Маски Андрей Белый «Роман «Маски» есть второй том романа «Москва», обнимающего в задании автора 4 тома. Второй том рисует предреволюционное разложение русского общества (осень и зима 16-го года); третий том в намерении автора должен нарисовать эпоху революции и часть эпохи военного коммунизма; четвертый том обнимает эпоху конца нэпа и начала нового реконструктивного периода; таково намерение автора, который должен оговориться: намерение – не исполнение, тот, кто намеревается, мыслит механически, рассудочно, квантитативно; процесс написания, т. е. процесс обрастания намерения, как абстрактной конструкции, образами есть выявление тех новых качественностей, в которых квантитативное мышление, так сказать, заново вываривается; мышление образами – квалитативно, мышление в понятиях – квантитативно. Художественное произведение есть синтез обоих родов мышления: и как всякий конкретный синтез, оно является порой сюрпризом для автора…» Андрей Белый Маски Вместо предисловия Роман «Маски» есть второй том романа «Москва», обнимающего в задании автора 4 тома. Второй том рисует предреволюционное разложение русского общества (осень и зима 16-го года); третий том в намерении автора должен нарисовать эпоху революции и часть эпохи военного коммунизма; четвертый том обнимает эпоху конца нэпа и начала нового реконструктивного периода; таково намерение автора, который должен оговориться: намерение – не исполнение, тот, кто намеревается, мыслит механически, рассудочно, квантитативно; процесс написания, т. е. процесс обрастания намерения, как абстрактной конструкции, образами есть выявление тех новых качественностей, в которых квантитативное мышление, так сказать, заново вываривается; мышление образами – квалитативно, мышление в понятиях – квантитативно. Художественное произведение есть синтез обоих родов мышления: и как всякий конкретный синтез, оно является порой сюрпризом для автора. Таким сюрпризом явился для меня второй том романа «Москва», долженствовавший включить февральскую и октябрьскую революции. Но в процессе организации текста тема разрасталась; и подход к революции автора усложнил значительно для него ту художественную платформу, с которой он хотел показать своих героев в революции; сюжет разросся, и часть второго тома неожиданно выросла в том; действующие лица, которых истинный характер развертывается лишь в революции, остались в судьбах метаморфозы сюжета второго тома, – в подпольи; они показаны сознательно в задержи, в полумолчании, они заговорят лишь в третьем томе, такова фигура Тителева: лишь в третьем томе определится роль и других действующих лиц в революции: братьев Коробкиных, Серафимы, Лизаши; во втором томе они даны в самопротиворечии; особенно это имеет место относительно профессора Коробкина, который показан как антитеза первого тома, т. е. как отрицающий свою прежнюю жизнь и как еще не осознавший своего места в событиях, которые властно его вырывают из той среды, в которой он жил. В третьем и четвертом томах автор надеется показать своих героев в синтезе диалектического процесса, который протекает в душе каждого: по-своему; второй том – антитеза: как таковой, он есть сознательно заостряемый автором вопрос: как жить в таком гнилом мире? «Быть или не быть» (бытие, небытие), сознательный гамлетизм, размышление над черепом уже сгнившей действительности, морочащей, что жива, есть планомерное заключение второго тома; он – диада без триады: поэтому-то второй том – «Маски»; революция уже рвет их с замаскированных; личности, в первом томе показанные в своем самостном эгоизме, уже – личности-личины. Второй том сознательно кончается фразой: «Читатель – пока: продолжение следует». Диада волит триады; антитеза восходит к синтезу. Что касается до сюжетного содержания, то оно является психологически продолжением первого тома в постоянном поверте внимания на события первого тома и в новом освещении их (в показе по-новому); но автор старался писать так, чтобы для читателей второго тома «Москвы» роман «Маски» был самостоятелен, те из читателей, которые не прочли первого тома, в процессе чтения постепенно ознакомляются с его содержанием, подобно тому, как герои ибсеновских драм постепенно в диалоге вводят зрителя в событие, бывшее до начала драмы; некоторая сюжетная неясность первых глав (для не читавших первого тома) не препятствует чтению второго тома, ибо она введена как интрига, сознательно вздергивающая внимание, чтобы удовлетворить любопытство; пусть не знают о случае с профессором (первый том); остается интригующее: «Что это значит?» Недоумение проясняется; пусть интригуют псевдонимы (Домардэн, Тителевы); маски слетают с них. Напомню, что такой прием закономерен; напомню, что весь роман Диккенса «Наш взаимный друг» построен на любопытстве, вырастающем из недоумения. Все же в двух словах восстанавливаю здесь содержание первого тома, фабула которого весьма проста. Рассеянный чудак-профессор наталкивается на открытие огромной важности, лежащее в той сфере математики, которая соприкасается со сферой теоретической механики; из априорных выводов вытекает абстрактное пока что предположение, что открытие применяемо к технике и, в частности, к военному делу, открывая возможность действия лучам такой разрушительной силы, перед которыми не устоит никакая сила; разумеется, об этом пронюхали военные агенты «великих» держав: действуя через авантюриста Мандро, своего рода маркиза де-Сада и Калиостро XX века, они окружают профессора шпионажем; Мандро плетет тонкую паутину вокруг профессора, который замечает слежку, не зная ее подлинных корней; и проникается смутным ужасом, что патриархальные устои быта, вне которого он не мыслит себя, – не защищают его и что стены его кабинета – дают течь. Между тем Мандро, пойманный с поличным как немецкий шпион и как развратник, изнасиловавший собственную дочь, Лизашу, вынужден скрыться; припертый к стене, он решается на крайнее средство: силою вырвать у профессора все бумаги, относящиеся к открытию, чтобы их продать куда следует (в этом залог его ненаказуемости); загримированный, он проникает в пустую квартиру профессора, в которой профессор, приехавший с дачи, ночует один; последний отказывается выдать бумаги, и с абстрактным донкихотизмом пытается силой своих убеждений бороться с физической силой Мандро, которому ничего не остается, как… прибегнуть к пытке профессора, во время которой он в умоисступлении, почти в безумии, выжигает профессору глаз; но пытаемый выказывает силу воли; он сходит с ума во время пыток, но бумаг, зашитых в жилете, не выдает. Мандро случайно пойман на месте преступления; он не бежит, как потерявший сознание; его увозят в тюремную больницу, где он и умирает-де не опознанный; профессора везут в сумасшедший дом. Вот основная линия очень простого сюжета. У профессора есть друг, Николай Николаевич Киерко, тайный революционер, действующий в подпольи и мимикрирующий лукавого шутника, шахматиста, бездельника; Киерко видит драму профессора и понимает, что истинная почва драмы – не аферист Мандро, а весь строй; он случайно узнает об ужасной драме, пережитой дочерью Мандро, Лизашей, после того, как Мандро использовал ее дочернюю любовь для того, чтобы ее обесчестить; в Лизаше среди хаоса болезненных, чисто декадентских переживаний есть и нечто, роднящее ее с утопиями о социалистическом городе Солнца; приняв участие в несчастии Лизаши, Киерко дружески с ней сближается и старается выпрямить в ней до марксизма ее утопические представления. Вот все, что нужно знать читателю романа «Маски», чтобы интрига второго тома была понятна без первого; пожалуй, следует ему знать об отношении между профессором и женой, Василисой Сергеевной, фразеркой, имеющей старинный роман с гимназическим товарищем профессора, фразером, академиком. Задопятовым; жена Задопятова, узнав об измене мужа, устраивает профессорше скандал, во время которого ее постигает апоплексический удар; и фразер Задопятов, движимый раскаяньем, старается искупить свою вину, ухаживая за больной женой. Профессор знает о связи жены; и – равнодушен к ней, как равнодушен он к дому, равнодушен к обманывающему его сыну; он любит лишь дочь, Наденьку, хрупкое, хилое, милое создание. Повторяю: суть не в овладении всеми этими деталями фабулы первого тома «Москвы», а в ретроспективном взгляде на первый том из второго; для этого взгляда достаточно усвоить воспроизводимую мною здесь схему фабулы; она восстанавливаема в ходе второго тома. Предлагая вниманию читателей второй том «Москвы» под заглавием «Маски», я должен в двух словах показать свой художественный паспорт, т. е. поставить читателей в известность относительно того, чего я добивался, как эффекта (добился или не добился, – другой вопрос). Каждая картина имеет свой фокус: одни картины пишутся для разгляда с близкого расстояния; другие – предполагают дистанцию. Когда добиваешься новых средств выражения, надо сказать об этом читателю, чтобы не получилась картина всей истории русской литературы, а именно: великого ученого Ломоносова, предварившего открытие закона постоянства материи, твердого азота в небесном куполе и т. д., оплевывает пошляк Сумароков, как непонятного, бессмыслицы пишущего поэта; он-де пишет для звукового грохота, а не для мысли (воображаю мину мыслителя-ученого при эдаком наскоке «пошлячка»); Пушкина, создающего в 35 – 36-х годах прошлого века лучшие произведения, – не читают, предпочитая ему зализанную пошлость Бенедиктовых и Кукольников; далее: попеременно оплевывают «современники» – Лермонтова; Гоголя Толстой-американец предлагает сослать в Сибирь; и Гоголь с ревом почти бежит за границу от современных ему изъяснителей его; далее: проплевываются – Достоевский, Гончаров; замалчивается Лесков; плев продолжается весь XIX век, – вплоть до оплевания Брюсова, Блока (в 1900–1910 годах), гогота над Маяковским (1912 г.) и т. д. Не все рождены быть популяризаторами завоеваний в сфере техники слова; напомню: всегда достается тем, кто в процессе написания романа открывает при романе еще лаборатории, в которых устраиваются опыты с растиранием красок, наложением теней и т. д. Из этого вовсе не следует, что я себя мню открывателем путей; я, может быть, жалкий Вагнер, фанатик, праздно исчисляющий квадратуру круга; не мне знать, добился ли я новых красок; но, извините пожалуйста, – и не Булгарину XX века, при мне пребывающему, дано это знать; лишь будущее рассудит нас (меня и поплевывающих на мой «стиль», мою технику); допускаю, что я всего-навсего лишь… Тредьяковский, а не Ломоносов; но и Тредьяковские в своих лабораторных опытах нужны; самодельные приборы, весьма неуклюжие, предваряют усовершенствованные приборы будущего. Моя вина в том, что я не иду покупать себе готового прибора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый. Я могу показаться необычным; необычность – не оторванность; необычное сегодня может завтра войти в обиход, как не только понятное, но и как удобное для использования. Импрессионисты были непонятны до момента, пока кто-то не подсказал: вот как их нужно смотреть; с этого момента – вдруг: непонятные стали понятны; Ломоносов Сумарокову (как и иному из сегодняшних критиков) непонятен без внятного, краткого урока о том, что звуковой жест вот в каком смысле играет роль в культуре художественного слова; теперь всякому понятен термин Шкловского «остраннение»; но применять сознательно принцип «остраннения» (в учении о «далековатости» в выборе сравнений) начал Ломоносов за более чем 150 лет до Шкловского; непонятый в XVIII веке, он ясен – в XX. Все это – вот к чему: я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст; и поэтому я сознательно насыщаю смысловую абстракцию не только красками, гамму которых изучаю при описании любого ничтожного предмета, но и звуками до того, например, что звуковой мотив фамилии Мандро, себя повторяя в «др», становится одной из главнейших аллитераций всего романа, т. е.: я, как Ломоносов, культивирую – риторику, звук, интонацию, жест; я автор не «пописывающий», а рассказывающий напевно, жестикуляционно; я сознательно навязываю голос свой всеми средствами: звуком слов и расстановкой частей фразы. Периодическая речь – речь для произнесения; она распадается на своего рода строчки, прерываемые паузами, после которых – голосовой подчерк; произнося, я могу и подчеркнуть союз «и», и слизнуть его; я могу скороговоркой оттенить побочность данной части фразы, как обертона, ассоциации; и могу выделить два слова, если в них – смысловой удар; не одно и то же: «хоррошая… погода»; и – «хорошая погода». Из чисто интонационных соображений там, где мне нужно, моя фраза разорвана так, что придаточное предложение, оторванное от главного, вылетает на середину строки. Когда я пишу: «И – „брень-брень“ – отзывались стаканы», то это значит, что звукоподражание «брень-брень» – случайная ассоциация авторского языка. Когда же я пишу: «И – – «брень-брень» – – отзывались стаканы…» – – это значит, что звукоподражание как-то по-особенному задевает того, кто мыслит его; это значит, – автор произносит: «ии» (полное смысла, обращающее внимание «и»), пауза; и «брень-брень», как западающий в сознание звук. Кто не считается со звуком моих фраз и с интонационной расстановкой, а летит счмолниеносной быстротой по строке, тому весь живой рассказ автора (из уха в ухо) – досадная помеха, преткновение, которое создает непонятность: непонятность – не оттого, что непонятен автор, а оттого, что очки, т. е. специальный прибор для ношения на носу, не ведающий о назначении читатель (как читатель Ломоносова Сумароков), начинает нюхать, а не носить на носу. Мою прозу надо носить «на носу», а не обнюхивать ее по-сумароковски; и тогда она понятна, как понятна нам песня (для жителя Марса, быть может, «песня» – наидичайшая бессмыслица). Моя проза – совсем не проза; она – поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места; мои строчки прозы слагались мной на прогулках, в лесах, а не записывались за письменным столом; «Маски» – очень большая эпическая поэма, написанная прозой для экономии бумаги. Я – поэт, поэмник, а не беллетрист; читайте меня осмысленно; ведь и стихи в бессмысленной скандировке – чепуха; например: «Духот рицанья, духсо мненья»; вместо: «Дух отрицанья, дух сомненья». Любое место «прозы» я слышу в строчках; например: Бывало – смеркается: Тени запрыгают черными кошками; Черною скромницей Из-за угла Обнажает Леоночка глаз папироски. И т. д. «Маски» – огромная по размеру эпическая поэма, написанная экономии ради прозаической расстановкой слов с выделением лишь в строчки главных пауз и главных интонационных ударений. В-третьих: я очень много работал над жестом героев; жесты даны пантомимически; т. е. сознательно утрированы, как бывают они утрированы, когда сопровождаются музыкой, главное содержание душевной жизни героев дано не в словах, а в жесте, как и в действительности, в действительности интонация, мина, жест важнее слов; я старался, где можно, стереть литературщину с литературного изложения; в целях реализма. Наконец: право автора раскрашивать душевное содержание героев предметами их быта, оговариваюсь: цвета обой, платья, краски закатов, – все это не случайные отступления от смысловой тенденции у меня, а – музыкальные лейтмотивы, кропотливо измеренные и взвешенные. Кто не примет этого во внимание, тот в самом смысле не увидит смысла, ибо я стараюсь и смысл сделать звуковым и красочным, чтобы, наоборот, звук и краска стали красноречивы. Кроме того: считаю нужным сказать два слова о сознательно введенных словечках; мне говорят: «Так не говорят». И я согласен, например, что крестьяне не говорят, как мои крестьяне; но это потому, что я сознательно насыщаю их речь, даю квинтэссенцию речи; не говоря в целом, но все элементы народного языка существуют, не выдуманы, а взяты из поговорок, побасенок. Мое право типизировать, отбирать слова по линии максимального насыщения: «ядреный», «пересыщенный» язык мне тем более нужен в иных сценах, что «Маски» – драматичны по содержанию; а драматические моменты нуждаются в темперировании их нарочито грубою солью народного языка: это – прием, мною взятый у Шекспира (Лир и шут, Гамлет и могильщики и т. д,). В завершение скажу, что, пишучи «Maски», я учился: словесной орнаментике у Гоголя; ритму – у Ницше; драматическим приемам – у Шекспира; жесту – у пантомимы, музыка, которую слушало внутреннее ухо, – Шуман; правде же я учился у натуры моих впечатлений от Москвы 1916 года, поразившей меня картиной развала, пляской над бездной, когда я вернулся из-за границы после 4-летнего отсутствия. Считаю все это нужным сказать, чтобы читатель читал меня, став в слуховом фокусе; если он ему чужд, пусть закроет книгу; очки – для глаз, а не для носа; табак для носа, а не для глаз. Всякое намерение имеет свои средства.     Андрей Белый     Кучино 2 июня 1930 года Глава первая Брат Никанор Особняк, бывший Хаппих-ипплхена Козиев Третий с заборами ломится из Гартагалова к Хаппих-Иппахена особняку (куплен Элеонорой Леоновной Тителевой); остановимся: вот дрянцеватая старь! И Солярник-Старчак с Неперепревым думали, что покупалось пространство двора, а не дом: для постройки. Репейник, да куст, да лысастое место – большой буерачащий двор, обнесенный заборами от Гартагалова, Козиева, Фелефокова и Синюкишенского переулков, которые вместе с Жебривым и Дриковым – головоломка сплошных загогулин, куда скребачи-скопидомы, семьистые люди, за скарбами сели, где улицы нет никакой, и в тупик выпирает перинами толстое собство. Задергаешь здесь, – чортов с двадцать; и пот оботрешь двадцать раз, как теленок, Макарами загнанный в Козиеву, сказать можно, спираль. От нее – тупички, точно лапочки сороконожки. Заборчики, крыши; подпрыгивает протуварчик; скорячась, пройдешь – кое-как; коли прямо пойдешь, – разлетятся берцовые кости; и будет разбитие носа о дом Неперепрева: красный фундамент на улицу вышел. Другие дома не доперли; лишь крыши кривые крыжовниковых красно-ржавых цветов, в глубине тупиков повалятся, трухлеют под небом; а дом Неперепрева прет за заборик; из сизо-серизовой выприны «сам» с пятипалой рукой и с блюдечком чайным, из окон своих рассуждает. Напротив заборчик, глухой, осклабляяся ржавыми зубьями; сурики, листья сметает; подумаешь – сад. Здесь когда-то стояла и кадка-дождейка; и куст подрезной был; латук[1 - Латук– огородное растение, употребляемое в пищу, ядовитый латук – одурманивающее средство.], лакфиоль[2 - Лакфиоль – травянистое комнатное и садовое растение с желтыми или коричневыми цветками.] разводили; цвела центифолия; ныне же тополь рябою листвою шумит да склоняется липа прощепом – сучьистое, мшистое и заструпелое дерево; коли кору оторвешь, – запах прели; скамеечка: «Хаппих-Иппахен, Ипат» – на ней вырезано. Домик, – – весь в отколуплинах, ржаво-оранжевый, одноэтажный, с известкой обтресканной, с выхватом, красный кирпич обнажающим, – – нет, неказист этот дом, щегольнувший бы кремово-бледным веночком фронтона, кабы не огадила птица его; с журавлем, без синиц, – невозможное дело ремонт! Неперепрев тебе отслюнявит синиц этих, синих, – а Тителев – и не семьяк, и не скарбник: на книге без денег сидит, а какая-нибудь неприметная личность стоит под воротами, ждет, чтобы дворник, Акакий Икавшев, пошел на звонок. Бледно-кремовый, очень высокий фундамент с нестертою рожей, Ипатом примазанной; надпись подтерли бы; видно, соседи-то – зубры; Психопержицкая, домовладелица; с ней – Гнидоедов, Егор. Вышел дом в полтора этажа: с причердачным окном; крыша, серо-зеленого выцвета, ржавая, как кружевная, – труха; а синь дымная гонит свое перегонное облако на эту крышу: под ропотень капелек. Так же оранжевы: дворницкая, помещенье конюшенное средь бурьянов, уже деревянных (у Хаппих-Иппахена и у Зербадиной лошади были; у этого – нет лошадей); крытый дерном ледник – при сарае для дряни с приваленной тачкой, гнильцом, с корневищем: торчит в буераке. А далее – флигель оранжевый, сдаденный Хаппих-Иппахенами Щелдачку, Родиону Ионычу, за Таганрог уезжавшему и привозившему груши да дули, – замоклый; и рябь расколуплин, как сыпь. Дальше – встало лысастое место, откуда неслись сухоплясы пылей и откуда смотрели за город; на пригород, как перехвачен он балками, как, еле видная, искренью светит река, тут и скат буерачащий, сростени кустиков, вплоть до забора. А наискось – дом Непососько – – торчит с Фелефокова. Если же дальше идти, будет сверт и расперстный заборик: с подпором: крылечко – с пошатом, в