Похвала тени Дзюнъитиро Танидзаки Дзюнъитиро Танидзаки (1886-1965) - один из самых ярких и самобытных писателей ХХ века, интеллектуал, знаток западной литературы и японской классики, законодатель мод. Его популярность и влияние в Японии можно сравнить лишь со скандальной славой Оскара Уайльда в Европе. Разделяя мнение своего кумира о том, что "истинна только красота", Танидзаки возглавил эстетическое направление в японской литературе. "Внутри мира находится абсолютная пустота. И если в этой пустоте существует что-либо стоящее внимания или, по крайней мере, близкое к истине, то это - красота", - утверждал писатель. Дзюнъитиро Танидзаки Похвала тени Слово о писателе В чем сила Танидзаки? Эту силу ощущаешь, читая его вещи: они не отпускают. И трудно сказать, почему именно. Слово ли обладает магической силой или то, о чем рассказывает писатель. Талант, видимо, всегда тайна, рассудок здесь бессилен. Тогда нужно ли «Слово о писателе», которого звали Танидзаки Дзюнъитиро и который родился в 1886-м и скончался в 1965 г.? О мастерах писать непросто. Сколь ни верна истина, что повести говорят сами за себя, однако есть в национальном творчестве нечто особое, что обусловлено традиционным образом мышления и потому нуждается в комментарии. Талант непостижим, но то, что питает его, позволяет ему осуществиться, что переходит из поколения в поколение – гений или дух народа, – доступно знанию. Танидзаки не вошел бы в мировую литературу, если бы не был национальным писателем, воплощающим вековую традицию. Но раз Танидзаки вошел в мировую литературу, значит, он говорит на том языке, который в принципе доступен каждому. Национальное достояние не может не быть всеобщим, и именно потому, что оно национально; так и личность писателя не может быть истинной, если не исходит из национальных глубин. Наверное, талант для того и приходит в мир, чтобы потенциально всеобщее сделать действительно всеобщим. Танидзаки национальный и очень личностный писатель. С одной стороны, он, можно сказать, пропустил через себя всю японскую классику, к которой приобщался с юных лет, с другой – каждый раз воплощал в слове то, что бередило его душу. Акутагава Рюноскэ восхищался его образованностью уже тогда, когда Танидзаки находился в начале пути и был увлечен европейцами: «Его классическое образование удивительно глубокое, что обнаруживается в его стиле… среди всех японских писателей только Мори Огай знает классику так же, как Танидзаки Дзюнъитиро». Действительно, читая повести Танидзаки, узнаешь мир хэйанских повестей – моногатари (IX-XII вв.), старинных хроник, самурайских эпопей (XIII-XIV вв.), театров Но, Кабуки, «развлекательной» прозы горожан эпохи Эдо (старое название Токио) XVII-XIX вв. Каким же знанием о прошлом нужно обладать, чтобы так естественно и живо рассказать о делах минувших, заставить читателя поверить и вновь пережить не только события, но и движения души далеких предков, которые вовсе не кажутся далекими! Но сказать, что Танидзаки знал японскую классику, – значит сказать слишком мало. Он, видимо, умел и жить в другом времени, в другом измерении. Можно сказать, что он преодолел притяжение времени, по крайней мере не попал к нему в плен. Он возобладал над временем, а не время над ним. Он мог легко переноситься в мыслях и чувствах в отдаленную жизнь, ощущать себя одновременно и в мире прошлом, и в мире нынешнем. Традиционное японское мировоззрение – синтоизм, буддизм, даосизм – приучало Танидзаки к мысли о несуществовании (или об относительном существовании) времени, располагало к восприятию времени как «вечного теперь» (накаима). Есть только вечность, которая дает о себе знать в виде отдельных мгновений. Но каждый миг вечности не похож на другой, иначе он не был бы вечным. И тем не менее портрет Танидзаки не будет полным, если мы, помянув его приверженность старине, не примем во внимание его сосредоточенность на современности. В первом десятилетии XX в. в японской литературе преобладал «натурализм», ограничивший себя «неприукрашенным», «откровенным описанием» того, что есть. Второе десятилетие началось с вызова натурализму, его принципам безличного, бесстрастного изображения темных сторон действительности. Неудовлетворенность натурализмом вызвала к жизни склонность к эстетизму, поклонники красоты объединились в группу «Тамбиха». В эссеистике Танидзаки нетрудно заметить отзвуки полемики с натуралистами: «Искусство – не слепок действительности: оно само творит красоту, и потому красота, запечатленная в искусстве, должна быть живой, живым организмом». Одна крайность породила другую. Писатели-эстеты ратовали за чистое искусство, ставили его выше жизни. Красота, наслаждение красотой – вот назначение искусства, литература – «парад» настроений, самодвижение красок. Акутагава восхищался стилем Танидзаки: «И мы, ненавидевшие такой эстетизм, не могли не признавать недюжинный талант Танидзаки именно благодаря его блестящему красноречию. Танидзаки умел выискивать и шлифовать различные японские и китайские слова, превращать их в блестки чувственной красоты (или уродства) и словно перламутром инкрустировать им свои произведения (начиная с „Татуировки“). Его рассказы, словно „Эмали и камеи“, от начала до конца пронизаны ясным ритмом. И даже теперь, когда мне случается читать произведения Танидзаки, я часто не обращаю внимания на смысл каждого слова или отрывка, а ощущаю наполовину физиологическое наслаждение от плавного, неиссякаемого ритма его фраз. В этом отношении Танидзаки был и остается непревзойденным мастером». Сато Харуо заключил: «Птице японского искусства, попавшей в плен к натурализму, голос вернул Нагаи Кафу, а крылья – Танидзаки Дзюнъитиро». Творчество любого писателя можно, видимо, свести к главному вопросу. Какой же вопрос задал миру Танидзаки? Пожалуй, вопрос о том, что такое красота в ее отношении к человеку. Поначалу Танидзаки сосредоточен на женской красоте как силе, управляющей миром. Начал он с поклонения красоте демонической, с годами, умудренный опытом, склоняется к красоте божественной. Он заявил о своей теме в 1910 г. рассказом «Татуировка». Рассказ не случайно называют программным – в нем желание познать природу демонической красоты, поглощающей человека. Начал Танидзаки с эпохи Эдо, хотя и тяготел к древности. Опять же по закону парадокса обращался к жанрам эдоской «развлекательной» литературы – гэсаку («книги для чтения», «книги о чувствах») потому, что был увлечен европейской литературой конца века: Уайльдом, По, Бодлером, Ницше. Что-то в самом деле роднит обе культуры. Не случайно именно искусство Эдо оказалось близким по духу Европе; не случайно огромный успех в художественных салонах Парижа выпал на долю японской гравюры укиё-э (картины о бренном мире), а она в свою очередь близка прозе горожан укиё-дзоси (рассказы о бренном мире) и театру Кабуки: и в живописи, и в литературе обыгрывались те же сюжеты, варьировались одни и те же образы куртизанок из «веселых кварталов» и их обожателей. В искусстве Эдо более всего ценился дух обольстительной красоты ики, доступной горожанину: понимать толк в ики – значит ценить красоту яркую, броскую, чувственную. В повести «Червяк, пожирающий полынь» (1928) Танидзаки отдает дань стилю Эдо: «В безупречном японском вкусе преобладают стандарты эпохи Эдо… Эдоская культура несла на себе отпечаток вульгарности купеческого сословия… Когда выходец из купеческого квартала стремился к возвышенному, для него было недостаточным, чтобы нечто выглядело трогательным, очаровательным или изящным, оно должно было быть великолепным, вселяющим чувство благоговения, понуждающим пасть на колени или вознестись до облаков»[1 - Пер. Е. Катасоновой.]. Эта красота не знает середины. Она набирает силу, когда дух эту силу утрачивает. Она действительно может быть обольстительной, дерзкой, ошеломляющей, но она – признак заката. Тем не менее Танидзаки отдавал предпочтение, особенно на раннем этапе, этой красоте, а героем почитал эдокко – так называли коренных жителей Эдо. Эдокко были достаточно образованны, могли увлечься красотой ики, оценить утонченную красоту Хэйана, моно-ноаварэ, ощутить просветленную печаль хайку, красоту саби. Их отличали тонкий вкус, может быть, менее тонкий (с нашей точки зрения) юмор, дух независимости, верность долгу, упорство, своеобразная цельность. Танидзаки не без гордости называл себя «эдокко» и предпочитал тех актеров Кабуки, которые отличались этими качествами. Поначалу Танидзаки сосредоточен на той красоте, которую называют «демонической» или «дьявольской». Особенность «демонической» красоты, ее всепоглощающее свойство в том, что она не имеет противовеса, не дает, а отнимает силы, несет гибель. Красота такого рода разрушительна, она затмевает мир. Танидзаки решил постичь тайную силу этой красоты. Помимо «Татуировки» можно вспомнить «Дьявола» (1912), «Страх» (1913), «Эпоху страха» (1916), «Ноги Фумико» (1919), «Любовь глупца» (1924). В этих рассказах красота неподсудна: если красиво, значит, правильно, красота всегда права. «Красота – это сила, уродство – слабость», – провозглашает Танидзаки в «Татуировке». «Внутри мира находится абсолютная пустота. И если в этой пустоте существует что-либо стоящее внимания, по крайней мере близкое к истине, то это красота», – уверяет он в «Гётаро» и заключает: «Красота чаще соединяется с бесцельным злом, чем с добром». Но вот в чем разница. Писатели Эдо не задумывались, та ли красота нужна человеку, и потому не могли называть ее «демонической». Она и не была для них таковой, потому что была естественной, другой они не знали. Танидзаки же поклонялся этой красоте нарочито, вопреки, бросая вызов. Одной стороной души он принимал ее, другой – отталкивал. Он не мог уже просто наслаждаться красотой, он волей-неволей думал, откуда она и зачем, соотносил с добром и злом, с путем человеческим. Словом, красота стала объектом познания. Между писателем и миром образовалась трещина. О раннем Танидзаки с присущей ему проницательностью сказал Акутагава Рюноскэ: «Танидзаки вел свой корабль по морю, где там и сям вспыхивали светляки преступления и зла, с таким упорством и воодушевлением, словно искал Эльдорадо. Этим Танидзаки напоминал нам Готье, на которого он сам смотрел свысока. Болезненные тенденции в творчестве Готье несли на себе тот же самый отпечаток конца столетия, что и у Бодлера, но в отличие от последнего они были, так сказать, полны жизненных сил… в описании чувственной красоты они (Готье и Танидзаки. – Т. Г.) проявили поистине потрясающее красноречие, напоминавшее реку, несущую вдаль бесконечные волны. (Думаю, когда недавно Хироцу Кадзуо, критикуя Танидзаки, высказал свое сожаление по поводу чересчур здорового характера его творчества, он, очевидно, имел в виду эту самую полную жизненных сил болезненную тенденцию.)» Можно не во всем соглашаться с Акутагавой, но он интуитивно почувствовал здоровый дух в «болезненной» изощренности Танидзаки, тот самый дух, который не позволил писателю оставаться в тупике эстетизма. Танидзаки, видимо, относится к той категории людей, которые избавляются от искушения, пройдя через него. Он не стал бы тем, кем стал, если бы не переборол пристрастия к «демонической красоте», если бы не прошел через него. Это относится и к его увлечению европейской литературой: он, может быть, не постиг бы так глубоко собственную традицию, если бы на время не изменил ей, по крайней мере узнал, с чем сравнивать. Проблема отношения культур Востока и Запада насущна для японцев начала века, когда они выбирали, каким путем идти. «Ведь дело в том, – говорит Танидзаки в эссе „Похвала тени“ (1934), – что европейская цивилизация достигла современного уровня, развиваясь нормальным путем, в то время как мы, столкнувшись с превосходной цивилизацией и приняв ее, вынуждены были отклониться в сторону от того пути, каким шли несколько тысячелетий… Правда, если бы мы так и остались предоставленными самим себе, возможно, что в области культуры материальной мы ушли бы недалеко от того, что было лет пятьсот тому назад… Но зато направление развития тогда было бы взято отвечающим нашему национальному характеру. И, кто знает, быть может, продолжая медленно идти своим путем, мы со временем дошли бы до открытия собственных, незаимствованных, приспособленных к нашим нуждам орудий цивилизации, заменяющих современные трамвай, аэроплан, радио и т. п.». В «Похвале тени» писатель говорит не только о необходимости сочетать сочетаемое и не сочетать несочетаемое, идет ли речь об убранстве дома или о формах искусства, но и о правильном отношении прошлого и настоящего, восточного и западного. Слепое подражание европейцам, стремление перенимать все без разбору тревожило Танидзаки. Не сразу он пришел к выводу: отличен «дух основы» (компон-но сэйсин) японской и европейской культуры. (Почти теми же словами закончил свою нобелевскую речь в 1968 г. Кавабата Ясунари: «Думаю, что отличаются наши душевные основы кокоро-но компон»; он тоже имел в виду японцев и европейцев.) Тем не менее – тому доступна гармония, кто видит различие, – японские критики не случайно признают, что именно Танидзаки нашел золотую середину, позволившую соединить Восток и Запад. С 1927 г. начался «возврат к Японии» – «классический период» в жизни писателя. «Возвращение», собственно, началось раньше, когда после землетрясения 1923 г. Танидзаки переехал из Токио в Кансай. Это землетрясение японцы называют Великим, и не только потому, что огромна была сила разрушения, уничтожившая большую часть Токио, – могучим было и его воздействие на психику людей. Кое-кто из писателей потерял веру в будущее, в нужность своей работы – они сами заявляли об этом. Землетрясение казалось японцам «Великим возмездием», небесной карой за отступление от Пути. (Для японцев земля – живое существо, которое время от времени откликается на их поступки.) В Кансае Танидзаки постепенно освобождался от плена «демонической красоты», преодолевал влечение к европейской литературе «конца века». Уходя в глубину веков, он вынашивал идею перевести на современный язык классическую повесть X в. «Гэндзи-моногатари» Мурасаки Сикибу. Если правомерно говорить о главном произведении национальной литературы, то для японцев это «Гэндзи-моногатари». В той же нобелевской речи Кавабата говорил: «В эпоху Хэйан была заложена традиция прекрасного, которая не только в течение восьми веков влияла на нашу литературу, но и определила ее характер. „Гэндзи-моногатари“ – вершина японской прозы всех времен. До сих пор нет ничего ему равного. Теперь и за границей многие называют мировым чудом то, что уже в X в. появилось столь замечательное и столь современное по духу произведение… С тех пор как появилась эта повесть, японская литература все время тяготела к ней. Сколько было за прошедшие века подражаний! Все виды искусства, начиная от прикладного и кончая искусством планировки садов, о поэзии и говорить нечего, находили в „Гэидзи“ источник красоты». Неувядающая сила «Гэндзи-моногатари» привлекла внимание японского ученого XVIII в. Мотоори Норинаги: «Среди многих моногатари „Гэндзи“ особенно хорош… Ни до, ни после нет и не было ему равного. Какое ни возьми из древних моногатари, ни одно не проникало столь глубоко в душу (кокоро)… Никто так не умел воплотить очарование вещи (моно-но аварэ) и не давал столь верных описаний… По глубине и умению одухотворять все, к чему ни прикасаешься, „Гэндзи“ ни с чем не сравним. Нечего и говорить, что стиль его великолепен. Восхитительны пейзажи, вид неба – как оно меняется от сезона к сезону: весной, летом, осенью, зимой. А мужчины и женщины выглядят столь естественно, что кажется, будто встретился с ними, принимаешь участие в их делах». «Гэндзи» – это конкретное описание жизни и вкусов придворной аристократии, и вместе с тем взор писательницы как бы скользит над событиями в поисках того, что не укладывается в рамки времени. Отсюда эффект присутствия, о котором говорит Норинага. Я столь подробно останавливаюсь на «Гэндзи», ибо повесть сыграла совершенно особую роль в жизни Танидзаки. Не потому, что к 1941 г. он закончил перевод «Гэндзи» на современный язык и сделал это мастерски, а потому, что следовал принципу или методу моногатари (букв.: «рассказ о вещах», или беспристрастное повествование о том, что «видел и слышал в этом мире и плохого и хорошего»). Одно из главных условий моногатари – не наставлять читателя, ибо относительны все поучения, а приобщать к красоте мира. «Как решается в моногатари вопрос о том, что хорошо, а что плохо в делах и помыслах людей? – продолжает Норинага. – Если человек способен ощущать очарование вещи (моно-но аварэ), способен чувствовать и откликаться на чувства других людей, значит, он хороший человек. Если не способен ощущать очарование вещи, чувствовать и откликаться на чувства других людей, значит, плохой. Главная цель моногатари – передать очарование вещи. Этим они отличаются от конфуцианских и буддийских книг… Моногатари преследуют одну цель – выявить глубоко заложенное в человеческих отношениях моно-но аварэ. И Гэндзи предстает как человек в основе своей хороший, способный на добрые дела. Но это совсем не то, что принято называть добром и злом в конфуцианских и буддийских книгах. В этом особенность моногатари… Повествуя о мирских делах, моногатари не поучают добру и злу, а подводят к добру через очарование вещи. Человека, пожелавшего вырастить прекрасный лотос, не смущает грязная вода болота: хотя в моногатари и идет речь о любви безнравственной, грязным болотом не любуются, а используют его как почву, на которой произрастают цветы очарования вещей». Почему же этому свойству, «очарованию», которое заключено в каждой вещи, в каждом человеке (только не каждый это понимает), придается такое значение? Японцы не случайно говорят о труднопостижимости понятия «моно-но аварэ». Значит, если некто ощущает «очарование вещи», то он не способен на дурной поступок. Этот взгляд стоит того, чтобы над ним задуматься. Действительно ли такую силу имеет природная красота и почему? Что значит пережить «моно-но аварэ»? Это значит, что между человеком и явлением природы или между одним и другим человеком устанавливается контакт. Японцы называют этот контакт словом «ва», что переводится как «гармония», а означает первозданную связь, взаимную уравновешенность вещей. Душа (кокоро) одного приходит в созвучие с душой другого, и это делает все единым. Даосы древности говорили: «Человек, который обрел гармонию, во всем подобен другим вещам. Ничто не может его ни поразить, ни остановить. Он же может все – и проходить через металл и камень, и ступать по воде и пламени». Все соощущается, беспрепятственно сообщается между собой, поэтому Норинага и говорит об «одухотворении всего, к чему ни прикасаешься», потому и придает такое значение умению чувствовать «очарование вещи». Оно возвращает человеку душевное равновесие, ощущение целостности, единства с миром. Человек находит свое место, свой путь в мире бесконечных превращений. Конечно, можно и в «Гэндзи» найти красоту, сопряженную с неистовой, демонической страстью, которую воплощает одержимая любовью к Гэндзи, покинутая им Рокудзё. Ее дух не находит покоя, убивает соперниц, но это и предстает как одержимость, нарушение гармонии, отступление от Пути (Дао). Ее красота не соответствует идеалу «очарования вещи, той природной красоте, которая изначально заложена и в самих вещах и благодаря которой все начинает оживать, взаимно притягиваться, человек и мир приходят в согласие. Благодаря проникновению в „очарование вещей“ у человека открываются глаза; вещь воспринимается не функционально, не применительно к человеку, а в своем истинном виде: дерево в его древесности, огонь в его огненности, как сказали бы дзэнские мастера. Ощущая неповторимость, невосполнимость каждой вещи, человек становится небезразличен к ней. Соприкасаясь с каким-то явлением, с цветком ли, с лунным сиянием, со словом, он каждый раз испытывает новое ощущение чего-то близкого и одновременно далекого. Говоря словами Кавабаты, чтобы действительно увидеть лилию, нужно «соединить душу ребенка, который впервые смотрит на прекрасный цветок, и душу Бога, которому все известно о лилии». Японцы видят в умении выразить неповторимость и вместе с тем вечность каждого мига (мадзурасиса) одно из главных свойств своего искусства. Действительно, сосредоточенность на отдельном, на правильном отношении одного с другим, когда одно не только не ущемляет другое, но и помогает ему раскрыться, отличает искусство японцев. Одно как бы и существует для того, чтобы оттенять красоту другого, самоустраняется, тем самым обретает свою подлинную природу. В суетной, псевдодеятельной жизни люди утратили изначальное чувство общности, ощущение единства с миром, и духовные водители, люди искусства, пытаются возродить его в надежде, что это чувство избавит человека от ощущения потерянности, забытости, ненужности, одинокости – того, что называется отчуждением, а в буддийской терминологии – страданием (дукхой). Дукха и есть дисгармония, нарушение контакта с миром и с самим собой – расплата за отпадение от природы. Только тогда, когда человек избавится от невежества, от эгоцентризма, от сосредоточенности на себе, на своем благополучии, он освободится от страдания и обретет полноту. Говоря словами Басе, «все, что ни видишь, – цветок, все, о чем ни думаешь, – луна. Для кого вещи не цветок, тот дикарь. У кого в сердце нет цветка, тот зверь. Изгони дикаря, прогони зверя, следуй Вселенной – и вернешься в нее». Почему этот вопрос нельзя обойти молчанием, когда речь идет о современной японской литературе? Потому что для японцев эта тема злободневна. Они изначально выбрали путь красоты и привыкли соизмерять свои поступки с понятиями не добра и зла, а красоты и уродства. В сопряженности Красоты и Истины Тагор видел особенность японского искусства: «Япония дала жизнь совершенной по форме культуре и развила в людях такое свойство зрения, когда Истину видят в Красоте, а Красоту в Истине». Подобное отношение к красоте идет от древности. Красота для японцев – извечная сущность, неизменная в своей основе, меняется лишь форма ее выражения. Об этом говорит и Танидзаки в эссе «Понемногу о многом»: «Для восточных людей с древности существует лишь одна красота; поэты и прозаики из поколения в поколение лишь излагают ее по-разному». И Кавабата Ясунари свои последние выступления подчинил желанию возродить в людях утраченное чувство прекрасного. Об этом его нобелевская речь и прочитанные в Гавайском университете лекции «Существование и открытие красоты». Понимая, какую силу таит в себе красота, «спасающая мир», японские писатели продолжают ее поиск. Но это очень тонкий путь, как нить, протянутая над бездной, легко нарушить равновесие. Одно дело – «красота и есть истина», другое, говоря словами О. Уайльда, «истинна только красота». Казалось бы, незаметное смещение акцента, а красота превращается в свою противоположность и если сохраняет вселенское назначение, то уже в отрицательном смысле, как «дьявольская». Если Красота и есть Путь (Дао), то от Пути, известно, нельзя отклониться ни вправо ни влево: отклонишься – собьешься с Пути. Если Красота и есть Истина, то не может быть односторонней. Внутреннее не может не проявиться во внешнем. Красота перестает быть красотой, если теряется равновесие между внутренним и внешним или если внешнее берется за основу. Внешняя красота не может быть истинной, потому что истина не может быть односторонней. Негармоничная красота, лжекрасота неизбежно противостоит добру как зло, утратив свойство всеобщности, усиливает дисгармонию мира и оттого приносит людям боль и страдание. Тем не менее жизнь доказывает, сколь велик искус «демонической» красоты, более доступной непросветленному уму. Раз красиво, значит, дозволено, все дозволено, и преступление в том числе. Но сторонники такой позиции неизбежно попадают в заколдованный круг, из которого выходят нередко ценою собственной жизни. Почему-то раньше красота не приводила к апологии зла. Не потому ли, что человек был другим, иначе смотрел на мир, не чувствовал себя изгоем, не был раздвоен, не утратил целостности? В глазах целостного человека красивое и значило хорошее. Когда же человек с раздвоенной психикой смотрит на красоту, то видит что-нибудь одно, не может постичь ее в полноте. Истина недоступна одномерному мышлению. Писатель Мусякодзи Санэацу, современник Танидзаки, говорил: «Я верю, что, когда удастся открыть тайну красоты, понять волю природы, откроется и цель жизни». Значит, в красоте японцы видят «волю», закон природы. Можно вспомнить Акутагаву: «Эта пара, которую именуют Добром и Злом, происходит из одного и того же отечества. Так назвали их те, кто ничего не знал об этом отечестве. Давайте назовем их иначе, так, чтобы прояснилось их общее происхождение. Что если назвать их Логосом? Высокопарное слово, скажете вы? Но Логос пронизывает Вселенную. Логос – во всех людях. Великий Логос движет созвездиями. Малый Логос движет человеческими сердцами. Кто не следует Логосу, тот погибнет!.. Только через и благодаря Логосу произведение искусства приобретает смысл»[2 - Цит. по – MakotoUeda Modern Japanese writers//The Nature of Literature. California, 1976. C. 114.]