Мор. (Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе) Ахто Леви Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе Автор – человек интересной и необычной судьбы, прошедший гитлерюгенд и 15 лет сталинских лагерей. Многое, хотя и не всё, в его книгах автобиографично. Ахто Леви; Мор Ахто Леви (Леви Ахтович Липпу) МОР Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Однажды, очень давно, в малолюдном сибирском краю, красивым солнечным утром из деревни вышел молодой человек с собакой. Окружающая деревню природа, освещенная золотисто-фиолетовыми лучами восходящего солнца очаровывала первобытно-сказочной красотой. Молодому человеку могло быть от роду лет шестнадцать, он обладал странной наружностью, то есть странным было лицо: слева – коварное, жесткое, с грубыми чертами, искажавшими облик; стоило ему повернуться, оно неузнаваемо менялось, становясь тонким, даже нежным, даже благородным. Собака выглядела… как собака. Низкорослая, с красивой пушистой ярко-желтой шерстью, дворняжка. Парень и собака направились в сторону кладбища за деревней, – старый крестьянин просил далеко не ходить, чтобы ему потом проще отыскать это место; парень с собакой о чем-то дружески «беседовали», если допустить, что собака разбиралась в шутках, отпускаемых молодым человеком в ее адрес. Собака отвечала доступным ей образом: то и дело подбегала, стремясь лизнуть его руку, держащую моток толстой веревки. Поляна, куда они вышли, считалась пастбищем просто потому, что иная хозяйка любила тут коротать свободные часы со своей коровушкой, сидеть на поваленном дереве, вязать, любоваться низенькими, редко растущими, живописными сосенками, вдыхая запахи смолы и грибов. В то раннее утро на поляне никого не было, сентябрьское солнце отражалось алмазным сиянием на мириадах капелек росы, украшавших листья подорожника. Вызванная великолепием начинающегося дня резвость желтой пушистой собаки не могла скрыть ее старость. Да, действительно, человек был очень молод, собака же очень стара. Уже далеко отошли они от ветхих деревенских построек – по ним можно было с легкостью определить, что иным богатством, кроме божественной природы, их жители не обладали. Окинув коротким взглядом поляну, молодой человек направился к невысокой сосне, раскинувшей длинные крепкие ветви. Собака, старавшаяся то так, то этак достать языком его руку, весело подпрыгивала, не отставала, ей явно нравился начинающийся день. Когда парень, соорудив на одном конце веревки петлю, стал надевать ее на шею собаке, она, радостно повизгивая, сама торопливо просунула в нее голову. Перекинув один конец веревки через длинную ветку, парень сильно потянул за другой – собака повисла, захрипела. Парень сообразил, что неправильно выбрал позицию: собака оказалась между ним и деревом. Невозможно было привязать конец веревки к стволу иначе, как опустить собаку на землю, а это продлило бы мучения животного. Он решил дождаться конца в том положении, в каком оказался. Собака хрипела и у нее получалось что-то даже наподобие крика. Она закрутила веревку, обдала парня брызнувшей из нее мочой и тут же опорожнилась. Парень с отвращением плюнул, упомянув при этом черта. Вскоре собака затихла, как-то очень прямо вытянулась, хвост повис палкой, шерсть как-то еще больше распушилась, солнечные блики весело высветили ее желтую окраску и неестественно красный, высунувшийся из оскаленной пасти, фиолетовый язык. Обойдя застывшее животное, парень привязал конец веревки к стволу. Осталось вернуться в деревню, сказать старику, что дело сделано, что он может теперь пойти за веревкой, заодно и собаку где-нибудь закопать, конечно же сняв с нее шкуру. Отойдя немного, молодой человек оглянулся на поляну и, быть может, впервые увидел ее удивительную красоту. Ему открылась радость красок от растений, леса, пожухших листьев в солнечной позолоте. Он невольно подумал, что для таких дел, пожалуй, надо выбирать менее красивое место, да и ненастной погоды дождаться. Затем он удалился размеренным шагом. В общем-то он был доволен собой: помог бедным старым людям избавиться от лишнего едока. Глава первая 1 В детстве его звали Валентином. Прозвище Скиталец потом заменило ему имя и фамилию. Если бы в этом огромном Институте промывания мозгов, если бы в этом Университете всех мировых знаний, в котором ему суждено было завершить образование, если бы здесь соответствующие педагогические силы во имя соблюдения местных порядков время от времени и даже регулярно не напоминали ему о них, он наверняка бы запомнил о себе лишь то, что он Скиталец, сокращенно Скит. Обычно прозвище достается в университетской (тюремной) жизни от однокурсников по тем или иным соображениям. Ему же кличка досталась от собственной матери: уже с раннего детства, когда он еще не ходил в школу, он обожал уходить в мир, пускаться в «плавание» в мировом океане. «Плавал» пока неподалеку. Его разыскивали родители, приводили домой чужие люди, нередко милиция. Оттого мама все чаще стала обращаться к нему: «Где наш скиталец?» – «Чем ты, бродяга, занят?». Очевидно, слово «бродяга» ей не очень нравилось, «скиталец» более благозвучно. И улица эту кличку тоже охотно признала. Так он стал тем, кем являлся по природе своей. Его самостоятельные вылазки начались, как он сам рассказывал, в 1926 году, когда не стало отца: попал в автомобильную катастрофу. Отца он плохо помнил. Знал, что был он переписчиком нот. Остались мать и две старшие сестры. Кому как, но ему это бабское общество порядком осточертело. Заходил в их дом в Марьиной Роще в те дни старый большевик, друг отца, но искал тут явно не мужское общество. Мать звали Тоней, работала она буфетчицей в кинотеатре «Труд», что был рядом с Минаевским рынком. От старого большевика польза была: он выхлопотал в столовой завода «Большевик» бесплатное питание для детей. Скитания юного Валентина не выходили далеко за пределы своего района, который являлся для него, и не только для него, целым миром. Этот район считался своим, как-то особенно своим для многих других бродяг, и жил своими обычаями, в некотором роде даже в подчинении особых законов. Когда ему исполнилось восемь лет, его определили в школу. Рассказывая об этом периоде своей жизни, он не распространялся о сопливой девчонке по имени Варя. Наверное, не имело смысла ее описывать, потому что в первом классе все девчонки сопливы – это знают все настоящие ребята. Конечно, родись Скиталец где-нибудь в другом районе или даже городе и окажись он затем в Марьиной Роще, многое здесь могло бы показаться ему странным, даже жестоким. Теперь же рощинскому мальчишке не было удивительно, что жили здесь воры, которые не скрывали своего социального статуса, говорили об этом открыто и даже как бы с такой же гордостью, как передовики производства на заводе «Большевик», чьи портреты выставлялись у ворот на доске почета. Воры жили в старых деревянных двухэтажных домах, настолько старых, что поговаривали, будто они стоят здесь еще со времен Петра Первого. Во всяком случае Скит пытался было выяснить, был ли при Петре Первом и тот дом, на первом этаже которого жил и он с мамой и сестрами. Никто ему о том сказать не мог. Его товарищ Николай, года на два постарше, объяснил, что кроме Петра Ханадея, взрослого вора, никто этого не знает, что его и надо бы спросить, но Ханадей постоянно в тюрьме или у «хозяина», потому что воры, мол, не должны все время жить в Марьиной Роще, а время от времени находиться у «хозяина». Кто такой этот «хозяин» – в те годы Скит не понимал. И непонятно, почему Петра звали Ханадей. Колька растолковал: – Хана… Это ты понимаешь? Когда хана, тогда хреново, понимаешь? Так вот, если кто-то не поладит с Петром, ему хана. Он из воров вор. Понял? Николай в школу не ходил, он много завлекательного рассказывал о своей жизни: как ворует на базарах, как ночует с ворами на кладбище; он мог пользоваться и ночлежным домом, но туда часто заходит милиция, бывали облавы, проверяли документы, у кого же их не оказывалось, тех забирали, несовершеннолетних тоже, выстраивали в строй и приводили в «мелодию», по утрам же развозили по исправительным домам для малолеток, чтобы они обучались там производственным специальностям. Скит ходил в школу. Здесь ему толковали, что недавно, всего лишь десятилетие назад, в России совершилась революция, что раньше был царь, а теперь его нет, что раньше были бароны, князья и помещики, а теперь их не стало, что там, где раньше был царь, там теперь товарищ Сталин, а там, где раньше правили помещики, там теперь председатели, только не такие, как в городе, потому что председатели в городе – это одно, а в колхозе – совершенно другое. И объяснили, что раньше правили плохие, тогда везде была несправедливость и не было никакой свободы, а теперь везде свобода, все могут жить и учиться, чтобы не стать такими, какими люди были раньше, чтобы, одним словом, стать другими, новыми, потому что со старыми людьми председателям невозможно наладить хорошую жизнь для всех, а чтобы все-таки наладить, нужны новые люди. Скиталец рассудил, что лично он не может быть старым, поскольку он не так давно родился. Сам же процесс становления новым его раздражал: вся эта возня с пионерскими галстуками – в Роще прямо-таки стыдно было на улице показаться, с маршами в колоннах… Спрашивается, где же свобода, ведь сказано было, что все могут жить свободно, как хотят, а Скит не хотел быть пионером, он жаждал свободы. Лучше всего жить, как Николай, чей отец тоже был вор, а матери у него не было. Внешкольные увлечения ограничивались пока чердаками, погребами. Иногда случалось заблудиться в чужие комнаты. Его товарищами были Николай, Хвастун Мишка и Крот. Крот ему не нравился, был задирист и глуповат и другим пацанам он тоже не нравился. Но его терпели, пока не было причины от него отделаться. Сами того не осознавая, ребята старались жить по правилам взрослых воров. Случалось, с ними лазал еще Матюха – долговязый решительный парень, тоже на два-три года старше Скита. Матюха относился к Скиту снисходительно: он уже бывал в деле со взрослыми. Скитальцу и Матюха не нравился: что-то трусоватое угадывалось в характере этого костлявого подростка. Скит все больше и больше отдавался зову улицы, и Тоня напрасно тратила энергию, чтобы убедить сына учиться. Он, в свою очередь, убеждал ее, что еще немножко и он сможет устроиться даже на завод, одним словом, хочет стать рабочим, а рабочему зачем образование? Клялся, что будет помогать ей, что, может, наконец, если уж ей так хочется, заниматься в вечерней школе, многие так делают. Поверила ли она ему – не поверила, наверное, хотелось верить. Скиталец же вырвался, можно считать, на волю. Был он в школе тогда уже в третьем классе, значит было это в 1931 году, когда Враль еще только радовался первому глотку свежего воздуха: родился. Однажды Скит поинтересовался у друга Николая, были ли воры при Петре Первом? – Воры были всегда, даже еще раньше. Ты знаешь про Адама? Самый первый человек на земле тоже был вором, – объяснил Николай. – А Жора-грузин недавно говорил, что Адам был грузином… – Это неважно, – решил Колька, – нация тут при чем? Пусть грузин, но все равно вор. – Если Адам был самый первый человек, – сомневался Скит, – у кого же он тогда стибрил? – Да у Господа Бога и спер. Бог объявил Адаму и его бабе: ничего не трогать в моем саду, а они какой-то плод стибрили и спалились (попались – жарг.)[1 - Здесь и далее – прим. автора]. Однажды шатался Скит по Марьинскому рынку около одной из палаток, где торговали всякого вида одеждой и обувью. Скит накнокал (высмотрел – жарг.) торговку в белом фартуке с корзиной, в ней булочки, пирожки, а в кармане ее фартука он увидел деньги. Скиталец нуждался в них, чтобы быть не хуже Николая, чтобы сделать заявку на свое будущее. Кроме того, у него уже возникали естественные интересы, которые всегда были у каждого вора в те времена: одеться получше, да и поесть что-нибудь вкусненькое. Торговка, поставив корзину, выбирала себе обувь: подошли еще женщина с мужчиной и отвлекли внимание продавца. Скит этим воспользовался, забрал деньги из кармана торговки и бросился бежать в направлении Лазаревского кладбища. Здесь круглосуточно вращался разный сброд любого возраста, и воры здесь были всех специальностей. Околачивались и те, кто не имел никакого отношения к воровской жизни: пьяницы, голубятники, зеваки, желающие поживиться за счет воров, картежники и, конечно же, барыги, ищущие что бы перепродать. Немало скрывалось здесь и побегушников из тюрем. На одной из могил расселись два молодых человека, карманники: Оловянный и Шкет. Скит с ними уже как-то встречался. Обратив внимание на растерявшегося мальчишку, воры окликнули его: – Эй, мальчик, поди сюда! Скиталец нерешительно подошел. – Садись. Откуда ты? – С Межавого, – ответил осмелевший Скит. – У тебя что, родных нет? – Почему же… – Скиталец рассказывает о себе. – А сейчас где живешь? Молодые люди, им по двадцать, с интересом разглядывают Скита. – На Миусском кладбище, – ответил Скит. – Выпить хочешь? Скиталец хочет есть, но знает, если воры предлагают, значит, надо соглашаться, он ведь никто в сравнении с ними; они – люди! Ему налили полстакана пшеничной, и он залпом выпил. – Закусывай! – Оловянный предлагает ветчину. Воры решают взять мальчишку к себе. Они собираются приодеть его. Захмелевший Скит признается, что у него есть собственные деньги, украденные у торговки, и рассказывает, как было дело. Воры смеются, хвалят, говорят, что ему пора спать: водка сильно разобрала его. В кладбищенском заборе в сторону Трифоновской улицы был сделан проход, метрах в двадцати от него построен небольшой шалаш из веток, сверху шалаш покрыт толем, внутри застланы старые половики, старые пальто, даже ватное одеяло имеется и подушки. Сюда-то