Рассказы ездового пса Василий Васильевич Ершов Ездовой пёс #2 Это книга рассказов-иллюстраций: о нелегкой летной работе, о задачах, об ошибках, о принятии решений, о стихии, о проблемах, просто о хороших людях. Все это было со мной, все это осталось в памяти, всем этим хочу поделиться с читателем. Разъяснение большинства терминов, непонятных незнакомому с авиацией читателю, приведено в словаре в конце книги. Книга издана исключительно благодаря организационной и материальной помощи моих друзей – беззаветных любителей авиации, благодарных читателей и доброжелательных критиков. Сердечно благодарю участников авиационных форумов protu-154.com и avia.ru, других форумов за активное обсуждение в Интернете «Раздумий ездового пса» и поддержку издания «Рассказов ездового пса». Выражаю особую благодарность за организационную помощь в издании книги В.И. Квасову, К.К. Вятчину, Р.Н. Сивирюхину. Хочется верить, что вопросы, поставленные в данной книге, рано или поздно будут решены на благо Российской Авиации. Василий Васильевич Ершов Рассказы ездового пса (Ездовой пёс-2) Слушаю Музыку… Слушаю Музыку… Не ту, с синкопами и супер-басами, с лазерами и дымом, не ту, которую «для понятия» дополняют судорожными движениями обнаженных телес… Я слушаю Бетховена. Мне 60 лет. Я прожил большую жизнь, знаю ей цену… в свое время отдал дань и тем синкопам, и бас-гитаре. Всякая музыка была: и благородная медь духового оркестра, и заволокинская русская гармонь, и студенческая семиструнка… но и Бетховен. Ставлю диск Марии Гринберг. «Лунная соната» в ее исполнении звучит весомо. Так, как она считает, – должно быть. С тяжелым темпераментом мне вдалбливается правильность. Сердце исполнительницы бьется сильно и ровно. Где положено, она добросовестно тычет меня носом: вот так! И так! И так! Метроном бьет в ее сердце. Ее техника безукоризненна. Ее исполнение – верное. Я получаю добротную вещь, излучающую тяжелую, но управляемую страсть. К счастью, у меня есть затертая до дыр старая пластинка Мержанова. Ставлю наиболее сохранившуюся третью часть той же «Лунной сонаты», и, сквозь шорох и треск иглы по исцарапанному диску, на меня нисходит Благодать. Это водопад. Это горный, пенистый, у самого истока, искрящийся ручей. Это страстное признание в любви чистого, едва оперившегося юноши. Он еще не совсем понимает, как это – правильно. Он просто дышит, хлебает свежий воздух юности, задыхается от счастья бытия, и сердце его колотится, и весь он дрожит и звенит. Я слушаю, киваю в такт; я весь сжимаюсь в ожидании: вот, вот, сейчас… Ну! Ну! Ну! И вот он, финал: заплетающимся, но искренним языком меня убеждает верхняя, вселенская сила, сила бушующей, расцветающей Музыки. Она нарастает, она кричит, взывает, звенит на верхнем пределе: смотри же – как прекрасна Жизнь! Слезы наворачиваются… Может, это плачет вино, выпитое малой толикой, в одиночестве. Но если вино придает такой прекрасный вкус жизни… то слава Вину! Сколько там того вина – не в вине дело. Вино только чуть смочило дорогу той божественной Музыке, открыло потаенные пути – и она легче затекла в душу. И душа моя полетела… Она и сейчас там, в моем Небе, где я прожил 35 лет. Меня часто спрашивают: а страшно летать? Летать – это счастье. Вот у нас, в России, с населением 140 миллионов, летать, со штурвалом в руках, чувствуя позвоночником, как от малейшего твоего движения под тобой вспухает могучая подъемная сила, и ты ею управляешь, – такое дано, ну, тридцати, ну, сорока, ну, может, пятидесяти тысячам человек. Но по-настоящему, по 30 лет в небе, по 20 тысяч часов… дано только сотням. И я – один из них. В свои 60 лет, слушая «Лунную Сонату», я задумываюсь: как прожита жизнь… правильно ли? Музыка и Полет – мне это открылось. Я не верую в Бога, но в Благодать – верю. Тот, верхний Разум, то творящее начало, которое должно существовать, раз о нем столько говорят, – видимо, оно как-то отметило меня. Мне было позволено отлетать 35 лет без серьезных ошибок. Было открыто понимание сути Полета – без цифр, формул и графиков – позвоночником. И так же, позвоночником, я чувствую Музыку. Если бы я не стал пилотом, может быть, стал бы музыкантом. Но не бывает на свете так, чтобы два серьезных таланта сосуществовали в одном человеке. Обычно один большой талант греет под своим крылом несколько талантов поменьше; так сочный, богатый звук состоит из основного тона и обертонов, придающих ему неповторимую глубину и насыщенность. Просто летать… мне было бы скучновато. Я могу писать. Могу худо-бедно играть на нескольких инструментах. Могу рисовать, петь, танцевать. Могу построить дом, сложить печь. Но все это – обертоны. Основной звук в моей жизни – умение пилотировать тяжелый воздушный корабль с сотней пассажиров за спиной и, главное, научить этому искусству молодого коллегу. Это мне – дано. И этому Делу отдана жизнь. Я в этом деле не одинок. Нас тысячи – воздушных ездовых псов, истоптавших бескрайнее небо. Старые, седые Псы Неба! Поднимите головы! Видите – в небе розовые полосы на закате дня? То прокладывают свою небесную тропу Ваши ученики, то разрывают стылый воздух крылья новых ездовых упряжек. Свежий семидесятиградусный ветер ледяной струей щекочет им горячие ноздри – о, как божествен этот запах стратосферы! Вы им надышались, Вы его нанюхались. Вы набили лапы о небесные колдобины, натерли холки позолоченным ярмом Службы Полету… Вы сидите на цепи у ворот – эх, хоть бы разик еще… А я хочу петь Вам гимн. Я пою гимн тебе, Летчик. Ты, ломовой, с красными от бессонницы глазами, с тройным запасом прочности, воздушный извозчик, чей измызганный портфель, налетавший миллионы километров, достоин постамента, а пожелтевшая от пота рубашка – музейной витрины… И ты, смелый сокол, Военный летчик, защитник Отечества, не нужный политикам, выброшенный из Неба, забытый Государством… Небо у нас одно – небо нашей Родины, и мы знаем его суть как никто. Братья мои небесные, Вы сейчас не в особом почете – такое время… А Вы ж положили жизнь на свое Дело. В Вас живет Дух Полета – чувство, недоступное никому. В почете нынче другие профессии, другие ценности… не сравнить. Но совесть моя не позволяет допустить, чтобы Жителя Небес походя оскорбил нелетающий человек: «Не делайте из летчиков культа…» Ну, сделайте культ из эстрадных певцов. Из спортсменов. Из модных писателей. А из летчиков… какой уж культ. Что уж там сравнивать. Особенно подросткам, которые клюют на любую блесну. Когда тысячная толпа истерически беснуется, рыдает, и пляшет, и давит друг друга – под рев электрической, фанерной, не нашей музыки, под вихляние кумира на сцене – «Ты моя, моя… я люблю тебя… я люблю тебя… ты моя, моя…» Как тут сравнишь: потнючее голубоватое благоухание полуголого мачо на сцене, в цепях, в рванине, в дыму, в прожекторах, в реве… – и мокрую задницу навигатора стотонного лайнера, протискивающего машину между башнями грозовых облаков – в ночи, в зареве молний, в лихорадочном лучике радара, в звериных объятьях неспокойной, коварной стратосферы, с двумя сотнями живых душ за спиной. Или перехват нарушителя воздушных границ, с перегрузкой, от которой челюсть отваливается и сопли фонтаном брызжут из носа, а в глазах темнеет до того, что взгляд улавливает лишь авиагоризонт в кровавом тумане… А ваш кумир… пьяный после гастролей, блюет у меня за спиной. А мои девчоночки, балансируя на каблуках в болтанку, хлопочут вокруг него и его бригады, ублажая и исполняя все их прихоти, с улыбкой… Но они верят в меня. Они верят в тебя, брат мой небесный, Пес Неба, влекущий крылатую упряжку – они верят в нас всех, одаренных Небесной Благодатью сотворения Полета, – что мы-то довезем. Довезет Капитан. Довезет Второй пилот. Довезет Штурман. Довезет Бортинженер. А брат наш, Военный Летчик – защитит всех. И Вы, Бортпроводники, довезете Ваших пассажиров. Мы все дружно тащим наши лямки. Мы все исполним свой долг. Я пою гимн Летающим людям, независимо от их должности и роли в Небе. Небо одно на всех, и удержаться в нем можно только, если мы все будем бить в одну точку. Подними выше голову, седой Пес Неба! Там, в начале розовой полосы блестит звезда. Эта звезда когда-то взошла над тобой – вспомни, как под ее прекрасным светом ты мужал, рос, познавал всю красоту и всю свирепость твоего Неба, как поклялся в душе быть верным ему до конца. И пока еще – не конец! Как ты жил… и как вынужден доживать. Но ведь человек на то и Человек, чтобы жить не так, как диктуют обстоятельства, а так, как зовет Дух! Что ж теперь, на земле – и жизни нет? Да я бы себя уважать перестал, я – Капитан. Бывают в нашей жизни события, когда мы, старые ветераны, собираемся вместе. Мы достаем из шкафов старинную, вычищенную форменную одежду. Вновь на костлявые плечи стариков навешиваются аэрофлотские погоны с золотыми нашивками. Потертые фуражки с кокардами, с крылатыми серпом и молотом, прикрывают лысины. На наших форменных кителях редко блеснет правительственная награда… мы же не знатные шахтеры или доярки… но как самую дорогую награду Неба привинчиваем мы почетный Знак: «За безаварийный налет часов» – и внизу планочка с цифрой: у кого 15 тысяч, у кого 17. Редко у кого больше 20. Двадцать тысяч часов, проведенных в воздухе! Нам есть что вспомнить. Что такое – пролетать двадцать тысяч часов? Это счастье. В полной мере. Несмотря ни на что. Глядя на Вас, в седине висков, в морщинах вокруг глаз, в «дубах» на козырьках фуражек – я хочу преклонить колени. Вы – мои Учителя. Вы – кладезь опыта, на Вас держится Школа. Все что могли, Вы отдали нам, смене… и смена эта тоже уже в ветеранах. Если бы собрать весь опыт, все случаи, все события, произошедшие с Вами в воздухе, осмыслить, переварить – хорошая похлебка получилась бы для молодых щенков, которые еще только начинают приучаться к лямке. Ваш опыт, опыт советской школы, намного весомее опыта летчиков цивилизованных европейских стран. Это примерно как опыт автолюбителя, всю жизнь проездившего на старой верной «копейке», – против опыта обгоняющего Вас на трассе – пальцы веером – хозяина навороченного «Мерседеса». Да разве ж хозяин «Мерседеса» ковырялся когда-нибудь под капотом? Проволочки прикручивал? Весь его опыт – в том, чтобы набрать по мобильному телефону номер нужного специалиста. А наш советский, да и раньше Советов, россиянин, русак, хохол, мордвин, якут – его опыт, опыт выживания в условиях, где немцу смерть, да еще в небе, где так много непознанного, непредсказуемого, где, как и сто лет назад, подстерегают неожиданные опасности, – такой опыт бесценен. Европеец бы такой опыт скопил и продал, да еще выбрал бы время, когда товар особенно востребован. Мы, русские люди (я-то по крови украинец), отличаемся от всего мира своей непостижимой душой. Нашел ящик водки, продал его ближнему, а деньги пропил, плача на плече случайного собутыльника, русского человека, у которого вдруг в резонанс зазвенела струна. Вот в том резонансе все дело. Резонанс – это когда внезапно пронзает, что с собой в могилу опыт не унесешь, а рядом голодный щенок, которого можно этим опытом выкормить и сделать из него настоящего ездового пса. А как же ж ему только ХОЧЕТСЯ! Конечно, и среди русского народа встречаются эдакие монстры, что только под себя гребут… но как-то для нас это не характерно. Передают по телевизору: вот в Свердловске (был такой город на Урале) живет знаменитый слесарь, мастер по замкам, мастер из мастеров. Любой сейф откроет за пару минут. И прозвище поэтому у него – Медвежатник. Всего достиг своим умом, прямо Левша. А в школе был вечный второгодник. Открылся талант – стал деньги грести лопатой. Уже старик. Интервью дает… А вот учеников у него нет. У него принцип: я – достиг, и ты попробуй, своим умом. А не получится – не обижайся. Мои секреты – это мои секреты. Ушлый дед. У него опыт – опыт кастрата. Он бесплоден. Богатый… и несчастный человек. Кто его вспомнит через пару лет после смерти… так, в узком кругу за бутылкой. Если бы мы все были как этот дед, прогресс бы остановился. К счастью, среди летчиков таких вот медвежатников мало. Работа такая, что сам, будь ты хоть гений, на современном самолете не полетишь. В процессе обучения идет рост мастерства помощников. Нас всех соединяет неразрывная цепь передачи опыта, и коловращением этой цепи движется современная авиация. Да и любое дело. Вам, седые ветераны, наш низкий поклон. Вы научили нас так работать в небе, как дирижер управляет слаженным оркестром. Сколько же труда и терпения вложено! О чем Вы думали тогда – о своем медвежачьем искусстве или все-таки о славе Школы? Вы думали о Музыке жизни. Теперь, на склоне лет, я это понимаю. Ступеньки в Небо В детстве моем еще был в ходу старый авиационный лозунг: «От модели к планеру, с планера – на самолет!» Авиамодельные кружки были в каждом Доме пионеров; у нас в городке еще