глазками – настоящий Гаргантюа, – пробасил: – Я тоже рыбак. Ловлю налимов, лещей, а особенно сомов. Это если их вымочить да заправить ихним же жиром, – он приложил к усам пальцы, – м-м-н-м... А зовут меня Сила Гарнец... А это мой негодный братец. Такой неудавшийся, что двухгодовалого щурёнка с трудом съест. Зовут его Ладысь. Ладысь Гарнец выступил вперёд. Худой, очень похожий на девушку, с длинными рыжевато-золотистыми волосами. Рот приоткрыт, как у юродивого, в глазах суемудрие. – Рыбак. Но в истине ходить хочу. В истине. – Вы не смотрите, что он такой... придурковатый, – пояснил Сила. – Он два года в церковной школе учился. Выгнали. Мудрствовать начал, пророчества читать... Испортили его там. И сейчас не своими словами говорит, а не может запомнить, в каком заливе больше рыбы. А это просто... Вот, скажем, у могильника, там карасей ни-ни... – Хватит, – оборвал Лотр. – И балабы нет... – Не рыбу, но человеков будете ловить, – изрек Ладысь. – Хватит. Говори дальше ты, Сила. – Ну вот, и случилась у нас в тот день с Конавками драка. Конавки тоже рыбаки, но худшие. Сказать, к примеру, где там у нас линьки водятся, – это им слабо. – Брешешь, – вскинулся Лявон Конавка. – Ваше преосвященство, – обратился к Лотру Босяцкий, – пусть он и дальше говорит. А то остальные непригодны. Один – кролик. Другой – рыбоед, и при разговоре от него рыбой несёт. А третий – юрод не от Пана Бога нашего. – Ваша правда, – ответил кардинал. – Говори ты, старейшая конавка[70 - Конавка – кружка, горшок. (Примеч. перев.).]. Лявон выступил вперёд и обежал всех глазами, от которых любой подножки можно было ожидать. Рассказ Лявона Конавки. – Это он брешет всё, этот Сила. Никаких знаний у него нету. Да и как они могут быть, если у него голова как у сома – сами видите, какие глазки, – и куда он только жрёт. Первый рыбак на всём озере – вот я, Лявонка, а если брат в разум войдёт-уберётся, то и он будет умнее этого сома. И мы завсегда пану нашему милостивому, хотя он и не соображает ничего, но, как рабам усердным надлежит, по Писанию, больше всех лучшей рыбы приносим. А пан наш не схизмат какой-нибудь, как мы, мужики-дуроломы, бобовые головы, а благородный Доминик Оковитый, и дадена ему, за радение о вере святой, латинская надпись на щит: «Rex bibendi»[71 - Король пьяниц (лат.). Иначе говоря, распорядитель попоек.]. – Этого можно бы и отпустить, – почти прочувствованно шепнул Лотру Босяцкий. – Лучший материал. Богобоязненный человек, панолюбивый и... глупый, хотя и хитрый. Лявон вдруг горделиво вскинул голову. Видно, не выдержал, сорвался, пусть даже и во вред себе. Хитрые глаза забияки загорелись. – Кому разбираться среди этого мужичья? Мне двадцать один... Они все дурни... А у нас в хате сам король Александр двадцать два года тому останавливался, и ночевал, и всех жителей её ласкою своею королевскою отметил. – Слыхали, что несёт? – шепнул Лотр Босяцкому. – Вот вам и отпустить. Пусть теперь писарь занесёт кроме богохульства ещё и оскорбление покойного короля. – Почему? – шёпотом спросил Болванович. – Могло быть. Он был добрым королём. Нас любил. Простой. И, между прочим, ни одной бабы, даже из курной избы, если только возможно было, лаской и приязнью своей не миновал. Это вам не прочие. И что удивительно, сами бабы так к нему и липли. Может, поэтому так мало и процарствовал. – Могло-о быть, – передразнил Лотр. – Могло быть, да не здесь. Дети его величества сейчас только девками интересоваться начинают... Сколько лет, как король умер? Ага. А царствовал сколько? Четыре года и восемь месяцев. Так за сколько лет до его воцарения этот бовдур[72 - Бовдур – придурок. [Примеч. перев.).] родился? Могло-о быть. Лявон Конавка понял, что ляпнул лишнее. Табачные глазки забегали. – Так вот, в этот вечер мы с этими неподобными, с мужепёсами этими подрались. Сила этот как начал кричать и дёргать за сеть: «Моя сетка!». «Ты её распутай сначала, тогда увидишь чья!» – крикнул ему я. Он за сеть – дёрг! Я также – дёрг! Тогда он разворачивается – и мне в пику. Аж в глазах золотые мухи полетели. – Это у меня... мухи, – сказал Сила. – Ведь он меня – тоже... – А тогда вот этот юрод, пророк-недоучка, Ладысь, обидеть меня решил. «Глаза у тебя, – говорит, – в непотребном месте». Я ему тоже – плюху. А он, видать, побоялся мне ответить. Он Явтушка моего схватил. А тот ещё в разум не вошёл. – Он меня схватил, – слегка боязливо ответил Явтух. – Слышу – чебурах! – это они, значится, в воду упали. Мне глядеть некогда – я Силу валтужу. Только слышу: шатается лодка. Братец, значится, освободился от того и вылезает... Только потом оттолкнул я старшего Гарнца и... Что такое?.. Младший Гарнец в моей лодке сидит... А мой Явтушок в лодке у Силы. Перепутали. Тут Сила, видно, понял: со мной ему не справиться. – Это ты понял, – буркнул Сила. – Куда карасю против линя? – Я тогда размахнулся да этому его Ладысю – благо он в моей лодке – по уху. Смотрю – Сила глазами закрутил: «Ах, ты моего брата?.. Так на и твоему». И как даст Явтушку. Тот, бедный, аж зубами ляснул. Мне его, конечно, жаль. Я