и привели воры Скита. Проснувшись наутро, солнце уже стояло высоко, но еще ощущалась утренняя свежесть. Птицы неугомонно щебетали, создавая у Скита ощущение сказочности. Рядом спали воры, но когда Скит зашевелился, они проснулись. – Сейчас махнем на Сухаревку, купим тебе что-нибудь из одежды, – объявил Оловянный, – а сначала в чайную, позавтракаем. Через проход на Трифоновку, недалеко водокачка, умылись; затем на трамвай и на Палиху в закусочную, заказали яичницу с салом, водки. Официант, увидев с ворами несовершеннолетнего, не хотел подавать водку, Оловянному с трудом удалось уговорить его. Воры, конечно, и Скиту предложили, но он теперь отказался, организм не принимал. Потом наняли извозчика и поехали на Сухаревский рынок, по дороге договорились, что сегодня работать не будут, а только отдыхать на кладбище, пока деньги есть. На Сухаревском в палатке приобрели Скиту серый костюм в елочку, из обуви на его ногу подошли только сандалии, в одной из палаток отыскали кепку. В подвальном туалете Скит переоделся и показалось, будто он как-то изменился. Старое тряпье оставили в туалете. Сели в трамвай и поехали на Цветной бульвар. Здесь Шкет и Оловянный исчезли в магазине, чтобы запастись пшеничной водкой, ветчиной, банками осетрины в томате, двумя фунтами ситного. Купили газеты, чтобы завернуть продукты, затем опять на трамвай и уже через Марьинский рынок пришли на кладбище, расположились на одной из могил. Не успели воры выпить, подошли двое, карманники: Лиса Блондин и Митя Тарзан. Поздоровались, попросили разрешения сесть. У них с собой свои запасы, примерно такого же ассортимента. – Откуда малыш? – поинтересовался Тарзан. – С Рощи, с Межавого, неплохой мальчишка, – объяснил Оловянный, – побегает с нами, кое-чему поучится и будет вором. Воры выпили, поговорили о делах. Скит в эти дела не вникал, ему просто все интересно – идиллия новой жизни, романтика. А воровская жизнь на кладбище в самом разгаре: на одних могилах выпивают, на других играют в картишки; некоторые воры приходят с добычей, тут же начинается продажа добытых вещей барыгам. Тарзан с Лисой распрощались, Скитальца же воры повели в шалаш. – Пусть поспит, а мы с тобой сходим к знакомым, завтра пойдем держать садку (шарить по карманам в транспорте – жарг.) на «букашке» («Б», линия трамвая в Москве – А.Л.). 2 Утро воры проспали. Проснувшись, заторопились. Для храбрости захмелели и поехали держать садку, времени было уже семь, им давно надо быть там… на «производстве». – Надо хоть пару кошельков схватить, – торопил Оловянный. На трамвае поехали по Садово-Каретной, здесь вышли, чтобы дождаться «букашку». Народу на остановке – не протолкнуться. Воры подсказали Скиту, чтобы цеплялся, чтобы хоть одна нога стояла на подножке. – Если не сумеешь сесть, жди следующего. Мы будем ждать у Смоленского рынка. Подошел трамвай. Толпа понесла Скита к подножке, но встать на нее Скит не смог; на подножке висело множество людей. Цепляясь друг за друга, они стояли на ногах друг друга; Оловянный и Шкет уехали. Оставшись один, Скит раздумывал, как бы отделаться от трамвая, он ему страшно не понравился. Но все же решил дождаться второго и опять не сумел сесть. А что, если податься на Марьинский рынок и украсть там что-нибудь? И он поехал на Марьинский. Шатаясь по базару, увидел, как женщина подходила к палатке, торгующей трикотажем. Улучив момент, Скит вынул у нее кошелек, ощутив, что тот сильно раздут. И бросился наутек к Лазаревскому кладбищу. Здесь все обыденно. На одной из могил сидели Тарзан и Лиса; пили водку. Эти воры промышляли в продуктовых магазинах, в универсальных тоже, на почте. Увидев запыхавшегося от быстрого бега Скитальца, подозвали к себе. – От кого бежишь? За тобой гонятся? – Да вот, – Скит показывает кошелек. – А ну, посмотрим! Скиталец открыл кошелек: в одном отделении рубли, трешки, пятерки, в другом – две бумажки по три червонца. – Ну и фартовый ты! – хвалит Тарзан. – А где же Оловянный и Шкет? Скиталец рассказал, что они ждали его у Смоленского рынка, но он не смог сесть на трамвай и уехал на Марьинский, к тому же трамвай ему не нравится. – Что ж, твое дело, где хочешь, там и бегай, – рассудили воры. Когда пришли на кладбище Оловянный и Шкет, все хвалили Скита, что он фартовый. – Кличка у него есть? – спросил Тарзан. – А то назовите Фартом. Воры вращаются на кладбище, сталкиваются: знакомые – не знакомые друг с другом, дружившие между собой или нет, при встречах делятся добычей, пьют водку, играют, выясняют отношения, живут только одним им привычным образом, только своим мировоззрением, своей психологией, представляющейся остальному миру паразитической, – так угодно другим слоям человеческого образования, другим партиям, грабившим народы по собственному усмотрению, создающим собственные, единственно правильные для них, для каждого мировоззрения, единственно для них правильные идеологии. Вот и разместились на кладбище живые и мертвые, прошлое и настоящее, ибо оно – жизнь; и те воры, которые мертвецки пьяные спят где попало, и которые где-то разругались из-за картежной игры, и те, кто сейчас пьет водку рядом со Скитом, все они в настоящем. Оловянный толкует это настоящее: – Видишь, фраера каждодневно ходят на работу? Это их каторга: рано вставать и вкалывать, чтобы живу быть. У нас своя каторга, тоже начинается рано, а то и ночью приходится… Вон сидят там на могиле три скокаря: Федя Мопсик, Иван Бутырский, Илья, – констатирует Тарзан, – недавно взяли хорошую хату, много денег прихватили, да и золотишко досталось… Скит с удивлением смотрел на взрослых воров. К Феде Мопсику кличка пристала из-за носа – вор, способный не только хату взять, но и ювелирный обработать. С ним Иван Бутырский: когда-то с отцом и матерью жил на Бутырках, отсюда и кличка. Сидят взросляки, выпивают, ведут оживленную беседу, базарят, а под ними покойнички – никто никому не мешает. – Не сходить ли нам в кино? – предложил Оловянный Тарзану, поглядывая искоса на насторожившегося Скита, – в «Гиганте» идет американский боевик с участием Уильяма Харта. Оловянный явно хотел сделать приятное Скиту. Тарзан согласился. Шкет перебрал водки, так что не поднять. Но дети до 16-ти на вечерние сеансы без родителей не допускались. – А мы кто? – вскричал Тарзан. – С нами пройдешь. В фойе «Гиганта» очкастый сморчок в сопровождении фортепьяно тянул нудную мелодию. Народу битком, стоят-толпятся у входа в зрительный зал, чтобы, как откроют двери, тут же ворваться: места не нумерованы, можно сесть, где хочешь, если успеешь. Наконец, маэстро умолкает, раздается первый звонок… Толпа налегла на дверь – она слегка пружинит, но держится; второй звонок, третий, открывается дверь и пошла давка, орут, визжат, кого-то придавили, матерщина, толпа прет в зал, но не по проходу, а прямо, перепрыгивая через сиденья, они скрипят, трескаются. Потом в проходе на полу можно собирать пуговицы, булавки, шпильки всех сортов. Начинается картина, заиграли на рояле рядом с экраном, и вот показывают кабачок, в котором сидят и выпивают американские забулдыги, но вот входит ковбой Уильям Харт, заказывает виски, а какой-то забулдыга подходит свести с ним счеты. Уильям нокаутирует его, но из-за столиков поднимаются еще несколько забулдыг, Уильям нокаутирует второго, третьего, однако их много, и он разбивает лампу, свет на экране гаснет – темно и в зрительном зале, тоже все разбушевались, раздаются крики: «Бей их!». Свистят. В кабаке – на экране – наконец зажигается свет, там продолжается потасовка, но Уильям уже ускакал на своем пегом коне… После кино воры покупают водки и нанимают извозчика. На кладбище едут с шиком, почти как Уильям Харт. 3 На обширном Лазаревском кладбище стояла небольшая церквушка, в которой честный народ приходил вымаливать у Бога прощение за свои грехи. Само же кладбище стало пристанищем и для честных воров, кишело ими. Если случалось, какой-нибудь вор спалился с кражей, стоило лишь добежать до кладбища: потерпевший уже не решался преследовать его дальше. Случалось, угрозыск устраивал на кладбище облавы, но воров вовремя предупреждали их пристяжные шестерки – пьяницы, зеваки, а лазеек в оградах проделано много. Вернулась наша тройка из кино, а на кладбище жизнь еще в разгаре, хотя и был уже десятый час вечера: всюду слышался воровской жаргон. Прямо у входа расселись майданщики, симпатичной внешности люди. Для них снять с майдана (поезда – жарг.) пару углов (чемоданов – жарг.) – пустяк, выдра (пила – жарг.) у них всегда с собой; не постесняются и по городовой отвернуть что-нибудь с отводом глаз. На могилах тут и там закуска, тут и там качают воры правишки, а если дело осложняется, то идут на камушки за кладбищем, где собираются воры не только Москвы, но и приезжие; там уж, конечно, все вопросы урегулируются. Несколько человек пьяные отдыхают между могилами, ждут ночи, чтобы пройтись по сонникам. К Оловянному с Тарзаном подходят воры, отзывают в сторону, о чем-то тихо сообщают… Скиталец о том не узнает, но наверное дело касается какого-нибудь «конфликта». Ведь если конфликт касался судьбы взрослых воров, то малолеткам присутствовать не полагалось. Еще не было сук, еще сравнительно мало встречалось конфликтов, их урегулировали сразу по возникновении. Воры жили в строгости и даже в общении вор не имел права «послать» и вообще оскорбить вора. Бывали обиды и особой серьезности, когда вор, обидевший другого вора, отваливал в неизвестность. Обиженный обращался к ворам, и они решали конфликт в отсутствие виновного и, если того приговаривали к смерти, а приговор должен обязательно исполняться, то привести его в исполнение обязан был сам обиженный. Если же он увиливал, то мог потерять звание вора. Следовательно, ему необходимо было разыскать приговоренного. Бывали случаи, когда такой розыск длился годами, но приговор приводился в исполнение. Скиталец теперь редко навещал дом матери, чтобы передать какие-либо подарки ей и сестрам. Они понимали, на какую стезю он ступил, подарки из бедности принимали, но мать умоляла расстаться с улицей. Много воды утекло с тех пор. Когда он сам захотел избавиться от этой жизни, то убедился, что легко в нее окунуться, выбраться трудно. Несмотря на благоволение к нему воров, он в законе так и не стал. А вот Вася-гаденыш, сверстник в другом городе на другом конце огромного государства, тот стал… Глава вторая 1 Скит вращался среди воров на Лазаревском кладбище Москвы, его сверстник Вася также стал общаться с этим народом, даже можно сказать с кастой, но его приближение к ней проходило совсем по другому стандарту. Василий, которого мама ласково звала «котик ты мой», ходил в пятый класс и считался одним из лучших учеников. Отец котика занимал ответственную должность при райкоме, мама была учительницей. Ему повезло оказаться единственным ребенком в семье, все родительские нежности доставались ему безраздельно. Папа был очень занятой человек, проводил собрания, заседания и произносил речи, сына воспитывал в понимании, что он сам вырос в борьбе с трудностями за лучшую жизнь, справедливую для всех людей на земле. В доме присутствовал достаток, чего Вася не мог сказать про других своих школьных товарищей: не у всякого было то, чем располагал Василий. Отсюда он и заключил, что жизненные блага, то есть хорошая жизнь прежде всего достается тем, кто за это лично боролся, как его папа; относительно же «для всех людей на земле» надо было, по-видимому, еще маленько подождать – не всем сразу. Если юный бродяга Скит заинтересовался жизнью воров, тому не бедность была причиной, хотя всем известно, какое оно свинство, а его любовь к бродяжничеству; что же до воров, так уж случилось, что Роща в те годы была, можно сказать, центром воровской жизни в Москве; во всяком случае воры его к себе не манили, не тянули, но, поскольку он к ним как-то прибился, то и не оттолкнули. С Васей обстояло иначе: кто-то из воров обратил внимание на вальяжного и умственно развитого пацана. Ворам он импонировал и тем, что его отец был видное начальство. Сам же Василий о своей будущей судьбе и не подозревал, она однажды подошла к нему в образе миловидной девочки по имени Ляля. Познакомились в кинотеатре – или Вася случайно с ней заговорил, или она, может быть… случайно. Васе нравились ее меткие замечания о жизни. Оказалось, что она многое о ней знает, возможно потому, что была старше Васи на два года. От этого она не стала для Васи хуже, она ему очень нравилась. Вечерами, когда Вася аккуратно выполнял домашние задания, они встречались и отправлялись на танцы в парк, где играл духовой оркестр. Да, да, Ляля отлично танцевала и обучала Васю. Они толкались среди взрослых и ему нравились ее вечно взлохмаченные черные волосы. Он ее провожал, но целоваться пока не получалось. Особенно ему нравилась в ней готовность высмеивать глупость, притворство, ханжество, причем, ее отрицание этих явлений подчеркивало ее несколько большую независимость в поведении, большую свободу, большую непосредственность. Она могла говорить, не краснея, о вещах, которые Вася, пожалуй, вслух не произнес бы, например, о любви уличных… собак. Ляля не ходила в школу. Она прямо заявила, что девушке это ни к чему, если она красива и не боится остаться старой девой. Предпочитает она все-таки свободу, так что замуж никогда не выйдет. Вася вспомнил, как его отец высмеивал мать, которая в дни их юности тоже объявила, что никогда не выйдет замуж, и мама, смеясь, подтвердила, что да, все молоденькие девушки чаще всего своим зеленым кавалерам заявляют такое, дабы продемонстрировать свою исключительную независимость и недосягаемость. Таким образом, Вася не очень реагировал на подобные вольные заявления своей подруги. У них была или, может быть, выработалась тенденция считать тех притворщиков или