. Разве не созвучны мыслям Акутагавы слова из сочинения «Мака Сикан», с которыми нас знакомит повесть Танидзаки «Мать Сигэмото»: «Но у тех, кто не знает этих принципов (учения Будды. – Т. Г.), даже соприкосновение с чем-то утонченным, приятным порождает глубокую алчность, столкновение с низменным, грубым вызывает у них глубокое возмущение и ожесточает сердце. И хотя понятия добра и зла не неизменны, все равно они служат источником круговорота человеческого существования»? Цель пути в буддизме – выход из сансары (эмпирического бытия), преодоление круговорота, рождения и смерти, достижение покоя, нирваны, где погашены все желания, нет причин для добра и зла. (Один из путей преодоления привязанности к этому миру – «созерцание нечистот» – и описан в этой повести.) Однако не противоречит ли законам совести позиция вне «добра и зла» в мире узаконенного зла? Акутагавы уже не было в живых, а диалог продолжался. Танидзаки то и дело обращался к Акутагаве, пытаясь разрешить собственные сомнения. В сущности, оба заняты одним – человеческой природой, только разными ее сторонами. Оба отдавали себе отчет в том, что понимание человека зависит от знания его прошлого, восстанавливали связь времен. Оба черпали материал, сюжеты и образы из старинных хроник, сказаний, но один хотел понять психологию, структуру души, другой хотел продлить жизнь красоте, снять с нее оболочку времени, оживить тот мир, который породил идеал утонченности и изыска. Это не значит, что Танидзаки не интересовался психологией человека, а Акутагава – красотой, но шли они разными путями к познанию одного – на чем держится мир человеческий. Позицию Акутагавы можно охарактеризовать словами русского психолога начала века Вл. Вагнера: «Психология – это современный сфинкс: его надо познать, или придется умереть». Акутагава отдавал себе в этом отчет и жаждал проникнуть в душу человека, распятого между добром и злом. Для Танидзаки же главное – дать почувствовать атмосферу красоты, будь то красота пейзажа или женского лика. В человеке он ценит прежде всего способность откликаться на красоту, и его, казалось бы, мало интересует тот род переживаний, который довел Акутагаву до последнего шага. Танидзаки возлагает надежду на красоту: красивое – это естественное, природное – значит, правильное. И потому со спокойной совестью он ищет ту красоту, которая дает человеку наслаждение, более изначальное, чем нравственные добродетели. Его интересовало то, что заставляет человеческое сердце биться учащенно, содрогаться в восторженном экстазе. (Собственно, то, что занимает современный Запад, озабоченный природой либидо, и в чем японцы давно находили один из источников искусства.) Кредо Танидзаки: «Человеческий дух постоянно растет и обновляется, и так же непрерывно растет и обновляется способность человека чувствовать». «Научить различать в ощущениях едва заметные оттенки цвета и вкуса», пробудить чувственную природу человека, вернуть ему зрение, слух, ощущение красоты мира в любых его проявлениях – в этом он видел свое назначение. Его действительно интересовали не столько колебания души, сколько способность опьяняться красками, ароматами, звуками – нечто более внешнее, если сравнивать с тем, что заботило Акутагаву, но не менее важное для человека. Танидзаки мог впадать в крайности: «Произведения, в которых нет изощренности, когда каждая деталь выписана с особым изыском, произведения, в которых нет божественного или дьявольского мастерства, мне в последнее время стали неинтересны». Что ж, писатель сам выбирает путь, остальное решает время. И все же любовь к красоте, к гармонии, отсутствие которой он болезненно переживал, не давала ему оступиться. Сомнения, видимо, мучили Танидзаки: вседозволенность красоты разрушительна. Ее разрушительная сила удваивается, когда речь идет о людях, которые находятся в отношении «низшего–высшего», «слуги–господина». Понять этот тип отношений трудно, не зная его мировоззренческой основы. Разделение всего на «верх–низ» как соответствующего натуральному ряду (небу–земле) испокон веку внушалось японцам и стало органично их сознанию. Все в мире воспринималось под углом зрения «верха-низа». Собственно, понятие «верх – низ» соответствует закону гармонии (ва), суть которого в подвижном равновесии двух начал: высокого (небо – ян) и низкого (земля – инь); путь мира и каждого индивида осуществляется благодаря их чередованию. Однако этот закон японцы привели в соответствие с собственной традицией, согласно которой верх есть верх, низ есть низ, слуга есть слуга, господин есть господин, и это неизменно. Сколь бы ни была сильна любовь низшего к высшему, она не может устранить препятствие, если оно внутренне неустранимо. Об этом свидетельствуют повести «История Сюнкин» или пьеса «О-Куни и Гохэй», притом что в последней дается весьма жизненное разрешение конфликта «чувство–долг» Трудно понять психологию героев, не принимая во внимание традиционной установки сознания: благо для низшего (слуги) служить опорой высшему (господину), как земля служит опорой небу. В этом видели естественный порядок вещей, следуя которому изживаешь свою индивидуальную карму, обеспечиваешь будущее блаженство. И когда сестра О-Ю, О-Сидзу, приносит себя в жертву, это не совсем жертва. «Казалось, О-Сидзу и рождена была лишь для того, чтобы всю свою жизнь посвятить О-Ю. “Я, – говорила О-Сидзу, – беспокоюсь о счастье О-Ю, и в нынешней жизни это самое приятное”». Возможность быть опорой могла доставлять человеку больше радости, чем возможность опираться на кого-либо. Жертва О-Сидзу ей казалась благом, ибо следование долгу вознаграждается небом. Совершенно необычная для антропоцентрической модели поведения установка сознания: готовность самоустраниться, чтобы найти себя. О-Ю же, принимая жертву сестры, сама становится жертвой: «Если я заставила О-Сидзу совершить такое, какая же страшная жизнь ждет меня в будущем» – и все же идет на это. Не приходится сомневаться и в искренности желания Гохэя быть верным слугой и выполнить свое назначение в этой жизни. Слуга ждет момента, чтобы доказать свою преданность. Храня верность долгу перед господином, слуга чувствует себя самураем (кстати, слово «самурай» происходит от глагола «самурау» – «служить»), а это для него высшая награда. Гохэй движим желанием отомстить, сразиться с врагом и выполнить свой долг, без него он не человек, ибо не может быть человеком тот, кто не выполнил свой долг. Остальное – вторично. С годами Танидзаки склоняется от красоты «ики» к красоте «аварэ». И это особенно ощутимо в его, по признанию критиков, лучшем романе «Мелкий снег» (1946—1948). Героиня Юкико воплощает извечную женственность, красоту утонченную, ненавязчивую, излучает как бы тихий свет. Всю жизнь Танидзаки шел к ней, боясь прикоснуться. Идеальная женщина не та, говорил он, что поражает яркостью красок, а та, что подобна весенней луне, подернутой облаками. Юкико внутренне гармонична, это и делает ее красоту истинной. Она «в контакте» с миром, во всем ощущает «очарование вещей». О ней можно сказать словами Плотина: «Душа никогда не увидит красоты, если сама раньше не станет прекрасной, и каждый человек, желающий увидеть прекрасное и божественное, должен начать с того, чтобы самому сделаться прекрасным и божественным». Потому и нелегко ей найти себе спутника жизни. Можно долго говорить о Танидзаки, потому что долгим был его путь, был и есть. Уже в юношеские годы, в его родной семье, где умели чтить традиции, ему привили вкус к литературе. Ему не было и двадцати, когда он решил посвятить себя искусству слова, для чего и поступил в Токийский университет на филологическое отделение. С тех пор не расставался с пером, оставив миру десятки романов, повестей, рассказов, очерков. Популярность у широкого читателя (а по его собственным словам, он писал для массового читателя) вдохновляла его, и читатель признал его своим классиком. Не случайно японские литераторы выдвигали его на Нобелевскую премию наряду с Кавабатой Ясунари как писателя, признанного японским народом. В его честь утверждается литературная премия, его романы инсценируются, его популярность не ослабевает с годами. Танидзаки много переводят. Он поистине «мировой писатель». У нас первый его перевод (роман «Любовь глупца») появился в 1929 г. Было еще два-три перевода, и вот теперь этот сборник представит писателя более полно, хотя и это всего лишь незначительная часть его труда. Закончить это предисловие, наверное, уместнее словами самого Танидзаки: подлинное искусство не может остаться безвестным, оно находит себе дорогу так же естественно, как вырастают деревья и травы, распускаются цветы… Т. П. Григорьева Татуировка Это было во времена, когда люди почитали легкомыслие за добродетель, а жизнь еще не омрачали, как в наши дни, суровые невзгоды. То был век праздности, когда досужие острословы, услужливые шуты могли жить припеваючи, заботясь лишь о безоблачном настроении богатых и знатных молодых людей да о том, чтобы улыбка не сходила с уст придворных дам и гейш. В иллюстрированных романах и на театральных подмостках популярные герои Садакуро, Дзирайя, Наруками выступали в женоподобном обличье. Повсюду красота сопутствовала силе, а уродство – слабости. Люди шли на все ради красоты, не останавливаясь и перед тем, чтобы покрыть свою нежную кожу несмываемым раствором. Причудливые пляшущие сочетания линий и красок испещряли тела. Посетители веселых кварталов Эдо[3 - Эдо (ныне Токио) – столица военных правителей Японии династии Токугава (1601—1867).] выбирали для своего паланкина носильщиков с затейливой татуировкой. Женщины из Есивары и Тацуми[4 - Ёсивара, Тацуми – районы «веселых кварталов» в Эдо.] охотно дарили благосклонность татуированным. Среди любителей подобных украшений встречались не только игроки, пожарники и прочая шушера, но также зажиточные горожане, а иногда и самураи. Время от времени в Рёгоку устраивались смотры, где участники, демонстрируя свои обнаженные изукрашенные тела, гордо похлопывали по татуировкам, хвалились новыми приобретениями и обсуждали достоинства рисунков. В те времена жил необычайно искусный молодой татуировщик по имени Сэйкити. Сравнить его можно было лишь с такими мастерами, как Тярибун из Асакусы или Яцухэй из Мацусима-мати; кожа десятков людей словно шелк ложилась под его кисть, а затем и под его иглы. Немало работ из тех, что снискали всеобщее восхищение на смотрах татуировок, принадлежало ему. Дарума Кин славился изяществом ретуши, Каракуса Гонта – яркостью киновари, Сэйкити же был знаменит непревзойденной смелостью рисунка и красотой линий. Прежде Сэйкити был художником Укиё-э школы Тоёкуни и Кунисады[5 - …Укиё-э школы Тоёкуни и Кунисады. – Гравюры жанрового характера, реалистически изображавшие жизнь и обитателей так называемых «веселых кварталов». Тоёкуни и Кунисада – художники, писавшие портреты актеров театра Кабуки (конец XVIII – нач. XIX вв.).]. Уже после того, как он променял высокое искусство живописи на ремесло татуировщика, прежние навыки давали о себе знать в изысканности манеры и особенном чувстве гармонии. Люди, чья кожа или телосложение не привлекали его, ни за какие деньги не могли добиться услуг Сэйкити. Те же, кого он принимал, должны были полностью вверить на усмотрение мастера рисунок и цену, чтобы затем на месяц, а иногда и на два отдаться мучительной боли от его игл. В глубине души молодой татуировщик лелеял тайное наслаждение и тайную мечту. Наслаждение доставляли ему судороги несчастного, в которого он вонзал свои иглы, терзая распухшую, кроваво-красную плоть. Чем громче стонала жертва, тем острее становилось блаженство Сэйкити. Самые болезненные процедуры – нанесение ретуши и пропитка киноварью – доставляли ему наибольшее удовольствие. После того как люди выдерживали пять или шесть сотен уколов за обычный дневной сеанс, а потом еще парились в ванне, чтобы лучше проявились краски, все они, обессиленные, полумертвые, падали к ногам Сэйкити. Художник хладнокровно созерцал это жалкое зрелище. «Что же, я полагаю, вам и впрямь больно», – замечал он с довольной улыбкой. Когда малодушный кричал под пыткой или сжимал зубы и строил страшные гримасы, словно в предсмертной агонии, Сэйкити говорил ему: «Послушайте, вы ведь эдокко[6 - Эдокко – коренной житель Эдо. Считалось, что эдокко свойственны живой ум, находчивость, остроумие, умение не унывать в трудных обстоятельствах.]. К тому же вы пока еще едва почувствовали уколы моих игл». И он продолжал работу все так же невозмутимо, посматривая искоса на залитое слезами лицо жертвы. Порой человек самолюбивый, собрав все силы, мужественно терпел боль, не позволяя себе даже нахмуриться. В таких случаях Сэйкити только посмеивался, показывая белые зубы: «Ах ты упрямец! Не хочешь сдаваться?.. Ну ладно, посмотрим. Скоро твое тело будет корчиться от боли! Я знаю – такого тебе не вытерпеть». Долгие годы Сэйкити жил одной мечтой – создать шедевр своего искусства на коже прекрасной женщины и вложить в него всю душу. Прежде всего для него был важен характер женщины – красивого лица и стройной фигуры здесь было мало. Он изучил всех знаменитых красавиц веселых кварталов Эдо, но ни одна не отвечала его взыскательным требованиям. Несколько лет прошло в бесплодных поисках, но запечатленный в сердце образ совершенной женщины продолжал волновать воображение Сэйкити. Надежда не покидала его. Однажды летним вечером, на четвертый год поисков, Сэйкити проходил мимо ресторанчика Хирасэй в Фукагаве, неподалеку от своего дома. Неожиданно перед ним предстало дивное зрелище – белоснежная обнаженная женская ножка выглядывала из-под занавесок паланкина, ожидавшего у ворот. Острому взгляду Сэйкити человеческая нога могла поведать не меньше, чем лицо. То, что он увидел, было поистине совершенством. Изящно очерченные пальчики, ногти, подобные перламутровым раковинам на побережье Эносимы; округлость пятки, напоминающей жемчужину; блестящая кожа, словно омытая в водах горного потока, – да, то была нога, достойная окунуться в кровь мужчин, ступать по их поверженным телам. Он понял, что такая нога может принадлежать единственной женщине – той, которую он искал столько лет. Сдерживая биение сердца, в надежде увидеть лицо незнакомки Сэйкити последовал за паланкином. Однако, миновав несколько улочек и переулков, он вдруг потерял паланкин из виду. Давняя мечта Сэйкити превратилась в жгучую страсть. Как-то раз, через год после этой встречи, поздней весной Сэйкити, выйдя поутру на бамбуковую веранду своего домика в Фукагаве, в квартале Сага, стоял, любуясь лилиями омото в горшочке и одновременно орудуя зубочисткой. Внезапно раздался скрип садовой калитки. Из-за угла внутренней ограды показалась девушка. По хаори, украшенному драконами и змеями, он заключил, что пришла посыльная от знакомой гейши. – Сестрица просила передать вам это кимоно и спросить, не соблаговолите ли вы нанести на него узор с обратной стороны, – сказала девушка. Развязав сверток цвета шафрана, она достала женское шелковое кимоно (завернутое в лист плотной бумаги с портретом актера Тодзяку Иваи) и письмо. В письме подтверждалась просьба. Далее знакомая сообщала, что подательница письма вскоре станет гейшей и как «младшая сестра» поступит под ее покровительство. Она надеется, что и Сэйкити, памятуя их прежнюю дружбу, не откажет девушке в протекции. – Мне как будто не доводилось видеть тебя раньше. Ты не заходила сюда в последнее время? – спросил Сэйкити, внимательно изучая внешность гостьи. На вид девушке было не более пятнадцати-шестнадцати лет, но лицо ее было отмечено необычайно зрелой красотой, словно она уже провела многие годы в веселых кварталах и погубила души десятков грешников. Она казалась волшебным порождением целых поколений прекрасных мужчин и обольстительных женщин, живших и умиравших в этой огромной столице, где сосредоточились все пороки и все богатства нации. Сэйкити усадил девушку на веранде и принялся разглядывать ее изящные ножки – босые, если не считать легких соломенных сандалий бинго. – Не случалось ли тебе уезжать в паланкине из Хирасэя в июле прошлого года? – осведомился он. – Возможно, – ответила девушка, улыбнувшись странному вопросу. – Тогда еще был жив мой отец, и он часто брал меня с собой в Хирасэй. – Вот уже пять лет я жду тебя. Да, да, лицо твое я вижу впервые, но мне запомнилась твоя нога… Послушай, я хочу тебе кое-что показать. Давай поднимемся на минутку ко мне. И Сэйкити, взяв за руку девушку, уже привставшую, чтобы распрощаться, увлек ее в свою мастерскую на втором этаже, откуда открывался вид на полноводную реку. Там он достал два свитка с картинами и развернул один из них перед девушкой. На картине была изображена китайская принцесса, фаворитка древнего императора Чу из династии Шан. Как бы изнемогая под тяжестью золотого венца, обрамленного кораллами и ляпис-лазурью, она томно облокотилась на балюстраду. Подол богато изукрашенного платья раскинулся по ступеням. Правой рукой она подносит к губам большой кубок с вином, глядя на приготовления к казни в дворцовом саду. Руки и ноги жертвы прикованы цепями к полому медному столбу, внутри которого будет разведен огонь. Выражение лица мужчины, покорившегося своей участи, стоящего перед принцессой со склоненной головой и закрытыми глазами, передано с потрясающим мастерством. Стоило девушке посмотреть немного на странную картину, как глаза ее невольно заблестели, а губы задрожали. Лицо ее приобрело поразительное сходство с лицом принцессы. В картине она нашла свое скрытое «я». – В этом полотне отразилась вся твоя душа, – с довольной улыбкой произнес Сэйкити, заглядывая в глаза девушки. – Зачем вы показываете мне такие страшные вещи? – спросила она, подняв к Сэйкити побледневшее лицо. – Женщина на картине – это ты. Ее кровь течет в твоих жилах. С такими словами он развернул второй свиток. Картина называлась «Тлен». В центре помещена женщина, прислонившаяся в стволу сакуры. Она созерцает бесчисленные трупы мужчин, распростертые у ее ног. Рядом вьется стайка птиц, распевающих победные песни. Глаза женщины светятся гордостью и радостью. Что здесь изображено – поле битвы или цветущий весенний сад? Глядя на картину, девушка почувствовала, как ей открылось то сокровенное, что таится на самом дне ее души. – Здесь, на картине, ты видишь свое будущее. Точно так же мужчины отныне будут жертвовать жизнью ради тебя, – сказал Сэйкити, показывая на портрет женщины, чьи черты как две капли воды походили на черты девушки. – Я будто вижу себя в ином перерождении. О, прошу вас, уберите скорее эту картину! – взмолилась она. Отвернувшись от свитка, как бы стремясь уйти от его притягательной силы, она простерлась на татами. Наконец она снова заговорила: – Да, я признаюсь вам, вы правы, в душе я такая же, как эта женщина. Поэтому, умоляю вас, уберите картину, я больше не могу! – Ну-ну, не бойся. Вглядись получше в картину. Сейчас тебе страшно, но это скоро пройдет! – И на лице Сэйкити появилась его обычная злорадная улыбка. Девушка не поднимала головы. Припав к полу и уткнувшись в рукав кимоно, она твердила: – Пожалуйста, отпустите меня! Я не хочу у вас оставаться, мне страшно! – Подожди немного. Я сделаю из тебя настоящую красавицу, – прошептал Сэйкити, осторожно приближаясь к ней. У него на груди под кимоно был спрятан флакон с хлороформом, полученный от голландского врача. * * * Солнце сияло, отражаясь от глади реки, и вся мастерская в восемь татами казалась объятой пламенем. Лучи, скользя по воде, золотистыми волнами окатывали бумажные сёдзи и лицо девушки, погруженной в глубокий сон. Сэйкити, закрыв двери и вооружившись инструментом для татуировки, на какой-то миг замер в восхищении. Впервые он по-настоящему ощутил всю прелесть женщины. Сэйкити подумал, что мог бы вот так безмолвно просидеть десять лет, сто лет, не в силах наглядеться на это безмятежное лицо. Подобно тому как обитатели древнего Мемфиса украсили чудесную землю Египта пирамидами и сфинксами, он собирался окрасить своей любовью чистую кожу девушки. Но вот Сэйкити взял кисть в левую руку между безымянным пальцем, мизинцем и большим, коснулся кончиком кисти спины девушки, а правой начал наносить уколы. Душа молодого татуировщика растворялась в густой краске и словно переходила на кожу девушки. Каждая капля смешанной со спиртом киновари с Рюкю[7 - Рюкю – архипелаг на юге Японии с главным островом Окинава, который в старину служил перевалочным пунктом в торговле между Японией и Китаем.] становилась кровью его сердца. Страсть его обретала цвет татуировки. Вскоре миновал полдень, и тихий весенний день незаметно сменился сумерками. Рука Сэйкити не останавливалась ни на минуту, и сон девушки ни разу не прерывался. Посыльного от гейши, пришедшего узнать, почему задержалась девушка, Сэйкити отправил обратно, сказав, что она давно уже ушла. Когда луна поднялась над крышей ресторанчика Тёсю на противоположном берегу реки, заливая прибрежные постройки фантастическим сиянием, татуировка еще не была готова и наполовину; Сэйкити продолжал сосредоточенно работать при свечах. Нанести даже один-единственный штрих было для него нелегким делом. Каждый раз, вонзая и вынимая иглу, Сэйкити испускал глубокий вздох, как если бы укол ранил его собственное сердце. Мало-помалу следы иглы начали обретать очертания огромного паука дзёро[8 - Дзёро – вид паука, По созвучию слово «дзёро» может означать также «гетера».], и ко времени, когда ночное небо посветлело, это странное злобное создание раскинуло все свои восемь лап по спине девушки. Когда весенняя ночь сменилась рассветом, с лодок, сновавших вверх и вниз по реке, донесся скрип уключин, рассеялась утренняя дымка над белыми парусами, заблестели под солнцем крыши домов в Тюсю, Хакодзаки и на островке Рёган. Сэйкити, отложив кисть, любовался пауком на спине девушки. Его жизнь была заключена в этой татуировке. Теперь, закончив работу, он ощущал какую-то пустоту в душе. Некоторое время обе фигуры оставались неподвижными. Наконец прозвучал хриплый, низкий голос Сэйкити: – Чтобы сделать тебя прекрасной, я вложил в татуировку всю душу. В Японии нет женщины, достойной сравниться с тобой. Твой страх уже исчез. Да, все мужчины превратятся в грязь у твоих ног… Как бы в ответ на его слова слабый стон слетел с губ девушки. Понемногу она приходила в себя. При каждом затрудненном вдохе и сильном выдохе лапы паука шевелились, как живые. – Тебе, должно быть, тяжело. Паук держит тебя в объятиях. При этих словах девушка открыла глаза и бессмысленно огляделась. Зрачки ее постепенно прояснились, как разгорается вечером неясная луна, и блестящие глаза остановились на лице мужчины. – Скорее покажите мне эту татуировку на спине. Раз вы отдали мне свою жизнь, я, наверное, действительно стала очень красива! Слова девушки звучали как в полусне, но в ее интонации он внезапно почувствовал острие меча. – Да, но сейчас тебе нужно принять ванну, чтобы лучше проявились краски. Это больно, но потерпи еще немного, – прошептал с состраданием Сэйкити ей на ухо. – Если это сделает меня красивой, я готова вытерпеть что угодно! – И, превозмогая боль, пронизывавшую все ее тело, девушка улыбнулась. * * * – Ах, как горячая вода разъедает кожу! Пожалуйста, оставьте меня одну, поднимитесь к себе в мастерскую и подождите там. Я не хочу, чтобы мужчина видел меня такой жалкой. Выйдя из ванной, она была не в силах даже вытереться. Оттолкнув руку, которую предложил ей Сэйкити, она, извиваясь от боли, бросилась на пол, стеная, словно одержимая демонами. Распущенные волосы свисали на лоб в диком беспорядке. За спиной женщины стояло зеркало. В нем отражались две белоснежные пятки. Сэйкити был поражен переменой, происшедшей в поведении девушки со вчерашнего дня, но, подчинившись, отправился ждать в мастерскую. Всего какие-нибудь полчаса спустя она поднялась к нему, аккуратно одетая, с расчесанными волосами, свободно ниспадающими на плечи. Глаза ее были ясны, в них не осталось и следа боли. Облокотившись на перила веранды, она смотрела в небо, чуть подернутое дымкой. – Картины я дарю тебе вместе с татуировкой. Возьми их и возвращайся домой. С этими словами Сэйкити положил перед женщиной два свитка. – Я совсем избавилась от своих прежних страхов. И вы первый стали грязью у моих ног! – Глаза женщины сверкнули как лезвие. Ей слышались раскаты победного гимна. – Покажи мне еще раз твою татуировку перед тем, как уйти, – попросил Сэйкити. Молча кивнув, она скинула с плеч кимоно. Лучи утреннего солнца упали на татуировку, и спина женщины вспыхнула в пламени. 