Пыточных дел мастер Джин Вулф Книги нового солнца #1 Главный герой книги – молодой палач Северьян из Нессуса, изгнанный из гильдии, отправляется в путь, чтобы искупить свою вину. Но никто не знает, какова конечная цель Северьяна. Каждый сделанный им шаг, любой предмет, попавший ему в руки, странные люди и таинственнее существа, встречающиеся ему в дороге, – звенья одной цепи, загадочные инструменты судьбы. Джин Вулф утверждает, что всего лишь перевел рукопись, неведомо как попавшую к нему из далекого будущего. Джин Вулф Пыточных дел мастер Тысячелетья – ничто пред тобой, столь быстротечен их лет; кратки, как стража, вершащая ночь, прежде чем солнце взойдет. Глава 1 Воскресение и смерть Пожалуй, я уже тогда почувствовал приближение беды. Ржавая решетка ворот, преградившая нам путь, и пряди тянувшегося с реки тумана, обволакивавшие острые навершия прутьев, словно горные пики, и поныне остаются для меня символами изгнания. Вот почему моя повесть начинается сразу после того, как мы переплыли реку, причем я, ученик гильдии палачей Северьян, едва не утонул. – А стража-то нет, – сказал Рош, мой друг, Дротту, который и без него отлично видел, как обстоят дела. Парнишка по имени Эата неуверенно предложил обойти кругом. Кивок и жест веснушчатой руки означали несколько тысяч шагов через трущобы под стеной и подъем по склону холма – туда, где стена Цитадели выше всего. Этот путь мне еще предстоит пройти – гораздо позже. – И нас вот так, запросто, пропустят через барбикен? Ведь за мастером Гурло пошлют. – Но почему стража нет на месте? – Какая разница? – Дротт тряхнул решетку. – Эата, попробуй – может, пролезешь меж прутьев. Что ж, Дротт – наш капитан. Эата просунул меж прутьями плечо и руку, и тут же стало ясно, что дело безнадежно: туловище не пройдет. – Кто-то идет, – прошептал Рош. Дротт выдернул Эату из решетки. Я оглянулся. Там, в конце улицы, мелькали фонари; до ушей моих донеслись шаги и голоса. Я приготовился прятаться, но Рош удержал меня: – Погоди! Они с пиками! – Думаешь, страж возвращается? Он покачал головой: – Слишком много. – По меньшей мере, дюжина, – подтвердил Дротт. Мы еще не обсохли после купания в Гьолле. В памяти своей я и посейчас стою у тех ворот, дрожа от холода. Как все, что, будучи с виду непреходящим, неотвратимо идет к концу, мгновения, казавшиеся тогда неимоверно быстротечными, напротив, возрождаются вновь и вновь – не только в памяти моей (которая к конечном счете не позволяет пропасть ничему), в биении сердца, в морозце по коже возобновляются они, совсем как наше Содружество ежеутренне возрождается к жизни под пронзительный рев горнов. Насколько позволял судить тускло-желтый свет фонарей, на подошедших не было доспехов, однако при них имелись не только пики, замеченные Дроттом, но и топоры с посохами. А на поясе их вожака – длинный обоюдоострый нож. Но меня гораздо сильнее заинтересовал увесистый ключ на шнурке, обвивавшем его шею, по виду он вполне подошел бы к замку на воротах. Малыш Эата беспокойно шевельнулся. Главный, заметив нас, поднял фонарь над головой. – Мы ждем здесь, чтобы пройти внутрь, добрый человек, – громко сказал Дротт. Ростом он был повыше, но темное лицо его выражало крайнюю степень почтения. – Только после рассвета, – буркнул вожак. – А пока, ребята, ступайте-ка по домам. – Добрый человек, страж должен был впустить нас, но отлучился куда-то… Вожак шагнул к нам, причем ладонь его легла на рукоять ножа. – Нынче ночью вы сюда не пройдете. Какое-то мгновение я боялся, что он догадался, кто мы. Дротт отступил, а мы встали за его спиной. – Кто вы, добрые люди? С виду – не солдаты… – Мы добровольцы, – сказал один из подошедших. – Пришли охранять своих умерших. – Значит, вы можете пропустить нас. Вожак отвернулся. – Туда не войдет никто, кроме нас. Ключ его заскрежетал в замке. Ворота распахнулись. И, прежде чем кто-либо смог помешать ему, Эата метнулся внутрь. Кто-то выругался; вожак и еще двое добровольцев ринулись следом, но Эата оказался проворней. Его шевелюра цвета пеньки и залатанная рубаха, попетляв среди осевших могил нищих, исчезли в зарослях изваяний выше по склону. Дротт тоже устремился за ним, но его схватили за руки. – Нужно же найти его! Не украдем мы ваших умерших… – А тогда зачем вам туда понадобилось? – спросил один из добровольцев. – Собрать травы, – отвечал Дротт. – Мы – подмастерья у лекаря. Больных ведь нужно лечить, как по-твоему? Доброволец молча таращился на него. Погнавшись за Эатой, человек с ключом бросил свой фонарь. В неверном свете оставшихся двух фонарей доброволец выглядел вовсе глупым и невинным; по-моему, он был просто каким-то чернорабочим. – Ты должен знать, – продолжал Дротт, – что некоторые ингредиенты обретают полную силу лишь будучи извлечены из кладбищенской почвы при лунном свете. Скоро ударят заморозки, и все погибнет, а нашим мастерам не обойтись без запасов на зиму. Три мастера устроили нам разрешение войти сюда нынче ночью; этого же парнишку я нанял у его отца нам в помощь. – А вам не во что складывать эти… составляющие! До сих пор не устаю восхищаться находчивостью Дротта! – Мы вяжем их в снопы и высушиваем, – с этими словами он, без малейшей заминки, вынул из кармана клубок обычной бечевки. – Понятно… – пробормотал доброволец, явно ничего не понимавший. Мы с Рошем придвинулись к воротам поближе, но Дротт, напротив, отступил на шаг. – Если вы не позволите нам собрать травы, мы лучше пойдем. Пожалуй, мы теперь не отыщем там даже этого паренька. – Никуда вы не пойдете. Его нужно убрать оттуда. – Хорошо… Дротт нехотя шагнул в ворота. Мы, в сопровождении добровольцев, двинулись за ним. Вот некоторые мистические доктрины утверждают, будто вещный мир создан не чем иным, как человеческим разумом, поскольку управляют нами искусственные категории, в которые мы помещаем предметы, по существу недифференцированные, еще более неосязаемые, чем изобретенные для них слова. Вот этот самый принцип я в ту ночь понял интуитивно, едва услышав, как доброволец, замыкавший шествие, захлопнул за нами ворота. – Ну, я пошел дежурить при своей матери, – сказал доброволец, молчавший до сих пор. – И так сколько времени потратили даром – ее уже за лигу отсюда могли бы унести! Прочие согласно забормотали, и отряд рассыпался. Один фонарь двинулся влево, другой – вправо. Мы же с оставшимися добровольцами поднялись на центральную аллею, которой всегда возвращались к рухнувшему участку стены Цитадели. Я не забываю ничего. В этом – моя природа, радость моя и проклятие. Каждый лязг цепи и посвист ветра, оттенок, запах и вкус сохраняются в памяти моей неизменными. Я знаю, что так бывает не со всеми, однако не могу представить, как может быть иначе. Наверное, это – наподобие сна, когда не осознаешь того, что творится вокруг. А несколько белых ступеней, ведших к центральной аллее, и сейчас стоят перед моим взором… Воздух становился все холоднее. Света при нас не было, да вдобавок с Гьолла начал подниматься туман. Несколько птиц, прилетевших ночевать на ветвях сосен и кипарисов, никак не могли угомониться, тяжело перелетая с дерева на дерево. Я помню, что чувствовали мои ладони, растиравшие мерзнувшие плечи, помню мерцание удалявшихся фонарей среди надгробных плит, помню запах реки, принесенный туманом и пропитавший мою рубаху, смешавшись с резким запахом свежевскопанной земли. В тот день я едва не утонул, запутавшись в гуще подводных корней, а ночью – впервые почувствовал себя взрослым. Раздался выстрел – я никогда прежде не видел такого. Лиловая молния расщепила темноту, словно клин, и темнота с громом сомкнулась вновь. Где-то рухнул монумент. И вновь – тишина, в которой, казалось, растворилось все вокруг. Мы пустились бежать. Неподалеку закричали люди, сталь зазвенела о камень, точно чей-то клинок ударил по могильной плите. Я рванулся прочь по совершенно незнакомой (по крайней мере, так мне показалось) аллее, узкой – едва-едва разойтись двоим, выложенной обломками костей и вонзавшейся, точно сломанное ребро, в небольшую низинку. В тумане не разглядеть было ничего, кроме темных глыб памятников по бокам аллейки. Затем дорожка внезапно, точно ее выдернули, исчезла из-под ног – видимо, я где-то прозевал поворот. Едва увернувшись от обелиска, словно из-под земли выросшего передо мною, я на полном ходу врезался в человека, одетого в черное пальто. Он оказался жестким, точно дерево; удар при столкновении сшиб меня с ног и на время лишил способности дышать. Человек в черном пальто тихо выругался, а затем я услышал свист рассеченного клинком воздуха. – Что случилось? – спросил другой голос. – Кто-то налетел на меня. И исчез, кто бы он ни был. Я замер. – Открой фонарь. Этот голос принадлежал женщине и был очень похож на воркованье голубки, если не считать повелительного тона. – Госпожа, они накинутся на нас, как стая дхолей, – возразил тот, на кого я налетел. – Они в любом случае скоро будут здесь – Водалус стрелял. Ты должен был слышать. – Ну, выстрел их скорее отпугнет. В разговор снова вступил человек, заговоривший первым – я был тогда еще слишком неопытен, чтобы распознать характерный акцент экзультанта: – Лучше бы я не брал это с собой. Против людей такого сорта – нужды нет. Теперь он был гораздо ближе; какое-то мгновение я мог видеть его сквозь туман – очень высокий, худощавый, с непокрытой головой, он стоял возле толстяка, на которого я наткнулся. Третьей была женщина, закутанная в черное. Лишившись дыханья, я не в силах был двигаться, однако как-то сумел отползти за постамент статуи и, едва оказавшись в безопасном месте, снова принялся наблюдать за ними. Глаза постепенно привыкали к темноте. Я различил правильное, продолговатое лицо женщины и отметил, что она почти одного роста с худощавым человеком по имени Водалус. – Трави помалу, – скомандовал толстяк, скрытый теперь от моих глаз. На слух, он находился всего лишь в паре шагов от того места, где я прятался, но из виду пропал надежно, точно вода, вылитая в колодец. Затем я увидел, как к ногам худощавого придвинулось что-то черное (должно быть, тулья шляпы толстяка), и понял, в чем дело: толстяк спустился в могильную яму! – Как она? – спросила женщина. – Свежа, как роза, госпожа! Запаха почти не чувствуется, тревожиться не о чем. – С невероятным для его сложения проворством он выпрыгнул из ямы. – Берите другой конец, сеньор; вытащим легче, чем морковь из грядки! Что сказала после этого женщина, я не расслышал. Худощавый ответил: – Тебе не стоило ходить с нами, Tea. Как я буду выглядеть перед остальными, если вовсе ничем не рискую? Они с толстяком закряхтели от напряжения, и я увидел, как возле их ног появилось что-то белое. Оба наклонились, чтобы поднять его. И вдруг – точно амшаспанд коснулся их своим сияющим жезлом – туман всклубился, уступив дорогу зеленому лунному лучу. В руках их был труп, тело женщины. Темные волосы ее спутались, лиловато-серое лицо отчетливо контрастировало с длинным платьем из какой-то светлой ткани. – Видишь, сеньор? – сказал толстяк. – Как я и говорил. Ну вот, госпожа, – осталось всего ничего. Только за стену переправить. Стоило этим словам слететь с его губ, я услыхал чей-то вопль. На дорожке, ведшей в низинку, появились трое добровольцев. – Придержи их, сеньор, – буркнул толстяк, взваливая тело на плечо. – Я пригляжу за дамами. – Возьми это, – сказал Водалус. Поданный им пистолет сверкнул в лунном луче, словно зеркальце. – Сеньор, – ахнул толстяк, – я и в руках-то никогда не держал… – Возьми, может пригодиться! Водалус нагнулся и поднял что-то наподобие темной палки. Металл прошуршал по дереву, и в руке его оказался узкий блестящий клинок. – Защищайтесь! – крикнул он. Женщина, точно голубка, заслышавшая клич арктотера, выхватила блестящий пистолет из руки толстяка, и оба они отступили в туман. Трое добровольцев приостановились, затем один двинулся вправо, другой – влево, чтобы напасть разом с трех сторон. Оставшийся на белой дорожке из обломков костей был вооружен пикой, а один из его товарищей – топором. Третьим оказался вожак добровольцев – тот самый, что говорил с Дроттом у ворот. – Кто ты такой?! – закричал он. – Какого Эребуса явился сюда и чинишь непотребства?! Водалус молчал, но острие его меча пристально следило за добровольцами. – Вместе, разом! – зарычал вожак. – Взяли! Однако добровольцы замешкались, и прежде чем они смогли приблизиться, Водалус ринулся вперед. Клинок его, сверкнув в тусклом лунном луче, заскрежетал о навершие пики – точно стальная змея скользнула по бревну из железа. Пикинер с воплем отскочил назад; Водалус отпрыгнул тоже (наверное, опасаясь, как бы двое оставшихся не зашли с тыла), потерял равновесие и упал. Все происходило в темноте, да и туман вовсе не улучшал видимости. Конечно, я видел все, однако и мужчины и женщина с правильным, округлым лицом были для глаз моих лишь темными силуэтами. И все же что-то тронуло меня. Быть может, готовность Водалуса умереть, защищая эту женщину, заставила меня проникнуться к ней особой симпатией и уж наверняка породила восхищение перед самим Водалусом. Сколько раз с тех пор я, стоя на шатком помосте посреди рыночной площади какого-нибудь городишки и занося мой верный «Терминус Эст» над головою какого-нибудь жалкого бродяги, окутанный ненавистью толпы и – что еще омерзительнее – грязным сладострастием тех, кому доставляет наслаждение чужая боль и смерть, вспоминал Водалуса на краю могильной ямы и поднимал свой клинок так, точно бью за него. Водалус, как я уже говорил, споткнулся. В тот миг я поверил, будто вся жизнь моя брошена на чашу весов вместе с его жизнью. Добровольцы, зашедшие с флангов, кинулись на него, но тот не выпустил из рук оружия. Клинок сверкнул в воздухе, хотя хозяин его еще не успел подняться. Помнится, я подумал, что мне очень пригодился бы такой меч в тот день, когда Дротт сделался капитаном учеников, а затем живо представил себя на месте Водалуса. Человек с топором, в чью сторону был сделан выпад, отступил, а другой ринулся в атаку, выставив перед собою нож. Я к этому моменту уже поднялся на ноги и наблюдал за схваткой через плечо халцедонового ангела. Водалус едва увернулся от удара, и нож вожака добровольцев ушел в землю по самую гарду. Водалус отмахнулся мечом, но клинок был слишком длинен для ближнего боя. Вожак, вместо того чтобы отступить, бросил оружие и сжал Водалуса в борцовском захвате. Дрались они на самом краю могильной ямы – наверное, Водалус увяз в вынутой из нее земле. Второй доброволец поднял топор, но в последний миг замешкался – ближним к нему был вожак. Тогда он обошел сцепившихся на краю могилы, чтобы ударить наверняка, и оказался меньше чем в шаге от моего укрытия. Пока он менял позицию, Водалус вытащил из земли нож и вонзил его в глотку вожака. Топор взметнулся вверх; я почти рефлекторно поймал топорище под самым лезвием и тут же оказался в самой гуще событий. Ударил ногой, взмахнул топором – и внезапно обнаружил, что все кончено. Хозяин окровавленного топора в моих руках был мертв. Вожак добровольцев корчился у наших ног. Пикинер успел удрать, лишь пика его мирно лежала поперек дорожки. Водалус поднял из травы черную трость и упрятал в нее свой меч. – Кто ты? – Северьян. Палач. То есть ученик палача, сеньор. Ордена Взыскующих Истины и Покаяния. – Тут я набрал полную грудь воздуха. – Я – водаларий. Один из тысяч водалариев, о которых тебе не известно ничего. Слово «водаларий» мне довелось слышать где-то однажды. – Держи! Он вложил мне в ладонь предмет, оказавшийся небольшой монеткой, отполированной до такой степени, что на ощупь она казалась жирной. Сжимая монетку в кулаке, я стоял возле оскверненной могилы и смотрел ему вслед. Туман поглотил Водалуса еще прежде, чем тот выбрался из низинки. Через несколько мгновений серебристый флайер, острый, точно стрела, со свистом пронесся над моей головой. Нагнувшись за ножом, выпавшим из горла вожака добровольцев – видимо, тот, корчась в судорогах, выдернул его, – я обнаружил, что все еще сжимаю монетку в кулаке, и сунул ее в карман. Вот мы