ханжей, над которыми они насмехались, дураками. Но именно она ему и растолковала, что дураки-то они дураки, но, посмотришь, так живут они получше умных… Как же так?! Естественно, попробовали они это явление проанализировать. Так и здесь Ляля проявила недюжинные знания. Она-то и разъяснила Васе, что дураки живут хорошо не потому, что дураки, а потому, что умеют жить по поговорке: «Хочешь жить – умей вертеться». Учитывая, что им было немного лет, дураков они вокруг обнаруживали видимо-невидимо. Ляля поинтересовалась, хорошо ли живется Васе в семье, естественно, чтобы установить, кто его родители – дураки или умные. Вася объяснил, что мама умная, потому и учительница, преподает естествознание, а папа… солидный работник и воспитывает людей, так что тоже умный. Ляля не высказывала готовности с этим согласиться. Она спросила, есть ли в доме Васи книги и читал ли он «Милого друга», – автора она не помнила. Но «Милого друга» Вася не читал, а книги у папы были только политические: Ленин, Сталин, Маркс; у мамы же учебники о молекулах, растениях. Тогда Ляля объяснила ему свою точку зрения насчет дураков: это такие люди, которые знают только то, что дает им возможность выслужиться, но в целом они о жизни ничего не знают и ничем не интересуются; они лишь стремятся приобрести в обществе значительность и за счет этого обеспечить свое благополучие. – И заметь, – предсказала Ляля, – если твои предки всех воспитывают, значит, когда ты закончишь школу, они сунут и тебя в педагогический вуз, чтобы ты стал их подобием. Вася честно признался, что не хочет в педвуз. В его психике образовалась первая, еще незначительная трещина, даже царапинка всего лишь: он сообразил, что его родители действительно не интересуются жизнью вообще, что читают они только… нужную литературу, которая лично ему скучна. Эту царапинку процарапала Ляля, которая, нет-нет да и обнаруживала то одно несоответствие между школьной наукой и жизнью, то другое что-нибудь подмечала тонко и ехидно. – Бедный потому беден, что честен, – объясняла Ляля, – если он что сделал не так – краснеет. Подлецы не краснеют никогда, бледнеть – бледнеют, но краснеть… Вася догадался: Ляля – девушка не простая. Она не объясняла, откуда столько знает. Неважно, решил он, но только такая и нужна ему подруга. Скоро стало ясно и другое: ей вовсе нежелательно все время ходить в кино или в парк, топтаться на танцплощадке. У нее, оказывается, существует свой круг друзей. Это открылось ему, когда он уже послушно плавал в ее кильватере. Она дала понять, что не на необитаемом острове жила до сих пор, что ее друзья и ему подойдут – ребята как ребята. Они не будут против, если и он к ним придет. Эти ее друзья, действительно, люди как люди, разных возрастов. Время проводили интересно: с гитарами, граммофоном, бывало, танцевали. Но присутствовала какая-то тень таинственности… И Вася пришел к убеждению, что без таинственности жить скучно, когда вокруг только и видишь постоянную заботу о работе, патриотизме, когда по утрам трамваи трещат от напора и тесноты людей, опасающихся опоздать на работу, за что могли даже и в тюрьму посадить, когда, отпахав неделю, все вдохновенно мчались на субботники, словно на любовное свидание… Ее друзья не во все свои дела посвящали Васю. Понимал: он новичок. Обиды нет. Ведь к нему все относились хорошо, даже ласково. Причем и секретность… Создавалось впечатление, что его как будто оберегают, словно это мелочи и вне его компетенции, недостойны его внимания. Во всем остальном он среди своих – дружба. И дружба эта с каждым днем крепла. Ему нравились и парни, и более взрослые мужчины. Однако, чем крепче она становилась, тем больше отдалялась от него Ляля. Принято считать специалистами, будто ворами становятся неуспевающие в школе, ограниченные и ленивые, те, кто от жизни хотят больше, чем стоят сами, у которых зависть к благополучию других создает неудовлетворенность. Но именно такие-то ущербные мозги ворам не нужны. Если воры уже издавна исторически определившееся явление, тогда существует и определившийся воровской интеллект, который, как вообще интеллект, не признает мелочности, ограниченности – глупости, одним словом. Но какое же нормальное общество потерпит дураков?! Если задуматься, дурак не нужен даже дуракам, хотя в среде последних уровень глупости выявить не просто. Так что и воры вовсе не стремились вовлекать в свои ряды недоразвитых, а искали сообразительных и находчивых. Васе совершенно «случайно» удается иногда подслушать какие-нибудь захватывающие истории о чьих-то приключениях его новых друзей. В этих историях видные, чаще всего руководящие фраера, выступают идиотами, невероятно смешными и подленькими, нечистыми на руку, лицемерами, трусливыми, в то время когда сами рассказчики производят впечатление вполне искренних, даже беспристрастно относящимся к этим фраерам. Раз случайно, два случайно… Постепенно в нем образовалась уверенность, что ему, тоже случайно, чрезвычайно повезло оказаться в обществе остроумных, свободомыслящих людей, не то заговорщиков, не то членов тайного общества, не считающихся особенно с лживыми законами. Если Скиталец, выросший в Марьиной Роще, знал с детства, что из себя представляли эти «заговорщики» – Вася вырос в хорошей семье. Когда он иногда в чем-то сомневался или с чем-то не соглашался, – ведь его папа учил людей в райкоме, а мама в школе, – то любой мало-мальски сообразительный вор на трех пальцах растолковывал неофиту несоответствие в их словах о принципиальности с их делами, сравнивая доходы людей с партбилетами с доходами, таковых не имеющими. И где же принципиальность, где те истины, которые ему вдалбливают в школе, в комсомоле, когда у Васи дома папе привозят, а маме достают все то, чего нет у других… «Котик ты мой!»… Попробуй теперь кто-то из образцовых родителей ему заикнуться: «Мы для вас строим беззаботное будущее»… Чтоб только вы ели, пили и наслаждались? Закостенелые вруны! Обманывают других и самих себя ради новых кастовых привилегий и… «Да здравствует товарищ Сталин!». 2 У Васи любовь. Его жизнь становилась интереснее, необычнее. Это и есть романтика, которую папа и мама не понимали. Он уже знал, что означает «атас», и появился небольшой личный доход. Новые друзья – не лицемеры, рисковые люди, «зарабатывают» недурно, главное, честно, если их сравнить с другими «официальными» ворами. Такое представление ему обеспечили те, кому он был нужен. Девочки тоже – не проститутки, хотя предпочтительны в этой среде гражданские браки; воры «живут» то с одной, то с другой. Предпочтительна свободная любовь, ведь все настоящее – свободно. Объявились-образовались его постоянные идеологические «консультанты», опытные в житейских вопросах субъекты. Если что-то непонятно, объяснят без учебников. Их бескорыстные уроки базируются на конкретных примерах, взятых из жизни, и это больше, чем в учебнике, в котором формуляция – не жизнь. У воров действительность – факты, а факты – упрямая вещь, способная опровергнуть любую декларативную мораль. Воры к тому же признавали похожие с коммунистическими взаимоотношения: один за всех и наоборот. В то же время всякий вор являлся одновременно и частником, обложенным налогами, но он по крайней мере знал: им украденное – это его собственность. В таком случае и воровать интереснее. Гораздо хуже было бы, если бы всем украденным имела право распоряжаться община. Обучение Васи проходило ненавязчиво, никакого принуждения. Его даже на дело не допускали: еще молод, возможно это дело и не для тебя, так что не увлекайся, тебя никто не хочет в это впутывать, закончишь школу, станешь кем-то.. Вася же пришел к тому, что не хочет стать кем-то таким, над кем обыкновенно издеваются его товарищи. Вася уже требовал: «Я же хочу», «Я уже не маленький», «Я же не дурак!». Так что из Васи Котеночка начинал получаться вор. У воров, чтобы их не путали со всякими грабителями и мокрушниками, – так ему разъяснили его наставники Гриша Дубина и Иван Дурак, – имеются, свои железные законы похлеще фраерских, и вор в законе (в данном случае вор и его закон представляют одно цельное явление, когда вор отождествляется с законом, а потому и следует эти две составные целые написать с большой буквы), то есть Вор в Законе есть вор идейный. Тоже целое из двух составных: вор и идея. Так что Идейный Вор это тот, кто живет, следуя идее воровского закона. Идейный вор в законе не очень сильно отличается от воров фраерского общества с соответствующими положениями, сующих деньги в свои карманы также посредством эксплуатации фраеров, единственно обирают они фраеров по-разному: воры с положениями делают это цинично и нагло. Похожесть их структур заключена в организации «котла» у тех и у других, который пополняется за счет членских взносов. Правда, «котлом» это называлось только у честных воров, или же общаком, – слово сие не нуждается в расшифровке. Ваське нравилось утверждаться в мысли, что воры не двуликие, что не боятся риска, не дрожат от страха за свое кресло, как страдающие от излишнего веса руководящие фраера, что нет нужды вору зубрить наизусть «Капитал», не осмысливая его сущности; что вора интересует только тот капитал, который обладает для жизни конкретным значением, а наизусть идейный вор должен знать одну-единственную книгу – криминальный кодекс. Вася продолжал посещать школу, даже отличался успеваемостью. Родители были им довольны, родителям завидовали родители, менее довольные своими детьми: ах, какой у вас парень умница! Он, конечно, стал надолго отлучаться от дома и стал менее открыт, доступен… но он же растет. Даже на комсомольских собраниях иногда присутствовал, чтобы лишний раз самому убедиться в правдивости Лялькиных умозаключений о том, насколько формален и казенен комсомол. Вася уже почти заканчивает школу, родители видят в нем будущего, если не педагога, то какого-нибудь ответственного сотрудника (отец), или ученого (мать), а он… все еще не в законе, все еще стажер в воровском деле. И только через год, когда семья решала, куда ему определиться дальше, в какой институт, наконец наставники однажды повели его на сходку У фраеров на партсобраниях имеют право присутствовать только члены партии, то же и на воровской сходке присутствуют только воры, но председательствующего здесь нет, в законе все равны, хотя и отличаются по профессиональным признакам и заслуженности, если так можно выразиться. Старых воров принято считать авторитетными, отношение молодых к ним почтительное, как и положено к заслуженным, что само по себе не значит, будто они обладают какой-нибудь директивной властью, это больше похоже на пенсионерство союзного значения. Весомость слова на сходке принадлежит все же центровым ворам: центровой вор не означает директор продовольственного магазина или Ювелирторга, или председатель исполкома, или начальник райотдела милиции, или центральный нападающий в футболе – центровой есть вор, у которого авторитет в воровской среде приобретается за счет его ума, ловкости, организаторских способностей. Так же, как каждый солдат стремится стать генералом, вор тоже не прочь стать центровым и авторитетным. Это означает быть видной фигурой в своей среде. Сходки, увы, редко проводят в роскошных залах (это доступно жуликам в мире фраеров), а обычно где-нибудь в подвале, на «малине» или, бывает, на природе. Здесь терпеливые Васькины воспитатели, обучавшие его правилам этикета вольного народа, доложат о своих достижениях: что, мол, Вася и теоретически и практически подготовлен, умеет обращаться с фомкой и знает, в каких случаях как подобает вести себя порядочному вору, за какое нарушение по неписанному кодексу воровской чести какое следует наказание. Далее перечисляются общие качества кандидата, дается положительная характеристика, подкрепляемая устной рекомендацией воспитателей, что равняется трем письменным при приеме в партию у фраеров. Путем голосования воры должны решать, созрел ли Вася, чтобы быть ему наказанием для чересчур обеспеченных граждан, не знающих меры в приобретении барахла, стать ли ему нормировщиком чужих карманных денег, напоминающим гражданам, как вредно и бессовестно рассовывать по карманам излишне большие суммы, в конце концов еще не инфляция… Если большинство голосов «за», вопрос считался решенным и кто-нибудь из авторитетных говорил традиционное в таких случаях напутствие: «Бог тебе навстречу». Это то же самое, что «ни пуха, ни пера» или «камень тебе в мешок». Далее ему желали всех благ: «живи, не тужи, будь честным вором, и легавые (они же «менты» и «мусора») пусть будут с тобой вежливы, а судьи милостивы, и решетки тюремные чтоб попадались потоньше, а доски на нарах помягче, ну, а, если клопы, чтоб исключительно сытые…» Вася теперь уже не просто Вася, а вор по кличке… А что, у него и кличка уже имеется? Кличку приобретают, как кому выйдет: кому по каким-то приметам (Карзубый, Карнаухий, Нос, Хромой, Шрам), а бывает, что наивный неофит, очутившись впервые в тюрьме, встает у окна и орет в тюремный двор: «Тюрьма! Тюрьма! Дай кликуху!» и ждет, что ответит тюрьма. И если откуда-то ему прокричат, что он баран или дурак, так ему и быть обладателем малоуважительного прозвища. Таким образом, понемногу потом везде по стране узнают жулики о новоявленном молодом воре по кличке… в данном случае Кота Васьки, или просто Котике или Котенке. Васькины родители оказались перед фактом: что-то случилось с их образованным сыном. Хотя он и не стал обладателем наколки на плече: «Не забуду мать родную». И не потому, что неумно вору отмечать себя особой приметой, а потому еще, что не понимал сути наколки. (Это в глубокую старину юнец, ставший вором в законе, обязан был навсегда покинуть родительский дом, отсюда и происхождение той тоскливой клятвы; уже не стало у воров столь жестокого закона, и Вася до первого суда продолжал обожать кров родителей). И что же за жизнь стала теперь у Васи – профессионального вора? Нет нужды перечислять, что должен вор. Он во всяком случае, понимал, что под лежачий камень вода не течет, следовательно, надо работать… «Чеши-воруй, пока ходит трамвай»… У воров полный хозрасчет, никто не живет нахлебником среди них. Вор может жить как ему угодно, но только чтобы ему и его товарищам была возможность осуществить основной принцип воровской: приспосабливаться в любой обстановке и в любой отрасли, если это не против воровской этики; он должен освоиться всюду, как вошь в белье, как клоп в щели, как блоха в дамской сорочке, в собачьей шерсти, как лягушка в болоте, как мышь в закромах, как бюрократ в коммунистическом хозяйстве. Но чем вору хорошо – его трудовая деятельность не подчинена Госплану, как в судах, банях, общественных туалетах – везде во фраерском мире; у него нет этой абсурдной погоняловки «давай, давай!» сегодня больше, чем вчера. В то же время вору на работе спать, простите меня, совсем невозможно, даже невыгодно, особенно если в ночной смене. А некоторым, например, карманникам, тоже очень рано надо вставать, чтобы шагать в ногу со всем трудящимся народом, – который на работу, который куда-нибудь очередь занимать, чтобы вместе со всеми штурмовать барьеры светлого будущего, чтобы слиться со всеми в единый поток жаждущих чувствовать локоть товарища меж ребер. Работенка, надо признаться, хотя и тихая, но довольно нервная и без перспективы на особую пенсию: редко кому удается дожить. 