1910 Цзилинь[9 - Цзилинь – древний тотем, мифический единорог с туловищем оленя и хвостом буйвола, покрыт панцирем и чешуей. Символизирует «жэнь» (человеколюбие) – главную из пяти конфуцианских добродетелей и служит благим знамением рождения праведника.] Феникс, феникс![10 - Феникс – мифическая птица, в Древнем Китае считалась олицетворением благоденствия в стране и добродетели правителя. Считалось, будто эта пятицветная с разводами птица, похожая на петуха, водится на сказочной Горе Киноварной пещеры, изобилующей золотом и нефритом, откуда вытекает Киноварная река. Узор оперения на голове птицы напоминает иероглиф «дэ» (добродетель), на крыльях – «и» (справедливость), на спине – «ли» (благовоспитанность), на груди – «жэнь» (человеколюбие), на животе – «синь» (честность).] Зачем добродетель в упадке? Порицать уходящее поздно, Лишь грядущее достижимо. Полно, полно, пора отступиться, Ныне быть подле трона опасно.[11 - Эпиграф – песня блаженного Цзе-юя из страны Чу. В книге изречений древнекитайского мудреца и философа Конфуция (Кун-цзы, Кун-цю; VI-V вв. до н.э.) «Беседы и наставления» рассказано, как, услышав однажды эту песню у ворот своего дома, Конфуций хотел остановить Цзе-юя и поговорить с ним, но тот убежал.] 493 год до новой эры. По свидетельству Цзо Цзю-мина[12 - Цзо Цзю-мин (V в. до н. э.) – ученый-конфуцианец из княжества Лу.], Мэн Кэ[13 - Мэн Кэ (390—305? гг. до н. э.) – древнекитайский философ Мэн-цзы, последователь Конфуция, уроженец княжества Лу.], Сыма Цяня[14 - Сыма Цянь (145-86? гг. до н. э.) – выдающийся писатель и историограф ранней династии Хань (206– 8 гг. до н. э.), автор знаменитых «Исторических записок».] и других летописцев, ранней весной, когда Дин-гун, князь земли Лу, в тридцатый раз совершил ритуал жертвоприношений «цзяо»[15 - Цзяо – ритуальное жертвоприношение из фруктов, сладкого вина, мяса яков, быков, кабанов, баранов и т. д., подносимое на специальном алтаре правителем страны для Верховного Владыки Шанди, духа Великого Единого, для Пяти небесных императоров (Синего на востоке, Красного на юге, Желтого в центре, Белого на западе и Черного на севере), для духов Неба и Земли.], Конфуций с горсткой учеников, бредущих по обеим сторонам его повозки, покинул родную страну Лу и отправился проповедовать Путь на чужбине. В окрестностях реки Сышуй зеленели ароматные травы, и, хотя снег на вершинах гор уже растаял, северный ветер, налетавший, словно полчища гуннов, швыряясь песком пустынь, еще доносил воспоминания о суровой зиме. Впереди повозки шел исполненный бодрости Цзы-лу в развевающихся лиловых одеждах, отороченных мехом куницы. За ним в льняных башмаках следовали задумчивый Янь Юань и Цзэн Цань, чей вид выражал рвение и преданность. Воплощенная честность, возница Фань Чи управлял четверкой лошадей и, время от времени украдкой бросая взгляд на постаревшее лицо Мужа Мудрости, ехавшего в повозке, ронял слезу о горькой доле Учителя, обреченного на скитания. Когда они наконец достигли границ земли Лу, каждый с грустью оглянулся на родную сторону[16 - …достигли границ земли Лу, каждый с грустью обернулся на родную сторону… – намек на луского сановника Цзи Хуань-цзы, на три дня забросившего государственные дела из-за развлечений, что и побудило Конфуция покинуть княжество Лу. Княжество Ци, опасаясь усиления соседа, специально прислало в подарок правителю Лу восемьдесят танцовщиц и сто двадцать четыре коня и тем отвлекло Цзи Хуань-цзы от политики. «Не имея власти (топора), невозможно повлиять на сановника», – сокрушается Конфуций.], но дорога, по которой они пришли, была не видна, сокрытая тенью Черепашьей горы. Тогда Конфуций, взяв в руки лютню, печальным хрипловатым голосом запел: Я землю Лу хотел узреть, Но чаща горная ее закрыла, Без топора в руках Как совладать с горою Черепашьей? Еще три дня все дальше и дальше на север пролегал их путь, и вот среди широкого поля послышался голос, поющий мирную, беззаботную песню. Это пел старик в одежде из оленьей шкуры, подпоясанной веревкой, подбирая с тропинки на меже упавшие колоски. – Что скажешь об этой песне, Ю[17 - Ю (542—481 гг. до н. э.; полное имя – Чжун-ю; наст. имя Цзы-лу, букв.: «Путь мудреца») – ученик Конфуция.]? – спросил Конфуций, обернувшись к Цзы-лу. – В песне старика нет той высокой печали, что звучит в песнях Учителя. Он поет беззаботно, словно птичка, порхающая в небесах. – Ты прав. Это не кто иной, как ученик покойного Лао-цзы. Зовут его Линь Лэй[19 - Зовут его Линь Лэй… – Весь последующий отрывок является цитатой из знаменитого классического даосского трактата «Ле-цзы» (VI-IV вв. до н. э.).], и ему уже сто лет, но всякий раз с наступлением весны он выходит на межи и неизменно поет песни да собирает колоски. Пусть кто-нибудь из вас пойдет туда и поговорит с ним. Услышав это, Цзы-гун, один из учеников, бегом бросился к тропинке меж полями и, обратившись к старику, спросил: – Учитель, вы поете песни и собираете опавшие колосья… Неужели вы ни о чем не жалеете? Но старик, даже не взглянув на него, продолжал прилежно подбирать колоски и ни на шаг не остановился, не прервал своей песни ни на мгновение. Когда Цзы-гун, последовав за ним, вновь подал голос, старик наконец перестал петь. – О чем мне сожалеть? – сказал он, пристально поглядев на Цзы-гуна. – В детстве вы не утруждали себя науками, возмужав, не заботились о чинах, состарившись, оказались один, без жены и детей. И вот теперь, когда близок час кончины, какое же утешение вы находите в том, чтобы собирать колоски и петь песни? Старик громко рассмеялся: – То, что я почитаю отрадой, имеют все живущие в мире, но вместо того, чтобы радоваться, напротив, скорбят о том. Да, в детстве я не утруждал себя науками, возмужав, не заботился о чинах, состарившись, оказался один, без жены и детей, и час моей кончины близок. Оттого-то я и весел. – Люди все желают долгой жизни и печалятся о кончине, как же вы можете радоваться смерти? – вновь спросил Цзы-гун. – Смерть и рождение – это уход и приход. Умереть здесь – значит родиться там. Мне ведомо, что цепляться за жизнь есть заблуждение. Грядущая смерть, полагаю, ничем не отличается от минувшего рождения. Сказав так, старик снова запел. Цзы-гун не понял смысла его слов, но, когда, вернувшись, он передал их Учителю, Конфуций сказал: – Старик весьма красноречив, но, как видно, он еще не до конца постиг сущность Пути. * * * Еще много, много дней длилось странствие, и вот они пересекли поток Цзишуй. Шапка из черной ткани на голове Благородного Мужа запылилась, и одежда из лисьего меха поблекла от дождей и ветра. * * * – Из страны Лу прибыл мудрец Кун-цю. Должно быть, он преподаст нашему самовластному государю и его супруге урок благодатного Учения и мудрого правления! – так говорили люди на улицах, указывая на повозку, когда она въехала в столицу страны Вэй. Лица этих людей исхудали от голода и усталости, а стены их домов источали скорбь и уныние. Прекрасные цветы этой страны были пересажены во дворец, чтобы услаждать взор властительницы, тучные кабаны отняты у владельцев, чтобы тешить изощренный вкус госпожи, и мирное весеннее солнце напрасно озаряло серые пустынные улицы. А на холме в центре столицы, словно упившийся кровью хищный зверь, над трупом города возвышался дворец, сиявший пятицветной радугой. Звон колокола из глубины дворца, словно звериный рык, гремел на всю страну. – Что скажешь о звуке этого колокола, Ю? – вновь спросил Конфуций у Цзы-лу. – Этот звук не похож на мелодии Учителя, исполненные бренностью бытия и словно взывающие к небесам, не похож он и на согласную с волей небес свободную песнь Линь Лэя. Колокол поет об ужасном, славя греховные радости, противные Небу. – Ты прав. Это Лесной колокол, который в старину велел отлить князь Сян-гун, отняв для этого сокровища и выжав пот своих подданных. При звоне этого колокола эхо передается из одной рощи дворцового сада в другую, производя ужасающий звук. Звон этот столь зловещ еще и потому, что вобрал в себя проклятья и слезы людей, истерзанных деспотом, – объяснил Конфуций. * * * Вэйский государь Лин-гун[20 - Вэйский государь Лин-гун… – Время правления – 534—493 гг. до н. э.] велел поставить слюдяную ширму и агатовое ложе у самых перил Башни духов[21 - Башня духов – Башни как элемент дворцовой архитектуры первоначально выполняли оборонные и ритуальные функции, а впоследствии стали служить площадкой для астрологических наблюдений и любования пейзажем.], откуда были хорошо видны его владения, и, любуясь весенними полями и горами, спящими под густой дымкой тумана, обменивался чарками ароматного вина, настоянного на благовонных травах, со своей супругой Нань-цзы, облаченной в небесно-голубое платье, подол которого ниспадал светлой радугой-драконом[22 - Радуга-дракон. – В дальневосточной мифологии радуга часто идентифицируется с небесным змеем или драконом, покровителем водной стихии.]. – И в небесах, и на земле потоком льется ясное сияние солнца, отчего же в домах жителей моей страны не видно красивых цветов и не слышно сладостных птичьих голосов? – промолвил князь, недовольно нахмурив брови. – Это оттого, что народ в избытке восхищения благочестием государя и красотой его супруги приносит сюда все без изъятия красивые цветы и высаживает их в дворцовом саду, – ответил прислуживающий князю евнух Вэн Цюй, как вдруг, нарушив тишину пустых улиц, мелодично прозвенел нефритовый колокольчик повозки Конфуция, проезжавшей под башней. – Кто это едет в той повозке? Чело его напоминает Яо. Его глаза похожи на глаза Шуня[23 - Яо и Шунь (III тыс. до н. э.) – мифические императоры, идеальные правители древности.]. Его затылок подобен затылку Гао Яо[24 - Гао Яо – придворный министр Яо и Шуня, мудрый судья.]. Плечи у него точь-в-точь как у Цзы Чаня[25 - Цзы Чань – современник Конфуция, первый министр княжества Чжэн, отличался справедливостью и человеколюбием.], а ноги лишь на три цуня[26 - Цунь – мера длины в старом Китае; 3,2 см.] короче, чем ноги Юя[27 - Юй (III тыс. до н. э.) – мифический император, в прошлом министр при дворе Яо и Шуня. Вырыв каналы, покончил с наводнениями, получил престол от Шуня и основал государство Ся.], – удивленно всматривался в пришельца полководец Ван Сунь-май, также находившийся при князе. – Но каким, однако, печальным выглядит этот человек! Военачальник, ты всеведущ, объясни же мне, откуда он прибыл, – сказала Нань-цзы и, обратившись к полководцу, указала на быстро удалявшуюся повозку. – В молодые лета[28 - В молодые лета… – Слова Ван Сунь-мая являются цитатой из «Родовых анналов Конфуция», входящих в «Исторические записки» Сыма Цяня. Так описал Конфуция, разминувшегося с учениками в княжестве Чжэн, некий местный житель. Далее в описании следуют слова: «Однако он кажется усталым и отчаявшимся, как бродячий пес».] я побывал во многих странах, но, кроме Лао Даня[29 - Лао Дань. – См. коммент.[18 - Лао-цзы – прозвище древнекитайского философа Ли Даня (Лао Дань; VI-V вв. до н. э.), автора древнейшего даосского трактата «Дао дэ цзин».].], что служил летописцем в Чжоу, мне еще не доводилось видеть человека с такой благородной внешностью. Это не кто иной, как Кун-цзы, мудрец Лу, тот самый, что отправился проповедовать Путь, разочаровавшись в правителях у себя на родине. Говорят, когда он родился, в стране Лу явился Цзи-линь, в небесах звучала стройная музыка и небожительницы спускались на землю… У этого человека губы полны, словно у буйвола[30 - У этого человека губы полны, словно у буйвола… – В описании внешности Конфуция использованы элементы традиционной портретной символики, сложившейся к I в. н. э. Когда-то это были признаки чудесного происхождения мифических персонажей и их родства с тотемными предками, но впоследствии они получили рационалистическое истолкование в метафорическом или физиогномическом смысле.], ладони мощны, будто у тигра, спина крепкая, как панцирь черепахи, ростом он девяти чи[31 - Чи – мера длины в старом Китае; 32 см.] шести цуней, телом схож с Вэнь-ваном[32 - Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия.]. Это несомненно он, – так объяснил Ван Сунь-май. – Какому же искусству обучает людей мудрец Кун-цзы? – спросил у полководца Лин-гун, осушив чарку, что держал в руке. – Мудрецом считается тот, кто владеет ключом ко всем знаниям в нашем мире. Он же учит государей разных стран только искусству правления, укрепляющего семью, обогащающего страну и дающего власть в Поднебесной, – вновь пояснил полководец. – Я искал земной красоты и обрел Нань-цэы. Собрал сокровища отовсюду и воздвиг сей дворец. Теперь мне хотелось бы сверх того установить владычество в Поднебесной, достигнув власти, достойной моей супруги и этого дворца. Во что бы то ни стало пригласите сюда оного мудреца, и пусть он научит меня, как подчинить себе Поднебесную! – И князь взглянул на губы сидевшей напротив него супруги. Ведь что бы ни происходило, он обычно выражал свои мысли не собственными речами, а словами, оброненными Нань-цзы. – Мне угодно видеть необыкновенных людей нашего мира. Если тот человек с печальным ликом настоящий мудрец, он, верно, покажет мне разные чудеса, – молвила супруга и устремила мечтательный взор вслед далеко уже уехавшей повозке. * * * Когда Конфуций и его спутники поравнялись с северными чертогами дворца правительницы, навстречу им выехал чиновник благородного облика в сопровождении многочисленной свиты. Он стегнул кнутом четверку лошадей цюйнаньской породы и, открыв правую парадную дверцу своей кареты, с почтением приветствовал странников. – Мое имя Чжун Шу-юй, князь Лин-гун приказал мне встретить Учителя. Все края облетел слух, что Учитель отправился ныне проповедовать Путь. В долгом странствии ваш драгоценнейший зонтик, Учитель, истрепался на ветру и глуше звенит колокольчик в упряжи. Почтительно просим вас пересесть в сию карету, навестить дворец и открыть нашему князю мудрость правителей древности, умевших смирять народы и править странами. Для вашего отдохновения в южной стороне Западного сада бьет кристально прозрачный горячий ключ. Для утоления вашей жажды во фруктовом саду дворцового парка, наливаясь нежным соком, зреют лимоны, мандарины, для вашего угощения в клетках и загонах дремлют, покоя толстые, как перины, утробы, кабаны, медведи, леопарды, буйволы и бараны. Нам хотелось бы, чтобы вы прервали бег своей колесницы и оставались в нашей стране два или три месяца, год или десять лет, чтобы вы пролили свет в темные, неразумные наши души и открыли бы незрячие наши очи, – выйдя из кареты, почтительно произнес Чжун Шу-юй. – Искреннее стремление монарха постичь Путь Трех правителей[33 - Три правителя – Юй-ван, правитель страны Ся; Тан-ван, правитель страны Инь; У-ван, правитель страны Чжоу. Иногда вместе с У-ваном называют и другого правителя страны Чжоу, Вэнь-вана (см. коммент.[32 - Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия.]).] радует меня превыше всех его богатств и великолепных чертогов. Чтобы насытить жажду роскоши, Цзе и Чжоу[34 - Цзе и Чжоу – имена, ставшие нарицательными для правителей-тиранов, поплатившихся за свои пороки. Последний правитель страны Ся, жестокий властелин Цзе-ван (время правления – 1767—1718 гг. до н. э.) был в конце концов изгнан из страны иньским Тан-ваном. Чжоу-ван (время правления – 1154—1122 гг. до н. э.), последний правитель страны Инь, известный своим пристрастием к жестокой красавице Дань-цзи и бесчеловечным правлением, был убит чжоуским У-ваном.] не хватило даже сана Владыки мириад колесниц[35 - Владыка мириад колесниц (букв.: «Десяти тысяч колесниц») – правитель, имеющий в своем распоряжении огромную армию; в переносном значении – Сын Неба, император.], и в то же время государство всего в сто ли не было тесно для мудрого правления Яо и Шуня. Если князь Лин-гун поистине желает избавить Поднебесную от несчастий и печется о благе народа, я без сожаления дал бы схоронить свой прах в этой земле, – так ответил Конфуций. Затем, следуя за проводниками, странники двинулись в глубь дворцовых строений, и черные башмаки их гулко стучали по шлифованным камням мостовой, на которых не было ни пылинки. Женщин тонкие запястья Для шитья даны им свыше… — пели хором толпы дворцовых служительниц, проходя перед ткацкой палатой, где громко стучали берда, творя парчу. А под сенью персиковой рощи, где цветочные лепестки словно тканым пологом усеяли землю, доносилось из стойла ленивое мычание буйволов. Вняв совету мудрого Чжун Шу-юя, князь Лин-гун удалил от себя супругу и прочих женщин, чистой водой ополоснув губы, пропитанные пиршественными винами, и, в подобающем облачении встретив Конфуция в отдельной зале, вопрошал его, как править, дабы богатела его держава, росла мощь его войска и стал бы он повелителем всей Поднебесной. Однако мудрец не промолвил в ответ ни слова о войне, причиняющей вред отчизне и уносящей жизни людские. Не сказал он и о богатстве, ради которого выжимают кровь народа и отнимают его имущество. Торжественны и непреложны были его слова о том, что превыше воинских побед и умножения довольства следует почитать добродетель. Он истолковал разницу между узурпатором, силой подчиняющим себе страны, и подлинным государем, покоряющим Поднебесную человеколюбием. – Если князь и впрямь взыскует державных достоинств, он должен прежде всего одолеть свои страсти, – поучал мудрец. * * * С того дня сердцем Лин-гуна повелевали уже не слова его супруги, но глагол мудреца. По утрам князь приходил в залу заседаний, чтобы спрашивать Конфуция о Пути истинного правления, вечерами же, взойдя на Башню духов, под руководством Конфуция постигал ход планет и смену лунных фаз и ни в одну ночь не посетил опочивальню супруги. Шум станков, ткущих парчу, сменился гудением тетивы многих луков, конским топотом и мелодией флейт – то придворные упражнялись в Шести искусствах[36 - Шесть искусств. – В конфуцианстве – ритуал, музыка, стрельба из лука, управление колесницей, письмо и математика.]. Однажды, когда рано утром, поднявшись на башню, князь взглянул на свою страну, то увидел, что на просторах полей и гор порхают ярко оперенные певчие птицы, прекрасные цветы распустились возле домов селян и пахарь, выйдя в поле, сусердием возделывает его, славя в песнях доброту князя. Горячие слезы восторга пролились из глаз правителя. – О чем это вы так плачете? – послышалось вдруг, и князь почувствовал, как волнующий сладкий аромат ласкает и дразнит его обоняние. Это был запах благовоний «Петушиные язычки», которое Нань-цзы всегда держала во рту, и туалетной розовой воды из западных провинций, неизменно окроплявшей ее наряды. Чары ароматов, исходившие от позабытой красавицы, грозили острыми когтями вонзиться в нефритово чистую душу князя. – Прошу тебя, не смотри так сурово и пристально своими дивными очами в мои глаза, не сжимай моего сердца этими нежными ручками. Я узнал от мудреца Путь преодоления зла, но еще не научился противостоять власти прелестниц. – И, отстранив руку супруги, Лин-гун отвернулся. – Ах, этот Кун-цю неведомо когда успел похитить вас у меня! Нет ничего удивительного в том, что я давно уже не люблю вас, но вы ведь не вольны разлюбить меня. При этих словах губы Нань-цзы пылали от ярости. До своего нынешнего замужества она имела тайного любовника, сунского царевича Сун Чао. И теперь гнев ее был вызван не столько охлаждением к ней мужа, сколько потерей власти над ним. – Я не сказал, что не люблю тебя. С этого дня я стану любить тебя, как надлежит мужу любить супругу. Доныне я любил тебя, как раб служит господину, как человек поклоняется божеству. Я предал тебе мою страну, мои богатства, мой народ, мою жизнь, единственным моим занятием было приносить тебе усладу. Но из слов мудреца я узнал, что есть дела достойнее этого. Доселе высшей силой для меня была твоя телесная красота, но мудрец силой своего духа открыл мне, что существует власть могущественнее твоей плоти. – И, объявляя о твердости своего решения, князь невольно поднял голову и встретился взглядом с разгневанной супругой. – Вы отнюдь не так сильны, чтобы решиться прекословить мне. Вы поистине жалки. В мире нет презреннее человека, не имеющего собственной воли. Я могу теперь же вырвать вас из рук Кун-цзы. Пусть язык ваш только что изрекал высокопарные слова, но разве взгляд ваш уже не устремлен с восхищением на мое лицо? Я сумею похитить душу любого мужчины. Вскоре вы увидите, что этот мудрец Кун-цю тоже будет пленен мною. – И с надменной улыбкой, небрежно, искоса взглянув на князя, супруга покинула башню, звучно шелестя одеяниями. В сердце князя, где до сего дня царил мир, уже боролись две силы. * * * – Среди достойных мужей, приезжавших сюда, в страну Вэй, со всех концов света, нет ни одного, кто прежде всего не просил бы моей аудиенции. Мудрец, я слышала, дорожит этикетом, отчего же он не показывается у нас? Когда придворный евнух Вэн Цюй передал это повеление владычицы, смиренный философ не смог воспротивиться. Конфуций вместе с учениками явился во дворец Нань-цзы осведомиться о ее здравии и простерся ниц в направлении севера[37 - …простерся ниц в направлении севера. – Дворец правителя располагался в северной части города, а трон – в северной части тронной залы.]. Из-за парчового полога, обращенного к югу, едва виднелся сафьяновый башмачок правительницы. Когда, приветствуя посетителей, она наклонила голову, послышалось бряцание драгоценных камней в подвесках ее ожерелья и браслетов. – Все, кто, посетив страну Вэй, видели меня, говорят: «Челом госпожа подобна Дань-цзи[38 - Дань-цзи – любимая супруга иньского тирана Чжоу-вана, известная своим распутством и жестокостью. Впоследствии была убита У-ваном.], глаза же у нее – как у Бао-сы[39 - Бао-сы – любимая жена чжоуского Ю-вана. Для увеселения своей капризной супруги Ю-ван несколько раз зажигал сигнальные огни, заставляя свои войска собираться по тревоге, в минуту же настоящего нашествия никто не поверил огням, Ю-ван был убит, а Бао-сы взята в плен.]», и всякий поражен мною. Если Учитель воистину мудрец, пусть он скажет, жила ли на земле с давних времен Трех царей[40 - Три царя. – В данном случае имеются в виду либо правители княжеств Ся, Инь и Чжоу (см. коммент.[33 - Три правителя – Юй-ван, правитель страны Ся; Тан-ван, правитель страны Инь; У-ван, правитель страны Чжоу. Иногда вместе с У-ваном называют и другого правителя страны Чжоу, Вэнь-вана (см. коммент.