Рассказы, фельетоны, памфлеты Ярослав Гашек Собрание сочинений в шести томах. #1 В первый том Сочинений чешского писателя Ярослава Гашека (1883-1923) вошли рассказы, фельетоны, памфлеты, написанные в 1901-1908 годах. Перевод с чешского Составление и примечания С. В. Никольского Текст печатается по изданию: Гашек Ярослав. Собрание сочинений в шести томах. Т1.– М.: Художественная литература, 1983. Ярослав Гашек Рассказы, фельетоны, памфлеты Смерть горца[1 - Смерть горца Перевод Р. Разумовой – «Народни листы», 8 апреля 1902 года, вечерний выпуск.] Михаэл Питала бежал из тюрьмы. Укрываясь в высоких хлебах и в лесах, он постепенно приближался к югу, к горам. Крестьяне кормили его, снабжали одеждой и едой для дальнейшего пути. Близился вечер. Дорога белой змеей извивалась по склонам гор. На их вершине, на горном перевале стоял крест. Беглец медленно подымался по пыльной дороге, К длинному запыленному кафтану, какие носят крестьяне в Тарновском крае Галиции, дрожащей морщинистой рукой он прижимал маленький узелок с продуктами. Он опасливо озирался, а на лице его была написана решимость, едва лишь вдали блеснет штык стражника, броситься по крутому склону в долину. Наконец он добрался до перевала, где стоял простой деревянный крест с полусгнившей скамеечкой у подножия. Перекрестившись, Михаэл Питала устало опустился на скамеечку. Положил узелок рядом, на траву, и огляделся вокруг. Дорога по обе стороны вела вниз. Перед ним открывался вид на лесистую долину. Какая красота вокруг! Вдали, среди серых вершин, высится могучая Бабья гора, там дальше Лысая гора, а где-то за нею его родные места. Через два-три дня после стольких лет отсутствия он увидит родную деревню, разбросанные по склону на опушке леса хатки, часовенку. Солнце медленно опускалось к горам и уже не пекло. Беглец, склонив седую голову на руки, вспоминал свою жизнь. Много лет назад он в поисках работы отправился со своей женой и детьми в Германию. Там они работали, выбивались из сил, терпели нужду. Как-то зимой он остался совсем без работы, и вся семья голодала. Он не мог вынести страданий своих близких, задумал отравить их всех и отравиться самому. Раздобыл яд и осуществил свой замысел. Жена и дети умерли, а он выжил. После выздоровления его осудили на долгие, годы тюремного заключения. Сколько лет, завидев во время работы затянутые дымкой горы, он мечтал снова побывать там! Наконец ему удалось бежать. И вот он здесь… Михаэл Питала снова огляделся. Солнце опускалось все ниже. Вершина Бабьей горы расплывалась в вечерних сумерках. Заходило солнце. На западе багряный огненный шар медленно опускался за гору. Красное зарево вечерней зари таяло над горами. А вслед за ним поднималась, то разрываясь, то снова смыкаясь, завеса тумана. Какой-то особый полумрак окутал черные леса, и чуть теплый ветерок доносил на дорогу аромат хвои. Внизу тянулся горный склон, усыпанный замшелыми валунами. Шумный ручей мчался, перепрыгивая через камни и вывороченные с корнем стволы деревьев, и терялся в темных зарослях высоких лиственниц и сосен. Низко опустив заросшее бородой лицо, беглец задремал. Ему снился родной дом. И сам он – не седой старик, а молодой парень. Он только что вернулся из леса. Вот маленькая комнатка в родной хибарке, затянутая дымом, который выбивается из очага. Вот отец, мать, вся семья. Они спрашивают: «Михалек, где ты пропадал так долго?» Потом все садятся на скамьи, ужинают, разговаривают и пьют овечье молоко. Приходят соседи. Рассказывают, как в лесу медведь задрал его товарища Коничка. Он подбрасывает в очаг поленья, они трещат и освещают закопченную комнату. Так приятно здесь, в комнате, куда снаружи доносится мычание возвращающегося с пастбищ скота. Звонят к вечерне. Все встают, крестятся, громко молятся, а огонь весело трещит. Сон беглеца вдруг нарушили чьи-то тяжелые шаги. Он оглянулся и увидел совсем рядом точно выросшего из-под земли жандарма. Его штык угрожающе блестит в последних лучах закатного солнца. Михаэл Питала схватил свой узелок и, одним прыжком перемахнув через дорогу, бросился вниз по склону горы. Трижды раздалось: «Стой, стой, стой!» – и тотчас в вечерней тишине среди замолкших лесов прокатилось многократное эхо выстрела. Падая с простреленной головой, беглец как-то дернулся вперед и вверх, словно в последний момент хотел еще раз посмотреть на заходящее солнце и крутую цепь родных гор. Солнце закатилось. Где-то в долине раздается благовест, призывающий к вечерней молитве. Жандарм, стоящий наверху, на дороге у креста, снимает шапку, крестится и читает молитву «Ангел божий…». Дым, поднимающийся к небу из дула его манлихеровки, извивается, как вопросительный знак. Когда над лесом взошла луна, осветив бледными лучами лежащий на склоне труп беглеца, казалось, что из его посиневших губ словно бы рвался крик: «Родина! Родина!» WODKA LASOW, WODKA JAGODOWA[2 - Wodka lasow, wodka jagodowa – Лесное вино, вино земляничное (пол.). Перевод Т. Мироновой.– «Народни листы», 7 июля 1902 года.] (Очерк из Галиции) Ни один священник не запечатлелся так в благодарной памяти своих прихожан, как пан фарарж[3 - Фарарж…– приходский священник.Фара…– дом приходского священника.] из Домбровиц. Долго еще будут вспоминать во всем Тарновском крае этого доброго старикана, и потомки нынешних поселян будут рассказывать своим детям то, что слышали о нем от своих родителей. Но не зажигающие проповеди, вливающие умиротворение в сердца добродушных крестьян, не набожность снискали ему бессмертную славу в Домбровицах, в округе да и в самом Тарнове, а его зеленое вино, о котором он сам иногда с восторгом говорил, что оно – его кровь, экстракт его мыслей, детище его разума. И не менее поэтично звучало название его творения – «Лесное вино, вино земляничное». Он утверждал, что дал ему это название, когда несколько лет назад после долгих исследований получил первую бутыль вина, в свежей зеленой влаге которого, он ощутил благоухание всех лесов, окружающих Домбровице, благоухание весны и лета, а также запах земляничных цветов и одновременно аромат спелых земляничных ягод. Никто не знал, как приготавливает пан фарарж этот превосходный напиток. Было известно только одно: что главной составной его частью являются крупные красные ягоды земляники, которые священник собственноручно собирал в лесу. К своим молитвам он всегда присовокуплял пожелание, чтобы уродилось много земляники, которую затем он собирал в большую корзину на определенных, только ему одному известных местах. В течение всего августа до поздней ночи светился огонек в окнах низкой почерневшей фары приходского дома, сквозь открытые окна которого струились приятные запахи. Когда деревенские парни забирались на деревья приходского сада, они видели, как длинные белые волосы преподобного отца развевались над змеевидными приборами, как трясущейся рукой он наливал рюмочку приготовленного им свежего напитка, набожно крестился, медленно выпивал его, чмокал и щелкал пальцами так, что старый кот, дотоле спокойно сидевший на большой печке, вскакивал, будто у него над головой загорался пук сена, и, фыркая, вылетал из избы. В такой момент пан фарарж казался им особенным, неземным существом. Богобоязненно слезали парни с груш и яблонь приходского сада, не забыв набить за пазуху даров этих деревьев. Так было в августе. Ноябрь проходил в трудах по наполнению великого множества бутылок и в приклеивании этикеток, которые домбровицкий пан ректор расписывал и разукрашивал в течение всей зимы. На этикетках несколько фантастически изображалось, как святой Станислав благословляет маленького ангелочка, несущего солидную бутыль, на которой золотом начертаны слова: «Лесное вино, вино земляничное». Когда ложился первый снег и ночью было слышно, как недалеко от деревни воют волки, в одно из воскресений священник сообщал своим мягким и проникновенным голосом, что он приглашает всех верующих на вечернюю христианскую беседу. В такое воскресенье просторный приходский дом набивался до отказа, прихожане толкались и теснили друг друга. Преподобный отец сидел в старом, выцветшем кресле, помнившем бог знает сколько его предшественников, и ласково говорил, улыбаясь, что пришла зима, уже рождественский пост, но из-за зимы прихожане не должны забывать ходить в костел и помогать бедным. Затем он добавлял несколько слов о рождестве, которое уже не за горами, и вдруг куда-то исчезал. А вскоре возвращался с корзиной бутылок и начинал раздавать прихожанам свое зеленое лесное вино, свое земляничное вино. Когда они смотрели на его белую голову, на его милое лицо, на трясущуюся от радости бороду, у многих слезы навертывались на глаза. Многие не могли не печалиться при мысли, что же будет, когда старый священник почиет вечным сном под березами и лиственницами домбровицкого кладбища. Потом в Домбровице пришла зима, а ее пан священник всегда очень страшился. Она была причиной того, что в течение всей весны и лета старый священник молился, чтобы господь бог отпустил ему грехи, которые он совершил за прошедшую зиму и совершит в будущем. Иногда ему казалось, что молиться впрок все же немного неуместно, но он успокаивал себя мыслью, что господь бог знает, почему так неустойчивы перед соблазном существа человеческие. Каковы же были грехи, совершенные им зимой? Его зимним грехом было пристрастие к своему зеленому вину. В зимние вечера он грустил о тех зеленых лесах, по которым любил ходить. И, погружаясь в тепло, идущее от огромной печки, садился перед большой бутылью своего зелья, как бы переносясь в благоухание лета. Стаканчик возле бутылки то наполнялся красивой зеленой влагой, то снова становился пустым. Когда первые капли напитка касались губ священника, перед его глазами вставала свежая зелень дубов, елей, берез и проплывали места, красные от обилия зрелых ягод крупной земляники. Лежащий перед ним молитвенник оставался нераскрытым, и вместо вечерней молитвы в тихой комнате раздавались удивительные звуки, свидетельствующие о том наслаждении, с каким он маленькими глотками пил зеленую искрящуюся влагу. Старый пан фарарж сидел, пил и думал о зелени лесов, о весне, о лете, и мысли его не прерывались даже тогда, когда внизу недалеко от фары начинали выть волки и раздавались выстрелы, разгоняющие голодных бестий. Не могла его вывести из такого состояния и сестра (она была моложе его на два года и вела все хозяйство), когда приходила и начинала, упрекать своего брата за грехи, призывая на помощь всех святых, имена которых всплывали в ее уме. Пан фарарж не говорил ничего, он только кивал белой головой и размышлял об аромате зеленых лесов. Когда же он направлялся к постели, у него немного кружилась голова, и он затягивал песню о лесных девах и о зеленом вине, так что его сестра-старушка затыкала уши. На другой день утром он поздно вставал и зарекался, что отныне на этот адский напиток даже не посмотрит. Но ничего не поделаешь! Приходил вечер, в лунном сиянии на улице блестел снег, и снова им овладевала тоска по лету, и снова он опорожнял один стаканчик за другим. Сколько лет уже день за днем молилась его сестра, чтобы господь бог уберег ее брата от грядущих адских