шалею. Я тогда снова Ладысю как дал-дал. Кричу: «Э, ты моего любимого брата? Так пусть и твой получит!» – «И твой!» – «И твой!». И дошли бы мы обязательно до смертоубийства, если бы братья не догадались. Скакнули они в воду, да и поплыли к берегу, как, простите, две сучки... А во мне всё аж заводится. Аж сердце кипит. Хватаю я топор. И Сила топор хватает. И тут прибавилось бы у нас в головах ещё по одной дырке, если бы он не испугался. – Это ты испугался, – возразил Сила. – Будто рак в ловушке. – Не испугался я. Я, когда в раж войду, ничего не боюсь. И тогда мне не прекословь. Развернулся я да топором по его сети. «Брата моего, – кричу, – бил! Вот твоей сетке! Вот!». «И твоей на!» – кричит он. Тут сетки наши начали раскручиваться. Булькнула рыба, показала нам хвост... – Хорошая штука соминый хвост, – крякнул Жаба. – ...Да и пошла себе. И тут я гляжу: стоит Сила, согнувшись, хекает и свою сеть рубит... Я – хохотать... Но тут гляжу: и я всё время свою рубил... Гляжу: тот дурень это понял да вдруг как даст обухом в дно моей душегубки – аж вода засвистала. Вижу: ноги почти по колени в воде. Тут я думаю: «Будет мне – будет и тебе». Да как ухну топором в дно его лодки – так и вывалил кусок величиной с доброе стебло[73 - Стебло – большой лоток из липы, на который укладывают сеть.]. Пошли наши лодки к озёрному богу. И сети с ними пошли, и, понятно, топоры. – Они же не плавают, – разъяснил Сила. – А мы по шею в воде. И тогда мы поплыли к берегу. А там наши братья сидели уже с этими двумя... И всё, может, было бы хорошо, но тут Иосия начал болтать о рыбе, хотя и не едят они сомов. – Они щуку едят, – басом заметил Сила, – хотя и нельзя щуку есть по духовным причинам, и кто её ест, того на том свете заставят дерьмо трескать. – Что ты там несёшь? – спросил Лотр. – Как это нельзя есть щуку? Какие это «духовные причины»? – Кто ест щуку, особенно голову, тот грешник хуже католика и еретик хуже Лютера в сраме своём, – пояснил Ладысь. – Это ещё почему, поганец ты? – вскочил Босяцкий. – А потому, – поучающе произнес Сила, – что в щучьей голове есть вся начинка, которой Христа казнили. Кости такие наподобие хрящей. Тут тебе крест, тут тебе гвозди, тут тебе и копьё. Почему, думаете, иудеи так щуку любят? – Дурило ты, вот ты кто, – грустно обронил Раввуни. – Голову на плечах иметь надо, вот что. Лотр пожал плечами: – Эти люди закоснели в поганских поверьях своих и в самой отвратительной ереси. Разве это христиане? Единственное, что излечит их от диссидентства, – очистительное пламя... Ну, далее. Значит, иудей начал болтать о рыбе. – Так, – подтвердил Иосия. – Я поклялся Исходом, что из-за такого Левиафана, может, и стоило драться и он был бы здесь весьма кстати. – И тут я сказал, что крупную рыбу мы отдаём пану. А иудей сказал, что он всегда считал рыбаков за разумных людей и сегодня усомнился в этом. Тогда этот Братчик спросил, зачем мы из-за панской рыбы рубили свои сети. Только тут до меня дошло, что и сети порубленные не наши, и лодки потопленные – от пана. И значится, ждёт нас кум-кнут и сидение в колодках возле церкви, по крайней мере, на четыре недели, а может, чего похуже. Тут Ладысь загудел: «Братцы вы мои возлюбленные! А что ж это нам делать?! А как же нам теперь пережить?!». И тогда Братчик сказал, что надо бежать. А иудей только помотал головой. «Наро-од, – говорит, – сидеть, и слушать, и понимать. Назад вам нельзя... И потому идите вы с нами, хотя, понятно, дурень в дороге не прибыток». Мы поняли, что всё это правда, так-сяк помирились, съели для подкрепления клятвы немного земли, раз уж ничего более съестного у нас не было, и пошли с ним. В городе между тем вовсе не было спокойно, несмотря на то что все давно разошлись ужинать. Оставался какой-то час до заката, и всякий, у кого было что есть, спешил съесть это при дневном свете: летом стража приказывала гасить огни с концом сумерек: «Это не зима: дни длинные, погода сухая – долго ли до ночного пожара?». В слободах глашатаи уже были, и теперь их крики раздавались на окраинах: – Ог-ни гасить! Печи, лучи-ны га-асить! Не спит ого-онь! Каганцы га-си-ить! Горны гаси-ить! Матерь Божья и святой Юрий, помилуй на-ас! – ...на-ас! – ...а-ас! – отдавалось где-то далеко, в Гончарном конце. Казалось, должна бы быть тишина, обычная вечерняя тишина и мир. Но её не было. ...