[32 - Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия.]).]), либо три мифических императора древности – Фу-си, Шэнь-нун и Хуан-ди.] и Пяти императоров[41 - Пять императоров – Шао-хао, Чжуань-сюй, Ку, Яо и Шунь. В различных источниках называются и другие имена.] женщина прекраснее меня. – С этими словами правительница отбросила в сторону полог и с сияющей улыбкой поманила гостей ближе к своему трону. Увенчанная короной в виде феникса, с золотыми заколками и черепаховыми шпильками в волосах, в платье, сверкающем драгоценной чешуей и подолом-радугой, Нань-цзы улыбалась, и лик ее был подобен лучезарному диску солнца. – Я наслышан о людях, обладающих высокой добродетелью. О тех же, кто имел красивую внешность, мне ничего не известно, – сказал Конфуций. Тогда Нань-цзы вновь спросила: – Я собираю все необыкновенное и редкостное в этом мире. В моих кладовых есть и золото из Дацюй, и нефрит из Чуйцы. В моем саду живут и черепахи из Лоуцзюй, и журавли с Кунлуня. Но мне все еще не доводилось видеть Цзилиня, что является в мир с рождением святого мудреца. Не видала я и семи отверстий, которые, говорят, есть в сердце праведника. Если вы и вправду святой, не покажете ли мне все это? Изменившись в лице, Конфуций сурово отвечал: – Я не сведущ в редкостях и диковинах. Учился я лишь тому, что знают или должны знать даже мужчины и женщины из простонародья. Супруга князя молвила еще мягче и ласковей: – Обычно у мужчин, узревших мое лицо и услышавших мой голос, разглаживаются морщины на челе и проясняются мрачные лица, отчего же Учитель так печален все время? Все грустные лица кажутся мне уродливыми. Я знаю юношу по имени Сун Чао из страны Сун, чело его не так благородно, как у вас, зато глаза ясны, как вешнее небо. В числе моих приближенных есть евнух Вэн Цюй, голос его звучит не столь торжественно, как у вас, зато язык легок, как весенняя птичка… Если вы подлинно мудрец, лик ваш должен быть светел под стать великодушному сердцу вашему. Сейчас я рассею облако печали на вашем челе и сотру с него скорбные тени. – И она взглядом подала знак, по которому в залу внесли ларец. – Есть у меня всевозможные благовония. Стоит лишь вдохнуть их аромат в грудь, полную уныния, и человек душой и телом уносится в страну чудесных грез. При этих словах семь служительниц в золотых коронах и с поясами, украшенными узором лотоса, неся в поднятых руках семь курильниц, со всех сторон окружили Конфуция. Супруга князя, раскрыв ларец, одно за другим бросала в курильницы различные благовония. Семь столбов тяжелого дыма тихо поплыли вверх по парчовой занавеси. В их желтоватых, лиловых, белых клубах, рожденных составами из мелии, сандала и красного дерева, таились волшебно прекрасные сновидения, столетиями покоившиеся на дне южных морей. Двенадцать сортов благовония «Златоцвет» впитали в себя всю жизненную силу душистых трав, взлелеянных весенней дымкой. Мускусный запах курения, замешенного на слюне дракона, что обитает в болотах Дашикоу, благоухание порошка, добываемого из корней аквилярии, – все увлекало душу в далекие страны сладостных мечтаний. Но хмурая тень только глубже легла на лицо мудреца. Правительница ласково улыбнулась: – Наконец-то ваш лик просветлел! У меня есть всевозможные вина и чаши. Подобно тому как дым благовоний влил сладкий нектар в горечь вашей души, несколько капель вина даруют благодатный покой вашей суровой плоти. При этих словах семь служительниц в серебряных коронах и с поясами, украшенными узором винограда, почтительно расставили на столиках сосуды с разнообразными винами и чаши. Одну за другой брала правительница диковинные чаши и, зачерпнув в них вина, предлагала его гостям. Вкус этого вина обладал непостижимым действием: он рождал в душах презрение к добродетели и пристрастие к красоте. Вино, налитое в отсвечивающую зеленым полупрозрачную чашу из лазоревой яшмы, было подобно сладкой росе эликсира бессмертия, сообщающей человеку не изведанное им прежде блаженство. Когда охлажденное вино наливали в тонкую, как бумага, «греющую чашу»[42 - «Греющая чаша». – В китайских старинных книгах упоминается «тонкая, словно древесный лист, чаша сапфирно-голубого цвета с узором спутанных нитей и надписью наверху: „Цзы нуань бэй“ (букв.: „самогреющаяся чаша“). Вино, налитое в нее, якобы вскипало само собой.] сапфирно-голубого цвета, оно через некоторое время вскипало и разливалось огнем по телу невеселого гостя. Чарка, изготовленная из головы креветки, что водится в южных морях, свирепо ощетинилась красными усами длиной в несколько чи, сверкая золотой и серебряной инкрустацией, словно брызгами морской волны. Но суровая складка лишь глубже залегла в бровях мудреца. Хозяйка заулыбалась еще приветливее: – Все прекраснее сияет ваш лик. Есть у меня разная дичь и птица. Кто смыл свои скорби благовонным дымом курений и винным возлиянием расслабил утомленное тело, должен отведать обильных яств… При этих словах семь служительниц в жемчужных коронах и с травяным узором на поясах расставили на столиках блюда, наполненные мясом разнообразных птиц и зверей. Хозяйка одно за другим предлагала блюда гостям. Там были и детеныши черной пантеры, и птенцы феникса с Киноварной горы, и сушеное мясо дракона с горы Кунь-шань, и слоновьи ноги. Стоило лишь вкусить лакомого мяса, и в сердце человека уже не оставалось времени для помышления о добре и зле. Но туча на лице мудреца по-прежнему не рассеивалась. В третий раз весело улыбнулась правительница: – О, ваш облик становится все достойнее, и лицо ваше – все прекраснее. Кто дышал этими изысканными ароматами, пригубил этих терпких вин и отведал тучного мяса, тот способен, покинув мирскую юдоль печали, пребывать в мире всесильно, безумно упоительных видений, что и не снились черни. Я открою сей мир вашему взору. Кончив говорить, она взглянула на приближенных евнухов и указала перстом в тень завесы, пополам перегородившей залу. Тяжелый парчовый занавес в глубоких складках открылся, разделившись надвое. За ним показалась лестница, ведущая в сад. А там, на земле, среди ярко зеленевших душистых трав, в свете теплого весеннего солнца валялось, ползало и копошилось великое множество существ самого разного обличья; иные из них обратили головы к небу, другие сидели на корточках, одни подпрыгивали, другие дрались меж собой. Непрерывно слышались то низкие, то высокие пронзительные, жалобные вскрики и лепет. Одни были багряны от крови, словно пышно расцветшие пионы, другие трепетали, как раненые голуби. Это была толпа преступников, понесших суровую кару: кто – за нарушение строгих законов страны, а кто – на потеху правительнице. Ни на одном из них не было одежды, и тело каждого покрывали язвы. Здесь были мужчины с лицами, изуродованными пыткой раскаленным железом, с закованными в одну кангу шеями и проткнутыми ушами – и все это лишь за то, что вслух дерзнули осуждать пороки госпожи. Были тут и красавицы с отрезанными носами, отрубленными ногами, скованные вместе цепью за то, что снискали благосклонность князя и тем вызвали ревность его супруги. Лицо Нань-цзы, самозабвенно наблюдавшей эту картину, казалось вдохновенно-прекрасным, как у поэта, и величественно-строгим, как у философа. – Порой я вместе с Лин-гуном в карете проезжаю по улицам. И если замечу среди прохожих женщин, на которых князь искоса бросит увлеченный взгляд, всех их тотчас хватают и их постигает эта же участь. Я и сегодня собираюсь проехать по городу вместе с князем и с вами. Увидев этих преступниц, вы вряд ли станете перечить мне. В ее словах таилась власть, способная раздавить слушателя. Таков уж был ее обычай – с нежным взглядом говорить жестокие вещи. Неким весенним днем 493 года до новой эры в краю Шансюй, что расположен между реками Хуанхэ и Цишуй, по улицам вэйской столицы катились две кареты, влекомые четверками лошадей. В первой карете, по обеим сторонам которой стояли девочки-прислужницы с опахалами, а вокруг шествовали сонмы чиновников и придворных дам, вместе с вэйским князем Лин-гуном и евнухом Вэн Цюем восседала Нань-цзы, почитавшая для себя превыше всего мораль Дань-цзы и Бао-сы; во второй же, оберегаемый со всех сторон учениками, ехал мудрец из деревенского захолустья, Конфуций, идеалом для которого была душа Яо и Шуня. – Да, видно, добродетель этого праведника уступает жестокости нашей владычицы. Отныне ее слова вновь станут законом для страны Вэй. – Какой горестный вид у этого мудреца! Как надменно держится правительница! Но никогда еще не казалась она такой красивой, как нынче… – говорили на улицах в толпе народа, с почтительным страхом взиравшей на процессию. В этот вечер супруга князя, еще ослепительнее украсив свое лицо, до поздней ночи возлежала на златотканых подушках в своей опочивальне, когда наконец послышался вкрадчивый звук шагов и в дверь робко постучали. – А, вот вы и снова здесь! Отныне вам не следует так долго избегать моих объятий. – И, протянув руки, супруга заключила Лин-гуна в завесу своих широких рукавов. Ее нежно-гибкие руки, разгоряченные винным хмелем, обвили тело князя нерасторжимыми путами. – Я ненавижу тебя. Ты чудовище. Ты злой демон, губящий меня. Но я никогда не смогу тебя покинуть. Голос Линь-гуна дрожал. Глаза его супруги сверкали гордыней Зла. Утром следующего дня Конфуций с учениками вновь отправился проповедовать Путь, на сей раз в страну Цао. – Я еще не видел человека[43 - «Я еще не видел человека…» – Это высказывание Конфуция встречается в «Беседах и наставлениях» дважды, что говорит о его значимости.], возлюбившего добродетель столь же ревностно, как сластолюбие. Это были последние слова мудреца, сказанные в час, когда он покидал страну Вэй. Записанные в священной книге «Беседы и наставления», они передаются до наших дней. 1910 Маленькое государство Каидзиме Масаёси, коренному жителю Токио, исполнилось тридцать шесть лет, когда два года назад его перевели на службу в начальную школу города М. Жизнь у него сложилась неудачно, возможно из-за пристрастия к науке, которое он с детских лет унаследовал от отца, кангакуся[44 - Кангакуся – ученый-китаевед в феодальной Японии.] старой закваски. В самом деле, Каидзима был неудачником и теперь уже смирился с этим. Вот если бы, расставшись с мыслями о служении науке, он стал мальчиком на побегушках в каком-нибудь магазине, то при известном усердии из него мог бы получиться неплохой коммерсант. Во всяком случае, он смог бы прокормить семью и жить безбедно. Сыну малоимущих родителей, неспособных платить даже за обучение мальчика в средней школе, не следовало и мечтать о карьере ученого. Когда он окончил начальную школу, отец настойчиво советовал ему наняться подмастерьем к какому-нибудь ремесленнику. Но вопреки советам отца Каидзима поступил в педагогическое училище в Отяномидзу и в двадцать лет стал учителем. В то время жалованье его составляло около восемнадцати иен в месяц, и он еще не собирался всю жизнь довольствоваться скромной ролью учителя, надеялся, что работа в школе обеспечит ему материальную независимость и он сможет заняться самообразованием. Он мечтал посвятить себя изучению истории Дальнего Востока, прежде всего Японии и Китая, и даже надеялся со временем получить ученую степень. Но когда Каидзиме исполнилось двадцать четыре года, умер отец. Вскоре после его смерти Каидзима женился. И прежние мечты постепенно угасли. Немалую роль в этом сыграло то, что он без памяти любил жену. До сих пор, самозабвенно увлеченный наукой, Каидзима не обращал внимания на женщин. Теперь радости семейной жизни, не изведанные раньше, все больше поглощали его. И постепенно, подобно всем заурядным людям, он стал довольствоваться малым. Вскоре родилась дочь, это событие совпало с прибавкой жалованья. И Каидзима как-то незаметно для самого себя совершенно забыл о прежних честолюбивых стремлениях. К тому времени его перевели в другую школу. Там он стал получать двадцать иен в месяц. Оттуда его вскоре перевели в район Нихонбаси, затем в район Акасака. За пятнадцать лет, что он учительствовал в разных школах, жалованье постепенно росло – он получал уже сорок пять иен в месяц. Но расходы на семью росли еще быстрее, и год от года нужда ощущалась все острее. Спустя два года родился сын, потом один за другим появились еще четверо детей, а когда на семнадцатом году его учительства он с семьей перебрался в провинцию, жена была беременна седьмым ребенком. Уроженцу Токио пришлось уехать в провинцию, так как жить с семьей в большом городе стало не по карману. Последним местом его службы в Токио была начальная школа Ф., в Кодзимати, фешенебельном районе города к западу от императорского дворца, сплошь застроенном богатыми особняками. Ученики Каидзимы были в основном дети аристократов и высокопоставленных чиновников. Его собственные дети, ходившие в ту же школу, выглядели на их фоне до боли жалкими и невзрачными. При всей бедности супругам Каидзима хотелось получше одеть своих ребят. Родительское сердце больно сжималось каждый раз, когда дети просили: «Хочу такое же платье, как у той девочки!», «Хочу такую же ленту!», «Хочу такие же туфли!», «Поедем летом на курорт!» А ведь на иждивении Каидзимы была еще овдовевшая мать-старушка… Робкий, добрый сердцем Каидзима постоянно мучился сознанием вины перед семьей. Пожалуй, лучше покинуть Токио, где живется так трудно, и поселиться в провинции, где жизнь проще и где его домочадцы не будут так остро ощущать свою бедность… Почему они выбрали город М.? Да потому, что один знакомый его жены, уроженки тех мест, замолвил словечко о переводе Каидзимы. Этот маленький городок с населением около пятидесяти тысяч, примерно в тридцати ри к северу от Токио, славился производством шелка-сырца. Он приютился на краю равнины Канто, у самого подножия горного хребта. Вокруг городка тянулись бескрайние тутовые сады. В ясные дни с любой улицы над рядами черепичных крыш, на фоне сияющего голубизной неба виднелись величавые очертания гор, знаменитых своими горячими источниками… Свежая голубая вода, с тихим журчанием бегущая по городским каналам, оживленная главная улица, по которой на трамвае можно было доехать до источников, – все это придавало провинциальному городку неожиданную прелесть. Каидзима с семьей приехал сюда в один из тех майских дней, когда природа, проснувшись, сверкала живыми красками наступившей весны. Домашние, привыкшие к жизни на грязных задворках улицы Саругаку в квартале Канда, с облегчением вздохнули, как будто из темной, затхлой берлоги их внезапно вытащили на свежий воздух. * * * Дети весело резвились на лужайке возле руин старинного замка, играли в прятки среди густо разросшихся вдоль плотины вишен и деревьев сакуры, в саду, у пруда, над которым свисали пышные гроздья цветущих глициний. Супруги Каидзима и старушка мать – ей было уже за шестьдесят – раз в год ездили в Токио на могилу отца. Но, вкусив беззаботной провинциальной жизни, никто из них – ни мать, ни Каидзима, ни его жена – не скучал по столице. Школа, в которой предстояло служить Каидзиме, находилась на окраине, в северной части города. За спортивной площадкой тянулись все те же тутовые сады. Каждый раз, входя в класс и видя за окнами озаренные солнцем поля и сады, а вдали складки гор, подернутые фиолетовой дымкой, он испытывал радостное ощущение свободы. Ему поручили класс мальчиков, и он вел этот класс в течение почти трех лет. Здесь не было таких нарядных детей, как в столичной школе. Но городок был центром префектуры, а не глухим захолустьем, и в школе учились дети довольно богатых родителей. Было много способных учеников, среди них попадались неисправимые шалуны, пожалуй еще более изобретательные, чем столичные мальчишки. Самыми способными были двое: Судзуки, сын местного текстильного фабриканта, вице-президента банка, и Накамура, сын директора фирмы «Гидроэлектроэнергия». По успеваемости эти мальчики все три года занимали первые места в классе. Заводилой озорников считался Нисимура, сын торговца лекарственными травами. Другой мальчик, Арита, сын врача, слыл трусишкой и маменькиным сынком. Как видно, родители очень баловали его: он был одет лучше всех в классе. Каидзима любил детей. За двадцать лет работы в школе он привык одинаково тепло заботиться о каждом ребенке. У него не было любимчиков среди мальчишек, так непохожих друг на друга. Случалось, он прибегал к довольно суровым телесным наказаниям или повышал голос. Но за долгие годы работы в школе он научился хорошо понимать детскую душу и пользовался уважением не только учеников, но и коллег и родителей. * * * Дело было весной, в апреле. В конце семестра в пятом классе, который вел Каидзима, появился новый ученик: приземистый толстый мальчик с угрюмым взглядом. На его неестественно большой голове и смуглом квадратном лице виднелись кое-где лишаи. Звали его Сёкити Нумакура. Наверное, его отец, ткач, перебрался сюда из Токио на недавно построенную шелкопрядильную фабрику. Неотесанный вид и грязная одежда Нумакуры свидетельствовали о том, что он из бедной семьи. На первый взгляд Каидзиме показалось, что мальчик туповат и дурно воспитан. Но после короткого экзамена неожиданно выяснилось, что тот обладает неплохими способностями, хотя молчалив, замкнут и угрюм. Как-то раз на перемене Каидзима находился на спортплощадке, наблюдая за увлеченно игравшими детьми. Он давно убедился: на спортплощадке возможности и характер детей раскрываются гораздо полнее, чем в классе. Ученики, разбившись на две «армии», играли в войну. Не было бы ничего удивительного, если бы силы противников были равны. Но первая армия состояла из сорока, а вторая – всего из десяти человек. Полководцем первой армии был уже упомянутый сын аптекаря, Нисимура. Оседлав двух ребят, исполнявших роль коня, он беспрерывно выкрикивал команды своему войску. Полководцем второй армии, к удивлению Каидзимы, оказался новичок – Сёкити Нумакура. Сидя верхом на «коне» и грозно сверкая глазами, он тоже громко – куда девалась его молчаливость! – командовал своим малочисленным войском, совершавшим стремительный бросок в глубь огромной армии противника. Интересно, когда же это Нумакура успел завоевать такую популярность? Ведь не прошло и десяти дней, как он появился в классе. По-детски простодушно увлеченный ходом сражения, Каидзима стал еще внимательнее следить за игрой. Внезапно маленькая группа Нумакуры в какой-то момент обратила в бегство многочисленную армию противника, и та, смешав ряды, бежала врассыпную. Казалось, бойцы Нисимуры больше всего боялись самого Нумакуру. Они бились довольно храбро, но стоило Нумакуре повернуть своего «коня» в их сторону, как они убегали, не приняв боя. В конце концов не выдержав грозного взгляда Нумакуры, сдался в плен даже сам главнокомандующий Нисимура. А между тем Нумакура отнюдь не пускал в ход кулаки. Ничего подобного! Он командовал своим войском, восседая на «коне» и осыпая врагов бранью. И… прорывал позиции противника по всем флангам. – Ну-ка, сразимся еще разок! На этот раз нас будет всего семеро. На вас и семерых хватит! – С этими словами Нумакура, добровольно передав противнику троих своих воинов, начал сражение во второй раз. Армия Нисимуры опять позорно капитулировала. В третий раз Нумакура сократил свое войско до пятерых бойцов. И все-таки после энергичного, жестокого боя они снова одержали победу. С того дня Каидзима стал присматриваться к этому мальчику. В классе тот ничем не отличался от других. Он хорошо успевал и по чтению, и по устному счету, аккуратно выполнял домашние задания, неплохо писал контрольные. На уроках Нумакура всегда сидел молча, облокотившись на парту, нахмурив брови. Каидзима никак не мог разгадать характер этого подростка. Во всяком случае тот не был похож на злостного озорника, подстрекающего класс на всяческие проказы и издевки над учителем. Он, несомненно, верховодил этими чертенятами, но верховодил как-то странно. Однажды утром, во время урока по этике, Каидзима рассказывал о Ниномии Сонтоку. Всегда мягкий с учениками, Каидзима, как правило, был необычайно строг на занятиях по этике. В то утро этика была первым уроком: яркий солнечный свет заливал всю классную комнату. Лица учеников казались сосредоточенными и серьезными. – Сегодня я расскажу вам о Ниномии Сонтоку[45 - Ниномия Сонтоку (1787—1856) – ученый-самоучка в области экономики сельского хозяйства, добившийся успеха в деле культивации непригодных или заброшенных земель и повышения урожайности сельскохозяйственной продукции. Его девизом были жестокая экономия и усердный труд.]. Сидите тихо и слушайте внимательно, – торжественно начал Каидзима. В классе воцарилась тишина. Даже Нисимура, которого Каидзима часто бранил за болтовню с соседом, сегодня внимательно смотрел в лицо учителю, изредка моргая умненькими глазками. Из окон до самых тутовых плантаций отчетливо разносился голос Каидзимы, с увлечением рассказывающего о Ниномии Сонтоку. Пятьдесят учеников, чинными рядами сидевшие за партами, затаив дыхание, слушали речь учителя. – Знаете, как удалось Ниномии-сэнсэю спасти от разорения дом Хаттори? Совет сэнсэя заключался в одном лишь слове: «экономия»… Ничто не мешало страстной речи Каидзимы, как вдруг его слуха коснулся еле слышный шепот в углу класса. Каидзима нахмурился. Даже сегодня, когда все наконец-то вели себя хорошо и так внимательно слушали, кто-то все-таки занимался пустой болтовней! Каидзима нарочито откашлялся и, бросив сердитый взгляд в тот угол, продолжал урок. На несколько минут еле слышный шепоток затих, но затем возобновился. Он действовал на нервы, словно зубная боль. Чувствуя нарастающее раздражение, Каидзима поспешно обернулся. В тот же миг шепот смолк. Поймать болтуна не удалось. Казалось, что шепот доносился из угла справа, где сидел Нумакура. Каидзима решил, что болтал именно он. Будь это кто-нибудь другой, ну хотя бы шалун Нисимура, Каидзима без долгих раздумий отругал бы его. Но что-то мешало ему сделать замечание Нумакуре. Этот ребенок вызывал у Каидзимы чувство какой-то странной неловкости, отчитать его не поворачивался язык. Мальчик только недавно поступил в класс, и, может быть, поэтому Каидзима не успел еще ни разу поговорить с Нумакурой по душам. Все их общение сводилось к вопросам и ответам на уроках. «Что ж, попробуем обойтись без выговора. Может быть, он сам замолчит», – решил Каидзима, стараясь сохранить невозмутимый вид. Но шепот болтуна становился беззастенчиво громким, и наконец учитель заметил, как у него шевелятся губы. – Кто там тараторит с самого начала урока?! Кто?! – Потеряв терпение, Каидзима сердито хлопнул тростниковым хлыстом по столу. – Нумакура! Это ты болтал весь урок?! Ты?! – Нет, не я. – Нумакура невозмутимо поднялся с места и вдруг, оглядевшись по сторонам, сказал, указывая на соседа слева, мальчика по фамилии Нода: – Это он! – Неправда! Я видел, что болтал ты. И не с Нодой, а с соседом справа, с Цураюки. Почему ты лжешь?! – Небывалое раздражение охватило Каидзиму, кровь бросилась ему в лицо. Нода, на которого Нумакура свалил свою вину, был тихий, послушный мальчик. Когда Нумакура указал на него пальцем, он испуганно заморгал и, как будто прося пощады, поднялся с места. Не спуская робкого взгляда с Нумакуры, он наконец произнес дрожащим, но решительным голосом: – Сэнсэй! Это не Нумакура! Разговаривал я! Все ребята насмешливо уставились на Ноду. Нода был как раз из тех, кто редко болтал на уроках. Несомненно, он жертвовал собой ради Нумакуры, кичившегося своей властью. Это больше всего взбесило Каидзиму. Возможно, Нода боялся, что Нумакура станет издеваться над ним после уроков. Поступок Нумакуры отвратителен. Он заслуживает строгого наказания. – Я спрашиваю Нумакуру. Остальные молчите! – Каидзима снова громко хлопнул хлыстом. – Нумакура! Почему ты лжешь? Да, лжешь! Я видел, как ты разговаривал. Признался бы честно, и я не стал бы тебя наказывать. Но ты лжешь, да еще хочешь свалить свою вину на другого! Это хуже всего! Этого нельзя так оставить, иначе из тебя не выйдет ничего путного! Ничуть не оробев, Нумакура исподлобья пристально смотрел на Каидзиму. На лице его вдруг проступили черты типичного испорченного подростка, оно стало наглым и жестоким. – Почему ты молчишь? Тебе непонятно, что я сказал? – Захлопнув лежавший на столе учебник по этике, Каидзима быстро подошел к парте Нумакуры. Он