мук, но каждую зиму повторялись вечера, когда молитвенник оставался нетронутым, а стаканчики опорожнялись. Напрасны были все ее хождения по «святым» местам, напрасно жертвовала она на мессах деньги за своего несчастного брата. Иногда, размышляя об этом, она начинала горько плакать. В ее набожных раздумьях представления о муках ада связывались с образом пана фараржа. Однажды зимой дьявол, как она говорила, особенно преуспел в искушении пана фараржа. Как-то перед сном священник так громко пел о прекрасных лесных девах, что Юржик Овчина -деревенский стражник, возвращавшийся поздно вечером из корчмы,– остановился перед фарой, и через минуту в ночной тишине послышался дуэт. Один голос, довольно сильный, но приглушенный толстыми оконными стеклами, принадлежал священнику, другой, более хриплый, голос стражника, так был похож, по-видимому, на вытье волка, что несколько крестьян с ружьями и палками поспешили к фаре, где остановились в изумлении и с такой набожностью стали прислушиваться к пению пана фараржа, распевавшего о лесных девах и о зеленом вине, как если бы это была молитва, возносимая в костеле пресвятой деве Марии. Когда на следующий день к полудню священник встал с постели, то узнал от своей заплаканной сестры о большом прегрешении, которое вчера вечером он совершил, опять искушенный дьяволом. И он вновь зарекался, но вечером повторилось то же самое, и снова полдеревни набожно и почтительно, с открытыми ртами, слушали под окнами спальни, как там, наверху, их старый духовный пастырь распевает удивительные песни о зеленом вине и лесных девах. С той поры такие песнопения стали повторяться, и крестьяне каждый вечер ходили послушать пана фараржа. Для его сестры настали печальные времена. Всюду она видела адский огонь и однажды, набравшись мужества, дрожащей рукой написала викарию[4 - Викарий – в католической церкви заместитель епископа или священника.] в тарновскую консисторию письмо, в котором просила во имя спасения пана фараржа в Домбровицах явиться с ревизией к ее брату, по-отечески пожурить его и высвободить из сетей и когтей дьявольских. Она подписала письмо, окропила его слезами и послала в Тарное, ни словом не обмолвившись об этом своему брату. Прошло несколько дней. В один прекрасный зимний день перед фарой зазвенели колокольчики, четыре ретивых коня забили копытами по мерзлой земле так, что искры полетели, а из саней вышел достопочтенный тарновский пан викарий, объявив удивленному пану фараржу, что приехал с ревизией. Молнией пронеслась в голове священника мысль – не проведали ли в Тарнове о его певческих упражнениях,– и он не отважился взглянуть на седого, хотя и более молодого, чем он, викария, который, напротив, очень был учтив со старым седовласым фараржем. Досточтимый пан викарий выразил свое удовлетворение состоянием костела и после ужина уселся напротив пана фараржа, подыскивая повод, каким бы образом он мог выполнить просьбу сестры священника, которая в это время в соседних покоях усердно молилась. – Здешние края летом, вероятно, необыкновенно красивы,– начал он после длительного молчания. – Да, необыкновенно красивы,– печально произнес пан фарарж, поглядывая в угол, где стояла большая бутыль с благочестивой этикеткой. – Сколько радости приносят вам эти леса летом,– продолжал пан викарий,– а зимой грустно. И тогда лучше всего сидеть у теплой печки и читать молитвенник. Прекрасно читаются размышления святого Августина и отцов церкви. Тогда уже не страшно никакое дьявольское искушение. Брат мой, я привез с собой несколько книг о вечной жизни и замечательные рассуждения святого Августина. Лучше всего это читать по вечерам два-три раза. Сейчас я их принесу. С этими словами он удалился в соседнюю комнату. Священник после его ухода что-то смекнул, подскочил к бутылке и отведал своего волшебного напитка. Когда достопочтенный викарий вернулся с грудой книг в руках, пан фарарж снова уже спокойно сидел на своем месте, набожно уставившись в потолок. – Вот здесь то чтение, которое возносит душу читающего к иным мирам и которое отгоняет все дурные мысли,– сказал пан викарий, раскладывая перед фараржем книги, и спустя некоторое время добавил: – Тут у вас такой аромат, как будто бы влились сюда запахи леса. – Это мое «Лесное вино, вино земляничное»,– радостно вырвалось у пана фараржа, и, не дожидаясь ответа, он наполнил зеленым напитком два стаканчика и чокнулся со сконфуженным паном викарием. Они опорожнили стаканчики. – Не правда ли, необыкновенный вкус? – спросил сияющий пан фарарж, видя, как пан викарий причмокивает. – Еще одну, не так ли? И снова опорожнились стаканчики. – Необыкновенно! Кажется, что человек бродит летом по лесу и впитывает в себя благоухание лета,– мечтательно, со вздохом промолвил ревизор. У священника блестели глаза, когда он рассказывал о своем изделии, о детище своего разума, экстракте своих мыслей. При этом оба всякий раз отведывали зеленый напиток, и досточтимый викарий перед каждым новым стаканчиком шептал: «Multum nocet, multum no-cet»[5 - Много вредно, много вредно (лат.).],– совершенно забыв о цели своего посещения, о дьяволе, о святом Августине и о святых отцах. Когда же вечером крестьяне по обыкновению собрались перед фарой, они к своему изумлению услышали, что из спальни пана фараржа доносятся звуки пески о лесных девах и о зеленом вине, распеваемой не одним, а двумя голосами, причем тот, второй, незнакомый голос был намного сильнее… О дальнейшем я умолчу. Добавлю только, что это был первый, но далеко не последний визит и что когда досточтимый тарновский пан викарий, вернувшись на третий день домой, развернул большую бутылку «Лесного вина, вина земляничного», то, к своему удивлению, обнаружил, что оберткой ей послужило несколько страниц книги, святого Августина и святых отцов. «Лесное вино, вино земляничное» снискало домбровицкому пану фараржу бессмертную славу. Похождения Дьюлы Какони[6 - Похождения Дьюлы Какони Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», 28 июня 1903 года.] (Юмореска) Молодой Дьюла Какони отправился под вечер на прогулку. Сначала он прошел по всей деревне Целешхас, потом направился к реке Нитре, воды которой между невысокими берегами можно было видеть уже издали. Он немного полюбовался ее стремительным течением, широким руслом, окаймленным с обеих сторон глинистыми красноватыми берегами, и неторопливо пошел вниз по реке, прислушиваясь к ругани пастухов, которые поили у брода грязную скотину. Затем он бродил, раздумывая в нерешительности, стоит ли идти дальше, пока пастухи не погнали стадо в деревню, громко перекликаясь и щелкая бичами. Почти совсем уже стемнело. В опустившемся тумане стало трудно различать окрестности, и путь вдоль берега перестал быть привлекательным. Но Дьюла Какони все-таки пошел вниз по течению шумящей реки, в сторону цыганских хибарок. Целешхасские цыгане жили не слишком романтично. Наоборот, это были весьма почтенные граждане. Они не воровали, не грабили, а честно занимались домашним хозяйством и игрой на скрипке. По воскресным дням и в праздники они играли в целешхасской корчме, и богатые крестьяне щедро платили за их не слишком искусную музыку, главным образом потому, что с цыганами выступала красивая цыганка Йока. Несмотря на самую простенькую мелодию, она умела настолько захватить своей музыкой, что мужчины восторженно хлопали себя по ляжкам и кричали наперебой: «Eljen, eljen!»[7 - Браво, браво (венг.).] Когда музыканты возвращались в свои лачуги и пересчитывали выручку, они всякий раз бормотали: – Ну и Йока, чистое золото! Вот туда-то, к этим лачугам, и направил свои стопы Дьюла Какони. В первой хибарке горел свет. – Свет…– прошептал Дьюла, спотыкаясь о травянистые кочки, ощипанные коровами. – Охотно бы… гм… в самом деле, охотно поболтал бы я с Йокой, да как это устроить? Войду сейчас и спрошу. Постучу,– продолжал он, отряхивая черные штаны, которые испачкал, споткнувшись в темноте,– похвалю их выступление, особенно же Йоку. А дальше?.. Ну да, цыгане и есть цыгане. Восточная кровь. Ладно, там увидим! Разговаривая так сам с собой, он подошел к освещенной хибарке, постучал. Ответа не было. Постучал еще раз. Опять молчание. Он уже собирался было уйти, когда в лачуге послышались звуки скрипки – там играли марш Ракоци. Дьюла Какони открыл дверь и вошел. Дух у него занялся. При свете крохотной коптящей керосиновой лампы он разглядел на середине комнаты Йоку со скрипкой в руках. В лачуге больше никого не было. Йока, высокая красавица с блестящем ожерельем из монет на шее, спросила, что угодно его милости. – Я пришел…– смущенно заикаясь, начал Какони,– поблагодарить за то удовольствие, которое мне доставила ваша музыка в прошлое воскресенье, когда вы выступали в деревенском трактире. Я был просто восхищен! Уж поверьте мне, сударыня, в Пеште я не слыхивал ничего подобного. Ваше выступление меня захватило… – У вас красивая булавка,– ответила Йока, вытаскивая ее из галстука Какони. – Я принес булавку вам в подарок за ваше воистину художественное выступление,– снова смущенно залепетал Какони, удивленный внезапным оборотом дела. Притворщица йока улыбалась ему так приветливо, что он был готов немедленно подарить ей не одну, а двадцать таких булавок. – Лучше подарили бы вы мне этот перстень, а булавку я отдам брату.– Йока опять улыбнулась.-Я галстуков не ношу. И она коснулась руки Какони. – Этот перстень я принес вам как особое вознаграждение,– врал Дьюла,– а булавку я и вправду подумывал отдать вашему брату,– говорил он, а сам уже снимал перстень с пальца. – Барышня,– продолжал он, не сводя с цыганки влюбленного взгляда,– ваше выступление меня очаровало, но мне хочется, чтобы и вы были ко мне немного более благосклонны. – Ваша милость,– ответила красавица цыганка,– сейчас того и гляди сюда войдет кто-нибудь из моих родственников, а с ними и мой жених цыган Роко. Не знаю, что он вам скажет. Приходите-ка лучше завтра об эту же пору на старую плавучую мельницу на реке. Я буду ждать вас там. И не успел Какони опомниться, как был деликатно выставлен за дверь хибарки. Вслед ему в ночной темноте понеслись звуки скрипки, играющей в ускоренном темпе марш Ракоци. Дьюла, спотыкаясь, вышагивал по темной дороге среди лугов в сторону деревни, к поместью своего дяди. «У нее есть жених, но она дьявольски хороша,– думал он.– Теперь я могу уже на кое-что отважиться…» А в помещичьем доме царил переполох. Дядя встретил племянника обрадованный, что тот жив. Но за ужином обнаружилось, что у Дьюлы нет в галстуке булавки, а на пальце перстня. – Я купался,– пояснил Дьюла,– и уронил эти вещи в воду. – В галстуке ты, что ли, купался? – недоверчиво спросил дядя. – Нет, когда раздевался, слышу, булькнуло что-то, и галстук… то есть я хотел сказать, перстень, то есть нет… булавка утонула, а перстень соскользнул с пальца в воду, когда я вылезал. Вода была сегодня холодная, но я думаю, что она еще потеплеет,– пытался Дьюла замять разговор, видя, что дядя пристально смотрит на него,– может, еще и дождь пойдет… – После купанья ты, видно, еще и прогуляться вздумал?