По Кузнечной, а потом и по Мечной улице бежал запыхавшийся Кирик Вестун, грохотал в ставни, бил ногами в двери и трубно кричал одно и то же: – К замку! К замку! Христа казнить повели! Убийство! Если бы кто глянул сверху, с высоты, он бы увидел, что по улицам, в разных концах, мечется несколько таких фигурок. На Пивной бросался от дверей к дверям Зенон: – Люди! Христа убивают! Христос пришёл! Крик катился улицами. Но редко-редко где открывалось окно. Улицы, казалось, вымерли, безучастные к отчаянию. Ревела на улице Стрыхалей дуда. – На помощь! Христос пришёл в Гродно! В немногих не прикрытых ставнями окнах догорал кровавым светом закат. Так слабо и неохотно, так редко. Угасал, как воля великого города к восстанию. Она еле тлела за этими редкими окнами. И гласом вопиющего в пустыне были крики, глухо угасавшие в теснинах улиц: – Христос! Христос с апостолами пришёл в Гродно! Клеоник и Марко колотили во все двери Резчицкого угла. – Людей убивают! – кричал Клеоник. – Ну чего там? – спрашивал сонный голос из-за ставен. – Людей убивают! Говорят, Христа! – А-а. Первая звезда запылала в прозрачно-синем небе. Последние лучи заката отражались на руках Уса, которыми он колотил в двери. Руки у него были теперь словно из червонного золота. – А-а. Тьфу. Свиньи сонные. Побежал, споткнулся о нищего, спящего на обочине. – Христос пришёл. – Брось, спать хочу. Гиав Турай схватил за грудки человека в богатой одежде, потряс. Это оказался немец. – Христос в Гродно! Христос воскрес! – А-а, – протянул немец. – Он и ф прошлы гот такой ше штука фыкинул. – Тьфу, колбаса! – махнул рукой Турай. Гасли верхние окна в домах. Безнадежно угасала воля великого города. И всё сильнее в июльском небе разгорались яркие звёзды. Сиял золотом красавец Арктур, рассыпались возле него Волосы Вероники. Сверкала на севере, совсем низко над горизонтом, многоцветная Капелла, и бежали к ней мимо Альтаира и Денеба туманные вихри Пути Предков. И тогда, в отчаянии от того, что ничего нельзя поделать, что все оглохли в этом городе, Кирик Вестун встал перед папертью костёла доминиканцев и, подняв руки вверх, из последних сил неустанно и неистово заголосил: – Христос пришёл в Гродно! Молчание. Костёл, казалось, падал на человека. Высокий, шпилями до звёзд. Тишина. На северо-западе сияли над самой землёй Близнецы – брат золотой и брат белый. Они ближе друг к другу, чем люди. Или вон как тесно сошлись вокруг Невесты[74 - Невеста – Вега.], вокруг белой Невесты, её женихи, два брата – плечо к плечу[75 - Бета и гамма созвездия Лиры.], и их низенький соперник[76 - Дельта Лиры.]. Так близко, как никогда не бывать людям. И в отчаянии, понимая, что всё равно, что в лучшем случае стража схватит его за буйство, Кирик снова вскинул к звёздам руки и закричал: – У-би-ва-ют Христа-а-а-а! Эхо, постоянно обитающее в башнях, подхватило крик, начало отбрасывать, играть с ним, как с мячом. В верхних ярусах бойницы взрывались дивные звуки: – ...ва-а... та-а... та-та-та! И вдруг случилось чудо. Лязгнули ставни, и в окне появилось белое лицо. – Чего? – Христа пытать повели. Ещё и ещё головы появлялись в окнах. – Где? Где? – Христа убивают! В замке! Христос пришёл в Гродно! Нас защитить. Один человек вышел из дома. И другой. И третий... Теперь кричали вчетвером. Выскочил заспанный горожанин с кордом. – Что такое? – Пытать повели! Гонец сказал, что они Его замордуют! Что нам не Он нужен, а долговая тюрьма! Эта обида переполнила чашу терпения. К шпилям колоколен взвился рык. ...И тут пошло. Выбежали из халупы два человека с молотами. Бросив бедную лавчонку, выскочил с безменом торговец. – Христа спасать! – кричали десятки голосов. Обрастая людьми, толпа катилась за Кириком. Грохали в двери, в окна. Били в них молотами так, что вздрагивали дома, и хочешь, не хочешь надо было выходить. У корчмы толпа выросла вдвое, присоединились бражники. Корчмарь крякнул и, сбросив с противня в огонь кур – пламя полыхнуло, словно из ада, – присоединился к идущим. Пьяницы захватили фонари. И если раньше в конце улицы, на западе, сиял в глаза людям жёлтый Арктур, путеводная лампада, то теперь звёзды поблекли в алом зареве. Неподалёку от Росстани примкнул к гурьбе Зенон с сотней людей, а на самой Росстани – толпа с Клеоником и Марком во главе. Валили и валили из домов, переулков, тупиков люди, ещё и ещё. С цепными жгутами, с дубинами, с ржавыми топорами, с кольями, выломанными из плетней, с луками. Бросив у мясных рядов стадо, вливались в течение пастух с пращой, мясник с резаком. – Христос пришёл в Гродно! Теперь уж никак не меньше семисот человек валило к замку. Ночь краснела огнём. Синедрион во все глаза разглядывал Богдана Роскаша. Зрелище было взаправду дивным. Под мешковиной хитона топорщился потёртый шляхетский кафтан, за пазухой была меховая шапка (словно кот пригрелся и спал). А на ногах – такие же, как и у всех, мужицкие поршни. Роскаш стоял, горделиво отставив ногу. Довольно могучее пузо – вперёд, грудь напряг, лицо красное, глаза вытаращенные, усы залихватские, свисли до середины груди, щёки чуть отвисшие и такие круглые, словно он их нарочно надул. Непримиримо глядели на синедрион мутно-синие глазки. Рот был брезгливо искривлен – рот задиры и любителя выпить. Для полной картины не хватало только сабли. – Ты кто? – спросил Лотр. – Не слышали, что ли? – брезгливо спросил Богдан. – Я Роскаш Богдан. Белорусский шляхтич. Вот. – Ты сейчас не шляхтич, а подсудимый, – сказал Лотр. – Это вы – один вид, а шляхта была, есть и будет. Оружие вот только я в фургоне оставил, а то не на меня бы вы сейчас оскаливались, а на крышку своего гроба. – Что же ты, шляхта, среди бродяг? – язвительно спросил Лотр. – Сам ты хамло и бродяга, – ответил Роскаш. Лотр еле сдержался: – Хорошо, говори. Роскаш с ещё более ухарским видом