репьях, выходящее в дворик, где бревна, раскольчатые, крепко рублены: в угол и в лапу; плеснеет фундамент; с протрухой стена, где – протек на кофейной, оржавленной крыше; рудеет под нею земля; и – веревка: на ней – платье репсовое. Еще дальше – еще тебе будет заборик; себя повторяющий желтым столбом (через десять жердей), с начертанием, углем прописанным: «Голубоглазова – Лидия – не Листолапова, Лиза; недавно еще доцветали подсолнухи желтые там с георгиною синею; кладка березовых и бело-розовых, еще не сложенных дров, где молочного цвета коза забодалась с щенятами и где свинья походила на муху. Колодезек, но без воды, ехал набок года, принижаяся вышкою, как часовой, задремавший с ружьем и обнюханный кошкою. Из-за заборика приподнималась порой голова, чтобы бросить: в пространство соседского домика: – Я те кулак-то приляпаю к морде; дугой согну спину; заставлю копать носом хрен: да еще – пришью к пятке нос; да еще – взбочь: впереверт, коловертом». И – пряталась. И – наступало молчание. – «Пой, пустослов, – пой; кусаются и комары: до поры!.. Сам бью больно!» И – пряталась. Это Егор Гнидоедов, хозяин, с жильцами соседнего дома беседовал. ____________________ По вечерам здесь под лепет деревьев какое-то – «пл-пл-пл» – влеплено в ухо, как тление, – – как оплевание, как оскорбление, – – и как удары дубины по пыли! И ветер, – как вырыв песков сизо-сивых. Какое здесь все – деревянное, дрянное, пересерелое и перепрелое: перераздряпано и расшарапано; серые смеси навесов всех колеров – перепелиных и пепельных, – пялятся в пыли и валятся в плевелы, как перепоицы, – – сизые, сивы, вшивые, – – валятся – в дизентерии и тифы! ____________________ И – дом: цвета перца; и – дом: цвета персика; пепельны плевелы; клейкого берега красные глины, заречные песни; и встречные встрепеты ветра. И домик Клеоклева – – в пепельных плевелах, пепельно влепленный в пепельном воздухе! Тителев – Тителев, Тителев! – у Никанора Иваныча вырвется. – Этот не то, что другие: он – вывод загнет. Его комната – строгая очень: здесь дерево – дикого цвета; сукно – сизо-серое: кресла, стола; на нем дикие, пятнами, папки; такого же дикого, сизого цвета процветы обой; задерябленный, карий ковер темно-синими каймами пол закрывает; и книжные полки; и – шторная штопань; колпак ремингтона; с пружиною сломанной, кожаный, старый диван; под него туфли втоптаны. Наисветлейшее, передвигающееся пятно в дикосизом своем кабинетике, – Тителев. С голубоватым отливом короткая курточка-спенсер, с износами: в зелень и в желчь; брюки – дымного цвета, а галстух, носки и подтяжки с блестящими пряжками – сиверко сини; малиновый, яркий жилет. Тюбетейка, в которую лысину прячет, – зеленая, с золотцем. Желтая, жесткая очень его борода, как лопата; недавно ее отпустил; лицо – с правильным носом, с глазами, стреляющими из прищура, когда просекаемый черной морщиною лоб передрогами дернется; юркие юморы из-за ресницы; но в криво поджатом, сухом очень редко растиснутом, скрытом усищами рте, – оскорбленная горечь. Все то выявляло в Терентии Титовиче человека загадочного. Он, бывало, взяв трубку из желтых усов, – на окно: в буерачищи: – Душемутительно это: смотрите… – В глаза не глядят: износились; мещане материи щупают. – Как им иначе, коли подтиральная тряпка – не юбка; штанина – дранина; как зеркало, локоть. – И задница даже зеркальная: вся! Перелуплен карниз; мостовая – колдобина; в воздухе – многоэтажные брани; двор – дребездень; пригород же – гниловище; в изроинах поле; фронт – фронда. Россия! И жители Дрикова или Жебривого уж не глядели друг другу в глаза. – Зато фортку в Европу открыли в редакции «Русские Ведомости»[3 - «Русские ведомости» – политическая и литературная газета либерально-земского (в XX в. – кадетского) направления, издавалась в Москве в 1863–1918 гг.]: это все – для Европы-де, в пику Атилле и гуннам; зеркальная задница – против немецких манишек! Взглянув на Терентия Титовича, становилось понятным, что – штука, что птицу в лет бьет. – Приусиливать надо себя! Укрывает усищами сталь, а не рот; но пускает, как блошек, свои фигли-мигли; и делает вид, – что калина-малина. При этом он скрыть не старается вовсе, что эта малина есть мигля, а вовсе не корень: – Эге! – Ну-те! – Вылечи! – Тут – операция: и – тяжелейшая… Видно, готовился он оперировать что-то, без речи над всей безмозгляиной перетирал сухие ладошки: до остервенения. Раз с инвалидом, на дворике он рассуждал: – Лошадина! Поди, – десять немцев убил свои видом, а вышел глазами в оленя… Обратно Варшаву возьмешь? – Из Москвы-то легко брать Аршаву; вот нам было близко, да – склизко; да – ух!.. – Ты, послушай, – не ухай, а пушкою бухай! На что инвалид (глаза – ланьи, а с пуд – кулаковина): – Чортову куклу, Распутина, мы – улалалакаем!.. Тителев: – В плеточки плеть расплетаете: обуха ими не сломите; обух на обух; таран на таран. И уж песенка слышалась: «Дилим-булит пулемет: Корпус на Москву идет». Все, бывало, сидит; тарарыкает громко диванной пружиною, прилокотнувшись к столу. Что-то вымыслив, выскочит. Чем промышляет? Скорее откусишь язык и скорей тебе нос оторвет, как от красного перца, чем промысел этот поймешь; доживает достаток, ухлопанный врозваль, – не в дом; в кошеле – не Ремонт; там накуксились кукиши; пляшет язык трепаком приговорочным; фертиком руки; словами, как пулей, садит: Убивает – без промаха: экономический, шахматный, или логический это вопрос; а Карл Маркс, Вернер Зомбарт со Штаммлером, с Мерингом (четыре тома) – томищами пыжатся с полок. И сам Фейербах, уже листанный, – там. Подменяет дебатами книжными он материальный вопрос о домовом ремонте, о том, сколько он ассигнаций тебе отслюнявит. Коробкин Бывало, сухие ладошки свои перетрет: – Этот культ ощущенья под вывеской опыта, – мистика. И бородою нестриженой – под потолок, где журавль, паутина, повешен; карман – без синиц. Никанор же Иваныч ладонь – под пиджак. – А по-вашему – чч-то есть материя? Весь в паутиночках: тоже – материя. Тителев снимет «материю» эту: – Да вы не сигайте под угол: его баба-Агния не обмела. – Сформулируйте-с! Тителев в бороду смотрит, в лопату свою; ее цвет – фермамбуковый, желтый, ответит резоном: – Немыслимо определить материальную сущность в понятиях, ибо понятия – ну-те – продукты вещей. Никанор же Иваныч оспаривает: – Это ж Кант говорит, – с тою разницей; чч-то: он считает понятием, точно таким же, причинность; материя, определимая эдак – идея. Но Тителев спину подставил: блестит тюбетейка зеленая, золотцем; вдруг – впереверт: пальцы бросив за вырез жилета, схватясь за него, ими бьется: – Материя? Это ж – понятие базиса экономического: с диалектикой спутали идеализм, сударь мой. Указательным пальцем, как пулею, тычет: – У вас – диалектика: где? – Диалектика, – пляска превратностей смысла. И – в бороду: – Пфф! Но и Тителев – в бороду: с «пфф». – Снова в Канта-с заехали: бросьте, – стоялая мысль; поп Берклей вас прямее. Как мяч, языком отбивает слова: и смешно, и уютно, и – за душу дергает; фертиком руки: – Ишь – вскипчивый; ну и скакало же, и – хорохор же: устроил мне вскоку… Опять, сударь мой, перегусты, – табачную нюхает синь, – тут развесили. Вдруг: – Сядем в шахматы? Или: рукою взмахнет – щелкануть; но – растиснутся пальцы; затиснется рот: – Да, дела… А какие? Стоит «Ундервуд»[4 - «Ундервуд» – зарубежная фирма по производству пишущих машинок; марка самой распространенной пишущей машинки]; раздается звонок; появляется в шарфе небесного цвета расклоченный дядя с огромной калошей, таращась очком, – Каракаллов, Корнилий Корнеевич: кооператор. Являлись. Какой-то Зеронский, иль – Брюков, Борис – – иль – Трекашкина-Щевлих, – Мардарий Муфлончик, – Бецович – – иль – – доктор Цецос; со статьей Химияклича. И – перекуры растили. Статистики, люди легальные, к интеллигенту и домовладельцу ходили; такие, провея укладом, становятся желчными от пересида и заболевания нерва глазного; держа Уховухова в дворниках, куксятся над сочинением Штирнера; это – от желчи. Сюда ж – каждодневный заход Никанора Коробкина, брата профессора, севшего в дом сумасшедших; ужаснейший случай (в газетах писали о нем): покушение на ограбленье, бессмысленно-дикое, дико-жестокое, с выжигом глаза; грабитель был же полоумный. Так – братец: все юркает, спорит, юлит, рассуждает о брате; занятен весьма: пиджачок – коротенек: с протерами, – серенький, реденький, рябенький; штаники в пятнах, в морщинах, с коленной заплатой: сам штопал; серявый, дырявый носок на ноге: лучше даже заметить, – над каменным ботиком, а не штиблетом-гигантом, в котором нога замурована прочно; пролысый, с клокастым ершом, и проседый, ерошит бородку: ерш, ежик – колючий, очкастый и вскидчивый. Вскочит, встав взаверть, ногами восьмерку, легчайшую вывинтит, выпятив левую сторону груди и правой рукою заехавши за спину: с видом протеста: – По-моему, брата, Ивана, – так чч-то, – из лечебницы брать: но – домой ли? Домой, обстановка такая, что… Яд для больного. И ногу поставит на стул сапогом: – Впрочем – непритязателен брат: брат, Иван! Мы, Коробкины, так сказать, без предрассудков… Брыкнувши ногою (со стула) – пойдет писать: диагоналями: все-де полны предрассудками, – только не мы, не Коробкины: не брат, Иван. Никанор был во многом, как брат, брат, Иван; только: вместо ершей тормошащихся – пролысь с хохлом: верно, годы да горе лысят человека. Он был леворуким; и был левобоким; все левое вылезло: клетка грудная, плечо; и – вломилось все правое; шея не вшлепнута, как у Ивана, у брата; на ширококостном лице из-под лбины, как пуговка, – носик. А впрочем – как брат; брат, Иван. Те же фыки и брыки, – но едче и метче: стремительней, ежели брат – – брат, Иван, – – сгинет, все – грохочет, как гиппопотам; Никанор, хоть сигает, а – не зацепляется, напоминая морского конька, предающегося переюркам средь водных стихий: он, как рыба в воде, средь предметного мира, иль как… балерина: вприпрыжку живет. Но и Тителев – тоже чудак: десять месяцев высидел в собственном домике наперекор Неперепреву; наискось сел Непососько. Сидят – очень многие, но – в разных смыслах; кому это – задние мысли. Кому – заключение. Элеонорочка Брат, Никанор, ежедневно являлся к Терентию Титычу. Этот рассеянно встретит, бывало: – Скачите себе: я-то – занят… Фальцет «Ундервуд» дрежжит. Или, – хлоп по спине его: к Элеоноре Леоновне, в голубоватое поле стены, где повешено зеркало с круглой каштановой рамой; стекло, туалетик облещивая, отражает гребе ночки, белые щеточки, зеркальце в сереньком кружевце, густо осыпанном меленьким пятнышком, точно снежинкой; за серенькой ширмой, усеянной крапом, – постель. А с постели, бывало, всклокочится дамочка: в желтом халатике, с крапом – и серым, и черным; на стриженой шапке каштановых мягких волос полосатая шапочка цвета каштанов, растертых на пепле; а чорт – не видать, потому что из ротика выфукнет дым перевивчатый: срослые брови увидишь из дыма; в вместо лица – сизоватое облачко в сиверкой комнате. Слушаешь струйчатый голос: – Ты, Тира? – Леоночка, – я: с Никанором Иванычем; он там сигал: ты бы с ним! – Извините, такая я спаха. И ручкой покажет на старое, черное креслице в серых, как дым, перевивчатых кольцах. Дивана же нет; лишь подушка зеленая брошена в сизые, синие крапы ковра; ковер – карий; усаживаясь на ковер, локоточком продавит подушку; калачиком ножки. И юбочкой кроется. – Ляжет с опущенной шторой: валяется день; после бродит себе неумытой зашлепой; а то проработает сутки, без отдыха, – Тителев скажет. И после: – Сигайте же с ней!.. И – бежит. Никанор же Иванович вместо того, чтобы сесть, ногу бросив, подтяжку подтянет; и вдруг пролетев мимо пепельницы, мимо кресел, в прощелок, и не зацепившись никак, – к подоконнику, в чахлую пальму окурком: – Вот пепельница! – Не трудитесь, – так что: я и – так! И воткнувши окурок, поправив подтяжку, обратно вьюркнет. ____________________ Никанора Ивановича поразила она с первой встречи же: выслушав что-то, без предупрежденья, меж ножками юбочку стиснула, чтоб не отвесилась, тотчас же – взвесила в воздухе: ножки (головкой в подушку). – Я вот что умею. И вновь запахнувшись, – в пунцовую тальму. – Она – неизносная: с детства! – в позевы свои, свесив голову, сухонькой ручкою в сухонький ротик, зажмуриваясь, папироску засунет; и – ручкой к берету, другую – в подушечку. – Текера, американского анархиста, – читали? И – трезво, и – дельно. Привздернувши ногу на ногу и ногу ногой обхватив, балансирует стулом, поставленным на одну всего ножку, весьма ужасая, что хлопнется на пол со стулом. Не падал. Пускалась с ним в споры; но не отрываясь от спора, за полуторагодовалым младенцем своим, Владиславом, бывало, следит. Так с ней встретился. Точно рыдван опрокинутый Элеонора Леоновна – очень забавна. Почти еще девочка; верить – нельзя; развивала дву-мыслие; рот – про одно, а глаза – про другое совсем. То дикуша; то – тихая. Очень немногие терпят стяженье подтяжек с отбросом ноги, сбросы пепла в штаны, притыканье окурков, прожже-ние скатерти, ну и так далее, – то, без чего Никанору Ивановичу невозможно общенье с застенчивым полом. И мало его он имел. Но в Ташкенте сходился с девицею без предрассудков, – в штанах и в очках, – рассоряющей пепел себе на штаны; он на этом на всем собирался жениться; но раз доказала девица зависимость органов деторожденья от фактора экономического; тогда с фырком ужасным поднялся на это на все; с «извините, пожалуйста» сел, грянь увидя меж пеплом, очками, штанами – ее и своими; с подъерзом на цыпочках, чтоб не скрипеть сапожищем, ушел; его ждали: заканчивать спор. Человек с убеждением, – исчез он навеки. С немногими ладилось. С Элеонорой Леоновной ладилось – очень: дымила сама за троих; на подтяжки, на скок с переюрками, свесится личиком в вечном берете, прикурит и стелет дымок по волосикам сизеньким юбочки сизой, иль пальцами дергает пуговку очень уютно, но зло: юмор – сам по себе, грусть – сама по себе; неувязка какая-то; мысль, оковавши ей чувство, несла ее к цифрам статистики. Осоловелый сыченыш ее, Владислав, – не сосал, откормила сама. Ну а прочее, – как на луне: освещает, бывало, лучами своей юмористики злой все земное, на все отзывался хохотом, с диким привзвизгом: до кашля, до слез; перегорклого ротика перегорелое горе бросалось; и ротик свой красила, чтобы не видели: маленький, горький. А крашеный – маской вспухал на лице. В плечах – зябль; руки – придержи; глазки же – с искрами: перебегунчики; поступи туфелек кошьи, – до бархата. А топоток каблучков – не поступочки ль аховые? Но добряш Никанор любил злость, юмористику: Тителевы были злые (хоть… добрые). Было в обоих – свое, недосказанное и смущающее, пере-глядное слово; и даже – не слово, а блеск красок радуги, но… без луча; точно азбука глухонемых: дразнит знаками. Осоловелый младенец – нисколько не влек: такой черный и плотный; глядел исподлобья; не плакал, а трясся, сопя, сжав свои кулачоночки; Элеонора Леоновна: – Тира, – боюсь я. Отец, сам светляк, кинув на спину, с ним притопатывал, точно кошец; оборвавши игру, ставил на пол, бежал к своим цифрам. Обязанность матери Элеонору Леоновну не увлекала: без ласки несла. ____________________ И бывало, из фортки, с лысастого места, бьет песней. Часами сидят они с Охленьким, гостем, когда-то бомби-стом, себе самому отрезавшим мороженый палец; дымочек, клочася синьками в спокойно висящие волны, объятьем распахнутым вьется. И – слушают песню. Бывало – – смеркается: – – тени запрыгают черными кошками; черною скромницей из-за угла обнажает «Леоночка» глаз папироски; блеснет золотая браслетка; лицо, как клопиная шкурка: сквозное окно; черноглазый сыченыш сидит на коленях. И Охленький – с нечего делать: – Мы сделались немцами. Он – обороновец. Тителев, переблеснув тюбетеечкой, выставит верткие глазики из кабинета; и – выкрикнет: прочное, жуткое слово. – Русь – Рюрика? Что?… Не неметчина?… Самая… Штюрмер, Распутин – двуглавье стервятника. В ряби тетеричные коридорчика – с «нет, я не русский» – вон вылетит. Элеонора Леоновна – Владе: а пальцем – в окно: – Штюрмер съест! Из окошка же – оранжевый косяк, расколупленный красною сыпью, в синь сумерок снится. И снится – – Россия, – – застылая, синяя, – – там грохотнула губерниями, как рыдван, косогорами сброшенный. Ветер по жести пройдет: в коловерть! ____________________ Перед тителевским домочком являлось сомнение: есть ли еще все, что есть здесь: Москва – не мираж? Под ней вырыта яма; губерния держится на скорлупе; грузы зданий проломят ее; Никанор же Иванович с Элеонорой Леонов-ной, с Тителевым, с Василисой Сергеевной и с братом, Иваном, – – провалится – – в яму! И креп грохоточек пролетки. Но дворник, Икавшев, всем видом гласил, что он – то, чем он выглядит: стало быть, все, что есть – есть таки? Ветер сигает оврагами Ты о весне прощебечешь ли мне, синегузая пташечка? Небо – сермяжина; середозимок – не осень, а сурики, листья – висят: в сини сиверкие; туч оплывы, – свечные, серявые, – в голубоватом нахмуре; туда – сукодрал, листо-чес, перевертнем уносится, из-за заборика взвеявши пыль. Надломилась известка, а где – села наискось крыша; и ломаной жестью, и дребезгом скляшек осыпалось место, где строился дом; поднялись только грязи; и снизилось прочее все. Никанору Иванычу делалось жутко, когда он, бывало, бросался отсюда домой, лупя – – свертами, – свертами; – – плещет полою пальто разлетное; потеют очки; скачет борзо под выезд пролеток и под мимоезды трамвая; цепляет зонтом, так не кстати кусающим, за руку: чудаковато, не больно; обертывались, провожали глазами его: гоголек, лекаришка уездный! Расклоченный лист бороденочки – в ветер! На лицах – тревога и белый испуг; и – – шаги: – – шапка польская: конфедератка; рот – стиснут (его не растиснешь до сроку); и с ним: – – раздерганец – – летит с реготаньем; пола с бахромой; лицо – желтое, точно имбирь; в кулачине излапана шапка; – и – серь; скрыла рот разодранством платка; – и – – под дом: почтальон: – Тут у вас… А ему: – Ты скажи-ка, – Россию на сруб? Почтальон: – Тут у вас проживает Захарий Бодатум? – Нет, ты нам скажи-ка, – на сруб? – На обмен: расторгуемся!.. – Нечего даже продать… Почтальон, – не стерпев, шваркнув сумкою: – Души свои продавайте, шпионы ерманские: души еще покупают! И шмыг под воротами… ____________________ Высверки вывесок; искорки первые; льет молоко, а не дым, дымовая труба; слышно: издали плачет трамвай каре-красными рельсами; в облаке у горизонта – расщепина; ясность, – предельная; даль – беспредельна. Сверт: – – уличный угол, где булочный козлоголосит хвостище: – Нет булок: война. – Не пора ли? – А что? – Знаешь сам! Поднималась безглазая смута – – от очереди черным чертом растущих хвостов: – Рот-от – не огород: не затворишь; сорока – вороне; та – курице; курица – улице; и ни запять, ни унять! Когда баба забрешит, тогда и ворота затявкают. Бабы чрез улицу слухи ухватами передавали; как ржа ест железо, Россию ел слух: – Нет России! ____________________ Трарр – – рарр – – барабан бил вразброд перегромами: прапорщик вел переулком отряд пехотинцев – – раз, здрав, равв, рвв, ppp! В пуп буржуя, дилимбей, – Пулей, а не дулом бей! Улица, точно ее очищали от пыли, замглев, просветилась; а пыль – в переулочный свертыш; и свивок, винтяся, бумажкой заигрывал; месяц, оранжевый шар, тяготеющий в небе, не падая с неба на землю, – висел. Никанор вперебеги прохожих нырял, и выныривал: носом же – в шарф; шляпа – сплющена: срезала лоб; два стеклянных очка, как огни паровозика; под рукавами рука в руке – лед; сзади – кто-то несется очками за ним в перепыхе: затиснуты пальцами пальцы; и – запоминает. Ему невдомек, что он память свою потерял! Свертом: – – первый заборик, второй, третий, пятый; и выкрупил первый снежишко; и нет ни души! Гнилозубов второй, Табачихинский; дом номер шесть, с трехоконной надстройкою, с фризом, с крылечком, откуда Иван, брат, бывало, бросался на лекцию. Грибиков, распространяя воняние рыбной гнилятины, там с головизною бледной прошел. ____________________ Еле помнили: бит был профессор Коробкин два года назад, – сумасшедшим, который музей поджигал; и тогда же обоих свезли на Канатчикову; а сама проходила под окнами: серое кружево на серо-перлевом; синяя шляпа, обвязанная серой шалью, зонт серо-сиреневый, сак. И какой-то старик к ней таскался. Все пялили глаз на проезды купца Правдобрадина, Павла Парфеныча; штука: под видом консервов заваливает астраханскими перцами он интендантство; а брюхо? Так дуется клещ. Кони – бледно-железистые, с бледно-медным отливом; раздутые ноздри; и – ланьи глаза. Интересом своим переулочек жил, став спиной к допотопному дому, к которому раз проявил интерес: хоронили профессора дочку, Надежду Ивановну: от скоротечной чахотки скончалась. Во всяком семействе – свое. А в окопах-то? То-то: не плачь! Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; плющит крыши: Плющихой, Пречистенкой, Пресней – – сигает оврагами! Те ж статуэтки Те ж статуэтки. И точно лепной истукан Задопятов, Никита Васильевич, наш академик известнейший, в сереньком, – с вечной улыбкой добра возвышался из кресла и ухо котенку чесал: не несут ли ему манной кашки? И с уса висела калашная крошка. Он к дому привадился после кончины жены. Те ж коричнево-желтые книги пылились; с поверхности старых убранств кто-то налицемерил жилье: не профессора; пепельницы содержали окурки; за шкафом – пятно буро-черное; видно, что терли, скоблили; и нет – не затерли. Что? Кровь. То же кожаный, старый шлепок на углу подоконника: им бил по мухе профессор. Мух – нет. – Ну куда его брать? – мотивировала Василиса Сергеевна; во-первых: Никита Васильич ходил; и – так далее: – Ему спокойнее там. И скучающе забормотав голубыми губами, шла к зеркалу: ей не носить ли шиньон? И косицу увертывала (это – лысинка ширилась). – Ну, а по-моему – брать: эдак, так! – мотивировал брат Никанор. – Он же там с Серафимой своей: как за пазухой! У Никанора Иваныча мысль, как морской конец, ерзала: – Поговорите-ка с Тителевым! И пошел писать: диагоналями. Тителев этот вынырнул в разговор неожиданно; но Василиса Сергеевна думала: «Тителев» выдуман им в знак протеста, как фразы, которыми больно кололся он: – Лоб иметь – еще не значит: быть умным… – Кирпич написать, или – сделать из глины, – нет разницы… – Раз бы пришел этот Тителев к вам; а то – «Тителев, Тителев»; что-то не видно его… – А зачем ему праздно таскаться? Тут пальцем мотая пенсне, Задопятов восстал, захромавши из кресла: он ногу себе отсидел за листанием иллюстрированного приложения: – Довольно, друзья, – и хромал от залистанной книги к еще недолистанной; но Василиса Сергеевна его увела; вслух читала ему его собственное сочиненье: «Бальзак». И Никита Васильевич забыл, что он – автор: не вынес себя; встал: простерши ладони, как Лир над Корделией, он возопил: – Что за дрянь вы читаете? А вечерами они благодушно садились за карты; и резались в мельники: сам академик семидесятилетний с ташкентским, заштатным учителем: но из-за карт вспоминали жильца этих комнат: – Я Смайльса ему приносил! – Незадачником был брат, Иван! ____________________ Получивши в Ташкенте письмо с извещеньем о «случае» с братом за подписью «Тителев», брат Никанор с этим Тителевым переписку завел; из нее вырастал его долг, бросив службу, явиться в Москву; и сюрприз за сюрпризом открылся; заботы-де и обстоятельная информация принадлежали не Тителеву, а весьма состоятельным читателям брата, профессора, не пожелавшим открыться; он, Тителев, есть подставное лицо для сношений: в Ташкент были высланы средства; мотивы же вызова – тайна открытия брата и связанные с ней заботы, которые и поручались; Терентию Титычу и Никанору, ему. Телеграммою вызванный, он появился: полгода назад но узнав кое-что об ужасных подробностях случая с братом блеснувши очком, резанул: – Так… – Чч-то… Перевернулся, подставил лопатки; и – трясся, стараясь скрыть слезы: но тут же, собой овладев, неожиданно: – Дифференцировать, еще не значит… Очками блеснул он; себя оборвал; и ходил гогольком будто случай его не касается; он объяснял всем домашним – профессорше, Ксане Босуле, курсистке, поэтке-заум-нице, Застрой-Копыто, что-де собирается в банке служить ждеть вакансии и пока что – околачивается. Босуля, Копыто, – жилички профессорши. Тителев взвинчивал: – Вы уж до сроку держите язык за зубами: коли посягательство на мировое открытие, – что тут… Сразил Никанора! Последний, аршин проглотив, был готов заговаривать зубы себе самому; но заметим же: он, выбирая моменты, обшаривал пыльные полки, расхлопывал толстые томы и листики, в них находимые, тайно к Терентию Титычу стаскивал, но не вводил Василису Сергеевну в занятия эти; он ждал, когда следствию собранная им коллекция листиков будет дана; это будет тогда, когда брат, – брат, Иван, – с восстановленной силою явится первым свидетелем. Он – выздоравливал; и Никанор приставал к Василисе Сергеевне: – В лечебнице брат, – брат, Иван, – как бумага на складе: сгорит. Раз придрался: – Бумаги – сгорели ж! Свалили бумаги наверх; они – вспыхнули: сами собою; пожар потушили. – Поджог! – А кому есть охота палить – антр ну суа ди – эту пыль! Неприятною дамою стала профессорша. Скажем: «поджог» относился к подробностям, – тем, о которых: – Держите язык за зубами: до сроку. А он не сдержал языка. И поэтому за Никанором Ивановичем в этом пункте последует автор. У Зинки, уфимки… Где сверт перед площадью, сеном соримый, шарами горит Гурчиксона аптека; и рядом грек Каки года продавал деревянное масло и губки, лет двадцать гласит: – – «ЕЛЕОНСТВО» – – почтенная вывеска с места того: «Мыло, свечи, лампадное масло, крахмал»; и само Елеонство сидит за прилавком, пьет чай с постным сахаром, мажет сапог русским маслом и дочь выдает за купца Камилавкина (сын тысяч семьдесят за Христомучиной взял); Елеонство недавно еще подписался с купцами соседнего ряда (Дрео-линым, Брисовым, Катенькиным, Желтоквасовым) под монархическим адресом. Далее, свертом, – заборик; и – двор, где жил форточник и видел фортку из дома, стоящего задом к забору; к ней крыша вела; от нее – ход к забору на свалени дров; дряни форточник тибрил; но тибрить в районе прописки нельзя, потому что здесь тибрит захожий. Но мучили зубы; ходить – далеко; фортка – рядом; от дров – по забору, по крыше, к окну; кладовая для всякого хлама – лафа (многоценные вещи – грабителю); вылез, пролез, перелез, заглянул; и увидел, что – дряни. Как вдруг отворяется дверь; и – в исподней сорочке какая-то: в комнату; он же – под фортку; едва прищепяся, выглядывает: что же? Барышня, соры полив, спичкой – чирк! Человек, на такие дела не способный, он чуть было не: – Караул, – поджигательница! С крыши – в садик чужой; и – под куст; дым из фортки, света, голоса; а назад – не улезешь: народ; по чужому двору, в Табачихинский; дом тот заметил: дом шесть; прямо за угол; так в Палестины родные вернулся; весьма не мешало в участок сходить, где он числился добропорядочным, с правом прохода сквозь фортки, – в районе от Крымского моста. Коли донести, пристав скажет: – Такой-сякой: значит, под форткой в районе моем ты сидел; так и быть уже: у Нафталинника лазай, в кондитерской; чтоб у меня!.. Все же справился: что и какие… Сама (сам сидит в желтом доме), да шурин, да барышни (комнату сняли, мудреный народ). – Поджигательницы! Коли встать на дрова, виден садик, террасочка, форточка и мостовая с напротив домочком, откуда два года назад к Селисвицыну в угол вселился известнейший всем карлик Яша, рехнувшийся. Все-то с рукою стоит на Сенной. Вечерами же песни немецкие жарит; за песни такие народ убивал, а с блажного не спрашивали; передразниватель, Фрол Муршилов, на свой, иной лад, переигрывал песни. In Sunde und in den Genuss gehn wir afb Zum sinken, zum finden Den traurigen Grab. Муршилов – сейчас же: Изюму да синьки За узенький драп – У Зинки, уфимки, Татарченко: грабь! – Жарь, Муршилов! ____________________ С карлишкою форточник в дружбе; ему и открыл этот случай; карлишка же: – Готт! Да и Жонничке, горничной Фразы, «мадамы» сенатора Бакена (наискось от Гурчиксона жила); Фраза ж… Словом, забрали, допрашивали, собирались упечь, отпустили: – Помалкивай: не твоего ума дела. Карлишка исчез. Слух пошел, что он служит в раз ведке. Неясно; как Тителев это узнал и какие такие сношения с жуликом? Выход единственный Тителев смачно замазывал окна: стаканчики с ядом, замазка и вата. – С чем скачете? Выложил: брать, а – куда? На квартиру? Никите Васильевичу на колени? В отдельную комнату? Тителев с перетираньем ладош плеском пяток затейливое винтовое движение вычертил, а Никанор сапожищами диагонали выскрипывал. Снять, – так два случая: неподходящая комната; и – подходящая комната; коли не снять, тоже – два; значит – шесть вероятных возможностей. – Неподходящая комната, – пяткою вышлепывал Тителев, – и – подходящая комната. Твердо на локти упал, подчеркнув невозможность найти помещенье; и – светлым пятном, точно солнечный зайчик по стенке, он вылетел; с папкой обратно влетел, бросил папку, – чертил, херил, бил и хлестал по ней пальцами; вдруг оборвал; и жилетом малиновым бросился: – Ну, а по-моему, коли снимать – у меня: флигель пуст. И повел прямоходом чрез копань: под флигель, к охлопочкам пакли; и видели: лаком флецуют, фанерочками обивают; и есть электричество. Тителев что-то рабочим твердил, по фанерам ладонью ведя; Никанор же Иванович думал: – Три!.. Но – сыроваты, без мебели; всякие – ну там – харчи-марчи выйдут; да и крышка гроба, – не рама при двери. Как хины лизнул! Видно, Тителев это весьма деликатное дело простряпал давно в голове, потому что обмолвился им, как решенным: – Мне – что: даровые; не я оплачу: поручители; я получаю работки: статистику всякую, – ну-те!.. Какие работки, коль сиднем живет! – Поручители – препоручили: эге! Мне и некогда. Вдруг: – Церемонии – в сторону; выход единственный – дан: шах и мат! Никанор же Иванович двинулся армией доводов: пенсии явно не хватит; квартира, прожитие: при Василисе Сергеевне; да – здесь; да – сиделка. Все духом единым, чуть-чуть обоняемым, луковым, выпалил: сесть на шеях у вполне благородных, допустим-таки, псевдонимов…; всучившись в карманы и ногу отставив, его доконал независимым видом. Но Тителев крепкие зубы показывал: – Гили-то, пыли – на сколько пудов разбросаете мне, Никанор? И как плетью огрел: – Коли выписал вас из Ташкента и высказал ряд оснований несчастие с братом считать угрожающим – есть основания мне поступать – так, как я поступаю, а вам поступать – так, как я предлагаю… Пошли? Разрываяся трубочным дымом, как пушечным, – в копань шагал; Никанор же – в протесты. И липа у дома оплакала: каплями. Когда вернулися, Тителев о переезде – ни звука; он чистил бензином свои рукава: переерзаны. Тупо в гостиной забили тюками; а – нет никого. – Вы – не слушайте: дом с резонансами… – Тителев морщился. – Сядемте в шахматы? Вдруг, отзываясь себе: в рукава: – Основательная перегранка нужна: переверстка масштабов… Так, – брат, Харахор? «Харахор», вставши взаверть и вынюхав кончик бородки, пихаемой в носик, – восьмерку ногами легчайшую вывинтил, пятя всю левую сторону груди и правой рукою заехавши за спину; бросился из дому – – свертами! Бросив курсисточку, кинулся он под трамвай: сам едва не погиб, пролетевшись по свертам, кидался сквозь уличный ряд; и кидался за ним через уличный ряд – – кто-то – – свертами, свертами! Митенька Горничная, Анна Бабова, дверь отворила корнету, его пропустив в локтевой коридор, дрябеневший заплатою: – А? – Ездуневич! – Го! – Ты – брат? – Чорт! – Я – брат! – Гого! – Брт… Чрт! Так чертыхался в верблюжьего цвета исподних штанах, под подмышку подтянутых (видно, изделия из офицерского общества, что на Воздвиженке), – Митя, профессоров сын, здоровяк: рожа ражая; дернул рукой на верблюжьего цвета штаны свои: – Так вот на фронте мы! И – за сапог. На побывку вернулся с корнетом, с приятелем: «йгого-го, Ездуневич» да «игогого, Ездуневич»; и пахнул весьма: сапогом, табаком; неуверенно громким баском еготал о проливах, о чести военной; совсем трубадур! Из корнет-а-пистона, который с собою возил, вечерами выстреливал – режущим скрежетом; а Ездуневич пощелкивал шпорой, – пришпоривал шутками; он же стихи писал (но потихонечку) вроде подобных: Невинно розов и влюблен, Над мраморного лестницей Отщелкает мазурку он С веселою прелестницей. Здесь поселившись, пришпорил за Ксаной Босулей, курсисткой, подругою Нади, которая после кончины последней сняла ее комнату вместе с подругой, поэткой-заумницей, Застрой-Копыто; и можно сказать, что профессорша с Анною Бабовой, толстой прислугой, укупорились – кое-как; Митя с другом – сам-друг; с Никанором Ивановичем заночевывал дряхлый Никита Васильич порою. Хотя б один Митя: походкой урывистой все-то бродил, затолкав их; он производил такой грохот, как будто четыре копыта тут били; передние – в пол; а два задних – о стены, и все от него: в нос несло табачищами; в глаз лез погон; в ухо била армейщина. Рапортовал он – о полечке с фронта, с которой он будто бы… – Чрт! – Брт! – Гого! – Игого! И выстреливал режущим скрежетом под потолок из корнет-а-пистона. – Патриотизмы, рромантика!.. Армия наша сопрела в окопах… Все – полечка: с фронта, – ему Ездуневич. – Гого! – Игого! – Рррв… ррра… ррравый, – в окне раздавалась какая-то рваная часть: неохотой шагать двумя стами тяжелых своих сапогов. ____________________ Никанор же, на все насмотревшись: – Сюда брата брать, – дико; даже – немыслимо! Шамканье Первые дни октября; мукомолит, винтит; буераки обметаны инеем; странно торчат в свинцоватую серь. Почтальон – из ворот; он – в ворота; и – видит он: Элеонора Леоновна бегает по леду в тоненьких туфельках; носом – в конверт василькового цвета, с печатью; и юбочку темную с розовым отсветом выше колен подобрав, – озирается; в очень цветистенькой кофточке сизо-серизовой: с пятнами рыжими, с крапом; она, как цейлонская бабочка, – в крапе снежинок. Но как же размазались губы? – Эк!.. С гриппиком вас поздравляю: простудитесь! Тителев, в шапке-рысинке, в своей поколенной шубе-ночке, – вырос в подъезде – с «Леоночка, – ты бы обулась!». Тут, – – синие листики в скомок: за юбочку; – – два пальца в рот, как мальчишка, махающий через забор за соседскою репой; и – свистнула. А – про письмо-то, письмо ему? Тителев мимо прошел. Тогда вынула листики, на буерак ткнула глазками: в спину: – Ему – ни гугу! Безо всякого – юбочкой: фрр! По ступенькам; и прежде, чем он, – обернулась, язык показала: такая «мальчишка»! Такая коза! ____________________ Серебёрнь! И как шапками сахарными, пообвисли заборы. С Икавшевым, мырзавшим носом, они, взяв по ломику, в руки себе поплевав, – с удареньем, враскачку: о лед! А подумалось: мужу она про письмо – хоть бы что? Без стыда! Она – дикая кошка, но с бархатной лапкой. Набросит на сталь лезвия, чего доброго, тальму свою; и предложит ему посидеть на ней. Вскочишь! ____________________ – Работа славнецкая! – Тителев ломик подкинул. В испарину бросило. Вдруг ему Тителев: – Мебель заказана: можете переезжать; харахорику бросьте; смахайте домой; и – валите сюда с чемоданчиком; пока ремонт – забирайтесь ко мне: на чердак; он, – чердак, – не дурак. И запрыгал с захожей собакою: щелк да пощелк! «Собача!» Собакарь! ____________________ Это место – лысастое! Осенью не городской, не людской – деревенский здесь шум от деревьев, чуть тронутых, или – еще от чего? И уже – вырывается: и выше выспри глаголит, как… шамканье страшных старух. Это – шаркает шаг с бесполезным бесстрашием сердцебиенья, – шаг – – смерти, – – в давно не сметенные листья, в давно безглагольное сердце: под вывизги рыва планеты швыряемой. И, – с бесполезной жестокостью больно катаемое и усталое сердце, – разрывчато бьется. Ты ищешь чего же, душа моя? И ты чего надрываешься, под колесом Зодиака, песком засыпаемая? Здесь все то, что ищешь, – костенеет. Здесь – – домовладелица – – Психопержицкая – – и Непососько – отслюнивают ассигнации. Шелест их слушаешь ты. Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что в деревьях, чуть тронутых, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер с возвышенной лыси отчесывает взвивы пыли, охлестывает пустоплясом песков, вырываемых из буераков – – плешивую площадь – – с заржавшим трамваем! ____________________ Так – что! Не попрешь на рожон: с чемоданчиком притарарыкал; и – сел к ним на харч. «Перевезенец наш» – Перевёзенец наш! Повели на лысатое место, откуда винтил пустоплясь дуновеньем окраин; смотрели на пригород; как перехвачен он балками; слой пылевой, где обоз ползал издали; медное небо и бледное поле. И сирая, синяя Русь! ____________________ Отобедали: луком томленым несло. Позвонил Тиссертацкий: с короткой бородкою, но без усов; обвел каменным глазом; и выбритый череп пронес монотонно в гостиную. Сколько было здесь, именно здесь, пережито впоследствии! Входишь, – и тотчас снимаешь очки, потому что – рябит: рои черненьких мух, как охлопочки жженой бумаги, на каре-оранжевом выцвете – вьются винтами в глазах. Это – крапы обой и горошины желтых протертых кретончиков кресельных; ржаво-рыжавые шторы; их карие крапы; и – пляска предметов: дешевеньких, ношеных, замути зеркала; скос его рамы; растреск потолка обвисает лохмотьями сметанной копоти; ящик под лапистым ситцем; китаец качает фарфорового головою на яркий пестрец, на китайские лаки, на синие птицы, на всю эту старбень; пол – крашен под рваным ковром, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые лапочки. Элеонора Леоновна аховым взглядом следит (с раздра-женьем) за действиями Никанора Иваныча, севшего к пепельнице и копающего пережиги листков, не дожженных дотла; вот он вытащил синий задирыш; и силится буквы прочесть. Любопытно: «пше-вже» получается. Тут он глазами наткнулся на глазки: как радуги! Пальчик она приложила ко рту; и – пустила дымок, перевивчатый, легкий; прошла сквозь него; повернулась, – какая-то вся возбужденная. Вдруг, ухватив рукоять разрезального ножика, вытянув шею и вытянув руку, она острием проколола пространство пред носом подпрыгнувшего Никанора Иваныча. Разумеется, – в шутку. – Леоночка, брось-ка ты ножик! ____________________ Бубнил Тиссертацкий про синие лица солдат, про трахомы, которые распространяются противогазовой маской; а черные крапы садились мушиного стаей на стекла очков Никанора Ивановича; по каким-то своим перемигам между Тиссертацким и Тителевым выяснялось, что он, Никанор, им мешает, что именно в пятницу частное здесь заседанье статистиков; и зазвонились: Зеронский, Трекашкина-Щев-лих, Мардарий Муфлончик и доктор Цецос. Никанор же Иваныч пошел: затвориться; постельной пружиной скрипел: без огня; кавардачило; мухи летали в глазах, а сквозь них – синелицый солдат в черном шлеме расстреливал облако хлора. – Ну и разговорчики же! Сон укачивал. И, – как – – под ухами бухавших пушек, – привзвизги разбитых дивизий! Но это пыхтело и фыркало: под полом; и, разбиваясь на дрызги – – дивизий, – – дрежжал: «Ундервуд». – Непокойный дом: дом с резонансами! Дом с резонансами Бита мастистая карта, которой рука Никанора Ивановича собиралась ударить… Как? – Тителев, Тителев! А переехал, и Тителев стал – «тилилик»; чудеса в решете, как сказал духовидец! Воспитанный Бюхнером[5 - Бюхнер Георг (1813–1837) – немецкий писатель, драматург, политический деятель.], сам нигилист, невесомостям сим в решете он не верил, а яйцам, в нем спрятанным; как они сквозь решето могли просто утечь в его мозг головными абстракциями, чтоб из уха вторично родиться? Он слышал: – Тилик… Тилилик! Стрекотало, тиликало. Элеонора Леоновна на ночь умеркла; Терентий же Титыч, в халат запахнувшись, со свечкой стал «ничто», с той минуты, как он пожелал доброй ночи под лесенкой; Агния-баба – храпела. Не червь древоточец ли? Ухом прилипши к стене, он открыл слуховую вторую действительность; есть ведь в домах аберрации[6 - Аберрация – отклонение световых лучей под влиянием скорости движения Земли (астр.); ошибка в ходе мысли, случайное заблуждение.], приоткрывающие разворохи далекой квартиры, коль ухом случайно коснешься стены. Как ударится: – С кем ты спала? И в семейную драму уткнешься: вопрос только – в чью? ____________________ Мой вопрос к архитектору: – Вы, гражданин, понимаете ли, что у вас – телефонное место, откуда все то, что страдает и любит, проходит в ушную дыру через пар отопления? Взяли ли вы на учет этот факт, гражданин? ____________________ Переюркивая по стене, ловил звуки он: перебитные, с прохватом молчания; и ухом нащупал он центр звуковой: голос, перебиваемый сипами, шлепом шагов, дрекотаньем машины, жужжанием валиков, передвиганием косных тюков; вместе взятое – ревы далекого мамонта, бьющего хоботом в камень веков. Сердце ёкнуло в нем, когда эта действительность стала поступками, если не шкурой одетых людей, обитающих в каменном веке, то шайки отпетых мошенников, вышедших из-за репейников. Тут он – – в исподней сорочке, – – босыми ногами, – – на пол, чтоб осиливать лестничный винт над ничто, о которое нос обломаешь, – ползком, как