– спросил дядя, помолчав. – Да, я решил пройтись, знаешь, ведь это очень полезно для здоровья. Я прошелся немного по берегу реки и не заметил, что иду в сторону от деревни. – Бывает, бывает,– согласился дядя.– Я ведь только потому и спросил, что кучер видел тебя вблизи от цыганских хибарок. Он шел из города, поздоровался с тобой, а ты и внимания на него не обратил. Правда, было уже темно. И ты будто бы что-то бор мотал все время и спотыкался, идя через луг, понимаешь ли. Вот что рассказал кучер. И дядя принялся громко хохотать. «Ну, влетит мне теперь»,– думал Какони, обгрызая дынную корку. – Кучер говорит, что он еще подумал: «Молодой барин, кажись, где-то лишнего хватил и домой попасть не может». Ха-ха! Какони облегченно перевел дух. – Давай-ка поговорим серьезно,– продолжал дядя.– Сегодня днем, когда тебя не было дома, я получил письмо от твоего отца. Он приедет сюда завтра вечером. Он пишет, что хочет проверить, образумился ли ты и можешь ли вернуться в Пешт. Он предполагает, что ты, конечно, уже забыл эту певичку и тебя, вероятно, можно теперь женить, не опасаясь, что ты будешь с ума сходить по ней. – Дядюшка, мне и в голову ничего подобного не приходило,– ответил растроганный Дьюла.– Вы меня должно быть, уже хорошо знаете, Ведь я живу здесь почти месяц, и вы могли убедиться, что со все ми девушками я обходился весьма скромно. А с певичкой это было просто так. И Дьюла Какони, явно растроганный, удалился в свою спальню. * * * С месяц назад в конторе фирмы «Янош Какони и К°» в Пеште произошел весьма неприятный разговор. На канцелярском столе сидел молодой Дьюла Какони, а перед ним весь красный стоял его отец. – Ты женишься на Ольге как можно скорее и прежде чем состоится общее собрание акционеров нашей компании по производству цемента! Запомни, что отец Ольги держит в руках семьсот восемьдесят акций которые он дает за ней в приданое. Если мы прибавим к ним твои двести двадцать акций, ты станешь владельцем тысячи акций, которые я куплю у тебя по номинальной стоимости двести крон за штуку. Но это должно быть сделано до общего собрания, потому что на общем собрании ты сорвешь хорошие проценты с прибыли. Впрочем, я хотел говорить с тобой не об этом. Ты – жених, понимаешь? А понимаешь ли ты, что как жених должен следить за собой и не компрометировать семейство Какони? Получив такое хорошее воспитание и будучи женихом, ты раскатываешь по городу в коляске с певичкой из кафешантана, танцуешь с ней, словно ослеп и оглох. Разве ты не понимаешь, что отец твоей невесты видит все это? Ты просто осел! Помни, речь идет о семистах восьмидесяти акциях. Словом, ты должен на месяц убраться из города и выбросить из головы эту певичку. Иначе, пожалуй, ты натворишь еще больших глупостей! Завтра же отправишься к дяде в, Целешхас. Поезд уходит в половине восьмого утра с Северного вокзала. Согласен? – Да! Какони – старший подошел к телефону, попросил дать ему номер 238 и сказал в аппарат: – Милый друг! Дьюла завтра уедет в деревню. Надеюсь, что все обойдется! * * * Так примерно думал о прошлом Дьюла на следующий день, расхаживая по берегу Нитры. Певичка была красива, но с Йокой не шла ни в какое сравнение. Какое там! Огромная разница! У певички черные глаза и белокурые волосы, а у цыганки черные глаза и черные волосы. Настоящий восточный тип! Перед обедом Дьюла отправился еще раз осмотреть старую плавучую мельницу. Это была одна из тех мельниц, что во множестве еще можно встретить на реках неподалеку от впадения их в Дунай. Два дощаника соединены между собой примитивным срубом, в середине его установлено мельничное колесо, которое вращается силой речного течения. Дощаники обычно привязывают к берегу канатом. При желании такую мельницу можно переплавлять с места на место. Жители прибрежных деревень приносят к реке зерно для помола. С берега на плавучую мельницу перебрасывают деревянные мостки. Вот такая мельница и была назначена местом свидания. Здесь уже давно ничего не мололи: водяное колесо было совсем изломано. Наступил вечер. Какони сказал, что пойдет в город встретить своего отца, а сам отправился к старой плавучей мельнице. Под крышей было совсем темно. Какони сел на перегородку, закурил и стал ждать. Поблизости мычало стадо и ругались пастухи, Речные струи с шумом бились в бока дощаников. Мычание скотины постепенно замирало вдали, пока наконец совсем не смолкло. Мельницу слегка качнуло. «Должно быть, Йока сейчас уже придет,– обрадовался Дыола.– Она не хотела, чтобы ее видели пастухи. Который же час?» Дьюла зажег спичку и посмотрел на часы. «В половине девятого приедет отец,– думал Какони – младший.– А-а, скажу, что сбился с дороги». Мельница как-то странно вздрагивала, вода шумела все сильней. – Не хочется здесь долго торчать,– пробормотал Дьюла, просидев час.– Она могла бы уже и прийти, очевидно, дома что-то задержало. Ну ладно, лишь бы пришла… Жаль, что ее в Пеште нет. Мельница вдруг резко повернулась, так, что Дьюла чуть не свалился с перегородки, на которой сидел. – Черт побери, что такое происходит,– пробормотал Дьюла, зажигая маленький карманный фонарик.– Я лучше выйду. Он поднялся по нескольким ступенькам к дверце, которая вела на мостки. Фонарик чуть не погас от резкого порыва ветра, и Дьюла Какони, к немалому своему испугу, увидел, что мельницу со всех сторон окружает вода, а деревья и кусты с бешеной скоростью убегают назад. Дьюла Какони плыл вниз по течению Нитры… Он принялся кричать, но шум воды заглушал его отчаянные вопли о помощи. На следующий день в газетах было напечатано следующее сообщение: НЕОБЫКНОВЕННОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА РЕКЕ Во время пребывания в Целешхасе с господином Дьюлой Какони произошел сенсационный случай, который привлечет внимание читателей, поскольку господин Дьюла Какони известен во всех кругах пештского общества. Вчера вечером он решил осмотреть старую плавучую мельницу и не заметил, что по не установленной до сих пор причине оборвался канат, которым она была привязана. Когда мельница находилась уже на значительном расстоянии от Целешхаса, господин Дьюла Какони вдруг заметил, что она плывет вниз по течению. Все его призывы о помощи оказались тщетными. Только сегодня в шесть часов утра мельница была остановлена близ впадения Нитры в Дунай и господина Дьюлу Какони выручили из неприятного положения. В своем плавучем заключении он проделал путь в 45 километров… * * * Прочитал ли эту заметку жених прекрасной Йоки, цыган Роко, сказать не могу, так же как не могу объяснить, почему Йока не могла играть на скрипке в трактире даже через две недели и ходила с завязанным лицом. И не стану я также утверждать, что кто-нибудь видел цыгана Роко перерезающим канат у старой плавучей мельницы или что его кто-нибудь видел за день до происшествия подслушивающим у старой хибарки, когда там находился наедине с цыганкой Дьюла Какони. Но как бы то ни было, Роко всякий раз, проходя по берегу реки Нитры, при виде плавучей мельницы лукаво ухмыляется. Ружье[8 - Ружье Перевод Н. Николаевой.– «Народни листы», вечерний выпуск, 3 февраля 1904 года.] (Очерк из Подгалья) Отчим Войцеха умирал. По крайней мере, в Закалянке все так думали. Он лежал в маленькой низенькой хате подле очага, ворочаясь с боку на бок, и молчал, а два его племянника, Южи и Маркус, тут же вели разговор о том, как вчера в господском лесу за селом в их силки попались две ручные молодые лисицы с подрезанными ушками, принадлежавшие детям лесника. Южи и Маркус, оба браконьеры, смеялись и злились одновременно. Старый Михал лежал на тулупе, смотрел на огонь и молчал. Маркус потянул Южи за пояс с медными пряжками, и они оба вышли из избы. – Южи,– сказал Маркус,– а ведь дядя Михал помирает. – Да, Маркус, помирает,– ответил Южи, глядя куда-то вверх, на лесистый косогор. – Знаешь, я отдам тебе свой зипун,– произнес через минуту Маркус,– коли ты скажешь, куда дядя Михал спрятал свое ружье. – Ого,– ответил Южи,– да я тебе целых два зипуна дам, коли ты мне скажешь, куда это он ружье запрятал. Ружье дядюшки Михала пользовалось известностью среди браконьеров всей округи. У всех остальных браконьеров ружья заряжались спереди, а у дяди Михала сзади, с казенной части. Загадкой оставалось, где он такое ружье раздобыл. Поговаривали, что лет шесть назад он отнял ружье у одного охотника. Другие уверяли, что ружьем этим дядя Михал обзавелся уже семь лет назад. Однако все сходились на том, что ружье дядя Михал у кого-то отнял. «Куда же все-таки он его запрятал?» – спрашивал сам себя Маркус. А вслух произнес: – Наш старый дядя умирает, и ружье – мое, потому что я – старший. – Как это старший? – запротестовал Южи,– ты же моложе меня. – Ну, парень,– предостерегающе обратился Маркус к Южи и наверняка сопроводил бы свое обращение каким-нибудь ругательством, если бы к ним внезапно не подошел Войцех. Войцех женился на девушке из Молешки и переселился к ней. Так же, как его отчим, он был браконьером. – Ну, что там с моим папашей? – спросил Войцех, подходя к двоюродным братьям.– Говорят, помирает. – Ясное дело,– отозвался Южи,– помирает. – Ничего уже не говорит,– подтвердил Маркус. – Не ест ничего,– добавил Южи. – Вчера трубку разбил о камень,– заметил Маркус. – А жалуется на что? Как это случилось? – нетерпеливо расспрашивал Войцех. – А так: вернулся он позавчера ночью домой, лег на тулуп у печки, не сказав никому ни слова, и вот лежит. И молчит, Видать, конец его приходит,– толковал Маркус. – Бедный папаша! – воскликнул Войцех.– Эй, ребята, я хочу вас кое о чем попросить. Я дам вам овцу, большую и жирную, только скажите мне, куда это мой папаша спрятал свое ружье. – Мы не знаем,– сказал Южи.– Впрочем, ружье-то ведь наше. Нешто ты заботишься о нем, Войцех? Разве ты ухаживаешь за отцом? – Вот сейчас я сходил да и подбросил в печку дровишек, Войцех,– сказал Маркус,– чтоб дядюшке Михалу в последнюю его минуту было тепло. Тут из хаты послышался вдруг страшный гомон и слова: «Всё! Всё!» – Пресвятая богородица, видно, уж конец,-запричитал Маркус, но тут, на удивление Южи, Войцеха и Маркуса, из хаты сломя голову выскочил старый Михал. Пробежав мимо них, он на редкость ловко перескочил канаву напротив дома и начал быстро взбираться вверх, по крутому лесистому склону. Все трое побледнели. – Хочет помереть в лесу,– глубокомысленно заметил Войцех.