твердо решил довести все до конца, а в случае необходимости проучить лгуна хлыстом. Ученики притихли, затаив дыхание. В классе внезапно воцарилась напряженная, предгрозовая атмосфера, совсем непохожая на прежнюю. – Что такое? Отчего ты молчишь, Нумакура? Я уже потратил на тебя столько слов, а ты все упорствуешь! В тот самый момент, когда хлыст, изогнутый в руках Каидзимы, вот-вот должен был коснуться щек Нумакуры, тот, еще сильнее нахмурив густые брови, проговорил низким, хриплым и невыносимо нахальным голосом: – Разговаривал Нода-сан. Я не лгу. – Хорошо! Иди сюда! – С этими словами Каидзима крепко ухватил его за плечо, грубо поднимая с места. Тон учителя не сулил Нумакуре ничего хорошего. – Подойди сюда! Стой возле этой кафедры, пока не раскаешься и не заслужишь прощения. Будешь упорствовать – простоишь до ночи! – Сэнсэй! – подал голос Нода, снова поднявшись с места. Нумакура, скосив глаза, бросил на Ноду поспешный взгляд. – Правда, правда! Это не Нумакура-сан! Поставьте меня вместо него! – Не надо, Нода. С тобой мы поговорим потом. – Каидзима продолжал тянуть к себе Нумакуру, но тут с места поднялся еще один ученик: – Сэнсэй! – Это был озорник Нисимура. Сейчас на лице этого мальчика не было и следа обычного для него выражения непослушания. Его глаза излучали удивительную для двенадцатилетнего подростка важность, мужество и решимость вассала, отдающего жизнь за господина. – Довольно! Я не собираюсь вас наказывать. Виноват Нумакура, он и будет наказан! Тебя еще никто не обвинял, поэтому не болтай лишнего! – вспыхнул от гнева Каидзима. Он не мог понять, почему все стремятся выгородить Нумакуру. Неужели этот мальчишка до такой степени подавил и запугал их? Это возмутительно! – Ну, живее! Вставай! Я велел тебе подойти! Почему ты не двигаешься? – Сэнсэй! – встал с места еще один мальчик. – Если вы хотите наказать Нумакуру, накажите и меня. К удивлению Каидзимы, это был староста класса, отличник Накамура. – Это еще что такое?! – Растерявшись, Каидзима невольно расслабил пальцы, сжимавшие плечо Нумакуры. – Сэнсэй! Поставьте и меня рядом с ним! – один за другим встали со своих мест несколько мальчиков. Вслед за ними почти все ученики, твердя в один голос: «И меня! И меня!» – собрались вокруг Каидзимы. В их поведении не чувствовалось злого умысла. Казалось, они не собирались ставить учителя в неловкое положение. Но все были исполнены решимости принести себя в жертву ради спасения Нумакуры. – Ах так! Ну ладно! Тогда вставайте все! – Каидзима готов был кричать от досады. Будь он молодым, неопытным учителем, так бы и случилось – до того были натянуты его нервы. Но опыт, приобретенный долгими годами, не позволил ему воспринимать этих мальчуганов как серьезных противников. И все-таки в глубине души он не мог не изумляться при виде странной власти этого мальчишки. – Зачем вы наговариваете на себя? Ведь виноват один Нумакура! А вы все не правы, – в явном замешательстве произнес Каидзима. Однако наказывать Нумакуру не стал. Этот случай, когда Каидзиме пришлось ограничиться выговором всему классу, часто всплывал в его памяти, заставляя глубоко задуматься. Большинство его учеников были простодушными подростками. И хотя в этом возрасте дети обычно бунтуют против власти родителей и учителей, все они безоговорочно подчинялись Нумакуре, считая его своим повелителем. Не только Нисимура, который верховодил до прихода Нумакуры, но даже отличники Накамура и Судзуки, то ли из страха, то ли из чувства истинной преданности, готовы были, как это и случилось недавно, понести наказание вместо него. Пусть Нумакура силен и смел. Все-таки он такой же сопливый мальчишка, как его сверстники. Почему же его слова находят дорогу к их сердцам гораздо быстрее, чем слова учителя? За долгое время работы в школе Каидзиме приходилось сталкиваться с трудными, испорченными детьми. Но такого случая, как с Нумакурой, не встречалось еще ни разу. Каким образом этот мальчишка добился такой популярности у всего класса? Как удалось ему подчинить себе всех ребят? Ничего подобного еще никогда не бывало в многолетней практике Каидзимы. Разумеется, нет ничего плохого в том, что Нумакура завоевал авторитет у ребят. Но если он и в самом деле так испорчен и жесток, как кажется, то может, пользуясь своим влиянием, исподтишка подстрекать класс, даже самых хороших мальчиков, на скверные поступки. Вот чего опасался Каидзима. Но к счастью, Кэйтаро, старший сын Каидзимы, учился в том же классе. Осторожно расспросив его, Каидзима убедился, что опасения напрасны. – Нумакура неплохой мальчик, папа, – в ответ на расспросы отца неуверенно, словно опасаясь сказать лишнее, ответил Кэйтаро. – Вот как? Но я и не собираюсь бранить его. Не бойся, расскажи мне всю правду. Как объяснить то, что произошло недавно, на уроке этики? Ведь Нумакура пытался свалить свою вину на Ноду! И тогда Кэйтаро рассказал следующее: «Конечно, Нумакура поступил плохо, но он не хотел подвести товарища. Он решил обмануть учителя просто для того, чтобы испытать преданность своих „подчиненных“. В тот день Нумакура убедился, что все охотно принесут себя в жертву ради него, не побоятся даже учителя. Нода, который первым героически пытался принять вину на себя, а за ним Нисимура и Накамура, как самые преданные, заслужили за свой подвиг похвалу Нумакуры». Рассказ Кэйтаро звучал довольно правдоподобно. Но он не мог вспомнить, с каких пор Нумакура стал пользоваться такой властью. По-видимому, этот мальчик вел себя как храбрый, великодушный рыцарь, чем и заслужил уважение всего класса. Нумакура не был первым силачом в классе. Напротив, во время борьбы сумо победу чаще одерживал Нисимура. Но, в отличие от Нисимуры, Нумакура не издевался над слабыми. Он не знал приемов сумо, зато в обыкновенной драке Нумакуре не было равных. Темперамент и достоинство – вот те качества, перед которыми пасовал любой противник. В первое время между ним и Нисимурой шла борьба за власть, но вскоре Нисимура был вынужден уступить. Больше того, Нисимура с радостью признал первенство Нумакуры. «Я стану вторым Тайко Хидэёси!»[46 - Тайко Хидэёси. – См. коммент.[113 - Хидэёси (1536—1598; полное имя – Тоётоми Хидэёси) – вассал и сподвижник Нобунага. После смерти Нобунаги сумел постепенно оттеснить соперников в борьбе за власть и стать фактическим диктатором, тем самым продолжив дело превращения Японии из раздираемой усобицами страны в единое централизованное государство. Выходец из низов (его родители были простыми крестьянами, отсюда его «плебейское» имя – Токитиро Киносита), Хидэёси сумел выдвинуться и завоевать доверие Нобунаги благодаря своим незаурядным качествам военачальника и политика. Яркая личность и головокружительная карьера Хидэёси – исключительное явление в эпоху феодализма в Японии.].] – говорил Нумакура. И в самом деле, ему были свойственны великодушие и храбрость. Даже те, кто сперва относились к нему враждебно, в конце концов стали выполнять его приказы. Даже отличники Накамура и Судзуки, с которыми не мог справиться бывший лидер Нисимура, стали самыми преданными вассалами Нумакуры. Кэйтаро боялся Нумакуру и льстил ему. Но в глубине души он не переставал уважать Накамуру и Судзуки, хотя с появлением Нумакуры никто больше не восхищался их талантами. Теперь никто в классе и не помышлял о сопротивлении Нумакуре, все добровольно подчинились ему. Иногда, правда, его требования бывали довольно вздорными, но чаще он поступал справедливо. Он редко злоупотреблял властью, ему было достаточно утвердить свое господство. А тех, кто издевался над слабыми или подличал, он сурово наказывал. Поэтому такие слабые мальчики, как Арита, больше всего радовались установлению диктатуры. После рассказа сына Каидзима еще больше заинтересовался Нумакурой. Если Кэйтаро не лжет, то Нумакура и правда неплохой мальчик. Этот необыкновенный вожак мальчишек достоин даже восхищения! Кто знает, может быть, этот сын простого ткача когда-нибудь станет выдающимся человеком… Конечно, нельзя целиком предоставить класс его влиянию. Но мальчишки подчиняются ему добровольно, поэтому нельзя вмешиваться силой. Это вряд ли даст хорошие результаты. Нет, лучше похвалить Нумакуру. Он еще совсем ребенок, а уже ценит справедливость. Такой сильный и благородный характер достоин уважения. Пожалуй, его следует даже поддержать. Направив его темперамент в нужное русло, можно извлечь пользу для всего класса. С этими мыслями Каидзима однажды после уроков подозвал к себе Нумакуру. – Я вызвал тебя не для того, чтобы ругать. Ты молодец! Не всякий взрослый может похвастаться таким сильным характером. Увлечь всех за собой порой бывает трудно даже учителю. А ты справился с этой задачей так хорошо, что мне даже неловко, – от души говорил добрый Каидзима. Он учительствовал уже чуть ли не двадцать лет, но не мог так свободно управлять классом, как этот зеленый юнец. Да разве только он! Среди всех учителей школы вряд ли найдется человек, способный влиять на ребят так же, как этот предводитель сорванцов Нумакура. «Подумать только, – рассуждал он про себя, – нас, школьных учителей, случай с Нумакурой должен кое-чему научить. Мы не способны стать такими же, как они. У нас нет искреннего желания играть с ними. Вот поэтому мы и не пользуемся таким авторитетом, как Нумакура. Надо стараться, чтобы дети видели в тебе не строгого учителя, а друга, с которым интересно». – …Поэтому я хочу, чтобы ты и впредь помогал ребятам сделаться настоящими людьми. Наказывай тех, кто поступает дурно, и поощряй тех, кто ведет себя хорошо. Это моя просьба. Обычно те, кто верховодит ребятами, мешают учителю, подбивая других на шалости. Ты не можешь себе представить, как бы ты помог мне, заботясь об общей пользе! Ну как, Нумакура? Согласен? Удивленно и нерешительно улыбаясь, мальчик исподлобья смотрел на учителя. Казалось, наконец он понял, чего хотел от него Каидзима. – Я понял, сэнсэй. Все будет сделано, как вы просите, – ответил он, просияв радостной улыбкой. Да, у Каидзимы были основания гордиться. Все-таки он знает путь к сердцу ребенка. Такого парня, как Нумакура, искусно направил на стезю добродетели. А ведь ошибись Каидзима хоть немного, и с ним невозможно было бы справиться. Все-таки изрядный опыт работы в школе чего-нибудь да стоит! При мысли об этом Каидзима улыбнулся. На следующее же утро Каидзима убедился, что результаты беседы с Нумакурой превзошли все ожидания. Это удвоило его тайную гордость самим собой. Атмосфера в классе неузнаваемо изменилась: во время уроков все вели себя безукоризненно. В классе царила тишина, ребята боялись кашлянуть. Каидзима как бы невзначай поглядывал на Нумакуру и заметил, что тот, достав из-за пазухи маленькую записную книжку, обводит взглядом классную комнату. Заметив ученика, нарушающего порядок, он тут же записывает его фамилию. «И в самом деле…» – думал Каидзима, не в силах сдержать улыбку. Постепенно дисциплина стала железной. На лицах учеников был отчетливо написан страх перед малейшей оплошностью. – Ребята! Хотел бы я знать, почему в последнее время вы стали так хорошо себя вести? Уж больно вы тихи. Я очень доволен вами. Мало сказать доволен, почти испуган, – нарочито округлив глаза, выражал свое удивление Каидзима. Ученики, в глубине души с нетерпением ожидавшие похвалы, радостно рассмеялись. – Если и дальше так будет, я, пожалуй, начну гордиться. В последнее время даже другие учителя хвалят наш пятый класс: вы, мол, самые примерные в школе! Сам директор не нарадуется вами, ставит вас в пример и удивляется: «Отчего это они такие хорошие?» Вы уж не подведите меня, не ударьте в грязь лицом! Дети снова дружно расхохотались. Один Нумакура, встретившись глазами с Каидзимой, едва заметно усмехнулся. * * * После рождения седьмого ребенка жена Каидзимы внезапно сильно сдала и все время полеживала, летом этого года у нее обнаружили туберкулез легких. В первое время жизнь в городе М. казалась легче, чем в Токио. Но новорожденный все время хворал, у жены пропало молоко. Хроническая астма старушки матери обострилась, с годами мать стала очень раздражительной. Жить как-то незаметно становилось все тяжелее, а болезнь жены поставила семью Каидзимы и вовсе в безвыходное положение. В конце каждого месяца Каидзима падал духом. Теперь ему казалось, что в Токио, когда они были бедны, но здоровы, жилось все-таки лучше, чем теперь. В семье прибавилось детей, а цены все росли. Ежемесячные расходы на жизнь сравнялись со столичными. А тут еще плата за лечение жены! Когда Каидзима был молод, он мог хотя бы надеяться, что со временем будет зарабатывать больше. Теперь впереди не было никакой надежды. – Выходит, ты ошибся, выбрав этот городишко! Помнишь, гадальщик предупреждал, что здесь все мы будем болеть? Говорила я: давайте поедем в другое место! А ты только смеялся, мол, суеверие. Ну, что? Так оно и вышло! – хныкала старуха мать. Не зная, что отвечать, Каидзима горестно вздыхал. Жена делала вид, что не слышит этих разговоров, и молчала. Глаза ее были полны слез. * * * …Это случилось в конце июня. В школе было собрание сотрудников. Вернувшись домой лишь к вечеру, Каидзима услышал детский плач у постели жены, уже несколько дней лежавшей с высокой температурой. «Опять ему за что-то влетело…» – едва переступив порог, огорчился Каидзима. В последнее время обстановка в семье стала нервозной. Мать и жена все время бранили детей. А дети, раздраженные тем, что им не дают ни сэна на мелкие расходы, без конца дерзили родителям. – Бабушка говорит с тобой, а ты не слушаешь! Ты что, решил, что мама больше не встанет, и хочешь стать вором? – услышал он голос жены, прерываемый слабым кашлем. Обомлев от ужаса, Каидзима поспешно раздвинул фусума, за которыми лежала больная. Бабушка и мать вдвоем осаждали вопросами его первенца Кэйтаро, а тот упорно молчал. – Кэйтаро! За что тебя ругают? Ведь я же просил тебя не огорчать маму, когда она так больна. Ты старший в семье! Как же ты не понимаешь? Кэйтаро продолжал молчать, опустив голову, и время от времени, словно спохватившись, опять принимался плакать. – Вот уже полмесяца, как он ведет себя очень странно. Уж не стал ли он и впрямь мошенником? – со слезами на глазах сказала бабушка, взглянув на Каидзиму. После расспросов выяснилось, что у бабушки были серьезные причины для гнева. С начала месяца Кэйтаро стал приносить откуда-то разные вещи и сладости. А ведь деньги ему давали только на покупку самых необходимых школьных принадлежностей. На днях он купил несколько цветных карандашей. Удивившись, мать обратилась к нему с расспросами. Он ответил, что карандаши ему дал кто-то в школе. Позавчера, вернувшись домой под вечер, он чем-то усердно набивал рот, спрятавшись в углу коридора. Тихонько подкравшись к внуку, бабушка увидела, что карманы у него полны сладостей. Тем не менее в последнее время Кэйтаро, как ни странно, не клянчил денег на мелкие расходы, как прежде. Вскоре обнаружилось еще много подозрительного. Поэтому бабушка и мать решили при первом удобном случае провести тщательное расследование. И вот случай представился: только что Кэйтаро принес домой великолепный веер, ценой никак не меньше пятидесяти сэн. А в ответ на расспросы опять сказал, что веер дал ему товарищ; когда спросили, где живет этот товарищ, как его фамилия и когда именно он подарил Кэйтаро эту вещь, тот только молчал, опустив голову. Добиться ответа было нелегко. Наконец он признался, что вещи не подарены, а куплены. Но откуда у него деньги на эти покупки, ни за что не хотел сказать, как его ни ругали. – Откуда у человека, если он не вор, лишние деньги? Отвечай! А будешь молчать… – С этими словами бабушка, забыв о своих болезнях, в пылу гнева уже готова была избить Кэйтаро. Каидзима чувствовал себя так, как будто его окатили ушатом холодной воды. – Кэйтаро, почему ты не скажешь правду? Если украл, так прямо и скажи. Мне бы очень хотелось, чтобы ты имел все, что тебе нравится. Но сам видишь, в последнее время у нас в семье много больных, и у меня не хватает времени позаботиться о тебе. Я понимаю, тебе тоже тяжело. Но надо потерпеть. Мне не хочется верить, что ты плохой мальчик, воришка. Бывают случаи, когда соблазны сильнее нас и мы, сами того не желая, совершаем дурные поступки. На сей раз я прощу тебя, только скажи, пожалуйста, правду! Ну же, попроси прощения у бабушки и обещай, что никогда больше не будешь так себя вести. Кэйтаро, почему ты молчишь?! – Но, папа… Я… я не брал чужих денег! – Кэйтаро снова заплакал. – В таком случае, на какие деньги ты купил карандаши, сладости и этот веер? Я жду объяснения. В конце концов, всякому терпению есть предел! Смотри, если будешь упрямиться, накажу! Ну, я жду! Кэйтаро вдруг зарыдал. Губы его шевелились, он что-то часто, невнятно бормотал, но Каидзима не мог разобрать ни слова. Наконец он услышал. – На деньги, только не настоящие. Фальшивые! – сквозь плач твердил Кэйтаро. Вынув из кармана самодельную ассигнацию, он вытирал мокрые от слез щеки. Отец расправил ассигнацию у себя на коленях. На маленьком клочке бумаги было отпечатано: «100 иен». Это была всего-навсего детская игрушка. Выяснилось, что в кармане у Кэйтаро имеется еще несколько таких ассигнаций. Среди них были «деньги» достоинством в пятьдесят, тысячу и даже в десять тысяч иен. Чем больше была сумма, тем крупнее шрифт и размеры банкноты. А на обратной стороне бумажки, в углу, была оттиснута личная печать: «Нумакура». – Печать Нумакуры? Что же, это он изготовляет деньги? Поняв, в чем дело, Каидзима с облегчением вздохнул. Но все-таки кое-что оставалось неясным. – Да, да! – утвердительно кивая, продолжал громко рыдать Кэйтаро. Наконец, потратив весь вечер на то, чтобы успокоить и подробно расспросить Кэйтаро, Каидзиме удалось выяснить происхождение этих ассигнаций. Вот, оказывается, к чему привела бесконтрольная власть Нумакуры! Выходит, что метод, которым Каидзима, понадеявшись на свой богатый опыт, думал удержать в руках вожака сорванцов, имел не только благотворные результаты. После похвал учителя Нумакура весьма воодушевился. Он завел поименный список всех учеников и каждый день ставил ребятам отметки по поведению, оценивая их слова и поступки по своим собственным и очень суровым меркам. Пользуясь той же властью, что и учитель, он точно так же заносил в тетрадь сведения об отсутствующих, прогульщиках, опоздавших и прочих нарушителях дисциплины. Мало того, требуя докладывать о причинах отсутствия в классе, он проверял, правду ли сказал ученик, посылая своих «тайных агентов». «Разведывательная служба» сразу же уличала тех, кто опаздывал, заигравшись по пути в школу, и тех, кто прогуливал под предлогом болезни. Обманывать не удавалось никому. Слушая рассказ Кэйтаро, Каидзима вспомнил: в последнее время совсем не было ни отсутствующих, ни опоздавших. Даже болезненный Хасимото, сын владельца посудной лавки, худенький мальчик с нездоровым лицом, посещал школу удивительно аккуратно. Все, казалось, стали прилежными. «Вот и отлично!» – радовался тогда Каидзима… «Агентами» назначено около десятка ребят. Обычно они рыщут вокруг домов лентяев, ведут за ними слежку, бдительно контролируют. Учреждено строгое положение о наказаниях: каждый ослушник, будь то староста или даже сам Нумакура, подвергается штрафу. Постепенно наказаний становится все больше, способы наказаний усложняются и число «агентов» растет. Теперь кроме тайных «агентов» появились различные должностные лица. Должность старосты, назначенного учителем, упразднена. Вместо старосты один озорник, обладающий здоровенными кулаками, исполнял роль надзирателя. Появились ответственные за журнал посещений, за спортплощадку, за игры, а также советники президента, судья, его заместитель, назначены ординарцы, обслуживающие сановников. Президентом, само собой разумеется, стал Нумакура. Среди «чиновников» самый высокий ранг у Нисимуры – он вице-президент. Первых учеников, Накамуру и Судзуки, вначале все презирали за слишком нежный нрав, но постепенно они заслужили уважение Нумакуры и были назначены советниками. Далее Нумакура учредил ордена. По его приказу советники придумали правдоподобные названия игрушечным оловянным орденам и раздавали их заслуженным подчиненным. Возникла еще одна должность: «ответственный за награды». Однажды вице-президент предложил назначить кого-нибудь министром финансов и начать выпуск денег. Предложение было благосклонно принято президентом. Министром финансов был немедленно назначен сын владельца магазина европейских вин Найто. В последнее время он безвыходно сидел у себя дома на втором этаже и вместе с двумя личными секретарями печатал бумажные деньги достоинством от пятидесяти до ста тысяч иен. Готовые банкноты приносят президенту, и тот ставит на них свою печать, после чего они вступают в силу. Все получают от президента жалованье соответственно занимаемой должности. Месячное жалованье Нумакуры – пять миллионов иен, вице-президента – два миллиона, министров – миллион, ординарцев – десять тысяч. Обладатели капитала стали активно пользоваться им, началась купля-продажа. Богатые, такие как Нумакура, скупали у подчиненных все, что желали. В последнее время Нумакура часто конфисковывал дорогие игрушки у их обладателей. Сын директора гидроэлектрокомпании Накамура вынужден был продать Нумакуре игрушечное кото за двести тысяч иен. Арита, которому отец недавно привез из Токио духовое ружье, получил приказ продать его за пятьсот тысяч и не смел возражать. Сначала торговля шла потихоньку на школьной спортплощадке. Но постепенно дело встало на широкую ногу; ежедневно, как только кончались уроки, все собирались на лужайке в парке, или в зарослях густой высокой травы за городом, или же в доме Ариты. В конце концов Нумакура издал закон: те, кто получает от родителей карманные деньги, должны купить на них разные товары и доставить на «рынок». Дошло до запрещения пользоваться какими-либо деньгами, кроме выпускаемых президентом. На настоящие деньги разрешалось покупать только предметы первой необходимости. Сначала все просто считали это игрой, но теперь единодушно восхваляют «мудрое правление Нумакуры»… Выслушав Кэйтаро, Каидзима предложил следующее: товары, поступающие на «рынок», очень разнообразны. Кэйтаро перечислил двадцать с лишним предметов. А именно: писчую бумагу, записные книжки, альбомы, художественные открытки, фотопленку, батат, европейские сладости, молоко, лимонад, всевозможные фрукты, детские журналы, сказки, акварельные краски, цветные карандаши, игрушки, дзори, тэта, веера, медали, кошельки, ножики, авторучки. Таким образом, в оборот включался обширный ассортимент, на «рынке» можно было найти все, что угодно. Как сын учителя, Кэйтаро пользовался особым покровительством Нумакуры и поэтому не испытывал нужды в деньгах. Возможно, Нумакура, зная о тяжелом положении семьи Каидзимы, по-рыцарски хотел выручить его сына. В кармане у Кэйтаро всегда имелось около миллиона иен, то есть он обладал капиталом наравне с «министрами». По его словам, кроме цветных карандашей и сладостей, по поводу которых его допрашивала бабушка, он приобрел много разных вещей. И все-таки Нумакура, уверенный во всех своих начинаниях, боялся, как бы учитель не узнал об этих деньгах. Все договорились не вынимать деньги из кармана при учителе, следить, чтобы не проговориться. Нарушитель этого уговора будет сурово наказан согласно «закону». Как учительский сын, Кэйтаро все время находился под подозрением и поэтому очень нервничал. И вот сегодня вечером он проговорился, не стерпев, что его обвинили в воровстве. Он долго молчал, а потом плакал, потому что боится Нумакуру… – Не из-за чего плакать! Как не стыдно! Пусть только посмеет мучить тебя – он у меня получит! Вот уж поистине нелепая игра! Не возражай! Завтра получите нагоняй! Не бойся, я не скажу, что ты проговорился… Кэйтаро разревелся что было мочи: – Все и так подозревают меня! Наверное, шпионы и сейчас подслушивают возле дома! Каидзима некоторое время ошеломленно молчал. Завтра, вызвав Нумакуру, он сделает ему выговор. Но с какой стороны взяться за это дело? Какие меры принять? Он был так удивлен и возмущен услышанным, что не мог спокойно