полагаем, будто символы созданы нами. На самом же деле это символы создают нас, определяя наши формы своими жесткими рамками. Солдату, принимающему присягу, вручают монету – серебряный азими с чеканным профилем Автарха. Принять монету – значит принять на себя все обязанности, связанные с бременем военной службы; с этого момента ты – солдат, хоть, может быть, ни аза не смыслишь в обращении с оружием. Тогда я еще не знал, насколько глубоко заблуждение, будто подобные вещи оказывают влияние, лишь будучи осмысленными. Фактически такая точка зрения есть суеверие – самое темное и безосновательное. Считающий так верует в действенность чистого знания; люди же рациональные отлично понимают, что символы действуют сами по себе либо не действуют вовсе. Итак, в тот миг, когда монетка упала на дно моего кармана, я ничего не знал о догмах, исповедуемых движением во главе с Водалусом, но совсем скоро изучил их все – самый воздух был насыщен ими. Вместе с ним я ненавидел автократию, хоть и не представлял себе, чем ее можно заменить. Вместе с ним я презирал экзультантов, неспособных восстать против Автарха и отсылавших ему прекраснейших из своих дочерей для церемониального конкубината. Вместе с ним я питал отвращение к народу, которому так сильно недоставало дисциплины и здравого смысла. Из тех же ценностей, которые мастер Мальрубиус пытался привить мне в детстве, а мастер Палаэмон прививал и по ту пору, я принял лишь одну – верность гильдии. И был абсолютно прав – теперь для меня было вполне приемлемо служить Водалусу и в то же время оставаться палачом. Так оно складывалось и тогда, когда я пустился в долгий путь, завершением коему стал мой трон. Глава 2 Северьян Память подавляет меня. Будучи взращен среди палачей, я никогда не знал ни отца своего, ни матери. Да и прочие собратья мои во ученичестве знали о своих родителях не больше. Время от времени – особенно с наступлением зимы – у Дверей Мертвых Тел гомонят обиженные жизнью, надеющиеся быть принятыми в нашу древнюю гильдию. Они частенько награждают Брата Привратника повествованиями о пытках, которым охотно подвергли бы любого ради тепла и пищи, а порой даже приносят с собою ни в чем не повинных животных для наглядной демонстрации. Все эти бедолаги уходят ни с чем. Традиции дней нашей славы, предвосхищавших нынешний век упадка и ту эпоху, что предшествовала ему, и ту, что была перед нею, обычаи времен, название коим помнит сейчас не всякий книжник, запрещают вербовку людей подобного сорта. И традиции эти чтились даже во времена, о которых я пишу, когда гильдия сократилась до двух мастеров при менеa чем двух десятках подмастерьев. В памяти моей живы все ранние воспоминания. Первое из них – я складываю в кучу булыжники на Старом Подворье, что лежит к юго-западу от Башни Ведьм и отгорожено от Большого Двора. Стена, в обороне которой полагалось участвовать нашей гильдии, уже тогда была разрушена; между Красной и Медвежьей Башнями зияла широченная дыра – оттуда я частенько, вскарабкавшись нa груду обвалившихся плит тугоплавкого серого металла, любовался некрополем, уходившим вниз по склону Крепостного Холма. Когда я стал постарше, некрополь превратился в место моих игр. Днем его извилистые аллеи патрулировались стражей, однако главной заботой патрульных были свежие могилы у подножия холма. Кроме того, они знали, что мы принадлежим к палачам, и выгонять нас из укромных кипарисовых рощ отваживались лишь изредка. Говорят, наш некрополь – древнейший в Нессусе. Вранье, конечно же, но само существование подобного мнения подтверждает его древность, хотя автархов здесь не хоронили даже в те времена, когда Цитадель была главной их резиденцией, а знатнейшие семейства, как и сейчас, предпочитали предавать своих длинноруких и длинноногих покойников земле сокровищниц собственных поместий. Армигеры и оптиматы хоронили своих наверху, под самой стеной Цитадели, простолюдины лежали ниже, а могилы нищих и бродяг без роду и племени достигали жилых кварталов на берегу Гьолла. Мальчишкой я редко забирался так далеко от Цитадели – даже вполовину. Мы всегда держались втроем – Дротт, Рощ и я. Потом присоединился еще Эата, старший из прочих учеников. Ни один из нас не был рожден среди палачей – таких не бывает вовсе. Говорят, в древности женщины состояли в гильдии наряду с мужчинами, и их сыновья и дочери посвящались в гильдейские таинства, как принято сейчас среди золотых дел мастеров и во многих других гильдиях. Но Имар Без Малого Праведный, заметив, сколь были жестоки те женщины и сколь часто превышали они пределы назначенных им наказаний, повелел, чтобы «впредь женскаго полу среди гильдейских отнюдь не держать». * * * С тех пор ряды наши пополняются лишь детьми тех, кто попадает к нам в руки. В Башне Сообразности у нас приспособлен железный прут, вбитый в перегородку на уровне паха взрослого мужчины, и дети мужского пола, ростом не выше этого прута, воспитываются нами как собственные. Когда же к нам присылают женщину в тягостях, мы вскрываем ее, и, если дитя является мальчиком и начинает дышать, нанимаем для него кормилицу. Девочки отсылаются к ведьмам. Так ведется у нас со дней Имара, забытых много сотен лет назад. Таким образом, никто из нас не знал своих предков. Каждый мог бы быть и экзультантом – к нам присылают много высоких персон. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый пытается расспросить старших наших братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи. Что до меня – сам я уже считал моим собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея. Фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь давно разбухла от дождей и покоробилась, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, ждали на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – составляли привлекательность этого места, хотя на остатках мягких, поблекших подушек последних я иногда отдыхал. Привлекал, скорее, уют небольшого помещения, толщина каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери. Сквозь окно и дверной проем я, скрытый от чьих-либо глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в двух кубитах от моих глаз. Я видел, как лис – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, которых называют ручными волками, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим, лисьим, делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, скокл на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь… Момент вполне подходит для описания всего того, за чем я наблюдал так долго. Десятка саросов не хватило бы мне, чтобы описать значение всего этого для оборванного мальчишки, ученика палачей. Две мысли (почти мечты) постоянно владели мною и делали эти вещи бесконечно дорогими. Первая – что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, придут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая же предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порою – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи, – у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, а сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево. Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отполированный и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос. Зимой я навещал некрополь лишь изредка, но с приходом весны этот мавзолей и его окрестности неизменно служили мне местом для наблюдений и отдыха в тишине. Дротт, Рош и Эата тоже приходили в некрополь, но я никогда не показывал им своего излюбленного убежища; у них, как и у меня, также имелись свои потайные местечки. Собираясь вместе, мы вообще редко лазали по склепам. Мы сражались на мечах из веток, швырялись шишками в солдат, играли в «веревочку», в «мясо» или – при помощи разноцветных камешков – в шашки, расчертив под доску землю на свежей могиле. Так развлекались мы в лабиринте могил, также принадлежавшем Цитадели, а иногда еще плавали в огромном резервуаре у Колокольной Башни. Конечно, там, под толстым каменным сводом, нависавшим над темной и бесконечно глубокой водой, было холодно и сыро даже летом. Однако в резервуаре можно было купаться и зимой, да вдобавок купанье это обладало преимуществом, главным, неоспоримым и решающим: оно было запрещено. Как упоительно было прокрадываться к резервуару и не зажигать факелов, пока за нами не захлопнется тяжелая крышка люка! Как плясали наши тени на отсыревших камнях, когда пламя охватывало просмоленную паклю! Как я уже говорил, другим местом для купанья был Гьолл, огромной, усталой змеей проползавший сквозь Нессус. С наступлением теплых дней ученики компаниями шли купаться через некрополь мимо высоких старых гробниц под стеной Цитадели, мимо исполненных тщеславия последних прибежищ оптиматов, сквозь каменные заросли обычных памятников (минуя дородных стражей, опиравшихся на древки копий, мы старались изображать высшую степень почтения) и, наконец, через россыпи простых, смываемых первым же ливнем земляных холмиков, под которыми покоятся нищие. На нижнем краю некрополя находились те самые железные ворота – я уже описывал их. Именно сквозь них (прибывали тела, подлежащие захоронению в могилах для бедных. Минуя ржавые решетчатые створы ворот, мы начинали чувствовать, что в самом деле вышли за пределы Цитадели и, безусловно, нарушили правила, ограничивавшие нашу свободу перемещений. Мы были уверены (или, по крайней мере, делали вид, будто уверены), что (старшие братья подвергнут нас пыткам, если проступок откроется. На самом же деле нас ожидала в худшем случае порка – такова доброта палачей, которых я впоследствии предал. Гораздо опаснее были для нас обитатели многоэтажных жилых домов, тянувшихся вдоль грязной улицы, которой мы шли на реку. Порой мне думается, что гильдия просуществовала столь долго лишь потому, что служила средоточием людской ненависти, отвлекая ее от Автарха, экзультантов, армии и даже – в какой-то степени – от бледнокожих какогенов, порой прибывавших на Урс с дальних звезд. Обитатели жилых кварталов обладали тем же чутьем, что и стражи, и тоже частенько догадывались, кто мы такие. Порой из окон на нас выплескивали помои, а гневный ропот следовал за нами постоянно. Однако страх, породивший эту ненависть, служил нам защитой. Никто никогда всерьез не нападал на нас, а раз или два, когда на милость гильдии отдавали тирана-префекта или продажного парламентария, на нас лавиной рушились пожелания (большей частью непристойные либо невыполнимые) по поводу того, как с ним надлежит распорядиться. В том месте, где мы купались, естественных берегов не было уже много сотен лет – два чейна воды, заросшей голубыми ненюфарами, были заперты меж каменных стен. С набережной в воду спускались около десятка лестниц, к которым должны были причаливать лодки, и в солнечные дни каждый пролет был занят компанией из десяти-пятнадцати шумных, драчливых юнцов. Нам четверым не хватало сил, чтобы отбить себе пролет у такой компании, однако они не могли (по крайней мере, ни разу не попробовали) и избавиться от нашего присутствия, хотя, завидев нас, начинали грозить расправой, а стоило нам устроиться возле, принимались дразниться. Вскоре, однако ж, все они уходили прочь, и набережная оставалась в нашем распоряжении до следующего купального дня. Я предпочел описать все это сейчас, так как после спасения Водалуса ни разу больше не ходил купаться. Дротт с Рошем думали, что я просто боюсь снова оказаться перед запертыми воротами. А вот Эата, пожалуй, понимал истинную причину – в мальчишках, которые вот-вот станут мужчинами, порой просыпается прямо-таки женское чутье. Все дело было в ненюфарах. Некрополь никогда не казался мне обителью смерти; я знал, что кусты пурпурных роз, к которым люди питают такое отвращение, служат убежищем для многих сотен птиц и мелких зверьков. Экзекуции, которые я наблюдал и в которых столько раз принимал участие, были для меня не более чем ремеслом, обычной мясницкой работой (вот только люди зачастую куда менее невинны и ценны, чем скот). Когда я думаю о смерти – своей ли, кого-либо из тех, кто был добр ко мне, или даже о смерти нашего солнца, – перед мысленным взором моим появляется образ ненюфар с бледными, лоснящимися листьями и лазоревыми лепестками. И – черными, тонкими и прочными, словно волос, корнями, уходящими вниз, в темные, холодные глубины вод. Мы, по молодости лет, вовсе не задумывались об этих цветах. Плескались среди них, плавали, раздвигая их в стороны и не обращая на них ни малейшего внимания. А аромат их хоть как-то перебивал мерзкие, гнилостные испарения реки… В тот день, перед тем как спасти Водалуса, я нырнул в самую гущу цветов, как делал до того тысячи раз. И не смог вынырнуть. Меня угораздило попасть в такое место, где гуща корней была гораздо плотнее, чем где-либо еще. Я словно оказался пойман сразу в сотню сетей! Я открыл глаза, но ничего не увидел перед собою, кроме густой, черной паутины корней. Я хотел было всплыть – но тело оставалось на месте, хотя руки и ноги бешено загребали воду среди миллионов тонких черных нитей. Сжав пучок корней в горсти, я рванул их – и разорвал, но и это не помогло обрести подвижность. Легкие, казалось, распухли так, что закупорили горло и вот-вот задушат меня, а после – разорвутся на части. Мной овладело непреодолимое желание вдохнуть, втянуть в себя темную, холодную воду. Я перестал понимать, где поверхность воды, и сама вода не воспринималась больше как вода. Силы оставили меня, и страх исчез, хотя я сознавал, что умираю или даже уже мертв. В ушах стоял громкий, неприятный звон – и перед глазами возник мастер Мальрубиус, умерший несколько лет назад. Он будил нас, колотя ложкой по металлической перекладине – вот откуда взялся этот звон! Я лежал в койке, не в силах подняться, хотя все прочие – Дротт, Рош и ученики помладше были уже на ногах, зевали спросонья и одевались, путаясь в рукавах и штанинах. Мантия мастера Мальрубиуса была распахнута, открывая обвисшую кожу на груди и животе, мускулы и жир которых были съедены временем. Я хотел было сказать ему, что уже проснулся, но не смог издать ни звука. Он пошел вдоль ряда коек, колотя ложкой по перекладине, и через какое-то время, показавшееся мне вечностью, достиг амбразуры, остановился и выглянул наружу. Я понял, что он высматривает меня на Старом Подворье. Но взгляд его не мог достичь меня – я был в одной из камер под пыточной комнатой, лежал на спине и смотрел в серый потолок. Где-то плакала женщина, но я не видел ее, а женские рыдания вытеснял из сознания звон – звон ложки о металлическую перекладину. Тьма сомкнулась надо мной, во тьме появилось лицо женщины – огромное, точно зеленый лик луны в ночном небе. Но плакала не она – я все еще слышал рыдания, а лицо этой женщины было безмятежно и исполнено той красоты, что не приемлет вовсе никаких выражений. Руки ее потянулись ко мне, и я тут же превратился в едва оперившегося птенца, которого год назад вытащил из гнезда в надежде приручить – ладони женщины превосходили размерами гробы из моего потайного мавзолея, в которых я иногда отдыхал. Руки схватили меня, подняли – и тут же швырнули вниз, прочь от ее лица и звуков рыданий, в непроглядную темноту. Достигнув чего-то, показавшегося мне донным илом, я вырвался наружу, в мир света, окаймленного черным. Но дышать я по-прежнему не мог – да и не хотел, и грудь не желала, как обычно, двигаться сама по себе. Я заскользил по воде, хотя не знал, что меня тащат (позже выяснилось, что это Дротт тащил меня за волосы), и оказался на холодных, скользких камнях, а Дротт с Рошем по очереди принялись вдувать воздух мне в рот. Глаза их мелькали передо мной, точно узоры в окошке калейдоскопа. Глаза Эаты – их было очень уж много – я отнес на счет неполадок в собственном зрении. В конце концов я отпихнул Роша и изверг из себя огромное количество черной воды. После этого мне полегчало. Я сумел сесть и начал понемногу дышать; смог даже пошевелить слабыми, дрожащими руками. Глаза, окружавшие меня, принадлежали реальным людям – жителям выходивших на набережную домов. Какая-то женщина