3 Тишина есть сущность воровства, одно из его основных положений, по которому существуют в жизни и крысы, и мыши и другие некоторые виды биологического мира: чтобы не возникали, не проснулись у жертв инстинкты собственничества, приводящие к настороженности, сопротивлению. Чтобы незаметно стянуть и с наслаждением сожрать в безопасности, необходима тишина. Так в воровской жизни повелось с того времени, считай, когда где-то в далеком прошлом воры отделились от образа древних своих предшественников, так называемых татьев, став тоньше по характеру деятельности, ибо тать – человек грубый, действующий, конечно, где надо и хитростью, но больше полагающийся на силу, дубинку, топор, отчего и на дыбу попадал чаще. Необходимо подчеркнуть, что воры в описываемое золотое время были доминирующей уголовной средой и не жаловали грабителей, насильников и убийц. К мошенникам относились снисходительно, считая их специалистами тихого ремесла: воры не любили шума, оттого и грабителей и убийц не любили – из-за шума. А то могут подумать, что исключительно из-за человеколюбия… О, нет, в наивности этих разумных существ винить не стоит. Скажите, пожалуйста, за что уж так любить вору фраеров? Что зарабатывают на жизнь честным трудом? А что им, собственно, остается другого? Каждому свое. Работяга трудится, даже когда не хочет. Воры не любили грабителей и убийц по той причине, что деятельность последних чрезмерно возбуждала общественное мнение. Воры предпочитали тишину, чтобы о них не знали, поэтому-то там, где обитали воры, не было грабителей, за исключением Института промывания мозгов. Воры преследовали грабителей, ибо грабитель для вора – провокатор. Воры властвовали в уголовной жизни за счет своего закона, организовавшего их вокруг воровского «котла». У всех прочих добродетельных представителей уголовщины такой организованности, а следовательно, и мобилизованности не было, оттого они все вынуждены считаться с ворами и держаться подальше от мест, где они правили. Было известно: где один вор не сила – завтра соберется десяток, а если мало – послезавтра наберется уже больше, или воров, или их «амбалов». Посему там, где проживал хоть один какой-нибудь стоящий вор, там не было даже хулиганов, уж эта шушера понимала, что означает свободу любить… А участковым, то есть «ментам» как хорошо жилось в таких районах – тишь да благодать! Если и случалось какое-нибудь чрезвычайное событие, менты знали к кому обратиться, чтобы дело уладить; и волки были сыты, то есть начальство, и овцы не волновались, то есть воры. Воровская жизнь протекала по старым, почти патриархальным навыкам, тихо и мирно, и вполне степенно. Почти как в сказках: жили-были уже старые воры, дедушки (которых писатели детективного жанра обожают называть не очень уважительно – «паханами»), передавали традиции молодым, объясняли закон, правила поведения и чести. Молодые учились не только той или иной специализации (тут кто во что горазд, специальных курсов не существовало), узнавали истории конфликтов между знаменитыми ворами. Слово «конфликт»… Как ни забавно это выглядит, но слово «конфликт» у воров, которые часто даже не знали его значения (сами они могли разве что как-то расписаться) было у воров в исключительном почете, им обозначались любые мало-мальски взаимные разногласия. Старые воры сами по себе являлись связующим звеном между уходящим и будущим временем в воровском мире, его живой историей, его справочниками; это именно они, старики, являлись олицетворением воровской культуры; и пусть надменные чванливые представители фраерского общества не сомневаются, она тоже в жизни человеческого рода существовала наряду с другими культурами – воровская. Хотя, может, кто-то скорчит гримасу: тоже мне культура! Но почему не может быть культуры воровской, а каких-нибудь диктатур, сдиравших кожу с живых людей, может? И по традициям воровской культуры люди жили своей жизнью: ездили в гости друг к другу, давали, конечно, и «гастроли» в городах, куда ездили; собирались на «малинах», слушали пластинки, резались в карты, играли на гитарах, бацали, пели цыганские романсы наряду с песнями на стихи а ля Есенин из тюремного фольклора собственного сочинения; иногда резали друг друга на почве ревности; упражнялись в красноречии и, произнося речи на сходках, не пользовались шпаргалками наподобие государственных деятелей; одевались шикарно в меру собственных представлений о моде: обычно хромовые сапоги в гармошку – излюбленная принадлежность воровского гардероба тех времен, – остальная одежда зависела от узкой специализации каждого. Не все воры держались какого-то конкретного профиля, многие работали универсально: ночью – по сонникам, утром и вечером в часы пик на транспорте – карманы, днем – сдача товара барыгам. Спали, когда удавалось, час-другой, так что с их трудоспособностью даже при плановом хозяйствовании можно было опередить не только Америку, а весь этот загнивающий в своих достатках Запад. Да, конечно, то тут то там в стране возникали или распадались какие-нибудь группировки воров, которые вырабатывали для себя и своих жизненных условий особые законы, не желая быть как все, стремясь отличаться, что свойственно роду людскому испокон веков, но тем не менее и они остерегались игнорировать или идти против старых, выработанных в древности, воровских традиций. Какие-нибудь экстравагантные выходки могли навлечь на экспериментаторов иногда праведный суд старых воров, такое могло плохо кончиться. В целом же и паханы к этим отклонениям относились снисходительно, как к чудачеству, и диссидентами молодых воров из-за всевозможных новшеств не считали. Глава третья 1 Когда Скит уже очутился в системе Университета всех мировых знаний, так сказать на начальных курсах в колонии малолеток, они ему не понравились, он об этом времени выразился этак лирически, даже поэтично: «Заключили меня на север, на холод, голод и слезы. О, сколько было там чудес! Об этом знает лишь темный лес»… Он был еще совсем молод, но являлся обладателем длинных ног и цепких рук. Сроки за карманный промысел в те годы давали небольшие. Освободился вместе с лагерным другом в Сыктывкаре. У приятеля в лагерном поселке жила знакомая безмужняя женщина с малолетними детьми, переночевали у нее. Скиталец спал на кушетке в кухне, его друг с женщиной и ее детьми в комнате. Скиталец все еще не был близок с женщинами, ему не спалось, прислушивался ко всевозможным звукам, а ночью его разбудил товарищ и велел идти… к ней. Он робел, стеснялся, но, чтобы не быть смешным в глазах товарища, пошел. Так приобрел еще и начальный опыт любви, мог теперь считать себя мужчиной. Единственно не понравилось, когда товарищ потом в вагоне критически отзывался о некоторых достоинствах той женщины: что жирновата, по-видимому оттого, что работала в пекарне. Скит об этом, увы, ничего не мог рассказать, как ни расспрашивал приятель. Он лишь помнил собственную неловкость, как прислушивался к дыханию спящих тут же детей, и ничего более. На станции «Тайга» за кружкой пива они расстались. Скиталец направился на вокзал, чтобы поехать домой, но не доехал: тот, кого однажды взяли на учет в Институте промывания мозгов, должен, выбравшись из него, убраться как можно дальше с максимальной скоростью. Короче, он тут же с новым сроком был направлен «доучиваться» в другой регион страны, о котором потом рассказывал примерно столь же лирично: «На пеньки нас ставили, раздевали и колами били, били нас колами…» Вообще-то впечатляюще. Ему, действительно, приходилось не сладко, но нельзя сказать, что он не был подготовлен к лагерным трудностям: еще в Москве, когда общался с ворами на Марьинском кладбище, наслушался рассказов о тюрьме и лагерной жизни, ведь тюремная жизнь является основной темой у людей, чья профессия – воровство. Но если воры в законе пользовались в лагере привилегиями, положенными им по закону, Скиталец, в отличие, скажем, от Васи Котенка, ими пользоваться не мог, потому что не был принят, как Вася, в закон. Эта его мечта не успела осуществиться; таким образом, он считался фраером. Поскольку он знался на воле с ворами и даже авторитетными, воры считали его приближенным к себе, не обижали, не обделяли воровским куском, когда было возможно. Его можно было считать пока что проходящим кандидатский стаж… Закончился и второй срок. Обожженный опытом, он, нигде не задерживаясь, превратившись в невидимку, добирался в Москву. Наконец это ему удалось осуществить, хотя на какой-то станции, где вышел из вагона проветриться, его чуть было не забрали заодно с какими-то гавриками, затеявшими на перроне драку. Отделался благодаря проводнику своего вагона, заступившемуся за него. Все эти годы он мечтал о Марьиной Роще, о встрече с друзьями, но о матери не думал. Слухи доходили, что в доме Скита живет тот дядя, который когда-то обратил внимание на их бедственное положение; не хотелось Скитальцу осваиваться в этой непривычной обстановке, он был свободолюбив, привыкший к вольной жизни. А друзья… Марьинские воры… Им хотелось рассказать о многом, например, как ему плохо от того, что с ним в лагере не считались, поскольку он не был принят в закон. Он, конечно, понимал: ничего еще в своей жизни воровского не совершал, только вертелся около воров – не основание для принятия в закон, но он же… сочувствующий, как фраерами принято про некоторых говорить. Он понимал, что иные его друзья могут уже и в тюрьме оказаться, с этим всегда надо считаться в воровской жизни, но кто-нибудь, может, все же присутствует и кладбище Лазаревское наверняка на месте. Хотя, конечно, надо будет как-то обеспечить тылы, значит, надо считаться с рамками малоприятной фраерской цивилизации с ее регламентом и правилами, как то: прописка и трудоустройство. Мать вполне искренне клялась достичь в этом вопросе максимального, дойти аж до самого Калинина. Ему и самому тоскливо было в дальних неласковых краях, и он уже имел опыт: могут туда запрячь, даже если ты ничего плохого не сделал, просто потому, что ты уже состоишь на учете, как с ним уже и случилось на станции «Тайга». Он не очень верил в благополучный исход в вопросе прописки, в этом тоже у многих имелся достаточный опыт, тюрьма никогда легко не расстается со своими питомцами, но можно было и надеяться, учитывая, что он еще ничего из себя не представлял в уголовной жизни. Однажды он направился в нарсуд. Уселся в коридоре на стульчике, чтобы осмотреться, сориентироваться. Дверей в коридоре много, в которую сунуться? То и дело проходили люди, мужчины, женщины, но вот он заметил девушку, выходящую из одной двери – и больше, кроме нее, он ничего вокруг не сознавал. Он, конечно, с интересом присматривался к женщинам. Это естественно. Ведь до тюрьмы их не знал, после лишь Анюту, ту женщину в прилагерном поселке. Теперь он с новым интересом стал смотреть на них. Раньше, собственно, и не было никакого интереса, хотя каких только историй, связанных с любовью, ему не приходилось слышать в тюрьме… Он даже не умел предаваться самоудовлетворению, хотя знал, что другие этим занимались: он не умел создавать в воображении моменты любви, способные вызвать извержение, потому что не знал их. Этот же человеческий акт в тесной жаркой комнате, когда рядом сопели малолетние дети, не дал ему в сущности ничего, кроме самоутверждения – у него уже была женщина. Он помнил девушек, с которыми воры жили на кладбище, когда его, бывало, просили покинуть шалаш, когда воры, особенно Тарзан-здоровяк, часто таскали их туда. Скит помнил, как доброжелательно они все над ним насмехались, выпытывая, знает ли он уже, что это такое, не хочется ли ему попробовать с Машкой или с Райкой, а от предлагаемых дам несло водочным духом, если не сказать хуже. Ему никогда не представлялось, какое это ощущение, когда от одного взгляда на девушку захватывает дыхание, как, якобы, бывает, – о том он в книжках читал, рассказывали и другие; у него лично дух никогда не захватывало. Не захватило и теперь, когда эта девушка появилась в коридоре, дыхание оставалось нормальным, но смотрел он на нее, действительно, не отрываясь (в книжках пишут: как завороженный) . Конечно же, и она его заметила, улыбнулась, и красива она была невероятно, на его взгляд, – в темно-коричневом, легком, почти воздушном платье, с каштановыми пушистыми длинными локонами, обрамлявшими ее овальное нежное личико с большими голубыми глазами; она улыбнулась ему, он же застеснялся, но отвернуться не мог, и тут она к нему подошла, чтобы спросить: – Откуда, друг? Никогда ему не было так неловко, он растерялся: неужели она сама с ним заговорила?! Заметив его смущение, она просто сказала: – Я – Варя, твоя школьная подруга. Даже не верилось: она – Варя?! Эта красавица и та замухрышка… Одно и то же лицо? Кто бы подумал!.. Удивился Скиталец и обрадовался. Он скомкано объяснил, откуда и зачем здесь. – Тебе в канцелярию, – объяснила Варя; она взяла его за рукав и повела за собой. Оказывается, она здесь работала в качестве секретаря. Естественно, дальнейшее делопроизводство в суде сильно облегчилось для Скитальца, и он через пару дней получил разрешение на жительство в Москве, но оно оказалось недостаточным для так называемых «органов», осуществляющих режим всеобщего повиновения в городе, и сколько они все ни бились, органы не шли навстречу Скитальцу. В результате ему ничего не оставалось другого, как петь для друзей на кладбище о том, что «и вот, друзья, как трудно исправляться, когда правительство навстречу не идет; не приходилось им по лагерям скитаться, вот когда побудут, тогда они поймут»… Это были годы его цветущей юности. Ему исполнилось девятнадцать. 