собраться с мыслями. * * * В конце осени у жены Каидзимы открылось кровохарканье, и она окончательно слегла. Казалось, она больше не встанет. С наступлением холодов у матери участились тяжелые приступы астмы. Очевидно, сухой горный воздух города М. оказался губительным для обеих женщин. Лежа рядом в проходной комнатушке, они попеременно захлебывались кашлем. Все хозяйство легло теперь на плечи старшей девочки, первый год учившейся в школе второй ступени. Она вставала затемно, разводила огонь в очаге, ставила у изголовья больных столик с едой, одевала братьев и, наконец наскоро вытерев потрескавшиеся, все в цыпках руки, бежала в школу. В полдень, в большую перемену, она снова прибегала домой и наскоро готовила обед. А после обеда надо было стирать и менять пеленки младенцу. Не в силах смотреть на это, отец как мог помогал дочери: черпал воду из колодца, убирал комнаты, стряпал на кухне. Казалось, несчастьям, свалившимся на семью, не будет конца. «Чего доброго, я и сам заразился туберкулезом, – часто ловил себя на мысли Каидзима. – И дети тоже. Ну и ладно, умрем все вместе». В последнее время его тревожило, что Кэйтаро иногда потел по ночам и часто покашливал. Бесконечные несчастья сделали Каидзиму раздражительным, на уроках он часто отчитывал учеников. Малейший пустяк выводил его из себя, нервы были напряжены до предела, кровь внезапно приливала к голове. Во время урока он не раз готов был, не помня себя, выбежать из класса. В одну из таких минут он заметил, как кто-то из учеников вынул из кармана злополучную ассигнацию. – Я уже порицал вас за это, а вы опять за свое! – с криком набросился он на ученика и вдруг почувствовал, как бешено застучало сердце, закружилась голова. Он едва не упал. Ребята во главе с Нумакурой теперь дружно изводили его. С Кэйтаро никто не дружил – очевидно, из-за отца. В последнее время никто не хотел с ним играть, и, вернувшись из школы, он целыми днями слонялся без дела по тесному дому. * * * …Это случилось в конце ноября, в воскресный полдень. Ребенок, лежавший на руках у исхудавшей жены Каидзимы, которая не расставалась с ним, несмотря на то что уже несколько дней у нее был жар, начал хныкать и, наконец, раскричался как резаный. – Не надо плакать! Ну, ну, хороший мой, не плачь! Бай-бай, бай-бай! – Усталый, бесцветный голос жены, как бы в забытьи повторявшей эти слова, постепенно совсем умолк. Слышался только пронзительный крик ребенка. Каидзиме, сидевшему за письменным столом в соседней комнатушке, казалось, что от этого крика дрожат сёдзи, звенит в ушах. Стены комнаты плыли у него перед глазами, голова кружилась. Но он решил терпеть и не вставать из-за стола. «Ну что ж, плачь, плачь… Придется ждать, пока сам не перестанешь!» – как сговорившись, думали, казалось, и отец, и мать, и бабка, махнув на все рукой. Сегодня утром выяснилось, что в доме не осталось ни капли молока, которого должно было хватить еще на несколько дней. Но троих взрослых тяготило не только это. Во всем доме не осталось ни сэна, чтобы дожить до послезавтра – до дня получки. Все трое молчали, щадя друг друга, боясь даже обмолвиться об этом. Как всегда в этих случаях, старшая девочка приготовила подслащенную воду и, сварив рисовую кашицу, попыталась накормить ребенка. Но тот почему-то не хотел принимать эту пищу и только кричал еще пронзительнее. Слушая этот крик, Каидзима чувствовал, что тоска сменяется у него острым желанием взять младенца и уйти с ним куда глаза глядят. Голова все кружилась, ему казалось, что пол уплывает у него из-под ног. Незаметно для себя он поднялся из-за стола и стал нервно ходить из конца в конец комнаты. «Конечно, я уже сильно задолжал в лавке – ну и что из того?.. Сын хозяина – мой ученик. Если я попрошу дать мне молоко в долг, он, конечно, скажет: „Пожалуйста, заплатите в любое удобное для вас время!“ Ничего позорного в такой просьбе нет. Я слишком деликатничаю, это никуда не годится!» Беспрестанно твердя про себя эту внезапно пришедшую ему в голову мысль, он все кружил и кружил по комнате. К вечеру Каидзима вышел из дому и направился к лавке виноторговца Найто. Один из продавцов магазина, стоявший у дверей, любезно поздоровался, и Каидзима, замедлив шаг, с улыбкой ответил на приветствие. Позади кассы, на полке среди консервов и винных бутылок, он заметил несколько банок с молоком, но с безразличным видом прошел мимо и направился к дому. – Уа-уа! – уже издали слышался плач ребенка. Каидзима, вздрогнув, повернул обратно, на этот раз сам не зная куда. Ветер с гор, предвестник близкой зимы, со свистом гнал вдоль шоссе холодные потоки воздуха. В парке, раскинувшемся вдоль реки, в укромном уголке под дамбой несколько ребят играли в какую-то игру. – Нет, нет, Найто-кун! Зачем хитришь? Так дело не пойдет! Осталось всего три бутылки. Заплатишь по сто иен – забирай. – Дорого! – Разве это дорого? Скажи, Нумакура-сан! – Верно! Найто хитрит. По дешевке хочет купить – ничего у него не выйдет! Нечего торговаться. Покупаешь, так не торгуйся! – слышались детские голоса. Каидзима остановился: – Что вы там делаете? Ребята хотели было разбежаться, но Каидзима стоял слишком близко, и скрыться было невозможно. «Раз попались, делать нечего! Пусть влетит!» – явственно читалось на лице Нумакуры. – Ну что, Нумакура? Примете меня в свою компанию? Что продается на вашем рынке? Может быть, поделитесь с учителем деньгами и поиграем вместе? Каидзима улыбался, но глаза были зловеще налиты кровью. Никогда раньше дети не видели таким своего учителя. – Ну что, давайте играть? Не бойтесь! С сегодняшнего дня я тоже становлюсь вассалом Нумакуры! Нумакура испуганно, с растерянным видом отступил на несколько шагов, но, быстро придя в себя, подошел к Каидзиме. Выждав паузу, он с важностью школьного вожака покровительственным тоном произнес: – Вы это серьезно, сэнсэй? Ну что ж, дадим учителю деньги. Скажем, миллион иен… – С этими словами он вынул из кошелька ассигнацию и протянул ее Каидзиме. – Вот здорово! Учитель заодно с нами! – сказал один из ребят. Остальные весело захлопали в ладоши. – Сэнсэй! Вам что-нибудь нужно? Все, что хотите! Табак, спички, сакэ, лимонад… – кричал кто-то из мальчиков, подражая зазывале в пристанционной лавке. – Мне нужно только молоко. На вашем рынке есть молоко? – Молоко? Это у нас в магазине. Завтра я принесу. Для вас уступлю за тысячу иен, – сказал сын виноторговца Найто. – Хорошо, хорошо. Тысяча иен – это дешево. Завтра я опять приду сюда играть с вами, так что смотри не забудь! «Ну вот, – сказал сам себе Каидзима, – теперь я смогу достать для ребенка молоко. Нет, что ни говори, у меня есть опыт обращения с детьми». На обратном пути, проходя мимо магазина Найто, Каидзима вдруг решительно вошел внутрь и попросил молока. – Гм… и впрямь цена тысяча иен. Вот деньги, прошу! – Он протянул продавцу ту самую ассигнацию. В ту же секунду, словно очнувшись от кошмарного сна, он часто-часто заморгал. Лицо его заливала краска. «Какой ужас! Какой позор! Я сошел с ума, меня примут за сумасшедшего! Хорошо, что вовремя спохватился, придется выкручиваться!» – пронеслось у него в голове. – Ну какие же это деньги? Просто захотелось пошутить! – рассмеявшись, сказал он, обращаясь к продавцу. – Но все ж возьмите на всякий случай, – продолжал он, – тридцатого числа я обязательно заплачу наличными! 1918 Лианы Ёсино I. Небесный государь Прошло уже больше двадцати лет с тех пор, как то ли в начале, то ли в середине 10-х годов я бродил в горах Ёсино, в провинции Ямато[47 - Провинция Ямато – в феодальной Японии одна из пяти так называемых Ближних земель, т. е. областей, прилегающих к столице Киото (совр. префектура Нара).]. В те времена там не было даже сносных дорог, не то что теперь, так что, начиная этот рассказ, нужно прежде всего пояснить, с чего мне вздумалось забраться в такую глушь, или, выражаясь по-современному, в эти «Альпы Ямато». Возможно, кое-кто из моих читателей знает, что в тех краях, в окрестностях речки Тоцу, в селениях Китаяма и Каваками, до наших дней живут легенды о последнем отпрыске Южной династии[48 - Южная династия. – В 1336 г. император Годайго (1287—1338), пытавшийся восстановить власть императорского дома, отобранную военно-феодальными правителями, вынужден был бежать под ударами коалиции феодалов из столицы на юг в горы Ёсино, где установил свою резиденцию и продолжал вооруженную борьбу. Годайго и его потомство образовали так называемую Южную династию, в противовес Северной, которую поддерживала другая коалиция феодалов, посадившая на трон в Киото отпрыска другой ветви императорского дома. Эта чисто феодальная по своему характеру борьба за власть продолжалась пятьдесят шесть лет, с 1336 по 1392 год.] – «Южном властелине», или, иначе, «Небесном государе». То, что этот Небесный государь – принц Китаяма, праправнук императора Камэямы[49 - Император Камэяма (1259—1305). – От этого императора вела свою генеалогию Южная династия.], – реальное историческое лицо, признают даже специалисты-историки, так что это безусловно не пустая легенда. Если предельно кратко изложить, что говорится об этом хотя бы в школьных учебниках, получится, что примирение и слияние двух династий произошло при сегуне Есимицу[50 - Сегун Есимицу (1358—1408) – глава феодального дома Асикага, поддерживавшего Северную династию. Третий по счету верховный правитель (сегун) Японии из феодального дома Асикага. При нем в 1392 г. произошло примирение между воюющими сторонами. «Южный» император отрекся от престола в пользу «Северного».], в 9-м году Гэнтю[51 - 1392 г.] (согласно хронологии Южной династии), или в 3-м году Мэйтоку (если считать по хронологии Северной), и на этом пришел конец так называемому Южному царству, возникшему при императоре Го-Дайго в 1-м году Энгэн[52 - 1336 г.] и существовавшему на протяжении пятидесяти с лишним лет. Однако вскоре после примирения, а именно в 23-й день девятой луны 3-го года Какицу, некий Масахидэ Дзиро Кусуноки[53 - Кусуноки Дзиро Масахидэ – феодал, внук ревностного приверженца Южной династии Кусуноки Масасигэ (1294—1336).], храня верность последнему отпрыску Южной династии, принцу Мандзюдзи, внезапно напал на резиденцию императора Цутимикадо[54 - Император Цутимикадо (1442—1500). – Правильно: Го-Цуги-микадо.], похитил все три священные регалии[55 - Три священные регалии – зеркало, меч и яшма, символизировавшие добродетели, необходимые императорскому дому, – храбрость, доброту, мудрость.] и заперся на горе Хиэй[56 - Гора Хиэй (яп. Хиэйдзан) – гора к северу от столицы Киото, на которой находился монастырь буддийской секты Тэндай, обладавший в Средние века большой политической и военной силой.]. Против мятежников был выслан отряд карателей, принц покончил с собой, из трех похищенных регалий зеркало и меч удалось вернуть, священная яшма, однако, осталась в руках южан. И вот два клана, Кусуноки и Оти, объявив себя вассалами Южной династии, стали по-прежнему служить двум сыновьям погибшего принца и, собрав верных воинов, бежали с ними из провинции Исэ в Кии, из Кии – в Ямато, в самую глушь гор Ёсино, недоступную северянам. Там провозгласили они старшего принца Небесным государем, а младшего – Великим сегуном, изменили девиз годов на Тэнсэй, Небесный Покой, и в течение шестидесяти лет прятали священную яшму в ущелье, куда враги никак не могли добраться. Но их предали – изменниками оказались потомки дома Акамацу, оба принца погибли, и, таким образом, все отпрыски Южной династии в конце концов были истреблены. Случилось это в двенадцатую луну 1-го года Тереку[57 - 1457 г.]; если прибавить к предыдущим пятидесяти семи годам еще шестьдесят пять, прошедших до гибели этих принцев, выходит, что, как бы то ни было, потомки Южной династии, непокорные столичным правителям, обитали в Ёсино в общей сложности целых сто двадцать два года. Не удивительно, что жители Ёсино, безраздельно преданные Южной династии, от праотцов своих воспринявшие традицию нерушимой верности Югу, связывают конец династии с гибелью последнего Небесного государя. «Нет, вовсе не пятьдесят с чем-то… Южное царство длилось больше ста лет!» – категорически утверждают они. Подростком я тоже зачитывался «Повестью о Великом мире»[58 - «Повесть о Великом мире» – феодальная эпопея, повествующая о войне между Южной и Северной династиями (XIV в.; авторы неизвестны).], всегда интересовался подробностями неофициальной истории Южного двора и давно уже подумывал написать исторический роман, где центральной фигурой был бы этот Небесный государь. В «Сборнике устных преданий селения Каваками» сказано, что, опасаясь преследования северян, последние вассалы Южной династии покинули долину Сионоха у подножия вершины Одайгахара и перебрались еще дальше в глубину гор, в ущелье Санноко, куда не ступала человеческая нога, к почти недоступному разлому Осуги, на самой границе с провинцией Исэ. Там воздвигли они дворец для своего повелителя, а священную яшму схоронили в пещере. Далее хроники домов Акамацу, Коцуки[59 - Акамацу и Коцуки – феодальные дома; в 1441 г. (по яп. летосчислению в 1 г. Какицу) Мицускэ, глава дома Акамацу, убил шестого по счету сегуна из дома Асикага – Ёсинори, после чего дом Акамацу был уничтожен, Мицускэ с сыном покончили с собой.] и некоторые другие источники гласят, что некий Хикотаро Мадзима с тридцатью воинами – остатками дружин Акамацу – нарочно сдался южанам, и во 2-й день двенадцатой луны 1-го года Тереку, воспользовавшись тем, что из-за глубоких снегов дороги стали непроходимыми, внезапно учинил мятеж. Часть предателей напала на дворец Небесного государя, другая часть – на обитель младшего принца. Небесный государь самолично защищался мечом, но в конце концов пал от руки изменников. Они бежали, захватив с собой его отрезанную голову и священную яшму, но помешал сильный снегопад, и сумерки застали предателей на перевале Обагаминэ. Пришлось зарыть голову в снег и провести ночь в горах. А наутро их настигла погоня – то были жители всех восемнадцати селений Ёсино. Завязалась ожесточенная схватка, как вдруг в том месте, где зарыли голову, из-под снега брызнула струя крови. По этому знамению голову мгновенно нашли – врагам она не досталась… Вышеприведенный рассказ не вызывает сомнений, с небольшими вариантами его приводят все письменные источники – хроники «Путь императора к Южным холмам», «Тучи цветущей сакуры», «Хроника Юга», «Хроника реки Тоцу», в особенности же семейные хроники Акамацу и Коцуки, написанные непосредственными участниками тех сражений или их прямыми потомками. Согласно одной из этих хроник, Небесному государю было тогда восемнадцать лет… К тому же известно, что дом Акамацу, пришедший в упадок после смуты годов Какицу[60 - Смута годов Какицу. – Так именуются события, связанные с убийством сегуна Ёсинори, и карательные меры, предпринятые правительством против феодального дома Акамацу.], снова был восстановлен – то была награда за истребление двух последних принцев Южной династии и за возвращение в столицу священной яшмы. * * * Вообще из-за плохих дорог связь всей этой округи с остальным миром очень затруднена. Поэтому там до сих пор сохранились старинные предания и нередко встречаются семьи с многовековой родословной, например семейство Хори в деревне Ано, в усадьбе которого на какое-то время останавливался император Го-Дайго. Сохранилась в неприкосновенности не только часть того дома, но, говорят, потомки Хори и по сей день живут там… Или семейство Хатиро Такэха-ры, того самого, о котором упоминается в «Повести о Великом мире», в главе, повествующей о бегстве принца Моринаги из Кумано[61 - …о бегстве принца Моринаги из Кумано. – Сын императора Го-Дайго девятнадцати лет был назначен настоятелем монастыря на горе Хиэй. После неудачной попытки помочь отцу в борьбе против феодальных правителей Ходзё бежал в Кумано. Сложив с себя духовное звание и снова став мирянином, вернулся из Кумано и снова вступил в борьбу на стороне отца, но, оклеветанный перед Го-Дайго, был арестован и в 1335 г. казнен.]. Принц какое-то время жил у них в доме, у дочери Такэхары даже родился от него сын – потомки этой семьи тоже все еще здравствуют… Есть места, еще более овеянные легендами, – например, селение Гокицугу близ горы Одайгахара; местные крестьяне считают жителей этого села потомками демонов и ни в коем случае не вступают с ними в брак, а те в свою очередь и сами не желают заключать браки с кем-нибудь, кроме односельчан, и считают себя потомками демонов, служивших проводниками святому угоднику Эн-но Гёдзя…[62 - Эн-но Гёдзя – буддийский монах, отшельник, основатель монастырей Оминэ и Кимбусэн в горах Ёсино (конец VII-начало VIII вв.).] Таков характер всего этого края, там много старинных семейств, их называют родовитыми – все это потомки местных старейшин, некогда служивших Южной династии. В окрестностях деревни Касиваги, в долине Конотани, где стоял когда-то дворец младшего принца-сегуна, и поныне каждый год пятого февраля справляют праздник Владыки Южного двора, в храме Конгодзи происходит торжественное богослужение. В этот день десяткам «родовитых» мужчин разрешается надевать старинную одежду с гербами императорского дома – хризантемой о шестнадцати лепестках – и занимать почетные места выше вице-губернатора, начальника уезда и прочих чиновников… * * * Все эти разнообразные материалы, с которыми мне довелось познакомиться, не могли не подхлестнуть мое давнишнее желание написать исторический роман. Южная династия, цветение сакуры в Ёсино, таинственные долины в горной глуши, юный восемнадцатилетний Небесный государь, верный вассал Кусуноки, священная яшма, спрятанная в глубине пещеры, фонтан крови, брызнувший из-под снега из отрубленной головы… – достаточно одного этого перечисления, чтобы понять: лучшего материала не найти! И место действия превосходно: горные реки и скалы, дворцы и скромные хижины, весеннее цветение сакуры и багрянец осенних кленов – все это можно использовать, изобразив на страницах книги. При этом речь идет не об измышлениях, лишенных всякого основания; в моем распоряжении не только строго научные данные – разумеется, в основе будут они, – но также семейные хроники и другие рукописные материалы. Писателю достаточно всего лишь умело расположить факты, и может получиться прелюбопытное произведение. А если добавить к атому еще чуточку вымысла, вставить там, где это уместно, различные предания и легенды, описать своеобразную природу Ёсино, рассказать о потомках демонов, о пустынниках с вершины Оминэ, об идущих в Кумано богомольцах, поместить рядом с юным государем красавицу героиню – скажем, какую-нибудь правнучку принца Моринаги, – получится еще интереснее! Просто удивительно, что литераторы, пишущие исторические романы, до сих пор не воспользовались таким материалом… Правда, я слышал, будто у Бакина[63 - Бакин (полное имя – Кёкутэй Бакин; 1767—1848) – писатель-прозаик, автор псевдоисторических приключенческих романов, пользовавшихся большой популярностью в первой половине XIX в.] есть незаконченный роман «История рыцаря», я его не читал, но мне говорили, что главная героиня, дочь Кусуноки, девица Кома – вымышленное лицо и, следовательно, роман не имеет отношения к событиям, связанным с Небесным государем. Слыхал я также, что в эпоху Токугава было одно или два произведения о государе в Ёсино, но совершенно неясно, в какой степени они основаны на подлинных фактах. Одним словом, ни в прозе, ни в пьесах дзёрури, ни в театре Кабуки – короче, среди произведений, популярных в широкой публике, мне никогда не встречался этот сюжет. Вот почему я решил обязательно использовать этот материал, пока никто еще до него не добрался. К счастью, неожиданные обстоятельства позволили мне ближе познакомиться с природой и обычаями этого края. Родные одного из моих товарищей по колледжу, молодого человека по фамилии Цумура, жили в деревне Кудзу, в Ёсино, хотя сам Цумура родился и постоянно жил в Осаке. По берегам реки Ёсино есть две деревни Кудзу. Название той, что в верхнем течении, пишется одним иероглифом, а той, что в нижнем, – двумя, эта последняя и есть селение, получившее известность благодаря пьесе театра Но из времен древнего императора Тэмму[64 - Император Тэмму (622—686) – покровитель искусств и наук, способствовавший становлению японской государственности.]. Впрочем, знаменитый местный продукт – крахмал «кудзу» – не производят ни в той ни в другой деревне. Не знаю, каким промыслом занимаются жители верхней деревни, а вот в нижней многие крестьяне кормятся изготовлением бумаги, причем вырабатывают они ее редкостным по нынешним временам, примитивным старинным способом, вымачивая волокна лианы «кудзу» в водах реки Ёсино. В этой деревне часто встречается причудливая фамилия Комбу, родственники Цумуры тоже носили эту фамилию и тоже занимались изготовлением бумаги, причем по этой части им принадлежало первое место во всей деревне. По словам Цумуры, семья эта тоже была довольно старинной, так что, должно быть, имела в прошлом какое-то отношение к последним вассалам Южной династии. Только побывав у них в доме, я впервые узнал, например, какими мудреными иероглифами пишутся названия местных гор и долин Сионоха и Санноко… Глава семьи, Комбу-сан, рассказал, что от их деревни до долины Сионоха более шести ри, оттуда до ущелья Санноко – еще два ри, а до самого конца, до того места, где некогда обитал Небесный государь, так даже больше четырех… Правда, он знает об этом лишь понаслышке, из их деревни почти никто никогда туда не ходит… Только из рассказов плотогонов, которые спускаются с верховьев реки Ёсино, известно, что в глубине ущелья, на крохотном плоскогорье, именуемом Полянка Хатимана, стоят несколько хижин углежогов, а еще дальше в ущелье, там, где оно как бы замыкается тупиком, есть площадка – она называется «Скрытная полянка», – и вот там-то и впрямь сохранились руины дворца Небесного государя, есть и пещера, где прятали священную яшму… Но даже монахи-ямабуси[65 - Монахи-ямабуси – странствующие монахи-пилигримы.], идущие по обету на вершину Оминэ, не могут туда добраться, так как от самой горловины ущелья на всем его протяжении тянутся отвесные, поистине неприступные скалы и нет ничего похожего хотя бы на какую-нибудь тропинку. Жители деревни Касиваги обычно ходят купаться в горячих источниках, бьющих у речки Сионоха, но оттуда поворачивают назад… Да, в этом ущелье из-под земли бьют бесчисленные горячие ключи, образуя множество водопадов, самый большой называется Мёдзин, но любуются всей этой красотой разве лишь углежоги да дровосеки… * * * Этот рассказ о плотогонах еще больше обогатил мир моего будущего романа. У меня и без того уже скопилось много как на подбор прекрасного материала, а тут еще эти горячие ключи – еще одна великолепная деталь, лучше невозможно придумать… И все-таки, не будь приглашения Цумуры, я вряд ли отправился бы в такую глушь, потому что, находясь в Токио, уже подобрал все какие возможно письменные источники. Когда в твоем распоряжении так много материала, совсем не обязательно самому ехать на место действия, все остальное дорисует собственная фантазия… Пожалуй, может получиться даже эффектней… Но то ли в конце октября, то ли в начале ноября Цумура написал мне: «Может быть, все-таки съездишь, бросишь взгляд? Как раз подвернулся удобный случай…» Цумуре понадобилось навестить тех самых его родственников в деревне Кудзу. «До ущелья Санноко мы с тобой, пожалуй, не доберемся, – писал он, – но ты сможешь осмотреть окрестности Кудзу, познакомишься с тамошними краями, с местными обычаями, это безусловно пригодится для твоего романа. Я имею в виду не только события, связанные с Южной династией, – эта местность вся очень интересна, ты сможешь собрать по деревням оригинальный материал, которого хватит для двух, и даже для трех романов… Во всяком случае, напрасной твоя поездка никак не будет! Так что не ленись потрудиться в собственных профессиональных интересах! Время сейчас тоже самое подходящее, для поездки лучшего сезона не выбрать. Все стремятся попасть в Ёсино к весеннему цветению сакуры, но осень там тоже очень и очень недурна…» Боюсь, мое предисловие чересчур