подала мне чашку чего-то – я не смог разобрать, чай это был или бульон. Питье оказалось обжигающе горячим, слегка соленым и припахивающим дымом. Я поднес чашку ко рту и почувствовал легкий ожог на губах и языке. – Ты уж не утопиться ли хотел? – спросил Дротт. – И как только выплыть смог?! Я покачал головой. – Так и вылетел из воды! – сказали из толпы. Рош подхватил чашку – я едва не выронил ее. – Мы-то думали, ты где-то вынырнул и прячешься! Чтобы над нами подшутить… – Я видел Мальрубиуса. Какой-то старик – судя по заляпанной смолой одеж-де, лодочник – вдруг схватил Роша за плечо: – Это кто такой будет? – Был мастером учеников. Он давно умер. – То есть не женщина? Старик держал за плечо Роша, но взгляд его был устремлен на меня. – Нет, нет, – ответил Рош. – У нас в гильдии нет женщин. Несмотря на горячее питье и теплый солнечный день, я ужасно замерз. Один из мальчишек, с которыми мы дрались когда-то, принес насквозь пропыленное одеяло, и я закутался в него, но встать и пойти все равно смог очень не скоро. Когда мы добрались до ворот некрополя, от статуи Ночи, венчавшей караван-сарай на противоположном берегу, остался лишь крохотный черный штришок на фоне пламенеющего заката, а ворота были закрыты и заперты на замок. Глава 3 Пик Автарха Взглянуть на монету, данную Водалусом, мне пришло в голову только посредь утра следующего дня. Как обычно, мы, обслужив подмастерьев в трапезной, позавтракали сами, встретились в классе с мастером Палаэмоном и, после краткой предварительной лекции, последовали за ним в нижние этажи наблюдать работу, начатую прошедшей ночью. Но здесь, прежде чем писать дальше, наверное, стоит подробнее рассказать об устройстве нашей Башни Сообразности. Фасад ее выходит на западную, заднюю сторону Цитадели. На первом этаже расположены студии наших мастеров – там они проводят консультации с представителями юстиции и главами других гильдий. Над ними – общая комната, задней стеной примыкающая к кухне. Еще выше находится трапезная, которая служит нам не только местом приема пищи, но и залом для собраний. Над нею – личные каюты мастеров, которых в лучшие для гильдии времена было гораздо больше. Этажом выше – каюты подмастерьев, над ними – дортуары учеников и классная комната, мансарды и анфилады заброшенных кабинетов. А на самом верху – орудийный отсек; то, что там осталось, членам гильдии полагается обслуживать в случае нападения на Цитадель противника. Внизу, под всем этим, находятся рабочие помещения гильдии. Сразу под землей – комната для допросов, а под ней (то есть уже вне башни, ведь комната для допросов изначально была реактивным соплом) протянулись лабиринты темниц. Из них используются три этажа, к которым можно спуститься по центральной лестнице. Камеры их непритязательны, сухи и чисты, каждая снабжена столиком, креслом и узкой кроватью, которая жестко крепится к полу в центре помещения. Светильники в темницах – из тех, древних, которые, говорят, должны гореть вечно, хотя некоторые уже погасли. В то утро сумрак подземных коридоров вовсе не омрачал моего настроения – наоборот, наполнял сердце радостью: ведь именно здесь я, став подмастерьем, буду работать, совершенствовать древнее искусство нашей гильдии, возвышусь до звания мастера гильдии и заложу фундамент для реставрации ее былой славы. Казалось, самый воздух коридоров окутывает меня, словно одеяло, согретое у чистого, бездымного огня! Мы остановились перед дверьми одной из камер, и дежурный подмастерье заскрежетал ключом в замке. Пациентка, находившаяся внутри, подняла голову и широко раскрыла темные глаза. Вероятно, ее напугала бархатная маска и черная мантия, в которые, согласно рангу, был облачен мастер Палаэмон, а может – массивное оптическое устройство, без которого он почти ничего не видел. Пациентка не проронила ни слова, и, уж конечно, никто из нас не заговорил с ней. – Здесь, – начал мастер Палаэмон в своей обычной суховатой манере, – мы имеем нечто, выходящее за рамки стандартных юридических приговоров и хорошо иллюстрирующее возможности новейшей техники. Прошедшей ночью пациентка была подвергнута допросу – возможно, некоторые из вас имели возможность слышать ее. Двадцать минимов тинктуры были даны пациентке до начала процедуры и десять – по окончании. Доза лишь частично предотвратила шок и потерю сознания, вследствие чего процедура была прервана, – он подал знак Дротту, и тот начал разбинтовывать ногу пациентки, – как вы можете видеть, после удаления кожи правой ноги. – Полусапог? – спросил Рош. – Нет, сапог полностью. Пациентка была служанкой, кожу которых мастер Гурло находит чрезвычайно прочной. Данный опыт наглядно доказал его правоту. Простое циркулярное рассечение было сделано под коленом, и край его зафиксирован восемью скобками. Результатом тщательного труда мастера Гурло, Одо, Меннаса и Эйгила явилась возможность удаления кожи от колена до кончиков пальцев без дальнейшего применения ножа. Мы собрались вокруг Дротта. Мальчишки помладше принялись толкаться, делая вид, будто знают, на что именно нужно смотреть. Артерии и главные кровеносные сосуды остались неповрежденными, наблюдалось лишь незначительное общее кровотечение. Я помог Дротту сделать перевязку. Мы уже двинулись к выходу, но женщина вдруг заговорила: – Я не знаю! Ох, неужто вы думаете, что я не сказала бы, если б только знала? Она убежала с этим Водалусом-из-Леса, а куда – я не знаю! Снаружи я, прикинувшись полным невеждой, спросил у мастера Палаэмона, кто такой этот Водалус-из-Леса. – Сколько раз я объяснял, что ни одно слово, сказанное пациентом во время допроса, не должно достигнуть твоих ушей? – Много раз, мастер. – И, видимо, попусту. Не за горами день возложения масок, Дротт с Рошем сделаются подмастерьями, а ты – капитаном учеников. Именно в таком духе ты будешь наставлять мальчишек? – Нет, мастер. Поймав многозначительный взгляд Дротта, стоявшего за спиной мастера Палаэмона, я понял: он знает, кто такой Водалус, и объяснит мне, как только выдастся удобный момент. – Некогда подмастерьев нашей гильдии лишали слуха. Быть может, ты хочешь вернуть те дни, Северьян? И не держи руки в карманах, разговаривая с мастером. Я нарочно сунул руки в карманы, чтобы отвлечь его гнев, но теперь, выполняя приказ, нащупал монету, данную мне Водалусом накануне. Страх, пережитый в схватке, совсем было вытеснил ее из памяти, а вот теперь вдруг до судорог захотелось взглянуть на нее – но мастер Палаэмон не сводил с меня своих блестящих линз. – Когда пациент говорит, ты, Северьян, не должен слышать ничего. Представь себе, что это – мышь, чей писк не имеет для людей ни малейшего смысла. Я сощурил глаза, показывая, что изо всех сил стараюсь представить себе эту мышь. На всем протяжении долгого, утомительного подъема в классную комнату я не мог избавиться от жгучего желания взглянуть на тоненький металлический диск, который сжимал в кулаке, однако шедший позади (это был Евсигниус, один из самых младших учеников) непременно увидел бы все. Ну, а в классе, где мастер Палаэмон монотонно читал урок над трупом десятидневной давности, монета привлекла бы к себе всеобщее внимание, и я не осмелился вынуть ее из кармана. Удобный момент выдался лишь к вечеру, когда я спрятался в развалинах стены среди сверкающих на солнце мхов. Некоторое время я не решался разжать подставленный под солнечный луч кулак – боялся, как бы разочарование не оказалось больше того, что я смогу вынести. Нет, не оттого, что для меня так уж важна была ценность монеты. Хоть я и стал взрослым, денег у меня было столь мало, что любая монетка сошла бы за улыбку фортуны. Скорее – оттого, что монета, которая вот-вот утратит всю свою таинственность, была единственным звеном, связывавшим меня с прошлой ночью, единственной нитью, ведшей к Водалусу, прекрасной женщине в плаще с капюшоном и толстяку, на которого я налетел в темноте, единственным трофеем, вынесенным из схватки на краю отверстой могилы. Другой жизни, кроме гильдейской, я прежде не знал, и теперь она, в сравнении с блеском клинка экзультанта и раскатистым эхом выстрела среди надгробий, казалась мне такой же серой, как моя рваная рубаха. И все это могло исчезнуть в один миг, стоило лишь разжать кулак! Наконец, испив сладкий ужас до последней капли, я взглянул на монету. Та оказалась золотым хризосом. Я тут же сомкнул пальцы, боясь, что ошибся и принял за золото медный орихальк, и подождал, пока не наберусь храбрости разжать кулак снова. Впервые в жизни я держал в руках золото. Орихальки видел во множестве, а несколькими даже владел сам. Раз или два попадался мне на глаза серебряный азими. А вот о существовании хризосов лишь, знал, причем знание это было так же туманно, как и знание о существовании мира за пределами нашего города Нессуса и о других континентах на севере, востоке и западе. На том хризосе, который я держал в руке, было изображено лицо, как мне показалось, женщины – увенчанной короной, ни молодой, ни старой, безмолвной и совершенной в лимонно-желтом металле. Наконец я повернул свое сокровище другой стороной – и тут у меня взаправду перехватило дух. На реверсе был вычеканен тот самый крылатый корабль с герба над дверью моего потайного мавзолея. Вот это лежало за гранью каких бы то ни было объяснений – настолько, что я в тот момент не стал даже строить никаких догадок, будучи вполне уверен в бесплодности любых построений. Поэтому я просто сунул монету обратно в карман и в некоторой прострации отправился назад, к своим товарищам-ученикам. О том, чтобы держать монету при себе, не могло быть и речи. При первой же возможности я удрал в некрополь один и тщательно обыскал мой мавзолей. Погода в тот день изменилась, пришлось пробираться сквозь мокрый кустарник и высокую, жухлую траву, начавшую клониться к земле в предчувствии зимы. И убежище мое не было больше прохладной, уютной пещеркой; оно превратилось в ледяную яму, внушавшую явственное чувство близости врагов, противников Водалуса, которым, без сомнения, уже известно, что я присягнул ему на верность, и которые, стоит мне войти внутрь, выскочат из засады и захлопнут дверь, висящую на новых, загодя смазанных петлях. Конечно, я понимал, что все это – чепуха, но в чепухе той была и доля истины. Я чувствовал близость тех времен, когда (через несколько месяцев или несколько лет) враги эти вправду станут охотиться за мной, и мне придется поднять топор, выбранный мною для боя, – ситуация, в которую, как правило, не попадают палачи. В полу, у самого подножия бронзового саркофага, обнаружился расшатанный камень. Под него я спрятал свой хризос, а после прошептал заклинание, которому меня много лет назад выучил Рош, – несколько рифмованных строк, якобы обеспечивавших сохранность спрятанного: Здесь лежи. Кто ни придет, Стань прозрачен, будто лед; Взгляд чужой да не падет На тебя. Здесь лежи, не уходи, Избегай чужой руки, Пусть дивятся чужаки, Но не я. Чтобы заклятие в самом деле подействовало, следовало обойти место клада в полночь, держа в руке пойманный блуждающий огонек, но тут я вспомнил Дроттовы выдумки насчет собирания трав на могилах в полночь, рассмеялся и решил положиться только на стишок, хотя был поражен тем, что достаточно повзрослел, чтобы не стесняться подобных вещей. Шли дни, но впечатления от похода к мавзолею оставались достаточно яркими, чтобы удержать меня от попыток наведаться туда еще раз и проверить, на месте ли мое сокровище, как бы порой ни хотелось. Затем выпал первый снег, превративший развалины стены в скользкую, почти непреодолимую преграду, а издавна знакомый и привычный некрополь – в странные, чужие заросли снежных холмов. Монументы под покровом нового снега словно бы выросли, а кусты и деревья – съежились едва не вдвое. Суть учения в нашей гильдии заключена в том, что бремя его, по первости легкое, тяжелеет по мере того, как взрослеет ученик. Самые младшие освобождены от работы вовсе, пока не достигнут шести лет от роду. После этого их работа состоит в беготне вверх-вниз по лестницам Башни Сообразности, и малыши, гордые оказанным доверием, вообще не воспринимают ее как труд. Однако со временем работа их становится все обременительнее. Обязанности приводят ученика в другие части Цитадели – к солдатам в барбикен, где он узнает, что у учеников военных есть барабаны, трубы и офиклеиды, сапоги и даже блестящие кирасы; в Медвежью Башню, где он видит, как его сверстники-мальчишки учатся обращению с прекрасными боевыми зверями – мастиффами, чьи головы едва ли не больше львиных, и диатримами, превосходящими ростом человека, с окованными сталью клювами… И еще в сотню подобных мест, где он впервые узнает, что гильдию его ненавидят и презирают даже те (вернее, особенно те), кто пользуется ее услугами. Вскоре подоспевает мытье полов и кухонные наряды, причем всю интересную и приятную кухонную работу берет на себя брат Кок, так что на долю учеников остается чистить и резать овощи, прислуживать за столом подмастерьям да таскать вниз, в темницы, бесконечные груды подносов. В то время я еще не знал, что вскоре мое ученичество, сколько себя помню – лишь тяжелевшее, резко сменит курс и станет куда менее утомительным и куда более приятным. Несколько лет перед тем, как стать подмастерьем, старший ученик только присматривает за работой младших. Лучше становятся его пища и даже одежда. И подмастерья помладше начинают обращаться с ним почти как с равным. И – что приятнее всего – на него возлагается бремя ответственности, возможность отдавать приказы и добиваться их выполнения. Когда же приходит день возвышения, он – уже взрослый. Он занимается лишь той работой, к которой его готовили и по выполнении коей может покидать Цитадель, даже получая деньги из свободных фондов на развлечения за ее пределами. Если же он когда-нибудь возвысится до звания мастера (каковая честь требует единогласного решения всех живых мастеров), то сможет выбирать работу по собственному вкусу и интересу, а также получит право непосредственного участия в решении гильдейских дел. Но не следует забывать, что в тот год, о котором я пишу сейчас, в год, когда я спас жизнь Водалуса, я не сознавал всего этого. Зима (как мне сказали) временно прекратила сражения на севере; таким образом, Автарх со своими советниками и высшими чиновниками вернулись и возобновили отправление судебных дел. – Значит, – объяснил Рош, – предстоит работа со всеми новоприбывшими пациентами. И ожидаются еще – дюжины, если не сотни. Может, придется даже снова открывать четвертый этаж. Взмах его веснушчатой руки означал, что уж он-то, по крайней мере, готов сделать все, что потребуется. – Так он здесь? – спросил я. – Сам Автарх – здесь, в Цитадели? В Башне Величия? – Конечно, нет. Если и приедет – ты уж всяко узнаешь, верно? Тут же пойдут парады, инспекции и все такое прочее. Да, в Башне Величия для него имеются покои, но двери их не отпирались сотню лет. А Автарх – в тайном дворце, в Обители Абсолюта, где-то к северу от города. – И ты не знаешь, где это? Рош ощетинился: – Как я могу сказать, в каком он месте, если там нет ничего, кроме самой Обители Абсолюта? Стоит на своем месте. На том берегу, дальше к северу. – За Стеной? Мое невежество заставило Роша улыбнуться. – Далеко за Стеной. Идти пешком – выйдет не одна неделя. Автарх-то, конечно, если захочет, может вмиг домчаться сюда на флайере. На Флаг-Башню приземлится. Однако наши новые пациенты прибывали вовсе не на флайерах. Тех, кто попроще, пригоняли в связках по десять-двадцать человек, в цепях, продетых сквозь кольца ошейников. Таких охраняли димархии, бойцы, как на подбор, крепко сбитые, в простых, предельно практичных доспехах. Каждый пациент имел при себе медный цилиндрический футляр с личными документами и, таким образом, нес в своих руках собственную судьбу. Конечно же, все они срывали с футляров печати и читали те бумаги; некоторые пробовали уничтожать их или меняться друг с другом. Прибывших без документов держали до получения относительно их дальнейших указаний, причем некоторые за время ожидания умирали естественной