оранг, помогающие в беге себе парой верхних конечностей. Слушал густое молчание, перебиваемое всхрапом Агнии. Так он вторично влип в стену, чтобы выслушать ревы с пилением ребер Терентию Титовичу; и не выдержав этого, ринулся с лестницы, пав, как на меч, охвативший его броским светом, стреляющим из приоткрытой гостиной, откуда услышал – падение попеременное гирь, – – а не – – треск половиц под подошвами тяпавшими: – – пуча каменное, налитое страданием око и бросив пред пузищем ярко-кровавую кисть, из которой клевала зажженная свечка в проход, – – прочесал толстопятый толстяк; лицо с зобом, болтавшимся, перекосилось от муки бросания толстого брюха; скакала в плечах седина, когда он прочесал коридором; и сообразилось: взгляд – умницы; вид – композитора, может быть: выбритый, розоволицый, в коричневой паре. Чернило, не кровь, – на руках! Никанор же Иванович – в угол, чтоб срам голоножия скрыть: еще скажут, что крадется он с ферлакурами к бабушке-Агнии. Тут же был пойман с поличным Терентием Титовичем: пятно голубоватого спенсера бросилось прямо из двери, со свечкой в руках; и – с тючком перевязанных накрест бумаг. – Вы? – Я. И с перепугу он выпалил: просто неправду: – Желудочный кризис. И пяткой прошлепал в уборную. Тителев выждал, укрыв выражение глаз в разворошенно желтую, бразилианскую бороду. – Попридержите язык пока… Шероховатости, – верткие глазки проехались в рябь коридорчика, – шероховатости всюду. И, перевернувшись, бежал в кабинет. И бежали за свечкою зги. И стопа толстопятая: тяпала. ____________________ Еле осиливши лестничный винт, кое-как влез в штаны; мозг – враскоп: муравейник; дерг жил, дроби пальцев; и – туки сердечные; этот страдавший толстяк, пробежавший из стен и ножищей своей трепака отчесавший как бы в тарарыке машинного грохота – сон, отщербленный от смысла? А Тителев – сон? – Придержите язык, – – было сказано, было воспринято твердою памятью, трезвым умом; кто он? В прах перетертый, чтоб с пылью московскою – выметнуться: из ума и из памяти? Топы: он – в дверь; и – над лестницей свесился: это – толстяк, прочесавший в уборную. ____________________ К фортке, – проветрить себя. Переискры огней из молчанья: вдали. И, – как перепелиные крики – куда-то, откуда-то: в ночь. Взлопоталася липа: под домом. Шаги; фонарек закачался; Акакий Икавшев под ним; и – Мардарий Муфлончик; в руках у него чемоданчик; к глухому забору пошли – буерачником; там фонарек постоял; и – вернулся; Акакий Икавшев вернулся; Мардарий Муфлончик исчез с чемоданчиком. Чудо? – Где яйца? Спрятаны! Вновь, как перепелиные крики, из ночи в ночь за переискрами слышались. ____________________ Утром пролеточка, затараракавши, встала в воротах; он слышал два голоса: доктор Цецос и Трекашкина; стало быть, – заночевали: где? Что они делали? Тителев – темная личность, скрывающая атамана фальшивомонетчиков и приложившая руку: к чему? И себя оборвал: усомнился. Как, Тителев? Тителев – умница: полки, набитые Марксом; за шиворот выволок из Туркестана; глаза открывал на шпионскую организацию; все это – так; и, однако: в компании с этим отпетым мошенником. Вспомнилось, – у Честертона[7 - Честертон Гилберт Кит (1874–1936) – английский писатель, поэт, эссеист.] описано, как анархисты ловили себя, став шпиками; и как полицейские, бросившись в бегство от ими ловимых персон, – настигали: бежали, все вместе, – по линии круга. Что ж, мина доверия, – крап, передержка, чтобы, усадивши в репейники брата, Ивана, с открытием, – – брата, Ивана, – – похерить: открытие, – брата, Ивана; и – брата, Ивана! Тут – корень всего! А насильственно вырванное обещанье молчать – паутина, которую выплел толстяк. Осторожнее, брат, примечай! Остается единственно: бегство – раз! С братом, с Иваном, – два! Повод? Его подыскать. А Ивану в виду обстоятельств подобного рода – продлить пребыванье в больнице; пускай там сидит; Никанор – сядет здесь; усыплять подозрения; вот положение: преподавателю русской словесности – сыщиком сделаться! Что это значит? Разыскивать след толстяка из гостиной; и – стало быть: эту гостиную взять под обстрел; во-вторых: изучить тот участок забора, куда уводил фонарек, где Мардарий Муфлончик из твердого тела стал – газ испарившийся; и в голове – рой стремглавых решений; вот только: харчи-то марчи; он на ихних сидит; и за ними ж подглядывает? Как же может он эдакую негодяину вымочить? Вымочит: долг в отношении к брату ведь – есть? Есть. Так – вымочит! ____________________ Сухость сказалась с катанием вориков-глазок, когда поздоровался с Элеонорой Леоновной и отошел полистать преддиванный альбомчик; сигнув коридорчиком, носом – в гостиную: там – не толстяк? Не толстяк. Ну-те! Элеонора Леоновна шла одеваться; Терентия Титыча не было; ерзает, видно, с фальшивой монетой своей. Сиганул он в гостиную, странно оглядываясь; и рой мушек, как хлопья, на фоне рыжавого выцвета вился, так докучно жужжа, пока комнату он на коленях не выползал; носом – под ящик, под кресла; исследовать нечего; след негодяя – не видим; следы таракана открыл; неприятная комната – с мухами, с копотями над рыжавым кретоном. Вдруг – шарк. Пристыдил карапуз, Владислав: он приполз на карачках и трясся перед тараканами в пороге. Едва ли не стал объяснять карапузу, зачем он тут ползает, но успокоился, этому не до него: что за гадости, – он придавил таракана! Теперь – в буерак! Переюрк И закапали желчи на смоклую крышу: под оттепель; свистами сносятся сурики, листья; и крукает воздух сырой: воронье улетает над сиплой осиной сквозь синюю просинь: неясною чернью – в неясные черни. На лысый подхолмик привстав, опустился в колючие кучи репейников, в сростени кустиков; цапкие лапки раздвинув, ощупывал доски забора: высок; и ясно, что не осилил Мардарий Муфлончик железные зубья; здесь след; здесь стояло весомое, твердое тело; здесь стало оно невесомым и газообразным; ага, – доски спилены: на перегибах гвоздей еле держатся, – две; отогнув, обнаружил проход в переулочек: – Ловко! И – нос в Гартагалов: пустой, так что можно нос выставить – – юрк, – переюкр, – выюрк, – вьюрк, – – под защиту доски, потому что пред тумбой, спиной на нее, лицом – в прорезь, стоял офицер с бороденочкой рыженькой, с присморком, при эксельбанте[8 - Эксельбант (неправ.) – аксельбанты – наплечные шнуры у штабных офицеров, адъютантов, жандармов.]; и шпорой бренча, свежей лайкой, белей молока, папироску выбрасывал; глазки, как рожки улитки, наставились на Никанора Иваныча с юмором: интеллигент на волне европейских событий в дыру за «проливами» лезет; что ж, – стреляной дичи не мало. Ага, – не пролезешь! А знать интересно, как выглядит эта лазейка снаружи; и гвоздь повернув, – и гвоздь повернув, – – через Козиев Третий: – – не сыщик – артист! Но у входных ворот – в офицера, того же, – шляпенкой своей: – Извиняюсь! Опять офицер усмехнулся: де интеллигент – куда прет? Да и многие перли: за Львовыми[9 - Львов Георгий Евгеньевич (1861–1925) – князь, крупный помещик, кадет; с марта по июль 1917 года – председатель совета министров и министр внутренних дел в буржуазном Временном правительстве.], за Милюковыми: выйдут в тиражи, за Врангелем, – в Константинополе! – Вовсе не стоит переть, – упрекнули глаза офицера; он носиком, с присморком, вынюхал: к Фефову перевозили капусту. Всей статью знаком офицер. И еще раз сцепились глазами: – Вы ль это, Иван Никанорович? Сухо Иван Никанорович скажет в ответ Никанору Ивановичу: – Извиняюсь, – какой я Иван Никанорович! – – чтоб не случилось подобного казуса, частого в практике встречи с незнакомцами, принятыми за знакомцев, он – прочь, гребанувши рукой, на крутейшем винте переулка за изгородь, – дернулся на Гартагалов; и там под лазейкой поюркал, косясь на нее: доски – здорово пригнаны. Вновь, загребая рукой пустоту, на крутейшем винте несся в – Козиев Третий; за ним, загребая рукой пустоту, кто-то несся, о ком мне не стоило б упоминать: паразитики, таксой оплаченные, или – шубная моль; вьется, – хлоп ее: нет; только желчь золотится на пальцах! Где винт загибает на дом, номер два, из ворот – разодетая дамочка; широкополая шляпа грачиного цвета с полями распластанными, как грачиные крылья; и – черное, током, перо; и закрытое черною мушкой вуали лицо; офицер, цокнув шпорами, локти расставивши, – к ручке: мазурку отшпорить. – От нас, а у нас – никого, я же, – только что йз дому! Холмсом: за ними; – – кто-то – за ним – – разглядеть эту дамочку! Стриженая; волосы цвета темных каштанов; как в ма-сочке; губы на полулице ее слишком знакомо припухли; безглазо разъехались. – Как-с? С этой «каксой» – назад, меж собою и нею, поставив заборик, – шагах в сорока: и – шагах в сорока от него, точно так же, назад, между ними поставив заборик – очки: без лица; носом в шарф, задвигаясь полями – без «каксы», но – – с «таксою». Безымень – Как-с? – относилось к открытию в дамочке Элеоноры Леоновны. Степку-Растрепку ломала она из себя; а, скажите пожалуйста, – в эдаком блеске! Следя за супругами, он не сказал бы, что спрятан в репьях офицер, что он ходит торчать под забором, что так вылетают к нему: удаляться куда-то; и – при-пере-при-оттопатывать: – – при-пере – при-пере – – прр – фрр –! И – вывинтили в Гартагалов; пошли писать; задроботал офицер, точно шелком мазурочным; и с топоточками, выпятив грудь, пируэтцем бойчил Никанор; и бахромышем, точно репейником, перецеплялся он. Смутные смыслы рвались в подсознанье танцующей ассоциацией над здравой правдой, чтоб жуткими пульсами тукать – так точно, как бледная светлость редевших дерев самосветом выхватывалась и растрепывалась, чтобы дождики листьев танцующих все покрывали, и всюду сквозь ноги прохожих летели взвеваемой желтою массою. Рывом в скорозлые слякоти, в скоропись листьев помчались все трое под домиком дикого камня; церковная, белоголовая башенка: улица первая. Вот галопада! Ездишка; бежит безалтынный голыш; битюга бьют в ноздрю; и – селедочный запах! «Они» – впереди: в перетблк; офицер перед дамою локтя не выпятил; не офицер с ферлакурами; дама – не цель; оба – средства. Сверт: – – вляпан в пихач, берендейкой, локтями, пихаемой; все – скоробранцы: они – стародранцы; и краповый ситец, и пестрый миткаль[10 - Миткаль – самая простая и дешевая хлопчатобумажная ткань, ненабивной ситец.], и – столб башни; взболтнулось шагами, подгрохотом, шарками, ржаньем коней и трамваями; автомобиль, точно бык, бзырил издали. Как останавливались друг пред другом с поджатием и распрямлением рук, как неслись в перетолки потом: не интрига хорошенькой дамы, не флирт офицера, а дело, связавшее их: против воли! Отстал, снял очки, став таким слепооким, усталым; и тут, их утративши, – – эк, слепедряй, – – взаверть, – в цыпочки – – боком, – проюркивал: легкими скоками. Улица третья! Свернули в кафе под огромною вывеской: «У Сивелисия»; ожесточаясь очками, он – к стеклам; свет – пущен: вот старец безвласый – за столик: пальто – цвет сигар; вот к ближайшему столику Элеонору Леоновну рывом ведет офицер; и навстречу им рывом встает сухощавая барышня в великолепиях; с плеч – соболя, в кошках, с хвостиками; а стеклярусы бьют – водопадами; волосы – белые, стрижка – короткая; вздернутый носик; по-видимому, – иностранка. И – Элеонору Леоновну ручкой усаживает. Офицер с эксельбантами, слева не сев, а сломавшись, на столик руками упал, чтобы слушать, как барышня эта чеканит головкой и сжатыми бровками (крепко, должно быть). Вдруг Элеонора Леоновна – – с перекосившимся диким испугом, с оскаленным ротиком – вскакивает! Тут он носом – в блистающий лаком «такси»; столб бензинового дыма, как тяпнет скрежещущим шипом; подпрыгивает и выписывает легкий росчерк ногой – перепуганный брат, Никанор. А? Машина? Для барышни? Новая, чищеная; и шофер парикмахерской куклой сидит, обвисая рысиной; из сизо-багрового облака лепится хмурь; сухо сумеречит; синей видится сивая лошадь с угла. Куда деться? И шарки, и бряки; топочут в притоны: там песнями сипнуть; безгласные бряки; и мир – безвременствует; все – сели в пропасть! Беспроким галопом несется обратно: – – беспроко бежит за ним – – бёзымень! Судьба толстопятая Под изгородливым местом дворная собака, вцепившись зубами, ему лепестила пальто; едва вырвался в Козиев он. Вышел Тителев, став узкоглазым и бросивши в воздух ладонь. Никанор же Иванович, ожесточаясь очками, – к ладони ладонью, – с отвертом, с поджимом, с прохватом молчания, без «тарары», возникавшей меж ними, – с посапом: в усы! Друг от друга они – наутек; этот – на чердачок; этот, с кепкой в руке, – в буерак, в теменец, в темно-бурую ночь. Как медведь, она – лапит. ____________________ Везде людогрыз! Отношенья людские – измарчивы; и – как зыбучий песок; то насыплется куча, то – вытечет: сквозь решето! Отбивал чердачок каблуком; жить приходится – с татями![11 - Тать (стар.) – вор, грабитель.] Что ж, – коли надо: для брата, Ивана; Иван, брат – беспомощен. И в толстолобые стены раскашлялся он: до привзвизга; стой, брат, Никанор, под судьбой толстопятой, свой пост защищая и тая от потов ночных! Видно, – туберкулез вскрыт кавернами[12 - Каверна – полость, пустота, образующаяся в органических тканях вследствие отмирания их.]; сердце застукало: ту-туту. Топала – – туком – – судьба толстопятая! Элеонора Леоновна! Вы ли? Леоночка! Ты ли? Перо шляпы – набок: растрепанная; весь изыск, как на палке повис; не нарядная дамочка, – выряженный шут гороховый, с личиком, точно с клеймом, раскривленным следами позора и злобы, и пересинелым, с губами, размазанными красной краской, глотавшей слезинки. – Ты, Тирочка? Тителев из табаковки набитой щепоть табаку урывнул, свирепейше вдавнул ее в трубочку; трубочку – в рот; и – в разрывы табачного дыма: – Леоночка! А из-за дыма не глазиком – глазом расплавленным-, тяжеловесным топазом: – Ты что? Она ручками, как не своими, а крадеными, искромсала перо снятой шляпы; и – переюркнула: на ключ; головою – в подушку: медведь темно-бурый, как мгла косолапая, лапил. В темки заиграли: все трое! ____________________ Ночь, полная собственным словом, которого днем не услышишь, – слепцово безочье, – разорвана в клочья! Тень, – в день обледненно смаляяся, села в щелях: косяками; уже выглавлялись беспрокие сутолочи всех предметов: из слабых объятий склоненных теней; выглавлялась постель белоснежной подушечкой; – – личико синее – с ручкой, воздетой и выбросившей лезвие, засверкавшее над занавесочкой в сивые рыжины туч. Лезвие разрезального ножика сверком своим прокололо подушечку смятую. Чорт вас дери! Утром выскочила разбитной и вертлявою девочкой, смехом икливым стараясь стереть впечатления. Тителев неоткровенно борзил перебегами глазок с очков Никанора Иваныча на безответицу… даже не глаз ее; видел в себя убежавшую бель да круги сине-зеленоватого личика с ярким раздергом безглазого рта. Никанор же Иванович, навись сев, сеял табачные встрехи, смекая, что Элеонора Леоновна – – тайно была на свидание с барышней приведена офицером; и это – комплот против, гложет быть, мужа; и – каверз его; ей, пожалуй, довериться можно, чтобы ей – – эдак-так, – приоткрыть! И – так далее. Тителев, от двоемыслия, – в дверь. Никанор, – – эдак, так: – – де болезни есть разные; зоб-де растет; толстякам неудобно – и эдак, – и так, – коль утек под заборы от глаз полицейского – жизненный модум фальшивомонетчиков; – все, разумеется, тонко: намеками!.. – – Элеонора из желтой, сквозной своей шали подбросила ручку в берет, и вертела своей папиросочкой; ткнулась со смехом икливым: в пестрятинку. – Вы посмотрите… Узорики – в клетку: зеленое, красное… Шашечки… В каждой, как солнечный зайчик, – желток… Поле – дикое… Это – материя кресел и штор брату, вашему: в комнату! В рот папироску, за дым облетающий и перевивчато легкий прошла, как в свой сон. И – оттуда: в дымочек: – Не стоит, голубчик, допытываться! Да, слова – арабески: дымки – занавески; как чертики в форточку, в Козиев Третий взвиваются; Козиев Третий взвивается – в рок! Все – взвилось! Глазки, – как лезвия: блески резкие! Не доверяйтесь: предательница! ____________________ Едва сели за стол они, Тителев, бросив салфетку, откинулся; и в Никанора Иваныча глазом, как тяжеловесным топазом, – ударился – – яростно! – Чорт вас дери! Катастрофа Взяв кепку и очень жестокую трость, его вывлек он: – Слушайте! – трубочкой; а харахорик; ведомый в репейник, кусался словами. – Садитесь! Ткнул тростью в бревнину: – Не перебивайте меня! Усмири! – Я не сяду, – так чч-то!.. И не стану… – хлоп, хвать: скорохватая лапа какая! – Неспроста во мне катастрофа с Иваном Иванычем, – силой усаживал Тителев, – вызвала мысли о вас: зная ваши прекрасные, – бил по подтяжке, привздернувши бороду, – свойства, естественно, я… Харахорик, сорвавшись, писал по колдобинам витиеватые скорописи, чтобы свойства такие отвергнуть. И гулькали сивоголовые голуби. – Дайте сказать… Ну-те: мог положиться на вас! – Перебью! – сиганул Никанор, и руками в карманы всучился, – во-первых: вы с братом, Иваном, – знакомы? Мелькнуло, как издали: «Не удержусь и все карты открою!» И – выехав левым плечом, но отъехавши правым: взапых. – Во-вторых: вы утаивали много данных, их мне обещав: вышла ж – фига со сливками! – Эк!.. Сколоколили!.. – В-третьих, – и палец загнув ему в бороду, – вы-то откуда узнали, чч-то… факт нападенья на брата, Ивана, еще неизвестен полиции в ряде подробностей… Вы-то кто?… Сыщик?… В-четвертых, – расшарк иронический, – где основания думать, что здесь, – бросил руки направо, налево, очками поблескивая, – брат, Иван, – в безопасности? Взаверть: оглядывал с победоносной иронией Тителева: тот – за вырез жилетика: пальцами бить: – И на это отвечу… Но мы отвлекаемся: сядьте… И – бросьте саркастику[13 - Саркастика (от сарказм) – язвительная насмешка, едкая ирония.] эту… Пройдясь: – Зная лично… – Да я вас не знал-с! – Мы встречались лет двадцать назад… Ну, – развел он руками, – я не виноват, что меня позабыли вы; неудивительно: я – изменился… Потом надрыгаетесь: слушайте!.. Зная, из братниных слов вплоть до случая с шубой и с клаком, которыми… Дрыганец бросьте-ка… хо! Трубку выхватив, белыми он разблистался зубами; и снова приблизил лицо узкоглазое: – Думаете, что подглядки ушибли меня? Да ни капли… Сидите… Мотивы-то были ль подглядывать? – встал он на цыпочки. – Были, – присел и губами всосался, «пох-пох», дымом в нос. – Были, – спрашиваю? – Были… – Я говорю – то же самое… И указательным пальцем – в плечо: – Стуки слышали?… Стуки-то – были?… Пождал. – Так подглядывать право имели… я вас провоцировал. Вы – суетник; много стреляной дичи валяется; бойтеся стремглавых решений… – ушел он в усы. – Пока – все по программе; а что сверх программы, – придите; и – спрашивайте… Никанор, рот раскрыв и колено свое обхватив, растирал подбородок с волнением; тяжесть молчания сбросилась; вспыхнула искра доверия. Вдруг – – улыбнулся: пленительно! ____________________ – Вашего брата я знал; и – Надежду Ивановну… Скрыл же до сроку, – задумался Тителев, вскидываясь в передерги мушиные, снежные: с неба зареяли; плечами – в уши, а пальцами – в боки. Стоял, вздернув трубочку: – Ну-те… Открытие брата, – разрыв всего дела военного, о чем бедняга не думал: другие подумали… Кто – невдомек? Все еще? Ткнулся пальцем в плечо: – Генеральные штабы! – Что: чч-то?!? – – Впереборку задренькала где-то струна; голос, перебираемый сипом, за-дренькал за ней": – «Пагубб-йли… меньн-ня… вв-ааи… очч-хи». – «Ляля… погубили… меня!..» – Понимаете, что это значит: не штаб даже – ш-т-а-б-ы! – ! – Трындрын! – – Звуки, перебитые с прохватом молчанья, – взрывались еще; сипом перебиваемый голос: – Змээйаа… падкал-хооо-дд-ная ттхы! – Трынн! – – струна впереборку! Теперь только понял! За братом, Иваном, – охота великих держав! ____________________ Тут – в испарину. Брат, – – брат, Иван, – – в Табачихинском с зонтиком черным, в проломленном, косо надетом своем котелке улепетывает; а за ним – – Китченер, – Фош, – – грохочут тяжелыми танками; падают с треском заборы за братом, Иваном! И все занавески взвились: Гартагалов, взвитой с Феле-фоковым в небо, – лишь хохлины выпуклого, черно-бурого дыма из дыр – не Москвы, – в высвет красных, занявших зарев! И бзыком и мыком – А – брат: брат Иван? – Подозрение – было… Бедняга – догадывался; и листочки распрятывал: в томы свои… Победил – Вашингтон. – Вашингтон? – Вашингтон. – ? – Потому что интрига велась Вашингтоном под флагом Германии; американская организация – ну-те – использовала сеть германских шпионов в России: еще до войны… Удивляетесь? И – удивляйтесь: эге!.. Предложение брату продать им открытие шло-де от частной компании; он – отказал… И – … стряслось! ____________________ И – – в халате подпрыгивал: под болевыми ударами, дико истерзанный, брошенный, с выжженным глазом – – О! – – О! – – И – – «брень-брень»! – – отзывались стаканы в буфете: в квартире пустой, окровавленной. ____________________ – Не мудрено, что рехнулся… Все ясно: грабитель пришел, мучил, требовал выдачи… Частью, – бумаги пропали: чердак поджигали потом, чтоб скрыть, вероятно, следы… Суть не в этом: грабитель, германский шпиончик, не знал, что работает на Вашингтон; он – надутая кукла… Я, – ну-те, – случайно знавал его в молодости: это – некий Мандро, спекулянт… Имя не говорит – ничего? – Ничего! Вдруг дрожа, – с разволнованным шопотом: Тителев: – Вы при Леоночке имени этого – не повторяйте… И снова с небрежностью: – Суть же не в этом!.. В воротах, шагах в тридцати, в перепыхе, и прячась под шляпой с полями, – блеснули очки: без лица; носом – в шарф: – Извиняюсь… – Вам что? – Комнат нет? Носом мырзает: с холоду. – Вы объявление читали?