затянулось, но я хотел объяснить, что побудило меня внезапно пуститься в дорогу. Конечно, известную роль сыграли мои, как писал Цумура, «профессиональные интересы», но, по правде сказать, больше всего меня влекло желание беззаботно побродить на лоне природы… II. Имосэяма Мы договорились встретиться в Наре; в условленный день Цумура приедет туда из Осаки и будет ждать меня в гостинице «Мусасино», у подножия горы Вакакуса. Со своей стороны, я выехал из Токио ночным поездом, провел сутки в Киото и на следующее утро был в Наре. Гостиница «Мусасино» существует и поныне, но, говорят, хозяин там уже новый, не тот, что двадцать лет назад, да и само здание, на мой взгляд, раньше было более старинным, изысканным. Эта гостиница, да еще гостиница «Кокусуй» считались в те времена самыми первоклассными заведениями; отель, построенный министерством путей сообщения, появился гораздо позже… Цумура, как видно, меня заждался и хотел как можно скорее ехать дальше, да и я в Наре бывал не раз, и, чтобы не терять времени, пока день стоит погожий, как на заказ, мы отправились в Путь, полюбовавшись из окна гостиницы видом горы Вакакуса всего какой-нибудь час-другой. Сделав пересадку в Есиногути, скрипучей узкоколейкой мы доехали до станции Есино и пошли оттуда пешком по дороге, тянувшейся вдоль берега реки Есино. У заводи Мацуда – как, наверное, помнят читатели, эта заводь упоминается еще в поэтическом собрании «Манъёсю»[66 - Манъёсю (букв.: «Собрание десяти тысяч лепестков») – поэтическая антология, в которую вошло более 4000 произведений народной и авторской поэзии (VIII в.).] – дорога разветвляется надвое. Та, что сворачивает направо, ведет к прославленным местам любования сакурой Ёсино; перейдя мост, сразу попадаешь к Нижней Роще, затем идут Сэкия, храм бога Дзао, Есимидзу, Средняя Роща – все места, где в сезон цветения сакуры толпятся приезжие. Мне тоже довелось дважды любоваться сакурой в Есино, один раз в детстве, когда мать взяла меня с собой в поездку по знаменитым местам Камигаты[67 - Камигата (букв.: «Высокая, высшая сторона») – так с древних времен назывался район столицы (Киото) и ее окрестностей.], а другой раз уже в бытность студентом колледжа. Помнится, тогда я тоже вместе со всей толпой свернул направо. Но налево я шел теперь в первый раз. Недавно до Средней Рощи пустили автобус, появилась канатная дорога, так что сейчас, пожалуй, никто уже не ходит по этим местам пешком, не спеша обозревая окрестности, но в старину люди, приезжавшие любоваться сакурой, обязательно сворачивали у этой развилки направо и, добравшись до моста через заводь Мацуда, любовались видом реки Ёсино. – Вот, взгляните туда… Видите, там виднеются горы Имосэяма. Слева – Имояма, а справа – это Сэяма… – непременно говорил проводник-рикша, останавливая приезжих на мосту и указывая вверх по течению. Помню, моя мать тоже остановила здесь рикшу и, держа меня, совсем еще несмышленыша, на коленях, сказала, нагнувшись к моему уху: – Помнишь пьесу «Имосэяма»[68 - Пьеса «Имосэяма» (полное название: «Имосэяма, или Семейные наставления для женщин», автор – Тикамацу Хандзи; 1725 – 1783). – Пьеса была написана для кукольного театра «дзёрури» в Осаке, впоследствии переделана для исполнения актерами в театре Кабуки. Юноша Коганоскэ и девушка Хинадори любят друг друга, но их семьи разделяет вражда, непреодолимая, как река Ёсино, текущая через земли, на которых они живут. Молодые люди погибают (Коганоскэ принуждают сделать харакири, Хинадори отрубают голову), но их смерть примиряет оба семейства. В этой пьесе – своеобразном японском варианте «Ромео и Джульетты» – весьма эффектна сцена, когда актеры переговариваются между собой, стоя на двух «ханамити» – помостах, ведущих через весь партер на сцену (как правило, в спектаклях Кабуки используется только один помост), а декорация на сцене изображает текущую между ними реку Ёсино, по берегам которой цветет сакура. «Сэ» означает «возлюбленный, любимый», «имо» – «возлюбленная», «яма» – «гора». Коганоскэ живет у горы Сэяма, Хинадори – у горы Имояма. Название двух этих гор, соединенное в одно слово, может быть переведено как «Горы любящей пары» или «Горы влюбленных».] в театре? А вот там – настоящие горы Имосэяма! Я был еще очень мал, поэтому ясного впечатления не сохранилось, помню только, что было это под вечер, в середине апреля, когда в горном краю еще довольно прохладно. Под высоким туманным небом издалека, где как будто смыкались бесконечные горные цепи, текла в нашу сторону окутанная дымкой река Ёсино, только посредине ветерок морщил воду, образуя как бы дорожку, похожую на полоску жатого шелка, а вдали виднелись сквозь вечернюю дымку две хорошенькие круглые горки. Невозможно было отчетливо разглядеть, что они находятся по обе стороны реки, но из пьесы я знал, что горки эти расположены на разных берегах, напротив друг друга. Коганоскэ и его нареченная Хинадори живут в высоких теремах, она – у горы Имояма, он – у горы Сэяма. В этой сцене сильнее, чем в других эпизодах, чувствуются сказочные мотивы, поэтому на меня, ребенка, она произвела наиболее глубокое впечатление. «А-а, так вот они, горы Имосэяма!» – подумал я, услышав слова матери, и мне показалось, будто стоит только пойти туда, и я увижу Коганоскэ и Хинадори; я погрузился в детские фантастические мечты… С тех пор я хорошо запомнил этот вид с моста, иногда он вдруг всплывал в памяти, вызывая теплое чувство. Вот почему, когда я снова приехал в Ёсино – мне было тогда уже года двадцать два, – я снова облокотился здесь о перила и, вспоминая мать, в ту пору уже покойную, долго смотрел на открывавшуюся передо мной панораму. В этом месте река вырывается из гор Ёсино на довольно обширную равнину, стремительный горный поток превращается в спокойно, плавно бегущую речку, «течет привольно средь равнины…», а вдали, выше по течению, виднеется городок Камиити с его единственной улицей – скоплением простых деревенских домов с низко нависшими крышами и мелькающими там и сям белыми оштукатуренными стенами амбаров. …Теперь, не останавливаясь на мосту и свернув у развилки влево, я шел, направляясь к горе Имояма, которую раньше видел только издалека. Дорога, бежавшая вдоль реки все прямо и прямо, кажется на первый взгляд удобной и ровной, потом становится крутой, каменистой; мне сказали, что после городка Камиити, оставив позади деревни Миятаки, Кудзу, Отани, Сако и Касиваги, она постепенно уходит все дальше в горы, к самым истокам реки Ёсино, и, пересекая водораздел между провинциями Ямато и Кии, в конце концов выходит к заливу Кумано. * * * Мы выехали из Нары довольно рано и потому добрались до Камиити вскоре после полудня. Дома вдоль дороги, как я и думал, когда смотрел на них издали, оказались очень простой, старинной постройки. Местами на бегущей вдоль реки улице линия домов прерывалась, но большей частью эти дома, с низким, словно чердак, вторым этажом и темными, как будто закопченными, решетками «сёдзи», вплотную примыкали друг к другу, заслоняя вид на реку. Бросив взгляд сквозь эти решетки в сумеречную глубину дома, можно было увидеть непременную особенность деревенских жилищ – длинный немощеный проход, ведущий через все строение во двор. Нередко над входом в этот коридор висел традиционный короткий занавес «норэн», на темно-синей ткани которого белой краской выписывают торговую марку и фамилию хозяина, – очевидно, в этих местах принято вешать такие занавески не только над входом в лавку, но и в обычные жилые дома… Карнизы повсюду нависают так низко, как будто крыша придавила весь дом к земле, вход тесный, за занавеской мелькают деревья в маленьком дворике, иногда видны отдельно стоящие флигельки. В здешних краях многим домам добрых пятьдесят, а то, пожалуй, все сто или, может быть, даже двести лет. Но при этом сёдзи повсюду оклеены безупречно новой светлой бумагой. Кажется, будто их только что оклеили заново, нигде ни пятнышка, крохотные дырочки аккуратно заклеены кружочками, вырезанными в форме цветка, – в прозрачном, чистом осеннем воздухе эти сёдзи сверкали прохладной белизной. Конечно, пыли здесь нет, отсюда эта безупречная чистота, но, кроме того, здесь не знают застекленных сёдзи, как в городе, и люди относятся к бумаге бережнее, чем горожане. В Токио и предместьях можно защитить сёдзи дополнительным слоем застекленных рам, там же, где это невозможно, из-за грязной бумаги в доме будет темно, а если она порвется, сквозь дыры будет задувать ветер, а это уже не шутка!.. Как бы то ни было, все эти стоявшие в ряд дома с их почерневшими от времени деревянными стенами и решетками напоминали красавицу, пусть бедную, но опрятную, тщательно следящую за своей внешностью. «Да, вот и осень…» – всем своим существом ощутил я при виде этой освещенной солнцем бумаги. В самом деле, хотя небо было безоблачным, отраженные бумагой лучи не резали глаз, мягкий, прекрасный свет, казалось, проникал в душу. Солнце склонилось над рекой, освещая сёдзи на левой стороне улицы, но отблеск лучей чуть ли не до половины озарял дома на противоположной стороне. Особенно красиво выглядела хурма, выложенная рядами в лавке зеленщика. Плоды разной формы, разных сортов, спелые, кораллово-глянцевитые, блестели как живые в заливавшем улицу свете. Даже связки лапши в стеклянных ящиках у торговца казались необычайно яркими. Перед домами на расстеленных рогожах сушился в корзинках древесный уголь, откуда-то доносились звон кузнечного молота и шуршание крупорушки. * * * Дойдя до околицы, мы закусили в харчевне на берегу реки. Горы Имосэяма, казавшиеся такими далекими, когда я смотрел на них с моста, высились здесь прямо перед глазами, Имояма на этом берегу, Сэяма – на том. Несомненно, именно этот вид вдохновил автора пьесы «Имосэяма, или Семейные наставления для женщин», однако на самом деле река в этом месте довольно широка, не тот узкий поток, который мы видим в театре… Даже если Коганоскэ и Хинадори жили по берегам этой речки, они не могли бы переговариваться, как это происходит на сцене. У горы Сэяма, примыкающей к горному кряжу, очертания неправильной формы, зато Имояма – совсем отдельно стоящая округлая возвышенность, вся укутанная в пышную зелень. Городок Камиити примыкает к самому подножию этой маленькой горки. Со стороны реки видно, что у всех домов есть, оказывается, еще по одному этажу, двухэтажные дома на самом деле трехэтажные. У некоторых с верхнего этажа протянута к реке проволока со свисающим на веревке ведром, чтобы черпать воду. – Знаешь, ведь кроме «Имосэямы» есть еще пьеса «Вишни Ёсицунэ»…[69 - «Вишни Ёсицунэ» (полное название: «Тысяча вишен Ёсицунэ», авторы – Намики Сэнрю и Такэда Идзумо; 1691—1756). – Пьеса написана в 1747 г. для кукольного театра «дзёрури» в Осаке, но уже полгода спустя переделана для актеров театра Кабуки. В настоящее время исполняются, как правило, наиболее эффектные сцены этой многоактной пьесы – «В горах Ёсино», «Лавка суси» и некоторые другие. В первой сцене на фоне гор Ёсино, сплошь покрытых цветами сакуры, выступает красавица Сидзука, профессиональная танцовщица и певица, покинутая в горах Ёсино своим возлюбленным, самураем Ёсицунэ Минамото, вынужденным спасаться от врагов. Барабанчик, в который ударяет Сидзука, – непременный атрибут певицы в эту эпоху (XII в.). На звук этого барабанчика появляется Таданобу – верный вассал Ёсицунэ, в действительности же, как оказывается, лис. Он помогает Сидзуке выбраться из горной глуши. Сцена завершается танцем обоих актеров.В сцене «Лавка суси» главным героем выступает сын хозяина лавки «У колодца» Гонта, прозванный «Гонтой-Плутом» за беспутное поведение. Разгневанный отец, полагающий, что сын совершил предательство – выдал властям князя Корэмори, который скрывается у него в лавке под видом работника Ясукэ, – убивает сына мечом. Однако вскоре выясняется, что Гонта не только не выдал властям беглеца Корэмори, но, напротив, пожертвовал для его спасения собой, своей женой и маленьким сыном. (Такое неожиданное «превращение» негодяя в положительного героя – распространенный прием драматургии Кабуки.) О-Сато – дочь хозяина, сестра Гонты, полюбила работника Ясукэ, не зная, что на самом деле он знатный самурай Корэмори. В пьесе действуют персонажи, фигурирующие в феодальном эпосе «Повесть о доме Тайра» (XIII в.), – Корэмори, Сидзука, Ёсицунэ, Таданобу. Однако весь сюжет целиком создан драматургами XVIII в.] – сказал вдруг Цумура. – Но, насколько я помню, действие там происходит не здесь, а в Симоити… Говорят, там и сейчас есть лавка «У колодца», где продают суси… В этой пьесе хозяин лавки усыновляет беглеца Корэмори. Я не бывал в Симоити, но слыхал, что многие тамошние жители считают себя потомками этого хозяина. Сыновьям, правда, не дают имени «Гонта-Плут», до этого дело не дошло, но дочерей до сих пор называют «О-Сато», а суси придают форму, напоминающую колодезный сруб… Цумура, однако, имел в виду не этот эпизод пьесы, а барабанчик госпожи Сидзуки – Хуцунэ, Первый Вестник. Он сказал, что в деревне Нацуми есть семья, берегущая этот барабанчик как семейную реликвию, и предложил зайти туда по дороге. До сих пор я считал, что селение Нацуми находится у реки того же названия, как о том говорится в пьесе театра Но «Две Сидзуки»[70 - «Две Сидзуки» (XV в.) – пьеса театра Но. Дух давно умершей Сидзуки вселяется в сборщицу трав у реки Нацуми. Пьеса заканчивается арией, в которой рассказывается о горестной судьбе Сидзуки, и танцем.]. «К берегам реки Нацуми, скитаясь бесцельно, женщина пришла…» – с этими словами на сцене появляется призрак Сидзуки. «Бремя грехов удручает меня, помолись за мой упокой…» – говорит она. Затем следует пляска, и, танцуя, она поет: О горе мне! Сколь тягостно признанье – Не в силах сердце позабыть о прошлом. Узнай же: не крестьянка пред тобою, Хоть сборщицею трав я обратилась На берегу Нацуми в Ёсино!..[71 - Здесь и далее в этом рассказе перевод А. Долина.] Очевидно, есть какие-то основания у легенды, соединившей образ Сидзуки с рекой Нацуми. В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино в картинках» сказано: «Селение Нацуми славится замечательно вкусной водой, ее называют цветочной». Далее говорится, что в этом селении некоторое время пребывала госпожа Сидзука, так что легенда эта, очевидно, возникла очень давно. По словам Цумуры, семья, хранящая барабанчик, носит теперь фамилию Отани, но в прошлом именовалась «родовитым» семейством Муракуни. В старых семейных документах сказано, что Ёсицунэ и Сидзука некоторое время жили у них в доме, когда бежали в Ёсино в конце эпохи Хэйан[72 - Эпоха Хэйан – IX-XII вв.]. Неподалеку имеются известные красотой места – мост Дремоты, мост Сиба, – и туристы иногда спрашивают о барабанчике Хацунэ, но фамильное сокровище не показывают случайным людям, нужно заранее заручиться соответствующей рекомендацией… Цумура уже попросил своих родственников, живущих в Кудзу, замолвить за него слово, чтобы можно было посмотреть барабанчик, так что сегодня нас, наверное, уже ждут… – Как только Сидзука ударяет в барабанчик, появляется лис, принявший облик самурая Таданобу… Потому что барабанчик обтянут кожей его матери-лисы… Об этом барабанчике идет речь? – Да, так оно в пьесе. – И эти люди считают, что у них хранится тот самый барабанчик? – Да, говорят, они так считают. – И он действительно обтянут лисьей кожей? – За это поручиться не могу, поскольку сам не видел. Одно несомненно – это старинная семья. – Боюсь, что это такая же выдумка, как «лавка суси»… Какой-то шутник придумал когда-то эту историю, посмотрев в театре пьесу «Две Сидзуки»… – Возможно. Но меня интересует этот барабанчик. Я хочу побывать у Отани и посмотреть на него. Я давно уже собирался это сделать, это одна из причин моего нынешнего приезда… – Казалось, за словами Цумуры что-то скрывается. Но он добавил только: – Я расскажу тебе об этом потом… – и больше ничего не сказал. III. Барабанчик Хацунэ Дорога к деревне Миятаки по-прежнему тянулась вдоль берега. Чем дальше мы углублялись в горы, тем сильнее давала себя знать осень. В дубравах, то и дело встречавшихся на пути, под ногами шуршал ковер из палой листвы, сплошь устилавшей землю. Кленов здесь было не так уж много, и росли они не обязательно все вместе, большими рощами, но в целом осенние краски были сейчас в самом разгаре; на вершинах, в лесу, среди густых вечнозеленых криптомерий, то здесь то там мелькали листья плюща, лакового и воскового деревьев всевозможных оттенков, от темно-багрового до самого бледно-желтого. Осенние листья принято называть багряными, но здесь убеждаешься, как разнообразен их цвет, есть и желтые, и коричневые, и алые, одного лишь желтого цвета можно насчитать десятки оттенков. «В Сиохаре осенью даже лица красные…» – гласит известная поговорка. Конечно, прекрасно, когда все листья сплошь красные, но такие разноцветные, как здесь, тоже удивительно хороши. «Без числа и без счета багрянец и пурпур…», «Пестрота, буйство красок…» – эти поэтические метафоры созданы, вероятно, для описания цветущих весенних полей, но здешние краски отличаются разве лишь тем, что в основе у них цвет осени – желтизна, что же касается богатства оттенков, оно вряд ли уступит весеннему разнотравью… И время от времени эти желтые листья падают на воду, сверкая золотой пылью в лучах солнца, заливающих все пространство от вершин до глубоких ущелий… * * * В поэтическом собрании «Манъёсю» упомянуты многие здешние места – загородный дворец императора Тэмму, усадьба поэта Каса-но Канамуры[73 - Каса-но Канамура – один из авторов, представленных в поэтической антологии «Манъёсю» (VIII в.).] у перекатов реки Ёсино, гора Мифунэ, поля Акидзу, воспетые поэтом Хитомаро[74 - Хитомаро (полное имя – Какиномото Хитомаро, ум. в нач. VIII в.) – поэт, один из наиболее ярких представителей авторской поэзии в антологии «Манъёсю».], – считается, что все это находилось в окрестностях селения Миятаки. Мы, однако, не доходя до Миятаки, свернули с главной дороги и перешли на другой берег. Здесь долина постепенно сужалась, берег превратился в крутой обрыв, внизу воды бурной реки, брызгая белой пеной, разбивались об огромные камни на речном ложе или темнели в заводи, образуя синий, как яшма, омут. Легендарный мост Дремоты находился в том месте, где маленькая речка Киса, вытекая из густых зарослей, с легким, едва слышным журчанием впадала в эту заводь. На этом мосту будто бы однажды дремал Ёсицунэ, но, думается, это просто легенда, придуманная в последующие века. Так или иначе, этот хрупкий красивый мостик, повисший над тонкой нитью кристально чистой воды, почти тонул в лесной чаще, а сверху над ним был устроен маленький изящный навес, похожий на крышу старинной лодки для переправы, не столько для защиты от дождя, сколько от опадающих листьев, иначе в такой сезон, как сейчас, мостик был бы, пожалуй, мгновенно погребен под палой листвой. Неподалеку виднелись две крестьянские хижины; как видно, жители использовали этот навес как собственную кладовку – мостик был завален вязанками дров, только посредине оставлена узенькая дорожка, чтобы можно было пройти. Место это называлось Хигути, дорога здесь снова раздваивалась, одна тянулась вдоль берега к деревне Нацуми, другая вела через мостик к храму Сакураги, к деревне Кисатани и дальше – к Верхней Роще, в Кокэ-но Симидзу и к хижине Сайге. «Сквозь снега на вершинах однажды пробрался…» – поет о Сайгё[75 - Сайгё (1118—1190) – известный поэт Средневековья, проведший жизнь в странствиях (см.: Сайгё. Горная хижина//Перевод Веры Марковой. М.: Художественная литература, 1979).] в своей арии Сидзука. Должно быть, поэт проходил по этому мостику, направляясь к долине Тюин в глубину гор Ёсино… * * * Мы не заметили, как перед нами внезапно выросли крутые утесы. Полоска неба сузилась еще больше; казалось, и дорога, и река, и дома – все упирается здесь в тупик, но на склонах гор, по крутым берегам реки, в похожих на мешок впадинках виднелись окруженные с трех сторон нагромождением камней террасы полей, камышовые крыши, распаханная земля. Это и была деревня Нацуми – как видно, нет конца человеческому жилью, было бы хоть маленькое пространство, куда можно его пристроить… В самом деле, и бурная река, и горные цепи – все подходило здесь для убежища беглецов. Мы спросили дом Отани и сразу же его отыскали. Это был дом под великолепной крышей, стоявший на спускавшемся к реке склоне, посреди поля, где росли туты. Камышовая крыша с выложенными черепицей карнизами выглядела поистине восхитительно, издали только она и виднелась над тутовыми деревьями, похожая на островок среди моря. По сравнению с крышей сам дом, однако, оказался заурядным крестьянским жилищем. В двух смежных комнатах по фасаду сёдзи были раздвинуты, и в той из них, где имелась парадная ниша, сидел мужчина лет сорока, по-видимому хозяин. Завидев нас, он вышел и поздоровался прежде, чем мы успели представиться. Грубоватое, сильно загорелое лицо, дружелюбный взгляд подслеповатых маленьких глаз, небольшая голова, широкие плечи – все выдавало в нем честного, простого крестьянина. – Комбу-сан говорил мне о вас, я вас ждал!.. – сказал он на деревенском диалекте, который я с трудом разбирал. В ответ на наши расспросы он только вежливо кланялся, ничего толком не отвечая. Я подумал, что род этот, очевидно, захирел, утратив былой почет и достаток. Но такой простой, скромный человек был мне, напротив, гораздо больше по душе. – Извините, что помешали вам в горячую пору… Мы слыхали, что в вашем почтенном доме хранятся семейные сокровища, которые не показывают посторонним. С нашей стороны это, конечно, очень бесцеремонно, но мы все-таки надеемся их увидеть… – Нет, не то чтобы мы не хотели никому их показывать, – смущенно и как бы с запинкой ответил он. – Видите ли, предки завещали нам семь дней совершать очистительные обряды, прежде чем доставать эти вещи… Но в наше время невозможно выполнять такие сложные церемонии… Мы охотно показали бы эти вещи всем желающим, но ведь мы целыми днями в поле, и когда приходят вдруг, без предупреждения, так и времени-то нет заняться с гостями. В особенности в такую пору, как сейчас, когда еще не закончилось осеннее кормление шелковичных червей… Обычно в эти дни все циновки в доме снимают, и если вдруг пожалует гость, так даже некуда его проводить, вот ведь как получается… Но если нас заранее предупредят, мы обязательно как-нибудь да устроимся и рады гостям… – как бы затрудняясь, говорил он, чинно опустив на колени руки с черными, перепачканными в земле ногтями. В самом деле, очевидно, сегодня, ожидая нас, он специально застелил циновками эти две комнаты. Сквозь щелку в сёдзи виднелось соседнее помещение – кладовка, где на голом дощатом полу были грудой навалены разные крестьянские орудия труда, как видно заброшенные туда второпях. Все семейные сокровища, заранее приготовленные, уже лежали в парадной нише, и хозяин одно за другим благоговейно выложил их перед нами. * * * …Свиток, озаглавленный «История деревни Нацуми», несколько мечей и кинжалов – подарок рыцаря Ёсицунэ – и к ним каталог, старинные гарды, колчан, фарфоровая бутылочка для сакэ и, наконец, барабанчик Хацунэ, полученный в дар от госпожи Сидзуки… В конце свитка стояло: «По приказанию посетившего деревню Нацуми наместника Мокудзаэмона Найто, записал Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, как доклад о том, что он слышал», и проставлена дата: «2-й год Ансэй[76 - 1855 г.] Лето». Мы узнали, что, когда наместник прибыл в деревню, старый Гэмбэй Отани, доводящийся каким-то прапрадедом нынешнему хозяину, принял его, усевшись на землю в смиренной позе, но впоследствии, ознакомившись с этой рукописью, наместник уступил старику свое место и в знак почтения сам уселся на землю… Впрочем, бумага так загрязнилась и почернела, как будто ее насквозь прокоптили, разобрать, что там написано, было трудно, и к свитку прилагалась начисто переписанная копия. Не знаю, каков был оригинал, но копия изобиловала ошибками, многие иероглифы и даже буквы были искажены, так что никак невозможно было поверить, что писавший был по-настоящему образованным человеком. Из содержания явствовало, что предки семьи Отани владели здесь землей еще до эпохи Нара[77 - Эпоха Нара – период с 710 по 784 гг., когда г. Нара был столицей Японии.]