подальше отставил ногу. Рассказ Богдана Роскаша. – Мужицкая только морда может не знать, что такое род Роскашей и к какому роду, суёму[77 - Суём – некое подобие клана.] и гербу мы принадлежим. Но я не удивляюсь и великодушно вам прощаю, так как попы в большинстве своём вчерашние мужики и самых главных вещей могут и не знать. Были мы когда-то богатыми, как холеры, но нападение литовцев выбило славный род Роскашей из седла, хотя и не сбило с ног... Фальшивым приказом этого хама, этой кислой овчины, Миндовга, отняли у нас наследие предков, земли, и отдали такому точно кипацу, как и сам Миндовг, некоему безызвестному Квясткгайле. Остались мы на нашей земле гостями и выселились, но чести не утратили. И особенно заелся я с этим ослёнком, с младшим Квясткгайлом, Фаддеем. Мало ему было той чести, что на земле, неправедно принадлежащей ему, сидит бывший хозяин, человек такого рода, как я, – он надумал с меня ещё какую-то «аренду» брать, варвар такой... Ясное дело, не видел он от меня дули с маком и скидельского угощения. В тот день я благородно пахал своё поле. Был в этой вот меховой шапке и, как надлежит дворянину, при мече на боку, при пищали за спиной, при роге для пороха или, как мы говорим, «маке». Оружие должно быть при себе, ибо твоя честь в твоих руках и ещё... каждую минуту кто-нибудь слабый может припасть к ногам твоим, умоляя о рыцарской твоей помощи. Кожа у меня не такая грубая и заскорузлая, как у какого-то там мужика абы у польского или жмойского дворянина, и поэтому я шёл за высокой своею сохою осторожно, чтоб терновник не впился мне в ногу. И тут подъехал на паршивом своём вороном этот хам в магнатском платье, сидевшем на нём, как на корове вышитое седло. И, подъехав, поскольку не умел вести высокую беседу, сразу начал непристойно лезть и приставать с этой своей «арендой». Некоторое время я молчал. Это потому, что худородные сиволапы имеют плохой слух. Скажешь им: «Слава Иисусу», Божьего имени они, спесивые, не услышат. Но зато стоит кому-то в их компании трахнуть – они услышат сразу. Каждому своё. Каждый слышит то, к чему больше привык. Ихние уши приспособлены не для звучания Божьего имени, а для более низких звуков. Уста их забыли, как выговаривается слово «Иисус», а помнят только слова: «Ф-фу, хамство». И вот он ехал рядом со мной и гавкал. А я молчал. До тех пор, покуда он не сказал что-то насчёт того, что пусть он не будет Фаддеем Квясткгайлом, если не заставит меня заплатить. Только тогда, услышав его богомерзкое имя, я изволил ответить и бросил: «Что твоя „аренда“ перед шляхетской честью? Тьфу!». Тогда он начал непристойно похваляться своим захудалым дворянством. И я сказал ему с гордостью: «Тьфу ты, а не шляхта! Вы из лесов жмойских пришли. Вы грамоты не знали, а Роскаши – коренные здешние. Вы на медведицах женились, когда нас князь Всеслав в рыцари милостиво посвятил». «Брешешь. Мы вас завоевали». «Это мы вас завоевали, – говорю. – На чьём языке говоришь, дикарь?». Ему крыть нечем. «Давай, – кричит, – деньги!». А я ему, как солью в глаза, правду: «Вы от Гедимина по пятой боковой младшей линии, а я от Всеслава Полоцкого по второй. Тьфу твоё дворянство перед моим!». «Хам!» – осмелел он. «Дикари вы. С быдлом вы спали в круглых халупах своих. В шкурах ходили вы!». «Мужик!». Тут я, словно пропалывая, выдрал чертополох, святое наше гербовое растение, и сунул его под хвост хамскому коню этого хамского якобы магната. Конь дал свечку, и тот вылетел из седла и шмякнулся всем телом о пашню... И он ещё говорил, что дворянин. Да дворянин ни за что с коня бы не упал – разве что только вдребезги пьяный. Я встал над ним – не шевелится. «Я т-тебе дам „мужик“, – спокойно сказал я. Подумал немного, а потом выпряг коня, чтобы не мучилось животное, поцеловал в храп верного своего боевого друга да и пошёл от пашни к пуще. Перед Лотром стоял очередной из «святого семейства». Тот самый оболтус, игравший в мистерии Христа. Он переминался с ноги на ногу, и половицы стонали под ним. Теперь на нём не было золотистого парика. Свои волосы, грязновато-рыжие в ржавчину, спутались. Лоб низкий. Надбровные дуги тяжелые. Туповатое, но довольно добродушное лицо – признак флегмы. – А ты? – спросил Лотр. – Эва... Я? – отозвался, будто удивившись, телепень. – Эва... ты, – сказал кардинал. – Акила Киёвый, – молвил человек. – Рассказывай, – распорядился Болванович. Телепень шлёпал губами, как мень[78 - Мень – налим. (Примеч. перев.).]