действовала детская техническая станция, ДТС, и там я приобщился к первоначальному авиамоделизму. Строил примитивные модельки-«схемки», продававшиеся наборами в коробках, потом самостоятельно, по чертежам, опубликованным в пионерском журнале, построил фюзеляжную модель планера – с лонжеронами, стрингерами, шпангоутами, нервюрами… Где еще мальчишка освоит к авиастроительную терминологию, где научится так тонко ошкуривать планочки, соединять клеем срезанные «на ус» рейки, точно, виток в виток, обматывать ниткой соединения, где приобретет точный глазомер, регулируя крутку крыла, установку стабилизатора, где воочию убедится в значимости угла атаки и центровки летательного аппарата… Не терпелось запустить только что построенный планер с леера, в ветреный день… порывом ветра модель разбило на старте. Авиамоделизм приучил меня старательно работать с инструментами, а главное, заронил в душу любознательность к Технологии: а как ЭТО делается? Эту любознательность, стремление узнать, освоить и применить своими руками, я пронес через всю жизнь: глаза боятся, а руки делают. Я во многом самоучка. И дед мой, великий Мастер-металлист, был самоучка, и отец, школьный учитель, умел делать все руками, и меня с малого детства научил гайки крутить. Как важно передавать любовь к творчеству от деда к отцу, от отца к сыну… а там и внуков приобщить к умению понять суть, найти информацию, вчитаться, загореться – и сотворить Вещь своими руками! По моему разумению, люди делятся на созидателей и потребителей. Ну, цивилизация предлагает потребителю так много, что, кажется, скоро все будут ходить – пальцы веером… потому что кроме ложки ничего держать-то не умеют; все разжевано, только глотай. И плати, плати, плати… Общества потребителей везде – а есть ли где общества созидателей? Для меня потребитель – скучный человек. Психология его созревает где-то в подъездах, в безделье… не знаю. Этим людям некуда себя деть… ну, идут в политику или еще куда, где только язык чесать. Они гвоздя не забьют в стенку. Авиамоделизм чем хорош? Он увлекает романтикой, красотой, приобщением к Полету – и получается настоящий рукастый мужик. Из авиамоделистов выходят классные мастера, технологи, инженеры, изобретатели, конструкторы. Почти для всех таких людей постепенно самым важным становится не собственно любование полетом сотворенной модели – это дело десятое, – а сам активный процесс созидания, изобретения технологий, претворения своей задумки в материальный предмет, гордость за дело рук своих. А я мечтал о Полете. Я мечтал летать на крыльях, управлять своим полетом над землей и возвращаться на нее с неба. Видимо, часть авиамоделистов таки заболевает этим неистребимым вирусом полета – и навсегда. Потому что тот, кого тянет в небо, становится небесным наркоманом. Сладкий яд Полета пропитывает все клеточки, и жертва всегда рвется в небо, чтобы окунуться в неповторимый воздух высоты… он и пахнет-то не так, как на земле; он плотный, упругий, подъемный, живой воздух, поток – и грудью на него! Он держит! Не совсем еще понимая, каким путем того Полета достичь, я поступил в Харьковский авиационный институт… может, это была ошибка, потому что самолетостроение – это не мое; но ряд обстоятельств привел меня на втором курсе в институтский самодеятельный авиаспортклуб, в группу планеристов. К тому времени, учась на первом курсе вечернего факультета, я работал на авиазаводе, где как раз осваивалось производство новейшего лайнера Ту-134, и там занимался в парашютном кружке, организованном на общественных началах. За зиму мы прошли теоретический курс, хорошо знали материальную часть и готовились к настоящим прыжкам. Дело стопорилось только возрастом: в парашютный кружок записались зеленые юнцы и девчата, вчерашние школьники, нам не исполнилось еще 18 лет. Но возрастной ценз не мешал нам посещать парашютную вышку в парке Горького, которая работала без перебоев и где оседали почти все наши невеликие заработки. Наши… но не мой. Группа дружно прыгала, а я… трусил. Под разными поводами, то сказавшись больным, то сославшись на занятость, я пару раз отказался туда ехать с группой, а сам тайно, окольными путями пробирался к вышке и часами сидел, прячась в кустах, борясь со страхом, проклиная свою слабость и презирая себя. Девчонки из моей группы со смехом взбирались по лестнице на пятидесятиметровую высоту, с визгом вылетали из-за бортика, усаживались, как нас учили, в кольцевой лямке подвесной системы, ножки вместе, чуть согнуты в коленях, ступни параллельно земле… Я, сгорая со стыда, в мучительной зависти, в страхе, что меня обнаружат, в комплексе неполноценности – наблюдал из-за кустов… Что стоило: взять в кассе билет – полтинник! – войти в ограду, предъявить его – и наверх! Но вышка работала по принципу ниппеля: туда – пожалуйста; обратно – только под куполом! Я страдал. Ну почему я хуже девчонок, что во мне такое сидит, что не дает побороть страх? Почему я такой… неполноценный? Значит… значит, я никогда не стану настоящим мужчиной, смелым, отважным человеком… трус… изгой… Ребята, загляните себе в душу. Особенно подростки. Многих мучают те же проблемы: личной смелости, мужественности, способности к подвигу… или неспособности. Как сложно бывает преодолеть свои комплексы. Каких судорожных усилий требует победа над собой, какими рывками иногда доказывает подросток окружающим свою личностную состоятельность, на какие рискованные поступки иногда отчаивается! Сколько их иной раз гибнет по неопытности, в порыве, из-за смещения приоритетов: что в жизни главное, а что нет. Через такие страдания и мучительную борьбу с собой проходит каждый, и не всякий находит тот путь, идя по которому, мальчик постепенно становится мужем, защитником, личностью. Идите в авиацию. Это – тот путь. Тут вы все докажете – и себе и другим. Я вспоминал, как в восьмом классе впервые решился броситься с вышки в воду вниз головой. Победил же себя! Страшно только первый, самый первый раз, потом уже все – ты победил страх! Но всему приходит конец. Девчонка из параллельной группы, которая мне тайно очень нравилась, случайно обнаружила меня возле вышки: – Ну что, выздоровел? Выздоровел. Сгорая со стыда, что ОНА может заподозрить меня в трусости, взял я два билета, и мы шагнули за ограду. Все: путь назад отрезан. Холодок сверлил внизу живота, ноги стали ватными… но я полез наверх. На что только не подвигают нас женщины! Длинная цепь лестниц вышибла дыхание, а с ним как-то улетучился и страх. Когда я вылез на площадку, едва дыша и только успев заметить, что там стоят несколько человек и среди них пара знакомых лиц, – я почувствовал, как на мне защелкиваются карабины подвесной системы… ножные обхваты… грудные… Два дюжих парня сноровисто оправили лямки и подтолкнули меня к открывшемуся проходу в балюстраде. Парашют, подвешенный на тросе к концу длинной балки, тянул в пропасть. Чем ближе подходил я к манящему и пугающему краю, тем сильнее подгибались коленки, и к порожку я подполз чуть не на корточках. Пош-шел! – и помогли руками. Шаг в пустоту, короткое, на вдохе, «Х-х-х!» – рывок! Ноги взлетели выше головы. Я повис под куполом; блоки визжали, противовес внутри вышки поднимался мне навстречу. И это – все? И этого я боялся? Стыд, пережитый страх волной ударили в голову; уши горели. Восторг победы охватил меня. А внизу уже ждали два парня, чтобы подхватить растерявшегося «перворазника». Щас! Я мигом вспомнил науку, уселся, взялся за лямки, распустил взгляд по горизонту… какой горизонт – уже деревья выше меня… вот, вот, вот… подтянуться на лямках! И я мягко, чуть с приседом, приземлился. Противовес поддернул вверх, парни удержали… Все. Дальше я занялся тренировкой. Прыгал и «ласточкой» и в группировке, с балясины, спиной, фраерски закрывая за собой сдвижную дверцу и вися над пропастью. Да какая там пропасть. Хотя… близость земли пугает больше, чем огромная высота. Скоро я стал своим человеком на вышке. Не знаю, сколько прыжков совершил… да сотни – школа эта пригодилась потом, когда прыгал с самолета: проблем с преодолением страха уже не было. Страх свойствен любому живому существу. Не было бы страха – жизнь погибла бы. Но человек на то и Человек, чтобы уметь победить страх разумом и волей. Из маленьких побед над собой складывается характер. Хорошо, если победу над страхом увидят со стороны и похвалят. Похвала сразу снижает уровень напряжения – «чего боялся-то» – и ложится кирпичиком в фундамент уверенности в себе. В похвале не нуждаются только безумцы. Та девушка, наблюдая мои выкрутасы на вышке, потом обронила: – А ты, оказывается, смелый… Пока подходили мои ожидаемые 18 лет, я записался в планерную секцию; всю зиму мы изучали теорию полета, а к лету начали выезжать на планеродром. Материальная часть планеродрома представляла собой несколько планеров первоначального обучения БРО-11 и пару более тяжелых двухместных КАИ-13 «Приморец». Двухместных? А БРО-11 сколькиместный? А БРО-11 был одноместный. То есть, в первый свой полет человек отправлялся один, сам. Планер, весом конструкции 53 кг, представлял собой несколько палочек, соединенных друг с другом хитрым способом, перемычек и проволочных растяжек. Сверху устанавливалось и укреплялось подкосами крыло из тонкой фанеры, оклеенной материей, под ним располагалась табуреточка на досочке; ноги ставились на качающуюся палочку с проволочками, между ног курсанта располагалась ручка управления – палочка с шариком наверху. Сзади тряслось хвостовое оперение; рули и элероны приводились в движение такими же проволочками через качалочки. Все сооружение стояло на узкой вертикальной лыже, как на ноже. Хранились планеры в специальных авиационных контейнерах, один из которых служил нам укрытием от дождя и помещением, в котором проводились разборы полетов. Планер утром в разобранном виде вытаскивался из контейнера, и инструктор наш, четверокурсник Паша Зайцев, с нашей помощью его собирал. Крыло надевалось на центроплан, уши входили в вилки, морские болты контрились булавками из упругой проволоки. Растяжки закреплялись аналогично крылу, стягивались тендерами, и по мере их натягивания аппарат начинал гудеть, как большой контрабас, причем, тон слева и справа должен был быть одинаковым. Планер настраивался перед полетом, как рояль перед концертом. Музыка и Полет объединились в моем понимании именно в образе примитивного, схематичного, низкополетного планера первоначального обучения. Сначала мы учились балансировать. Нет, это был не дельтаплан, на котором все управление сосредоточено в перемещении центра тяжести. Здесь было жесткое крыло и хвостовое оперение, элероны и рули – все как на любом самолете. Но надо было понять, прочувствовать седалищем, как исправлять крены и выдерживать направление. Планер ставился против ветра на небольшой бугорок, и курсант (в авиации любой, кто первый раз знакомится с небом, именуется «курсант», а кто переучивается на новый летательный аппарат – тот уже «слушатель») учился, впервые в жизни: как только возникнет крен, тут же отклонять ручку в противоположную сторону. Сначала запаздывал, и планер неизбежно ложился на крыло; мы выравнивали его, потом, через несколько попыток, обычно три-четыре, обучаемый уже не давал аппарату заваливаться. Так вырабатывался рефлекс. Поэтому-то, когда появились те дельтапланы и иные наши летчики со стажем пытались на них летать, то наломали дров… и рук, и ног. Рефлекс на дельтаплане – в обратную сторону, так уж он устроен, таков принцип его полета и управления. И умение выдержать направление в полете, а главное, на разбеге и пробеге, пришло не сразу. Ноги, стоящие на зарубках палочки, управляющей рулем направления, зрительно ассоциировались поначалу с рулем велосипеда: надо повернуть влево – поворачивай палочку ногами влево… Ан нет: оказывается, на летательном аппарате другой принцип. Не поворачивать что-то, а дать ногу. Надо влево – дай вперед левую ногу, надо вправо – дай правую. Но есть общий принцип и с велосипедом: не смотри на педали. Смотри вперед, распусти взгляд, тогда хорошо будешь видеть землю. Распущенным взглядом лучше улавливаются крены – по положению законцовок крыла относительно горизонта. Угол зрения должен быть возможно шире, тогда легче определить темп приближения земли и вовремя предпринять необходимые при приземлении действия. Но все это я так понимаю сейчас – и так втолковываю ученикам. А тогда… все это ожидало меня еще в туманной дымке будущих лет. Я еще только привыкал, сидя на дощечке, пристегнувшись к ней ремнем, двигая палочки туда-сюда, обращая взгляд на горизонт, удерживая в поле зрения ориентир, – к моему первому в жизни летательному аппарату. Урча изношенным мотором, подкатывал списанный, с отнятыми крыльями, старенький самолетик Як-18; на крылья планера устанавливали специальные, срывающие