– Пошли! И вот уже все трое карабкались по косогору, раздвигая кусты, однако они не пробежали и половины пути, как увидели старого Михала. Старик теперь спускался вниз. Подойдя к ним, он победоносна произнес: – Да как же мне было не вспомнить, куда я заховал свое ружье? Два дня голову ломал, а все же вспомнил! Гей, Марка! На скалы, над долиной святого Яна, опустилась вечерняя тишина. Перестали посвистывать сурки, которых в этих местах водилось больше, чем по всей Дюмбьерской гряде; задремали над пропастями хищные горные птицы, угнездившиеся в расщелинах белых скал; несколько коз, только что пасшихся здесь, заслышав лай сторожевого пса, стремглав попрыгали со склонов на плато и помчались к загону бачи Гронека. Валахи загнали овец и прибежавших коз за ограду и вошли в колибу. В низкой деревянной колибе пылал и трещал огонь, на котором в котле варилась простокваша. Быстро темнело. Тепло летнего дня сменилось ночной прохладой, и, когда в хижину вдруг ворвался поток холодного воздуха, все подобрались поближе к очагу. Бача Гронек лежал на овечьем кожухе и время от времени подбрасывал в огонь подсохшие сосновые чурки. Их едкий дым заполнил чадом всю колибу, так что нельзя было даже разглядеть развешанные по стенам широкополые праздничные шляпы, окованные пояса, чепраки и вырезанную из дерева всевозможную утварь. Простокваша в котле закипела. Пастухи разлили ее по черпакам, подали один Гронеку и начали пить, пока еще не остыла. Наевшись, они достали из-за поясов короткие трубки, набили их табаком и сунули в горячий пепел, чтобы запеклись. Как только из обитого латунным железом мундштука пошел дым, они их вытащили, осторожно продули, закурили и по примеру бачи растянулись на овечьих кожухах. – Мало уж осталось снегу на Дюмбьере,– сказал бача Гронек, попыхивая своей «запекачкой»[10 - Запекачка – разновидность курительной трубки.]. – Мало,– ответил младший валах Яно. – На Дереше он еще маленько держится,– отозвался старший валах Юрчик. – Трава, гляди, как быстро начала расти,– продолжал бача. – Уж и мох зацвел,– заметил Юрчик. – Подкинь-ка в огонь,– распорядился бача.– А ты, Яно, давай спи, с божьего благословения. Утром пойдешь вниз, в Валаску, за солью. У овец уж почитай ничего не осталось. Не было особой необходимости советовать Яно заснуть. Он и так уже клевал носом. Совсем умаялся сегодня. Дважды забирался он нынче на Большой Дюмбьер, чтобы взглянуть оттуда на деревню Валаску. Но утром вся долина Грона была покрыта туманом, и ему пришлось спуститься ни с чем. Тогда после полудня он влез снова на вершину и наконец-то глубоко внизу, под лесами, увидел Валаску. А когда около четырех часов туман окончательно рассеялся, его зоркий глаз разглядел на краю деревни, у реки, маленький домик. На этот-то домик он и смотрел почти целых два часа: в нем жила его Марка. Яно уснул на своем кожухе так крепко, что бача должен был отодвинуть его ноги от огня, а то бы у него и опанки сгорели. Вскоре на высоте почти полутора тысяч метров спокойно спали три человека. Тихой ночью лишь изредка раздавалось в горах блеяние овец да лай сторожевых псов. Рано утром бача начал будить Яно. Длилось это довольно долго. Нo стоило только ему сказать, что пора идти в Валаску за солью, как Яно сразу вскочил. – Купишь двадцать фунтов,– наказывал бача Яно,– да передашь поклон старому Мише. Скажи, что, мол, все здоровы. Да гляди у меня, чтобы не напиться… И у Марки долго не задерживайся. Яно быстро съел кусок черствого хлеба, взял свою валашку и тронулся в путь. Было еще темно. Все окутывал утренний туман. Он покрыл и все острые контуры скал, которые могли служить ориентиром. Но Яно это нисколько не тревожило: он знал дорогу так хорошо, что мог бы спуститься вниз, в долину, даже с завязанными глазами и при любом ненастье. Кругом расползлась седая мгла. Но когда Яно вскарабкался на Прегибу, темноту уже начали робко прокалывать первые лучи восходящего солнца. Они были фиолетовые. А как только утренний ветер чуть разогнал туман, из-за скал появился красный солнечный шар. Чудилось, он так близко, что можно рукой достать. – Гей, божье солнце! – воскликнул Я но в честь восходящего светила и. высоко подбросил вверх свою валашку. Туман быстро рассеивался. Казалось, он течет – бежит к долине и хвойным лесам. Солнце поднималось все выше и выше, постепенно уменьшаясь в размерах. Ясное утро сразу вступило в свои права. Только что в двух шагах ничего не было видно, а сейчас открылось все; и поле, и скалы – и все так ясно и отчетливо. Хорошо были видны и Малый и Большой Дюмбьер, подальше Прегиба, Лесковец… Все эти вершины и скалы появились так неожиданно, словно вдруг вынырнули из этого седого влажного тумана. Со всех сторон блестели ветви стелющейся сосны, а остатки снега в расщелинах Дереша сверкали так нестерпимо, что у Яно даже глаза заслезились. Яно спускался с Прегибы тропинкой посреди ползучих сосновых ветвей и смеялся. «Ну и удивишься ты, Марка,– думал он, переполненный радостью.– Не видал тебя с самого начала лета, как только мы перебрались в горы на пастбище…» Несколько пугливых сурков, потревоженные его шагами, засвистели и поспешно скрылись в норках. Яно запел, и леса отвечали эхом на его песню Он перестал петь и крикнул в тишину лесов: «Гей, Марка!» И леса ответили: «Гей, Марка!» «Гей, Яно!» – крикнул он снова. И снова лес зашумел в ответ: «Гей, Яно!» Ползучие сосны постепенно уступили место низкорослым елям и пихтам. А Яно все смеялся, радуясь, что увидит свою Марку, и спускался все ниже и ниже. Всюду журчали летние воды. Холодный утренний ветер сменился теплым, летним. Лес становился все выше и гуще, тут и там попадались полуистлевшие стволы упавших деревьев, из которых выбивались молодые побеги. «Через три часа буду у Марки»,– прикинул Яно, взглянув на солнце, и снова крикнул в глубину леса «Гей, Марка!» Бача Гронек любил порядок, поэтому, когда Яно не вернулся к вечеру из Валаски, он сказал Юрчику: – Я всегда говорил, что из Яно никогда не выйдет порядочного югаса. Вот пошли его за солью, а он нейдет, и овцам лизать нечего. Когда же Яно не возвратился и на другой день, бача поделился со старшим валахом своей тревогой: – Не иначе как с Яно какое несчастье приключилось!.. Нет, с Яно не случилось никакого несчастья. Когда он в то чудесное утро спустился в Валаску, он, прежде всего, направился, к Марке. У отца Марки, старого Миши, неделю тому назад утонул в разлившемся Гроне батрак. А попробуй-ка в нынешних условиях найти в Погронье хорошего работника. И остался Яно у старого Миши, совершенно забыв, что должен был купить для бачи двадцать фунтов соли. Седой Дереш и вся Дюмбьерская гряда и по сей день напрасно ждут, что вот-вот появится валах Яно с солью для овец… А чтобы не повторялось подобных случаев, стал бача Гронек уже сам ходить в Валаску за солью. Гей, Марка! Нет больше романтики в Гемере[11 - Нет больше романтики в Гемере. Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», вечерний выпуск, 5 июля 1904 года.] (Венгерский очерк) Когда в Добшине бывает базар и старуха Карханиха, которая у костела продает разноцветные платки, видит поблизости Юраша, она тотчас же убирает в ящик красные платки с голубыми колечками. И вот почему. Лет пять назад Юраш купил Маруше Пухаловой точно такой же платок, но так и не женился на ней, хоть и ухаживал больше четырех лет. С тех пор Юраш видеть не может эти платки, каждый раз скандалит: – Что же ты, бабка, такие платки продаешь?! Лет пять назад в Добшине тоже был базар. Юраш пошел туда с Марушей, купил ей платок, в городском трактире угостил стаканчиком сладкого вина и на обратном пути (а идти-то до Гнильцы четыре часа надо) то и дело объяснялся ей в любви. А под вечер этого чудесного дня два жандарма вели Юраша в Спишску Нову Вес – в суд за недозволенную охоту в лесу и дерзкое сопротивление властям. Бедняга Юраш! Он проводил Марушу до дому и на радостях выпил сливовицы у Радика. А там услыхал, что граф Андраши выехал сегодня в лес на охоту. – Чем я хуже графа? – сказал Юраш, голова которого кружилась от любви и сливовицы, встал с изрезанной скамейки, пошел домой, взял двустволку покойного отца и отправился в лес браконьерствовать. Идет он вдоль ручья по долине, а навстречу ему лесник Пехура. – Уйди с дороги, Пехура,– сперва вполне добродушно посоветовал Юраш. Лесник Пехура, который шел, не зарядив ружья, схватился за длинный нож, что был у него в кармане куртки. – Черт сам не пройдет, так жандарма пошлет,– рассказывает теперь Юраш.– Отобрал я нож у Пехуры, и он уже стоял на коленях, потому что я грозил пырнуть его. И тут откуда ни возьмись жандармы… И после того… Словом, суд приговорил Юраша к шести месяцам тюрьмы. На четвертом месяце отсидки в камеру к Юрашу попал молодой Оравец. Он угодил под арест на неделю за угрозу бросить в ручей сельского старосту из Предней Гуты. – Чудные дела у нас в Гнильце творятся,– сказал в первый день Оравец, лег на нары и уснул. На следующий день он обратился к Юрашу: – И Маруша… И только на третий день договорил; – Маруша выходит замуж. Оравец, боясь, что Юраш его изобьет, сказал это в присутствии надзирателя, когда тот принес им еду. Тем не менее Юраша перевели в камеру № 4 и, наложив на него дисциплинарное взыскание, посадили на несколько дней в темный карцер, ибо в тюремном дисциплинарном уставе сказано: «а) Если заключенный учиняет насилие над другим заключенным, то..,» А Маруша и вправду собралась выйти замуж. Узнав, что Юраша в тот достопамятный день увели жандармы, она забыла и думать о том утре, когда он, ее жених, объяснялся ей в любви, и о том, что он купил ей на шею красный платок с голубыми колечками, и сказала отцу: – Этот Юраш – чистый разбойник. Несчастной будет та женщина, что ему в жены достанется. В следующее воскресенье Марушу провожал в костел Васко. У Васко была большая мельница, на голубую куртку были нашиты тяжелые серебряные пуговицы. А у Юраша была крохотная хибарка, он поставлял древесный уголь на рудник и вместо голубой куртки носил рубашку с пряжками. Вдобавок это был негодяй и разбойник. Через две недели Васко пришел к Пухалам просить руки Маруши. Старый Пухала дал согласие, но на следующий день Васко пожаловался, что у него болит спина – его подстерегли у мельницы парни, друзья арестованного Юраша. Узнал об этом лесничий в Долинке и при случае как-то сказал добшинскому нотариусу: – Какой наш народ романтичный! А романтики еще прибавилось, когда Юраш вышел из тюрьмы. Все видели, что Юраш торчал целый день у мельницы Васко. – Ждите самых удивительных событий,– сказал лесничий в добшинском казино городскому нотариусу. И в самом деле, произошли преудивительные события. Лежит Юраш в лесу у самой мельницы и внимательно следит, не покажется ли Васко. – Ну-ка выйди, парень! – кричит Юраш мельнику.– Выдь-ка, мне надо с тобой потолковать! У окна показывается испачканное мукой лицо Васко. – Ну, так выйдешь ты или нет? – снова кричит Юраш. Васко осторожно приоткрывает окно. – Юраш, дружок, не сердись… – Так впусти меня! – кричит Юраш.– Мне надо кое о чем с тобой потолковать. – Юрашек,– упирается Васко,– не могу, ты меня изобьешь. – Спрашиваю, ты впустишь меня или нет? – гаркнул Юраш на весь дремучий черный лес, подходя к окну. Васко, еле волоча ноги, подошел к воротам, отодвинул засов и впустил Юраша. – Хорошо,– одобрил Юраш и шагнул в комнату, Васко – за ним. Оба сели. – Юрашек, не сердись. Не выпьешь ли рюмочку? – дрожащим голосом спросил Васко. – Выпью, отчего не выпить,– согласился Юраш.– Знаешь, о чем я хочу с тобой потолковать? – Не сердись, друг милый,– попросил Васко.- Я и сам не рад, что так получилось. Девушки что листья с дерева. Сегодня здесь, завтра там. – Васко, давай неси вино,– посоветовал Юраш,– да народ от окошек отгони. Ведь половина деревни ждала, чем кончится эта встреча. Вскоре Васко вернулся с вином, налил, оба выпили. – Доброе вино,– сказал он,– в Ягре покупал. Не кислое, но и не сладкое. – Замолчи!– ответил Юраш.