. В смуту годов Дзинсин[78 - Смута годов Дзинсин – борьба за престолонаследие между императором Кобуном и его дядей Тэмму, закончившаяся победой последнего (672 г.).] некий Оёри, старейшина деревни Муракуни, держал сторону императора Тэмму, содействуя поражению принца Отомо. В те времена этому старейшине принадлежали пятьдесят тё земли, простиравшейся от упомянутой деревни вплоть до селения Камиити, а река Ёсино, на том отрезке, где она протекала по его землям, называлась тогда рекой Нацуми… Что же касается Ёсицунэ, то в свитке значилось: «Князь Ёсицунэ Минамото встретил Праздник пятой луны в верховьях реки на горе Белая Стрела, Сирая, а затем, спустившись с горы, поселился в доме Муракуни и прожил там тридцать или сорок дней. Увидев мост Сиба в Миятаки, он сложил нижеследующие стихотворения…» Засим следовали два стихотворения танка. Сколько живу, ни разу еще не встречались мне стихи, которые сложил бы Ёсицунэ. Не нужно было быть специалистом, чтобы понять, как не похожи эти примитивные вирши на стихи XII столетия. Далее в свитке шла речь о госпоже Сидзуке: «В то время госпожа Сидзука, возлюбленная князя Ёсицунэ, пребывала в доме Муракуни. Когда князь Ёсицунэ бежал в северные провинции, она с горя утопилась в колодце. В деревне есть колодец, куда она бросилась, его называют Колодцем Сидзуки». Получалось, стало быть, будто Сидзука умерла в этих местах. В заключение говорилось: «Но так как госпожа Сидзука очень тосковала в разлуке с Ёсицунэ, она целых триста лет кряду каждую ночь выходила из колодца в виде огненного клубка. Когда деревню посетил праведный Рэннё, наставлявший всех живущих на путь спасения, деревенские жители попросили его помолиться за упокой души Сидзуки на том свете, и праведник, не колеблясь ни минуты, привел ее к Будде. В доме Отани сохранилось ее кимоно с длинными рукавами, на этом кимоно праведник написал стихотворение танка…» Затем следовало стихотворение. Пока мы читали свиток, хозяин, не проронив ни слова, сидел по-прежнему все в той же неподвижной, почтительной позе, но по выражению его лица было ясно, что он безоговорочно верит каждому слову этого манускрипта, доставшегося ему от предков. На наш вопрос, где теперь это кимоно, на котором написал стихи праведник, он ответил, что еще предки его пожертвовали это кимоно в местный храм ради успокоения духа госпожи Сидзуки, но теперь в храме его нет, и куда оно подевалось – неизвестно… Потом мы рассматривали кинжал и колчан, они выглядели довольно старыми, в особенности сильно поврежден был колчан, но точно определить время их создания мы не могли. Пресловутый барабанчик Хацунэ вовсе не имел кожи, сохранился только корпус, покоившийся в ящичке из дерева павлонии. О нем мы тоже не смогли вынести никакого определенного суждения: гладкий, без всяких узоров лак казался сравнительно новым. На первый взгляд это был ничем не примечательный корпус черного цвета, без росписи, дерево, правда, выглядело довольно старым, так что, возможно, его когда-то вторично покрыли лаком. «Да, может быть…» – невозмутимо согласился хозяин. Его добрый, смиренный взгляд удержал нас от каких-либо замечаний. Какой смысл было сообщать ему, какому времени соответствуют годы Гэмбун[79 - 1736-1741 гг.] или приводить цитаты из «Восточного зерцала»[80 - «Восточное зерцало» (конец XIII в.) – историческое сочинение неизвестного автора, подробно описывающее период с 1180 по 1266 гг.; «Повесть о доме Тайра» (конец XIII в.) – феодальный эпос, рассказывающий о борьбе феодальных домов Тайра и Минамото. О Сидзуке в «Повести» сказано очень кратко, упоминается только, что Есицунэ вынужден был покинуть ее в горах Есино.] или из «Повести о доме Тайра», где говорится о жизни госпожи Сидзуки? Хозяин свято верил всему, что было написано в свитке. Женщина, жившая в его воображении, не обязательно была той самой Сидзукой, которая танцевала перед Ёритомо[81 - …танцевала перед Еритомо… – О дальнейшей судьбе Сидзуки подробно рассказано в «Повести о Ёсицунэ» (XV в.). Не сумев захватить Ёсицунэ, посланцы Ёритомо схватили Сидзуку и привезли ее в резиденцию Ёритомо, город Камакуру, где она содержалась в темнице. Наслышанный об искусстве Сидзуки, Ёритомо заставил ее танцевать, несмотря на то что к этому времени она была уже на сносях. Поскольку родившийся вскоре ребенок оказался мальчиком (сыном Ёсицунэ), его тут же убили – согласно обычаю феодальной Японии, мужское потомство врага подлежало уничтожению. Сидзука постриглась в монахини. Такова литературная версия судьбы Сидзуки, точные исторические сведения отсутствуют.] на Журавлином холме, Цуругаока[82 - Журавлиный холм, Цуругаока – название возвышенности в г. Камакура, где находится храм бога Хатимана. Здесь происходили все торжественные церемонии в XII– XIV ее.]… Для него она была благородной дамой, символом дней его дальних предков, милого сердцу прошлого… Фантастический образ знатной дамы, «госпожи Сидзуки», был средоточием его почтения и преданности «предкам», «господину» и «старине»… Зачем было спрашивать, правда ли, что эта благородная дама действительно искала убежища в его доме и некоторое время жила здесь? Не лучше ли было оставить его не поколебленным в своей вере, имевшей для него такое значение? А если отнестись еще снисходительней, то почему бы не допустить, что, когда дом его процветал, мог произойти случай, связанный если не с Сидзукой, так с какой-нибудь принцессой Южной династии или с беглянкой, спасавшейся от междоусобиц XVI столетия, и случай этот постепенно слился с легендой о Сидзуке? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=145928) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Пер. Е. Катасоновой. 2 Цит. по – MakotoUeda Modern Japanese writers//The Nature of Literature. California, 1976. C. 114. 3 Эдо (ныне Токио) – столица военных правителей Японии династии Токугава (1601—1867). 4 Ёсивара, Тацуми – районы «веселых кварталов» в Эдо. 5 …Укиё-э школы Тоёкуни и Кунисады. – Гравюры жанрового характера, реалистически изображавшие жизнь и обитателей так называемых «веселых кварталов». Тоёкуни и Кунисада – художники, писавшие портреты актеров театра Кабуки (конец XVIII – нач. XIX вв.). 6 Эдокко – коренной житель Эдо. Считалось, что эдокко свойственны живой ум, находчивость, остроумие, умение не унывать в трудных обстоятельствах. 7 Рюкю – архипелаг на юге Японии с главным островом Окинава, который в старину служил перевалочным пунктом в торговле между Японией и Китаем. 8 Дзёро – вид паука, По созвучию слово «дзёро» может означать также «гетера». 9 Цзилинь – древний тотем, мифический единорог с туловищем оленя и хвостом буйвола, покрыт панцирем и чешуей. Символизирует «жэнь» (человеколюбие) – главную из пяти конфуцианских добродетелей и служит благим знамением рождения праведника. 10 Феникс – мифическая птица, в Древнем Китае считалась олицетворением благоденствия в стране и добродетели правителя. Считалось, будто эта пятицветная с разводами птица, похожая на петуха, водится на сказочной Горе Киноварной пещеры, изобилующей золотом и нефритом, откуда вытекает Киноварная река. Узор оперения на голове птицы напоминает иероглиф «дэ» (добродетель), на крыльях – «и» (справедливость), на спине – «ли» (благовоспитанность), на груди – «жэнь» (человеколюбие), на животе – «синь» (честность). 11 Эпиграф – песня блаженного Цзе-юя из страны Чу. В книге изречений древнекитайского мудреца и философа Конфуция (Кун-цзы, Кун-цю; VI-V вв. до н.э.) «Беседы и наставления» рассказано, как, услышав однажды эту песню у ворот своего дома, Конфуций хотел остановить Цзе-юя и поговорить с ним, но тот убежал. 12 Цзо Цзю-мин (V в. до н. э.) – ученый-конфуцианец из княжества Лу. 13 Мэн Кэ (390—305? гг. до н. э.) – древнекитайский философ Мэн-цзы, последователь Конфуция, уроженец княжества Лу. 14 Сыма Цянь (145-86? гг. до н. э.) – выдающийся писатель и историограф ранней династии Хань (206– 8 гг. до н. э.), автор знаменитых «Исторических записок». 15 Цзяо – ритуальное жертвоприношение из фруктов, сладкого вина, мяса яков, быков, кабанов, баранов и т. д., подносимое на специальном алтаре правителем страны для Верховного Владыки Шанди, духа Великого Единого, для Пяти небесных императоров (Синего на востоке, Красного на юге, Желтого в центре, Белого на западе и Черного на севере), для духов Неба и Земли. 16 …достигли границ земли Лу, каждый с грустью обернулся на родную сторону… – намек на луского сановника Цзи Хуань-цзы, на три дня забросившего государственные дела из-за развлечений, что и побудило Конфуция покинуть княжество Лу. Княжество Ци, опасаясь усиления соседа, специально прислало в подарок правителю Лу восемьдесят танцовщиц и сто двадцать четыре коня и тем отвлекло Цзи Хуань-цзы от политики. «Не имея власти (топора), невозможно повлиять на сановника», – сокрушается Конфуций. 17 Ю (542—481 гг. до н. э.; полное имя – Чжун-ю; наст. имя Цзы-лу, букв.: «Путь мудреца») – ученик Конфуция. 18 Лао-цзы – прозвище древнекитайского философа Ли Даня (Лао Дань; VI-V вв. до н. э.), автора древнейшего даосского трактата «Дао дэ цзин». 19 Зовут его Линь Лэй… – Весь последующий отрывок является цитатой из знаменитого классического даосского трактата «Ле-цзы» (VI-IV вв. до н. э.). 20 Вэйский государь Лин-гун… – Время правления – 534—493 гг. до н. э. 21 Башня духов – Башни как элемент дворцовой архитектуры первоначально выполняли оборонные и ритуальные функции, а впоследствии стали служить площадкой для астрологических наблюдений и любования пейзажем. 22 Радуга-дракон. – В дальневосточной мифологии радуга часто идентифицируется с небесным змеем или драконом, покровителем водной стихии. 23 Яо и Шунь (III тыс. до н. э.) – мифические императоры, идеальные правители древности. 24 Гао Яо – придворный министр Яо и Шуня, мудрый судья. 25 Цзы Чань – современник Конфуция, первый министр княжества Чжэн, отличался справедливостью и человеколюбием. 26 Цунь – мера длины в старом Китае; 3,2 см. 27 Юй (III тыс. до н. э.) – мифический император, в прошлом министр при дворе Яо и Шуня. Вырыв каналы, покончил с наводнениями, получил престол от Шуня и основал государство Ся. 28 В молодые лета… – Слова Ван Сунь-мая являются цитатой из «Родовых анналов Конфуция», входящих в «Исторические записки» Сыма Цяня. Так описал Конфуция, разминувшегося с учениками в княжестве Чжэн, некий местный житель. Далее в описании следуют слова: «Однако он кажется усталым и отчаявшимся, как бродячий пес». 29 Лао Дань. – См. коммент.[18 - Лао-цзы – прозвище древнекитайского философа Ли Даня (Лао Дань; VI-V вв. до н. э.), автора древнейшего даосского трактата «Дао дэ цзин».]. 30 У этого человека губы полны, словно у буйвола… – В описании внешности Конфуция использованы элементы традиционной портретной символики, сложившейся к I в. н. э. Когда-то это были признаки чудесного происхождения мифических персонажей и их родства с тотемными предками, но впоследствии они получили рационалистическое истолкование в метафорическом или физиогномическом смысле. 31 Чи – мера длины в старом Китае; 32 см. 32 Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия. 33 Три правителя – Юй-ван, правитель страны Ся; Тан-ван, правитель страны Инь; У-ван, правитель страны Чжоу. Иногда вместе с У-ваном называют и другого правителя страны Чжоу, Вэнь-вана (см. коммент.[32 - Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия.]). 34 Цзе и Чжоу – имена, ставшие нарицательными для правителей-тиранов, поплатившихся за свои пороки. Последний правитель страны Ся, жестокий властелин Цзе-ван (время правления – 1767—1718 гг. до н. э.) был в конце концов изгнан из страны иньским Тан-ваном. Чжоу-ван (время правления – 1154—1122 гг. до н. э.), последний правитель страны Инь, известный своим пристрастием к жестокой красавице Дань-цзи и бесчеловечным правлением, был убит чжоуским У-ваном. 35 Владыка мириад колесниц (букв.: «Десяти тысяч колесниц») – правитель, имеющий в своем распоряжении огромную армию; в переносном значении – Сын Неба, император. 36 Шесть искусств. – В конфуцианстве – ритуал, музыка, стрельба из лука, управление колесницей, письмо и математика. 37 …простерся ниц в направлении севера. – Дворец правителя располагался в северной части города, а трон – в северной части тронной залы. 38 Дань-цзи – любимая супруга иньского тирана Чжоу-вана, известная своим распутством и жестокостью. Впоследствии была убита У-ваном. 39 Бао-сы – любимая жена чжоуского Ю-вана. Для увеселения своей капризной супруги Ю-ван несколько раз зажигал сигнальные огни, заставляя свои войска собираться по тревоге, в минуту же настоящего нашествия никто не поверил огням, Ю-ван был убит, а Бао-сы взята в плен. 40 Три царя. – В данном случае имеются в виду либо правители княжеств Ся, Инь и Чжоу (см. коммент.[33 - Три правителя – Юй-ван, правитель страны Ся; Тан-ван, правитель страны Инь; У-ван, правитель страны Чжоу. Иногда вместе с У-ваном называют и другого правителя страны Чжоу, Вэнь-вана (см. коммент.[32 - Вэнь-ван (XII в. до н. э.) – правитель страны Чжоу, олицетворение мудрости и милосердия.]).]), либо три мифических императора древности – Фу-си, Шэнь-нун и Хуан-ди. 41 Пять императоров – Шао-хао, Чжуань-сюй, Ку, Яо и Шунь. В различных источниках называются и другие имена. 42 «Греющая чаша». – В китайских старинных книгах упоминается «тонкая, словно древесный лист, чаша сапфирно-голубого цвета с узором спутанных нитей и надписью наверху: „Цзы нуань бэй“ (букв.: „самогреющаяся чаша“). Вино, налитое в нее, якобы вскипало само собой. 43 «Я еще не видел человека…» – Это высказывание Конфуция встречается в «Беседах и наставлениях» дважды, что говорит о его значимости. 44 Кангакуся – ученый-китаевед в феодальной Японии. 45 Ниномия Сонтоку (1787—1856) – ученый-самоучка в области экономики сельского хозяйства, добившийся успеха в деле культивации непригодных или заброшенных земель и повышения урожайности сельскохозяйственной продукции. Его девизом были жестокая экономия и усердный труд. 46 Тайко Хидэёси. – См. коммент.[113 - Хидэёси (1536—1598; полное имя – Тоётоми Хидэёси) – вассал и сподвижник Нобунага. После смерти Нобунаги сумел постепенно оттеснить соперников в борьбе за власть и стать фактическим диктатором, тем самым продолжив дело превращения Японии из раздираемой усобицами страны в единое централизованное государство. Выходец из низов (его родители были простыми крестьянами, отсюда его «плебейское» имя – Токитиро Киносита), Хидэёси сумел выдвинуться и завоевать доверие Нобунаги благодаря своим незаурядным качествам военачальника и политика. Яркая личность и головокружительная карьера Хидэёси – исключительное явление в эпоху феодализма в Японии.]. 47 Провинция Ямато – в феодальной Японии одна из пяти так называемых Ближних земель, т. е. областей, прилегающих к столице Киото (совр. префектура Нара). 48 Южная династия. – В 1336 г. император Годайго (1287—1338), пытавшийся восстановить власть императорского дома, отобранную военно-феодальными правителями, вынужден был бежать под ударами коалиции феодалов из столицы на юг в горы Ёсино, где установил свою резиденцию и продолжал вооруженную борьбу. Годайго и его потомство образовали так называемую Южную династию, в противовес Северной, которую поддерживала другая коалиция феодалов, посадившая на трон в Киото отпрыска другой ветви императорского дома. Эта чисто феодальная по своему характеру борьба за власть продолжалась пятьдесят шесть лет, с 1336 по 1392 год. 49 Император Камэяма (1259—1305). – От этого императора вела свою генеалогию Южная династия. 50 Сегун Есимицу (1358—1408) – глава феодального дома Асикага, поддерживавшего Северную династию. Третий по счету верховный правитель (сегун) Японии из феодального дома Асикага. При нем в 1392 г. произошло примирение между воюющими сторонами. «Южный» император отрекся от престола в пользу «Северного». 51 1392 г. 52 1336 г. 53 Кусуноки Дзиро Масахидэ – феодал, внук ревностного приверженца Южной династии Кусуноки Масасигэ (1294—1336). 54 Император Цутимикадо (1442—1500). – Правильно: Го-Цуги-микадо. 55 Три священные регалии – зеркало, меч и яшма, символизировавшие добродетели, необходимые императорскому дому, – храбрость, доброту, мудрость. 56 Гора Хиэй (яп. Хиэйдзан) – гора к северу от столицы Киото, на которой находился монастырь буддийской секты Тэндай, обладавший в Средние века большой политической и военной силой. 57 1457 г. 58 «Повесть о Великом мире» – феодальная эпопея, повествующая о войне между Южной и Северной династиями (XIV в.; авторы неизвестны). 59 Акамацу и Коцуки – феодальные дома; в 1441 г. (по яп. летосчислению в 1 г. Какицу) Мицускэ, глава дома Акамацу, убил шестого по счету сегуна из дома Асикага – Ёсинори, после чего дом Акамацу был уничтожен, Мицускэ с сыном покончили с собой. 60 Смута годов Какицу. – Так именуются события, связанные с убийством сегуна Ёсинори, и карательные меры, предпринятые правительством против феодального дома Акамацу. 61 …о бегстве принца Моринаги из Кумано. – Сын императора Го-Дайго девятнадцати лет был назначен настоятелем монастыря на горе Хиэй. После неудачной попытки помочь отцу в борьбе против феодальных правителей Ходзё бежал в Кумано. Сложив с себя духовное звание и снова став мирянином, вернулся из Кумано и снова вступил в борьбу на стороне отца, но, оклеветанный перед Го-Дайго, был арестован и в 1335 г. казнен. 62 Эн-но Гёдзя – буддийский монах, отшельник, основатель монастырей Оминэ и Кимбусэн в горах Ёсино (конец VII-начало VIII вв.). 63 Бакин (полное имя – Кёкутэй Бакин; 1767—1848) – писатель-прозаик, автор псевдоисторических приключенческих романов, пользовавшихся большой популярностью в первой половине XIX в. 64 Император Тэмму (622—686) – покровитель искусств и наук, способствовавший становлению японской государственности. 65 Монахи-ямабуси – странствующие монахи-пилигримы. 66 Манъёсю (букв.: «Собрание десяти тысяч лепестков») – поэтическая антология, в которую вошло более 4000 произведений народной и авторской поэзии (VIII в.). 67 Камигата (букв.: «Высокая, высшая сторона») – так с древних времен назывался район столицы (Киото) и ее окрестностей. 68 Пьеса «Имосэяма» (полное название: «Имосэяма, или Семейные наставления для женщин», автор – Тикамацу Хандзи; 1725 – 1783). – Пьеса была написана для кукольного театра «дзёрури» в Осаке, впоследствии переделана для исполнения актерами в театре Кабуки. Юноша Коганоскэ и девушка Хинадори любят друг друга, но их семьи разделяет вражда, непреодолимая, как река Ёсино, текущая через земли, на которых они живут. Молодые люди погибают (Коганоскэ принуждают сделать харакири, Хинадори отрубают голову), но их смерть примиряет оба семейства. В этой пьесе – своеобразном японском варианте «Ромео и Джульетты» – весьма эффектна сцена, когда актеры переговариваются между собой, стоя на двух «ханамити» – помостах, ведущих через весь партер на сцену (как правило, в спектаклях Кабуки используется только один помост), а декорация на сцене изображает текущую между ними реку Ёсино, по берегам которой цветет сакура. «Сэ» означает «возлюбленный, любимый», «имо» – «возлюбленная», «яма» – «гора». Коганоскэ живет у горы Сэяма, Хинадори – у горы Имояма. Название двух этих гор, соединенное в одно слово, может быть переведено как «Горы любящей пары» или «Горы влюбленных». 69 «Вишни Ёсицунэ» (полное название: «Тысяча вишен Ёсицунэ», авторы – Намики Сэнрю и Такэда Идзумо; 1691—1756). – Пьеса написана в 1747 г. для кукольного театра «дзёрури» в Осаке, но уже полгода спустя переделана для актеров театра Кабуки. В настоящее время исполняются, как правило, наиболее эффектные сцены этой многоактной пьесы – «В горах Ёсино», «Лавка суси» и некоторые другие. В первой сцене на фоне гор Ёсино, сплошь покрытых цветами сакуры, выступает красавица Сидзука, профессиональная танцовщица и певица, покинутая в горах Ёсино своим возлюбленным, самураем Ёсицунэ Минамото, вынужденным спасаться от врагов. Барабанчик, в который ударяет Сидзука, – непременный атрибут певицы в эту эпоху (XII в.). На звук этого барабанчика появляется Таданобу – верный вассал Ёсицунэ, в действительности же, как оказывается, лис. Он помогает Сидзуке выбраться из горной глуши. Сцена завершается танцем обоих актеров. В сцене «Лавка суси» главным героем выступает сын хозяина лавки «У колодца» Гонта, прозванный «Гонтой-Плутом» за беспутное поведение. Разгневанный отец, полагающий, что сын совершил предательство – выдал властям князя Корэмори, который скрывается у него в лавке под видом работника Ясукэ, – убивает сына мечом. Однако вскоре выясняется, что Гонта не только не выдал властям беглеца Корэмори, но, напротив, пожертвовал для его спасения собой, своей женой и маленьким сыном. (Такое неожиданное «превращение» негодяя в положительного героя – распространенный прием драматургии Кабуки.) О-Сато – дочь хозяина, сестра Гонты, полюбила работника Ясукэ, не зная, что на самом деле он знатный самурай Корэмори. В пьесе действуют персонажи, фигурирующие в феодальном эпосе «Повесть о доме Тайра» (XIII в.), – Корэмори, Сидзука, Ёсицунэ, Таданобу. Однако весь сюжет целиком создан драматургами XVIII в. 70 «Две Сидзуки» (XV в.) – пьеса театра Но. Дух давно умершей Сидзуки вселяется в сборщицу трав у реки Нацуми. Пьеса заканчивается арией, в которой рассказывается о горестной судьбе Сидзуки, и танцем. 71 Здесь и далее в этом рассказе перевод А. Долина. 72 Эпоха Хэйан – IX-XII вв. 73 Каса-но Канамура – один из авторов, представленных в поэтической антологии «Манъёсю» (VIII в.). 74 Хитомаро (полное имя – Какиномото Хитомаро, ум. в нач. VIII в.) – поэт, один из наиболее ярких представителей авторской поэзии в антологии «Манъёсю». 75 Сайгё (1118—1190) – известный поэт Средневековья, проведший жизнь в странствиях (см.: Сайгё. Горная хижина//Перевод Веры Марковой. М.: Художественная литература, 1979). 76 1855 г. 77 Эпоха Нара – период с 710 по 784 гг., когда г. Нара был столицей Японии. 78 Смута годов Дзинсин – борьба за престолонаследие между императором Кобуном и его дядей Тэмму, закончившаяся победой последнего (672 г.). 79 1736-1741 гг. 80 «Восточное зерцало» (конец XIII в.) – историческое сочинение неизвестного автора, подробно описывающее период с 1180 по 1266 гг.; «Повесть о доме Тайра» (конец XIII в.) – феодальный эпос, рассказывающий о борьбе феодальных домов Тайра и Минамото. О Сидзуке в «Повести» сказано очень кратко, упоминается только, что Есицунэ вынужден был покинуть ее в горах Есино. 81 …танцевала перед Еритомо… – О дальнейшей судьбе Сидзуки подробно рассказано в «Повести о Ёсицунэ» (XV в.). Не сумев захватить Ёсицунэ, посланцы Ёритомо схватили Сидзуку и привезли ее в резиденцию Ёритомо, город Камакуру, где она содержалась в темнице. Наслышанный об искусстве Сидзуки, Ёритомо заставил ее танцевать, несмотря на то что к этому времени она была уже на сносях. Поскольку родившийся вскоре ребенок оказался мальчиком (сыном Ёсицунэ), его тут же убили – согласно обычаю феодальной Японии, мужское потомство врага подлежало уничтожению. Сидзука постриглась в монахини. Такова литературная версия судьбы Сидзуки, точные исторические сведения отсутствуют. 82 Журавлиный холм, Цуругаока – название возвышенности в г. Камакура, где находится храм бога Хатимана. Здесь происходили все торжественные церемонии в XII– XIV ее. 113 Хидэёси (1536—1598; полное имя – Тоётоми Хидэёси) – вассал и сподвижник Нобунага. После смерти Нобунаги сумел постепенно оттеснить соперников в борьбе за власть и стать фактическим диктатором, тем самым продолжив дело превращения Японии из раздираемой усобицами страны в единое централизованное государство. Выходец из низов (его родители были простыми крестьянами, отсюда его «плебейское» имя – Токитиро Киносита), Хидэёси сумел выдвинуться и завоевать доверие Нобунаги благодаря своим незаурядным качествам военачальника и политика. Яркая личность и головокружительная карьера Хидэёси – исключительное явление в эпоху феодализма в Японии.