смертью. Те, кто менялся бумагами, менялись судьбами; сидели в темнице или выходили на волю, подвергались пыткам либо казни вместо других. Тех, кто поважнее, привозили в бронированных каретах. Стальные борта и обрешеченные окна этих экипажей служили не столько для предотвращения побегов, сколько для того, чтобы помешать отбить заключенного силой. И еще прежде, чем такая карета с грохотом обогнет восточную стену Башни Ведьм и въедет на Старое Подворье, вся гильдия бывала полна слухами о дерзких нападениях, инспирированных либо возглавленных лично Водалусом: все мои товарищи-ученики и большая часть подмастерьев были уверены, будто почти все эти пациенты – его приспешники, сообщники и союзники. Но я не стал бы освобождать их из этих соображений – такое навлекло бы на гильдию бесчестье. При всей моей преданности Водалусу и его движению, я не готов был предать гильдию – да и не имел возможности сделать это. Надеялся лишь, что смогу в меру сил скрасить заключение тем, кого полагал своими товарищами по оружию, – добавлять еды с подносов менее достойных пациентов или подбрасывать украденные на кухне кусочки мяса. Однажды (день тогда выдался на редкость шумный) мне представилась возможность выяснить, кем были все эти люди. Я драил полы в кабинете мастера Гурло; выйдя по какому-то делу, он оставил на столе груду только что присланных досье. Едва за ним захлопнулась дверь, я поспешил к столу и успел просмотреть большую часть бумаг прежде, чем с лестницы вновь донеслись его тяжелые шаги. Ни один – ни один – из заключенных, в чьи бумаги мне удалось заглянуть, не имел к Водалусу никакого отношения. Все они оказались торговцами, попытавшимися нажиться на армейских поставках, маркитантами, шпионившими в пользу асциан, либо просто презренными уголовниками разных мастей. Ничем более… Относя ведро к каменному сливу на Старом Подворье, я увидел одну из таких бронированных карет, только что прибывшую. Над упряжкой курился пар, охранники в шлемах, утепленных мехом, робко разбирали наше традиционное угощение – дымящиеся кубки с подогретым вином. Я уловил было краем уха имя Водалуса, но никто, кроме меня, казалось, не обратил на него внимания, и мне внезапно почудилось, будто Водалус – лишь фантом, сотканный моим воображением из тумана и сумрака, а реален только человек, которого я зарубил его же собственным топором. И только что переворошенные досье будто хлестнули меня по лицу, как сухие листья, поднятые бурей с земли. В тот миг смущения я впервые осознал себя в какой-то мере безумным – и могу смело утверждать, что это был самый ужасный миг в моей жизни. Я часто лгал мастеру Гурло с мастером Палаэмоном, и мастеру Мальрубиусу, когда тот еще был жив, и Дротту, поскольку он был капитаном учеников, и Рощу, который был старше меня и сильнее, и Эате с прочими младшими учениками, надеясь внушить почтение к себе. И теперь я больше не мог сказать наверняка, не лжет ли мне самому мое собственное сознание; все мои выдумки вернулись ко мне, и я, помнящий все до единой мелочи, больше не мог быть уверен, что все эти воспоминания – нечто большее, чем пустые мечты. Я помнил лицо Водалуса в лунном свете – но ведь я хотел вспомнить его! Я помнил его голос и разговор с ним – но ведь я хотел снова услышать его и ту прекрасную женщину! Вскоре, одной стылой ночью, я снова пробрался в мавзолей, чтобы взглянуть на свой хризос. И усталое, безмятежное, бесполое лицо на его аверсе вовсе не было лицом Водалуса. Глава 4 Трискепь Я нашел его, когда, наказанный за какую-то мелкую провинность, очищал ото льда замерзший сток в том месте, куда блюстители Медвежьей Башни выбрасывают «отходы производства» – трупы растерзанных, погибших в процессе дрессировки животных. Наша гильдия хоронит своих умерших под стеной, а пациентов – в нижней части некрополя; а вот блюстители Медвежьей Башни оставляют своих на попечение посторонних. Из всех, лежавших там, он был самым маленьким. Бывают в жизни такие события, которые ничего не меняют. Урс обращает свое старушечье лицо к солнцу, и солнечный луч заставляет ее снега сверкать и искриться, так что любая сосулька, свисающая с башенного карниза, кажется Когтем Миротворца, драгоценнейшим из самоцветов. И все, кроме самых мудрых, верят, будто снег стает и уступит дорогу долгому, нежданному лету. Но – не тут-то было. Солнечный рай продолжается стражу или две, затем на снег ложатся голубые, словно разбавленное водой молоко, тени, колеблются, пляшут в токах восточного ветра… Наступает ночь и ставит все на свои места. Так же было и с моей находкой, Трискелем. Я чувствовал, что это может – и должно – переменить все, однако то был лишь эпизод длиною в несколько месяцев. Когда с его уходом все кончилось, зима вновь сделалась обычной зимой, после которой, как всегда, наступил день Святой Катарины, и все осталось по-прежнему. Если бы я только мог описать, как жалко он выглядел, когда я коснулся его, и как обрадовался он моему прикосновению!.. Весь окровавленный, он лежал на боку. Кровь на морозе застыла, точно смола, и оставалась ярко-красной – холод предотвратил свертывание. И я – сам не знаю, зачем – положил ему руку на голову. Он, хоть и выглядел таким же мертвым, как и все остальные, открыл глаз и взглянул на меня, и во взгляде его ясно читалась уверенность, что все худшее – позади. Я сделал свое дело – словно говорил его взгляд, – родился и выполнил все, что смог; теперь же – твой черед выполнять свои обязанности передо мной. Случись все это летом, я бы, пожалуй, оставил его умирать. Но я уже довольно давно не видел ни единого зверя, даже какого-нибудь тилакодона, питающегося отбросами. Я снова погладил его, и он лизнул мою руку, после чего я уже никак не мог просто повернуться и уйти. Я взял его на руки (он оказался удивительно тяжел) и огляделся, стараясь сообразить, что с ним делать. Конечно, в нашем дортуаре его обнаружили бы прежде, чем свеча сгорит на толщину мизинца. Да, Цитадель неизмеримо велика и сложна, в башнях ее, в коридорах, в постройках меж башен и проложенных под ними галереях имелось множество мест, куда не забредал никто. И все же я не мог припомнить ни одного такого места, куда мог бы добраться, не попавшись с десяток раз кому-нибудь на глаза. В конце концов я отнес бедную зверюгу в наши собственные гильдейские квартиры. Здесь требовалось как-то протащить его мимо подмастерья, стоявшего на часах у верхней площадки лестницы, ведущей вниз, к темницам. Вначале мне пришло в голову уложить Трискеля в одну из корзин, в которых пациентам доставляют чистое белье. День как раз был банно-прачечным, и мне не составило бы труда сделать одним рейсом больше, чем нужно. Вероятность того, что охранник-подмастерье заметит неладное, казалась весьма маленькой, но мне пришлось бы стражу с лишком ждать, пока высохнет очередная партия льняных простыней, да к тому же брат, стоявший на посту на площадке третьего яруса, обязательно увидел бы, как я спускаюсь на необитаемый четвертый. Поэтому я оставил пса в комнате для допросов – он все равно был слишком слаб, чтобы двигаться – и предложил охраннику с верхней площадки подежурить вместо него. Он только обрадовался возможности малость отдохнуть и тут же отдал мне палаческий меч с широким клинком (которого я теоретически не должен был даже касаться) и плащ цвета сажи (который мне было запрещено носить, хоть я уже успел перерасти многих подмастерьев), так что издали подмены не заметил бы никто. Стоило ему уйти, я закрыл лицо капюшоном, поставил меч в угол и поспешил к своему псу. Плащи нашей гильдии отличаются свободным покроем, а доставшийся мне оказался еще шире прочих – брат, носивший его, был широк в кости. Более того – цвет сажи чернее всех прочих оттенков черного и потому превосходно скрывает от стороннего взгляда все складки и сборки, превращая ткань в бесформенный сгусток тьмы. Скрыв лицо под капюшоном, я предстал бы перед подмастерьями, дежурившими на третьем ярусе (если бы они вообще обернулись к лестнице и заметили меня), как обычный – разве что пополнее большинства прочих – брат-гильдеец, спускающийся вниз. Учитывая все слухи, будто четвертый ярус снова собираются заселить пациентами, даже брат, дежурящий на третьем, где держат пациентов, полностью лишившихся рассудка, воющих и гремящих цепями, ничего не заподозрит при виде спускающегося вниз подмастерья и неусмотрит ничего особенного в том, что вскоре после того, как он вернется, на четвертый спустится ученик. Все будет выглядеть так, будто подмастерье что-то забыл на четвертом ярусе и послал ученика принести… Место там не слишком располагало к себе. Примерно половина древних светильников еще горела, однако пол коридоров был покрыт слоем ила – кое-где едва не в руку толщиной. Стол дежурного охранника стоял там, где был оставлен, может быть, две сотни лет назад, но древесина прогнила насквозь, и вся конструкция рассыпалась бы при первом же прикосновении. Но вода здесь не поднималась высоко, а в дальнем конце выбранного мной коридора не было даже ила. Уложив пса на пациентскую кровать, я как мог вымыл его при помощи губок, захваченных в комнате для допросов. Мех его под коркой запекшейся крови был коротким и жестким, рыжевато-коричневого цвета. Хвост был обрезан так коротко, что толщиной своей превосходил длину. Уши, обрубленные почти начисто, были не длиннее первого сустава большого пальца. Грудь ему здорово раскроили в последней схватке – мощные мускулы торчали наружу клубком сонных змей. Правой передней лапы не было вовсе: если что и оставалось – было размолото в кашу. Я как сумел зашил рану в груди и отрезал поврежденную лапу, после чего она снова начала кровоточить. Найдя артерию, я перевязал ее и подвернул шкуру, как учил нас мастер Палаэмон. Получилась замечательная культя. Трискель время от времени лизал мою руку, а стоило мне наложить последний стежок, принялся облизывать культю, словно он – медведь и может высосать из культи новую лапу. Челюсти его были огромны, как у арктотера, а клыки – длиннее моего среднего пальца, вот только десны совсем побелели; в челюстях осталось не больше силы, чем в руках скелета. Взгляд его желтых глаз был исполнен чистого, несомненного безумия. В тот вечер я поменялся обязанностями с парнем, которому предстояло нести пациентам еду. От них всегда оставалось – некоторые пациенты не едят вовсе, и два оставшихся подноса я понес Трискелю, гадая, жив ли он до сих пор. Он был жив. Он даже ухитрился выбраться из кровати и подползти (ходить пока не мог) к кромке ила, где скопилось немного воды. Там я и нашел его. На подносах были суп, черный хлеб и два графина воды. Он вылакал миску супа, но, попробовав скормить ему хлеб, я обнаружил, что пес не в силах как следует разжевать его. Тогда я накрошил хлеба во вторую миску с супом, а после подливал в нее воды, пока оба графина не опустели. Уже лежа в койке, почти на самом верху нашей башни, я все думал, будто слышу, как трудно ему дышать. Несколько раз даже садился и прислушивался, но звук всякий раз пропадал, чтобы вернуться, едва я снова коснусь головой подушки. Быть может, это было лишь биением моего собственного сердца. Да, найди я Трискеля годом-двумя раньше, он стал бы для меня божеством. Я обязательно рассказал бы о нем Дротту и всем остальным, и он сделался бы божеством для всех нас. Ныне я воспринимал его как есть – как несчастного, больного зверя. И не мог допустить его смерти – это подорвало бы мою веру в самого себя. Я был (если уже был) взрослым так недолго, что не мог вынести мысли о том, насколько я взрослый не похож на себя в бытность мальчишкой. Я помнил каждое мгновение прошлой жизни, любую мимолетную мысль, взгляд или сон. Судите сами – легко ли мне было разрушать свое прошлое? Поднеся кисти рук к лицу, я попробовал разглядеть их, хотя и без этого знал, что на тыльной стороне ладоней набухли, выступили вены. А это – признак зрелости. Во сне я снова отправился на четвертый ярус повидаться со своим огромным другом. Из раскрытой пасти его капала слюна. Он говорил со мной. На следующее утро я снова понес пациентам еду и снова украл кое-что для пса, хоть и надеялся, что он умер. Но он и не думал умирать. Он поднял морду и, казалось, улыбнулся во всю свою широченную – будто голова вот-вот развалится на две половинки – пасть. Однако вставать не пытался. Я накормил его и, уже уходя, вдруг ощутил пронзительную жалость к нему, попавшему в такое плачевное положение. Он полностью зависел от меня. От меня! Им дорожили; его тренировали, точно бегуна перед гонками; походка его была исполнена гордости, и огромную, шириной в человечью, грудь несли вперед мощные, точно колонны, лапы… Теперь он жил, словно призрак. Самое имя его было смыто его же собственной кровью. Улучив удобный момент, я наведался в Медвежью Башню и постарался завести дружбу с тамошними. Они (принадлежали к своей собственной гильдии, которая, хоть и была поменьше нашей, обладала не менее обширным знанием. Схожесть наших знаний (хотя я, конечно, и не пытался проникнуть в секреты их мастерства) изумила меня. Оказалось, что у них при возвышении в мастера кандидат стоит под металлической решеткой, на которую выпускают истекающего кровью быка, а в определенный период жизни каждый из братьев берет в жены львицу либо медведицу и после этого смотреть не хочет на обычных женщин… Все это – к тому, что их взаимосвязь со зверями почти такова же, как наша – с пациентами. Надо заметить – как далеко ни уходил я от нашей башни, все, сколько их ни есть, ремесленные сообщества повторяют устройство нашей гильдии, словно зеркала отца Инира в Обители Абсолюта, что отражаются одно в другом. Выходит, все они – такие же, как и мы, палачи. У нас – пациенты, у охотника – дичь, у купца – покупатель, у солдата – враги Содружества, у правителя – подданные, у женщин – мужчины… Все любят то, что разрушают. Прошла неделя с того дня, как я принес Трискеля в башню, и, спустившись к нему в очередной раз, я нашел лишь следы его лап в иле. Я пошел по следам. Если бы он добрался до лестницы, один из дежурных подмастерьев наверняка упомянул бы о нем. Вскоре след привел меня к двери, за которой оказалась прорва темных и совершенно незнакомых мне коридоров. В темноте я не мог разглядеть следов, но все равно шел вперед, надеясь, что пес учует мой запах в застоявшемся воздухе и придет ко мне. А потом я уже заблудился и продолжал идти вперед только потому, что не знал, как вернуться назад. Я не имел возможности выяснить, насколько древни эти подземелья. Подозреваю лишь (сам не знаю, отчего), что древностью они превосходят самую Цитадель. Последняя принадлежит к концу той эпохи, когда стремление к чужим звездам еще жило в нас, хотя практика полетов к ним угасала, точно очаг, в который забыли подкинуть дров. Из этой эпохи, за давностью лет, не сохранилось ни единого имени, однако мы еще помним ее. А предваряли ее, должно быть, другие, полностью забытые времена – времена стремления уйти под землю, эпоха сумрачных, тесных коридоров. Как бы там ни было, мне сделалось страшно в этих коридорах. Я пустился бегом, порой натыкаясь на стены; наконец, увидел впереди пятнышко бледного дневного света и вскоре выбрался наружу сквозь отверстие, в которое едва-едва протиснул голову и плечи. Оказавшись на свободе, я увидел, что забрался на обледенелый пьедестал одного из тех древних многогранных циферблатов, каждая из многочисленных граней которых обозначает свой час. Потолок туннеля под ним просел от времени, и циферблат накренился так, словно сам сделался гномоном, чья тень вычерчивала течение короткого зимнего дня на белом, ровном снегу… Летом здесь явно был сад, но не такой, как у нас в некрополе, с полудикими деревьями и лужайками на пологом склоне. Здесь в расставленных на мозаичной мостовой вазонах цвели розы, а вдоль стен, огораживавших двор, стояли скульптуры, изображавшие зверей, смотревших в сторону солнечных часов. Здесь были неуклюжие барилямбды; цари среди зверей, арктотеры; глиптодоны; смилодоны с клыками-саблями… Все статуи припорошил