… А?… Нет его?… Значит, и комнат… Спиною к очкам. – Извините. – Пожалуйста. И – нет очков под воротами. – Суть, повторяю, не в том, что истерик развинченный, схваченный, был не в себе, а суть в том, что его подменили в тюремной больнице, запутавши номер и похоронивши под номером – да-с: сумасшедшего; где-нибудь прячется он!.. И увидя, что брат, Никанор, подставляя лопатки, трясется от плача: – Придите в себя… Вы не маленький… Я ж отвечаю на пункты, на ваши… Второй пункт: откуда я знаю? Ячейки: в России, на западе: всюду-с! – Так вы – политический? – Кто же еще? Ну-с, а дом-с резонансами? Ну, а – чеканка монет: xoxoxо! Никанор от стыда стал малиновый: – Вы – так чч-то: вы – не подумайте! – Я и не думал, а я выяснял, на вас именно, – чисто ль работаем; ну-те, допустим, вы шпик; и, допустим, живете у нас; и, допустим, – не видите, не замечаете… А вы заметили, как Химияклич, в ту ночь ночевал, проезжая из Перми: в Лозанну… «Толстяк» – Химияклич? «Толстяк» – псевдоним, знаменитейший, – Якова Яклича Химикова, и больного, и старого, все же гремевшего юно статьями. Да кто ж их не знает? Кто их не читал? А он-то, он-то? – Простите, меня! – Мы себя проверяли на вас. Тут же – с горечью: – Здравствуйте, – руки разбросил, – фальшивомонетчики: милости просим… – раскланялся, кепку сорвав. – А по-моему, – мы-то и боремся против фальшивых монет всего мира… Пункт пятый: Ивану Иванычу здесь – безопасней всего… – И рукой охватил буераки он: – Организация будет следить… Око зоркое – тоже появится, как эти самые – из подворотни: являлись сейчас… К тому времени мы ликвидируем стуки: уже типография переезжает: выносится шрифт: прокламации, – не ассигнации… Тоже хорош! Впрочем, – к этому времени руки шпионов – оторваны будут; и это все, – трубкой в репейники, – рухнет. – Что? – Все. ____________________ – Ставка, армия, – ну-те, – судопроизводство, Россия, Германия, Франция, Англия: все! Десять пальцев разинулись: – Мы возьмем власть! – десять пальцев зажалися. – Ясно? И кепку надвинувши, руку засунув в карман, Никанора Иваныча – носом на землю с луны он швырнул; и – пошел с перевальцем, обидным таким: под ворота. Тут щелкнул подъезд: точно мыщерка, – – черная дамочка – с плоским листом, как у кобры, конечности, а не с полями увенчанной черным пером черной шляпы, закрыв лицо муфточкой – – вылизнула, – – как змея, – – на змеящемся хвостике, – а не на шлейфе. – Куда, Леонорочка? Бледный, как мел, подбородок ее показал – лишь улыбку: безглазую; черным пером черной шляпы боднула, как козочка: преграциозно: – Не спрашивайте!.. – К офицеру, – – как эхо, – – в мозгу Никанора мелькнула откуда-то шалая мысль. Муж не знает, – куда. До нее ль? ____________________ Трески трестов о тресты: под панцирем цифр; мир – растрещина фронта, где армии, – – черни железного шлема, – – ор мора: – в рой хлора; где дождиком бомб бьет в броню поездов бомбомет; и где в стали корсета одета – планета! Терентий же Тителев, встав с Фелефоковой лысины, перетирая сухие ладошки, все это – в бараний рог выгнет! Как если б из серого неба над серою Сретенкой, ревом моторов и лаем трамваев отвеявши небо, провесилась над дымовою трубою бычиная морда – – и бзыком, и мыком! ____________________ Не вынесши ассоциации, бросился брат, Никанор, через Двор, за забор; но и тот дом дубовый, и этот дом с розовым колером, угол забора и купол собора, и трубы, и улицы – с окнами, стеклами, с каменной башнею, – вовсе не то, чем молчали, а то, чем вскричали в распухшие уши: – Мы рушимся, – – ррррууу: – – это «Скорая помощь» проехала… Поздно спасать! Да и нечего, все – развалилось. Сестра Серафима Сергеевна Селеги-Седлинзина бедно жила: и ходила на службу: в лечебницу; ростом – малютка; овальное личико – беленькое, с проступающим еле румянцем: цвет персиков! Ветер – порывистый, шквалистый, шаткий; калошики, зонтик – пора! И – несется: кой-как, через двор, под воротами, – одолевать серо-карий забор, закричавший под ветром, под палевый домик; ух – рвет! Покраснел кончик носа! Винтяся, с бумажкою свитыши пыли играют, ввиваяся за угол; от трех колов – рвет рогожу под домом, где писарь лентяит в пустом помещении (часть разошлась по Москве, чтоб висеть на подножках трамвая). Вот крепкий, как крепость, забор: перезубренный; гнется береза в окрапе коричнево-сером: и – зашебуршало, как стая мышей из бумаги; в воротах сидит инвалид, в прыщах красных: Пупричных: глядит в глубину разметенной дорожки, с которой завеялись с красной гирляндой слетающих листьев – и шали, и полы пальто; лица – красно-коричневы (с ветра); юбчонку охватывает вертохват. Но яснеет, под небо встав, яркий жарч кровель и крыш; из расхлестанных веток является розово-белый подъезд; два окна; вот – под ветви уныривают; но расхлещутся ветви, – и вновь выплывает карниз с подоконным фронтоном; туда Аведик Дереникович Тер-Препопанц поведет, точно стадо баранов, больных интеллектом людей с исключительно нервными лицами, с жестом, в котором – подчеркнутость брошенной позы. Сюда приходя, волновался; там, за воротами, – точно в водянке оплывшие рожи коптителей Девкиного переулка; здесь – мысль в напряжении; здесь – острота, пылкость, смысл! Но не то полагал Пятифыфрев: – И бродят, и бродят! Пупричных, привстав и плечо на костыль положивши, ответствовал: – От мозголома… А энтот, – и он показал на мужчину с заколотым розовым галстухом, в фетровой шляпе и в сером пальто с отворотами, – тутовый он? – Пертопаткин, – родными посажен за то, что войну отрицает! – Резонно, – Пупричных насытился зрелищем; и – под воротами отколтыхал костылем. – Фатализм – очень вредное верованье, развращаюшее наши нравы, как и шовинизм, наступательный патриотизм, – приставал Пертопаткин, Кондратий Петрович, к Пэпэш-Довлиашу. Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич, профессор, толстяк, психиатр, вид имел добродушного лося; подрагивая и как будто паркет растирая ногою, с приплясочкой, вытянув челюсть и губы напучив, как для поцелуя, – спросил Пертопаткина: – Как самочувствие? – Прямо божественное! Николай Николаич рукой с карандашиком, глазками и котелком – к Препопанцу: – Клистир ему ставили?… Ставьте!.. – и прочь отбежал, чтобы оцепенеть: глаз – бараний, пустой. Аведик Дереникович знал: диагноз устанавливает; интуиция действует с молниеносною силой; почтенное имя, профессор: – Плох, плох, – гулэ ву?[14 - …гулэ ву? (неправ.) – вуле ву (фр.) – не угодно ли?] Поговорку, которой кончались прогнозы, – плэт'иль[15 - плэт иль… (фр.) – что.], «гулэ ву» – говорил ассистенту, больному, себе самому, задрожавши игриво ногою и спрятавши руку в карман; «гулэ в у» – означало: составлен научный прогноз; и теперь место есть для стечения мыслей игривых о ближнем, который и есть – «гулэ ву», потому что нормальная мысль пациента и так, вообще, человека, – блудлива и ветрена. Сам Николай Николаич глумился над ближним, «Тонкинуаз»[16 - Тонкинауз – французская шансонетка, модная в начале века (примеч. А. Белого).] распевая и ровно в двенадцать часов по ночам с Львом Михайловичем воскресая в Кружке, где в железку он резался с князем Сумбатовым-Южиным. Вставив клистир в Пертопаткина, целился он: на кого бы напасть. – Вышел за карасями: удить, – говорил Пятифыфрев, – червя им покажет; разинув рты, – цап: и сидят с пузырем на башке они. – Каждый – в позиции: – мыслил Пупричных, – тот – козырем ходит, а этот сидит с пузырем! Николай Николаич – нацелясь на бледного юношу, из-за куста к нему – ястребом: – Вы, Болеслав Пантукан, – кто же, собственно? – Я – конехвост! Николай Николаич – трусцою, трусцой: в каре-красные листья. Огромное поле для всяких разглядов; к примеру: Хампауэр старик, в сединах и в халате: крещеный еврей, состоятельный, но – паралитик, влачащийся на костылях, с фронтовой полосы по доносу захваченный, чуть не повешенный, – явно рехнулся; с усилием перевезли его дети в Москву; ходит здесь; проповедует – свое пришествие. – Нам хорошо с вами, батюшка: мир-то – во зле! Так он, овощь откусывая, приговаривал; стибривая несъедобные овощи, их называл «мандрагорами». – Бросьте: опять с мандрагором, – его урезонивали. С сожалением редьку гнилую бросал. Серафима Сергевна себе улыбалась: осмысленность службы в сравнении с тем, что свершалось за розовым этим забором, – вставала; там – зло; пробежала в подъезд, коридорами, за нарукавничком, за белым фартучком; звали больные снегуркой ее; как повяжется, так день – взапых; всюду бегает: чистые скатерти стелет; и знает, что можно окурок просыпать на стол, – не на скатерть: конфузно; и делалось как-то за скатертью крупное дело: больные себя не засаривали. Он губами писал, как губернии Дым из-за труб; разъясненье, растменье редеющее, сине-сизое, голубо-сизое; встали малиновые и оранжево-карие пятна деревьев, не свеявших листья; дом розовый бело-колонный подъездом и белою лепкой гирлянд поднимал расширения окон, как очи, вперенные в голубоватый прозор. Распахнулся оконный квадрат: чье жилье? Штора, веко, – открылась; но – мгла из-за шторы глядела; и кто-то к окну подошел, как зрачок, появившийся в глазе; старик коренастый – в халате: фон – голубо-серый, с оранжево-карею, с кубовою игрой пятен; он кистью играл, а на глазе – квадратец заплаты безглазился. Каждое утро – окно открывалось; и в нем появлялся старик этот пестрый: на черной заплате вселенной стоять. А позднее больные валили в открытые двери подъезда; их вел Аведик Дереникович Тер-Препопанц, ординатор и доктор по нервным болезням; с ним шли: Плечепляткин, студент, сестра в белом и унтер в отставке, седой Пятифыфрев, с седым инвалидом, – с Пупричных, – влачащимся на костылях. Новички под окном – старику и халату дивились: расспрашивали: – Кто такой? – Он – профессор своей знаменитости: глаз ему жгли, колотили; ум выколотили! Неприятный толстяк, шут гороховый, рыло в пуху, параноик, – учил их: – Сиди под кустом, за листом: не стучи, – гром убьет! – Да смирней он теленка!.. – А били за что? – За открытие видов. Толстяк, шут гороховый, рыло в пуху, параноик, – подмигивал: – Видывал виды! – Кто бил? Пятифыфрев: – Остались – пустые штаны; показали – на труп: в живодерне… – Труп был? – А не брюки же… Чьи они?… Воздух в штаны не залезет… И Тер-Препопанц, это слыша, поежился: – Глуп Пятифыфрев!.. Раз он Николай Николаевичу про нелепые сплетни скажи; Николай Николаевич слушал протянутой челюстью, вытянутой за тугой воротник, опушенный проседой бородкой, напучивши губы, как для поцелуя; лишь глазки, присевшие в белых, безбровых мясах; стали – тигры малайские; взял котелок, трость; и – в сад; к Пятифыфреву: – Клади – метлу, бляху, фартук: готов? И – туда, – показал головою на улицу, – там: гулэ ву? Ему в ноги старик: – Ни-ни-ни, чтобы я!.. – То-то же… А больные – подглядывали: за профессором. – Дурень? – С большим рассуждением, а – без головы: голова только туловище занимает. – Она – отрастет: наживная… Матвей Несотвеев, солдат, – объяснял: – Стоголовою, брат, головою мозгует он; что ему там – без одной головы, без другой: как губерния, пишет словами!.. Солдаты, Пупричных, толстовец любили больного; его называли: «профессор Иван», «брат Иван»; свой, родной. Значит, – битый! ____________________ Став в пару и парой сходя по ступенькам подъезда, старик одноглазый, распятие венец седины надо лбищем, ловящим морщинами мысль, точно муху, поднявши щетину усов, – точно граблями, ими кидался; и был – вне себя; разрезалку держал он прижатой к груди, как державу. И шел, как на бой: – В корне взять, человек, – поднимал разрезалку. – Есть мера вещей! Рассекал разрезалкою воздух, плеснув пестроперым халатищем, где разбросалося по голубому, пожухлому полю столпление пятен – оранжевых, кубовых, вишневых и терракотовых; пятна, схватясь, уходили в налет бело-серый: в износ. А с профессором шли: Николай Галзаков и Матвей Несотвеев; все прочие пялили глаз – на изъятие красное, скрытое черной заплатою; глаз же другой, – за троих: огонь выдохнув, сжался, став точкою, искрой; пузырь из плевы – человеческий глаз; так откуда же – огненный фейерверк? Он говорил – вне себя: – На носу неприятель: сидит! Николай Галзаков и Матвей Несотвеев – ему: – То есть, – в точку: у нас на носу!.. Как возьмут Могилев, – нам могила. – Пустая!.. А в спину им: – Волосы дыбом! – Ум дыбом: от этого – волосы дыбом!.. Старик, подняв нос, как осетрий (ноздрею жару выдыхал), на кустарники красные и рогорогие, пяткой своей вереща, в сухолистьях, – шел. Сквозной свет Лучезарно встал сад пурпуреющими, просвещенными кленами: в неизъяснимое небо; боярышник яростный – рой леопардовых пятен; лилово-вишневый – вишневый лист до… золотистого воздуха: яснился, слетом ложась под зеленое золото бледных берез, где оттенками медными ясени нежили глаз цветом спелого персика, перерождаясь в карь гари. Присев к Пантукану с охапкою листьев сухих, Серафима Сергевна учила разглядывать колеры: – Ясени – красные; вишня – сквозной перелив; посмотрите-ка, что за листок? Но в два дня облетит: колорит; как бумажка сгорающая, – грязью станет. В сиренево-сером своем пальтеце, в разлетевшейся шали, кисельно-сиреневой, пляшущей в перемельканиях листьев, вся милый задор, – улыбалась; и – сравнивала: – Вот – боярышники; лист, – смотрите-ка, – вычерчен точно и прочно; крап – красный, в коричнево-черном и в темно-зеленом, бледнеющем до перламутрового; как полотна Грюневальда, немецкого мастера! Это ж перловое поле в коричневом мраке – Рембрандт[17 - Рембрандт Харменс ван Рейн (1606–1669) – гениальный голландский живописец.], – отдалила она от себя сухой лист; и, склоняясь головкой, разглядывала: – Настоящее масло! Вот ясень, – сангвина, а коли желаете без галерей изучить итальянцев, то, миленький, глазом улавливайте – земляничные листики: легкие листики эти даны нам – в сквозном рафаэлевском свете! В глазах закатившихся – только белки от разгляда: себя же – в себе; диагноз устанавливала, на каких колоритах лечить этот глаз, чтобы глаз лечил душу. – Романтика: без воли к мысли, – шутил Николай Николаич, – вполне безобидная глупость… Работает, больных не портит: плэт'иль? Ошибался: раскал добела интеллекта влагала в сознание: играми в листики; личико с мило малиновым ротиком, с очень задорным и розовым носиком тихо скосила; глаза – лазулитами стали: – И вот: собирайте, разглядывайте; колориты, в глаза излитые, из глаз разлетаются: наукой видеть, чтобы без истории живописи самому узнавать, что важней, чтобы точно понять, для чего надо – знать! Не кругла, но не нитка: овальное личико; носик не виделся: произведенье Праксителя[18 - Пракситель – великий древнегреческий скульптор IV в. до н. э.], – правильный, легкий, прямой; прямотою дышала. Из зелени светлой ожелченных светлых древес, в бело-сером и в бело-серебряном небе – день делался вечером; листьев набухшая пуча: в набухнувших кучах; вон – дерево темно-зеленое, с отсверком, серо-серебряным, бросило желто-оливковый плащ своей тени на выступ деревьев, ярчеющий, солнечно-желтый; за ним – уже розово-ржавое дерево: в сером тумане вставало; оно стало розовым, как запарело от пруда: едва. Номер семь Серафима Сергевна выслушивала Никанора Ивановича; он прикуривал; наискось виделась комната: склянки, пробирки, пипетки, анализы, записи; кто-то, весь в белом, над банкою с «acidum»[19 - aciduin – кислота.]; даже – «venena»[20 - veneria – яды.]: из шкапчиков Надписи. – Что ему нужно? Да комната! Я – нужен: с комнатой; что? Да какая-нибудь обстановка; уход нужен; нужна сестра – что: чч-то? Тут улыбнулся, пленительно, севши на стуле верхом, снял очки, чтоб очковою спицею в ухе копаться; казался усталым и вдруг без очков постаревшим архаровцем; вид – протестанта: в очках: – Согласились бы вы – за приличную мзду состоять при Иване, при брате? Она – занялась. Крик: – Хампауэр! – Простите… На крик – вон из комнаты. – Лампу-то, лампу зачем ему дали! ____________________ Дверь – настежь: через коридор; там из двери открывшейся – черными хлопьями красный столб ламповой копоти бил; в центре очень неясно стоял кто-то в тихом пожаре, кого унимали и кто объяснял: – Этот остров впал в грех: я его наказал извержением! Выяснилось: население острова, или стола, – муравьи: в мешке с сахаром. Семь номеров на ее попеченьи: хлопот-то, – хлопот! ____________________ Серафима Сергевна развесила висмут; с лекарствами стол – в световых косяках; ей же в спину глядел коридор; и там слышалось, как выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал белый, холодный, отчетливый блеск, – не огонь. Порошочек рассыпала, вздрогнув; и беличье что-то вдруг выступило на лице: – Плечепляткин, – меня испугали вы, – личико стало котеночком. – Вас – Пантукан зовет: лист он бумаги размазал. Невидная глазу улыбка: – Размазывал прежде он ужасы: красками; и оттого – ночь не спал; я просила его счернить ночь простой тушью, чтоб глаз успокоился… Ставши улыбкой самой, – к Пантукану пошла: топоточком. Предметы прозрачные глазу не видятся; и Серафима не виделась: вовсе: следила за жестом руки, зачерняющей лист: – Тушевание – важное дело! Нельзя было прямо понять: красота от добра иль добро красотою рождалось; но то и другое – путем становилось: путем фельдшерицы. ____________________ Шурк, топоты: ближе и ближе. И – видели: по коридорам, ломаяся броской походкой, бежал Николай Николаич за пузом своим; за ним – пять ассистентов, подвязанных фартуками, со всех ног удирали; влетев, Серафиму Сергевну, – застигли врасплох. – А, рисунки? – гнусил Николай Николаич, – сердечность – за счет интеллекта?… – Так – клизму: научное знание, бром, чистый воздух, физический труд восстановят ему дру а де л'ом[21 - друа дел'ом (фр.) – права человека.], – напевал Николай Николаич; и пяткою терся о пол: – Гулэ ву? Подписан приговор, имел вид добродушного лося. Бедром и игрою ноги нервно вздрагивая, точно кожею лошадь, сгоняющая оводов, – припустился бежать; и все пять ассистентов, как оводы, с жужем и с шуршем, – за ним припустились: бежать и влетать в номера – – номер два, – номер три! – Ну теперь, Пантукан, – вы уснете! В своих нарукавничках, в фартучке беленьком, малой малюткою – светлым, пустым коридором пошла, где направо, налево захлопнули жизни средь стен сероватых (с каемкою синей); пространство пласталося планиметрически; знала, что плющились люди, воссев на постели; и плющились рядом халаты их; днями бродила в мертвецкой: свершать воскресенье. Не виделось, что, интеллектом и волей владея, в них делалась вовсе невидимой: вот – – номер пять, – номер шесть, – номер семь! Это – номер профессора. Глава вторая Публицист из Парижа Телятина, Мелдомедон, Серборезова! Ах, как пышнели салоны московские, где бледнотелые, но губоцветные дамы являлись взбеленными, как никогда, обвисая волнением кружев, в наколках сверкающих или цветясь горицветными шляпами; и, как шампанское, пенилась речь «либеральных» военных сквозь залп постановочный из батареи Таирова: яркой Петрушкой; в партерах сидели военные эти, ведомые в бой Зоей Стрюти, артисткою (Ольгою Юльевной Живолгой). Армия – отвоевала. «Земгор» – воевал, двинув армию мальчиков, чистеньких, блещущих, – в прифронтовой полосе, куда ездили дамы под видом раздачи набрюшников: воинам нашим. И невразумительно, пусто, в белясые лыси просторов означился путь наших маршевых рот: до окопов, где вшиво не знали, что делать. По знаку ж руки от Мясницкой и мимо Арбата фырчала машина, несущая Усова, Павла Сергеича к… Константинополю: сам генерал Булдуков не поехал туда, потому что от фронта был явный попят: на Москву; и – попят на гуляй веселые Митеньки-свет-Рубинштейна. Сгибалась под бременем всех поражений Москва; загрубела она шаркатней тротуаров, но лезла с Мясницкой в правительство: ликом великого Львова; и – криком афиш: «Шестиевский. Публичная лекция. „Шесть дней на фронте!