. Рассказ Акилы Киёвого. – Эва... А я что? Я лесоруб... Пристал к ним, чтоб его... лесоруб я... Домишко имел... этакий... Чуть, может, больше... ну... чем дупло... Из дома... как же оно... согнали... Лес стал заповедным... королевским... Ну и потом, я на сборщика податей случайно дуб уронил. Срубленный. И не сказать, чтобы большой был дуб. Так, лет на семьдесят. Да, видно, попал по голому месту. – Ничего себе, – сказал Лотр. – Эва... А чего «ничего»? На меня однажды столетний упал. И ничего. Временами только... как же его... эва... в ушах стреляет. – М-м, – в отчаянии замычал Босяцкий. – Клянусь Матерью Божьей и святым Михаилом, – впадая вдруг в припадок гнева, выпалил Пархвер, – вот кого просто и Бог не позволит оставить без костра. Его жир один стоит больше, чем вся его достойная жалости жизнь. – Эва... А чего моя... эта... жизнь... Она мне – ничего. И тут вдруг вскипел Богдан: – Ты... Хамуйло... Какой же ты хорь!.. Я начинаю седеть, ты, щенок, и ещё ни разу никого не попрекнул жизнью. Мы умрём. Но ты, вот так укоряя людей самым дорогим, что им дадено, умрёшь раньше. А если доживёшь до моих лет и не получишь плахи в затылок или стрелы в тельбух[79 - Тельбух – брюхо. (Примеч. перев.).], значит, белорусы стали быдлом и их высокой пробы храбрость умерла. Роскаш был таким страшным, что, боясь проклятия осуждённого, в которое тогда верили значительно больше, чем сейчас, судьи замолкли, и даже Пархвер утишил свой гнев. – Хорошо, – примирительно произнес Лотр. – Ну а ты... следующий? Следующий, человечек лет под сорок, горбоносый, с жадным ртом в сетке крупных жёстких морщин, с серыми, одновременно фанатичными и сварливыми глазами, вдруг вскричал каким-то бессмысленнострастным голосом: – А что следующий? Что следующий?! – Глаза его бегали. – Ну, ты что? – спросил Босяцкий. – Может, хоть ты честный человек? – Чего честный?! Зачем?! Среди таких людей да честный?! Я не честный, я – мытарь! Мытарь я! Мытарь!.. Даниил Кадушкевич моё прозвище. Братчик улыбнулся. – Чего же ты из мытарей ушёл? – в медвежьих глазах Болвановича промелькнул интерес. – Работа почётная... Хорошая... Сам апостол Матфей был мытарем. Рассказ Даниила Кадушкевича. – А что Матфей?! Что Матфей?! Ему, старой перечнице, хорошо было. Его Бог к себе приблизил. Он чудеса видел. А я даже зверя Какадрила только в гишпанской книжке смотрел. И монаха морского не видел. Почему из мытарей ушёл? А потому. Надоело всё. Утром встанешь, помоешься, подъешь. А что за еда? А дерьмо у нас еда. Предки тура ели – а тебе хотя бы турье копыто. Земля оскудела. Чудес мало. А что?! Неправда?! Захочет человек разносол скушать, обычное, скажем, зубровое вымя, чего деды и едой не считали, а ему тащат каждый день медвежью ляжку или чёрного аиста. А он мне надоел, как гнилая рыба... А потом идёшь сбор собирать, возы прощупывать, чтоб не везли недозволенного. А что они там везут? Разве что водку?! Нет такого, чтобы что-то такое, ну этакое... Чтобы глаза на лоб полезли. Ну, хоть бы какого-то единорога... А потом домой да домой, да снова есть, да ужинать, да к жене под бок. Хоть бы жена какая-то... такая... Так нет – баба... была бы ж это она мавританка, или... русалка, что ли, или, на худой конец, турецкая княгиня. Надоело мне всё. Есть надоело, сборы надоели, жена надоела. В других краях чудеса происходят, кометы каждый день, земля через ночь трясётся, в небе там разные знаки. А у нас разве что змеи в Лепельском озере посдыхали, так я и тех не видал... Бросил я всё. Вздор всё, чепуха! Чуда бы мне, чуда – нету чуда. Я, может, вообще пророком быть хотел, а мне – мытарем. А что?! Тьфу, вот что. Лотр пожал плечами. Показал на лысого Мирона Жернокрута: – Ну, долго не будем тут языком чесать. Ужинать пора. А про тебя я и так всё знаю. Были вы комедиантами. Выгнали тебя за бездарность. Ты ушёл, а поскольку все спали, так ты и фургон с одеждой и прочим с собой прихватил. Лысый Жернокрут поджал губы. Вокруг них собралось множество морщинок, и рот стал напоминать завязку калиты. Такие рты бывают только у въедливых и скупых до крайности людей. – Ка-ак за бездарность?! – спросил Мирон, и голос его заскрипел, словно кто-то и взаправду начал крутить жернова. – Меня?! За бездарность?! Брови его полезли на лоб, в глазах появился гнев. Завязка калиты развязалась, показав жёлтые редкие зубы. Лицо стало похожим на бездарно изготовленную трагическую маску. Он засмеялся, и этот смех вначале скрипел жерновами, а потом перешёл в скорбное «ха-ха-ха». – Да я!.. Да они... Сами вы бездари. Вот, смотрите! – Мирон встал в позу. Доколе будешь... Снова нестерпимо заскрипели жернова. Точнее, старый ветряк. Ведь лицедей не только скрипел, но ещё и бешено размахивал руками в воздухе. Доколе будешь, Савл, Исусов дом терзать, Мужей в стенанья... э-э-э... тянуть И в тюрьму сажать?! – Хватит! – заголосил Лотр. – Хватит, хватит, хватит! Это был крик скорее отчаяния, чем гнева. – Видите? И вы не выдержали, ваше преосвященство, – удовлетворённо сказал Мирон. – Талант потому что. А вы говорите: бездарь. – Следующий! – разъярённо и почти обморочно закричал Лотр. – За одно это с вас со всех головы поснимать надо. Верзила, длиной с ангельскую милю, сделал шаг вперёд и гукнул. Осовелые глаза; пострижен по-бурсацки, в длинной, до пят, бурсацкой свитке под хитоном и, удивительно, с мордой мамкиного сынка, несмотря на возраст. Нос унылый, кутёжный. – Jacobus sum, – сказал он. – Якуб Шалфейчик аз. Был бы дьяконом, да только теперь уже не помню, то ли меня из бурсы выперли, то ли из дьяконов уже расстригли... Память моя, вследствие болезни моей, а значит, по воле Бога – tabula rasa, чистая доска... Ик... Suum cuique, каждому