2 Объявился у Скитальца в эти дни новый приятель, который даже кличкой приличной хвастаться не мог, а звали его, представьте, просто Николай. Видно из-за того, что и внешностью обладал весьма заурядной, в ней не было решительно ничего, что бы послужило основанием для какой-нибудь кликухи. Когда у него нос не надкусан, зубы не выбиты, шрамов на «циферблате» никаких – как его прозвать? Только и остается что Колей, как его, собственно, окрестила родная мать. Познакомились на кладбище и в самое время: ни Тарзана, ни других прежних своих друзей Скит не застал, кто сидел, кто просто растворился в безбрежной воровской жизни. Одним словом, Николай – был совершеннейшая обыкновенность, отсюда и получилось, что Скитальцу не оставалось ничего другого, как самому дать ему кличку. И он это сделал – стал звать приятеля Обыкновенный. Кликуха двадцатилетнему бродяге не сразу прижилась, слово Обыкновенный представлялось шпане трудным, она спотыкалась о него, стали это упрощать, говоря, вместо Обыкновенный – Простак, в результате окончательно так и сложилось: Коля Простак. У Коли Простофили (это уже Скиталец еще более конкретизировал прозвище приятеля) была девушка по имени Тося, тоже из себя не ахти, так что, если Коля – Простак, то девушка его – Простушка. Два сапога… как говорится. Однажды случилось Скиту провожать приятеля, когда тот шел на свидание к Тосе. Встреча была назначена у кинотеатра «Труд». Тося была с Варей. Варя как-то изменилась с тех пор, когда они встретились в коридоре суда. Она стояла хрупкая, стройная, слегка напудренная, с подведенными тенью глазами, от которых трудно было оторвать взгляд. Одета во все бежевое. Дина Дурбин! Портрет этой американской актрисы ему доводилось видеть в каком-то журнале, вернее на вырванной страницы киножурнала. Ему показалось, что ее глаза за прошедшие дни приобрели какую-то особенную выразительность, а маленький прямой носик мог принадлежать лишь принцессе. И эта красавица – его школьная подруга! Что сказать? Оробел он окончательно, а тут еще собаки – бессовестные твари! – на виду у всех стали заниматься черт знает чем, причем оба кобели… Простофиля предложил прогуляться – за билетами в кино стояла большая очередь, в которой никому не было охоты торчать. Затем последовало другое предложение: идти посидеть в ресторане «Север». Варя категорически отказалась: – Я не привычна к ресторанам… Тогда Тося пригласила к себе домой. Она проживала недалеко, на 4-м проезде Марьиной Рощи. По пути Простак и Скиталец зашли в гастроном и приобрели все необходимое к столу. Тося проживала со своей матерью – с тетей Нюрой, так ее звали в Марьиной Роще. Две небольшие комнаты, маленькая кухонька, старая мебель, в ней главное – круглый стол (его-то и накрыли). Тетя Нюра, общительная простая женщина, тоже работала в столовой. Все понемногу выпивали, тетя Нюра поставила пластинку и от патефона неслись романтичные, тоскующие песни Лещенко. Выпивала и Варя. Скитальцу нравилось, что она не жеманничала, не отнекивалась. Она всячески старалась не уделять Скиту чересчур много внимания, даже, можно сказать, буквально окружила его безразличием, как и он совершенно не замечал ее: они не замечали друг друга настолько настойчиво, что не заметили, когда легли спать в эту ночь, а легли они, надо сказать, в кровать тети Нюры, где утром и обнаружил себя Скиталец, проснувшись первым. Он не знал, должен ли радоваться такому повороту дел, что всё так неожиданно вышло. А что, собственно, вышло? Скиталец не знал, было ли что-нибудь, или они просто спали, как невинные агнцы, будучи уморенные водкой и невниманием друг к другу. 3 Им пришлось обитать по чужим углам. В Роще в те времена практиковалось сдавать углы. Наконец, более обстоятельно обосновались в старом деревянном доме где-то в тупике на Полковой. В крохотной комнатушке на втором этаже. С сараем во дворе впридачу. Комнатка служила им как зимняя квартира, сарай же в качестве летней дачи. Они оборудовали сарай внутри: постелили на пол ковровую дорожку, обставили «мебелью» – сундуком, старым шкафом, еще деревянный стол, табуретки, добыли деревянную кровать с лоскутным одеялом, подушки. У Скита ранее не было домашнего уюта. В тюрьме ему мечталось о любви. Эта мечта само собой была связана с домашним уютом… Он, она и их жилье. Красивая девушка означала для него одновременно и защищенность от одиночества, в котором он себя интуитивно осознавал всегда с того времени, как себя помнил. Варя объяснила ему и свое стремление: – Я давно хотела влюбиться, даже сама не знаю, как давно, но встречалось все не то – то комсомольцы, то блатные, а чтобы нормальный кто-нибудь… Хотелось встретить настоящего. Скиталец удивился: – Но ведь и я в некотором смысле как бы из этих… И с чего ты взяла, что я настоящий? Я и сам еще не понимаю, каким мне быть должно. Но ему льстило, что она считала его настоящим. Еще она требовала слов любви… Они бродили по Роще, ходили вдоль железнодорожного полотна, и она упрекала его: – Почему ты никогда не говоришь мне: «Я тебя люблю»? Скиталец не понимал, что она от него хочет. – Что ты меня любишь? – переспросил он. – Да нет, – она вспыхнула, – что я тебя люблю, то понятно, но ты не говоришь, что ты меня любишь. – Кого ж еще? – удивился Скит. – Ведь это как дважды два. Варя приставала: – Тогда так и скажи: «Я тебя люблю». Скит повторил: – Я тебя люблю. – Прямо выдавил из себя, – сморщилась Варя, – если бы сама не настаивала, то и не сказал бы. – Но я же все равно… Просто зачем говорить? – Скиталец недоумевал. – И впрямь все равно, как одолжение сделал, – она явно над ним насмехалась. Хотелось ему тогда ей доказать, что нет ничего и никого на свете, кого бы он любил, кем бы дорожил более, чем ею, но промолчал: он действительно не умел болтать о любви. Он считал, что смешно, пошутив, уточнять: «Я пошутил». А она ему бросила, что он просто-напросто не музыкален. Опять непонятно: – Причем здесь это? – А притом, что для меня эти слова – музыка. Соображаешь? В прописке ему отказали, следовательно и работу найти было нелегко; тем не менее он каждый день уходил, якобы искать ее, но ходил воровать. Не жить же ему на ее иждивении, в самом деле. К Вариной матери он не пошел, Варя отсоветовала, считая, что лучше пусть все сложится так, как угодно судьбе, зачем торопить события? Они всегда были вместе. Скиталец избегал мест сборища воров, промышлял в одиночку. Ему в этом никто не препятствовал. Он был свободен даже больше, чем ему хотелось. В жизнь воровскую его никто не тянул, воры его знали и многих из них знал он, с ним все были приветливы, над его любовью добродушно пошучивали, некоторые даже завидовали ему. Что и говорить, как сама воровская жизнь изменчива, так и любовь: в ней встречи-расставания. Так что хорошей паре, относившейся друг к другу с нежностью и преданно, почему не позавидовать? 4 Миновало с полгода. Варя ходила в суд на работу; Скит искал хоть какую-нибудь работу, но, конечно же, не находил. Он уверял Варю, что иногда ему удается найти временную работу, и она делала вид, что верит этому: надо было каким-то образом объяснить происхождение денег, продуктов, которые время от времени он ей приносил. В воровском мире еще царило относительное спокойствие. В те же конфликты, которые так или иначе возникали, он не совался – он был не в законе и не его дело знать, чем заняты профессиональные урки. Если он мечтал когда-то стать вором в законе, после женитьбы (он лично считал, что женился на Варе, как и она считала себя замужем за ним), он об этом уже не думал. Да и воры не тянули его, им еще не было нужды пополнять ряды, еще не было резни, даже суки не стоили разговора, не было и других мастей. Варя и Скит переселились из сарая в комнату, когда однажды их посетила ее мама. Собственно, в эту историческую минуту они как раз находились во дворе, сидели на скамье в ярких теплых свитерах, прижавшись друг к другу, и строили планы: о том, как у них все будет, когда, наконец, он пропишется и устроится работать на завод «Борец», где когда-то работал матрос Железняк, и получат свою собственную квартиру, которую, в виде исключения, не обворуют, учитывая задушевные связи Скита со специалистами воровского дела; мечтали о том, как у них родится ребенок и как однажды они будут совершать прогулки втроем. А мама, Мария Евгеньевна, уже стояла позади них и молча наблюдала влюбленных. Мария Евгеньевна не была знакома с матерью Скита, хотя и знала, что та – буфетчица в кинотеатре. Она даже однажды, после ухода Вари из дома, заходила в этот буфет, но не стала знакомиться с этой угрюмой женщиной – не верила в серьезность увлечения дочери Скитальцем, бродягой, – а тогда чего ради? Где-где, а в Марьиной Роще знали цену воровской любви, воровские «жены» столь нравственно свободны, как и цыганки, хотя у последних преданность мужьям традиционна, даже дело чести. Воровская же жена… За примером далеко ходить не было нужды: в соседнем доме от нее проживала воровская жена. Сама не воровала – нет. Говорили, воры пытались ее натаскать, но… не воровка. А живет с вором. Если это можно назвать жизнью – упаси боже! Конечно, и воры, как и вообще люди, всякие встречаются, но надеяться, что Скит хороший человек… Мария Евгеньевна не знала, что Скит еще не вор в том смысле, что не «член партии». Она не разбиралась в подробностях воровской жизни, как большинство обычных людей, не вникающих в хитросплетения каких бы то ни было политических коллизий. Но картина, открывшаяся ее глазам во дворе, где рядышком сидели молодые, защемила ее сердце знакомой болью и мгновенно разбудила воспоминания о времени, ушедшем навсегда. 5 Однажды Скит сел в электричку, чтобы отыскать какое-нибудь место для своей семьи: Варе уже не было смысла скрывать от матери и Тоси свой значительно увеличивающийся живот. Но случилось так, что, прежде чем сесть в электричку, он зашел, или, говоря правильно, заканал в гастроном на Чкаловской, где почти без труда стал обладателем «пузыря». Этого было достаточно, чтобы разбудить в нем инстинкт охотника. Ему уже представлялось, как выкупает (вытаскивает – жарг.) дутого шмеля (толстый кошелек – жарг.). Взяв пузырь, он направился на перрон Курского вокзала, намереваясь сделать посадку на поезд, следующий до Петушков. Войдя в вагон, выпил содержимое пузыря, затем решил прошвырнуться по вагону. Майдан (поезд – жарг.) уже был на ходу, оставляя позади пригород столицы. Заканав в очередной вагон, он обратил внимание на маму, сидящую рядом с пацаном лет шести. Над ней висел баул. Женщина выглядела подавленной, словно чем-то опечаленной. Толстый, неприлично упитанный пацан рядом с ней смотрелся отталкивающе, был капризен, что-то от нее требовал противным голосом. Какая несуразица, промелькнула мысль, какое несоответствие: у такой симпатичной дамочки этакий отвратительный выродок. Зайдя с тыла, Скит через пару минут спокойно, как свой, снял висевший баул, а еще через несколько минут, стоя на опустевшем перроне, с удовольствием провожал взглядом уходящий майдан. Уединившись недалеко от железнодорожной платформы, он с нетерпеливым любопытством стал изучать содержимое баула. В нем оказались четыреста рублей с мелочью, кое-какие вещи домашнего обихода и ксивы: паспорт, сберкнижка; еще присутствовала телеграмма, из нее явствовало, что ее муж попал в больницу в городе Владимире, что ему предстоит операция. Деньги небольшие, но все же… Документы… Скиту представилась эта подавленная женщина и им овладело неприятное чувство: ведь она ехала в больницу к мужу. В паспорте место ее прописки – Реутово. Конечно, содержимое баула не говорило о том, что она едет в больницу. Вдруг подумалось совершенно несвойственное: а не вернуть ли баул? Тут же вспомнил противного пацана с мерзким голосом – да ну их к черту! Обойдутся. Он вернулся на платформу, приближалась электричка в сторону Петушков. Он вошел, сел в конце вагона, повесил баул и задумался. Почему-то на него удручающе действовал побитый вид той женщины. Там беда, а он – в кураже!? И у него самого жена – сказочная красавица… Он сошел в Реутово, отправился поискать эту улицу… Открыла ему она сама, удивленно уставилась на свой баул, затем вопросительно на Скита. – Вот, – протянул он баул, – подобрал. Ваш? – Да, да, господи! – как она обрадовалась. – Да что же вы стоите, проходите, садитесь, я