снег. Я огляделся в поисках следов Трискеля, но он не забегал сюда. В стенах, огораживавших двор, имелись узкие, высокие окна, но за ними не было видно ни света, ни движения. Над стенами со всех сторон высились островерхие башни – значит, я не вышел из Цитадели, а, наоборот, забрался в самое ее сердце, где никогда прежде не бывал. Трясясь от холода, я подошел к ближайшей двери и постучал. Было ясно, что в туннелях я могу бродить вечно, но так и не найду еще одного выхода наверх. В крайнем случае лучше разбить одно из окон, чем снова спускаться под землю… Изнутри, сколько я ни стучал, не доносилось ни звука. Пожалуй, ощущение того, что за тобой наблюдают, невозможно описать. Некоторые говорят, что при этом волосы на затылке встают дыбом либо кажется, словно где-то рядом парят в воздухе чьи-то глаза. Но со мной так не бывало ни разу. Было что-то наподобие беспричинного смущения вкупе с чувством, что нельзя оглядываться назад, так как реагировать на призывы беспочвенных предчувствий – глупо… Но оглянуться все же рано или поздно приходится. И я, наконец, оглянулся, испытывая смутное впечатление, будто кто-то вылез из дыры у основания солнечных часов следом за мной. Однако вместо этого я увидел молодую женщину, закутанную в меха. Она стояла у двери на противоположной стороне двора. Я помахал рукой и поспешно (так как жутко замерз) зашагал к ней. Она тоже двинулась вперед, и мы встретились у дальнего края циферблата. Она спросила, кто я такой и что здесь делаю, и я объяснился как мог. Лицо ее, обрамленное мехом капюшона, было прекрасно, а сам капюшон, и пальто, и подбитые мехом сапожки выглядели мягкими и теплыми, и потому я, говоря с ней, никак не мог забыть, что на мне – заплатанные штаны и рубаха, а ноги перепачканы илом. Ее звали Валерией. – У нас нет твоего пса, – сказала она, выслушав меня. – Можешь поискать, если не веришь. – Нет, я ничего такого не думал. Я только хотел бы вернуться к себе, обратно в Башню Сообразности, не спускаясь снова под землю. – Ты очень храбрый. Я с детства помню эту дыру, но никогда не отваживалась забраться в нее. – Можно мне войти? – попросил я. – То есть – туда, в дом. Она отворила дверь, через которую вышла во двор, и ввела меня в комнату с драпированными стенами и высокими старинными креслами, казалось, так же прочно стоявшими на своих местах, как и статуи в скованном морозом дворе. В камине горел огонек. Мы подошли к камину, и Валерия начала снимать пальто, а я протянул озябшие руки к огню. – Разве там, под землей, не было холодно? – Теплее, чем снаружи. Кроме того, я бежал, да и ветра там не было. – Понимаю. Как странно, что эти туннели ведут сюда, в Атриум Времени… На вид она была младше меня, но из-за прекрасного платья старинного фасона и темных волос, отбрасывавших тень на лицо, временами казалась старше мастера Палаэмона, обитателя забытого прошлого. – Как ты сказала? Атриум Времени? Наверное, это – из-за солнечных часов. – Нет, это часы поставили здесь из-за названия. Ты любишь древние языки? На них есть много красивых высказываний. Вот: Lux del vitae viam monstrat. Это значит: «Луч Нового Солнца освещает путь жизни». Или: Felicibus brevis, miseris hora longa. «Люди ждут счастья долго». Aspice ut aspiciar… ? смутился. Пришлось признаться, что я не знаю ни одного языка, кроме того, на котором мы говорим, – да и то не очень. Прежде чем я ушел, мы проболтали целую стражу – и даже больше. Я узнал, что семья Валерии всегда жила в этих башнях – сначала они ждали в надежде покинуть Урс вместе с автархом той эпохи, а после – просто потому, что ничего, кроме ожидания, им не осталось. Из ее семьи вышли многие кастеляны Цитадели, но последний из них умер много поколений тому назад; семья обеднела, и башни их теперь лежали в руинах. Валерия ни разу не поднималась выше первого этажа. – Некоторые из башен долговечнее прочих, – сказал я на это. – Вот Башня Ведьм – тоже вся прогнила изнутри… – А разве такая действительно есть? Няня рассказывала о ней, когда я была маленькой, чтобы попугать, – но я думала, это только сказки… И будто бы есть еще Башня Мук. Всякий, кто попадет в нее, умирает в страшных мучениях. Я сказал, что последнее – уж наверняка сказки. – Мне гораздо более сказочными кажутся дни величия наших башен, – ответила Валерия. – Теперь никто из нашей семьи не защищает Содружество с мечом в руке, и наших заложников нет в Кладезе Орхидей… – Возможно, кого-нибудь из твоих сестер скоро призовут туда. Мне почему-то не хотелось думать, что Валерия отправится в Кладезь Орхидей сама. – Все мои сестры – это я сама, – ответила она. – И все братья – тоже. Старый слуга принес нам чай и мелкое, твердое печенье. Чай – не настоящий, а матэ с севера, каким мы из-за его дешевизны иногда поим пациентов. – Видишь, – улыбнулась Валерия, – ты нашел здесь тепло и уют. Ты тревожишься о своей собаке, потому что она хрома. Но и пес мог где-нибудь найти гостеприимство! Если его полюбил ты, то может полюбить и кто-нибудь другой! А ты, если полюбил его, полюбишь и другого… Я согласился, но про себя подумал, что никогда больше не заведу себе собаки. И это оказалось правдой. Я не видел Трискеля почти неделю. А потом однажды нес в барбикен письмо, и он, хромая, подбежал ко мне. Выучился бегать без четвертой ноги, держа равновесие, как акробат, стоящий на руках на гладкой поверхности шара. После этого, пока не стаял снег, я видел его раз или два в месяц. Я так и не узнал, кто кормил его и заботился о нем. Но вспоминать о том, что этот кто-то по весне забрал его с собой – быть может, на север, к палаточным городам и сражениям на горных перевалах, – почему-то приятно до сих пор. Глава 5 Чистильщик картин и прочие День Святой Катарины для нашей гильдии – величайший из праздников. В этот день мы вспоминаем все, что унаследовали от прошлых времен, в этот день подмастерья становятся мастерами (если вообще становятся ими когда-либо), а ученики – подмастерьями. Описание церемониала я отложу до тех пор, когда представится случай рассказать о моем собственном возвышении; в год же, о котором я пишу сейчас, в год схватки на краю могилы, до подмастерьев возвысились Дротт и Рош, а я стал капитаном учеников. Вся тяжесть этой должности легла на меня только тогда, когда ритуал почти завершился. Я сидел в разрушенной часовне, наслаждаясь окружавшим меня великолепием, и вдруг (с тем же удовольствием, с каким воспринимал весь церемониал) понял, что по завершении праздника стану старшим над всеми учениками. Однако постепенно мной овладевало беспокойство. Настроение испортилось прежде, чем я осознал это, а бремя ответственности – согнуло еще до того, как я до конца понял, что оно возложено на меня. Я вспомнил, как трудно было Дротту поддерживать среди нас порядок. Теперь на его месте – я сам, но без его силы и без помощника, сверстника-лейтенанта, каким для него был Рош… Последние ноты финального гимна смолкли, мастер Гурло с мастером Палаэмоном в шитых золотом масках величаво покинули часовню, и старшие подмастерья подняли на плечи Дротта с Рошем, новоиспеченных подмастерьев (уже путавшихся в висящих на поясах ташках с принадлежностями для фейерверка, который должны были устраивать снаружи). К этому времени я взял себя в руки и даже успел разработать предварительный план действий. Мы, ученики, прислуживали за праздничными столами, и специально для этого нам перед празднеством выдавалась относительно новая и чистая одежда. Сразу после того, как разорвалась последняя шутиха, а Башня Величия (ежегодный жест доброй воли) сотрясла небо из самого крупного калибра, я согнал своих подчиненных – уже (хотя мне, может быть, просто показалось) поглядывавших на меня с затаенной злобой – в дортуар, закрыл дверь и задвинул ее койкой. После меня самым старшим был Эата, с которым я, к счастью, был дружен достаточно, чтобы он ничего не заподозрил прежде, чем сопротивляться станет слишком поздно. Взяв его за горло, я раз пять приложил его головой о переборку, а после подсечкой сбил с ног. – Ну, – спросил я, – будешь моим помощником? Отвечай! Говорить он не мог и поэтому утвердительно кивнул. – Хорошо. Я беру Тимона, а ты – следующего по силе. За время, достаточное для сотни довольно быстрых вдохов-выдохов, ученики были приведены в подчинение. Прошло три недели, прежде чем кто-то осмелился выказать неповиновение, да и после не было никаких массовых бунтов – вообще ничего серьезнее попыток увильнуть от работы. Капитанская должность подразумевала не только новые функции, но и личную свободу, какой я не пользовался никогда прежде. Именно я следил за тем, чтобы дежурным подмастерьям доставляли еду горячей, и командовал мальчишками, пыхтевшими под штабелями подносов, предназначенных для пациентов. Именно я расставлял своих подчиненных по местам в кухне и помогал им лучше усваивать уроки в классной; меня даже порой привлекали к гильдейским делам и посылали с письмами в отдаленные части Цитадели. Таким образом, я вскоре познакомился со всеми ее главными артериями и побывал во многих редко посещаемых местах – в зернохранилище с полными закромами и демоническими кошками; на выметенных ветром зубчатых стенах, возвышающихся над грязными, гнилыми трущобами; и в огромном зале пинакотеки со сводчатым потолком, каменным, выстеленным коврами полом и арками, ведущими в анфилады комнат, как и сам зал, увешанных бесчисленными картинами. Многие из этих картин так потемнели от времени и копоти светильников, что я ничего не мог разобрать. Значение некоторых других было просто непонятно – кружащийся в танце человек, к плечам которого будто бы присосались длинные пиявки; женщина, безмолвно склонившаяся над посмертной маской и сжимающая в руке кинжал с двумя лезвиями… Однажды, отшагав около лиги среди этих загадочных картин, я увидел старика, пристроившегося на верхней перекладине высокой стремянки. Хотел было спросить дорогу, но старик так увлекся работой, что я не решился беспокоить его. На картине, которую он очищал от копоти, был изображен человек в доспехах на фоне пустынной земли, безоружный, сжимающий в руках древко странного, будто застывшего в воздухе, знамени. В золотом забрале его шлема, глухом, без каких-либо прорезей для обзора или вентиляции, отражалось смертоносное солнце пустыни и больше ничего. Этот воин из мертвого мира произвел на меня глубочайшее впечатление, хоть я и не мог бы сказать, что именно чувствовал, глядя на него. Отчего-то захотелось снять картину со стены и унести – нет, не в некрополь, но в один из тех горных лесов, образ которых (я уже тогда понимал это), поэтизированный и извращенный, был воплощен в нем. Такое полотно должно было стоять среди деревьев, на мягкой, зеленой траве… – …и все они сбежали, – сказал кто-то за моей спиной. – Добился своего этот Водалус. – А ты что здесь делаешь?! – зарычал другой голос. Обернувшись, я увидел двоих армигеров, очень – настолько, насколько позволяла им смелость – похожих одеждой на экзультантов. – У меня – дело к архивариусу, – ответил я, выставив напоказ конверт. – Хорошо, – сказал армигер, первым заговоривший со мной. – Тебе известно, где расположены архивы? – Я как раз собирался спросить, сьер. – Если так, ты – неподходящий гонец для доставки письма. Дай его сюда; я перешлю с пажом. – Невозможно, сьер. Я получил приказ. – Оставь, Рахо, – вмешался другой армигер. – Не будь так строг к молодому человеку. – Ты ведь не знаешь, кто он таков, верно? – А ты – знаешь? Армигер по имени Рахо кивнул. – Скажи-ка, гонец, откуда ты послан? – Из Башни Сообразности. От мастера Гурло к архивариусу. Лицо другого армигера окаменело. – Значит, ты – палач. – Пока – всего лишь ученик, сьер. – Тогда понятно, отчего моему другу хочется, чтобы ты убрался с глаз долой. Ступай по галерее и сверни в третью дверь направо. Пройдешь сотню шагов, поднимешься по лестнице на следующий этаж; пойдешь на юг до двустворчатой двери в конце коридора. – Спасибо. Я сделал было шаг в указанном направлении. – Подожди. Если пойдешь сейчас, мы будем обязаны сопровождать тебя. – Ну нет уж, – сказал Рахо. – Мне такого счастья не требуется. Остановившись и опершись на перекладину стремянки, я подождал, пока они свернут за угол. Точно один из тех бесплотных покровителей, что порой обращаются к нам во сне с облаков, старик заговорил: Значит, палач? Не бывал, не бывал у вас… Слабыми, близорукими глазами он здорово напоминал черепаху из тех, что мы порой ловили на отмелях Гьолла; тем более что нос с подбородком тоже подходили как нельзя лучше. – Желаю не попадать к нам и впредь, вежливо ответил я. – Теперь-то уже нечего бояться. Что вы можете сделать с таким стариком? Сердчишко остановится вмиг! – Бросив губку в ведро, он беззвучно прищелкнул пальцами. – Однако я знаю, где это. Где-то за Башней Ведьм, верно? – Да, – подтвердил я, слегка удивившись тому, что ведьм знают лучше, чем нас. – Так я и думал. Хотя о вас обычно не говорят. Ты зол на этих двоих армигеров, и я тебя понимаю. Но и ты должен их понять: они – совсем как экзультанты, только все же не экзультанты. Боятся смерти, боятся боли, всего-то они боятся… Тяжелая у них жизнь. – Так пусть покончат с ней, – сказал я. – Водалус им охотно поможет. Они – всего лишь пережиток давно ушедших эпох. Какая от них теперь польза миру? Старик склонил голову набок. – Вот как? А какая польза для мира была от них прежде? Ты можешь сказать? Я сознался, что не могу. Тогда он слез со стремянки вниз. Длинные – не меньше моей ноги – руки, скрюченные пальцы которых бугрились синеватыми венами, и морщинистая шея делали его очень похожим на состарившуюся обезьяну. – Я – Рудезинд, смотритель музея. Похоже, ты знаком со старым Ультаном, верно? Хотя – нет, конечно же, нет; тогда бы ты знал дорогу в библиотеку… – Я никогда прежде не бывал в этой части Цитадели. – Никогда? Но ведь это лучшая ее часть – живопись, музыка, книги…У нас есть Фехин – три девушки, убирающие цветами четвертую, и цветы – прямо-таки живые, даже ждешь, что из какого-нибудь вот-вот выберется пчела… Есть у нас и Куартильоза. Он теперь непопулярен, иначе бы его здесь не было. Однако он-с самого дня своего рождения – был рисовальщиком куда лучшим, чем те мазилки и пачкуны, за которыми гоняется нынешняя публика. Здесь, понимаешь ли, собрано все то, от чего отказалась Обитель Абсолюта. Это означает всех стариков, а они-то, в большинстве своем, и есть лучшие. Прибывают к нам – грязнющие от долгого висения, а я чищу их. Порой чищу и по второму разу – уже после того, как повисят здесь некоторое время. Подумать только – подлинный Фехин!.. Или взять хоть эту. Нравится она тебе? Признание, похоже, не сулило недоброго. – Ее я чищу в третий раз. Когда она поступила, я был учеником старого Бранвалладера, он обучал меня чистке полотен. И начал вот с этого, сказав, что оно все равно ничего не стоит. Начал вот с этого уголка, вычистил кусочек размером в твою ладонь и отдал мне, а уж я чистил дальше. Второй раз был еще при жизни моей жены, сразу после рождения нашей второй дочки. Картина тогда еще не так уж закоптилась – просто одолели меня тяжелые мысли, хотелось чем-нибудь заняться… А вот сегодня взялся чистить ее снова. Она в этом нуждается – видишь, насколько ярче здесь краски? Ваш голубой Урс снова виден над его плечом, свеженький, точно рыбка для Автарха… Все это время имя Водалуса эхом перекатывалось в моей голове. Я был уверен, что старик спустился со стремянки только потому, что я упомянул о нем. Хотелось расспросить старика о Водалусе, но никак не мог найти зацепки для поворота беседы в нужное русло. Когда молчание слегка затянулось, я, боясь, что старик снова взберется наверх и продолжит чистку, смог только спросить: – А это – луна? Мне говорили, она – плодороднее… – Теперь-то – да. А эта картина была написана до того, как там устроили ирригацию. Видишь коричневато-серый оттенок? Именно такой была луна в то время. Не зеленой, как сейчас. И не такой большой, потому что до нее было дальше – так говаривал старый Бранвалладер. А теперь на ней деревьев