своё. Одни пьют и блуждают в закоулках. Другие носят красные мантии. – Ты завтра утром получишь красную мантию, – пообещал Пархвер. – Яркую мантию. – Роlli се verso[80 - Опустив вниз большой палец (лат.). Это означает: «Добей его».], – изрек верзила. – Прохвост ты, – поморщился Лотр. – Бродяга ты, а не дьякон. – Не верите? Так вот... Ангела вопияша благодатней: «Чистая Дева, радуйся!». Голос был страшным, медвежьим, звероподобным. Он бил по голове и словно вставил в уши сотни скобок. Гасли свечи. Дрожала и дёргалась слюда в окнах. – «И паки реку-у!!!». Якуб встал на цыпочки, налился кровью. Кто-то невидимый начал листать сразу все книги на судейском столе. – Хватит. По-моему, это не «ангел вопияша», а подземный дух ропщет, – подвел итог Босяцкий. – Следующий! Следующий вышел вперёд. В его хитоне было, пожалуй, больше дыр, чем в хитонах всех остальных. Шевелились в широких рваных рукавах ловкие, словно совсем бескостные, длинные пальцы рук. Капюшон его хитона был похож на монашеский, широкий, в складках, и в этом капюшоне, как в глубокой миске, лежала правильно-круглая голова с жидкими, в несколько кудрявых волос, усами. Эта голова была на удивление спесивой, с быстрыми живыми глазами, с такой большой верхней губой, словно человек постоянно держал под нею собственный язык. Это, однако, было не так: язык этот болтался и трещал, как хотел. – Смотрите, – шепнул Лотр. – Говорящая голова. Босяцкий усмехнулся: – Усекновение головы святого Яна, прости, Боже, мне грешному. – Судите вы нас не как судьи израильские. Неправедно судите. А сами не слыхали, кто такой Ян Каток. – И он ударил себя щепотью в грудь. – Утучняете себя, будто свиньи непотребные, а не знаете, что и храм Божий не так для души спасителен, как я. Он полез в карман и достал оттуда голубя. Громко прошептал ему «на ухо»: – Лети к Пану Богу. Скажи: фокусника самой Матки Боской судят. Подбросил голубя, тот вылетел в окно. Каток ждал. Потом откуда-то, казалось – из его зада, зазвучали струны арфы. Фокусник словно прислушивался к ним: – А? А? Говоришь, не за то, что надо, судят? Правильно, не за то. Говоришь, отмечу тебя добродетелью? Отметь, отметь. У Корнилы, а потом и у всех полезли на лоб глаза: прямо из лба у Яна Катка вырос и потянулся вверх розовый куст, источавший сияние и аромат. – М-м-м-а, – зажмурился Жаба. – И ещё жажду роскоши Твоей... Вокруг бандитской морды запылал звёздный нимб. Каток сложил руки на груди и зажмурил глаза. И тут вспыхнул хохот. Фокусник оглянулся и плюнул. В его тонкой механике что-то не так сработало. У Яна Катка вырос большой и сияющий павлиний хвост. – Тьфу! Ошибочка получилась. – А говорил же я... Пи... пить не надо было. – И, наконец, ты, последний, – сказал цыганистому кардинал. – И скорее. Первая стража уже кончается. – Пане Боже, – вздохнул Лявон. – То-то, гляжу, я прямо разъярился, так есть хочу. – Нако-ормят вас, – иронично сказал Лотр. – Навсегда накормят. Ну, говори. Весёлый чёрный человек явно плутовал, даже глазами. – Я Михал Ильяш. Мастер на все руки. Рот его улыбался губами, зубами, мышцами щёк. Дрожали, как от затаённого смеха, брови. Рассказ Михала Ильяша. – Сначала я... гм... торговал конями... У меня бабка цыганка. Королева страны Цыгании. Тут уж ничего не поделаешь. Против крови не попрёшь. Так предначертано, и это ещё Иоанн Богослов сказал, когда всю их апостольскую шайку обвинили в конокрадстве. – Неправда, – сказал Комар. – Какое ещё там конокрадство? Их не за то... – Хе! А как они белого осла добыли? Бог им сказал, а они пошли брать, а хозяева спросили, зачем им осёл... А те взяли. Ну так конь осёл или нет? Конь. Что же вам ещё нужно? Жаль только, что так медленно добреет человек. Тогда Пану Богу нашему за это несколько колов загнали. Теперь бедному цыгану загоняют один, но так, что это не легче, и никакого улучшения я здесь не вижу. Но дед мой и мать с отцом были здешними... Бросил я это занятие. Вредное оно слишком. Пошёл профессором в академию. – Хорошо же ты их, видать, учил, – сказал Босяцкий. – А чего? Студенты у меня были смышлёные, догадливые. Как, скажем, вы. Привыкали к учёбе своей лучше, чем пан нунций к латыни. Бывало, придёт такой дикий – ужас, а там, глядишь, и ничего. И вот однажды стою я на академическом дворе с возлюбленным своим студентом, Михасем, да учу его: «Так, братец. А ну, повторение. Оно, братец, матер студиорум. А ну, дьяконскую великоденную службу... Да так, понимаешь, чтоб понятно было, что пьян». – Глупости говорит, – фыркнул Комар. – Пьянству никакого дьякона учить не надо. Это у них в крови. – Михась лапы сцепил, да как рыкнет. – Постой, какие лапы? – обалдело спросил Лотр. – Так я же, батя, в какой академии преподавал? Я в Сморгоньской. Я медведей учил. И такой этот Михась был смышлёный, такой здоровенный! После великоденной службы я ему и говорю: «Так. А ну, покажи, как наши господа к себе добро гребут!». Он и тут всё знает. Сел на опилки с песком и начал их к себе лапами грести. Озверело гребёт. Этот самый песок с опилками меня и подвёл. Приглушил конские шаги. Спрашиваю