поток бруски, чтобы, не дай Бог, раньше времени не возникла ненужная подъемная сила, затем планер длинным тросом подцепляли к хвосту самолета и тот, переваливаясь колесами на колдобинках, медленно буксировал за собой аппарат с курсантом. Группа бежала рядом, кто-то поддерживал аппарат за крыло, потом отпускал, и планер, в потоке воздуха и бензиновой гари (о этот восхитительный аэродромный запах!) совершал пробежку на лыже. Мне тогда еще почему-то запомнился образ: списанный с Неба старик помогает опериться молодому, рвущемуся на смену… КАК ЖЕ ЕМУ ХОЧЕТСЯ! И сейчас мне, оставившему Небо старику, хочется помочь Вам, молодым, найти свой Полет. От простого к сложному, постепенно, осторожно, с выдержкой… Недаром в авиации укоренился отвергаемый грамотным компьютером термин: «выдерживание» параметров. Вот гляжу: на экране сразу это слово подчеркнулось красным. Машина предлагает вариант: «выдергивание». Нет, уважаемая Машина, нет: мы – ВЫДЕРЖИВАЕМ. Нужна выдержка, чтобы выдержать заданный крен, скорость, высоту, выдержать машину у земли на последнем дюйме, чтобы погасла остаточная скорость – и притереть ее! И чтобы инструктор, сидя на вышке, с восхищением за ученика своего протянул: «Ка-акой молодец!» От простого к сложному, постепенно закрепляя навыки, под бережной опекой старших товарищей, учились мы переходу от покоя на земле к своему первому полету. Нелетающие люди! Завидуйте нам, летающим. Завидуйте чистой, белой завистью. Вам этого, может, и не хотелось, а может, не удалось, не позволило здоровье, не сложились обстоятельства, не хватило терпения, а может, было неинтересно… А как же ж нам было интересно! Как же мы мечтали, как мы стремились, какие препоны преодолели, какие науки, правила и законы превзошли, победили в себе страх, неуверенность – и поверили в себя! И, наконец, полетели! Сколько же добрых рук подняло нас в небо! Полет производился так. На старте в землю вворачивался штопор с обрывком стальной цепи. Сзади на конце лыжи был установлен замок, в зев которого вкладывалось кольцо этой цепи. Спереди под лыжей находился обращенный книзу крючок, за который зацеплялся кольцом длинный, толщиной в палец, резиновый амортизатор, метров пятидесяти длиной; к дальнему концу его была привязана толстая веревка с узлами. Курсант, проинструктированный Пашей («ты ж ничего не трогай, ручку держи вот так – он сам взлетит и сядет»), садился на табуреточку, пристегивался ремнем за пояс, выпрямлял спину, прижимаясь затылком к резиновому заголовнику, правая рука сжимала ручку, ноги на «педалях»; левая рука держала до команды шарик, расстегивающий замок. Группа, выстроившись в две шеренги, бралась за узлы веревки, натягивала резину и по команде, как бурлаки на Волге, влачила лямку за горизонт. Амортизатор постепенно натягивался и звенел. Напрягались и звенели наши мышцы, мы из последних сил натягивали резину. Один курсант поддерживал планер за крыло. Паша определял, на какой степени натяжения отдать команду. – Старт! Курсант дергал шарик. Замок расстегивался, спущенный с цепи аппарат бил заголовником по затылку и, влекомый энергией резины, как из рогатки, за две-три секунды набирал скорость и плавно отрывался от затоптанной травы. Ветер трепал рукава рубашки, и вместе с рукавами трепетало сердце Полетевшего Человека! И вот тогда я понял, что это – все. ЭТО – МОЁ! На всю жизнь! Интегралы, изящность математической логики, миллионы заклепок, стапеля с ребрами будущих лайнеров – все это был только поиск моего Полета. И вот – нашел. Ради этого, чтобы прочувствовать, как тебя держит воздух, стоит преодолеть любые препятствия. Сам полет длился секунд двадцать, может, меньше. Выше пяти метров на БРО-11 летать не разрешалось. Но нам и этого хватало с лихвой. Кто не дергал ручку, приземлялся мягко; кто пытался активно управлять, пытаясь исправить взмывание – отпарывал прогрессирующего «козла»… приземление происходило прямо на наших глазах: мы только чуть отбегали в сторону. Интересно было глядеть в лицо летящего товарища: в нем отражалось столько человеческих чувств, эмоций, оно дышало таким восторгом потрясения, такой радостью обладания, было так одухотворено, что… я и на старости лет никогда не соглашусь с теми из коллег, кто принижает романтическую сторону авиации. Да романтика брызгала из глаз! Вспомните себя в молодости! Это может понять только влюбленный человек. О, как восхитительно прекрасен шум воздуха в тугих расчалках! Как музыкален звук удара лыжей о землю! Как пахнет аэродром полынью, пылью, степным ветром, эмалитом и сгоревшим бензином! Братья мои, летчики! Вспомните свой самый первый полет. Налейте рюмку и выпейте – за тех, кто навек соединяется с Небом! Потому что этот союз – один из самых прочных на земле: если уж летать, так до конца! И за Учителей своих выпейте. И за Мастерство, что передается от сердца к сердцу. Как прекрасна была наша летная молодость… Да, ее не вернуть, но верность той романтике хранится в наших сердцах до конца дней. И у Вас, молодые, будет прекрасная летная жизнь, и Вы когда-то вспомните то лучшее, что в молодости дала вам Авиация. Научились мы мягко приземляться. Научились видеть землю, поняли принцип «приближается – добирай, не приближается – задержи». Как-то на наших глазах курсант высоковато начал выравнивать и все тянул и тянул ручку на себя – землю потерял. То есть, он ее видел, но приближается она или нет, определить не мог. А так как, по его понятию, земля должна была приближаться, то он все добирал и добирал. Планер, теряя скорость, задирал и задирал нос на высоте метров двух. Когда угол атаки превысил критический, подъемная сила, в полном соответствии с законами аэродинамики, резко упала, аппарат затрясся и, спарашютировав, хлопнулся лыжей о землю. Крыло от удара сорвалось с креплений и наделось незадачливому летуну на шею; тонкий шпон лопнул, голова проткнула крыло и торчала сверху, подпертая щепочками. Ну, нагляднее не придумаешь показать, что значит потеря скорости. Гуртом крыло с шеи сняли и занялись ремонтом: мужчины латали машину, а девчата – летчика. Намазали ему шею зеленкой, дали прийти в себя; тем временем подсох эмалит на заплатанном крыле. На следующий день и летчик, и планер были в строю. Лет эдак через сорок, когда мои глаза стали сдавать, я перестал хорошо видеть землю на посадке. Проблема была в том, что и приборы в кабине, на близком расстоянии, без очков я тоже разглядеть не мог. Пришлось летать в очках, а перед землей сдергивать их, ибо земли совсем не было видно. Но сдергивать очки, из-под наушников авиагарнитуры, на самом сложном участке захода, на высоте принятия решения, было проблематично. Судорожно сорвав и швырнув пару раз очки по кабине так, что брызги засверкали, я послушался совета моего коллеги, уже прошедшего этот непростой в жизни стареющего летчика этап: стал производить посадку, не снимая очков, вслепую, на слух. Пришлось ориентироваться на выработавшееся с годами внутреннее чутье темпа потери скорости. Опыт тысяч посадок на тяжелом лайнере закрепился и материализировался во внутренних часах, которые отсчитывали точно положенное количество секунд перед моментом касания, когда надо было чуть добрать штурвал – руки сами знают, на какую величину – и замереть. Последний дюйм, последний сантиметр высоты подхватывался этим движением, и нежно, как ласкают друг друга губы влюбленных, тяжелые колеса целовали бетон родной полосы. Когда любишь – целовать можно и с закрытыми глазами. Только вот любовь эта должна выдержать испытание многими тысячами часов налета. Еще одно правило полета довелось нам воспринять наглядно: «управляй машиной до конца пробега». Один наш товарищ, не справившись с педалями на пробеге после посадки, вздумал «подвернуть» аппарат, сняв ногу с педали и пытаясь каблуком подправить направление пробега прямо о землю. Ногу мгновенно затянуло под площадку, планер развернуло, и из тучи поднятой пыли резанул по сердцу вопль. Небо не простило ошибки: два месяца человек проковылял на костылях, правда, охоты летать этот инцидент ему не отбил. Паша долго и упорно вдалбливал нам: летательным аппаратом управляют при помощи ручки и педалей. Нельзя бросать управление; надо точно выдерживать направление на разбеге и пробеге, надо держать горизонт без крена, надо приучать себя: это не крылья планера, а твои крылья, это не хвостовое оперение, а твой хвост. Ты – птица! И педали – только продолжение твоих ног. Урок за уроком, правило за правилом. Авиационные законы вырабатывались не сами по себе, они только продолжали и закрепляли опыт человечества в приложении к Небу. Первый полет каждый учебный день выполнял инструктор. Он убеждался в надежности техники, а мы, наблюдая взлет и посадку, выполненные чисто и изящно, загорались благородной завистью и желанием. Наверное, с тех пор я понял основное правило инструктора: покажи руками, как ЭТО делается. Как мы хотели летать! Мы рвались в небо, как рвется со сворки стая гончих собак – только отпусти! Нам хотелось повторить то, что демонстрировал Мастер. Паша чуть, самую малость, нарушал. То мы, по его команде, цепляли за крюк сразу два амортизатора, растягивая их в виде латинского «V», и планер выстреливался как из рогатки, то связывали два амортизатора в один длинный и дотягивали лямку аж до границ летного поля, до флажков. Планер в результате этих ухищрений удавалось поднять выше 10 метров. И инструктор мог продемонстрировать нам координированную «змейку». Полет с разворотами выглядел значительно зрелищнее прямолинейного взлета-посадки. Правда, контролировать крен и скольжение пилот мог только интуитивно, опираясь на свой опыт. Приборов на БРО-11 не было никаких, и скорость надо было чуять по напору потока. Так было и в этот раз. Мы, упираясь изо всех сил, натянули двойной амортизатор чуть не на 300 метров, а Паша, сидя в аппарате, все махал и махал: тяните, мол, дальше. Уже силы кончались. Наконец инструктор дернул шарик, планер стал разгоняться… и вдруг аппарат как-то рывками пошел на нос и на крыло, развернулся, хвост его задрался, и, подпрыгнув несколько раз, конструкция застряла. – Держите!!! – донесся до нас отчаянный крик инструктора. Что-то не давало планеру скользить вперед. Мы ничего не могли понять, а сил удерживать веревку уже не было. Мы растерялись, оцепенели. А главное, не было на этот случай ни указаний, ни находчивого лидера, который, мгновенно оценив опасность, по русскому принципу – кто увереннее скомандует, того и слушаются – крикнул бы всем: «Держать!!!»… да с матерком… чтобы все мобилизовались и, шаг за шагом, отступая назад, ослабили натяжение резины. И вот… один бросил, другой – да руки уже отказывались служить – и веревку вырвало из рук остальных. Паша, сжавшись в комок и закрыв голову руками, сидел в креслице, пристегнутый, беспомощный – и ждал смерти. Кто пробовал бить мух резинкой от трусов, тот поймет… Со свистом смертельная резина сокращалась и неслась к планеру, а за нею десятком кувалд моталась толстенная веревка с узлами… Все это заняло три секунды. Мы просто не успели ничего понять, только внутри все опустилось. Ужас наш летел вместе с веревкой и плотным клубком влетел… под пол планера… Когда рассеялась пыль, мы увидели, что инструктор жив. Паша сидел белый, челюсть его тряслась. Но нашел в себе силы отстегнуться и встал на дрожащие ноги. Потом медленно и выразительно сказал три слова. Потом сумел закурить. Сделав три глубоких затяжки, затоптал окурок, жестом подозвал группу к себе, приказал поднять планер на вытянутые руки над головой. Жестяная, исшорканная до блеска полоска, которой была подбита лыжа, лопнула, задралась и затормозила планер в начале разбега. Час мы держали аппарат над головой, а инструктор, выгоняя адреналин, отдирал, а потом вновь прибивал молотком новый полоз. Попутно он популярным языком, с вкраплениями ненормативной лексики, не стесняясь девчонок, изрыгал проклятия, которые ложились нам на сердце как мешки с цементом. Эмоциональный накал накрепко впечатал в наши неопытные мозги правило: «товарищ в беде – держи до конца!» Только вместе, только дружно, только стиснув зубы! На «Приморце» мне не довелось много полетать: так, несколько ознакомительных полетов с лебедки, забрасывавшей планер за двадцать секунд на двести метров. Лебедка была закреплена на раме старого грузовика и наматывала на барабан тонкий стальной трос. На случай, если бы замок на планере не сработал и трос не отцепился, на лебедке стояло мощное подпружиненное зубило, чтоб успеть обрубить. Запомнилось стремительное вознесение, чуть не лежа на спине, и стрелка вариометра, показывающая немыслимую скороподъемность: одиннадцать метров в секунду! Учеба в институте не шла, напрочь оттесненная яркими впечатлениями от полетов. Нелюбимые науки стали отвратительны, я заболел