хватит, чтобы, как говорится, спрятать самого Ниламмона. Этой возможности я не упустил. – Или Водалуса. Рудезинд кашлянул. – Верно, или его… Ваши-то, небось, руки потирают, поджидая его? Уже и что-нибудь особенное изобрели? Если у гильдии и имелись особые процедуры для определенных лиц, мне о таковых ничего не было известно. Однако я постарался скроить многозначительную мину и ответил: ~ Мы подумаем. – Уж вы-то придумаете, это верно. Хотя совсем недавно я считал, что ты – за него… В любом случае, если он спрятался в Лунных Лесах, придется тебе малость повременить… – С явным удовольствием окинув взглядом картину, Рудезинд снова обратился ко мне. – Я и позабыл – ты же хотел видеть нашего мастера Ультана. Стало быть, пройди обратно под ту арку, откуда пришел… – Я знаю дорогу, – сказал я. – Тот армигер указал… Старый смотритель отмел эти объяснения единственным горьким вздохом. – Если пойдешь, как он объяснил, попадешь только в Читальный Зал. Оттуда ты будешь добираться до Ультана целую стражу, если вообще доберешься. Ступай обратно, до самого конца того зала. Там спустишься по лестнице и увидишь дверь. Дверь заперта – стучи, пока кто-нибудь не откроет. Это будет нижний ярус книгохранилища; Ультанов кабинет – там. Запертая дверь не очень-то пришлась мне по вкусу, но старик не спускал с меня глаз, и мне пришлось последовать его совету. Спускаясь по лестнице, я подумал, что, может быть, приближаюсь к тем самым подземельям, где заблудился в поисках Трискеля. В целом я чувствовал себя далеко не так уверенно, как в знакомых частях Цитадели. Я уже знал, что приезжих до глубины души поражает ее величина, и все же Цитадель – лишь малая часть раскинувшегося вокруг города, и когда мы, выросшие за ее серыми каменными стенами и заучившие около сотни ориентиров, необходимых, чтобы не заплутать, оказываемся в незнакомом месте, эти знания только сбивают с толку. Так и случилось со мной, стоило лишь ступить под арку, указанную стариком. Арка, как и все остальные, была сложена из матово-красного кирпича, но опиралась на две колонны, капители которых изображали лица спящих. Их безмолвные уста и бледные сомкнутые веки показались мне куда ужаснее масок боли, нарисованных на металлических стенах нашей башни. На каждой картине в этом зале присутствовала книга. Иногда книг было много, или они сразу бросались в глаза; некоторые картины приходилось долго разглядывать, чтобы заметить уголок переплета, выглядывающий из кармана женской юбки, или что на странно выписанный клубок вместо нити намотаны слова. Ступени лестницы оказались крутыми и узкими. Перил не было вовсе. Уходя вниз, лестница закручивалась винтом, поэтому свет из зала перестал достигать меня уже шагов через тридцать. Чтобы не разбить голову, наткнувшись на дверь, пришлось выставить вперед руки и продвигаться ощупью. Но пальцы мои не находили двери. Лестница просто внезапно кончилась, причем я едва не упал, ступив на несуществующую ступеньку. Оставалось лишь пробираться вперед по неровному полу и в абсолютной темноте. – Кто здесь? – окликнули меня. Голос звучал странно – словно кто-то ударил в колокол, висящий под сводом пещеры. Глава 6 Мастер Архивариус – Кто здесь? – эхом раскатилось во тьме. – Я прислан с известием, – ответил я, стараясь не выказать страха. – Что ж, я тебя слушаю. Глаза постепенно привыкали к темноте, и я смог различить очень большую темную фигуру, движущуюся ко мне. – Это – письмо, сьер, – объяснил я. – Вы – мастер Ультан, архивариус? – Не кто иной, как. Он остановился передо мной. То, что я поначалу принял за какую-то светлую деталь одежды, оказалось седой бородой, доходившей ему до пояса. И, хоть я уже сравнялся ростом со многими из тех, кого считают взрослыми мужчинами, мастер Ультан был на целых полторы головы выше меня – настоящий экзультант! – Тогда примите письмо, сьер, – сказал я, протягивая конверт. Но он не взял письма. – Чей ты ученик? В голосе его вновь зазвучала колокольная бронза. Мне вдруг почудилось, что оба мы мертвы, тьма вокруг – кладбищенская земля, залепившая наши глаза, и колокол призывает нас в некий подземный храм. На светлом фоне бороды архивариуса будто бы появилось посиневшее лицо женщины, которую при мне вытаскивали из могилы… – Чей ученик? – снова спросил архивариус. – Ничей. То есть я – ученик гильдии, сьер. Письмо – от мастера Гурло, а обучает нас большей частью мастер Палаэмон. – И явно – не грамматике… Рука его медленно потянулась к конверту. – Отчего; и грамматике тоже. – Я вдруг почувствовал себя совсем маленьким – этот человек был стариком уже тогда, когда я родился… – Мастер Палаэмон говорит, что мы должны уметь писать, читать и считать, потому что в свое время станем мастерами, и тогда нам придется вести переписку с канцеляриями судов, вести учет… – И посылать учеников с письмами наподобие этого, – перебил меня архивариус. – Да, сьер. Совершенно верно. – Что же в нем написано? – Не могу знать, сьер. Письмо запечатано. – Если я распечатаю письмо… – Послышался негромкий треск крошащегося воска. – Ты сможешь прочесть его мне? – Но здесь темно, сьер, – неуверенно сказал я. – Тогда придется звать Киби. Извини… Во мраке я едва мог разглядеть, как он, отвернувшись, приставил к губам сложенные раструбом ладони. – Киби! Киби!!! На этот раз голос архивариуса грохотал так, точно я оказался внутри колокола после того, как звонарь раскачал тяжелый язык. Откуда-то издали донесся ответный крик. Некоторое время мы стояли молча. Наконец в узком проходе меж двух (как мне тогда показалось) грубо отесанных каменных стен блеснул свет. К нам приближался плотно сбитый человек лет сорока, с плоским, бледным лицом и неестественно прямой осанкой. В руках он держал пятилапый подсвечник. – Наконец-то, Киби, – проворчал архивариус. – Ты принес свет? – Да, мастер. Кто это? – Гонец с письмом. А это – мой ученик, Киби, – церемонно сказал мастер Ультан. – Кураторы также объединены в гильдию, к которой принадлежат и архивариусы. Я здесь единственный мастер-архивариус, а согласно нашим обычаям, у каждого ученика есть наставник из старших членов гильдии. Последнее время при мне состоит Киби. Я сказал Киби, что считаю честью знакомство с ним, и – немного застенчиво – спросил, какой праздник гильдия кураторов считает своим. Подразумевалось, что Киби, без сомнения, видел великое множество этих празднеств, однако так и не был возвышен до подмастерья. – В этом году он уже прошел, – ответил мастер Ультан. Говоря, он повернулся ко мне, и в свете свечей я увидел его прозрачные, водянистые глаза. – Ранней весной… Это прекрасный день. Именно в эту пору на деревьях обычно распускается новая листва… На Большом Дворе не было ни единого дерева, но я кивнул – и тут же, сообразив, что он не видит меня, сказал: – Да. И теплый весенний бриз… – Совершенно верно. Ты пришелся мне по сердцу, юноша… – Рука куратора легла на мое плечо – я не мог не заметить, что его пальцы темны от пыли. – Вот и Киби – еще один юноша, пришедшийся мне по сердцу… После меня он станет здесь главным библиотекарем. Знаешь, мы, кураторы, устраиваем шествие – по улице Юбар. Он шел рядом со мной, оба мы были одеты в серое… Кстати, каков цвет твоей гильдии? – Цвет сажи, – ответил я. – Тот, что чернее черного. – По обеим сторонам улицы Юбар и на эспланадах высятся тенистые дерева – дубы, сикоморы, каменные клены, утиные лапы… Говорят, это древнейшие деревья Урса. Лавочники выходят на порог посмотреть на мудрых кураторов, и, конечно же, книготорговцы с антикварами приветствуют нас. Наверное, мы в своем роде одна из весенних примет Нессуса. – Наверное, все это – очень впечатляюще, – заметил я. – В самом деле, в самом деле. И собор, к которому направляется наша процессия, тоже прекрасен. Частоколы свечей, сверкающих, словно отражение ночного солнца в глади морской. Шандалы из синего стекла, символизирующего Коготь. И мы, озаренные этим великолепием, свершаем ежегодный церемониал перед главным престолом… Скажи, ваша гильдия тоже устраивает шествие к собору? Я объяснил, что мы пользуемся часовней в Цитадели, и вслух удивился тому, что библиотекари с прочими кураторами покидают ее стены. – По праву положения, видишь ли. Подобно самой библиотеке – верно, Киби? – Воистину так, мастер. Лоб Киби был высок и угловат; седеющие волосы заметно отступали к затылку, отчего лицо его казалось совсем маленьким и чуточку младенческим. Понятно, почему Ультану, наверняка время от времени проводившему пальцами по его лицу, как мастер Палаэмон – по моему, он до сих пор кажется мальчишкой… – Значит, вы поддерживаете тесную связь со своими городскими коллегами, – сказал я. Старик огладил бороду. – Теснейшую, так как мы – и есть они. Эта библиотека является и городской библиотекой, и, кстати, библиотекой Обители Абсолюта. И заодно многими другими… – Выходит, всему этому городскому сброду разрешено приходить в Цитадель и пользоваться вашей библиотекой?! – Нет, – отвечал Ультан. – Просто сама библиотека простирается за стены Цитадели. И, думаю, не она одна. Дело в том, что содержимое нашей крепости гораздо обширнее, чем она может вместить. С этими словами он взял меня за плечо и повел вдоль одного из длинных, узких проходов меж уходящих вверх полок с книгами. Киби последовал за нами, подняв подсвечник повыше – наверное, не столько ради меня, сколько для собственного удобства, однако и я мог видеть достаточно хорошо, чтобы не натыкаться на стеллажи из потемневшего от времени дуба. – Глаза еще не подводят тебя, – сказал мастер Ультан через некоторое время. – Видишь ли ты что-нибудь впереди, в проходе? – Нет, сьер. Я и в самом деле не видел ничего. Колеблющееся пламя свечей выхватывало из темноты лишь бесчисленные шеренги книг – от пола до потолка. Кое-какие полки были разорены, другие – набиты до отказа; раз или два я замечал присутствие крыс, угнездившихся на полках, устроивших себе из книг жилища в два и даже три этажа и собственным пометом изобразивших на обложках буквы своего грубого языка. Книги были повсюду – ряды корешков из пергамента, сафьяна, холста, бумаги и сотни прочих, неизвестных мне материалов. Одни сверкали золотыми обрезами, на других просто чернели буквы печатного шрифта, а некоторые были снабжены бумажными ярлыками, пожелтевшими от времени, точно засохшие листья. – Несть конца из чернильницы начатому… – сказал мне мастер Ультан. – По крайней мере, так сказал один мудрец. Он жил очень давно – что он сказал бы, увидев нас сейчас? Другой же утверждал, что за возможность перерыть хорошую библиотеку не жаль и жизни. Хотел бы я посмотреть на человека, способного «перерыть» нашу – хотя бы один тематический раздел! – Я разглядываю переплеты, – сказал я, чувствуя себя крайне глупо. – Как повезло тебе! Хотя я рад. Я больше не могу видеть их, но хорошо помню наслаждение, с которым смотрел на них когда-то. Это было сразу после того, как я стал мастером-архивариусом. Мне было тогда около пятидесяти… Видишь, сколь долго длилось мое ученичество! – Неужели, сьер? – Да-да! Моим наставником был мастер Гербольд, и многие десятки лет мне казалось, что он не умрет никогда. Год за годом, год за годом, и все это время я читал. Пожалуй, немногим удалось прочесть столько! Я начал, как все юноши, с книг, доставлявших удовольствие. Со временем выяснилось, что большую часть моего времени отнимает поиск таковых. Тогда я разработал для себя план и, в соответствии с ним, принялся прослеживать развитие абстрактных наук – от начала знания до настоящего времени. В конце концов я исчерпал даже это и принялся за огромный эбеновый шкаф, стоящий посреди зала, который триста лет собирали к возвращению автарха Сульпиция (и который, как следствие, так и не дождался посетителей). Я прочел собранное там от начала до конца за пятнадцать лет. Успевал закончить по две книги в день! Поразительно, сьер! пробормотал за моей спиной Киби, явно слышавший эту историю далеко не в первый раз. А потом нежданно-негаданно, как снег на голову – умер мастер Гербольд. Тридцатью годами раньше я в силу природной склонности, образования, опыта, молодости, семейных связей и личных амбиций – был идеальным кандидатом на его место. Когда же я и в самом деле занял его, нельзя было найти никого, менее подходящего! Я ждал так долго, что не знал ничего, кроме ожидания, и тяжкий груз никчемных фактов задушил мой разум. Но я заставил себя принять назначение и провел невероятное количество времени, вспоминая планы и максимы, разработанные мной к вступлению в эту должность много лет назад… Он замолчал, вновь углубившись в себя. Сознание старика показалось мне еще более темным и обширным, чем хранимая им библиотека. – Но старая привычка к чтению по-прежнему не давала мне покоя. Я проводил за книгами дни и даже недели, вместо того чтобы управлять тем, что возглавил. А затем – внезапно, словно бой часов – ко мне, оттеснив старую, пришла новая страсть. Ты уже догадываешься, о чем я говорю? Я сознался, что – нет. – Я читал – или, по крайней мере, полагал, будто читаю – сидя у того стрельчатого окна на сорок девятом этаже, что выходит на… Надо же, забыл. Киби, куда выходит это окно? – В сад обойщиков, сьер. – Да, припоминаю: такой маленький, зеленый садик – по-моему, они сушат там розмарин, которым набивают подушки… Словом, я просидел у этого окна несколько страж, и вдруг обнаружил, что вовсе не читаю. Некоторое время я просто не мог понять, что делал до этого. Пытаясь облечь это в слова, я вспоминал лишь определенные запахи, ощущения и цвета, не имевшие, казалось бы, никакого отношения к обсуждавшимся в моей книге вопросам. Наконец я осознал, что не читал книгу – я наблюдал ее, как обычный физический объект. Воспоминания о красном шли от красной ленты, пришитой к корешку для того, чтобы закладывать нужную страницу. Шероховатость, ощущаемая пальцами, – от шероховатой бумаги, на которой был напечатан том. А запах был запахом старой кожи вкупе с почти выветрившимся переплетным клеем. Вот тогда-то я, впервые увидев книгу саму по себе, понял, что есть забота о книге. Рука его сильнее сжала мое плечо. – У нас здесь имеются книги, переплетенные в кожу ехидн, кракенов и животных, вымерших так давно, что следы их существования дошли до ученых нашего времени лишь в виде окаменелостей. Есть книги в переплетах из совершенно неизвестных нам металлических сплавов и книги, переплеты которых сплошь усыпаны драгоценными камнями. Есть книги в футлярах из ароматической древесины, попавшей к нам сквозь неизмеримые пространства, разделяющие миры, – и книги эти драгоценны вдвойне, ибо никто на всем Урсе не может прочесть их. У нас есть книги, отпечатанные на бумаге, изготовленной из растений, выделяющих необычные алкалоиды, отчего читателем, переворачивающим страницы, вдруг овладевают причудливые фантазии и видения. Есть книги, отпечатанные не на бумаге, но на тончайших пластинах белого нефрита, слоновой кости и перламутра, или же на листьях неизвестных растений. Есть и книги, с виду вовсе не похожие на книги – свитки, таблички и прочие записи на сотнях разнообразных материалов. Здесь есть – хотя я уже не вспомню, где именно он лежит, – хрустальный куб размером с твой ноготь, содержащий книг больше, чем собрано во всей библиотеке. Какая-нибудь шлюха могла бы украсить им ухо, как серьгой, – но во всем мире недостало бы томов, чтобы адекватно украсить и другое! И вот, осознав все это, я посвятил жизнь заботе о книгах. Семь лет я занимался этим, и тут, стоило нам решить явные и косвенные проблемы, связанные с хранением, и вплотную подойти к началу первой со времен основания библиотеки генеральной ревизии фондов, глаза мои истаяли, точно свеча. Тот, кто вверил моему попечению все эти книги, ослепил меня, чтобы я понимал, кто печется о самих попечителях… – Если вы не можете прочесть письма, сьер, – сказал я, – я буду рад прочесть его вам вслух. – Верно, – пробормотал мастер Ультан, – я и забыл… Киби прочтет – он хорошо читает. Возьми, Киби. Я вызвался держать канделябр, а Киби развернул хрустящий пергамент, торжественно, точно