это я, а за моей спиной стоят три всадника. И главный у них – пан гетман Огинский. «Э-эх, говорю, Михась. Ты сильней, веселей греби. Панского размаха у тебя нет». Михась лапами сильнее замахал. И тут меня сзади – кнутом меж ушей. И увидел я в одну минуту и Частогов, и Матерь Остробрамскую, и все, сколько их ни есть, церкви и мечети. Потому что цыгане были всегда той веры, что в деревне, возле какой стоит табор. «Пан гетман! – кричу, – пан... Михал! Михал! А ну покажи, какой пан Огинский смелый, и красивый, и храбрый на войне». Тут оно и стряслось. От множества наук медведь одурел. То ли он спутал с бабой, которую муж с другим застал, то ли слишком был разумным, только схватился он за живот и заревел. А потом стал стонать и кататься по песку. Гетман – за меч. И было бы тут два Ильяша, да только я... увидел... показываю рукой: «Батюшки, глядите!». На лице Ильяша был такой невыносимый ужас, что весь синедрион, сжавшись, посмотрел туда, куда он показывал. В следующий миг все услышали, как Корнила тихо сказал: «Э-э, врёшь...». Все снова повернулись. Сотник стоял у дверей и держал Ильяша за шиворот. – Да не убегаю я. Это я просто хотел вам показать, как тогда убежал. Они все оглянулись, а я прыгнул через плетень и бросился бежать, как никогда ни разу не бегал. Они за мной. Я от них. Лесом. К Вилии. Прыгнул я с крутизны к реке и покатился. И тут увидел лодку, а в ней двенадцать человек. «Братцы, спасите!». ...Всадники выскочили на крутояр... Но лодку с нами уже закружила, понесла сестричка Вилия. После минуты молчания Лотр тихо сказал: – Что ж. Самозванство, попытка выдать себя Бог знает за кого. Твоя, Братчик, еретическая доброта к иноземцам, твои сомнения в вере... И то, что ты вместе с иудеем начальников в народе злословил и откупщиков осуждал. – И то, что совы летали над головой, – сказал Босяцкий. – И моча, которой зубы полоскал. – И то, что подбили четверых крепостных бежать от пана и призывали Библию и Евангелие самим, без попа, читать, – сказал Болванович. – И то, что попортили панское имущество, – сказал Жаба. – И позорили покойного короля, лживо подтверждая обман. – И говорили ересь про щуку, – сказал Комар. – И устами этого шляхтича оскорбляли магнатов и суд, называя их хамами. – За дуб, упавший на сборщика, – сказал Лотр. – За то, что знаков ожидали небесных в то время, когда их самих ожидала служба мытаря, – сказал Болванович. – За богохульство и опоганивание мерзкими фокусами имени Божьего и то, что арфы Небесного Иерусалима играли у него в неположенном месте, – сказал Босяцкий. – И за оскорбление гетмана... По всем грехам вашим одно вам наказание. Сообщники опускали головы всё ниже и ниже. Всё было ясно. – Смерть, – сказал Лотр. – Казнь. Завтра. На рассвете. Глава 10 ХРИСТОС ПРИШЁЛ В ГРОДНО И великий страх объял всю церковь.     Деяния святых Апостолов, 5:11. И тогда сэр Хуг и его капеллан. Услышав, что латники в двери бьют. Сговорились на великий обман — Не для Бога, а в славу свою.     Старинная баллада. В море огня валила к Замковой горе гурьба. Щетинилась ножами, косами, серпами, старыми ружьями, кольями. Пустели по дороге дома, цеховые здания. Выползали из землянок, похожих на норы, нищие с сухими листьями и соломой в волосах и острыми посохами в руках. Плясало над головами море огня. – Христос пришёл в Гродно! – Богатые Христа убивают! Как широкая река в теснину, толпа хлынула на мост. Стража не ожидала нападения такого количества народа и поспешно бросилась в замок. Спасаться. Словно острая челюсть, упала за стражниками решётка. Нападающие стали пускать сквозь неё стрелы, но за решёткой уже начали медленно смыкаться тяжёлые, окованные бронзовой чешуёй, двухсотпудовые половинки ворот. Ещё через минуту, отсекая привратную решётку, глухо – на живое – хлопнулись сверху цельные ворота – заслон. Зенону сорвало кожу с плеча. Из-под нижнего края заслона текли стоны и умолкали, по мере того как заслон опускался под собственным весом. – Бревно! – немо крикнул мужик. – Бревно, бревно сюда! И оно появилось. Чьи-то руки подсунули его под нижний срез заслона, остановили медленный спуск. Кое-как, подложив ещё пару брёвен, удалось вытащить человек шесть, наполовину мёртвых, наполовину искалеченных. Только тут Зенон понял, откуда брёвна. Мещане и ремесленники разнесли по брёвнышку предмостную сторожевую будку. Тащили брёвна на мост. И тут середина моста – с запозданием – начала было подниматься. Скрипели в воротной башне вороты, лязгали цепи. Но стража взялась за дело поздно. Под массой стоявших на мосту людей подъёмная часть его только вздыхала: чуть приподнималась и падала на место под аккомпанемент глухого «р-р-р» в башне. Это коловороты, не в силах удержать такую тяжесть, спускали с себя цепи. Несколько человек упало в ров. Остальные, по приказу мастера на все руки Гиава Турая, положили несколько брёвен поперёк моста и вбили их концами в склоны рва. Теперь мост было невозможно поднять. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=137819) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Шалберский – жульнический. (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, – примеч. авт.). 