– Да знаешь ли ты, зачем я к тебе пришел? – Милый, золотой мой,– попросил Васко,– к чему этот разговор! Мы всегда были товарищами, и… понимаешь, она мне понравилась, я – ей… – Не об этом я спрашиваю! – закричал Юраш.– Садись-ка поближе да вина наливай, чего ты все к двери жмешься? Юраш выпил и тихонько сказал Васко: – Тот платок, что я Маруше купил, обошелся мне в два гульдена. Васко, заплати мне эти два гульдена, и дело с концом!.. – Видишь теперь, братец,– сказал немного спустя Юраш, пряча деньги за потертый пояс,– мы всегда были товарищами. – Нет больше романтики в Гемере,– сказал на следующий день в добшинском казино лесничий из Долинки и стал рассказывать… Клинопись[12 - Клинопись Перевод В. Чешихиной.– «Омладина», 7 июля 1904 года. В журнале чешских анархистов «Омладина» Гашек сотрудничал в 1904 году, одно время работал в редакции этого журнала.] Неподалеку от подножия обрывистых скал, где добывала уголь фирма «Вильгельм и К°», на втором этаже здания дирекции сидел в своем кабинете бледный, дрожащий инженер компании Павел Вебрейх. Время от времени он потирал спину, в чрезвычайном волнении, что было ему вообще-то несвойственно. Павел Вебрейх уже давно жил на Востоке. Самое любопытное заключалось в том, что здесь, на северо-востоке Малой Азии, где добывала уголь фирма «Вильгельм и К°», он поспешил применить свои принципы, усвоенные им в Европе. Другими словами, он с чистой совестью клал себе в карман часть заработка шахтеров, людей самых различных национальностей, как-то: арабов, грузин, персов и армян – совершенно так же, как где-нибудь в Центральной Европе. Но, кроме того, он ставил здесь различные научные опыты, стремясь на практике проверить, возможно ли вообще ничего не платить шахтерам. Другим его развлечением, совершенно несхожим с остальными его занятиями, были поиски древних клинописем, которые оставили на окрестных скалах ныне вымершие жители этой страны. И в этой области инженер Павел Вебрейх достиг блестящих результатов. Не было в Европе такого ученого исторического общества, которое время от времени не публиковало бы в своих научных журналах открытия инженера, его сообщения о найденных им новых клинописных текстах и их расшифровке. Словом, Павел Вебрейх был весьма известным исследователем древней ассирийской письменности. За несколько тысячелетий до нашей эры. в этих краях жили ассирийцы, занимая территорию от Тигра и Евфрата до северо-востока Малой Азии, где в наши дни добывала уголь фирма «Вильгельм и К°». Смуглый араб, слуга инженера, смотрел в замочную скважину на странное поведение своего господина. Тот то и дело тер спину и ерзал на стуле, склоняясь над бумагами с оттисками клинописи. Павел Вебрейх расшифровывал новый, весьма пространный текст, открытый несколько недель назад на соседних скалах. Сейчас перед инженером лежала именно эта клинопись. Чем дольше смотрел Павел Вебрейх на оттиск, тем усерднее тер он спину и ерзал так чудно, что араб, слуга инженера, подражая своему господину, тоже начал ерзать и тереть рубаху так же странно, словно уклонялся от многочисленных ударов. Это удивительное развлечение продолжалось до тех пор, пока к Павлу Вебрейху не пришел гость – глава фирмы Вильгельм. – Приветствую вас, господин директор,– сказал бледный Вебрейх. – Я пришел узнать, как подвигается расшифровка вновь найденного клинописного текста,– сказал Вильгельм. – Я прочитал его,– произнес дрожащим голосом инженер. – По вашему лицу сразу заметно, сколько сил вы положили на разгадывание этой клинописи,– сказал Вильгельм.– Что же с вами случилось, почему вам не сидится спокойно? – Я не нахожу себе места, разрешите вам сказать, господин директор,– отвечал бледный инженер.– Поневоле начнешь ерзать, если мороз подирает по спине. Ужасные вещи я узнал из этой новой клинописи. Тут Павла Вебрейха снова схватило, и он принялся чесать спину об угол шкафа. Несколько успокоившись, он продолжал: – Извините, что вы видите меня в таком странном состоянии, но вы нисколько не удивитесь, когда я прочту вам перевод этой клинописи. Необыкновенно интересная надпись, У древних ассирийцев, как я узнал израсшифрованного текста, еще шесть тысяч лет назад здесь были шахты. Произошло восстание… Директор Вильгельм, услыхав слово «восстание», нервно закусил свой черный ус. – Началось восстание,– продолжал Вебрейх.- Собственно говоря, древние ассирийцы, которые были рабами и работали в шахтах, взбунтовались… Произошли ужасные события… Древние ассирийцы прогнали своих начальников… Директору пришлось сесть, так как от слов инженера у пего подкосились ноги. – Да,– продолжал инженер,– они прогнали своих начальников и в память об этом событии выбили на скалах надпись, которая рассказывает, что тогда произошло. Павел Вебрейх склонился над бумагами и начал переводить текст клинописи, сопровождая свои слова различными невразумительными восклицаниями, обращенными к директору. Он переводил: – «…Было нас, ассирийцев, в копях много… а их было мало… Но они подгоняли нас бичами… И даже малую, рабскую плату нам недоплачивали… И было тех адсубаров как пальцев на руке…» – «Адсубар» – это что-то вроде нынешнего инженера,– пояснил Вебрейх и продолжал переводить: – «У тех адсубаров взгляд грозный, слова их еще ужаснее, и дыхание вонючее…» – Какая дерзость! – возмутился директор.– Читайте дальше. Вебрейх прочитал: – «Слова адсубаров скотские, и мы молчали, как тигр в тростниках Евфрата, израненный стрелами лучников. И сказали мы себе, что адсубаров мало, столько же, сколько пальцев на руке, а нас – что звезд над горами Ирана… И после того сказали мы, что конец адсубаров близок. И вечером одного дня, когда они выходили из нагашей…» – «Нагаш»– это серебряный рудник,– пояснил Вебрейх и продолжал: – «…Когда же они выходили из нагашей, схватили мы их одного за другим и…» Инженер поерзал и прочитал сдавленным голосом: – «…и плетками из бычьих хвостов учинили алварашукбу», что значит расправу, и была «марушукба», это значит «пролилась их кровь…» Вебрейх дочитал клинописный текст, и араб, слуга, что подглядывал в замочную скважину, увидел самое удивительное зрелище: Вебрейх и директор чесали свои спины об углы шкафа. И оба были бледны как полотно. Когда наконец они успокоились, директор сказал: – Одно меня радует: эти древние ассирийцы давно уже вымерли… А что, если вымерли не все? Наш дом[13 - Наш дом Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», 12 июля 1904 года, подпись: Яр. Г.] (Рассказ Лойзика) Дом, в котором живем мы, красивый и сразу всякому бросается в глаза. В деревне люди живут в собственных маленьких низких домиках и хибарках. А тот дом, где мы живем, не наш, но зато он огромный, высокий. В нем пять этажей, подвал и чердак. Из подвала до самого чердака идут лестницы. Они хоть и узенькие, но зато длинные-предлинные. Мы по ним поднимаемся к себе на пятый этаж. Мака, правда, ругается: уж очень высоко мы живем, а папа утешает, напоминая, что было бы гораздо хуже жить на улице. А мама плачет и говорит, что лучше уж жить НЕ улице, чем терзать свои несчастные легкие. (Она всегда, как закашляется, говорит: «Ах, мои несчастные легкие!») Папа уверяет, что когда-нибудь дело тем и кончится, что мы окажемся на улице. А я заранее радуюсь: то-то будет потеха! Одного мне только жалко. Дворника у нас тогда не станет и подшутить не над кем будет. Ну да кто-нибудь еще найдется. Есть на худой конец наш Лойза-малыш, например. А ведь и правда! Значит, о дворнике можно не жалеть. Вечно он только бранится насчет квартирной платы в конце квартала, да так, что мне этого нельзя и слушать, даже если я и не на все слова обращаю внимание. Ну, понятно, все будет к лучшему. Авось мама поменьше кашлять станет. Здесь-то ее мне даже жалко бывает! Но я хотел о нашем доме написать. Я уже сказал, что дом красивый, высокий, очень приметный. Стены гладкие, выкрашены на славу желтоватой краской, немножко, правда, от времени грязной. Да разве это так важно, если в доме столько квартирантов. В общем, хозяин сдает двадцать восемь квартир: в подвале три, на первом, втором и третьем этажах – по четыре, на четвертом и пятом – «на галерке» – по пяти, да еще на чердаке три. Всего, значит, двадцать восемь квартир – здорово много! Как и всюду, квартиранты платят за квартиру, шумят, ругаются между собой и сбрасывают всякий мусор на маленький двор. Там уже выросла преогромная куча. Она когда-нибудь до самого чердака дорастет. Но это еще нескоро, и нам этого не дождаться. Из всех жильцов,– не считая собак и кошек, а их здесь в доме 23, то есть, если написать словами: двадцать три! – нравится мне больше всех старый дедушка с чердака. Он каменщиком раньше был и говорит, что строил и эту «башню». Так он наш дом называет. Иногда мы болтаем с ним о разных разностях. Я заметил, что он хоть и старый, а из ума не выжил и вести себя умеет. Обычно он куда-то в слуховое окно смотрит, поплевывает на крыши и пускает густые клубы дыма. Это он курит. И всегда ругает разных живодеров и обирал… Мне кажется, он намекает при этом и на нашего хозяина дома, и на других богачей, которые наши денежки у нас берут. Просто удивительно, что те люди, у которых и без того денег хоть отбавляй, еще хотят взять у тех, у кого их вовсе нету. Я как-то сказал об этом дедушке с чердака, а он плюнул и ответил, что это жульничество и таким людям надо дать хорошего пинка. Но кому дать, так мне и не объяснил. Может, он думал о тех, кто позволяет отбирать у себя последнее, что у них есть? Потом он мне рассказал и о нашем доме. Раньше будто бы здесь пустырь был, а на нем какие-то доски лежали и всякая всячина. Потом этими. досками огородили место, где дом задумали построить, и выкопали большую яму под фундамент. И, как всегда бывает, одни люди копали, а другие за ними смотрели. Те, кто смотрел, от работы больше уставали, потому и денег им больше платили. В общем-то все было по справедливости. Вправду ли так дедушка-каменщик думал или просто так сказал, я до сих пор не знаю: уж как-то очень чудно он подмигивал, когда все это говорил. После фундамента и самый дом стали строить. До четвертого этажа довели, а потом все рухнуло. Семь человек убило, но хозяин не бросил свою затею, все-таки достроили дом до крыши. Под этой крышей теперь и живет старый каменщик, то есть этот дедушка с чердака. Я спросил: почему же никто этих семерых покойников не боится? Ведь они могут людей испугать. А дедушка меня просмеял. – Если,– говорит,– эти покойники при жизни ничего не сделали тем, кому их бояться следовало (кто это такие, я снова не понял), так теперь уж, когда они гниют, и вовсе никому ничего не сделают. А я сказал, что на их месте я сделался бы привидением и ходил бы в такой дом людей пугать. Дедушка меня опять на смех поднял и глупым мальчишкой обозвал. Мальчишка там я или нет, я уже решил: буду каменщиком, а если случится со мной то же самое, уж и покажу я этим неведомым людям, своих не узнают! – Когда этот дом построили,– рассказывал мне еще дедушка,– взял я, говорит, в руки карандаш и подсчитал свои заработки, Вышло, что получал я ровно один гульден и пятнадцать крейцеров в день. И я еще доволен этим остался. И архитектор будто бы тоже подсчитал, и вышло, что он гульденов десять в день