воззвание, поднял его и начал читать для нас троих, стоявших в крохотном круге света среди огромного скопища книг: – От Гурло, мастера Ордена Взыскующих Истины и Покаяния… – Что? – удивился мастер Ультан. – Так ты – палач, юноша? Я ответил, что – да. Воцарилась тишина, затянувшаяся настолько, что Киби принялся было читать снова: – От Гурло, мастера Ордена Взыскующих… – Подожди, – велел мастер Ультан. Киби снова умолк, а я продолжал стоять с канделябром в руках и чувствовал, как к щекам моим приливает кровь. Наконец мастер Ультан заговорил, и голос его звучал так же ровно и обыденно, как в тот раз, когда он сообщал мне, что Киби хорошо читает. – Не припоминаю, чтобы я имел какое-либо отношение к вашей гильдии. Впрочем… Ты, безусловно, знаком с нашим методом пополнения рядов? Я признался, что незнаком. – В каждой библиотеке, согласно древним заповедям, имеется особый зал для детей. В нем собраны книги с яркими картинками, какие нравятся детям, и некоторые простенькие повествования о чудесах и приключениях. Дети посещают эти залы во множестве, но ни для кого не представляют интереса, пока не выходят за их пределы. Он запнулся и, хоть лицо его не выражало ничего особенного, у меня появилось впечатление, будто он опасается, что его слова могут причинить боль Киби. – Однако порой библиотекари замечают ребенка, все еще в нежном возрасте, который мало-помалу выбирается за пределы детского зала и вскоре забрасывает его совсем. Такое дитя в конце концов обнаруживает на одной низкой, но неприметной полке «Золотую Книгу». Ты никогда не видел этой книги и уже не увидишь, так как вышел из возраста, коему она соответствует. – Прекрасная, должно быть, книга, – заметил я. – Воистину так. Если меня не подводит память, переплет ее – из черного клееного холста, должным образом поблекшего на сгибах. Несколько тетрадок вываливаются из блока, несколько гравюр вырвано, но это удивительно красивая книга. Если б я мог найти ее снова… хотя теперь книги для меня закрыты. Одним словом, этот ребенок в свою пору находит «Золотую Книгу». Тогда являются библиотекари – точно вампиры, по словам одних, или же, по мнению прочих, словно добрые крестные. Они заговаривают с ребенком, и тот присоединяется к ним. С этих пор он – в библиотеке, где бы ни находился, и вскоре родители больше не знают его… Я полагаю, примерно так же ведется и среди палачей? – Мы, – объяснил я, – берем детей из тех, что попадают в наши руки еще совсем маленькими. – Мы делаем то же, – пробормотал Ультан, – и потому вряд ли имеем право осуждать вас… Читай, Киби. – От Гурло, мастера Ордена Взыскующих Истины и Покаяния – Архивариусу Цитадели. Приветствую тебя, брат! Волею суда на нашем попечении состоит персона возвышенного положения, именуемая шатленой Теклой; его же волею заключение означенной персоны должно быть комфортабельным настолько, насколько это не выходит за рамки здравого смысла и благоразумия. Дабы могла она коротать время до завершения своего пребывания у нас – или же, как мне было указано передать: пока сердце Автарха, чья снисходительность не знает ни стен, ни глубин моря, не смилуется над к ней – просит она, чтобы ты, согласно должности своей, снабдил ее определенными книгами, а именно… – Названия можешь пропустить, – сказал мастер Ультан. – Сколько их, Киби? – Четыре, сьер. – Значит, никаких препятствий… Продолжай. – …за что мы были бы тебе весьма обязаны. Подписано: «Гурло, мастер Ордена Взыскующих Истины и Покаяния, в просторечии именуемого Гильдией Палачей». – Известны ли тебе книги, перечисленные мастером Гурло, Киби? – Три из них, сьер. – Очень хорошо. Найди и принеси. А четвертая? – «Книга Чудес Урса и Неба», сьер. – Прекрасно – экземпляр имеется меньше чем в двух чейнах отсюда. Найдя остальные тома, ты можешь встретить нас у двери, через которую этот юноша – боюсь, мы уже слишком долго его задерживаем – вошел в хранилище. Я хотел было вернуть Киби подсвечник, но он показал жестом, чтобы я оставил его себе, и удалился рысцой по узкому проходу меж книжных полок. Ультан, ступая уверенно, точно зрячий, направился в противоположную сторону. – Я хорошо помню ее, – сказал он. – Переплет коричневой дубленой кожи, золотой обрез, раскрашенные вручную гравюры Гвинока; стоит на третьей снизу полке, прислоненная к фолианту в переплете из зеленой ткани – по-моему, это «Жизнь Семнадцати Мегатериан» Блайтмека. Большее частью для того, чтобы показать, что я не отстал (хотя его острый слух, несомненно, улавливал мои шаги позади), я спросил: – А про что она, сьер? Я хочу сказать – книга об Урсе и небе. – Ну и ну! Ты задаешь такой вопрос не кому иному, как библиотекарю? Наша забота, юноша, есть сами книги, а не их содержание. Судя по тону, он посмеивался надо мной. – Я думал, вы, сьер, знаете содержание всех этих книг… – Навряд ли. Но «Чудеса Урса и Неба» – стандартная работа трех-четырехсотлетней давности. Сборник общеизвестных древних легенд. Из них, на мой взгляд, наиболее интересна легенда об Историках, повествующая о временах, когда любая легенда могла быть прослежена до полузабытого факта, ее породившего. Я полагаю, ты сам видишь противоречие. Существовала ли в те времена и эта легенда? Если нет, как она могла возникнуть? – А про каких-нибудь гигантских змеев или крылатых женщин там нет, сьер? – О да, – ответил мастер Ультан. – Но не в легенде об Историках…. – Он наклонился, тут же выпрямился и триумфально показал мне небольшую книгу в растрескавшемся кожаном переплете. – Взгляни-ка, юноша. Посмотрим, не ошибся ли я. Пришлось поставить канделябр на пол и присесть возле него. Книга в моих руках была такой старой и заплесневелой, словно ее ни разу не раскрывали за последние сто лет, но название на титульном листе подтверждало правоту старика. Подзаголовок же гласил: «Почерпнуто из печатных источников эпохи столь давней, что суть их навеки скрыта от нас во мраке времен». – Итак, – спросил мастер Ультан, – не ошибся ли я? Раскрыв книгу наугад, я прочел: «…при помощи каковых изображение могло быть выгравировано столь искусно, что все оно, будучи уничтожено, могло быть воссоздано заново из малого кусочка, каковой мог быть любой частью оного изображения». Наверное, именно эти повторяющиеся «могло» вдруг живо напомнили мне ту ночь, когда я получил свой хризос, и схватку у вскрытой могилы. – Феноменально, мастер! – ответил я. – Вовсе нет. Но ошибаюсь я редко. – Наверное, кому, как не тебе простить меня за то, что я замешкался с ответом, чтобы прочесть несколько строк… Мастер, ты, конечно, знаешь о пожирателях трупов. Я слышал, будто они, поедая плоть мертвецов вкупе с определенным снадобьем, обретают способность прожить заново жизнь своих жертв. – Излишек сведений о практиках такого рода не доведет до добра, – пробормотал архивариус. – Хотя, если проникнуть в сознание историков наподобие Ломана или Гермаса… За долгие годы слепоты он, должно быть, забыл, сколь очевидно лицо может выражать наши сокровеннейшие чувства. Его лицо так исказилось в гримасе мучительного вожделения, что я – из соображений благопристойности – отвернулся. Но голос мастера оставался ровным и безмятежным, точно размеренный колокольный звон: – Да, исходя из того, что мне однажды довелось прочесть, ты прав. Хотя не припоминаю, чтобы в книге, которую ты держишь в руках, что-либо говорилось об этом. – Мастер, – заговорил я, – даю слово, что и в мыслях не имел подозревать тебя в подобных вещах… Но скажи: допустим, могилу вскрывают двое, одному достанется правая рука мертвеца, другому – левая. Выходит, тот, кто съест правую руку, получит только половину жизни покойника, а остальное достанется съевшему левую? И, если так, что достанется тому, кто придет третьим и возьмет себе ногу? – Как жаль, что ты – палач, – заметил мастер Ультан. – Ты мог бы стать философом… Нет, насколько я понимаю в этих злодеяниях, каждому из троих достанется целая жизнь. – Значит, вся жизнь человека, целиком, заключена и в правой руке и в левой. Быть может, и в каждом пальце? – По-моему, чтобы добиться эффекта, каждый из участников должен съесть не менее пригоршни. Но – по крайней мере, в теории – ты прав. Вся жизнь – в каждом пальце. Мы уже возвращались туда, откуда пришли. Проход был слишком узок, чтобы разминуться двоим, поэтому теперь я шел впереди с канделябром, и кто-нибудь, увидев нас со стороны, наверняка решил бы, что я освещаю старику путь. – Мастер, – спросил я, – но как же это может быть? В силу того же аргумента жизнь должна содержаться и в каждой фаланге каждого пальца, а уж это-то никак невозможно. – А сколь велика человеческая жизнь? – Не могу сказать. Но разве она не больше, чем… – Ты отсчитываешь жизнь сначала, у тебя еще многое впереди. Я же веду ей счет до конца, который наступит вскоре. Наверное, поэтому и те извращенные твари, что пожирают трупы, ищут ее продления. Позволь спросить: известно ли тебе, что сын зачастую разительно похож на своего отца? – Да, так говорят. И я верю в это. В голову помимо воли пришла мысль: похож ли я на своих родителей, о которых так никогда ничего и не узнаю? – Тогда ты, безусловно, согласишься и с тем, что каждый сын может быть похожим на своего отца, и потому одно и то же лицо может воплотиться во многих поколениях. Таким образом, если сын похож на отца, а его сын похож на своего отца, а сын этого сына – на своего, то можно утверждать, что представитель четвертого поколения будет похожим на своего прадеда. – Да, – согласился я. – Однако же семя всех четверых заключено всего лишь в драхме клейкой жидкости. В самом деле, откуда же они взялись, если не из этого семени? Не зная, что на это ответить, я промолчал. Вскоре мы добрались до двери, сквозь которую я вошел в нижний ярус хранилища. Здесь нас ждал Киби с остальными книгами, значившимися в письме мастера Гурло. Я забрал их у него, поклонился на прощание мастеру Ультану и с превеликой радостью покинул затхлое хранилище. Впоследствии мне еще несколько раз доводилось бывать в верхних ярусах библиотеки, но никогда больше не попадал я в этот огромный склеп. Даже желания вернуться туда снова не возникало. Один из трех принесенных Киби томов превосходил размерами столешницу небольшого столика – кубит в ширину и почти эль в длину. Судя по гербу, вытисненному на сафьяновом переплете, это была история какого-то древнего и знатного рода. Остальные были гораздо меньше. Зеленая книжица – вряд ли больше моей ладони и не толще среднего пальца – оказалась собранием историй о праведниках, со множеством эмалевых изображений аскетических пантократоров и гипостазов в сверкающих ризах, с черными нимбами над головами. Я остановился на время в маленьком заброшенном садике с чашей фонтана, залитой ярким зимним солнцем, чтобы посмотреть. Но прежде чем раскрыть одну из оставшихся книг, я почувствовал давление времени возможно, главный признак того, что детство оставлено позади. Я уже затратил самое меньшее две стражи на выполнение простого поручения, и скоро должно было стемнеть. Взяв книги поудобнее, я, хоть еще и не знал этого, поспешил навстречу своей судьбе в лице шатлены Теклы. Глава 7 Изменница Вернувшись в Башню Сообразности, я принялся разносить еду подмастерьям, дежурившим в подземных темницах. На первом ярусе дежурил Дротт; его я навестил последним, потому что хотел поговорить с ним прежде, чем вернусь наверх. Голова моя все еще кружилась от мыслей, навеянных визитом к архивариусу, и мне хотелось рассказать Дротту о них. Но Дротта нигде не было видно. Поставив его поднос вместе с четырьмя книгами на столик, я окликнул его и тут же услышал ответ из камеры неподалеку. Подбежав к ее двери, я заглянул в зарешеченное оконце на уровне глаз. Дротт был внутри – он склонился над распростертой на койке пациенткой, изнуренной женщиной средних лет. Пол камеры был забрызган кровью. – Северьян, ты? – спросил, не оборачиваясь, Дротт. – Я. Принес твой ужин и книги для шатлены Теклы. Тебе нужна помощь? – Нет, все в порядке. Сорвала повязки, чтобы умереть от потери крови, да я заметил вовремя. Оставь поднос на столе, ладно? И, если есть время, закончи за меня раздачу еды. Я колебался: вообще-то ученикам не положено иметь дело с теми, кто отдан на попечение гильдии. – Давай-давай! Всех-то дел – рассовать подносы по кормушкам. – Я принес еще книги. – Просунь сквозь кормушку и их. Какой-то миг я еще смотрел на него, склонившегося над мертвенно-бледной женщиной на койке, затем взял оставшиеся подносы и принялся выполнять просьбу Дрот-та. Большинству пациентов еще хватало сил подняться и принять передаваемую еду, но кое-кто не мог, и их подносы я оставлял у дверей – Дротт внесет после. По пути я видел нескольких женщин аристократического облика, но ни одна из них, похоже, не была шатленой Теклой, недавно доставленной к нам экзультанткой, с которой – по крайней мере, пока – обращались почтительно. Она оказалась в последней камере – о чем я мог бы догадаться и раньше. Камера эта, в дополнение к обычной обстановке – кровати, стулу и маленькому столику – была убрана ковром, а вместо обычного тряпья на пациентке было белое платье с широкими рукавами. Края рукавов и подол были здорово испачканы, однако платье до сих пор сохраняло особую элегантность, чуждую для меня так же, как и для самой камеры. Она сидела, неотрывно глядя на огонек свечи, отраженный в серебряном зеркальце, но, должно быть, почувствовала мой взгляд. Теперь я был бы рад сказать, что на лице ее не было страха, но, сказав так, солгал бы. Лицо ее было исполнено ужаса, который она изо всех сил старалась скрыть. – Ничего, ничего, – сказал я. – Я принес еду. Кивком поблагодарив меня, она поднялась и подошла к двери. Она оказалась даже выше, чем я думал – голова ее едва не касалась потолка. А ее лицо – пусть скорее треугольное, чем округлое – сразу напомнило мне лицо гой женщины, что была в некрополе с Водалусом. Наверное – из-за огромных темно-синих глаз, окруженных голубоватой тенью, и длинных черных волос, очень похожих на капюшон плаща… Как бы там ни было, я полюбил ее сразу – полюбил со всей силой, с какой способен любить глупый мальчишка. Но, будучи всего-навсего тем самым глупым мальчишкой, не понял этого. Ее рука – бледная, холодная, слегка влажная и невообразимо узкая – коснулась моей, когда она принимала поднос. – Еда – обычная, – сказал я. – Пожалуй, ты можешь получить кое-что получше, если попросишь. – Ты не носишь маски… – проговорила она. – Первое человеческое лицо здесь… – Я – лишь ученик. Маску на меня возложат только через год. * * * Она улыбнулась, и я почувствовал себя совсем как тогда, в Атриуме Времени, только-только войдя в теплую комнату с чашкой чаю и печеньем. Рот ее был широк, а зубы – узки и очень белы; ее глаза, глубокие, точно резервуар под сводом Колокольной Башни, заблестели. – Извини, – сказал я. – Я не расслышал тебя. Вновь улыбнувшись, она склонила набок прекрасную головку. – Я хотела сказать, как рада видеть твое лицо, и спросила, буду ли и впредь иметь удовольствие принимать еду от тебя. Кстати, что это? – Я здесь – только сегодня, потому что Дротт занят. Затем я хотел восстановить в памяти, что было на ее подносе (она поставила его на столик, так что сквозь решетку не разглядеть), но не смог, хоть напряг мозг до предела, и наконец неуверенно сказал: – Наверное, тебе лучше съесть ужин. Я думаю, если ты попросишь Дротта, то сможешь получить что-нибудь получше. – Люди всегда осыпали комплиментами мою стройную фигуру, но, поверь, я ем, словно дикий волк! Съем и это! Взяв со столика поднос, она повернулась ко мне, точно поняла, что без посторонней помощи мне не разгадать тайны его содержимого. – Вот это, зеленое – лук-порей, шатлена, – сказал я. – Коричневые зернышки – чечевица. И хлеб. – Шатлена? Зачем эти формальности, ведь ты – мой тюремщик и можешь называть меня как захочешь. Теперь ее глубокие глаза сияли весельем. – У меня нет желания оскорбить тебя, – сказал я. – Ты предпочитаешь, чтобы я называл тебя по-другому? – Зови меня Теклой – это мое имя. Титулы – для формального