2 Ратман – советник. 3 Адвокат дьявола – участник обряда инквизиции. 4 Лотровский – плутовской, мошеннический. 5 Любка – Любек. 6 Стекольня – Стокгольм. 7 Матерь моря – компас. 8 Звёздный Кол – Полярная звезда. 9 Фока – тюлень. 10 Правлено кем-то: «попов». 11 Правлено: «православных». 12 Правлено: «митрополита Болвановича». 13 Канон – пушка. 14 Около двухсот семидесяти километров. 15 Корд – короткий меч. 16 Кужель – холстина. (Примеч. перев.). 17 Ялман – сабля, расширенная и иногда утяжелённая на конце. 18 Войт – староста. (Примеч. перев.). 19 Почетный доктор. 20 Великий Томас – Торквемада. 21 Панацея – шарлатанское средство от всех бед. 22 Сифонофора – свободноплавающие морские животные типа кишечнополостных. Живут неразрывными колониями до 20 метров длиной. Хищники. Ловят добычу и съедают её всей колонией. 23 Перевод Н. М. Любимова. 24 Свепет – пчелиный рой. 25 Иезекииль – библейский пророк. 26 Трёхкупольная Анна и Каложа – церкви в Гродно. 27 Неф (или корабль) – вытянутая в длину прямоугольная часть здания. 28 Произошел в 1405 г. 29 Нервюры – выпуклые арки, каркас свода. 30 Фискал – обвинитель. 31 Новый иезуитский костёл действительно был закончен только около середины XVII в. 32 «Молот ведьм» – изуверская средневековая книга о колдовстве и средствах, которыми рекомендуется добывать у ведьм признание. 33 Глас народа – глас [Божий] (лат.). 34 Арбитр элегантности (лат.). 35 Нард – восточное благовоние. 36 Штукатуров. 37 Каменщиков. 38 Суконная. 39 Клевец – остроконечный молоток для насечки жерновов. 40 Купа– долг. 41 Диссидент – христианин, не принадлежащий к Римско-католической церкви. 42 Кипац – давнее пренебрежительное прозвище мужиков; кулак, скупая, тёмная деревенщина. 43 Ларник – архивариус, нотариус, иногда – секретарь. 44 Баниция – изгнание. 45 Отрежу голову. 46 Швагер – шурин. (Примеч. перев.). 47 Миланского. Бона Сфорца. 48 Чашники – правое, предательское крыло гуситов. 49 Немного позже эта самая подмётная еретическая книга с некоторыми исправлениями была в Гродно напечатана. 50 Так иди же, грешная душа... (лат.). 51 Из глубины ада... (лат.). 52 Сиамская порода. 53 Стригольничество – ересь, распространённая в Новгороде и Пскове в XIV-XV вв. Стригольники восставали против права духовенства и монахов на землю, против их распущенности. Отрицали поборы на церковные нужды. Утверждали, что отправлять культ можно и без попов. Ересь была жестоко задушена. 54 Шатный – тот, кто распоряжается одеянием. 55 Матерки – войлочные шапки, носимые простолюдинами. (Примеч. перев.). 56 Гизавра – подобие бердыша. 57 Оставь надежду [всяк сюда входящий] (ит.). 58 Волчий Хвост – воевода, обращавший в христианство радимичей и кривичей. В погоне за этой благой целью почти целиком вырезал Мстислав, жители которого с того времени – «недорезки». 59 «Великая Чипанга» – так Марко Поло называл Японию. 60 Так иди же... (лат.). 61 Каким образом неграмотный палач первой половины XVI в. мог предвидеть появление, скажем, пана Канелапуса, поэта, философа, академика и теоретика убийства, а также подобных ему – тайна сия велика есть! Понятно, всё от Бога, и некоторые люди благодаря Ему имеют дар предвидения. 62 «Ликуй, король Юпитер...» (лат.) – начало застольной студенческой песни, богохульной и непристойной по смыслу. 63 Чуэты – потомки крещеных евреев в Испании. 64 Культ Матери Божьей привился особенно легко, так как она отождествлялась с богиней плодородия, «большой бабой» Циотой. 65 Иберы – кельтское племя, населявшее в римские времена Испанию. 66 Дед – в просторечии вошь. (Примеч. перев.). 67 Институт откупщиков был одной из причин восстания Василия Ващилы. 68 Вся история древности и Средних веков если и знала увлечение природой, то только физическое. Описывать природу на бумаге либо на словах считалось делом подозрительным, никчемным и пустым. То ли слишком много было этой самой враждебной природы, то ли не хватало мозгов и эстетического чувства, то ли не доросли еще люди, но на протяжении двадцати семи столетий европейской литературы мы не встретим в ней хотя бы столько пейзажей, сколько их, скажем, в «Войне и мире». Просто не считали нужным, как и творцы чересчур современных романов. 69 На самом деле клады над Бездонным озером – уникальный древнеславянский могильник V-IX вв. Подобного ему, пожалуй, нет. Не курганы, а острые каменные пирамиды. Свидетельство высокой культуры. И ещё свидетельство человечности, того, что и в те времена люди любили родителей и не хотели для них посмертного забвения. 70 Конавка – кружка, горшок. (Примеч. перев.). 71 Король пьяниц (лат.). Иначе говоря, распорядитель попоек. 72 Бовдур – придурок. [Примеч. перев.). 73 Стебло – большой лоток из липы, на который укладывают сеть. 74 Невеста – Вега. 75 Бета и гамма созвездия Лиры. 76 Дельта Лиры. 77 Суём – некое подобие клана. 78 Мень – налим. (Примеч. перев.). 79 Тельбух – брюхо. (Примеч. перев.). 80 Опустив вниз большой палец (лат.). Это означает: «Добей его».