вас угощу чаем. Противный мальчик на толстых ногах вышел из соседней комнаты, уставился злобным взглядом на Скита, а женщина действительно налила в чашку кипятку, положила заварку, указала на сахарницу, достала печенье. – Вы пейте, я на минуточку, – и вышла в другую комнату, захватив с собой противного мальчика. Скит неохотно прихлебывал чай. В другой комнате женщина говорила по телефону с каким-то Федором Абрамовичем. Наверное, иронически подумал Скит, рассказывает о редком проявлении честности, наверное, станет навязывать вознаграждение. Скоро она вошла в кухню, стала расспрашивать, откуда он сам, где живет, как нашел баул. Затем позвонили в дверь, и, когда она открыла, вошла милиция. – Вот, – показала она на Скита, – сидит голубчик аферист, сперва украл, теперь принес, чтобы в доверие войти. А что у такого на уме? Из соседней комнаты вышел противный мальчик, показал на Скита пальчиком и нечленораздельно произнес мерзким голосом: – Вы-ы-ы! Вот как все обернулось. Глава четвертая 1 Дальнейшая жизнь Скитальца превратилась в калейдоскоп событий, перемешались годы, люди и географические названия, пересыльные тюрьмы, телячьи вагоны и колотушки от конвоя три раза в день в пути следования: Владивосток, Заполярье, Охотское море и «чудная планета Колыма, где двенадцать месяцев зима, остальное – лето». Сопки, дожди с градом, голод, болезни, морозы, пурга, обмороженные ноги и носы. И воспоминания о Марьиной Роще, о кладбище, о жене (Варю он считал своей женой) с их малюткой. Скиталец боролся за свою жизнь с ее необычайными суровостями, валившимися на него каскадами. Он писал и писал Варе, но ответов на свои письма не получал. Настал 1941 год – началась война. В жизни Скита в этой связи ничто не изменилось, единственно – условия лагерного быта стали еще более жесткими, участились произволы охраны и надзирателей, а лагерные придурки напивались и издевались над «быдлом», то есть работягами. В этом особенно отличался комендант в одной из зон, куда занесла Скитальца судьба. Этот субъект обожал демонстрировать свою силу. Он окружил себя ватагой удалых молодцов-телохранителей, законом для них являлась только его сила, оправдывавшая отсутствие ума. Он безнаказанно терроризировал людей, пока однажды, в дождливую погоду, когда он один, пьяный как всегда, пробирался меж бараков, ему сократили жизнь. На другой день искали убийц. Таскали на допрос всех, кого подозревали. И Скита тоже. И особенно его усердно пытали: видать, кто-то на него донес. Так во всяком случае ему намекнули. Скиталец объяснил, что об убийстве коменданта ничего не знает, но ему доказывали, будто его видели в час убийства, кум даже свидетеля выставил, им оказался нарядчик (должностное лицо из заключенных – А.Л.), член банды убитого коменданта. Скиту везло в картах, он всегда был в кураже, оттого ему и завидовали; одни стремились ему угодить, другие искали повод ограбить. Его допрашивали с помощью куска железной трубы… Пришел он в сознание весь в холодном поту, и словно ослеп, во всяком случае он не видел окружающих. – Хватит притворяться! – орали на него и угрожали забить насмерть. Когда человек избит уже до такой степени, что едва жив, в таком состоянии часто теряется чувство страха или расчета, оттого, наверное, Скиталец и прохрипел своим мучителям, что они – подонки, трусливая сволочь, не способная даже убивать. Зря, конечно, он так поступил. Дальнейшего он уже не понимал. Очнулся в карцере в мокрой от собственной крови рубашке. – Ползи сюда… – звал его кто-то тихо. И он пополз в сторону голоса. Это был еще один подозреваемый в убийстве коменданта, допрошенный ранее. Они вместе теперь рвали свое белье, чтобы скомбинировать из него бинты для перевязки ран. Скоро в карцер бросили еще одного из их бригады, которого допрашивали с помощью куска шпалы, отчего он и подтвердил, что участвовал в убийстве Мордоворота… вместе со Скитальцем. Прежде, чем захлопнулась дверь, из коридора им крикнули многообещающе: – Скоро вернемся. Иван, которого к ним закинули, очнулся, стал каяться, просить прощения, что не выдержал пыток. Скиталец понимал: пытка – не воля человека, не его сознание. Они все тут купались в собственной крови – не до Ивана было. Каждую ночь их избивали пьяные мучители, стращали, что расстреляют. Так продолжалось семь суток. Без врачей, без перевязок. На восьмые сутки их на носилках по очереди выносили в лазарет. И здесь продолжали допрашивать, но допрашивал уже чекист. Он поинтересовался и о том, кто их таким образом истязал. Они обо всем рассказали, терять было нечего. Когда они уже могли самостоятельно передвигаться, им отдали одежду, велели собраться и повели на вахту (пристройка у ворот зоны – А.Л.), затем под конвоем погнали в неизвестность. Проделав тридцать километров пешком, очутились на вокзале и стали пассажирами столыпинского вагона (вагон для перевозки арестантов – А.Л.). Попутешествовав по пересылкам, они прибыли наконец в Свердловск, где их гостеприимно приютила тюрьма. А в большом мире вовсю шла война. Тюрьмы и до этого не пустовали, теперь они были переполнены. Кто-то из старых арестантов в этой связи сказал, что так везде, где происходят беспорядки. Тогда в тюрьмах всегда становится тесно, даже бывает необходимость построить новые. Это сказал очень опытный зек, который, вероятно, имел возможность побывать в тюрьмах во всех частях мира. В последнюю тюрьму в Свердловске Скит прибыл с большим мешком тряпок, которые выигрывал в карты по пути на пересылках. Тряпки обеспечивали ему уважительное отношение окружающих, даже воров, потому что, если у кого-то есть добро, он на столько более ценим бедняка, на сколько у него добра. Скиталец с благодарностью вспоминал марьинских воров, в особенности Оловянного, научившего его премудростям картежной игры. Он постоянно думал о Варе, писал письма. Доходили слухи, что Москва окружена врагом. Его дальнейший путь лежал через весь Урал – в Казахстан, в лагерь, обслуживавший какой-то военный завод. Контингент и здесь разделялся на «быдло» и «благородных», хотя воров в законе здесь не было. Скит, разумеется, числился в «быдле», несмотря на то, что по-прежнему удачливо выигрывал в карты. Здешняя зона даже не считалась тюрьмой для так называемых благородных: местная «знать» – нарядчики, бригадиры, комендант и прочие придурки – имели право жить с заключенными женской зоны, расположенной рядом, куда их (как и женщин оттуда) беспрепятственно пропускала охрана. Можно было и представителям быдла рассчитывать на небольшую долю привилегий, если кто очень старался заслужить расположение «знати». Скиталец, наверное, мог бы заслужить эту привилегию, поскольку прибыл с большим мешком приличных тряпок. Но он не согласился одаривать ими представителей местной олигархии. Оттого и случилось, что в его бараке однажды обнаружилась кража: у кого-то пропали сапоги. В поздний час Скита вызвал в свой отдельный кабинет в штабном бараке нарядчик. Здесь присутствовало множество жадных лиц. От Скита требовали, чтоб… отдал пропавшие сапоги. Не понять эту игру мог только глупец, потому он предложил им выбрать любую пару из его собственных, но заявил, что не намерен признавать кражу чужих сапог. И опять повторилось то, с чем он не так давно столкнулся, когда его обвиняли в убийстве Мордоворота… Когда на этот раз он пришел в сознание – а ведь был не из слабосильных, – около него сидела миловидная девчонка в хлопчатобумажном сером платье. – На-ка, браток, попей воды и успокойся, – проговорила она, протягивая ковш, – тебя больше не тронут. Я убедила Бурана, что ты ни при чем. Он мне слово дал. Как видишь, много добра не доведет до добра, – улыбнулась эта красавица. Скиталец согласился с этим выводом: действительно, не будь у него мешков с тряпками… С другой стороны, он понимал, что добром надо было делиться. Решив так, он однажды, улучив час, преподнес Бурану, главе местной олигархии, шикарные полуботинки и шерстяной пуловер. Спустя несколько дней, шнырь Бурана намекнул ему, что он совершенно беспрепятственно может пройти в женскую зону, если захочет. А он хотел. Ну кто, находясь на таком положении, откажется идти в женскую зону!.. Только что-то его удерживало, и он не сумел себе это объяснить. Варя?.. Так или иначе, но он даже не подходил к той калитке. Может, гордость?.. Мол, не надо мне ваших привилегий. Вероятно, олигархия его поведение именно этим, гордостью, и объяснила себе. Его опять пригласили для разговора к нарядчику и спросили вежливо: – Что ж ты, падла, нос воротишь, когда дают? Или ты лучше всех, сука поганая?! В конечном счете ему за это «по морде лица» надавали прилично. Неизвестно, чем и как бы закончились его взаимоотношения со здешней интеллигенцией, если бы военные люди не стали составлять списки добровольцев, готовых защищать родину на фронте. И Скит записался одним из первых. Скоро собрали спецэтап, погрузили в состав, пришедший из Караганды. 2 Большой состав с усиленным конвоем шел вглубь Узбекистана. Вагоны переполнены. Бывшие заключенные ехали на защиту своей родины. Закаленные бойцы, прошедшие всяческие испытания. Здесь и воры, и грабители, и просто хулиганы. Здесь и те, кто на гражданке опаздывали на работу, и те, кто, не пожелав помереть от голода, подбирали на полях колоски, оставшиеся после уборки урожая. Кого здесь только не было! В Алма-Ата вагоны разгрузились. Жители города с подозрением наблюдали этот странный контингент, проследовавший под конвоем по улицам. Они не догадывались, что то не пиратское нашествие, а шагали добровольцы – будущие красноармейцы. Пройдя весь город, бойцы-рваньармейцы с множеством татуировок подошли к воротам на сей раз военного лагеря, обнесенного, однако, тоже двумя рядами колючей проволоки: без нее все же нельзя. Они подверглись санобработке, затем им предложили расстаться с личными вещами, рекомендовали отправить родственникам, но не объяснили, как сие осуществить без соответствующей тары и в отсутствие почтового отделения. У Скита еще сохранились какие-то вещи – отдал их старушке-уборщице, та удивилась, с дрожью в голосе поблагодарила и благословила его. На прощание сказала: – Не лезь вперед, но и последним не будь. Новобранцев одели в военную форму, чтобы не отличались от других защитников страны. Они стали одинаковыми и с трудом узнавали друг друга. Скит подружился с двумя зеками. Одного, помоложе, звали Кешей. Этот чернявый малый отличался веселым нравом, поэтому все стали называть его Кеша Веселый. Второго звали Гошей, лет тридцати пяти, всегда молчаливый, его стали звать Гоша Хмурый. Эти двое стали его основными друзьями; взаимоотношения всех со всеми здесь отличались дружелюбием. Ни Веселый, ни Хмурый не распространялись о своем прошлом, также и Скита не расспрашивали, одно лишь установилось, что Веселый из Калуги, а Хмурый – колхозник. Что ж, решил про себя Скит, оттого, наверное, и хмурый, что колхозник – чему веселиться! Скоро их известили, что стали они бойцами 118-го запасного штрафного полка. И настал час, когда всех заключенных-новобранцев построили по взводам, ротам, батальонам и объявили: отныне они красноармейцы, хотя и штрафники. – Вы должны искупить свою вину в боях! Кто служил в армии – шаг вперед! Им определили месяц сроку на спешное обучение и ознакомление с оружием. Скит навсегда запомнил сказанное его командиром: «Хотите защитить свою жизнь – научитесь отнимать ее у противника». Кроме воров и разбойников из русских товарищами ему стали теперь еще казахи и узбеки – бывшие басмачи, которых за их нежелание участвовать в строительстве нового общества считали провинившимися перед родиной – Россией, хотя они имели наглость доказывать, что своей-то родине служили преданно, что, мол, за это и в тюрьме очутились. С питанием обстояло плохо, но оптимисты уверяли, что станет еще хуже. Узбеки и казахи получали от своих сепаратистов-родственников посылки с продуктами, которые у них «технически» похищали воры. В основном служба проходила на «отлично». Ставили всех в известность о скорой отправке на фронт, но оружие еще не давали. Новобранцы последовали далее до станции Горбачи на Орловско-Курском направлении, компанию им любезно составила привычная охрана. На этом участке фронта, как им объяснили, командующим был Рокоссовский, а противник, хорошо здесь укрепившись, стоял уже два года. Прибыв на место, едва высадившись из вагонов, они попали под воздушный налет двадцати или более пикирующих бомбардировщиков. Новобранцы, разбежавшись по полям, уцелели, состав сгорел. Их собрали, и они предавались на поляне веселому отдыху. Не в духе этого контингента уныние, даже если бы их доставили в преисподнюю. Проходивший офицер, приостановившись, пристально изучил всех, затем подозвал Гошу Хмурого, оказавшегося ближе к нему, и что-то коротко ему объяснил. На сие происшествие большинство веселых новобранцев не обратили внимание. Надо сказать, настроению здесь в данную минуту помогала держаться на высоком уровне еще и анаша, доступная им благодаря все тем же бывшим басмачам. Естественно, любопытно было узнать, о чем так доверительно беседовал с Гошей товарищ – теперь уже можно было так обращаться – подполковник. Оказывается, он поручил Гоше подобрать на его усмотрение с десяток сообразительных ребят для выполнения возлагаемых на них особых заданий. Отделение, в котором состояли три веселых зека, согласилось полностью выполнить эти особые задания. Когда они предстали перед полковником, тот, посмеиваясь, объяснил следующее: – На гражданке (то есть на воле) вы, братцы, «технически» воровали… как у вас принято считать… у народа. Теперь вам также «технически» как можно хитрее необходимо украсть человека. Он не так слабо охраняется, как, скажем, кошелек ротозея. Человек этот – наш общий враг и его нужно доставить