“ – участвуют в прениях: Каперснев, Нил Воркопчи, Серборезова, Мелдомедон…» «Примадура!» – – «Из Эстремадуры!» – – «Труа па!»[22 - труа па (фр.) – три шага.] Тарантелла из-под кастаньет. «Вундеркинд! Сима Гузик! Рояль фирмы „Доперк…“ Лет десять в те числа концерт объявлял. Крик афиш, семицветие света! Москва семихолмие! – Фрол Детородство: «Плуги, сохи, мотыки, железные ведра!» – на синем на всем. И – «Какухо: Бюро похоронных процессий» – серебряным: в черном. «Синебов: Телятина» – с изображеньем быка. – «Наф-талинник: Кондитер» и «Слишкэс: Настройщик» – и – «Гомеопат: Клеопат» – и – «Оптическое заведение Шмуля Леровича». Вывески! Группа французских туристов приехала нас изучать; молодежь: Николя Колэно, Пьер Бэдро, Поль Петроль, Онорэ Провансаль, Антуан де-Дантин, Жан Эдмон Санжюпон и Диди Лафуршэт; Катаками Нобуру, японский профессор, – сидел: изучал символизм; Суроварди, мечтательный индус, гандист, приезжал, чтоб помочь Станиславскому. Лорд – – Ровоам Абрагам – – собирался пожаловать к нам! Цупурухнул С конюшнею каменной, с дворницкой, с погребом, – не прилипающий к семиэтажному дому, но скромным достоинством двух этажей приседающий там, за литою решеткою, перевисающий кариатидами, темно-оливковый, с вязью пальметт – особняк: в переулке, в Леонтьевском! Два исполина подперли локтями два выступа с ясно-зеркальными стеклами; глаз голубой из-за кружева меланхолически смотрит оттуда на марево мимоидущего мира блистает литая, стальная доска: – – Ташесю! Там асфальтовый дворик, где конь запотевший и бледно-железистый, – с медным отливом, с дерглявой губой и с ноздрею, раздутой на хлеб, – удила опененные нервно разжевывает, ланьим оком косяся на улицу, на подъезжающий быстро карет чернолаковый рой. Котелок иль цилиндр из квадратного дверца выскакивал и выволакивал веющих перьями дам: прямо в двери подъезда; глазели мальцы, Петрунки и Кокошки, дивясь: на пальто Петрункевича, на котелочек Кокошкина. ____________________ Над вестибюлем профессор Цецесов, пыхтя, волочится под бюстом; Пэпэш-Довлиаш, – психиатр и профессор, – проходит – в простертые бархаты барсовых шкур. Тертий Чечернев, – – соединение умственных смесей в процентах – – из Розанова[23 - Розанов Василий Васильевич (1856–1914) – русский писатель, публицист, религиозный мыслитель.] – двадцать восемь, из Ницше – пятнадцать; и – десять из Шеллинга[24 - Шеллинг Фридрих Вильгельм (1775–1854) – немецкий философ-идеалист, автор философской системы «объективного» идеализма.] (прочие тридцать – из «Утра России»); вполне европейский масштаб – поднялся. Худорусев: он славянофильский журнал издает; и – другой, музыкальный, сливая Самарина и Хомякова со Скрябиным и Дебюсси – истерическая патриотка, но – артистическая библиотека; щелкает с фронта: при клюкве и при позументах серебряных. Доктор Кишечников: – – водолечением лечит, а лечится сам – настроеньем; собачник, охотник; теперь – гидропат: скоро, волей судьбы – – генерал-губернатор Москвы! Он – прошел! Академик ста лет, знаменитость космическая, Цупурухнул, – несет глухоту, багаж знания. Гул: – Цупурухнул идет! И все вздрагивают, что не рухнул под тяжестью переворота в науке, которой и не было до Цупурухнула: сам ее выдумал; перевороты устраивал. Каменный, старый титан, развивавший какое-то там Прометеево пламя, застывшее мраморной палкою (после сверженья титанов); изваянность этой фигуры в породу гранита давила; и вздрагивали: – Как? – Он жив? Не выгамкивал даже: вид делал, что – выгамкает; и от возможности этой испытывали сотрясенье составов. ____________________ Хозяин-то где, – Ташесю? На Мясницкой? С Мясницкой! Как раз появился в дверях; с ним – высокий блондин, им вводимый: «Князь», – – или – – Мясницкая! Весь полновесие он; и весь – задержь; глаза голубые и выпуклые; бледно-желтые, добела, волосы; четкий пробор; желтоватый овал бороды; под глазами – бессонница (это – труды); взгляд прямой, но полончивый, весь в серо-светлом; сиреневый галстух, завязанный точно и прочно. Его привозили; к нему подводили; о нем говорили; и он грворил; он давал указания, распоряжения, ставил задания, ширясь с Мясницкой, которая осью событий уже становилась в усилиях свергнуть царя, при поддержке – московского общества, деятелей контрразведки, генералитета. Подслушали дамы, как бархатным тенором он: – Николай Николаевич… – С Павлом… – Да, да… – Николаевичем!.. Шел он – – там – – в веер дам! Лили Клаккенклипс Нет, Лили Ромуальдовна фон-Клаккенклипс, – что за прелесть! Жемчужина: голая вся; губки – кукольны: с выстрелом патриотических фраз; офестонена грудь; нечто виснет с волос, бледней пепла, подобное разве сквозному чулку: Византия, Венеция, Греция! Поза – портретная; взгляд – леопарда, а стиль – Леонардо. Она говорит: пред отъездом своим в Могилев царь расплакался; с немкою сделались тики. И Флор Аполлонович Боде-Феянов, сенатор, с пергаментным ликом, – пергаментным ликом: – Как, что? – Пятка дергалась? – От черногоренок, чешущих пятки? Лили Ромуальдовна, или Лили, или – Лилия, – встрепетом белого веера: – От, – закативши глаза, – Маклакова!.. И так ангелически: – Ножик оттачивают Пуришкевичи[25 - Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870–1920) – крупный помещик, монархист, реакционер; основатель черносотенных погромных организаций.]… Стало быть, стало быть: вы понимаете? Флор Аполлонович Боде-Феянов – не слышит: глухой. – Посмотри, как она с ним, – жена, старушенция, белой лорнеткой ему показывает, что Дулеб Беблебеев с Натальей Витальевной Херусталеевой в зыбь ее шелка зеленого, в серое кружево, тонет. Но муж – с глухоты. – Каконасним – словако-хорват, – потому что слова, экивоки, наречия, нации перемешались в Москве: Булдуков иль Булдойер, Аладьин или де-Ладьэн, – разберись! Мебель – сине-зеленая; оранжеваты – фарфоры; и бирюзоваты едва абажуры; резьба надзеркальная; скатерть, Драпри, бронзировка; и дымчатый, горный хрусталь. Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова – Оля! Болтают: – Лизаша, арсеньевка, – наша… – С которой… – Которую… – Видели: в кафешантане ночном. – Клеся Лосев там был, Валя Вралев. Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье – кремовый фон; в нем – пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью. Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами. Голос хозяйки: – Вниманье, – мэдам и мэссье! Арфу вынесли: ставят. Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром. И – подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея). И Питер Бибаго – притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до – я не знаю чего. Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол. На фронт: в горизонт! Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, – в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами. Пухвиль из кресла ему поговоркой, его же, с которой он в «Баре-Пэаре» являлся: – Вулэ ву гулэ? Николай Николаевич выставил нос из-за груши с обиженным фырком: – Дела-дела, – ножик фруктовый приставил он к шее; – Тут вот! И усы стал обсасывать, видя, что «князь» с полновесием, с ласкою выпуклых и водянистых прищуренных глаз приближался; хозяин, хозяйка, две дамы – за «князем». «Князь» в мягкие руки взял руку Пэпэш-Довлиаша и с долгою задержью жал эту руку, – руками, – стараясь, как в душу проникнуть, но… но… не глазами, которыми щупал он полки за лысиной; и рассыпался в почтительной просьбе: хотелось бы «князю» своими глазами увидеть то дело, которым гордилась Россия – лечебницу. Но Николай Николаич, чтобы не казаться польщенным, гримасочкою кисло-сладкою: – Милости просим! И тотчас с подчеркнутою груботцою, которой так действовал он на больных, быстро выкатил тусклый, бараний свой глаз и, уставившись им в полновесного и белотелого «князя», подсвистывал и подтопатывал толстою ножкою. – Вы – что? – На фронт? – Гулэ ву! «Князь» же, выпростав руку свою и убрав комплимент, посмотрел на него синевой под глазами, вперяясь в огромные функции руководимого им механизма; и пафос дистанции вырос. Пэпэш-Довлиаш, подавившийся грушей до слез, ощутил с перхотой неуместность вопроса о фронте, пред этим вперением глаз мимо кожаных кресел рыжавого, ржавого цвета и мимо обой, тоже ржаво-рыжавого цвета, – – во фронт, – – в горизонт, – – над волной желтоватого газа, над черным перением шлемов железных, над ухами бухавших пушек, над… – И Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, подобравшись пред строгим достоинством этой не личности – «лика», – взяв нежно за пуговицу «лик», стал выкладывать плод размышлений своих о войне. «Князь» же, давши урок поведенья и спрятав дистанцию: раз о больнице, которой гордится Россия, в которой теперь восстанавливает свои силы профессор Коробкин, то – с паузой долгою, после которой – профессор, трудами которого тоже гордится Россия: – Он – вверен вам! И Николай Николаич, московский масон, ощутил в оконечности пальцев, – знакомый, особый нажим: нажим… лондонский. – Можно надеяться?… И… Николай Николаич, почтенное имя, как пойманный школьник, – с протянутой челюстью, выпучив губы, припал всей проседой бородкою, точно девотка на грудь исповедника, к белым крахмалам и выложил принцип лечения: на основании психологического силуэта иль данных вопросов – допросов… – Болезнь все же – есть; но… физический труд, чистый воздух, бром, клизма и… «Князь», не услышав ответа, – с хозяйкой, хозяином, с дамами, – твердо прошел, как сквозь стены – в историю – – мимо Москвы, мимо Минска и Пинска – – на фронт, – в горизонт, – – попирая ковер, на котором скрещалися темные и серо-сизые полосы в клетчатые, темно-сизые шашки. Пэпэш дожирал свою грушу: как тигр полосатый: с обиженным видом; но тут Цупурухнул к нему подошел с анекдотом: не с мыслью, которою не удостаивал молокососов седых; анекдот повторяли в Москве, Петербурге, Стокгольме и Праге; и даже он был напечатан Корнеем Чуковским – в известнейшей книге: «Великие в малом», в главе «Экикики у старцев». Как столб телеграфный гудел Цупурухнул; но зло приседали за блеском очков желтоватые глазки Пэпэша. Ввиду этих слухов Сюртук распашной. Кто такой? Куланской. Со вплеченной большой головой; лоб – напукиш, излысый; в очках роговых, протаращенных борзо и бодро. Такой молодой математик. Мадам Ташесю: – Что, зачем, почему, – вопрошала глазами мосье Ташесю. – Ах, – почем знаю я, – ей ответили издали плечи мосье, – потому что: с той самою мягкою задержью князь придержал Куланского – руками за руку! И несколько брошенных тенором фраз: о тяжелых годах: об ученых трудах, о научных потерях, о случае зверском с известным профессором, о неизвестных интригах, о методах, тоже известных, в известной лечебнице, о перспективах здоровья, но лишь при условии полного отдыха, а не депрессии порабощения воли, – гипноза, который порой практикуется даже почтеннейшими психиатрами; ими гордится Россия; но методы есть и иные. И вдруг, – уведя Куланского за складки драпри: – Ввиду слухов, досадно проникших уже в иностранную прессу, – позвольте же мне… – с мягкою задержью. – Это – вопрос деликатный, но, – ухо из складок драпри! – В международном масштабе… Военное время… Зем-гор И политика! – – Что? – Да: Николай Николаич… почтенное имя… Но есть увлечения; есть заблужденья… – – О чем он? – Певички. – Ввиду этих слухов… ____________________ И, не дорасслушавши, выразила ухверткая дама глазами тяжелый вопрос свой: – К чему? – Да отстаньте, – ответили издали плечи. Расскажут из верных источников, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, увлеченный каскадной певицей, Эммой Экземой, бросает лечебницу эту. ____________________ «Мясницкая» выразила пожеланье: с осмотром лечебницы соединить и визит, нанесенный больному профессору; кстати: составим свое представленье о твердости памяти; кстати, составим о ходе болезни отчетец со слов Синепапича, тоже профессора нервных болезней; условлено: вместе явиться, втроем, с Куланским, с Синепапичем – – «нам!». Кому – «нам»? Куланскому? Он – преподаватель: не «мы». Синепапичу? Что может знать Синепапич? Оттенки психозов, маний. «Князю»? Значит. Рука с той дистанцией, с тою душой, от которой сходили с ума, поднялась, и оправила галстух сиреневый; четкий пробор жидких, добела бледных волос и овал бороды, и глаза, голубые и выпуклые, как стекло, поднялись надо всем; и летели уже – – в горизонты – – истории… Мимо подсвечников бронзовых, темных, и мимо молочного цвета борзой, постоянно распластанной, он по коврам за стеклянной руладою Лядова шел с выражением царственным – – там – – в веер дам благодарственный! Гузик, пан Ян Адвокат Перокловский пленил перспективами: слажено, сглажено, схвастано, спластано, намилюковено, – запротоколено, при резолюции: мы – протестуем; и мы умоляем, – всеподданнейшие: Львова, русского, – дать; и убрать немца, – Штюрмера. Подписи: – – фон-Клаккенклйпс, Пудопаде, Клопакер, Маврулия, Бовринчинсинчик, Амалия Винзельт, Пепардина, Плитезев, Лев Подпо-дольник, Гортензия де-Дуроприче, Жевало-Бывало, Жижан Дощан (Ян), Педерастов (Иван). Сели: слушали: и «вундеркинд», Сима Гузик, сидел: слушал, – тоже… ____________________ Щелк, дзан: капитан Пшевжепанский, пан Ян! Эксельбантом блистает и шпорою цокает; в вечной мазурке, – летит кенгуровой походочкой; ротик, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, – зажался: перед патронессой, хозяйкою; в голубо-пепельном платье, голубо-седою; она, не прервав разговора с Пуклатичем, руку ему – с «перепудром», с курсивом ресниц: – Ну? – И? – Мы? – И – мы: заняты? Тут же лакею, с курсивами, с теми же: – Боде-Феянову чаю. Лакей полетел. На курсив отзывался окамененьем мгновенным весьма погруженного в «весьма дела» человека, – пан Ян «от-курсивил». Отмечено: тем же – «курсивом» ресниц. И немедленно – к Павлу Сергеичу Усову взглядом, давно приуроченным к мебели: – Ну? – Мы начнем? Патронесса, она – интонировала: без единого слова, – лорнеткой, губами, глазами, курсивами. А капитан Пшевжепанский – курсировал: курсами, ставя брамсели, снимая марсели; на всех парусах – отлетел: рот, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, едва смехотнул, про себя, перевинчиваясь на иные какие-то курсы; он – свой оборонцам и свой пораженцам; и красненький с присморком носик, и тихие лихики, глазики, с думцами – врунцы, с распутинцем – путинцы, с Дунею Че-ревниною и с Мунею Головиною! И «керенка» в марте уже похлопочет: пристроит при Керенском; корень в Корнилове пустит в июле, чтоб в августе – выдернуть; – – нынче бородка – «а ля Николя-дё»; под крепкою кепкою станет она – – «Ильичёвкою». И, коммуноид, – занэпствует! ____________________ Павел Сергеевич Усов, профессор, принявший в объятья последние вздохи Толстого, встал в сине-зеленое поле обой с черно-синими выливнями, точно волк, в ночь распластанных, чтобы о противогазах докладывать. ____________________ Он – доложил. И теперь «вундеркинд», Сима Гузик, детина со стажем (лет пять как он бреется), – встал; Хеся, сестра его, – кременчугское диво, покрытое волосом; дядя же Осип – Жо-зеф Гужеро: Канн, «Креди Лионе»; два кузена: xoxф: Яша Пэхоо – в «Берлинер Музик-Ферейн» Гельбше; а Пэх, Сашка Пэх, – дон Пэхалесом сделался (Лос-Анжелос): он женился на дочери дона Мамаво, из Монтовидео – плантации пальм, ананасов на острове Падре-Психос! С видом гранда, взвив волосы над клавишментом, скатился руладой под складки портьер сизоватых со вляпанными бледно-малиновым бархатом бабочек. Черный квадрат Шаркает шаг. Эту комнату – – пересекает – – Велес-Непещевич! Отдавши лакею портфель, котелок, из портьер, – сквозь портьеры кидается черным квадратом за скачущими, каре-красными взглядами; физика, – вовсе не психика: бычья, надутая жилами, шея; и не поворот головы – геометрия корпуса, справа налево, на тоненьких ножках, со штрипками, мимо расблещенных лаков: под зеленоватое зеркало. В зеркале: – – красный квадрат – – подбородок! Злы щелки глазные: с укусами; три поперечных морщинки щетиной свиной заросли; и визитка – не наших фасонов; и брюки – не наших фасонов, а лондонских. Щелк каблуками лакированных – в зеленоватое зеркало. Свертом безлобо, безглазо бросается в черную комнату, точно в спокойное кресло из черного дерева. С кресла Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в недра московские брошенный беженец, – к Петеру Бакену. – Кто он? Развалина и фармазонистый нос, камергер, Петер Бакен, остзейский помещик, – ему: – Гм! Пустивши дымочек: – Звено, так сказать: меж Земгором, Булдойером и Булдуковым. – Так значит – со всяческой властью? – Пока еще «п р и». – Я – не понимаю вас. – Вы поглядите на «князя»: не личность, а «лик»; и взгляните на этого: «бык», а не «лик»; ангеличие «князя» покоится, все, – на «быках»; «князь» обсасывает, загибая мизинчик, куриную косточку; функции этого – резать цыплят. – Так. Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в черный атлас вырезного, широкого кресла, в окрапы коричнево-белых и розовых лапок откинулся – над сине-бледною, с просинью, скатертью. Зашепелявили фразами, брошенными из-за пепельниц в цвета ночного искрящийся лак этажерочек; пепельницы – из оливково-желтых камней, запевающих цвета небесного пятнами; волны обойных полос, синусоид, свиваемых кольцами, – сизо-оливковых, с сине-зелеными – в отсвете фосфора. Шопоты. Шварк шепелестящий. Шаркает геометрически – черный квадрат; глазки, клопики, карие. О, дон Мамаво! Какие-то кляклые вляплины пальцев – по клавишам: в смеси тонов, – темно-синего с темно-зеленым. А там, – из угла: – Орьентация, здравствуйте! – Две, – лопнул, точно струна клавишмента, Велес-Непещевич. И – вздрогнула там онемелая дамочка, влепленная в фон обой: плачем клавишей. – Две!.. – ? – Раз – из Лондона; два – из Парижа. И – в ухо фальшивым фаготом он: – В Лондоне – против Пукиерки… Этот Коробкин Пукиерке сбыл изобретенье; хитрый кинталец пропал. – Уговор? – Может быть, – громко лопнул Велес-Непещевич: в плач клавишей. Из меланхолии темных ковров обессиленно встал меломан: – Тсс! Велес-Непещевич подшаркнул: – Пардон! В ухо: сипом: – Приличная форма надзора – лечебница; так полагает Булдойер и лорд Рододордер; а лорд Ровоам Абра-гам, масон лондонский, верит Пэпэшу, масону московскому. – Вздор! Непещевич откинулся, вышарчил ножкой, безглазо вперяяся красною физикой: – Вздоры – законы истории. – То же, – «история», – вспыхнуло гневом в душе Пшевжепанского, но он увидел: морщинки, три, прокопошились иронией: – Сам ты «с историей». И капитан Пшевжепанский глаза опустил: на истории наших позоров он строил карьеру: – Так вот оно как… – Оно именно – так. Сверт: и – красный квадрат, подбородок, всем корпусом – – черным квадратом – – ударился в Гузика: – Вздор этот – тоже «с историей»: лорд Рододордер построил свое заключенье о том, что в Мельбурне Друа-Домардэном себя называл Домардэн – на досье дон Ма-маво, а «дон» этот – зять дон Пэхалеса, – попросту Пэха, двоюродного брата, – на Гузика, – брата берлинского Пэхо-ва; Гузик – «история»: лапу Берлина и лапу Парижа связал музыкальными лапками… Ишь как, – и ухом наставился: – О, дон Мамаво: лалала, лалалала, – юркая ножкою, он подпевал. Вдруг себя оборвал: – Потому что – Жозеф Гужеро, орьентация Пуанкаре – Панлеве, – общий дядя: Пэхалеса, Пэхова, Пэха и Гузика. «Пле-пеле-плё», – переплескивал клавиш: под пальцами Гузика. – Вздоры историй сплетаются этими трелями в бич и в бабац чемодана; а впрочем, история – вздор: лалала. Клака клавишей, как оплевание, как оскорбление: прянно раздряпана, дрянно разляпана – в онемение, в мление, в тление! Вляпана: клякой пощечины! ____________________ Дама, уйдя в перелепеты, вляпана позой портретною в волны полос, синусоид, свиваемых кольцами, сизо-зелеными; а меломан обессиленно клонит лицо в меланхолию сизо-оливковых фонов; а завтра он с Керенским – в обморок. – О, дон Мамаво: лала-лалалала, – фаготовым голосом бзырил, как бык. Он Бодлера сумеет прочесть! Что вы думаете? Вдруг подбросил свои – три – морщинки; и щелками глаз укусил: – Арестована Застрой-Копыто: сношение с Пэхоо, поджог чердака; Гужеро с Домардэном прислал ей валюту. И ножка проюркала: – Ставка – за нами! Морщинки, – три, – плакали. Красный квадрат подбородка – под ухо; и жилы, – две, – выпыжились; и пан Ян, не герой, содрогнулся: вот клоп! – С нею виделись? – Вам что за дело? Сказать не сказать. – Булдуков – моет руки, – уклончиво. – Мы – тоже вымоем: кровью. Они посопели. – По-моему, – очная ставка: в присутствии Ставки; пока за бока князя – вы; я, пока, – за бока: Булдукова; выписываю Жюливора, – раз! Корпус сломал. – Сослепецкого – от Алексеева: два! И морщинками в черно-лиловый ковер он безглазо уставился, соображая, – – что – – Жюль Жюливор в Хапаранде сидит с Каконасним, словако-хорватом, иль сербо-мадьяром; и там перлюстрирует корреспонденцию; Цивилизац, бывший главный заведующий предприятия «Дом Посейдон» (Сухум, фрукты), отсюда, – – чрез Жонничку, горничную мадам Фразы, отличнейшим способом их обо всем орьенти-рует; – – Фраза, любовница Петера Бакена, – с Эммой Экземой, – – а с Эммой Экземою – – он! Это сообразив: – Ну, – пока… Сверт; и мимо зеркал – за портьеру: в наляпанный бархат малиновых бабочек. Кока: корнет Ян Пшевжепанский с гадливой иронией думал, что – тот же все, в тех же бегах – – по Москве, – – по Парижу, – – по Лондону, – – в том же своем котелке, цвета воронова; с тем же самым портфелем тугим, цвета воронова, вылетал и влетал он (во все учрежденья), везде и нигде, принимая участие видное, часто невидимое, из-за пыли, им поднятой, точно за пыльным ковром, выбиваемым палкою: хлоп – Протопопов; хлоп – князь! Не отхлопавши акт исторический, новый отхлопывал, вовсе не видясь, как маленький клопик; прекрасная, сине-зеленая комната эта; – – вся, – – вся, – – проклопеет! ____________________ Последняя ставка, – да это же царская Ставка: хлоп! С нею история, как от пинка ноги – хлоп! Капитан, не герой, – задрожал: как рыдван опрокинутый, перегрохотнуло громадное тело России – – за Минском, за Пинском! ____________________ Пыхтя, – – передергиваясь, – – крепким деревом кракая, фыркая дымом, землей, – над окопом покачивалась тупоносая танка; бетон, как стекло, разбиваясь на дрызги дивизий, дрежжал, режа воздух над черным перением шлемов железных! Как тощая стая собак, хвост поджавших, вдали, – пулеметы оттявкали; воздух высвистывал тихою пулею; не то – зефиры, не то – визг разбитых дивизий… ____________________ Пан Ян, не герой, успокойтесь же: это – за окнами, в окна, – – бряцало, бабацало, цокало, кокало! Конница! Кока, корнет, перед нею прококал конем гнедо-розовым: из ночи в ночь. Молкнет все Молкнет речь; молкнет Русь: молкнет ночь – в шелестениях поля несжатого… Точно последняя ставка, там поезд, из морока черного ясными окнами мокрых вагонов сверкнув, в черный морок летел, к царской Ставке – за ставку: туда, где блистали, трясясь световыми лучами, прожекторы, пересекаясь, взлетев и пав ниц, чтобы вылизать светом полоску травинок: – – рр – – ррырр – – рр – – приятно порывкивая, морок ухал: орудие дальнее; и уже ближе, взблеснувши, рванулося все, что ни есть, молниеносно ударивши в ухо, как палкою: тяжелобойное! Перст световой показал на поля; поле – затарарыкало, плюнув свинцом: пулеметы! Сквозь них, как раздеры материи шелковой – ppp – оры – роты – из проволочных заграждений. И – «бац»: отблистало; и – «бац»; все – затихло: нет роты; а в том самом месте, – те же оры и дёры: туда прошел полк. ____________________ Из купе (первый класс) – треск отрывистых фраз: – Рузский. – Штюрмер. – Тох-тох, – грохотало: и ясные окна летели из моро-ков. – Списочек. – Жак Вошенвайс… Неразборчиво что-то… Цецерко… Цецерко… – «Кинталь?» – Немцы… Тоже – профессор Коробкин. – Тох! – – Окна вагонные, врезавши мрак улепетывали: мост! – Лейпцигская ориентация: перепродажа открытия с ведома изобретателя, или… без ведома. – Выяснить. – Изобретатель – больной. – Если не симуляция. – А экспертиза? – Рассказывайте: все возможно… Всего вероятней: Цецерко-Пукиерко, выкрав открытие, скрылся, когда слух в союзную прессу прошел. «Цац-дза-зац» – – буфера переталкивались: остановка, огни; из них – ветер выплескивал, – песенкой: Наш солдатик, – шагом марш! До Карпат: от Торчина… Шел, а рожа – скорчена. И – опять же: «шагом марш» – От Карпат: до Торчина. Защищали царский трон Мы, а наши олухи – Раздавали в эскадрон Вместо пушек и патрон Палки да… подсолнухи. Брудер, брудер, – вас ист дас? Как залопалися враз Бомбы красным отброском: Продавали оптом нас Под Ново-Георгьевском. «Тох» – и – – ясными окнами темных и мокрых вагонов – – сверкнув, – – в черный морок экспресс несся дальше: из черного морока: из царской Ставки – в Москву! Рожа скорчена Третий, четвертый класс! Все – солдатня; лом тел в стены: ни взлезешь, ни вылезешь; кто-то порты менял; тихий мужик из Смоленска сидел с перевязанною бородою и с клеткой, поставленной в ноги; достав конопляное семя, украдкой щегла кормил с кряхтом. – Толичество… – Что? – Да калек. – Надо прямо сказать, что избой – мировой! Но брань сдавливалась, поднимаясь от брюха поджатого иком пустым. – Поле упротопопили! Поле телом посейчас, Точно скатерть, стелено: Порадела, знать, за нас Вырубова-фрелина. В тыле – воры; в тыле – срам; Вороги да воргии… Микалай Калаич нам В рыло – крест Еоргия… Удирали от фронтов Роты наши втапоры. Барабанили про то Рапортами прапоры. Кант серебряный и голубые рейтузы (корнет) и высокий худой офицер перетискивались меж шинелью из первого класса чрез третий; глядь – под сапогами лежит голова – носом, вмятым в подошву; на носе – каблук. – Ездуневич, – задание ваше… – Так точно! – Собрать о бумагах: какие, где, сколько; составите списочек; обиняками – об этой Цецерке; вы служите штабу и русской общественности… – Точно так! – Не жандармам. Щелк, дзан – перетиснулись через вагон: он – взорал Тифами кусает вошь; Земец рыщет по полю, К горлу приставляет нож: «Законстантинополю!» От Мясницкой прямо в Яр – Спрятаться под юбкою, – Храбро лупит земгусар, Клюкнув красной клюквою. Смолкли. Рассвет: под бережистой речкой, – костер; выше – травы ходили, гоня от фронтов свои дымы как полк за полком, на Москву – в безысходном позорище, а не в России, которая выплакала на юрах безысходное горе в бездомное поле. Протез было мало Москва, – – желтизна, оборжавившая за военные годы предметы, – , – в окне, как в налете; тела, вскрики, ящики; перли; корнет Ездуневич, сщемленный шинелями, перепирал локотню; погон розовый, ражая рожа, наверное, правора, дергала: в пёры и в дёры. – Гого! – На побывку! Худой офицер с синевой под глазами – высматривал. – Штабс-капитан Сослепецкий? – Так точно! – Из Ставки? – Так точно! – Позвольте представиться: я – капитан Пшевжепанский. И он подал руку. – Вас ждет генерал-лейтенант Булдуков. Пшевжепанский, блестя эксельбантом и цокая шпорой, вприпрыжку бежал кенгуровой походкою; красненький, с присморком, носик, и ротик, готовый всегда смехотнуть. Сослепецкий за ним: – Как с поездкой Друа-Домардэна на фронт? – До известий от Фоша задерживается. И ротик, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, – зажался. Друа-Домардэн, публицист из Парижа, секретно поехал через Хапаранду – Москву в Могилев, но телефонограммой из Ставки поставились цели: под формой свидания с деятелями Земгора продлить пребыванье в Москве Домардэна. Не знали, какая тут партия, сам Манасевич-Мануйлов иль сам Милюков. Вышли. Площадь – песоха; над ней – навевная, набежная пыль; выше – тучищ растреп в дико каменном небе. Среди солдатни, отдававшей карболкою и формалином, которым воняли вокзалы московские, – штык: лесомыка какая-то драная чмыхала носом при нем; этим самым добром расползалась Россия во всех направленьях: не менее, чем миллионов семнадцать, такой приштыковины, съеденной вошью, полезло на все, – от Москвы до… не знаю чего. Положение фронта менялось: попёром назад. И отряды особые, поотловив дезертиров, тащили пло-шалый, козявочныи род; новодранцы седявые, злые, едва пузыри животов колтыхали на фронт, с сипотой козлогла-ся – про грыжи, трахомы, волчанки и черные тряпочки легкого. Прокостыляла обрублина. Еще протез было мало; шинельный рукав вырывался, на плечи зашлепанный, а вместо глаз – стекла черные: кашлем оплевывали; видно, – прямо из газовых волн; глаз – с подъедою. Противогазовой маской наделась болезнь. Но предатель в Москве Сели в автомобиль. Капитан Пшевжепанский давал объяснения: – Невероятный скандал: «Пети Журналь», напечатавший «Ну сомм кокю»[26 - Ну сомм кокю (фр). – Мы обмануты.] Домардэна… – Я знаю, – его перебил Сослепецкий, – ответ на «Гефангенер»[27 - Гефангенер (нем.) – пленный.] в «Франкфуртэр Цайтунг»… – Не знаете: «Популо», после уже, фельетонами брякнуло «Дело Мандро», так что случай с профессором, исчезновенье Мандро и Цецерки-Пукиерки – кухня того же предателя: так-то! – Предатель в Париже? – Предатель в Москве. – Как? – Так. – Две информации? – Ваша? – От доктора Нордена: из Хапаранды. – Моя же, – «Пермйт-Оффис»[28 - «Пермит-Оффис» – контора по выдаче виз.]: Лондон. Коляска: неслася испуганно – немощным, мнимоумершим, пергаментно-желтым лицом старикашки; то – миродержавные мощи сановника; и – унеслась в мнимый мир, где в паническом беге неслись пешеходы и где мимоезды пролеток метались в расставленных улицах. – Дальше? – Заметки в «Бэ-Цет», где указано: американский шпион Дюпердри продал краденое: в Вашингтон… – И? – Молчание прессы, по знаку руки, – недель пять. – ? – Вдруг – арест Дюпердри. – Дуэль гадостей! Палочка городового взвилась: – – авто, фыркнув, застопорило – грузно митрополичья карета проехала; высунулся на мгновенье белый клобук с бородою, седейшею, преосвященного: – – света невзвидя, матерый, испуганный лапотник, шапки не сняв на распутинца, с матерней руганью – – бросился прочь! Палка городового упала: авто, фыркнув, ринулось: – Дальше? – Допрос Дюпердри, в результате которого – вслед за Друа-Домардэном, – секретнейшее: Домардэна в Москве задержать. ____________________ Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; улизнул в переулок, сигать по дворам; вдруг по крыше лузнул; и, как ветром надутый картуз, переулок приплющился; ветер, махнувши Плющихой, ударился – в Брянский вокзал! И туда же авто. Генерал Булдуков Адъютант Сослепецкий был зол: с Александровского, чорт, вокзала – на Брянский. – Эй, где генерал Булдуков? – А вон там! На путях запасных, за кордоном, в парах, переблескивал поезд-игрушка, неделями пар разводя; за зеркальными стеклами щелкала белоголовая пробка; тут пил Булдуков с Бурдуруковым, при адъютанте, с певичкой, Азалией Пах, и с артисткою, Зоею Стрюти; Велес-Непещевич с портфелем при них состоял (для особых их поручений). Из окон маячили тени. Под окнами штык часового острился, – не выблеском стали, а – злым остроумьем; не бил барабан ходом маршевых рот; прапор – рапортовал: – – «Раз»! – «право!» – «Раз!» – «право!» – – Ветер захватытывал голос: едва долетало: – Расправа! – Расправа! И – песня плескалася: Эй, забрили наши лбы Штуки петербургские, – Посадили на бобы Бережки мазурские. Против шерсти нас не гладь: Стали мы, как ёжики: Не позволим приставать, – Востры наши ножики. ____________________ – Так, – процедил генерал Булдуков, – соберите вы там… – покряхтел он. И – долгая пауза: – Ну, и… Тут сделавши пальцем – так, что-то глазенками тыкнулся в Велес-Непещевича. – Ставке ответите. Что отвечать-то? Велес-Непещевич весьма выразительно гымкнул. – Так точн… вышпревсходство! Щелкнул шпорою, честь отдал: марш! А Велес-Непещевич, который вернулся из Англии только что, взяв его под руку, с ним впечатленьем делясь, заводил его – взад и вперед. – Объясняю им в Лондоне: «Не принимаю: негодные шины!» – «Нет, сер, – вы их примете!» – Шлю телеграмму: из Лондона в Питер; ответили: «Наши союзники: автомобильные шины – принять». Где-то перецепляли вагоны, куда-то катя их; от фронта румынского несся, как вошью укушенный, поезд – с разбитыми стеклами: ором и дёром; обратно тащились вагоны, – до фронта, пути перекупорив; и по приказу начальника армии, номер такой, их валили с путей: под откос. – Приезжаю, – гудел Непещевич, – я в Питер: там «фоны». Вагоны… – Там – «дер-ы»! Два тендера… Вдруг – мимоходом: – Пан Ян вас сейчас повезет: быть свидетелем… – Да пощадите: я – с фронта, еще не умывшись… – Нельзя, дорогой: потерпите; «он», – взгляд в булдуковские окна, – боялся ответственности, на меня взвалил; там у вас – Ставка; у нас – жандармерия; там – филиал Милюкова, а здесь у нас – Штюрмер; вот «он» и боится все… – Наш Булдуков – бурдурукает… – к ним подошел Пшевжепанский. Прошел паровоз: поворот колес, – красных. – Вот вас господин адъютант подвезет: поработаете. На путях запасных стали; ясно Велес-Непещевич весьма объяснял, что – – короткие волны – убийственны; принцип открытия – наикратчайшие волны: орудия нынешние – чепуха, коли у волновой, новой пушки отверстие менее, чем у пипеточки, а район действия… – Вы понимаете сами? Под гулом войны мировой – гул иной: гул подпольный. – Об этом – не крикнешь теперь: перекрадывать след к овладенью войной – вот что нужно! И он – спохватился: – Ну, – с богом! По рельсам пошли. Та же песенка – издали: Брудер – канн ман? Я – ман канн! Денежки немецкие! Разбирайте балаган, Руки молодецкие! – Слышите? – Слышу! И – вышли. – Лихач! Елеонство Вот домик оранжевый встал; желто-серая жескла трава; затусклило едва лиловато: с востока; вот – Дорогомиловский мост, самновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо черный металл защербился рельефами: шлемов, мечей и щитов. – Посмотрите: наш воин; когда-то парадную каску надев, при копье, при коне, на болота мазурские шел воевать с Рененкампфом; смотрите, – в картузике, выданном из интендантства, в шинелишке, спертой у трупа, он – тут! Залынял: с табачишкой в кармане; и – с фигою; мобилизованный нюхает, что ему слопать. – Их – столько, что кажется: фронт опустелым, что армия наша – мираж, то есть поле пустое. – Сопрела в окопах. А в поле сидели и кашу варили: волна беловатого газа бежала в овраге: недавно еще; вздрогнул: – Скоро ли? – Скоро. Пан Ян Пшевжепанский, похлопывая по плечу Сослепецкого, стал занимать анекдотами: – Вы называйте пан Яном меня: мы – товарищами. Сослепецкий подумал: – Не очень-то лестно. И вот – горбосвёрт: угол белого дома открыл переулок, который ломал этот горб, точно руку, откинутую от плеча и составленную из домов, Сослепецкому очень знакомых: он – в каждом сидел почти: дом Четвеверова; антаблементы[29 - Антаблемент (архит.) – верхняя часть здания, состоящая из карниза, фриза и архитрава.] лупились и блекли; подъезд – доска медная: Лев Леонидыч Лилетов. Карниз фриза[30 - Фриз (архит.) – часть стены в виде узкой полосы, расположенная между архитравом (верхней частью здания) и карнизам, обычно украшенная рисунком; выступ в виде карниза столярного изделия.] сизо-серизового, изощренно приподнятый морщью оливковых полуколонн межколонных, выглядывал из-за листвы желто-карей, срезаемой крышею синего домика – о трех окошках; и – с карточкою: «Жужеюпин». «Говядина Мылова» – вывеска. Арка ворот трехэтажного дома в распупринах, с черной литою решеткою: «Песарь, Помых, Древомазова, Франц Унзенпамп, Семимашкин, – доска с квартирантами. Грифельный, семиэтажный, балконами, с башнею, в северном стиле домина стеной бил по Шлепову, по переулку, темня – Новотернев: то – дом „Бездибиль“. Дальше: Африковым и Моморовым – прямо к бульвару, к киоску, под вывескою «Пеццен-Цвакке. Перчаточное заведенье». – Тррр-ДРРР» – – барабан – – роту прапор вел в переворохи – – «дррр» – – переворох на дворах; разворохи, в квартирах; и – ворох сознаний, сметаемый в кучи, как листья бульвара, стальным дуновеньем оторванные с пригнетенных друг к другу вершин, угоняемых в площадь Сенную, – туда, где кричало огромное золото букв – – «Елеонство!» – – «Крахмал, свечи, мыло!» – район переулочный, где проживает профессор Сэднамен над вывеской черной, «П. П. Уподобиев», иль – Калофракин (портной, надставляющий плечи и груди); с угла – Гурчиксона аптека: шар – красный, шар – синий. Вот вывеска, высверкнув, – сгасла. И тут же мадам Тигроватко жила. Тигроватко Тут спрыгнули; под характерною кариатидой; пан Янна подъезд; Сослепецкий, пальто растопырив, из брюк вынимал кошелек, сапогом выдробатывая: – Чорт, как холодно! Тоже – в подъезд. Дверь с доской: Иахим Терпеливиль: и – вот: – Тигроватко? Пан Ян подмигнул: – Прямо в точку: увидите. – Не понимаю, – ворчал Сослепецкий, – с вокзала… хотя бы почиститься!! – Вы, адъютант, потерпите. И – дверь распахнулась. Передняя пестрая: желтые стены; и – крап: черный, се-рый, зеленый; зеленая мебель; портьера желтеющая с теми же пятнами: черными, серыми, серо-зелеными; слева, в отбытую дверь, – коридорик, с обоями, напоминающими цветом шкуру боа: густо-черные пятна на бронзовом, темном; туда, – как в провал, или в обморок дико-тупой, из которого могут выкидываться только выкрики дико болезненные. Но мадам Тигроватко бросала туда: – – Аделина! – – Лилиша! – – Параша! – – Наташа! – – И горничная выходила на зов: Аделина – в апреле; Лилиша – июле. Снимая пальто, Сослепецкий косился в слепой коридорный пролет, вызывающий ассоциацию: боа контриктор! Повеяло диким кошмаром, уж виданным, – – где-то, – – с – утраченным смыслом, как с криком, которого нет, но который сейчас… Вскрик: – Леокади! Взрывы хохота. – Джулия фон-Толкенталь, – подцарапнул пан Ян своей шпорой. – Мадам Толкенталь, или – только: таланты; миражи, корсажи; и франты, и фанты! Глазеночки – тусклые, а позумент – прояснялся; и носик морского конька, едва красненький, с присморком, кончиком дергался: (тоже – как сон). Аделина раскрыла портьеру, и у Сослепецкого вырвался вскрик: – Это же!.. Древнее выцветом, серо-прожухлое золото: цвет – леопардовый, съеденный, мертвыми пятнами, точно покрытый дымящимся еле износом, как бы вызывающим вздрог: леопард этот – умер ли? Может, – сидит в мягких пуфах? Драпри, абажуры – под цвет леопарда, пестримого дикими пятнами, как полувскриками, тихо душимыми; фон – желто-пепельный: весь в бурых пятнах. – Не правда ли, – не из Моморова, Африкова переулков подъехали мы к Гурчиксона аптеке, а бросили трап с корабля: оказались под тропинками. Не входите: здесь пятнами, в выцветах, рыскает – злой золотой леопард. Но драпри, отделявшие комнату эту от той, – разлетелося, взбрызнув малиновым, ярким гранатом из матово-черного, как цвет разрыва: дым с пламенем! Драпри – упало! И – «Леокадия» (и отчество же!) «Леонардовна!» – шпорою звякнул пан Ян! И – шурш юбок, треск веера, блеск ожерелий, взмах перьев, над черною шапкой волос; перья, бусы, – все черное; платье из морока, очень порочного, в серой иллюзии пятен, подернутых розовым отсветом; черные икры, боа раз-летное; ботинки высокие, черные; глаз, желтый, злой; из-за синих ресниц; переблеклая, темная, кожа; на все вылезающий, как попугай из-за сажи взлетающий, – нос; взмахи перьев. И вскрики; О – – Жюле Дэстре[31 - ЖюльДэстре – министр Франции.] – Ван-дер-Моорене: – друг знаменитостей Франции, ставшая другом больших генералов, кадетов и корреспондентов военных – – мадам Тигроватко: – – в боа и в перчатках! Гранаты, пестримые мушками – Вы, господа офицеры? – – взяв за руки, их потащила в диванную и головою взбоднула, пером разрезая портьеру взрыв красных гранатов); не виделось, – кто, сколько: нише, в кровавых тенях. – Она, встретясь со мною и узнав… – неотчетливо, с тиком шуршала мадам, – обратилась ко мне: в результате чего, – вы мой гость, адъютант Сослепецкий! И то, что отсюда – ответственно; наше свидание в присутствии вас, господа, – она клюнула, – как представителей армии и комитета, – и, – клюнула, – есть неизбежное дело, поскольку задеты; честь родины, – эй, не мешайте, читатель, – и доблестных наших союзников! Нет уж, читатель, – вы – не приставайте; и коли не слышно нам с вами, так это нарочно мной сделано (я – режиссер, – знаю лучше течение драмы); давать результат прежде паузы – это ж десерт вместо супа; чем я виноват, что и мне самому неизвестно ведь, кто там присутствует, сидя в тенях. А мадам Тигроватко из черных теней упорхнула; и – снова на цыпочках, кралася, с крокусом красным в руках, балансируя веером, чтоб, став в портьере, прислушиваться. Вот кусочек диванной: гранаты, пестримые смурыми мушками, – стены; портьеры, как гарь от ковров: желто-пепельных, бархатных, точно курящихся дымом; и – скатерть; и вазы оранжевый высверк; стоят офицеры; и кто-то еще с ними рядом… – Довольно: они у Сэднамена, – рядом, – и вышла из тени, всперив на коленях свой веер. – Да, вспомнила; вот, – подавала (казалось, что – в мрак) свой цветок: – Если с да, выходите с ним; нет, – его бросите… Сядете – тут; – хлоп по пуфику, – тут будет видно; мы – там, – на гостиную ткнула… – Вы – тут: – так вот все разместимся… Месье, – же ву лесс![32 - Месье, – же ву лесс! (фр.) – Господа, оставляю вас!] Кок и цок: офицеры; но – мимо них – козьим галопом, с подхлопом в ладоши: за Джулией. Вывлекши пеструю Джулию, длинную дылду с пухлявым лицом, и взвертев, и встрепав ее – толк: к Сослепецкому: – Сами знакомьтесь… Опять позабыла: вы с фронта же… Ну? Что?