зарабатывал. И он недоволен был и все ругался, главное, из-за тех семерых, что на стройке убились. Ничего удивительного! Ему пришлось раскошелиться, дать вдовам один-другой золотой. И, мол, больших денег стоило ему все это дело. Вот какую историю мне плюгавый старик каменщик рассказал. А теперь у него только и делов, что перекладывать трубочку во рту со стороны на сторону да ворчать целый день. Я уже радуюсь, что мне тоже делать нечего будет. Ну, нет, со мной ничего подобного не приключится. Я упаду с лесов, убьюсь и привидением стану, чтобы людей пугать. Да испугать-то я и сейчас кого угодно могу. Моя мама, к примеру, говорит, что я оборванец, будто пугало огородное. Я сроду еще пугала не видывал, но один парень, что в деревне побывал, объяснил мне, что это – чучело такое, воробьев пугать. Сейчас, значит, я могу воробьев пугать, а как вырасту-черт возьми! – стану на людей страх нагонять! Даже живой! Как гляну я на свою маму, когда она закашляется, да посмотрю на нас всех, так и кажется мне, что прав дедушка с чердака. А почему же бояться таких оборванцев, как мы, если у людей совесть чиста? И мне хочется не только пугать их. Ну, да там вид но будет! Восточная сказка В некоем государстве, не в нашей стране, а далеко-далеко отсюда, жил некий государь, который вечно опасался за свою жизнь, и называли его султаном. Не знаю точно, где это произошло, то ли в Турции, то ли в Персии, только все это истинная правда. Вот как было дело. Новый сотрудник редакции газеты «Идалмо»[15 - Идалмо – перевернутое название журнала «Омла-ди-па». См. примечание к рассказу «Клинопись». В рассказе описан обыск в редакции журнала, где Гашек нередко ночевал.] ночевал в редакции на матрасе. Он мирно спал, а рядом, за стеной, в другой комнате тоже мирно спал главный редактор этой же газеты. В полночь в коридоре послышались шаги. Несколько человек тяжело топали, как могут топать только стражи общественного благополучия. Вскоре пробудился и новый сотрудник редакции, подумав, что на него падает потолок. Но не обрушился на него потолок. Это шумели те самые люди, что топали в коридоре. Они колотили ногами в двери редакции и громко кричали: – Откройте во имя аллаха, откройте во имя аллаха! Им открыл дверь новый сотрудник редакции, и в редакцию ворвался юсу-паша – начальник жандармерии того края, и еще двое, все вооруженные до зубов. И вопросил начальник нового сотрудника редакции: – Что вы здесь делаете? – Сплю, сейчас ночь,– отвечал сотрудник редакции. – Ваше имя? – строго спросил юсу-паша. – Такое-то. – Имя вашего отца? – Такое-то. – Вашего дедушки? – Такое-то. – А вашей бабушки? – Такое-то. – Вашей повивальной бабки? – Такое-то. – Имя повивальной бабки вашего отца, повивальной бабки вашей бабушки, отца вашего дедушки, деда вашего дедушки и бабушки вашего прадеда? Спросив так, юсу-паша подошел к матрасу и осмотрел его. – Здесь нет,– недовольно проговорил юсу-паша. И пошел обыскивать печку. – И даже здесь нет,– проворчал он. После этого он осмотрел чернила, кисет, пальто, по-вешенное на дверь. – И там тоже ничего нет,– недовольным голосом сказал юсу-паша своим подчиненным. Осмотрев плевательницу, подкладку пиджака и штаны сотрудника редакции, посетители ушли, оставив ошеломленного сотрудника редакции в изумлении от всего того, что ему довелось видеть. Юсу-паша после того пошел со своими людьми на квартиру главного редактора, и повторилось там все, что происходило рядом в редакции, с тем лишь различием, что гости осмотрели и тарелки и стакан с водой. А заглянув в рот сыну главного редактора, ушли. Главный редактор сказал им: – Как у себя дома! – Как у себя дома,– ответили в один голос жандармы и ушли. На следующий день повторилось то же самое, что накануне, с той лишь разницей, что юсу-паша под тем предлогом, что раньше работал сапожником, осмотрел ботинки нового сотрудника, а в квартире главного редактора – под предлогом, что когда-то был грудным младенцем, засунул голову в детскую коляску и долгое время не мог выбраться оттуда. И было так целую неделю из ночи в ночь. На седьмую ночь главный редактор спросил: – Какого дьявола вы здесь ищете, в конце концов? Юсу-паша улыбнулся в ответ и кивнул своим людям. И жандармы хором ответили: – Ничего не ищем. Это мы просто так, по привычке. И в той стране эта привычка сохранилась до сей поры, и тот юсу-паша жив, если не умер. Седой дедушка, рассказавший своим внучатам эту сказочку, помолчав, добавил еще: – Запомните, детки! Ничего мы не ищем, это мы просто так, просто так, по привычке! Предвыборное выступление цыгана Шаваню[16 - Предвыборное выступление цыгана Шаваню Перевод Р. Разумовой.– «Илюстрованы свет», 12 августа 1904 года.] Были у цыгана Шаваню политические убеждения? Нет. Ему было безразлично, какая партия стоит у кормила власти в новом здании парламента в Пеште. В газетах решались важнейшие политические проблемы, а цыган Шаваню только меланхолично любовался широкими равнинами, на которые открывался такой замечательный вид из его домика, стоявшего на самом краю Борошгаза. Самые прекрасные политические лозунги не могли взволновать старого Шаваню, а когда в соседнем городе проводили народные собрания, Шаваню любил смотреть на толпы крестьян в бекешах и потрепанных широких штанах, отправлявшихся в город послушать благородного пана Капошфальви, который трижды в год изволил выступать перед своими избирателями. В такие дни в деревне, как вы сами понимаете, никого не оставалось, а это было на руку семейству Шаваню: можно было кое-что стянуть. Поэтому за при ступы красноречия пана Капошфальви Шаваню приходилось потом расплачиваться отсидкой. Кроме абсолютной независимости политических убеждений, у цыгана Шаваню была еще одна особенность. Он играл на скрипке, О цыганских музыкантах написано уже бесчисленное количество страниц. Но Шаваню был и в этом отношении своеобразен. Обычно цыгане играют, а крестьяне тихохонько сидят, не пикнут, слушают, иногда танцуют. Но когда играл Шаваню, крестьяне должны были пить, а сам Шаваню в отличие от своих цыганских коллег, играя, никогда не пил и не засыпал. Шаваню играл, крестьяне пили, он исполнял все новые и новые мелодии, одну веселее другой; ну, а поздно ночью, когда крестьянам уже было безразлично, по какой струне он проводит смычком, староста вскакивал из-за стола и кричал: «Nagyon szep!» (Замечательно!) и бросал Шаваню деньги, а тот все играл да играл. Случись в такой момент, что аплодирующего старосту от возбуждения хватил удар, слушатели единодушно выбрали бы старостой Шаваню. Были назначены выборы в парламент. Благородный пан Капошфальви десять лет подряд был депутатом, при этом ни разу не вызвал недовольства у своих избирателей и никогда не имел соперников. Но в последнее время он загрустил и, как только речь заходила о выборах, сидел понурив голову: у него появился соперник. Капошфальви потерял сон. Будь новый кандидат хотя бы «благородным» человеком, который мог бы, подобно ему, Капошфальви, проследить свою дворянскую родословную до XVI столетия! Художественно выполненный дворянский герб Капошфальви висел в его рабочем кабинете: красивая выразительная голова осла и рука с мечом, согнутая под углом 45 градусов. Но его соперник не имел ни дворянского звания, ни герба в кабинете, ни кабинета вообще, потому что был простым крестьянином, правда, богатым, но все же крестьянином. Его единственным званием было то, которым его наделили крестьяне: пан староста. Это он кричал Шаваню «Nagyon szep!». Звали его Фереш. Его фамилия даже не кончалась на букву «и», окончание, которым гордились свыше пяти тысяч венгерских дворян. Единственный сын Фереша изучал в Праге право. Этот молодой человек вбил себе в голову, что его отец должен стать депутатом, так как, сдав первый государственный экзамен, юноша вообразил, что второй ему удастся сдать гораздо легче, если в списках будет сказано: «Янош Фереш, сын депутата парламента». Борошгазский староста Фереш, до сих пор трижды в год с восхищением внимавший речам благородного пана Капошфальви, на последнем собрании крикнул оратору: «А мы что, пустое место?» Фереш малость напутал. Сын велел ему во время речи благородного пана Капошфальви громко выразить свои оппозиционные убеждения. Но благородный пан, к несчастью, говорил о важности разведения мясного скота, и тут-то, к всеобщему изумлению, Фереш разразился упомянутым возгласом: «А мы что, пустое место?» Благородный пан пригласил цыгана Шаваню, вернее, не пригласил, а велел привратнику привести его. Когда привратник явился с цыганом, Капошфальви сидел в своем кабинете. – Дорогой друг,– обратился благородный пан к Шаваню, у которого тряслись ноги.– Я надеюсь, что ваши политические убеждения глубоко оскорблены бестактным выступлением пана Фереша, который намерен выставить свою кандидатуру. Я был в течение десяти лет вашим депутатом, и все вы знаете, что не впустую потрудился. Цыган Шаваню не понял и десятой доли из речи благородного пана и потому только кивал головой, а после каждого слова приговаривал: «Смотри-ка, вот оно как!» Наконец он пришел в себя и ответил: – Вельможный благородный пан, я бедный цыган romano canejai cuprikane devlehurebske (клянусь богом), вельможный пан, я никого не обманываю, не ворую, domneha sovelam (сплю в комнате), и только несколько лет назад pra?ta zidzubena (со мной случилась беда). Теперь уж благородный пан не понял Шаваню, потому что в его ответе было очень много цыганских слов. Поэтому он поддакивал: «Верно, верно» – и, чтобы закончить разговор, сказал: – Я знаю, что ты порядочный человек и прекрасно играешь на скрипке, мне говорили, что крестьяне могут без конца слушать твою игру и, если ты попросишь, ни в чем тебе не откажут. Так вот, прошу тебя, прошу вас, дорогой друг, ходите из трактира в трактир, играйте там и при этом кричите: «Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви!» А я щедро вознагражу вас за это. Но кричите хорошенько! – Что говорил тебе благородный пан Капошфальви?– спросил цыгана в тот же вечер староста Фереш, проходивший мимо цыганских хибарок. – Вельможный пан староста, я должен прославлять в трактирах благородного пана,– сознался Шаваню, которого мало трогало, что перед ним стоит соперник благородного пана. Дома Фереш передал сыну слова Шаваню. – Не беспокойся, делай то же, что я, а у меня есть идея,– ответил студент-юрист.– Завтра я сам поговорю с Шаваню. – Шаваню, я слышал, что ты должен прославлять благородного пана. Молодец, кричи хорошенько,– сказал он на следующий день Шаваню.– Сколько у тебя детей? – Двенадцать,– ответил цыган. – Хорошо,– продолжал сын старосты.