полетами, бросил институт, поступил в летное училище и пролетал после его окончания тридцать пять лет. Соблазн Хороша Ангара в мае, когда сойдет весь снег, останутся только серые сугробы под северными склонами холмов, когда взломает лед по Тасеевой и заревет на ангарских порогах полая вода, унося последние льдины в Енисей. Леса ангарские, сплошь строевая сосна, обретут летний, светлый оттенок, а на березняки и осинники падет зеленый туман первого нежного листа. Еще нету комара, и можно смело идти в лес и дышать, дышать густым, напитанным запахом хвои, смолы и горьких почек таежным воздухом – хоть ложкой его хлебай… и не надышишься. Летели мы однажды спецрейсом в деревню Каменку, что на Ангаре, как раз в такой теплый и ясный майский день. Самолет был под завязку загружен имуществом геологической экспедиции; на тюках и ящиках расположилась партия бывалых, крепких геологов, повидавших тайгу и знающих ее как дом родной; с ними несколько женщин-геологинь, тоже, видать, не в первый раз отправляющихся в суровые ангарские леса. Весной день год кормит; надо было успеть забросить имущество и управиться за этот короткий благодатный период со всеми делами – до жары, комаров и ливней. Экипаж Ан-2 был молодой. Командир Толя Киселев летал в этой почтенной должности первый год, я долетывал свой срок вторым пилотом и готовился вскорости тоже пересесть на левое, командирское кресло. Естественно, опыта у нас, даже если собрать весь в кучу, было маловато, зато азарта и безрассудности вполне достаточно, для того чтобы вместо анализа чужих ошибок делать свои и уж на них учиться. Дело молодое… Ощущая всю значимость своей профессии, мы свысока поглядывали через плечо на симпатичных женщин… Денек прекрасный! Жизнь прекрасна! Мысли о прекрасной жизни прервал влезший к нам в кабину деловой руководитель партии. Соблазняя акт-счетом на 25 часов, стал уговаривать нас приземлиться не на аэродром в Каменке (впрочем, там просто огороженная площадка да конус ветроуказателя), а подвернуть севернее и высадить их на площадке, недавно вырубленной в лесу, километрах в восьмидесяти вверх по речке Каменке. Мы задумались. Двадцать пять часов на дороге не валяются – поди еще налетай их… это ж четыре дня работы, а тут – за три часа обернемся. Бородатый геолог, сверкая лукавыми глазками, клялся и божился, что площадка хорошая, на бугре (мы опасались, что грунт еще не просох), что дни стоят солнечные, что туда уже летали Ан-2… им, геологам, там остается самая малость до места работы; надо успевать, а попробуй-ка добираться из Каменки – на чем ты затащишь тонну груза за сто верст – на бабах? Бабенки, правда, были дебелые, выпуклые такие… жалко запрягать-то… красоту портить в постромках… Мы размышляли. Если рискнуть и сесть на эту площадку, то акт-счет на 25, нет, на 30 часов (выторгуем у геолога еще пять!) даст нам возможность расписать фиктивные полеты на четыре дня вперед, сэкономить топливо, получить за это какие-никакие премиальные. Барограммы полетов нарисуем (первое, чему учат в курилке молодых вторых пилотов опытные коллеги), задания на полет сами выпишем, штампы поставим… Будут же дни с нелетной погодой – вот на эти числа и выпишем задания. Чик-чик – за полмесяца санитарную норму отлетал – и спи-отдыхай… да еще и премиальные… Во времена моей молодости такое разбазаривание государственных средств, приписки и обман практиковались в авиации спецприменения повсеместно. Не в ущерб делу, конечно. Все делалось за счет внутренних резервов авиации: спрямление маршрутов, полеты над горами в облаках, перегруз самолетов, посадки по заказу на подобранные с воздуха площадки… Это, понятно, требовало достаточной квалификации, оглядки, опыта, но устраивало обе стороны. Заказчику выгоднее было выбросить лишнюю сотню тысяч на самолет, чем полторы – на переброску по бездорожью своих многочисленных людей с их грузом. Летчики обычно не отказывались от лишних часов, которые умеючи, с оглядкой, можно превратить в деньги. Очевидно, и нашего начальника партии страшила тягомотина добывать транспорт в деревне, убиваться в тайге, теряя силы и драгоценное время. Гораздо проще бросить экипажу с барского плеча заработок на четыре дня вперед, зато тебя доставят до места с комфортом, сегодня, сейчас – и дешевле обойдется. Майский день, воскресенье… Мы висели над Ангарой; самолет ощутимо покачивали восходящие потоки – парила земля, прогреваемая долгожданным ласковым солнцем. По сибирским понятиям – поздняя теплая весна, земля только начала подсыхать, жарки еще не зацвели. Вот мы и сомневались: насчет непросохшей земли. О площадке этой мы слыхом не слыхали – все кругом облетано, все площадки известны наперечет… а тут новая. Какой там грунт, какие подходы… А что – давай залетим да глянем. Подвернули севернее, вышли на речку и пошли по ней вверх, по подсказкам ушлого геолога. Нашли. И правда: видно было, что на вершине бугра, обтекаемого речкой, в вековом сосновом бору есть большая проплешина; покосившаяся избушка в углу и ряд свежих пней по краям подтверждали, что это дело рук человеческих, причем, избушка-то долгожительница, а площадку расчистили недавно. Но никаких следов самолета на довольно ровной поверхности площадки не наблюдалось. Наверняка до нас в этом году здесь никого не было. Опыт полетов с подбором посадочных площадок с воздуха у нас какой-никакой был: мне доводилось летать с подбором в составе закрепленного экипажа, Толя тоже не раз участвовал в законных или незаконных посадках вне аэродрома. Поэтому мы уверенно принялись за дело: осмотр площадки и подготовку к возможной посадке. Прежде всего определили длину площадки. Зашли с одним курсом, строго выдерживая постоянную скорость, засекли секундомером время пролета от торца до торца, потом то же самое с обратным курсом. Сложив и разделив пополам секунды, получили среднее от двух замеров время пролета, так называемое штилевое. Умножили скорость полета в метрах в секунду на штилевое время пролета и получили длину площадки в метрах: что-то около 400 метров. Такая вот арифметика. Как ни старались, а ветер определить не смогли. Время пролета площадки с обоими курсами было примерно одинаковым, ну, чуть вроде тяга с одной стороны, но это могла быть и погрешность замера. У земли не было ни дымка, ни тени от облачка, и вершины деревьев не шелохнутся. Нет ветра. Штиль. На маленькую площадку всегда лучше садиться при хорошем ветерке: длина пробега и разбега значительно сокращается. Тут нам не повезло. Придется моститься на самый край, чтобы хватило на долгий пробег. Взлететь-то на пустой машине не проблема и без ветра. Главное – сесть и не выкатиться. Подходы к площадке хорошие: мелколесье и в обе стороны уклон. В одну сторону он пологий, переходящий в заболоченный кустарник, а в другую – лысая макушка бугра и сразу крутой спуск к реке. Лучше садиться на уклончик – от кустарника и мелколесья на бугор. Там, на бугре, суше земля и меньше вероятность увязнуть при торможении в конце пробега. И пробег на горку будет покороче. Избушка в ближнем правом углу, у болота – вот и посадочный знак: чуть перелететь и мягко, на газочке нащупать землю. Подвели машину пониже и прошли над площадкой на двух метрах, стараясь подробнее рассмотреть поверхность: не размокший ли грунт, нет ли ям и камней. По центру площадки было вполне сухо, пробивалась травка и желтели кое-где одуванчики. Не было ни пней, ни канав, ни подозрительных потемнений грунта. Похоже, можно сесть. Гордые своим знанием, опытом, умением, мы вдохновенно работали. Мы – мастера; смотрите, как это делается! Геолог глядел во все глаза, и едва командир через плечо небрежно обронил «годится, сядем», тихо слинял в салон. Дело выгорало. Кое-какие опасения у нас все же остались, и мы приказали переместить часть груза в хвост, откинуть боковые сиденья, сесть на них и пристегнуться всем. Груз в хвосте должен был служить противовесом на случай, если бы машина стала увязать на пробеге и пошла на нос. Подкрались издалека, на малой скорости, с закрылками в промежуточном положении. Сели на газу, готовые при малейшем намеке на более резкое, чем положено, торможение, немедленно дать взлетный режим, довыпуском закрылков выдрать машину из вязкого грунта и уйти. Машина, подвешенная на остатках подъемной силы, мягко катилась, как по асфальту, и командир убрал газ. Самолет остановился на самом бугорке как ни в чем не бывало. Вот здесь бы и стоп! – и оглядеться. Но уж больно мы возгордились своим мастерством: чик-чик – и в дамках! По просьбе трудящихся – нам это запросто! – командир развернул машину вправо на 180, и мы покатились вниз, к избушке, чуть левее своих следов, но все же опасаясь уходить от них к обочине. Избушка приближалась, командир взял чуточку левее… Весьма неожиданно самолет вдруг грузно осел в грунт и пошел на нос, так, что мы едва успели хлопнуть по сектору газа; командир выключил магнето, шваркнула зелень из-под винта, и, как у нас говорят, палка встала. Машина остановилась, хвост опустился; нос продолжал потихоньку оседать. Ударило жаром в лицо. – Вон из самолета! – в два горла завопили мы пассажирам. Перепуганные геологи и геологини горохом высыпались на траву. Мы выскочили следом и увидели весьма неприглядную картину. Машина забурилась по самые оси; две глубокие канавы тянулись за колесами. Пропеллер, прорубив жидкий мох и траву, достал песок и вырыл канавку в грунте, к счастью, без камней; концы лопастей, когда-то окрашенные желтой краской, сверкали голым металлом. «Вляпались. Не вылезти самим. Нужен трактор. Или вертолет…» – Мысли беспорядочно скакали в пустой голове. Звенело в ушах. «Чик-чик»… Мужская половина выматерилась, женская подавленно молчала. Свежий, смолистый, густой – хоть ложкой хлебай – воздух комом застрял в горле. Слышно было, как потрескивает, остывая, тысячесильный двигатель. Дробь дятла ударила по ушам. Сигарета дрожала в пальцах. Между лопаток противным ручейком тек пот. Время шло; нас должны были хватиться: что-то долго не возвращается из Каменки борт, не случилось ли чего? Слабая надежда была на то, что наша дальняя коротковолновая связь частенько барахлила, и, случалось, борт докладывал о себе по УКВ, уже на подлете к базе, сам или через борты, обычное дело. Ну а если таки хватились и объявили тревогу, начали поиски? Вот тут мысль об ответственности встала перед нами во всей жестокой реальности. Дело пахло снятием с летной работы: самовольное изменение задания на полет, посадка на подобранную с воздуха площадку, экипажем, не имеющим допуска к данному виду работ, – короче, прокурор сформулирует… Но делать нечего. Надо выбираться. Пока мы переваривали эмоции, бывалые геологи действовали. Мы курили, матеря себя за легкомыслие, геологов за настырность, – а мужики, чувствуя вину, работали как черти: выметали из самолета груз, достали топоры, свалили сосну, обрубили, сделали вагу. Им не привыкать в тайге: что лошадь с вьюками дружно вытаскивать из болота, что грузовик, что вот – самолет. Наломали досок с крыши избушки, выкопали несколько пней, намостили их около колеса, выкопали впереди пологие канавки. Дружно вместе мы навалились на вагу, посадив на самый комель толстозадых геологинь. Под русское «раз-два-взяли!» колесо чуть приподнялось. Забили под него доски, настелили в канавку. Потом всю операцию повторили у другого колеса. Когда самолет встал на доски, винт чуть приподнялся над землей. Загнали несколько человек за пятнадцатый шпангоут, в самый хвост – для противовеса. Экономя аккумулятор, заставили двух мужиков крутить «ручку дружбы» в салоне; завыл раскручиваемый маховик стартера. Горячий двигатель запустился с первой вспышки. Я встал перед самолетом и, следя за колесами, руководил движением; Толя газовал. Мотор ревел сильнее и сильнее; командир очень осторожно добавлял обороты. На взлетном режиме машина выползла из западни и по доскам, уложенным в канавках, рванулась, чуть с разворотом вправо, к спасительному твердому грунту. Но не успел я скрестить руки: «Стоп!» – как она опять ухнула, сорвавшись левым колесом с края гнилой доски. Снова вылетел мох из-под винта, и ухнуло мое сердце… Все началось сначала: опять вага, канавки, доски, «ручка дружбы», газы – и опять через пару метров провалилась, уже обоими колесами. Но уже не на такую глубину! И снова: вага, доски, газы… И так несколько раз мы повторяли трудоемкую операцию, норовя вывернуть поближе к центру площадки, к своим следам. Господи, кончится ли это судорожное, рывками, перемещение? Сердце колотилось где-то в горле, во рту пересохло, а в пустом горячем черепке билась о кость одна мысль: «скорее, скорее… время уходит!» Наконец, мокрые, злые, измотанные, измазанные свежей смолой и грязью, выползли мы с машиной на середину площадки, выключились и, дыша как загнанные лошади, уселись перекурить