живым, по-военному это означает «брать языка». Такова ваша будущая задача, а наша – подготовить вас к этому делу, кое-чему подучить. Будете обучаться у назначенного к вам командира. За хорошо выполненное задание обещаю льготы: кто имеет родственников, поедет в отпуск, кто не имеет – целый месяц отдыхает и пьет спирт. А еще, смотря по сложности операции, будете вознаграждены правительственными наградами. На следующий день их привезли в назначенную часть, отвели в землянку, выдали оружие, приказали отдыхать. Устраиваясь спать на низеньких нарах из горбылей, они слышали автоматные очереди и поняли, что передний край совсем близко. Наутро их поднял старшина: – Ребятки, подъем! Он проговорил это как-то тихо, по-дружески, тем не менее все проснулись сразу. Старшина, как выяснилось, опытный разведчик из рабочих, русский, здоровой комплекции мужчина, на выгоревшей гимнастерке ряд наград. Познакомился с каждым в отдельности. Его интересовало все: кем был в качестве правонарушителя, в который раз судим, как воровал, то есть какой спецификации держался: домушник, карманник; а еще его интересовало, что такое вор в законе, что такое честняга? С удивительным знанием дела объяснил старшине Кеша Веселый, что вор в законе считается лишь в том случае, когда он принят ворами в законе в их касту, а честняга – тот, кто еще ни разу не провинился перед воровским законом, короче тот, кто еще не получил по ушам; последнее определение – «по ушам» – старшине вряд ли что объяснило, но в целом он остался доволен информацией. – Как ты смотришь на то, что военная форма не является, скажем, реквизитом воровского дела? – улучив момент, тактично задал вопрос Скиталец своему товарищу, Кешке Веселому. – Воры всякие есть, – ответил Кеша, – но у всех было детство, оно и есть родина, я так понимаю. Воры всякие есть… как и вообще люди. Есть шкурники, а есть люди. Я лично… Понял? Когда Наполеон шел, воры и тогда против него воевали, понял? Воровать – моя работа, воевать с врагом – обязанность, понял? И Кешка Веселый со смехом – он все делал со смехом, на то и веселый, – предложил затянуться из «козьей ножки». Старшина начал заниматься с отделением бывших зеков, обучать их навыкам разведки. С этим контингентом он вполне подружился, все тут отлично друг друга понимали. Приказы (они звучали как советы) бывшие разбойнички выполняли беспрекословно. А примерно недели через полторы старшину вызвали в штаб полка вместе с его отделением. Здесь старшине поручили первое боевое задание, дали ориентиры, где переходить линию фронта, пожелали успехов и благополучного возвращения. 3 В ночь перед выходом на задание Скиталец проснулся и уже не мог заснуть, прислушивался к храпу товарищей. Но там, где лежал Кеша, уловил подозрительную возню… Что же тут такого?! Война не война, а по законам природы человеку надо и есть, и пить, и все другое и ничего с этим не поделаешь. До сих пор Скит не задумывался о своей смерти. Ему, бывало, угрожали расстрелом или избить насмерть, но эти угрозы звучали абстрактно, словно такое могло произойти с кем-то другим. Потом Мор (старый, авторитетный вор в законе, учитель – А.Л.) объяснит ему: только молодые не думают о смерти – не зная жизни, они в смерть не верят; пожилым до смерти ближе, они в нее верят и готовы подозревать ее присутствие в возникшем на носу случайном прыще. Скит не боялся, что может погибнуть в предстоящем задании, другие мысли пришли незванно: Кеша Веселый говорил о родине, как о детстве, но ведь детство Скита – Миусское кладбище в Марьиной Роще, в шалаше среди воров. И родина – что она для него? Ему доверено ее защищать, но наручники с него сняли в последнюю минуту. А что защищать? Марьину Рощу со старыми деревянными домами, полными клопов? О своей матери он думал как о постороннем человеке и к сестрам относился так же. Что для него детство? Воры и кладбище… Хочет ли он совершить подвиг? Если это не очень трудно, если ради этого не требуется лишиться рук и ног, то он готов и на подвиг, ради права зажить законно с Варей, с его Диной Дурбин, чтобы все было как положено. Вот она, Варя, и представлялась ему родиной, эту свою мысль он облек в законченную формулу: родина только тогда возможна, когда в ней что-то любишь. Примерно за два часа до рассвета встал старшина, произнес негромко и спокойнее, чем обычно: – Час настал, ребятки, я на вас надеюсь. Теперь все от скорости зависит. Все встали, словно и не спали, молча приводили себя в порядок, затем, сохраняя тишину, вышли из землянки. Стояла темная промозглая ночь. Шли бодро. Подошли к месту перехода, который в темноте, не имея очертаний, Скиту ни о чем не говорил. Место было определено старшиной: – Это здесь. Вокруг земля, выброшенная из окопов. Дул сильный ветер, безразличный к жизни и смерти. Сделали небольшой перекур. Укрывшись каждый под собственной плащ-палаткой, три товарища сгруппировались, и Кеша Веселый прошептал, что целоваться на прощание им не годится, а вот запалить приличный косяк дури (анаша – жарг.) в самый раз; и «козья ножка» вскоре пошла по кругу. Покурив, горе позабыв, все отправились в путь за старшиной. Пока новички-разведчики в окопе затягивались анашой, за линией фронта на стороне противника царила выжидательная тишина. Едва же они двинулись вперед, как со стороны противника стали стрелять и через головы бывших зеков прожужжали трассирующие пули, заставляя отделение превратиться в ползущих ужей. Стрельба прекратилась, когда они переползли «нейтралку», о чем Скиталец догадался по поведению старшины: он позволил всем забраться в бомбовую воронку и закурить. Когда они поползли дальше, вдруг учуяли запах дыма. Такой дым мог быть от костра. Передвигаясь осторожно, услышали тихое бормотание голосов где-то впереди. Заметили очертания строения, оттуда и доносились голоса. По знаку старшины осторожно окружили постройку, которая по приближении оказалась всего лишь сараем. По команде старшины ворвались в него и очутились в кухне, где повар со своим помощником уставились на них с открытыми ртами. Лихие разведчики заткнули их весьма несвежими портянками. Обратно с немецкими поварами добрались вполне благополучно и без задержек, за исключением каких-то пяти-семи минут, понадобившихся Кеше Веселому, чтобы поменяться сапогами со старшим поваром, который, возможно, и возражал против обмена, но, не успев проглотить портянку, он свои протесты проговорил невразумительно. Собственно, и Кешины сапоги еще что-то стоили, но он, видимо, считал, что юфтевые – шикарнее, чем кирзовые. К тому же, им было обещано, что в разведке можно не во всем следовать строго по форме. В штабе похвалили. Уже знакомый подполковник благодарил их и дал приказ хозяйственнику, чтобы выдал спирт как положено, а отделению до следующего вызова велел отдыхать. Скиту этот рейдик показался сущим пустяком, – так себе, прогулочка. Это проще, чем украсть кошелек на Минаевском рынке. И это подвиг? И это война? Война, конечно, – стреляли же, и люди погибали, ему уже приходилось видеть трупы как своих, так и немцев. Но страшно ли?.. Э, нет, пытки железной трубой пострашнее, отчего он, собственно, и записался на фронт добровольцем. Здесь, если и убьют, есть надежда, что сразу. А пока они в своей землянке тихонько пели «Темную ночь»… чтобы почувствовать себя как все, ибо песню эту везде пели, а потом они запели «свою», родимую: «Эх, вологодская тюрьма с поворотами труба…» 4 Они жили дружно, питались за «одним столом» и вполне сытно, ведь им полагался спецпаек, они же особые, люди риска, ювелиры войны. Им это льстило. Скиталец даже забыл, что наберется едва с десяток дней, как он на фронте, настолько все стало привычным – и стрельба, и ранение, и вид убитых, и рассказы, средоточием которых, как, впрочем, и в тюрьме, являлись женщины. Скиталец понемногу и от воспоминаний лагерных дел стал освобождаться, их заполняли дела войны. Он с удовольствием ощущал, что, несмотря на всевозможные избиения, он здоров и молод. Тяжесть войны осознавали везде, даже в тюрьме и, конечно же, на фронте. Но может быть именно здесь, где люди с нею, что называется, ежедневно обнимались, где бессмысленность войны была естественным содержанием быта, именно здесь они к ней относились наиболее терпеливо, и война, как таковая, несмотря на ее шумливость, грохот, казалась Скиту порою просто работой: он ощущал себя этаким разнорабочим, подай-принеси, и работа эта казалась обыкновенной в необыкновенной обстановке. Кого-то несут орущего, стонущего или навек замолкшего, – ну и что! Люди ходят, что-то делают в кровавых бинтах, – ну и что! Общаются не в манере изящной словесности, – ну и что! В лагерях тот же стиль. Штрафники… Но они ничем не отличаются от нештрафников в своей работе, внешне такие же солдаты, у всех общая привилегия – умирать, желательно героически. Вместо загробной жизни в райском блаженстве обещаны исключительно земные вознаграждения за везение остаться в живых – почет и уважение после войны и блага в первую очередь, во всяком случае без очереди; о них станут писать повести и поэмы и будет о чем рассказывать внукам. На фронтах началась новая жизнь, грохот войны все более перемещался в сторону противника и отодвигался от позиций красноармейцев. По всему фронту шли ожесточенные бои. Скиталец воевал. Кажущееся ощущение прогулочности постепенно миновало, но представление о ней, как о работе, сохранилось и даже возросло. На войне требуется выносливость, трудоспособность. Однажды один из батальонов, входивших в 13-ю армию, вырвался вперед и очутился в кольце немцев без связи с основными силами армии. Скит получил задание включиться во взвод прорыва к окруженному батальону, чтобы наладить связь. Дали ему подводу, на ней добрались до нужного места, откуда связисты намеревались начать прорыв. Наконец – ур-ра! – прорвались! Дружный рев сотен глоток усталых мужчин, отцов, женихов, братьев, сыновей одних ласковых матерей, убивавшие яростно сыновей, других таких же, ласковых матерей, – прорвались, остались на пути убитые отцы, женихи и братья из другого войска, другой веры, другой идеологии защитники. Как их много – идеологий, во имя который столько убивают во всем мире! Идеологии обеспечивают благополучие уймы народов на земном шаре, во всяком случае в любом государстве генералы, полковники, майоры и даже лейтенанты существуют за счет идеологии, которой во всевозможных потасовках обязаны обеспечить солдат. Окопы и траншеи в этой местности оказались проложены на окраине небольшой деревеньки, бойцы готовились сесть перекусить после трудов, обещали раздать спирт, но Скиталец захотел до этого освежиться, ему объяснили, где колодец, – недалеко за деревенским домиком, – туда он и направился. Настроение у него образовалось даже возвышенное, он радовался объединенности с другими солдатами, нечто похожее он испытал только в детстве на кладбище с ворами, какое-то первобытное чувство защищенности, ощущение своей среды, ощущение, которое кто-то определил, что это у него начинало зарождаться мировоззрение. Сняв гимнастерку, он с удовольствием умывался холодной водой. Мимо проехала кухня. И тут раздался оглушительный взрыв. Небытие Скит уже дважды испытал, и состояние, о котором принято говорить: «пришел в себя». А куда, собственно, он мог придти еще? В этот раз, когда он «пришел в себя», все было иначе, чем в предыдущий раз, когда, открыв глаза, он видел своих мучителей. Теперь, открыв глаза, он ничего не видел, но слышал, как кто-то произнес: – Смотрите, еще живой. Другой голос ответил: – Такие не умирают. Посмотрите, где у него ранение. Его спросили, жив ли он. Едва слышно он прошептал, что не знает, что ничего не видно, очень темно. Наконец, его понесли. Вдогонку кто-то кричал: – Будешь живой! Обязательно напиши. Он не знал, кому принадлежали эти слова. Он не видел больше войны, но еще слышал. По мере удаления от фронта, слышал все слабее. Звуки войны постепенно принимали новое содержание, изменился их характер, формулировка, становясь все тише, покойнее, мирнее. Сначала звуки в операционной с голосами людей, малоприятная медицинская терминология, какие-то ощущения от прикосновения к нему, когда обрабатывали голову, но боль не давала возможности вникать в суть времени и пространства. Миновала вечность, если вечность – измерение безграничное, одновременно и малое и большое, и кто-то около него произнес: – Пусть хранит их, два осколка. – Передам, – ответил другой голос. Когда он в очередной раз пришел в себя, проще говоря, – проснулся, молоденькая медсестра показала ему малюсенькие кусочки металла на его тумбочке и сказала, чтобы взял их на память и хранил, как талисман. Затем пришел врач и поинтересовался, не больно ли его глазам от дневного света, и только теперь Скит осознал, что опять стал видеть. Врач объяснил, что первым самолетом его и одного офицера отправят в тыл. Так и произошло: на носилках его доставили к маленькому самолету, дожидавшемуся на небольшом летном поле, здесь медсестра развлекала раненых, читая им вслух из старого журнала о том, что в капиталистическом мире якобы существует общество милосердия, защищающее бездомных собак и кошек. Вот живут буржуи! Но он, конечно, не поверил, что такое в действительности может быть: тут людям порою приходится хуже, чем собакам, и хотелось бы, чтобы свое, родное общество хотя бы сочувствовало, так нет же, кроме побоев, тебе только помирать позволительно и то не в очень благообразном качестве – штрафника. С аэродрома, куда самолет приземлился с ранеными, Скита и других на грузовике доставили на станцию Белёв, где стоял большой состав для эвакуации раненых. Не скоро этот процесс начался. Кругом стоны, ругательства, успокаивающие голоса сестер. Он обратил внимание на офицеров, проходивших мимо, один из них обернулся к