– Отпусти этих двенадцать детей ко мне на воскресенье. Получишь за каждого по пятьдесят крейцеров. Неожиданно привалившее счастье, надежда получить деньги на минуту ошеломили цыгана, но он быстро очнулся и стал торговаться. Это, мол, мало, надо бы дать хоть по шестьдесят крейцеров за ребенка. Ладно, получишь по шестьдесят,– согласился молодой человек,– но, советую тебе, кричи погромче. Наступило воскресенье. Утром все двенадцать детей Шаваню, можно сказать, в чем мать родила, вышли из усадьбы Фереша. Впереди шагал старший, тринадцатилетний мальчик – у него была рубашка подлиннее,– с зеленым знаменем в руках, на котором было написано: «Да здравствует благородный пан Капошфальви, наш депутат вот уже десять лет!» В усадьбе их должным образом проинструктировали, и утром, когда особенно много народу шло в церковь, эта чумазая стайка выступала со знаменем по самым оживленным улицам и кричала во всю глотку: – Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви! Да здравствует наш благородный отец! «Благородный отец» снял свою кандидатуру. Пример из жизни[17 - Пример из жизни. Перевод В. Мартемьяновой.– «Светозор», 2 декабря 1904года.] (Американская юмореска) Нет, нет, ни в коем случае, мой юный друг,– произнес банкир Вильяме, обращаясь к молодому человеку, который сидел напротив, задрав ноги на спинку стула.– Никогда, господин Чейвин! Выслушайте меня внимательно и попытайтесь чему-нибудь научиться. Вы просите руки моей дочери Лотты. Вам, очевидно, хотелось бы стать моим зятем. Вы надеетесь в конечном счете получить наследство. Минутой раньше на мой вопрос, есть ли у вас состояние, вы ответили, что вы бедны и получаете только двести долларов Дохода. Мистер Вильяме положил ноги на стол, за которым сидел, и продолжал: – Вы можете сказать, что у меня когда-то не было и двухсот. Не отрицаю, но смею вас уверить, что в ваши годы я имел уже кругленькое состояньице. И это только потому, что у меня была голова на плечах, а у вас ее нет. Ага, вы ерзаете в кресле?! Советую вам не горячиться: слуга у нас – здоровенный негр. Выслушайте меня внимательно и намотайте себе на ус! Шестнадцати лет я явился к своему дяде в Небраску. Деньги мне нужны были дозарезу, и я уговорил родственничка, чтобы негра, которого так или иначе должны были линчевать, казнили на его земле. С чернокожим расправились на участке дядюшки. Все желающие поглазеть должны были заплатить за вход, потому что место казни мы обнесли забором. Выручку собирал я, и, как только негр был повешен, благополучно смылся, захватив все деньги. Повешенный принес мне счастье. Я купил земельный участок на Севере и распространил слух, что, перекапывая его, нашел золото. Позже участок был очень выгодно продан, а деньги положены в банк. Едва ли стоит вспоминать, что потом один из одураченных стрелял в меня, но его пуля, раздробившая мне кисть правой руки, принесла мне почти две тысячи долларов – как возмещение за увечье. Поправившись, я на все свои сбережения купил акции благотворительного общества по возведению храмов на территории, населенной индейцами. Мы выдавали почетные дипломы стоимостью в сто долларов, но не выстроили ни одной церквушки. Вскоре общество вынуждено было объявить себя банкротом. Это произошло ровно через неделю после того, как я обменял обесцененные акции на партию шкур, цены на которые тогда быстро росли. Основанный мною кожевенный завод принес мне целое состояние. И это все оттого, что продавал я за наличные, а покупал в кредит. Разместив свой капитал в нескольких канадских банках, я объявил себя несостоятельным должником. Был арестован, но на следствии плел такую чушь, что эксперты признали меня душевнобольным. Присяжные не только вынесли мне оправдательный приговор, но и организовали в зале суда сбор денег в мою пользу. Их вполне хватило, чтобы добраться до Канады, где хранились мои сбережения у бруклинского миллионера. Гамельста я похитил дочь и увез ее в Сан-Франциско. Он вынужден был согласиться на наш брак, так как я пригрозил, что не отпущу ее до тех пор, пока не смогу дать в газеты сенсационное сообщение, вроде: «Дочь мистера Гамельста – мать незаконнорожденного ребенка». Видите, господин Чейвин, каким я был в ваши годы, а вы все еще не совершили ничего, что позволило бы мне сказать: вот вполне разумный молодой человек! Вы говорите, что спасли жизнь моей дочери, когда она, катаясь в лодке, упала в море? Прекрасно, но я не вижу, чтобы для вас это имело практический смысл, ведь, кажется, вы совершенно безнадежно испортили свои новые штиблеты? Что же касается ваших чувств к моей дочери, то я не понимаю, почему я должен платить за них из своего кармана, тем более «зятю», у которого соображения нет ни на грош. Ну вот, вы опять вертитесь в кресле. Пожалуйста, успокойтесь и ответьте мне, положа руку на сердце: совершили вы хоть раз в жизни что-нибудь путное? – Ни разу. – Вы богаты? – Увы! – И вы просите руки моей дочери? – Да. – Она любит вас? – Да. – Наконец последний вопрос: сколько у вас с собой денег? – Сорок шесть долларов. – Хорошо, я беседую с вами больше тридцати минут. Вы хотели узнать, как делают деньги. Так вот, с вас тридцать долларов: по доллару за минуту. Ну уж позвольте, мистер Вильяме…– запротестовал молодой человек. – Никаких «позвольте»,– с усмешкой проговорил банкир, глядя на циферблат.– С вас причитается уже тридцать один доллар: прошла еще одна минута. Когда изумленный Чейвин уплатил требуемое, мистер Вильяме любезно попросил: – А теперь извольте оставить мой дом, или я прикажу вас вывести. – А ваша дочь? – уже в дверях спросил молодой человек. – Дураку она не достанется,– спокойно ответил мистер Вильяме.– Убирайтесь, или я доставлю вам удовольствие проглотить свои собственные зубы. – Хорош был бы у меня зятек! – сказал господин Вильяме дочери, когда Чейвин ушел.– Этот твой возлюбленный глуп на редкость. И никогда не поумнеет. – Значит,– осторожно спросила Лотта,– у него нет никаких надежд стать моим мужем? – При теперешних обстоятельствах – это совершенно исключено,– категорически заявил мистер Вильяме.– Пока он каким-нибудь ловким манером не докажет обратное, у него нет никаких надежд! И мистер Вильяме поведал теперь уже дочери историю линчевания негра на земле его дядюшки, рассказал также о своей крупной ссоре с миллионером Гамельстом и добавил: – Я сообщил твоему знакомому немало поучительного. На следующий день Вильяме уехал по делам. Неделю спустя он возвратился и нашел на своем письменном столе записку следующего содержания: «Многоуважаемый мистер Вильяме! Сердечно благодарю за совет, который вы дали мне на прошлой неделе. Ваш пример так воодушевил меня, что я вместе с вашей дочерью уехал в Канаду, захватив из вашего сейфа все наличные деньги и ценные бумаги. С уважением Ваш Чейвин». А ниже стояло: «Дорогой папочка! Просим твоего благословения и заодно сообщаем, что мы не смогли найти ключ от сейфа и взорвали его нитроглицерином. Целую Лотта». Милосердные самаритяне[18 - Милосердные самаритяне. Перевод Е. Аникст.– Сб. «Илюстроване ческе гуморескн», 1905 год, том 1.] По лесной тропинке спускались с горы старый и молодой Вейводы. – Да, да,– сказал старый,– уж больно трогательно говорил пан священник об этом милосердном самаритянине. – Не свались, отец,– предостерег сын, заметив, что старик вдруг пошатнулся. – Сам не свались, Францек,– ответил старик.– А-водочка-то сегодня была отменная. – Уж куда лучше,– поддакнул Францек. Из этого разговора каждый может понять, что представители семьи Вейводов шествовали из трактира, куда заглянули по пути из костела. – Так вот, я говорю: до чего же здорово пан священник рассказал об этом самаритянине, о его милосердии,– продолжал благочестиво настроенный старик. – А о разбойниках? – подхватил Францек.– Они так избили странника, что тот подняться не мог. – Очень хорошо растолковал он и про разбойников,– добавил старик.– Они беднягу обобрали да так поколотили, что тот не мог сообразить, как и домой добраться. – А как прекрасно, что самаритянин взял странника с собой и обмыл его раны,– сказал Францек.– Он был милосердный и не счел за труд возиться с ним. – А сколько людей прошло мимо! – продолжал старый. – Не свались, отец,– воскликнул Францек. – Я смотрю под ноги,– ответил старый Вейвода.– И никто-то на него даже не взглянул, кроме самаритянина, а самаритянами тогда все гнушались. – Люди тогда самаритян не любили,– отозвался Францек.– После только признали их. – Глянь-ка, Францек,– сказал старик,– вон лесник сидит. – А, этот живодер! – подхватил Францек.– Он готов нас живьем сожрать. – Наш пострел везде поспел,– продолжал старик, останавливаясь на вершине холма,– Ему всегда ведомо, где человек в последний раз ставил силки. – Не успеет иной собрать охапку хвороста,– добавил Францек,– а он уже тут как тут. – Францек, погляди-ка на лесника,– произнес его почтенный отец,– он вроде как-то странно ухмыляется. – И вроде с места никак не сдвинется,– пояснил Францек. Похоже, пытается встать, да не может, опять садится. – Пошли,– сказал старик,– живодер он. – Голову даю на отсечение,– оказал Францек,– если я с ним поздороваюсь, он не ответит: с ворами, мол, не здороваюсь. – Не по душе ему браконьеры,– обронил старый.– Он много о себе воображает, ходит что твой барон, а сам всего-навсего лесник. – А в лесу тоже крадет,– подхватил Францек.– Одно слово: лесник. Так за разговором они приблизились к сидящему леснику. – Мое почтение, добрый день, пан Фойтик,– приветствовал лесника старик, а вслед за ним и Фрапцек. – Здравствуйте,– к их удивлению, ответил лесник.– Ради бога, люди добрые, помогите мне, встать не могу. – Что-то вы больно морщитесь,– заметил Францек. – С обрыва упал,– запричитал лесник,– и вывихнул лодыжку. – Ногу нужно вправить,– деловито заметил Францек,– взять ее и покрутить, и, когда она хрустнет, значит, все в порядке.– Францек схватил лесника за ногу. – Моя жена вправила бы вам ногу,– сказал старый,– она уже многим людям помогла, возьмется за ногу – и готово. – Знаю,– сказал лесник, скрипнув зубами от боли, когда Францек потянул его за ногу,– ваша жена вправляет людям кости, но Войта Длоугий не захотел меня к ней отвести. Шел он тут мимо, а я ему говорю: «Пан Длоугий, со мной приключилось то-то и то-то, будьте добры, доведите меня к Вейводихе». А он в ответ: «Ты, дед, в тот раз засадил меня за зайца, вот и сиди тут, пусть тебя хоть лихоманка схватит». – Мы самаритяне,– сказал старый Вейвода.– Подхвати-ка, Францек, пана Фойтика под левую руку, а я возьму под правую. – Хоть вы нас и обижали,– сказал Францек, когда они вели лесника к своей лачуге,– с нашей стороны было бы нехорошо не оказать вам милосердия. – Авось в другой раз будете поумнее,– разглагольствовал старый Вейвода,– ведь порой можно и закрыть глаза кое на что… Разговаривая, они подошли к лачуге, где старая Вейводиха вправила леснику вывихнутую ногу. Через несколько дней после этого происшествия старый Вейвода с сыном ставили силки на зайцев на холме за просекой. – Знать, лесник будет нам благодарен,– сказал Францек,– ведь мы поступили с ним как самаритяне. Не успел он рта закрыть, как кто-то схватил его за шиворот. – Господи, да это лесник Фойтик! – воскликнул старый Вейвода. – Именем закона,– спокойно произнес лесник, держа Францека за воротник.– Собирайте свои силки и пойдемте со мной в контору. – Изволите шутить! – добродушие сказал старый Вейвода.– Разве вы уже забыли про вывихнутую ноту? – Молчать, и марш в контору! – заорал лесник.– Силки в руки – и айда! – Но позвольте, пан Фойтик,– испуганно пролепетал старый Вейвода.