и принять дальнейшее решение. Выруливать вниз, к началу наших следов, где приземлились, не было смысла: там болото. Разумная предосторожность, посадка на газочке, спасла нас от реальной возможности встать на нос, а может, и вовсе скапотировать через нос на спину – именно в том месте площадки. Нет уж: если взлетать, то только отсюда. Взлетать на горку с места, где мы сейчас стоим, страшно: дистанция разбега мала – и сразу крутой уклон к реке… не успеешь оторваться, как скатишься в речку. Взлетать вниз, на болото – увязнешь и скапотируешь на середине разбега. А ветерок дует таки с бугра – слабенький, чуть порывами, дунет и затихнет. Вот и думай. Решили взлетать все-таки на бугор. Если не оторвемся перед обрывом, перевалим через бугор и довыпустим закрылки, поддержим машину, а там – яма; пусть со снижением, но самолет должен разогнаться, ведь пустая машина… Я замерил шагами, какой длиной площадки мы располагаем для взлета: примерно 190 метров. Всю землю до самого конца истыкал сухим прутом: вроде твердый грунт. Никогда так дотошно не рассчитывал я параметры взлета; никогда так реально не требовалось учитывать и вес, и температуру, и ветер, и уклон, и состояние грунта… Впервые я шкурой уяснил, от чего конкретно зависит длина разбега и что такое есть предел: или – или. Поставили двух женщин наверху, на бугорке с платками в руках: как только дунет хороший ветерок с бугра нам навстречу, чтоб махнули – и мы сразу начнем разбег. Второпях попрощались с геологами… хорошие, близкие, родные ребята и девчата… как работали, как старались выручить… эх, русские люди же… Время поджимало: уже солнце стало клониться к западу. Начальник партии, виновато заглядывая в глаза, рассыпался в извинениях и благодарностях, сунул подписанный акт-счет на сорок часов – за неувязку и риск. Мы взяли. Нам было как-то все равно; стоимость бумажки померкла в треволнениях дня. Я залез в самый хвост, готовый, как только наберем скорость, рвануть в кабину на свое место. Мотор молотил, потом взревел; мы помчались. Хвост подпрыгивал; я уперся руками и ногами и старательно исполнял роль противовеса, пока не почувствовал, что вот-вот оторвемся. Стремительно помчался в кабину, в лобовое стекло увидел только: обрыв приближается, две фигурки машут платками… Довыпускать закрылки не понадобилось: за пятьдесят метров до обрыва мы воспарили над землей; откос круто ушел вниз, и Толя заложил вираж в сторону Енисейска. Я вышел в салон и принялся настраивать капризную дальнюю радиостанцию, висящую на стенке за спиной моего кресла. Ожидая расспросов и нотаций, связался с флегматичным диспетчером, доложил о взлете с Каменки, получил равнодушную команду: «Пролет Назимова доложите»… Назимово, кстати, находится севернее Енисейска, вниз по Енисею. Диспетчер перепутал его со Стрелкой, что в устье Ангары. Да, по-моему, ему этот рейс был до лампочки: в те времена диспетчерами МВЛ, местных воздушных линий, кто только не работал – иной раз и вовсе далекие от авиации люди. Силы покинули нас. Грязные, серые, смертельно усталые, висели мы на штурвалах. И только качали головами: «Ну, машину создал Антонов! Ну, ласточку!» Месяца через два случайно услышали мы на разборе, что та площадка вырублена была парашютистами-пожарными, потушившими горящий лес в районе старой охотничьей избушки. Предназначалась она для посадки вертолета, чтоб забрал пожарных вместе с их хозяйством. Мы случайно стали первооткрывателями этого аэродромчика на своем Ан-2. Лукавил начальник партии, ох, лукавил… Насколько помню, никто потом садиться там даже зимой не рисковал, да и нужды не было. Постепенно площадка заросла подлеском, а через десяток лет никто даже и предположить не смог бы, что прекрасный самолет Ан-2 взлетел на колесах с ее середины. Я ж говорю: ласточка… А как вспомнишь тот страх, что мы пережили на этой площадке, то и акт-счета на сорок часов не надо: я б свои заплатил… если б знал, чем оно обернется. Подбор В таежной, гористой и болотистой Сибири природа не балует авиацию достаточным количеством площадок, пригодных для посадки самолетов, и поэтому в глубинке авиационные работы осуществляются в основном вертолетами. Но удовольствие это дорогое, и заказчики – нефтяники, геологи, лесники – охотно пользуются при случае услугами более дешевого массового самолета Ан-2. По крайней мере, в пору моей молодости этот самолет можно было увидеть в самых глухих таежных углах… На колесах, на лыжах и на поплавках трудяга-«кукурузник» обслуживал и обеспечивал существование огромного количества затерянных в тайге людей: рыбаков и охотников, пчеловодов и геологов, лесников и пожарных, нефтяников и лесорубов – всех не перечислишь. Мне приходилось возить на нем коров и лошадей, сборные домики и прессованое сено, пчел, стекло, печной кирпич, собак, почту, туши мороженого мяса, буровые коронки, лопасти вертолетного винта (приходилось выпускать их концы за дверь, а комель лежал у нас в кабине), бочки с бензином, бочки с брусникой, гвозди, яйца тоннами, помидоры, виноград, живых цыплят… Само собой – санзадания: жизнь людей буквально зависела от работы пилотов. И когда не стало хватать вертолетов, в управлении приняли решение: освоить полеты на Ан-2 с подбором посадочных площадок с воздуха, сначала зимой, а потом и летом. Оно раньше так и начиналось, освоение Сибири авиацией, – с подбора площадок. Но времена маленьких У-2 прошли, а более серьезными самолетами не хотелось рисковать, и постепенно полеты по сибирским трассам вошли в строгие бюрократические рамки. В этих условиях открытие каждой новой посадочной площадки превращалось в целое событие, и первая посадка, с подбором с воздуха, обставлялась перестраховочными мероприятиями на все случаи жизни и доверялась самому опытному пилоту, с обязательным присутствием на борту высокого летного начальника, в качестве проверяющего, и лавры первооткрывателя, как водится, доставались ему. И вот теперь понадобилось возрождать давно забытое старое. Но техника сменилась, опыт подбора за десятилетия был порастерян, и теперь подбор надо было доверить лучшим пилотам нового поколения. Так и я попал на подбор, будучи к тому времени уже опытным вторым пилотом. Командиров подбирали надежных, хладнокровных, осторожных, обладающих хорошим чутьем машины, способных к терпеливому, скрупулезному анализу обстановки, знающих тайгу. У нас в Енисейском отряде это дело зачинали Русяев, Муратов, Строкин – летчики, что называется, «от Бога». Зимой подбор практиковался чаще – из-за относительно большей безопасности: на лыжах можно сесть практически на любое болото. Правда, сесть-то можно, а вот взлететь… Здесь существовала особая технология. Наметив площадку, изучив подходы, определив ветер и на глаз – поверхность, командир осторожно сажал машину на снег и, слегка добавив газу, рулил по большому кругу, не давая машине остановиться и норовя попасть на свой же след. Снег взметало выше крыльев, и приходилось пару-тройку раз по этому кругу прокатываться, утрамбовывая себе дорожку для взлета. Если же это на реке, то существовала опасность приземления в наледь, прикрытую тонким слоем снега; взлететь с мокрой липкой наледи невозможно. Приходилось иной раз, чиркнув лыжами по снегу, уходить в воздух и, вернувшись, тщательно просмотреть следы: нет ли выступившей воды. Опытные экипажи, чтобы исключить последний риск, производили осмотр следов и таким образом: второй пилот или бортмеханик (в особо сложных полетах он включался в состав экипажа) ложился на пол, высунув голову в открытую дверь, и пока самолет бежал по своим следам, на газу, готовый снова оторваться в случае опасности, еще и еще раз проверял отсутствие темных водяных пятен в колее, оставляемой лыжами. Опасности подстерегали и в снегу. Для разворота на лыжах используются тормозные гребенки, выпускаемые из подошвы, но они эффективны только на укатанном снегу. В рыхлом снеге приходилось складывать вместе скорость, обдувку руля, центробежную силу, импульс вращения, чутье и опыт. Разворот на лыжах – это всегда движение по дуге, с использованием импульса тяги, со скольжением во внешнюю сторону. При посадке на лесную поляну такие развороты удаются с трудом, лыжи зарываются глубоко, особенно внешняя, самолет идет боком, зарезаясь все глубже – и иногда лыжа находит пень или камень; при боковом скольжении неизбежно ломается злополучный болт гребенки подкоса шасси – и вызывай бригаду. Проблема на лыжах и стронуться с места. Они накрепко прикипают к снегу. И часто второй пилот вылезает из кабины с пудовой металлической колотушкой, ударная часть которой представляет собой свернутый рулон транспортерной ленты, запрессованный в стальной стакан. Командир газует и сучит ногами, периодически резко переводя винт на большой шаг. Манипуляции эти категорически запрещены, но другого метода оторвать лыжи от снега нет, и все экипажи, летающие на лыжах пользуются им всегда, повсеместно и успешно. Сучение педалями раскачивает хвост машины: руль направления, попеременно обтекаемый потоком воздуха на взлетном режиме, весьма эффективен. Резкий перевод винта на большой шаг кратковременно увеличивает, и значительно, его тягу. В это время второй пилот, в непосредственной близости от почти незаметной глазом, но ощутимой всем телом смертельной плоскости бешено вращающегося винта, изо всей силы горизонтально лупит колотушкой по левому углу лыжи, где для этой цели предусмотрено утолщение металла. В один прекрасный момент рывок шагом винта, колебание хвоста и удар колотушки благоприятным образом совпадают: самолет срывается с места, командир сдергивает газ, второй пилот ныряет под крыло, бежит рядом с дверью, забрасывает колотушку, запрыгивает сам… пассажиры подхватывают… Унты, чтобы не соскочили, должны быть надежно привязаны своими тесемками к специальным кольцам на ватных штанах, в шутку прозванных «ползунками», – им цены нет, кстати. Дверь захлопывается на ходу; остальное – дело техники. Манипуляции эти мы проделывали практически на любой посадочной площадке и без подбора, особенно на свежевыпавшем снегу, в оттепель. Иногда, чтобы отделить прихваченную лыжу от снежной поверхности, приходилось продергивать багажным тонким стальным тросиком под лыжей от носка до пятки… если к весне жестяная подошва не задиралась проступающей из-под снега галькой. Правда, на подбор ставились лыжи лучшей категории; а уже перед самым уходом с Ан-2 на Ил-14 я застал невиданные новые лыжи, подбитые снизу пластиком, – эти скользили хорошо. В общем, полеты на лыжах требуют умения, изобретательности и, главное, умения продумывать последствия своих действий наперед. Бывают всякие случаи, и история лыжной авиации хранит устные предания еще со времен Р-5 и По-2… Одну из таких баек рассказывал нам ныне покойный Павел Федорович Ростовцев, старый енисейский пилот. Может, для красного словца, он где и преувеличил, но я как запомнил, так и опишу. Летал Ростовцев еще в ту пору, когда мы и в школу не ходили, на стареньком По-2 с моторчиком в сто лошадиных сил, голые цилиндры которого торчали во все стороны и хорошо, иной раз даже слишком, охлаждались потоком на скорости аж сто двадцать верст в час. Однажды летел он из Ворогова в Ярцево ясным морозным днем. Расстояние не бог весть какое – около сотни верст, да скоростенка у По-2 такая, что получается около часа лету. Экипирован пилот был хорошо и чувствовал себя в открытой всем ветрам кабинке, вернее, в дырке сверху фюзеляжа, вполне уютно. Однако где-то на полдороге его посетил весьма неуютный сигнал, поступивший из кишечника. Наверное, съел что-нибудь. Туалета на По-2 не предусмотрено, а лететь еще с полчаса. Пилоту стало тоскливо. Думал перетерпеть, но кишечник взбунтовался и недвусмысленно давал понять, что терпеть не намерен. Когда стало совсем уж невмоготу, наметанный глаз быстро подобрал подходящую площадку, и руки автоматически сделали свое дело, между тем как внимание было обращено внутрь себя и воля собрана в комок… где-то там, внизу… После посадки сразу и некстати возникла проблема, не решив которую, нельзя было решить главный вопрос. Легкий самолетик скользил по плотному насту и никак не хотел останавливаться. На По-2 тормозов нет, а есть только хвостовой костыль, который, царапая землю, притормаживает самолет; здесь же он не мог зацепиться за плотный, выглаженный вьюгами наст. Правда, когда убрать газ совсем уж до малого, самолетик останавливался. Но на малых оборотах на сорокаградусном морозе мотор работал неустойчиво, угрожая вот-вот остановиться, и поневоле приходилось чуть добавлять обороты. Но тогда лыжи срывались с места… Запустить же заглохший двигатель в одиночку на По-2 было невозможно. Так и кружился по поляне наш незадачливый герой, моля бога послать ему под лыжи хоть маленькую кочку, ложбинку, заструг, кустик, хоть ветку