… Как? Дух? – Худ! Мадам Тигроватко за это – боа: по плечу. – Полисон[33 - Полисон (фр.) – шалун.]. Вдруг: – О, – все равно, – встрях черной шапки волос, – только б эти шинели на нас не глядели. К передней: в пролет: – Аделина же!.. – Лина же!.. – Чай; пети-фур, фрукты. – Что? Плекс и треск. – Вот история, – заиготал Пшевжепанский. – В лоб – молотом: эта действительность переросла всякий бред, – тер висок Сослепецкий, страдая мигренью (с бессонницы). Неудивительно: два дня назад – треск разрывов, тела окровавленные; как снег на голову, поручение Ставки: в Москву; ночь в вагоне; в итоге же бред; что же, эта гостиная, может быть, поле сражений особых, ухлопавшая все сражения, все достижения наши. Звонок. Бородою просунулся в двери Передняя полнилась вздохом и звуками трех голосов; вот контральто: – А… вля… ме вуаля…[34 - А м'е вуаля (фр.). – А вот и я.] В Тигроваткины руки – она: мадмуазель де-Лебрейль; вид – малэз[35 - малэз (фр) – расстроенный.], но – малинь[36 - малинь (фр.) – боевой.]; вовсе белые волосы; стрижка – короткая; юбка – короткая; с мушкою, с пафосом а ля Карлейль; настоящий гарсон; и – грассировала: баталистка-художница; вкусы – Пэгу: с темпераментом барышня! А баритон еще мемькал в передней: – Мме… даа… мэн… Седаамэн… – почти что экзамен. Читатель! Дабы избежать постоянных упреков в новаторстве, – принципам старых романов Тургенева я отдаюсь, от себя самого отступая в традицию повествования; пишут: «пока наш герой, вздернув фалду, садится, последуем мы в его детство и отрочество»; дальше – десять страниц; терпеливый герой, вздернув фалду, – присев, но не сев, – ждет, чтоб… «Уф!» И тогда только автор: – Сел! Впрочем, герои такие, помещики, много досуга имели. Сэднамен – экзамен; верней – у Сэднамена. И половине Москвы, бывшим слушателям (или – «ельницам»), ставшим известными деятелями, оставался Сэднамен экзаменом; но, – говорили еще: Се-ре-да-мен (зачет у Сэднамена по середам), прибавляя: сед-амен, сед-амини, сед-аминисти, – глагол: от сидеть. Таков он – четверть века; усы той же стрижки; пробор четверть века, прямой, – волос, черных прямых; тот же галстух; никто никогда не видал «Середамена» – в смокинге, фраке, визитке или в пиджаке: в сюр-ту-ке! Вот – Сэднамен. Трудов нет. Речи тихие. Тихо подписывал, то, что уже прописалось: не лез, но – видался: в собраниях, на заседаниях, съездах, концертах, премьерах; профессорски руку жал, т. е. – с достоинством тихим; так: выжав себе тихий вес, досидится до кресла, до а-ка-де-ми-че-ско-го! В растяжении слов, лекций, мысли – карьера. Традиции – соблюдены; он – представлен, просерый и стертый, – под жухлые пятна ковров; отирая усы, он прикладывался к Тигроваткиным пальчикам: – Дома покоя нет – от милой барыньки; мы вот сидели и пили бордо, а нас барынька на… на файф-клок. И руками развел: в пятна серые сел. Сослепецкий, замерзнувши в правом углу, Пшевжепанский же – в левом, приструнились, за аксельбанты схватясь, как держа караул в императорской ложе: – Э бьен…[37 - Э бьен (фр.). – И вот.] – и цилиндром опущенным, сжатым в руке, изогнувшейся, бронзовою бородой, точно в отблесках пламени рыжего, мягко просунулся в двери Друа-Домардэн; позой сжатый, как крепким корсетом, он переступил, став в пороге, вперяяся в древнее выцветом серо-прожухлое золото. В золоте стен – Домардэн Впечатление – первое: от головы и до пят – черный весь. Этот цвет леопардовый, съеденный мертвым пятном и как бы вызывающий вздрог, его занял; и он озирался на все. Не входите! Вошел! Впечатление – второе: сутуло прямой; шея – выгнута, спина – прямая: – Ту мэ комплиман а мадам[38 - Ту мэ комплиман а мадам (фр.). – Приветствую, мадам.]. Впечатление – третье: лицо, от которого только бросаются белые, пересвеженные щеки; два черных пятна, глаза скрывших: очки; борода, очень длинная (стрижена четким овалом), вся яркая, бронзовая, с розовато-кровавыми отблесками – есть все прочее; перекисеводородный цвет (действие перекиси на брюнетов). – Мадам Толкенталь. – Адъютант Сослепецкий… – Пан Ян Пшевжепанский… Расклоны: – Э бьён, – прэнэ плас[39 - Прэнэ плас (фр.). – Прошу сесть.]. Несомненный акцент; он – мэтек: так в Париже давно зовут грека парижского. Сел, уронив свою руку на стол, на пол ставил цилиндр с мягкой задержью, вскинув лицо и фиксируя черными стеклами; пальцами бронзовую волосинку терзал, крутя кончик и бороду выставив перед крахмалом – с отгибом мизинца; и ломкий, и розовый ноготь отметила Джулия фон-Толкенталь. Офицеры ж впились, разлагая вздрог пальца на атомы «вымученность вспоминаемой роли»; пересуществленный насквозь! Как глазурь омертвелая, отполированы щеки он – эмалированный; он – без морщин– вековая молодость белой щеки (при почтеннейшем возрасте); в бронзе – усы, а не губы; стекло, а не глаз! И открыто кричащий о том, что – парик, этот самый парик с переглаженной черчью пробора и с красною искрой схватившихся вместе волос, – все, все, все создавало рекламу какому-то там парикмейстеру, а не челу публициста. Треща, как гранеными бусами, с пуфа пакет Тигроватко вручила Друа-Домардэну: они – не увидятся; с фронта Друа-Домардэн, метеором мелькнув, унесется в Париж; но тогда не забудет пакет передать; этот, – Франсу, – старинному другу. С рукою – к пакету, совсем неожиданно в нос он пропел: так поет фисгармониум! – О, мэ бьенсюр![40 - О, м'е бьенсюр! (фр.) – О, конечно!] И шутливо пакет свой мадемуазель де-Лебрейль перебросил: – А во девуар![41 - А во девуар! (фр.) – Для вашего исполнения!] Тряся белой копною волос, пакет взвесила мадемуазель де-Лебрейль: – Олала! Ля сенсюр, – ублиэ ву?[42 - Олала! Ля сенсюр, – ублиэ ву? (фр.) – Вот так-так: а про цензуру забыли?] – Фэ рьён[43 - фэ рьен (фр.) – пустяки.]: мон Эйжени Васильитш Анитшков, – к – Сэднамену: – Цензором сел на границе! К мадам Толкенталь – в ухо ей: – Вам знакомо лицо его? Джулия: в ухо же: – Где-то видала. Тогда Тигроватко, – без всякого повода, громко: – «Эстетика?» Вы там бываете, как и тогда, когда знали, – и щуры ресниц подсиненных, – там всех. Удивленная Джулия не понимала: о чем? Но фиксируя странную помесь цветов, уже созданной здесь обстановки, Друа-Домардэн было кистью рванулся. Но вздрог: – и – – упавшая в обморок кисть вяло свисла. Сэднамен, – из пятен серых, – впятнил: – Поль Буайе: я учитель Поля Буайе, еще, Луи Леже[44 - Луи Леже – профессор русской словесности в Париже (примеч. А. Б.).]… мм… МЭН… Ждали, что скажет: – Знал. А Пжевжепанский, склоняясь к Сослепецкому: – Он – из Австралии, с год лишь, с прекрасною сертификацией – в гранд-Ориан: по мандату из Лондона; послан – с секретными целями; от легкомысленных шуток Максима Максимовича, тоже гроссмейстера, он с нашим штабом списался: и – через Земгор. Наблюдали, как дергался палец на палец, при пальце, отставленный, вставленный, – на неподвижно лежащей, как мертвой, его левой кисти; мизинец же правой, вправляющий пуговицу, – на показ для других; то – десница; а шуйцей[45 - Десница…шуйца – правая рука, левая рука.] – под скатерть, поймав на ней взгляд Сослепецкого, точно меж ними вдруг непобедимая острая очень прошлась неприязнь. И тут подали чайные чашечки: севрский фарфор, леопардовых колеров, – с пепельно-серыми бледнями, с золотоватыми блеснами. Севрский фарфор леопардовых колеров Чашечку чайную, – севрский фарфор леопардовых колеров, – взяв двумя пальцами, чтобы разглядывать росписи: пепельно-серые, красные пятна. – Ке сэ рависсан![46 - Ке сэ рависсан! (фр.) – Как это восхитительно!] – Регардэ![47 - Регардэ! (фр.) – Посмотрите!] Тигроватко предметик сняла: – Что, прелестная, – да? Безделушка: пастушка фарфорово-розовая, с лиловато-сиреневым тоном: – Пастушка: Лизетта! – Максятинский князь приобрел обстановку, – по случаю: распродает. – Ке ди т'эль?[48 - Ке ди т'эль? (фр.) – Что она говорит?] – протянулась Лебрейль. – Жаль: отшиблена ручка! – Была – с флажолетом; играла на нем – пасторали, над бездной: эль а тан суффэр[49 - Эль а тан суффэр (фр.). – Она так страдала.]. Пшевжепанский, застыв, как оскалясь, – под локтем у Джулии, пав в ноги ей, чтоб прыжком оказаться в беседе: свой вкус показать, как оценщика старых фарфоров; тут что-то случилось с Друа-Домардэном – – пастушка, ни слова по-русски – – парик, борода, стекла черные, точно кордон, быстро выступивший, защищаться стал лицо: за очки, за парик, – оно село, взусатилось, импровизируя жест кандидата на красную ленточку Лежион д'онер[50 - Лежион д'онер – орден Почетного легиона.], с неожиданной словоохотливостью объяснял он, что – ехал в Москву с мадемуазель де-Лебрейль, своим секретарем, своим другом – куа?5 |Тут – комедия: он, сама, виза, – в Москве сел без визы; имел тэт-а-тэты с кадетами. Скажем и мы от себя: в кабинэ сепарэ[51 - Куа? (фр.) – Что?] он случайно сошелся с Пэпэш-Довлиашем, московским масоном, «фразуцом» по стилю, кадэ (психиатр); кабинэ сепарэ[52 - кабинэ сепарэ (фр) – в отдельных кабинетах.], потому что – с запретною водкой, скавьяр молосбль[53 - скавьяр молосоль (фр.) – малосольная икра.] (это – выучил) и под напевы гнусавенькой Тонкинуаз[54 - Тонкинуаз – французская шансонетная песенка.] запевал Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш). О, дорожная скука: фи донк[55 - Фи донк (фр) – фи.] – ожидать глупой «визы! Москва – только станция! Так с разговора о качествах севрских фарфоров – к задачам войны; закрутил бороды кончик бронзовый. Гекнуло тут: громкий гек, точно в уши влепляемый, но обращаемый к Джулии: – Ля бэт юмэн![56 - Ля бэт юмэн! (фр.) – Человек – зверь!] – Друа д'онер: друа де л'ом![57 - Друа д'онер: друа де л'ом! (фр.) – Права чести: права человека!] – пояснял Домардэн. – Друа де мор![58 - Друа де мор (фр.) – Права смерти!] – геком, в уши влепляемым, в ухо влепил Пшевжепанский. – Бьен дй, мэ мордан![59 - Бьен ди, мэ мордан! (фр.) – Хорошо сказано, но остро] – повернулся с кривою усмешкой к нему Домардэн, будто с вызовом; и – – дрр-дрр – ДРРРРР – – выдрабатывали залетавшие пальцы, вцепляясь ногтями в пятнастую скатерть. Мадам Тигроватко ушла, влокотяся, в подушечки, в тускло-оранжевые; на мизинец изогнутый нос положила; играла икрастой ногою на свесе. Черная ручка с кровавым цветком Мадемуазель де-Лебрейль, чтобы это прервать, стала взаверть, бросая блеснь черночешуйчатой талии нервно; портьеру рукой подняла; и – лорнировала, восхищаясь: гранаты, пестримые смурыми мушками, стены диванной; и шторы – коричнево-черную гарь, из ковров желто-пепельных, точно курящихся дымом, и скатерть, и вазы оранжевой выблески: – Вла с'э ля фламм. Ву з'эвэ з'энсандьэ вотр мёбль пар се руж. (Вот так пламя: вы мебель свою подожгли; я – ослепла.) Друа-Домардэн даже голову вытянул прямо туда, где – два кресла гранатовые, как огнь, распылались на бледно-зелено-желтые тускли, пятнимые еле; в гранатовом кресле орнамент теней; в нем сидит манекен, вероятно: перо утонченное, вскинуто точно над красным креслом; конечно, мадам Тигроватко – художница, так ли? Черч тенл из кресла взлетел; и перо под драпри протопырилось; а у Друа-Домардэна углом брови сдвинулись в платомимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх. Точно пением «Miserere» пропел этот лоб: а в ответ из диванной, как арфы эоловой вздох! Вскрик Лебрейль на всю комнату: – Юн фамм нуар! (Это – черная женщина!) Из-за портьеры же крокуса красный цветок зажимала, как веточка, тонкая, черная ручка. Пан Ян, приседая, как будто собравшися прыгнуть – с окрысом, – став красным, и ртом, и зубами, сквозь воздух впивался в Друа-Домардэна; став синим, как труп, Сослепецкий встал; и – тотчас сел. А мадам Тигроватко: – Сэ рьен: повр фамм; элль а тан суффер. (Нет, пустяки: о, бедняжка, – так много страдала.) По-русски: – Она добивается визы во Францию! Тут же в диванную: – Мадам Тителева? Мадам Тителева И оттуда, где ручка качала цветок, – закивало перо; и явились поля черной шляпы: под ними лица – пятно черное (все завуалено), рот обнаженный и красный, а губы разъехались на меловом подбородочке с пренеприятной гримаскою – – с тоненьким – – «Ну?». Тут Друа-Домардэн, позабывши про пальцы, – с отчаяньем ставки последней до… до… до того, – что – – с положенной позы рука как сорвется – к губам: дергать, мазаться пальцем о палец! А задержь – вдогонку; кисть сжатая – под подбородок: упала на кресло! Все – миг! – Юн приэр[60 - юн приэр (фр.) – просьба.], – обратилась к нему Тигроватко. – А во сервис[61 - А во сэрвис (фр.). – К вашим услугам.], – слишком громко: взволнованно громко! Ему объясняли: содействие, визу, он может достать, – для мадам; жест – к головке. Головка в портьере ждала: можно было подумать, что дамочка, тут же присев за портьерой, прилипнув, как кобра, к стволу баобаба, – нацелившись на леопарда, готова – зигзагом: слететь с баобаба. «Простите, мадам: я забыла о вас; вы зайдете узнать о решении». Черная дамочка, змейка, протянутая плоскочерным листом, как у кобры, конечности верхней, а не плоскочерными, вытянутыми полями увенчанной черным пером черной шляпы, – не вышла, а вылизнула перед ними: перчатка – до локтя; осиная талия; вовсе безгрудая, вовсе безбокая, – черная вся; потекла; их минуя, на шлейфе (а не на ногах), как змея, на змеящемся кончике хвостика. Всех поразил под густою вуалью ее подбородочек: бледный, как мел; он – с улыбкой безглазой и злой: ртом глядел, как кусая; перо, утонченно протянутое, точно удочка, дергалось. Вылизнула из гостиной. Молчали. Один Сослепецкий – в переднюю: к ней! Ну? А? Друа-Домардэн? Вновь построилась корреспонденция носа со щечною впадиной, координируйся с головой: корпус – строился; задержь – окрепла; стиль позы, которою он интонировал, – точно молоссы тяжелые, молотом выбитые: три ударных: – – дарр! – – дарр! – – дарр! – – вот что есть молосс! Греки древние с ним шли: на бой. Как прыжком леопардовым, – в дверь! Сослепецкий, настигнув в передней, увлек в боковой коридор мадам Тителеву: серебро эксельбантов, серебряный сверк эполетов, царапанье шпор Сослепецкого, зыби материи шелковой; и – как барахтанье в шероховатых, коричнево-красных коврах, заглушающих шаг, – в той дыре, куда мороком вляпались пестрые пятна на бронзовом фоне, как шкура боа[62 - Боа – см. примеч. 36 к роману «Московский чудак».]. Снова вырыв из мрака: тень черной змеи; и – в переднюю снова; за ней – Сослепецкий. – Я не отпущу вас. И с синей мантильей в руках, точно вырванной для подаванья, но не подаваемой, отнятой, став серо-синим, – ее умолял: – Вы – мне скажите… Вы… вы…! Улыбочка. – Невероятно! Пера пируэт. – Смею я вас уверить, – отдернул мантилью, – что мы не жандармы… Пятно, – не лицо. – Политическая группировка и благонадежность, которая интересует полицию, нас не касается; можете нам доверяться; инкогнито смею уверить вас честью военных, работающих с демократией на оборону страны от шантажа и от шпионажа, – инкогнито ваше и лиц, с вами связанных, я сохраню. Легкий шепот рта: в синее ухо; вскрик, тупо давимый, под горлом. – Да, да: это – он! И – юрк: в дверь. ____________________ Сослепецкий вернулся в гостиную, где Домардэн им рассказывал – – осведомлялся, меж прочим, об адресе дамочки; долго записывал: «Тй… тэлэф?… О се нон рюсс!»[63 - О се нон рюсс! (фр) – О, эти русские имена!] – – и вернулся к Парижу опять… Жест – интонационен, ритмичен, чуть-чуть патетичен, приподнят на чаше весов; на другой – гиря: задержь – – о, да, – – равновесия! Так и казалось, – нарушится: силищи неимоверные, противоборствуя, грохнут разрывом: – – баррах! – – Где Друа-Домардэн? Клочки фрака дымящегося, горло, вырванное из вспылавшей сорочки, вонь перепаленных волос: удивительное равновесие! Джулия – слушала; а мадемуазель де-Лебрейль, – ликовала всей позою: – Мой-то, – каков? Только выюрк конца бороды, вверх и наискось, к двери, да талия, взаверть поставленная, – тоже к двери, – на миг, на один, будто выдали тайну Друа-Домардэна: прыжком леопардовым – – в дверь! С Сослепецким скрестился он взглядами. ____________________ Вышли: пан Ян провожал Сослепецкого: – Вот для чего мы вас выписали. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/raznoe/maski/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Латук– огородное растение, употребляемое в пищу, ядовитый латук – одурманивающее средство. 2 Лакфиоль – травянистое комнатное и садовое растение с желтыми или коричневыми цветками. 3 «Русские ведомости» – политическая и литературная газета либерально-земского (в XX в. – кадетского) направления, издавалась в Москве в 1863–1918 гг. 4 «Ундервуд» – зарубежная фирма по производству пишущих машинок; марка самой распространенной пишущей машинки 5 Бюхнер Георг (1813–1837) – немецкий писатель, драматург, политический деятель. 6 Аберрация – отклонение световых лучей под влиянием скорости движения Земли (астр.); ошибка в ходе мысли, случайное заблуждение. 7 Честертон Гилберт Кит (1874–1936) – английский писатель, поэт, эссеист. 8 Эксельбант (неправ.) – аксельбанты – наплечные шнуры у штабных офицеров, адъютантов, жандармов. 9 Львов Георгий Евгеньевич (1861–1925) – князь, крупный помещик, кадет; с марта по июль 1917 года – председатель совета министров и министр внутренних дел в буржуазном Временном правительстве. 10 Миткаль – самая простая и дешевая хлопчатобумажная ткань, ненабивной ситец. 11 Тать (стар.) – вор, грабитель. 12 Каверна – полость, пустота, образующаяся в органических тканях вследствие отмирания их. 13 Саркастика (от сарказм) – язвительная насмешка, едкая ирония. 14 …гулэ ву? (неправ.) – вуле ву (фр.) – не угодно ли? 15 плэт иль… (фр.) – что. 16 Тонкинауз – французская шансонетка, модная в начале века (примеч. А. Белого). 17 Рембрандт Харменс ван Рейн (1606–1669) – гениальный голландский живописец. 18 Пракситель – великий древнегреческий скульптор IV в. до н. э. 19 aciduin – кислота. 20 veneria – яды. 21 друа дел'ом (фр.) – права человека. 22 труа па (фр.) – три шага. 23 Розанов Василий Васильевич (1856–1914) – русский писатель, публицист, религиозный мыслитель. 24 Шеллинг Фридрих Вильгельм (1775–1854) – немецкий философ-идеалист, автор философской системы «объективного» идеализма. 25 Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870–1920) – крупный помещик, монархист, реакционер; основатель черносотенных погромных организаций. 26 Ну сомм кокю (фр). – Мы обмануты. 27 Гефангенер (нем.) – пленный. 28 «Пермит-Оффис» – контора по выдаче виз. 29 Антаблемент (архит.) – верхняя часть здания, состоящая из карниза, фриза и архитрава. 30 Фриз (архит.) – часть стены в виде узкой полосы, расположенная между архитравом (верхней частью здания) и карнизам, обычно украшенная рисунком; выступ в виде карниза столярного изделия. 31 ЖюльДэстре – министр Франции. 32 Месье, – же ву лесс! (фр.) – Господа, оставляю вас! 33 Полисон (фр.) – шалун. 34 А м'е вуаля (фр.). – А вот и я. 35 малэз (фр) – расстроенный. 36 малинь (фр.) – боевой. 37 Э бьен (фр.). – И вот. 38 Ту мэ комплиман а мадам (фр.). – Приветствую, мадам. 39 Прэнэ плас (фр.). – Прошу сесть. 40 О, м'е бьенсюр! (фр.) – О, конечно! 41 А во девуар! (фр.) – Для вашего исполнения! 42 Олала! Ля сенсюр, – ублиэ ву? (фр.) – Вот так-так: а про цензуру забыли? 43 фэ рьен (фр.) – пустяки. 44 Луи Леже – профессор русской словесности в Париже (примеч. А. Б.). 45 Десница…шуйца – правая рука, левая рука. 46 Ке сэ рависсан! (фр.) – Как это восхитительно! 47 Регардэ! (фр.) – Посмотрите! 48 Ке ди т'эль? (фр.) – Что она говорит? 49 Эль а тан суффэр (фр.). – Она так страдала. 50 Лежион д'онер – орден Почетного легиона. 51 Куа? (фр.) – Что? 52 кабинэ сепарэ (фр) – в отдельных кабинетах. 53 скавьяр молосоль (фр.) – малосольная икра. 54 Тонкинуаз – французская шансонетная песенка. 55 Фи донк (фр) – фи. 56 Ля бэт юмэн! (фр.) – Человек – зверь! 57 Друа д'онер: друа де л'ом! (фр.) – Права чести: права человека! 58 Друа де мор (фр.) – Права смерти! 59 Бьен ди, мэ мордан! (фр.) – Хорошо сказано, но остро 60 юн приэр (фр.) – просьба. 61 А во сэрвис (фр.). – К вашим услугам. 62 Боа – см. примеч. 36 к роману «Московский чудак». 63 О се нон рюсс! (фр) – О, эти русские имена!