майору, распоряжавшемуся погрузкой: – Давайте наших вперед. Скиту вспомнилась декларация политрука о его перспективах, когда он, Скиталец, закончит войну, – грудь в крестах, но вот вместо крестов под подушкой в пакетике с сопровождающими документами у него два металлических осколка, но он… не «наш». И он крикнул удаляющимся офицерам: – Господа офицеры! – в таком тоне к офицерам, наверное, редко обращались. Они удивленно остановились, повернулись. – Можно вас на минуточку? – позвал Скит. Офицеры подошли к его носилкам. Он со злобой спросил, почему он меньше «наш», чем другие раненые. У него спросили, с какого участка фронта его доставили и какое у него ранение. Один из офицеров, нагнувшись, вытащил из-под его головы пакет с осколками и медицинским заключением, прочитав, показал осколки другим и, обратившись к майору, распорядился: – Этого немедленно в офицерский вагон. Состав направлялся к Москве – судьба Скитальца набирала скорость. В офицерском вагоне он себя не чувствовал уютно, вроде находился не в своей тарелке. Вероятно, это настроение образовалось у него от некоторых попутчиков в купе – двух вполне здоровых, на его взгляд, офицеров. Особенно один вызывал его презрение: необычайно довольный собой фрукт с круглой красной физиономией, сытый, не похожий на тяжелораненого. Вначале он всю дорогу стонал, этот красномордый с перевязанной рукой, стонал и… пил водку. Ее ему приносил приятель из другого купе (или палаты); красномордый лежал на верхней полке напротив Скита и Скиту мерзко было наблюдать частые преобразования в его настроении: то стонал, то забывал стонать, а когда выпивал, напевал оперетту. Чем ближе подъезжали к Москве, тем меньше сей раненый стонал, чем дальше от фронта, заключил для себя Скит, тем мужественнее вел себя этот командир. А уже по приближении к городу он, можно сказать, почти выздоровел – вот какова истинно героическая натура, способная на чудеса перед лицом столицы родной. Герой уже примерял свой мундир с капитанскими погонами… Он даже запел, правда, несколько игриво-тоскливо о том, что «вот она, столица моя, где дом мой и красивая жена». Скиталец, конечно же, стрелял в людей, во всяком случае в сторону противника, он даже видел, как после его выстрела упал человек. Он стрелял в людей в серой форме вражеской армии, но вражды к этому упавшему не испытывал. Стрелял потому, что так было положено. Однако этого серого солдата вовсе не ненавидел так, как возненавидел теперь красномордого капитана, своего командира, защитника родины – не из штрафников, куда уж там! Скиталец тоже жаждал повидаться с милой своей женой и никаких орденов или иных наград, кроме этой встречи, ему не надо было за то, что дал продырявить свою башку во имя узаконенного убийства. Но как ему осуществить эту мечту? Он, первым делом, стал себя проверять, пытаясь приподниматься, чтобы понять, есть ли у него силы для задуманного, сможет ли устоять на ногах без посторонней помощи. И убедился вскоре, что в одиночку это делать рискованно. Ведь он лежал наверху. Внизу занимали позиции два командира, сильно контуженные, совсем безжизненные: эти двое даже не ели ничего, только просили пить. Скиталец попросил санитара помочь ему спуститься в туалет. – Вам не только вставать – шевелиться нельзя, – санитар сунул ему под одеяло утку. Сколько не твердил Скит, что надоела ему утка, сколько не орал-умолял, санитар его не слушал. В Москве состав поставили где-то на окружной дороге, поговаривали, что будет стоять здесь суток трое, снимут раненых, которых примут московские госпитали, остальных повезут в освобожденный Ленинград; Скиталец уловил из разговоров московских врачей, осматривающих прибывших раненых, что его здесь не оставят, что черепников Москва не принимает из-за нехватки места, и он решил, что должен торопиться. Улучив момент, он приподнялся – перед глазами темно, искры, зашумело в голове. Отдохнув, стал спускаться, помог проходивший офицер; в проходе опять отдохнул на откидном сидении; набравшись мужества, побрел дальше, держась за стенку; появился санитар – помог добраться до туалета; здесь взглянул в зеркало – и испугался собственному отражению, слабость не позволила освежить лицо. Санитар помог обратно добраться до места. Валяясь на своей полке, Скит разрабатывал в уме варианты, как выбраться из поезда: он решил во что бы то ни стало украсть обмундирование «тяжелораненого» капитана, который так рвался к своей сдобной жене; Скит считал, что у него больше прав увидеться со своей единственной любовью, своей Диной Дурбин. Он не сомневался, что в одиночку будет принят в любом госпитале. После первой попытки встать, ему захотелось для верности попробовать снова. Когда не было близко санитаров, успешно присел и стал спускаться. Да, он передвигался самостоятельно, но… не ходил, до туалета не дошел. Очнувшись, понял, что лежит на своей полке. Уткнувшись в подушку, он заплакал. Было обидно наблюдать, как эта сука, этот бравый капитан, на его глазах облачился вечером в заветный мундир, побрызгал себя одеколоном и ушел. Тогда пришла мысль: письмо! Подозвал санитара и продиктовал полстранички о том, что умирает совсем рядом с ней, Варей, от тоски. Санитар обещал тут же отправить письмо. Поезд простоял на окружной дороге даже дольше, чем предполагалось. Затем состав пошел, а на следующие сутки был уже в Ленинграде. Скит поступил в эвакуационный госпиталь. Его сразу же отвезли в операционную для перевязки, затем определили в «тяжелую» палату. После укола морфия он, наконец-то, крепко заснул. Глава пятая 1 Судьба Скитальца набирала скорость, но, по его мнению, очень медленно. Его лечили, оперировали. Человек рождается как будто в готовом виде. В течение же его жизни становится очевидным, что готовым он никогда и не станет, за редким исключением, если покидает мир довольным прожитой жизнью, завершивший все, на что был способен. Скиталец требовал от врачей, чтобы поскорее выписали его, даже не готового. Но ему объяснили, что ждут крупного специалиста, который доведет его до окончательной готовности, так представлялось врачам. – У тебя же голова пробита, а не задница, – доказывали они, – или для тебя между ними нет разницы? Шли месяцы. Он писал в Москву, ответов не получал. Ела тоска. Почти год он находился в госпитале. Наконец его сочли окончательно готовым, чтобы отправить обратно на фронт за очередной порцией осколков, хотя бы на сей раз в зад для разнообразия. Возвращаться на фронт ему доверили самому, после положенного отпуска. Прибыв в Москву, с вокзала в Рощу шел пешком: какое наслаждение идти обратно в детство и в пути предаваться воспоминаниям: здесь на электричке садку держал, а вот у этого магазинчика от Оловянного пропуль (принять от укравшего добычу, чтобы отвести улику – жарг.) получил. Мелькают, припоминаются лица и события и ждешь, вот-вот встретишь кого-нибудь знакомого. А на дворе зима – сорок пятый год. Никого из знакомых он не встретил, все стало вокруг не так, как было. Окна в домах заклеены, везде всего навалено, впрочем, все же не сравнить с Ленинградом… Роща мало изменилась. Все те же деревянные двухэтажные дома, утопающие теперь в грязных снежных сугробах. Ноги сами несли на Полковую, к дому, где они с Варей в сарае предавались любви. Думая о Варе, он почти физически чувствовал тепло ее кожи, в зудящем ожидании его тело рвалось вперед. Вот он – дом! Калитки нет. И забора в сущности не стало, но исчез и сарай! Из окон все еще торчали почерневшие жестяные трубы, похожие на водосточные. Вот куда все подевалось, и забор, и сарай – в трубу улетели. Жильцы дома ничего не знали, не слыхивали ни о Варе, ни об Олечке – тоже словно в трубу улетели. Он пошел к Вариной маме. Ее дверь упорно не отвечала на его страстный зов. Постучал к соседям и узнал, что она здесь бывает редко, больше ничего сообщить не смогли. Наконец он направился в собственный дом, но и здесь ему открыли чужие люди, которые знали лишь, что прежние жильцы из его собственной квартиры эвакуировались. Но куда?.. А Тамара Андреевна, пожилая женщина с первого этажа, которая всегда относилась к Скиту как к родному сыну, то ли съехала, то ли умерла… «Скажите почему… нас с вами разлучили», – воскресли в памяти знакомые слова из тех дальних дней, когда все они собирались вместе, слушали пластинки, когда только начиналась их любовь с Варей, – «зачем навек ушли вы от меня»… – Он брел к единственному дому, где надеялся что-нибудь узнать – к Тоське, – «ведь знаю я, что вы меня любили, но вы ушли, скажите почему?»… Открыла сама Тося. Встретила она Скита, как принято говорить, с открытым ртом. Не знала, куда посадить нежданного гостя. Обстановка в ее квартире не изменилась. Но где же Николай Простак? – Дурака где-нибудь валяет, – осуждающе проговорила Тося скороговоркой. – Я сейчас кое-что соображу, – она подошла к шкафчику, достала полулитровую бутылку с оливковым маслом. Скит обратил внимание на более чем скромную одежду на ней: ситцевая юбчонка, заштопанная белая блузка, на ногах штопанные простые чулки, галоши. Она надела телогрейку, завязала шерстяной платок. – Сбегаю до рынка, обменяю масло на вино. Ради такой-то встречи да не выпить! Он отобрал у нее масло, поставил в шкафчик, вручил ей все свои деньги. Спросил про Варю, но Тося спешила. – После, – бросила на ходу. Потом она на бегу накрывала на стол, одновременно прибирала в комнате, тут и там что-нибудь убирая, куда-то запихивая и, словно не замечая вопрошающих взглядов гостя, заговорила о матери Скита. – Тебе подробности рассказали? Хотя, кто их знает-то! – тараторила с деланной легкостью. – Я и сама-то ничего не знаю… О чем это она? Какие подробности? – Так ведь, – Тося застыла с фужерами в руках, – ты разве не знаешь?.. Ее ж похоронили и… я думала… Она рассказала, что знала, предельно кратко. – Ну, собрались они… это-то я знаю… собирались куда-то эвакуироваться, многие уезжали, думали немец Москву возьмет. Потом услышала в Роще, что буфетчицу с кинотеатра похоронили то ли на Пятницкой, то ли в Кузьминках. Ну что заболела она, что в больницу клали – это-то я знала. После ее мужик куда-то уехал, а сестры… О старшей говорили, будто замужем за военным интендантом. Видела: румяный такой, весь из себя ладный мужик, ничего не скажешь… Ну, выпьем за помин или встречу? – она грустно и с сочувствием посматривала на него. А он молчал и вовсе не от потрясения – от неожиданности даже не понимал, чувствует ли горе или раскаяние? Что он должен чувствовать? Он помнил ее не столько как мать – помнил бодрую деловую женщину, работающую в буфете кинотеатра: в белом халате за прилавком, – такой представала она в памяти, та, которая и назвала первая его бродягой, скитальцем. Ему и самому было интересно констатировать, что, наверное, нужно сейчас испытывать и горе, и раскаяние, и угрызения совести: не был он примерным сыном. Но даже замужество сестры с тыловой крысой вызвало лишь какие-то странные чувства, а смерть матери воспринял спокойно. Острее занимал вопрос о Варе – что с нею? И уже откладывать было некуда. Тося, разливая вино, решив с этим сразу покончить, сказала прямо: – Мне тебя жалко, Скит, но ты не должен расстраиваться. Встретишь другую, еще лучше, а у нее другой муж есть. Она с вором живет, с Тарзаном. 2 В те годы преобладали в народе по меньшей мере три романтических направления: одни романтизировали ушедшее время, которому память сохраняла верность, поскольку любое будущее не могло обеспечить того, что они потеряли; другие романтизировали наступившее время, обещающее светлое будущее при социализме, и были готовы разрушить старое до основания, чтобы на его развалинах построить счастливое будущее (должно быть, непросто жить на развалинах, тем более на них что-то строить); третье направление, конечно же, воровское: на развалинах царизма и скверно создаваемом фундаменте социализма оно достигло выдающегося развития за всю историю своего существования на этих широтах. Можно сказать наверняка, наряду с теми, кто мечтал о партийной карьере, наряду с бравыми комсомольцами, наряду с вчерашними чиновниками, готовившимися перестраиваться в социалисты с расчетом в нужное время обратно перестроиться, наряду со всеми ими властвовала и романтика воров, о которых говорилось открыто с полным признанием де факто, как о каком-нибудь общественном движении типа защиты животных. Скиталец не мог понять: почему именно такой социальный тип стал избранником Вари? Почему не интеллигент какой-нибудь, адвокат или прокурор, или даже сам судья… всенародный? Ведь она же вращалась в их сфере. И при ее-то внешних данных… А тут – вор! Тарзан! Насколько он ее знал, – а ему представлялось, что он хорошо ее знал, – она не была очень уж романтичной натурой, скорее даже практичного склада ума. Так что за причина – практичность? Скиталец не раз с ним встречался в детстве на Лазаревском кладбище среди других воров, но сейчас не очень четко его представлял, все-таки давно это было. Как его звали? И этого не знает – Тарзан и все. Из-за внешности. Скит тогда о Тарзане Эдгара Берроуза не имел собственных суждений, поскольку не слыхал об этой книге. Кличку свою Тарзан приобрел за свой более чем импозантный вид: рост, руки, плечи, шевелюра, грудь… Дело, наверное, именно в груди… Но вор все-таки!.. Уже и тогда считалось, что Тарзан удачливый вор: редко сидел. И почти всегда в кураже. А тут война, голодное время, карточки. А карточки… У воров они имелись в избытке: они крали их у других. А тут Варя с ребенком, от матери толку мало, ее саму поддержать надо было. И опять же Тарзан все-таки: то есть и плечи, и руки, и грудь. Вот и плюсуй все один к одному. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=143864) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Здесь и далее – прим. автора