какую, чтобы зацепиться и, чуть добавив газку для гарантии работы двигателя, скорее выскочить… и страшно было оставаться одному в тайге в такой мороз, если, не дай бог, двигатель заглохнет… и радиостанции на борту нет… Но уже было совсем невтерпеж; мысль в таких случаях работает быстро, и решение созрело: на секунду остановив машину, выскочил он из кабины, сдернул с рук громадные меховые перчатки-краги, затолкал их под лыжи поплотнее, на последнем дыхании заскочил в кабинку, одной рукой расстегивая пуговицы и молнии на громоздкой летчицкой одежде, другой – добавил газку и, краем глаза заметив, что – стоит-таки родной, держат краги-то, – отскочил от обжигающей обнаженное тело воздушной струи, забежал чуть вперед («а вдруг поедет – успею перехватить, а так, если сорвется, не догнать ведь… без штанов-то… убежит в лес и заглохнет в кустах»), еще раз покосился: вроде стоит, молотит… Аэрофлотскую куртку, шубу-то нашу, в таких случаях закидывают на голову, чтобы не мешала… тем более, что ростом наш пилот не вышел и шуба была длинновата… Видно, она и спасла ему жизнь, потому что, отдавшись благостному, долгожданному чувству облегчения, утратил человек на секунду бдительность, и последнее, что он ощутил в тот момент, не успев осознать, был нарастающий шум за спиной… Очнулся он от холода. Мерзли три точки: нога, рука и очень сильно – пониже спины… Открыл глаза: перед носом вращалась «палка», довольно резво; и первое и главнейшее, что отметило пробудившееся сознание, – то, что двигатель молотит устойчиво, надежно. Ветерок от винта чуть обдувал лицо, сорокаградусный мороз проветрил мозги, и стало возможно обдумать положение. Так, значит, сорвался все-таки, тюкнул. Спасла шуба, да и шлем ведь на голове. Голова побаливает, но терпимо: там же кость… мозгов-то нет. Ну, попал… Что с руками? Одна свободна; ощупал голову – крови нет, слава богу. Другая рука… прижата лыжей… нельзя выдергивать – стронется… а замерзла сильно… пережало… не отморозить бы… «Палка» молотит перед носом; нет никакого желания поднимать голову, а еще бы вжаться в снег – так и вдавливает. Нога… Скосил глаз: под второй лыжей – унт наполовину с ноги стащило, вот и мерзнет. Ладно, потерпим. Остальное… мерзнет… ну, тут ясно: долго отмываться придется. Человек лежал на снегу, распятый под самолетом, и думал, как спасти жизнь. Он замерзал. Холод растекался по телу, голова раскалывалась, и ясно было, что спасение – только в хладнокровном расчете. Сперва руку, потом ногу… Нет, сначала ногу. Нет… начнет разворачиваться вокруг руки – потом не выдернешь… значит, сначала руку – и откатиться из-под винта, выдернув из унта ногу. А лучше всего – тихонько ногу из унта, чтоб он лыжу удержал, а потом уж резко руку. Унт надо обязательно поймать – отморозишь ногу-то к черту: меховой чулок, «унтенок», остался в унте. Перчатки пропадут – черт с ними. В полете руки по очереди можно отогреть в унтах, за пазухой. Надо торопиться: если руки закостенеют – все. А как догонять самолет? Сначала штаны… И унт… Черт бы его все побрал! Лучше… попустил бы в воздухе… все равно отмываться… Мороз прижимал; надо было решаться. Сначала тихонечко вытащил ногу из унта, медленно выполз из-под винта, выворачивая зажатую лыжей руку. Собрался с силами, рванул руку, откатился из-под лыжи, схватил унт за голенище, другой рукой, уже почти бесчувственной, – за подкос, вырвал унт, отпустил тронувшуюся с места лыжу, схватил в охапку меховые штаны… Кое-как, держа в горсти спадающие брюки, путаясь в длинной шубе, подпрыгивая и хромая в одном унте, зажав другой в зубах, проскакал несколько шагов рядом с разгоняющейся машиной, забросил в кабину унт, дотянулся, дернул на себя рычаг газа… пока не упали обороты до опасно малых, рванул снизу «молнию», чтобы проклятые штаны хоть чуточку держались, подтянулся, перевалился, плюхнулся в кресло, каждой клеточкой ощущая отвратительную ледяную липкость… Натянул унт, осторожно добавил газ, развернулся вдоль поляны, потихоньку, плавненько вывел холодный мотор на взлетный режим и, держа ручку управления почти бесчувственными руками, кое-как взлетел, переживая одинаково остро два ощущения: радости бытия, что обошлось, что спасся, и стыда, что в буквальном смысле… жидко обгадился. Чуть не замерз насмерть в полете за эти полчаса, но таки долетел, заледеневшими, так и не успевшими толком отогреться руками приземлил машину, и первое, что сказал он подбежавшим техникам, было: «Ребята… скорее… баню!» Не меньше, а, пожалуй, и больше сложностей представляли полеты с подбором в летнее время, на колесах. Мне пришлось работать именно летом. Я попал в экипаж к старому, за сорок лет, летчику Илюхину, спокойному и осторожному. Опыта ему было не занимать: на Ан-2 все зубы съел; однако с подбором и он столкнулся впервые. Вместе, вдвоем набирались мы опыта. Одно дело – подобрать площадку где-нибудь в поле, в средней полосе России, другое дело – в Сибири, в тайге. В нашем распоряжении были только галечные косы по берегам рек и на островах. А так как реки летом ведут себя непостоянно, зависят от дождей в горах и таяния снегов, лежащих в глубине лесов до июня, то и уровень воды в них постоянно колеблется. Нам приходилось работать на зыбкой границе между твердью и водой. Причем, граница эта была непостоянной: где вчера было еще сухо, сегодня уже плескались волны, а полоска, и так узкая, становилась совсем уж ниточкой, что требовало и отличной техники пилотирования, и внимания, и анализа; даже повторные полеты на ту же площадку каждый раз были как в первый. Работали мы в то лето на Бахте. Река средняя, ну, примерно, как Ока, даже, пожалуй, меньше Оки; только Ока Бахте не соперница ни по чистоте воды, ни по обилию рыбы, ни по красоте ландшафта. Технология работы была такова. Самолет загружался; экспедиция отправляла сначала крепких и выносливых парней (впрочем, некрепких и невыносливых там и не держат), чтобы в случае, если найдем площадку, организовать там базу. Вылетали в заданный район и там, по указанию начальника партии, искали подходящее место. Найдя площадку, хоть приблизительно вписывающуюся по своим параметрам в наши нормы, приступали к осмотру. Подходы, возможность ухода на второй круг, препятствия, склоны, обрывы, скалы. Длина предполагаемой полосы, уклон, грунт… Грунт. Тут сложно. Если галька поросла травой, значит, лежит давно и не затоплялась (если только цвет однородный и не подмочена со стороны воды). Если светлая, то недавно затоплялась (вымыта добела) и просохла. Если темная, то либо мокрая, либо затоплена, тонким слоем. И так далее. И ведь это не из окна девятиэтажки смотришь, а через форточку мчащегося над землей и зачастую лавирующего между склонами и берегами самолета, отрывая взгляд от пилотирования для оценки состояния грунта на какие-то секунды – и все пронеслось. Камни. Они всегда есть и всегда на дороге. Иной раз на пробеге применяется пологий зигзагообразный маневр, только надо помнить, что Ан-2, как и любой самолет с хвостовым колесом, не любит криволинейного пробега и норовит крутануться. Потом, может быть, камень этот можно будет сдвинуть, откатить, закопать, наконец, но сейчас он ощутимо мешает. Возможность развернуться и рулить. Иногда развернуться можно, но рулить нельзя: на пробеге держит, а на малой скорости проваливается. Тогда получается односторонняя посадка, а взлет – с обратным курсом, если ветерок не сильный. Ветерок. По волнам, по тени облаков, по дымку, по пожару, по догорающей на земле ракете из ракетницы, по клочку газеты, выброшенной в точно засеченном месте, по верхушкам берез, ив, осин. По реке дует вдоль берега, особенно крутого. Проходя над площадкой туда и обратно, можно засечь время и по разнице определить, где ветер добавляет скорости, а где отнимает: в том направлении, которое проходишь дольше, – встречный ветер. Тонкостей достаточно, и на осмотр и принятие решения иной раз уходило у нас минут сорок. А другой раз приходилось бросать соблазнительную вроде бы площадку и идти искать поудобнее, побезопаснее; иногда и домой возвращались, если риск был велик, а топливо кончалось. Тут, главное, не увлечься. Если же принималось решение садиться, то пристегивали пассажиров (сами-то всегда пристегнуты) и подкрадывались, сверхосторожно, на газочке, готовые убрать его в точке касания и тут же плюхнуться, – или, заметив что-нибудь неожиданное (торчащее бревно, ложбинку, незаметную с высоты, ямку, влажное пятно), тут же добавить газ и уйти на второй круг. После пробега выскакивали осмотреться. Если все было в норме, шасси и винт целы и колеса не оседали в предательски расползающуюся гальку, выгружались, оттаскивали в сторону груз, ходили по площадке, намечая маршрут разбега и убеждаясь, что грунт держит. Иной раз самолет проваливался колесом по ось; приходилось, выгрузившись, вырубать из молодого дерева вагу и, подкладывая камни под вывешенное весом пяти-шести мужиков колесо, запускаться, сажать для противовеса несколько человек в самый хвост и осторожно выруливать из опасного места. Голодные и страшно нахальные пауты по-хозяйски обседали нас, норовя напиться свежей крови; мы шлепали их постоянно, пока не доходило, что здесь глухая тайга, а значит, как другая планета – надо защищать себя, густо мазаться репудином, по кустам без нужды не лазить и периодически осматриваться от клещей. Через пять минут паутов набивалось в кабину столько, что весь полет потом они бились в стекла фонаря, пока их постепенно не высасывало в щели форточек. Свежий таежный воздух, настоянный на смоле и могучих сибирских травах; прозрачная быстрая вода, в которой, чуть забрось блесну, возникали стремительные тени невиданной красоты и мощи ленков, несущихся с открытыми красными пастями прямо к ногам; заросшие дремучим лесом гористые берега; ягода, дым костра, уха из ленка и хариуса, суп из тушенки, плиточный чай в ведре, покрытый слоем сварившихся комаров… Романтика! Но главное – виден был конечный результат нашей работы. Мы привезли, подобрали место, вложили опыт и мастерство, приземлились и выгрузились. Мы видим улыбки благодарных людей: дело идет, и мы в этом деле – не последние. Нас ждут, нам доверяют жизни, от нас зависит, как скоро соберутся вместе эти люди, пойдут в горы, найдут то что ищут, в чем видят смысл своей жизни. А мы поможем другим, и в этой помощи – смысл нашей жизни. И все это – вот оно, на ладони, можно пощупать рукой, и спина мокрая, и все в этой жизни просто и понятно. Летний подбор длился у нас в управлении недолго: сезона два или три. Появились новые, усовершенствованные Ан-2: у них добавилась возможность фиксировать самоориентирующееся заднее колесо шасси, чтоб, значит, уменьшить вероятность того, что нерадивого пилота закрутит на пробеге. Попробовали это новшество на подборе; пару раз, огибая яму или камень, выворотили заднее колесо вместе с вилкой, фиксатором и шпангоутом… Ведь то, что на пробеге тебя держат за хвост, мешает решать задачу, и приходится энергичнее действовать рулем направления и тормозами, а самолет на такое насилие не рассчитан. Но до этих тонкостей в кабинетах как-то не дошли, а просто запретили подбор на колесах. Бахта Деревушка Бахта на Енисее – два десятка домиков, по крыши заметенных снегом. Ну, так с воздуха кажется. По столичным понятиям – самая глухомань, но… у нас полстраны живет в глухомани. А люди – самые обычные, русские люди: работают, строят дома, рожают детей, рыбачат и охотничают, в поте лица добывая нелегкий хлеб свой. Техника пришла и в эти таежные края: у всех лодки с моторами, снегоходы, мотоциклы… Что удивительно: на мотоциклах по тайге разъезжают мальчишки, подвозя прямо к самолету связки тяжеленных глухарей, развешанных по бокам бензобака, ведра с ягодой или рыбой – короче, мотоцикл в хозяйстве вещь нужная. Так же и бензопила: руками дров-то особо не нашинькаешь. В конце лета ревут по дворам бензопилы, а по первым заморозкам звенят топоры, и растут в оградах горы белых березовых поленьев. Чтобы выжить здесь, надо трудиться вдвое, впятеро больше, чем в городе. Техника, мотор помогает человеку выжить на Севере. И топлива для всех этих моторов требуется много. Вот мы и возили бензин из Подкаменной Тунгуски в Бахту самолетом; аэропорт Подкаменная расположен, собственно, в поселке Бор, но уж так назвали, по имени великой сибирской реки, что впадает в Енисей неподалеку. А Бахта, река рангом пониже, впадает в Енисей севернее километров девяносто. Кто его знает, почему нельзя было завезти эти бочки с бензином по зимнему Енисею на тракторных санях, либо – чего уж проще – летом по реке на барже. Но, видимо, уж очень срочно понадобилось к весне топливо, и заказчик раскошелился на самолет. Стояла весна, по здешним местам ранняя: было еще только начало апреля, а уже первые проталинки появились на дорогах, первые