общения, имена – для неформального; наша встреча – как раз из неформальных… Хотя, когда придет время моей казни, все формальности будут соблюдены? – С экзультантами, как правило, поступают так. – Тогда, надо думать, будет присутствовать экзарх – если только вы впустите его сюда – в платье с пурпуром. И еще некоторые – возможно, Старост Эгино… Это на самом деле хлеб? Она ткнула в кусок пальчиком – таким белым, что мне показалось, будто хлеб может испачкать его. – Да, – ответил я. – Шатлене, конечно же, приходилось есть хлеб и раньше, не правда ли? – Но не такой. – Взяв тонкий ломтик, она откусила немного. – Хотя – и этот неплох. Ты говоришь, мне могут принести еду получше, если я попрошу? – Думаю, да, шатлена. – Текла. Я просила книги – два дня назад, когда меня привезли. Но не получила их. – Они здесь, – сказал я. – Со мной. Сбегав к Дроттову столу, я принес книги и просунул в кормушку самую маленькую. – О, чудесно! А остальные? – Еще три. Книга в коричневом переплете тоже прошла сквозь кормушку, Но две другие – зеленая и тот фолиант, с гербом на обложке – оказались слишком широки. – Позже Дротт откроет дверь и передаст их тебе, – сказал я тогда. – А ты не можешь? Так ужасно – видеть их сквозь эту штуку и не иметь возможности даже дотронуться… – Вообще-то мне не положено даже кормить тебя. Этим надлежит заниматься Дротту. – Но все же ты передал мне еду. И, кроме того, это ты принес книги. Разве тебе не полагалось вручить их мне? Я смог лишь неуверенно возразить, потому что в принципе она была права. Правила, запрещающие ученикам работать в темницах, направлены на предотвращение побегов; но ведь этой хрупкой, несмотря на высокий рост, женщине нипочем не одолеть меня, и, таким образом, она не сможет беспрепятственно выйти наружу. Я пошел к камере, где Дротт все еще приводил в чувство пациентку, пытавшуюся покончить с собой, и принес ключи. Оказавшись в камере Теклы и закрыв за собой дверь, я обнаружил, что не в силах вымолвить ни слова. Я пристроил книги на столике, где из-за подсвечника, подноса и графина с водой почти не оставалось места, и остановился в ожидании. Я знал, что должен идти, но не мог сделать этого. – Может быть, сядешь? Я присел на кровать, предоставив ей стул. – Будь мы в моих покоях в Обители Абсолюта, я смогла бы предложить тебе больше комфорта. К несчастью, в то время тебя не вызывали туда. Я покачал головой. – Сейчас мне нечем угостить тебя, кроме этого. Тебе нравится чечевица? – Я не стану есть этого, шатлена. Скоро – время моего собственного ужина, а здесь вряд ли достаточно и для тебя одной. – Действительно… – Взяв с подноса перышко лука, она, будто не совсем понимая, что с ним делать, проглотила его, как ярмарочный фигляр глотает гадюку. – А что дадут на ужин тебе? – Лук-порей с чечевицей, хлеб и баранину. – Ах, вот в чем разница – палачи получают еще и баранину… Как же тебя зовут, мастер палач? – Северьян. Но это не поможет, шатлена. Не будет никакой разницы. – В чем? – улыбнулась она. – Ну… если ты подружишься со мной. Я не могу выпустить тебя на свободу. И не стал бы делать этого, даже если бы ты была моим единственным во всем мире другом. – Но я и не думала, что ты можешь это, Северьян. – Тогда зачем же утруждаться беседами со мной? Она вздохнула, и радость исчезла с ее лица – так солнечный свет покидает камень, на котором пристроился погреться нищий. – С кем же мне еще беседовать, Северьян? Вот я поговорю с тобой некоторое время – несколько дней или пару недель, – а потом умру. Я понимаю, ты думаешь о том, что, будь я в своих покоях, не удостоила бы тебя и взглядом. Но ты ошибаешься. Конечно, со всеми не поговоришь, их слишком много вокруг, но за день до того, как меня привезли сюда, я разговаривала с конюхом, державшим мне стремя. Заговорила с ним оттого, что пришлось ждать, но услышала от него много интересного… – Но ты больше не увидишь меня. Еду будет приносить Дротт. – Вот как? Спроси, не позволит ли он тебе делать это? Она взяла меня за руки. Ее руки были холодны как лед. – Попробую… – проговорил я. – Попробуй! Пожалуйста, попробуй! Скажи ему, что мне нужна еда получше, и что я хочу, чтобы приносил ее ты. Хотя – я попрошу об этом сама. Кому он подчинен? – Мастеру Гурло. – Я скажу ему – Дротту, правильно? – что хочу говорить с мастером Гурло. Ты прав, они не откажут – ведь как знать, Автарх может и освободить меня! Глаза ее заблестели. – Я передам Дротту, что ты хочешь его видеть, – сказал я, поднимаясь. – Подожди. Разве ты не хочешь спросить, почему я здесь? – Я знаю, почему ты здесь, – ответил я, прежде чем закрыть дверь. – Потому, что тебя рано или поздно надлежит подвергнуть пытке, как и всех прочих. Да, жестоко, но я сказал это без всякой задней мысли – как любой юнец. Сказал то, что пришло в голову… Но это было правдой, и, поворачивая ключ в замке, я был даже рад тому, что сказал это. Экзультанты часто попадают к нам. И первое время почти все понимают ситуацию правильно, так же как сейчас – шатлена Текла. Но проходит несколько дней, а пыток что-то не видать, и тогда надежды берут верх над здравым смыслом. Пациенты начинают говорить об освобождении, рассуждать о том, что предпримут ради них друзья и родные и что сделают они сами после того, как выйдут на волю. Один хочет уехать в свои владения и больше не показываться при дворе Автарха, другой – собрать отряд наемников и во главе его отправиться на север… И на дежуривших в подземельях подмастерьев градом сыплются рассказы об охотничьих собаках, далеких вересковых пустошах, местных потехах, нигде более неизвестных, устраиваемых под сенью древних рощ. Женщины в большинстве своем мыслят много практичнее, но и они со временем заговаривают о высокопоставленных любовниках (получивших отставку за месяцы или годы до сего момента), которые никогда не оставят их в беде, а потом – о вынашивании ребенка или воспитании приемыша. После того как для всех этих детей, которые так никогда и не появятся на свет, придуманы имена, как правило, наступает черед одежды: после освобождения непременно нужен новый гардероб; старое тряпье – сжечь. Часами обсуждают оттенки, изобретение новых фасонов, возвращение хорошо забытых старых… Но в конце концов и для мужчин и для женщин неизменно наступает день, когда в камеру вместо дежурного с едой входит мастер Гурло в сопровождении троих-четверых подмастерьев и, может быть, следователя с фульгуратором. Поэтому мне хотелось по возможности оградить шатлену Теклу от бесплодных надежд. Я повесил связку ключей на гвоздь, где та обычно висела, и, проходя мимо камеры, где Дротт заканчивал отмывать кровь с пола, сказал ему, что шатлена желает говорить с ним. Через день меня вызвали к мастеру Гурло. Обыкновенно ученикам положено стоять против его стола, заложив руки за спину, но он велел мне сесть и, сняв шитую золотом маску, подался ко мне, что должно было означать частную беседу накоротке. – С неделю назад я посылал тебя к архивариусу, – начал он. Я кивнул. – И, насколько понимаю, вернувшись с книгами, ты доставил их пациентке сам. Так? Я объяснил, как все вышло. – Ну, ничего страшного. Не бери в голову; я не стану назначать тебе внеочередные наряды и уж тем более – раскладывать тебя на кресле и драть. Ты уже, можно сказать, подмастерье; мне в твои годы и с альтернатором доверяли работать… Понимаешь ли, Северьян, штука-то в том, что пациентка – лицо высокопоставленное. – Голос его понизился до шепота. – Со связями на самом верху. Я сказал, что все понимаю. – Высоких кровей, не из каких-нибудь там армигеришек… – Повернувшись к полкам позади его кресла, он порылся в беспорядочной груде бумаг и книг и извлек увесистый том. – Имеешь представление, сколько на свете экзультантских семейств? В этой книге перечислены лишь те, чей род еще продолжается. А чтобы счесть и тех, чей род прервался, наверное, понадобилась бы целая энциклопедия! И несколько экзультантских династий прерваны мной лично! Он захохотал, и я засмеялся тоже. – Здесь каждому семейству отведено по полстраницы. А всего страниц – семьсот сорок шесть. Я понимающе кивнул. – Большинство этих семейств не представлено при дворе никем – не могут себе позволить либо боятся. Эти все – Мелочь. Но большие семейства – обязаны: Автарху нужны конкубины, которые в случае чего станут заложницами. Но Автарх уже не может крутить кадрили с пятью сотнями женщин. Наложниц поэтому около двадцати; остальные проводят время в танцах и болтовне друг с дружкой, а Автарха видят раз в месяц и то – издали. Я, стараясь, чтобы голос не дрогнул, спросил, вправду ли Автарх делит ложе со всеми этими конкубинами. Мастер Гурло закатил глаза и подпер огромной ручищей подбородок. – Ну, ради соблюдения приличий нанимаются хайбиты – их еще называют тенями. Это – обычные девчонки, внешне похожие на нанимающих их шатлен. Уж не знаю, где их берут, но их обязанность – этих шатлен подменять. Конечно, ростом-то они поменьше… – Он хмыкнул. – Впрочем, лежа, видимо, разница в росте незаметна. Однако говорят, будто частенько случается наоборот. Хозяйки этих девчонок-теней сами берутся выполнять их обязанности. Но нынешний Автарх, каждое деяние коего, можно сказать, слаще меда на устах нашей почтенной гильдии, о чем ты никогда не должен забывать… Так вот, в его случае, как я понимаю, вряд ли хоть одна из наложниц доставляет ему удовольствие. – Этого я не знал, мастер, – сказал я, едва сдержав вздох облегчения. – Очень интересно. Мастер Гурло склонил голову в знак того, что и он считает это интересным, и сцепил пальцы на животе. – Быть может, когда-нибудь ты сам станешь во главе гильдии, и тебе понадобится знать такие вещи. Будучи в твоем возрасте – или, может, малость помладше, – я воображал себе, будто родом из экзультантов. Ну, бывает с некоторыми. Мне – далеко не в первый раз – вдруг пришло в голову, что мастер Гурло (и мастер Палаэмон тоже) все знают о происхождении любого ученика и подмастерья, ведь именно они решали, кого брать на воспитание. – Конечно, точно сказать не могу. Но по всем физическим данным гожусь во всадники, да и ростом повыше среднего, несмотря на тяжелое детство. Сорок лет назад, должен тебе заметить, ученикам приходилось гораздо тяжелее, чем нынче. – Мне рассказывали, мастер. Мастер Гурло вздохнул – такой звук иногда издают кожаные подушки, когда сядешь на них. – Но с течением времени я понял, что Предвечный, избрав для меня карьеру в нашей гильдии, действовал мне во благо. А ведь я вряд ли заслужил его благоволение в прежней жизни. Быть может, заслужу в этой… Мастер Гурло замолчал, опустив взгляд (как мне казалось) на стол, к груде бумаг – судебных отношений и досье пациентов – на столе. Наконец, когда я уже приготовился спросить, нужен ли ему еще, он заговорил снова: – За всю свою жизнь я ни разу не слышал, чтобы член нашей гильдии – а ведь их на свете наберется около тысячи – был подвергнут пытке. Я ввернул в разговор общую фразу насчет того, что лучше быть жабой, прячущейся под валуном, чем бабочкой, раздавленной на нем. – Ну, мы, принадлежащие гильдии, пожалуй, есть нечто большее, чем жабы. Но нельзя не отметить и вот чего: я видел в наших камерах более пятисот экзультантов, но никогда прежде не держал в заключении особ, принадлежащих к узкому кругу конкубин, приближенных к самому Автарху. – А шатлена Текла принадлежит к нему? Ты только что намекнул на это, мастер. Он мрачно кивнул. – Подвергни ее пытке немедленно, все было бы не так уж плохо. Однако – нет. Могут пройти годы… А может, и вовсе никогда… – Ее могут освободить, мастер? – Она – пешка в игре Автарха с Водалусом, уж это-то известно даже мне. Ее сестра, шатлена Tea, бежала из Обители Абсолюта, чтобы стать его любовницей. Текла – по крайней мере, некоторое время – будет одним из доводов в переговорах. Пока это так, мы должны содержать ее хорошо. Но тут важно не перестараться. – Понимаю, – сказал я. Мне было здорово не по себе – ведь я не знал, что шатлена Текла сказала Дротту, а Дротт – мастеру Гурло. – Она просила о лучшей еде, и я уже отдал необходимые распоряжения. Просила она и о компании, а узнав о недопущении к заключенным посетителей, настаивала на том, чтобы ей позволили иногда беседовать хотя бы с одним из нас. Мастер Гурло сделал паузу, чтобы отереть блестевшее от пота лицо краем плаща. – Я понимаю. Я был уверен, что в самом деле понимаю, что последует за этим. – Она видела твое лицо и посему просила, чтобы это был ты. Я ответил, что ты будешь сидеть при ней, пока она принимает пищу. Твоего согласия не спрашиваю – не только потому, что ты подчинен мне, но и потому, что уверен в твоей лояльности. Прошу лишь соблюдать осторожность и не послужить причиной ее неудовольствия. Равно как и источником чрезмерного удовольствия. – Сделаю все, что смогу. Я сам подивился твердости своего голоса. Мастер Гурло улыбнулся так, словно я снял с его плеч тяжкий груз. – Ты умен, Северьян; умен, несмотря на молодость. У тебя уже были женщины? В обычае учеников было, беседуя между собой, сочинять на этот счет разные небылицы, но я разговаривал с мастером и потому отрицательно покачал головой. – Ни разу не был у ведьм? Ну, может, оно и к лучшему. Сам-то я выучился всем этим вещам, но, пожалуй, не стал бы посылать к ним кого-то еще наподобие меня в то время. Возможно, шатлена захочет, чтобы ты согрел ее постель. Не вздумай делать этого. Ее беременность может надолго отодвинуть применение пытки и принести бесчестье гильдии. Понимаешь? Я кивнул. – Мальчишки твоих лет всегда озабочены на этот счет. Я распоряжусь, чтобы кто-нибудь свел тебя туда, где такие хвори вылечиваются мигом. – Как пожелаешь, мастер. – Что? Ты даже не благодаришь? – Благодарю тебя, мастер, – сказал я. Гурло был одним из самых сложных людей, которых я знал – то есть сложным человеком, который старается быть простым. То есть не обычным простым человеком, а таким, каким представляет себе простого человека сложный. Как придворный вырабатывает для себя обличье блестящее и таинственное, нечто среднее между мастером танцев и тонким дипломатом с налетом бретерства в случае нужды, так и мастер Гурло старательно лепил из себя мрачное, неповоротливое создание, какое ожидает увидеть помощник герольда или бейлиф, вызывая главу гильдии палачей, однако на свете нет качеств, менее присущих настоящему палачу. В целом же, хотя все составляющие характера мастера Гурло были такими, какими и должны быть, ни одна из них не подходила к прочим. Он сильно пил, по ночам его мучили кошмары; но кошмары эти приходили именно тогда, когда он пил, как будто вино, вместо того чтобы наглухо запереть двери его сознания, распахивало их настежь, заставляя его весь остаток ночи провести на ногах в ожидании первых проблесков солнца, которое изгонит призраки из его огромной каюты, позволит ему одеться и разослать по местам подмастерьев. Порой он поднимался на самый верх башни, на артиллерийскую платформу, и ждал там первых лучей солнца, разговаривая с самим собой и глядя вдаль сквозь стекло, которое, говорят, тверже кремня. Он, единственный в гильдии (считая и мастера Палаэмона), не боялся обитающих там сил и невидимых уст, говорящих порой с людьми или иными невидимыми устами в других башнях. Он любил музыку, однако, слушая ее, прихлопывал ладонью по подлокотнику и притопывал ногами в такт, причем – тем сильнее, чем больше нравилась ему музыка (а особенной его любовью пользовались сложнейшие, тончайшие ритмы). Ел он помногу, но очень редко; читал только тогда, когда полагал, что его никто не видит; навещал некоторых пациентов, включая одного с третьего яруса, и беседовал с ними о материях, в которых никто из нас, подслушивавших в коридоре, не мог понять ни аза. Глаза его блестели ярче, чем у любой женщины. Он странно грассировал и делал ошибки в произношении самых обычных слов… Я не в силах описать, сколь плохо он выглядел, когда я, наконец, вернулся в Цитадель, и сколь плохо выглядит он сейчас. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=146842) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.