– Неужто вы не помните о самаритянах? – В контору, и баста! – строго сказал лесник, и все трое молча зашагали к деревне. За правонарушение старый и молодой Вейвода предстали перед окружным судом. – Вы обвиняетесь,– сообщил им судья,– в том, что ставили силки на зайцев. Что можете сказать в свое оправдание? Старый и молодой Вейвода переглянулись, вздохнули, и седовласый старик Вейвода сокрушенно произнес: – Ваша милость, скажу только одно: мы поступили как милосердные самаритяне. Как черти ограбили монастырь святого Томаша[19 - Как черти ограбили монастырь святого Томаша. Перевод Н. Аросевой.– Сб. «Илюстроване ческе гуморески», 1905 год, т. 1.] Третьего дня октября месяца лета господня 1564 настоятель монастыря святого Томаша Никазиус беспокойно шагал в своих сандалиях по монастырской галерее, утирая пот рукавом рясы. Временами он останавливался и снова устремлялся вперед, не смущаясь тем, что монахи глазели на него из своих келий, удивляясь, отчего это настоятель не кланяется даже образу своего патрона, святого Никазиуса, каковой образ необычайно волновал воображение, ибо на нем были запечатлены последние минуты угодника, посаженного магометанскими язычниками на кол. В конце концов настоятель все-таки остановился перед этим образом и вздохнул: – О мой святой покровитель, хотел бы я быть на твоем месте! Аминь.– И продолжал свое хождение. В конце галереи он опять остановился, вынул из сумки на боку письмо, писанное на пергаменте, и, в который раз пробежав глазами строчки при свете неугасимой лампады, печально поник головой и прошептал: – Ох недоброе дело, miseria maxima[20 - Величайшее бедствие (лат.).]. В письме, которое уже, наверное, десять раз перечитывал настоятель Никазиус, сообщалось, что король Максимилиан II повелел хоронить своего умершего Фердинанда I шестого октября в соборе святого Рита на Градчанах, но перед тем как упокоиться в царственном склепе, тело усопшего должно было по пороге в Прагу два дня лежать в стенах монастыря святого Томаша. – Miseria maxima,– еще раз прошептал бедный настоятель.– Это ведь сколько коп грошей придется выкинуть! Кормить весь двор.– От этой мысли аббат чуть не заплакал. Настоятелю Никазиусу приходилось быть очень бережливым. Монастырь был беден, доходы неважные, и всякий раз, как случалась необходимость, аббат с болью в сердце отпирал кованый ларец, в котором поблескивали монетки старой чеканки. А тут такое известие! В Праге давно уже толковали о погребении Фердинанда I, но настоятель никак не предполагал, что это затронет его монастырь. – Tributa, расходы,– бормотал он, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице в кухню, где брат Пробус резал тонкими ломтиками каравай хлеба не слишком заманчивого цвета – монахам к ужину. – Слыхал ли ты, брат Пробус,– обратился настоятель к кухарю,– покойный Фердинанд I два дня будет лежать у нас в храме, чтобы похоронная процессия отдохнула по пути к собору святого Вита! Усевшись на табуретку возле окованной двери, он продолжал: – Придется двор кормить, miseria maxima. Тяжкое бремя, брат Пробус, onus[21 - Бремя (лат.).] для бедных монахов… Брат Пробус, не менее бережливый, чем настоятель, так испугался, что, вопреки обычаю, отвалил от каравая несколько толстых ломтей. Некоторое время в темной сводчатой кухне царило молчание, нарушаемое лишь вздохами аббата Никазиуса. – Надо что-то придумать,– молвил Пробус.– Большая для нас честь – принимать двор. – Двор-то мы примем,– глухо отозвался настоятель.– Но как? Подешевле бы… – Экономия и еще раз экономия,– вставил кухарь. – Я сам произнесу речь о том, что времена нынче худые, скудные,– соображал настоятель,– Монастырские доходы убоги, а расходы велики, и, мол, чем богаты, тем и рады… – На весь двор одной рыбы фунтов сто уйдет,– молвил брат Пробус. – Брат Пробус,– с укоризной воскликнул настоятель.– Хватит и пятидесяти фунтов, а ежели будет недовольство, я опять скажу, что времена худые, а с 1556 года, с тех самых пор, как монастырь был вверен мне, за восемь лет мы многое сделали для его процветания, и это потребовало больших денег… Тут разбухшие от сырости ножки табурета подломились, однако настоятель поднялся как ни в чем не бывало и даже не прервал речи. – Брат Пробус,– говорил он,– думаю, рыбы хватит и двадцати пяти фунтов. Да, да, купи двадцать пять. – А пиво? – сказал кухарь. – Пустое,– возразил настоятель,– пиво у нас свое есть, ты его только в кувшинах подавай. Все да пребудут в трезвости. – А жаркое? – осведомился Пробус. – Три телячьих окорока хватит, да не приправляй их слишком пряностями,– посоветовал Никазиус,– Во всем блюди умеренность! – А гуси жареные? – не унимался Пробус.– Этих сколько? – Изжарь пять гусей,– разрешил настоятель.– О, miseria maxima tribute… В общем, делай как знаешь. О, fidem habeo[22 - Я доверяю (лат.).]. Настоятель поднялся по лестнице, огляделся, не подсматривает ли кто, и тихонько отпер ключом решетку небольшой ниши в галерее, где стоял обитый железными полосами ларец с монетами. Аббат вынул ларец, опять осторожно огляделся и открыл его. Бережно отсчитав монеты, он сунул их в свою мошну и снова тщательно запер, попробовал на диво выкованный замок, заперт ли, и вернулся в кухню. На стол, источенный червями, од выложил перед братом кухарем серебряные гроши и удалился. По уходе настоятеля брат Пробус постоял, глядя на монеты, и задвинул дверную щеколду. – Моя кухня пряностями не бедна,– пробормотал он, осторожно отвернув полу подрясника, серого, латаного, который он из экономии носил на кухне. Под подрясником у него был привязан расшитый кошелек; в него-то и ссыпал брат Пробус несколько грошей со стола. – Худые времена,– бормотал он.– Надо про черный день копить, может, еще хуже станет… Сухонькое личико брата Пробуса прояснилось. Он подумал: «Зачем целых двадцать пять фунтов рыбы да три телячьих окорока – куплю два, да поплоше…» И брат Пробус сгреб в свой кошелек еще несколько монеток. – А гусей-то к чему пять штук? – прошептал он.– И четырех довольно! Нарежу малыми кусками, вроде пять и жарил. И брат Пробус спрятал в свой кошелек новую стопку грошиков. Потом он подошел к нише возле плиты, вынул рясу, надел, подпоясался потертым шнурком и ссыпал со стола остаток денег в мошну, которая болталась у него на боку и при каждом шаге хлопала по старенькой рясе, похожей на те, какие носят нищенствующие монахи. Затем брат Пробус разыскал брата Мансвета, носившего титул cellarius, сиречь келаря[23 - Келарь – управляющий хозяйством в монастыре.]. Брат Мансвет сидел на низеньком табурете в монастырском погребе, барабаня пальцами по бочке. Время от времени он делал глоток из кружки, на которой пестрыми красками мастерски была изображена седьмая остановка Иисуса на крестном пути. Брат Мансвет постукивал оловянной крышкой кружки, мурлыкая в такт богомольную песенку. Он встретил Пробуса словами: – Доброе пиво, доброе весьма. – In nomine Domini1[24 - Во имя господа (лат.).],– ответил Пробус, отхле бывая из поднесенной кружки.– Я к тебе с новостью, брат Мансвет. Пробус рассказал о покойном короле Фердинанде, о предстоящем прибытии двора и закончил такими словами: – Бог не любит нас больше… – Итак, все это будет отдано двору на потоп и разграбление,– мрачно проговорил брат келарь, указывая на пивные бочки, освещенные чадящим пламенем восковой свечи. Брат Пробус сделал еще несколько глотков из кружки и покинул монастырские пределы, отправившись покупать и заказывать все необходимое для угощения. В Малом Месте пражском, под Карловым мостом, сидел у развалившейся лачуга Мартин Сквернавец и глядел на Влтаву; ее волны нагоняли одна другую и бились о три камня перед лачугой, служившие прачкам мостками. Мартин Сквернавец был дурной человек, достойный своего имени. Рыбу он продавал дешево, так как добывал ее нечестным путем. Безлунными ночами он обворовывал садки и верши честных рыбаков по обоим берегам реки. Брал он и мелкую рыбу и крупную – какая попадется, и по утрам честные рыбаки находили свои верши перевернутыми, садки пустыми, ограбленными. К этому-то человеку, потерявшему правое ухо во время одной такой экспедиции, и направил свои стопы брат Пробус. Они хорошо знали друг друга, так как часто встречались по торговым делам. Несколько оборванных ребятишек с улюлюканьем бежали за монахом, швыряя в него комьями земли, камнями и поленьями. (В те времена юношество было невоспитанное.) Преподобный брат Пробус пошел рысью, чтоб оторваться от шалунов. Так он достиг берега, где и нашел Мартина Сквернавца в настроении не совсем розовом. При виде монаха Мартин пробормотал что-то! такое, что могло означать и приветствие и ругательство. – Куплю двадцать пять фунтов рыбы,– без всякого предисловия объявил Пробус. – Нету у меня столько,– сказал Мартин.– И дешево не продам,– добавил он.– Нынче рыбы мало стало. Которая сверху идет, ту у Збраслави ловят, а которая снизу – у Трои. – Надо. У тебя нет – у честных куплю,– возразил брат Пробус.– Нам, монахам, всякий с радостью продаст. Мартин Сквернавец пробурчал что-то непочтительное про монахов и красных чертей, затем сказал: – Пошли! Они вошли в развалившуюся лачугу. У каменной стены в двух чанах, покрытых зеленоватой слизью, плескались рыбы, большие и маленькие. На глаз и то тут было более трех сотен фунтов. Отсюда можно было заключить, что Мартин Сквернавец не прочь и прилгнуть. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=147117) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes 1 Смерть горца Перевод Р. Разумовой – «Народни листы», 8 апреля 1902 года, вечерний выпуск. 2 Wodka lasow, wodka jagodowa – Лесное вино, вино земляничное (пол.). Перевод Т. Мироновой.– «Народни листы», 7 июля 1902 года. 3 Фарарж…– приходский священник. Фара…– дом приходского священника. 4 Викарий – в католической церкви заместитель епископа или священника. 5 Много вредно, много вредно (лат.). 6 Похождения Дьюлы Какони Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», 28 июня 1903 года. 7 Браво, браво (венг.). 8 Ружье Перевод Н. Николаевой.– «Народни листы», вечерний выпуск, 3 февраля 1904 года. 10 Запекачка – разновидность курительной трубки. 11 Нет больше романтики в Гемере. Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», вечерний выпуск, 5 июля 1904 года. 12 Клинопись Перевод В. Чешихиной.– «Омладина», 7 июля 1904 года. В журнале чешских анархистов «Омладина» Гашек сотрудничал в 1904 году, одно время работал в редакции этого журнала. 13 Наш дом Перевод В. Чешихиной.– «Народни листы», 12 июля 1904 года, подпись: Яр. Г. 15 Идалмо – перевернутое название журнала «Омла-ди-па». См. примечание к рассказу «Клинопись». В рассказе описан обыск в редакции журнала, где Гашек нередко ночевал. 16 Предвыборное выступление цыгана Шаваню Перевод Р. Разумовой.– «Илюстрованы свет», 12 августа 1904 года. 17 Пример из жизни. Перевод В. Мартемьяновой.– «Светозор», 2 декабря 1904года. 18 Милосердные самаритяне. Перевод Е. Аникст.– Сб. «Илюстроване ческе гуморескн», 1905 год, том 1. 19 Как черти ограбили монастырь святого Томаша. Перевод Н. Аросевой.– Сб. «Илюстроване ческе гуморески», 1905 год, т. 1. 20 Величайшее бедствие (лат.). 21 Бремя (лат.). 22 Я доверяю (лат.). 23 Келарь – управляющий хозяйством в монастыре. 24 Во имя господа (лат.).