сосульки на крышах. Снега вокруг лежали нетронутые, девственно-чистые, ослепительно сверкающие под невысоким северным солнцем. День был уже длиннее ночи, к полудню на солнышке пригревало, но к вечеру прихватывало, а под утро крепкий мороз намертво сковывал слякотные колеи на начавших раскисать дорогах. Техники наши все еще по-зимнему долго грели печками по утрам самолеты, и пар столбами стоял над зачехленными моторами, а под брезентовыми рукавами, по которым нагнетался теплый воздух, протаивали канавки в укатанном снегу. Нам не привыкать возить бензин, работа хоть и однообразная, но если ее правильно организовать – хлопот не доставит; знай, паши себе да успевай оформлять задания на полет. Поэтому мы с командиром Володей Щуплевым охотно согласились поработать в Подкаменной пару недель: хороший налет, саннорма – а потом полмесяца можно отдохнуть дома с семьями. Была бы погода, а сто часов налетаем за две недели, элементарно. Погода звенела. Знаменитый зимний сибирский антициклон задержался в этих краях, и все, кто так или иначе по роду своей деятельности зависели от погоды, торопились наверстать упущенное во время зимних штормов или сделать заначку в предвидении штормов весенних, несущих тепло и распутицу. Наученные Севером успевать, мы торопились сделать работу как можно скорее. С рассветом были уже на ногах и, позавтракав в столовой надоевшими уже жареными рябчиками, ядреной квашеной капустой с брусникой да стаканом знаменитой вороговской сметаны, которую приходилось выдалбливать ложкой – такая была густая, мы быстро готовились в штурманской к полету, подписывали бумаги и шли на самолет, где уже поджидали нас грузчики. По норме в самолет Ан-2 полагалось грузить четыре бочки – тонна загрузки. Долго, очень долго прилаживались к порогу двери тяжелые доски, потом грузчики закатывали по ним заправленные и закрытые пробками бочки, с нашей помощью устанавливали их на наклонном полу стоймя, поближе к пилотской кабине, а мы крепко прихватывали их стальными багажными тросами с зажимами, чтобы тяжелый круглый груз не стронулся ни вперед, ни назад при маневрах машины и не нарушил центровку. Случаи в практике полетов Ан-2 бывали: резко сорвавшись с места на примерзших лыжах, самолет приобретал такое ускорение, что от рывка неудачно закрепленный груз скатывался к хвосту. После отрыва от земли тяжелый хвост невозможно было удержать рулем высоты, самолет, с полностью отданным от себя штурвалом, лез вверх, быстро теряя скорость, и если командир успевал убрать газ и плюхнуться прямо перед собой, уж куда попало, то дело в лучшем случае кончалось аварией; бывали и катастрофы. Был случай и на тяжелом грузовом четырехмоторном Ан-12. Во время разбега самолета, груженного десятью тоннами стального листа, груз сорвался, заскользил по полу, пробил рампу и выстелился на взлетную полосу. А самолет дальше побежал, да так это, резво… хорошо хоть, что хватило остатка полосы, успели остановиться. Поэтому мы затягивали тросики крепко, вдвоем, а то и втроем, строго следя за зажимным устройством, а для надежности еще прихватывали бочки толстенной веревкой. Рядом с самолетом топливозаправщик тем временем заливал ряды пустых бочек. На случай пожара – так бы полыхнуло, что не спасти бы ни бочки, ни самолет, да и люди вряд бы выскочили из пламени. Но инструкция соблюдалась: заправка бочек – снаружи самолета, завинчивание чугунных пробок, закатывание готового груза в самолет, установка вертикально, закрепление, промокание тряпкой, если подтекло около пробки, дозатяжка пробок ключом. И бочки стояли сухие, притянутые тросами и составляющие единое целое с самолетом, хоть как ты его дергай и разворачивай. Но долго, уж очень долго шла загрузка. Тяжеленные бочки соскальзывали с досок, а на уровне порога их надо было развернуть вдоль, чтобы прошли в узкую дверь, потом ставить на попа, а потом кантовать по наклонному полу вверх, к пилотской кабине. Грузчики потели, матерились, а мы как могли старались помочь. Рассудив, что какая разница, если не дай бог полыхнет, командир мой принял решение: закатывать в самолет пустые бочки, увязывать их покрепче и там уже, соблюдая все меры предосторожности, заливать. Какая разница, куда совать пистолет бензозаправщика: в горловину топливного бака или в горловину бочки – все равно в самолет. Конечно, техники строго следили, чтобы топливозаправщик и самолет были надежно заземлены, а перед тем, как вставить пистолет в горловину бочки, его плотно прижимали и к полу кабины, и к боковине бочки – чтобы снять случайно накопившийся заряд статического электричества, чтобы, не дай бог, не проскочила искра между пистолетом и горловиной. Заправляя самолет множество раз еще курсантами в училище, мы накрепко усвоили вдолбленный старыми техниками урок: статические заряды бензозаправщика и самолета должны быть уравнены еще до нажатия спусковой скобы, а в процессе заправки пистолет должен быть плотно, без зазора прижат к горловине. Работа пошла веселее: закатить пустые или полные бочки – разница в полчаса. За день таких получасов набежит на два лишних рейса. Командир, взяв ответственность на себя, поручил мне распоряжаться в самолете, а сам прохаживался вокруг, «на стреме», на случай появления в поле зрения нежелательных лиц командно-руководящего и инспекторского состава. Челнок заработал: загрузка, полет, выгрузка, полет назад… за день мы доставляли двадцать четыре бочки – шесть рейсов. Так прошло несколько дней. Однообразная, дошедшая до автоматизма работа. Подрулили, забросили бочки, привязали, подъехал заправщик, я лично заливаю под горловины, не пролив ни капли на пол, завинчиваю и затягиваю пробки, промокаю тряпкой остатки бензина возле пробок. По газам… командир взлетает, я смотрю, чтобы, не дай бог, груз не сместился в хвост… отрыв… поехали. Самолет, тарахтя мотором, как трактор, повисал над замерзшим и заметенным Енисеем. Под крылом медленно проплывали деревеньки: «Сумароково, Комса, Мирный, Лебедь – и Бахта». Этими нехитрыми стишками заучивали мы населенные пункты по маршруту, когда изучали район полетов. Самый центр Сибири… В ослепительном сиянии снегов, в громадности Енисея, в увалах и распадках вековой тайги, в полнейшем безлюдье – висели мы между небом и землей, напитываясь романтикой полетов и ощущая свою связь с людьми, которым мы нужны. Как-то все это увязывалось с подсчетом бочек, часов, рублей. Как и все люди на земле, летчики тоже думают о благополучии своих семей и о том, что неплохо было бы заработать побольше… а где и на халяву деньжат срубить по возможности. Только мы выбрали не пальмы и теплое море, а сибирское небо, летом забитое комарами и гнусом, а зимой до звона вымороженное, сизое, жесткое. – Таков твой хлеб. Так что грузи свои бочки и вези людям в Бахту: в них – тепло, свет, жизнь. Устье Бахты, ряд домиков, вираж над деревней; «для порядку» командир пару раз перевел шаг винта с большого на малый – в промороженном воздухе двигатель взвывает трескучим трубным ревом. Две фигурки бегом спускаются на берег Енисея. Это – наш аэродром: вмороженные в снег лапы елок двумя строчками обозначают взлетно-посадочную полосу, на палке полосатый конус указывает ветер. Подруливаем по исшорканному нашими лыжами льду к ряду бочек, выключаемся, открываем двери. Густой мороз ударяет в ноздри, клубами пара врывается в кабину. Два улыбающихся рыжих бородатых лица; здороваемся, пожимаем железные руки. Люди нас ждали и дождались. Хорошо. Как же они без нас. Очень простое и ясное чувство конкретности и необходимости своей работы. Вот мы взяли – и привезли. По небу. Подлетает упряжка собак. Громадные ездовые псы-туруханцы: для них выпереть бочку на крутой берег – просто забава. Они рождены для такой работы, они не могут существовать без движения, без бега, без тяжкого, язык набок, труда. Самые, наверное, выносливые в мире животные. И меня вдруг пронзает мысль: я – такой же ездовой пес, только небесный. Я так же волнуюсь, подходя к самолету, внюхиваясь в его восхитительный неземной запах – как и ездовой пес, завидевший сани и повизгивающий от нетерпения впрячься. Мы оба понимаем толк в слаженной работе, на бегу, на лету, в поте лица своего. Грузи, я довезу. Это – мое призвание. Моя любовь, моя жизнь – северное небо. У моря, может, и ездовому псу неплохо… но день, два, три… и затоскует… Мне нужно висеть над замерзшим Енисеем, дышать морозным густым воздухом, пожимать железные руки и гладить ласковых и веселых ездовых псов. Я им брат по крови. Пока я их гладил, ребята выкатили бочки на лед, и уже когда мы выруливали на старт, упряжка с веселым лаем неслась вдоль берега, бочка стояла на санях, а сзади ее придерживал бородатый, с распахнутой грудью и развевающимися ушами зимней шапки, могучий рыжий енисейский мужик, и пар клубился у него за спиной. На третий день мы привезли мужикам спирту, они угостили нас соленой стерлядкой, потом медом в сотах (полупудовая рамка едва влезла в мешок), мы добыли им дефицитного авиационного масла – и как-то быстро подружились. В Сибири все люди чем-то нужны друг другу, и летчик часто осуществляет единственную связь. Летчика везде уважают: он пробьется и выручит. По газам – и обратно, за новыми и новыми бочками. Там их еще порядочно осталось, надо успевать. А погода начинала портиться. С каждым днем солнце пригревало все сильнее и сильнее. Казалось бы, радуйся весне – ан нет: на ледовом аэродроме появились приличные лужи. Расшорканный до синего льда снег быстро таял вокруг любого темного пятнышка, а ночные морозы становились все слабее. Скоро аэродром поплывет. И в Подкаменной на аэродроме расквасило снег, обнажилась галька на рулежной дорожке – а мы-то на лыжах… Надо было повышать производительность полетов. Стали закатывать по шесть бочек. Полторы тонны – максимально допустимая загрузка для Ан-2, он с нею вполне справлялся. А по договору с заказчиком один рейс – четыре бочки. Никто нас не контролировал, и стало выходить у нас, если считать по бочкам, не восемь, а по двенадцать часов налета в день… а саннорма-то восемь. Естественно, в отчетных документах мы все расписали, барограммы полета искусно нарисовали обмакнутой в специальную пасту заостренной спичкой – не подкопаешься. Не хватало только дней: некуда было втиснуть этот налет. Еще пару дней прошло – и невиданное для такой поры тепло растопило все вокруг. Осели и потемнели все еще белые сугробы, слякотная каша растеклась по дорогам; мы не успевали сушить сырые унты. На рулении самолет то и дело вскакивал в лужи, и вода со слякотью взметывалась выше крыльев. В Бахте ледовый аэродром покрылся слоем воды, и мы уже глиссировали по ней, как невиданный крылатый катер. Мужики работали в рыбацких броднях; собаки, мокрые до кончика хвоста, тащили сани на берег по грудь в воде. Работы оставалось дня на четыре, договор надо было выполнять, но становилось ясно, что при такой погоде мы не успеем. Если ледовый аэродром еще продержится, то в Подкаменной рулить скоро придется по голимой гальке. Мы рискнули. Стали брать топлива для полета минимальное количество, а за счет этого загружать по восемь бочек. Больше в салон не влезало. Заправляли бочки, плескали в баки топлива на полет туда и обратно плюс запас на полчаса, не более, рассуждая, что погода звенит и за полчаса полета ну никак не изменится, Енисей под нами – идеальный запасной аэродром: случись что – можно сесть прямо перед собой на лед. В результате получался как раз максимально допустимый взлетный вес: 5250 кг. Центровка была, конечно, задняя, хвост ощутимо тяжелый, но – в допустимых пределах. Залезали по бочкам в кабину, за нами техник захлопывал дверь снаружи. По воде и каше из мокрого снега машина трогалась легко, но… очень, очень уж плавно добавлял командир газу, а я во все глаза следил за грузом, прихваченным поверх трех тросов еще веревкой и толстой доской поперек пятнадцатого шпангоута, чтоб эту хлипкую заднюю стенку салона не продавило, если груз чуть сместится назад. Самолет плавно и долго разгонялся по сильно подтаявшей снежной взлетной полосе, незаметно отделялся, и когда хвост потихоньку начинал подниматься и риск смещения груза сходил на нет, я брался за штурвал, а Володя обсыхал. Потому что тяжесть этого груза мы чувствовали собственной спиной, да и пониже. Смещаться бочкам, в общем-то, было уже некуда: между ними и шпангоутом была только эта доска да уложенные за нею смотанные в клубок чехлы. Но если резко рвануть примерзшие лыжи – какой там трос, какая веревка, какая доска, какой хлипкий шпангоут смогут удержать две тонны круглого и подвижного груза. Поэтому мы и были мокрые. За два дня мы все закончили. Заказчик подписал нам бумаги на сто сорок часов. Выходило, что мы летали полмесяца без выходных, по восемь часов в день, да еще осталась приличная заначка на следующий месяц. Пришлось протянуть в гостинице еще два дня, чтоб расписать с выходными. За эти два дня снег со взлетной полосы для Ан-2 сошел, и мы стали ждать, когда нам пришлют из Енисейска колеса и авиатехника, который поставит их вместо лыж. Прилетел на рейсовом самолете авиатехник, привез нам колеса. А тут как раз в ночь подморозило и снежку подсыпало. Связались мы с Енисейском, там тоже хорошо подмерзло, и они дали согласие принять нас на лыжах, что весьма обрадовало нашего техника: и командировочные получил, и делать ничего не надо. Договорившись с начальством, запланировали вылет на завтрашнее утро. Скоро сказка сказывается… По ряду причин вылет наш переносился на час, еще на час… туманило там, что ли, не помню. Вылетели только к обеду. Триста шестьдесят километров для Ан-2 – два часа лету. Но задул южный ветер, и по расчету выходило где-то уже два сорок; топлива хватало впритык. Ландшафт под нами менялся подозрительно быстро. До Ворогова еще лежал снег, а за Ярцевым у нас закрались сомнения: а на какую, собственно, полосу собирается принимать нас Енисейск? Кругом блестело море воды, и только по опушкам лесов, с северной стороны, серели полосы мокрого снега. Ни одной площадки, пригодной для посадки, найти было нельзя, только Енисей, потемневший и залитый у берегов талой водой поверх льда, вселял жалкую надежду сесть на лыжах в случае отказа двигателя. Тут скорее подошли бы поплавки… Енисейск давал плюс пять и сильный западный ветер. Когда мы вошли в зону, первое, о чем спросил нас диспетчер, было: на каком шасси? Сердца наши тревожно сжались. Оборачивалось так, что нас там на лыжах никто не ждал, и неизвестно, кто же разрешил вылет на лыжах вместо колес. Но деваться было некуда. В воздухе вообще деваться некуда, и пилот должен продумывать все заранее, перед полетом, занудно и долго перебирая все варианты… чтобы потом начальник, разбирая происшествие, не процедил: «Надо было думать, прежде чем делать…» Был и у нас вариант. На крайний случай, на другом берегу Енисея оставалась посадочная площадка Подтесово, на которой лежали почерневшие остатки снега, чудом сохранившегося среди моря весенних вод. Но если мы и сядем, то самолету ржаветь там до поздней осени, ибо в Подтесово никто на колесах не летал из-за вязкого грунта. После тревожного молчания в эфире послышался голос командира эскадрильи Русяева. Он предложил нам вариант. Всю зиму с бетонной полосы сбрасывали в сторону снег. И теперь там оставалась неровная, узкая полоска мокрой черной жижи, еще пригодная для посадки на лыжах; вокруг плескалась вода. Зашли, осмотрели с малой высоты ту полоску: очень уж жиденькая, в самом-то широком месте не более десяти метров. Но самое неприятное – ветер, абсолютно под 90 градусов и до десяти метров в секунду. А у нас по РЛЭ максимально допустимый боковой – шесть. Да уж, вариант. Для такого аса, как Русяев, эти условия еще приемлемы, но… трезво оценивая наши способности и опыт, Иван Петрович сомневался. Он еще раз съездил осмотреть полоску, поднялся на вышку, пока мы кружили над бетонкой, и дал нам несколько ценных советов по распределению обязанностей при пилотировании на посадке. Володя Щуплев летал командиром второй год, а я был уже опытный второй пилот, кандидат на ввод в строй. Енисейская школа, заложенная в нас с первых дней и крепко вдолбленная, должна была помочь справиться. Обязанности мы распределили так: я управлял скоростью и режимом работы двигателя до самого касания, а командир все внимание и умение вложил в выдерживание направления, прикрываясь креном от бокового ветра. Длины полосы хватало с избытком, и мои погрешности в выборе точки приземления роли не играли; важнее было попасть точно на воображаемую ось полоски снега и удержаться на ней. Техник закатил тяжелые колеса в самый хвост, к двадцать пятому шпангоуту, уложил их и примостился сверху – для противовеса, если вдруг самолет, выскочив на грунт, захочет встать на нос. Еще раз зашли, глянули, куда лезем. Володя держал направление, я снизился до метра и прошел точно над полоской, добавил газу, ушли на второй круг. Русяев с вышки наблюдал, подсказывал и подбадривал, понимая, что четкие командирские интонации в голосе придадут нам уверенности. Собрались в комок и стали моститься на эту мизерную полоску. Трепало ветерком, Володя строго держал курс, я подбирал газ; машина медленно подкрадывалась к поверхности жижи. Два метра, полтора, метр… метр… полметра… по команде я плавно потянул рычаг газа и штурвал на себя, командир убрал крен, и машина зацепилась за снег. Ничего особенного. Сели, брызнула слякоть из-под лыж, удержали направление, скорость быстро погасла. Все. А потом порулили на стоянку прямо по воде. Самолет скользил по мокрой прошлогодней траве и по лужам лучше, чем по той слякоти, только вода взметывалась выше крыльев. Оказывается, зря тревожились: можно было вполне садиться на грунт, покрытый водой. Но струйки пота по спине текли, а ноги подрагивали от напряжения. Вылез из хвоста техник, утер лоб, закурил. Подкатил на машине комэска, мы перепрыгнули к нему прямо из самолета, в унтах… Лицо Ивана Петровича было чуть краснее обычного. – Молодцы, мужики, – небрежно бросил он нам, пожимая руки. – Узнаю, кто разрешил вылет на лыжах – я ему устрою… Через месяц он отдал меня лучшему пилоту-инструктору эскадрильи Строкину на ввод в строй командиром корабля. Осмотрительность Каждый из нас, переходя дорогу в городе, всегда несколько раз оглядывается: нет ли вблизи несущегося автомобиля. Но практика этой оглядки, этого воробьиного верчения головой, приходит далеко не сразу. В авиации вертеть головой надо с первого полета. Слишком уж много движущихся объектов вокруг самолета, слишком уж непредсказуемы перипетии наземного и воздушного движения, слишком хрупок и уязвим самолет, а результаты соприкосновения его, хоть с чем, слишком дорого обходятся. Самолет, как и часовой в армии, «есть лицо неприкосновенное». Что поражало меня в моих летных учителях, старых фронтовиках, так это их житейская шустрость, предусмотрительность, способность замечать потенциальную опасность для самолета издали, по малейшим признакам, и умело от нее ускользать. Ладно, их научила война. Смерть подстерегала везде, и кто не вертел головой… тот уже давно ею не вертит. А уж кто выжил, тот, как воробей, трижды оглянется, прежде чем клюнуть малую крошку. Городские ребятишки, если их не слишком опекают чересчур заботливые родители, обретают житейскую осмотрительность в стремительном городском движении достаточно быстро… правда, иной раз город требует жертвы и берет ее жестоко и неумолимо. Городской автобус тронулся с остановки; я стоял у передней двери, готовясь сойти на следующей. Не успела тяжелая машина набрать скорость, как вдруг справа, с тротуара метнулся перед носом пацан, лет десяти, – и через дорогу… Он вроде правильно прикинул: встречных машин нет, а позади автобуса не видно обгоняющих… как раз удобный просвет… ноги быстрые… щас я… Он по неопытности не мог просчитать все возможные варианты, предположить нестандартную ситуацию: рядом с автобусом по снежному накату нерешительно ползли учебные «Жигули» с девушкой за рулем. Естественно, девушка не решалась ни обогнать автобус, ни чуть взять влево – боялась выехать на пугающую встречную полосу. Известно же, как нерешительны неопытные женщины на дороге, как они инстинктивно стремятся ползти и от обочины подальше, и от осевой линии… и мешают всем, и всем видно издалека, что за рулем – мадам… и все чертыхаются. Чем отличается мышление зрелого человека от робкого, еще только формирующегося, нередко наивно-самоуверенного мышления ребенка: взрослый, понимая невозможность учета всех нестандартных ситуаций, вырабатывает общие правила. В данном случае: нельзя обходить автобус спереди. Нельзя и все. Табу. Это опыт поколений. Мало ли что. А ребенок что. «Щас я…» Автобус один на дороге, ни сзади, ни спереди… Я видел всю эту картину: и тень мальчишки, метнувшуюся перед носом, и краем глаза – роковые «Жигули» слева. Сердце оборвалось… смерть! Нерешительность неопытной девушки за рулем, в общем-то, спасла пацана. Когда водитель автобуса резко тормознул и пассажиров бросило вперед, нос «Жигулей» медленно высунулся из-за автобуса, и мальчишка успел заметить опасность. Он инстинктивно откинулся назад, выставив вперед руки, но продолжая по инерции нестись вперед. Опытный инструктор в «Жигулях» ударил по тормозам… ребенок на бегу врубился в правое крыло и откатился под колеса автобуса. Движение остановилось… мы метнулись к окнам… жив! Жив! Мальчишку подняли, он трясся от страха; тряслись руки у выскочившего из машины инструктора, ощупывавшего пацана… Господи, упаси и помилуй – нет большего греха, чем убить на дороге ребенка… Забросил его в машину, сел сам за руль и, видать, повез к родителям на разбор. Повезло мальцу. И дай Бог, чтобы урок пошел ему на пользу… да неплохо бы, чтобы родитель пониже спины прописал. Я-то, провинциал, вырос в небольшом городке, где редкие грузовики мы знали наперечет, где еще неспешно влачили ярмо по обочинам волы, расписывая тонкой струйкой зигзагом пыль… какая уж необходимость вертеть головой. Когда я поступил в летное училище, особой необходимости вертеть головой тоже не ощущал, и недолгий срок учебных полетов ее мне не привил. С тем и пришел в производственный отряд вторым пилотом Ан-2, и уж там – понадобилось. Старшие товарищи, с кем пришлось летать, не раз тыкали носом: «Ну никакой осмотрительности», – касалось ли это незамеченного вовремя препятствия на рулении или, к примеру, некстати появившегося за спиной замполита, как раз, когда кто-то рассказывал двусмысленный анекдот. Тыкали нас, молодых, зеленых, старшие, умудренные жизнью товарищи, да я все как-то отмахивался… пока не произошел тот случай. Пришло мое время вводиться в строй командиром Ан-2. Я так полагаю, при обсуждении моей кандидатуры на совете командиров сомнения были, но, в конце концов, перебрав все плюсы и минусы, старшие товарищи решили, что командирские качества в молодом специалисте таки есть. И посадили меня на левое кресло, на ввод, к самому Строкину. Ардалиона Григорьевича Строкина я выделил и запомнил из среды других летчиков в один морозный мартовский день. Жили мы в двухэтажных деревянных домах с водяным отоплением; правда, реалии енисейской зимы заставили строителей сложить на кухнях добротные теплые печи, служившие не только для приготовления пищи, но и тепловым резервом, когда прижмет за сорок. Так вот, выглянув как-то в окно на стук топора во дворе, я увидел былинную картину. Обнаженный по пояс русый синеглазый богатырь, на мартовском солнце, в тридцатиградусный мороз, тяжеленным колуном, играючи расправлялся с полуметровой толщины листвяжными чурками; гора поленьев росла на глазах. От белого тела с прекрасным рельефом мышц поднимался пар. Вокруг, зябко ежась, стояла группа летчиков в шубах, шапках и рукавицах; комментировали. Мне, выросшему на теплой Украине и с трудом пережившему первую свою северную зиму (всего-то морозу сорок семь градусов и было… ну, правда, раз десять за четыре месяца), увиденная картина показалась сказочно неправдоподобной. Строкин, тридцатилетний красавец, работал на публику: выгонял остатки вчерашнего похмелья на спор – на литр водки. Публика глазела в замерзшие стекла; жюри курило на месте действа. Он выиграл пари, получил приз, при стечении народа картинно налил стакан и не спеша осушил. Отмахнувшись от предложенной распахнутой летной шубы, ушел в подъезд. И пар курился следом за изумительно красивым горячим мужским телом. Вот – русский человек, подумал я. Вот – натура. А то. Строкин, широкой натуры человек, прекрасный летчик, заводила компании, верный товарищ, умел что летать, что пить, что петь… русский мужик – такими земля держится. Для нас, молодых, это был авторитет. Как Строкин летал, я уже писал, повторяться не буду; по моему мнению, он летал как бог. Мне пришлось достаточно полетать у него на правом кресле, а когда пришел срок и я с трепетом душевным пересел на левое, а обожаемый командир – на правое, началась настоящая учеба. Сделал он из меня пилота – тут ни убавить, ни прибавить, а вот что касается командирских, капитанских качеств… тут я был еще зелен. И требовался опыт, чтобы упомянутые качества выработались. Ввод в строй производился в полетах из Байкита на Кербо, это лететь где-то 260 км на северо-восток. Полеты над лиственничной эвенкийской тайгой, над плоскими столовыми горами, над чистыми стремительными реками, в прозрачном на сотню верст воздухе, напоенным смолистым ароматом, смешанным с мощным цветочным духом, поднимающимся от разогретой, в рост человека, травы, – и я за штурвалом, уже почти капитан… Сердце замирало от счастья. Романтика! За рейс лобовые стекла напрочь залеплялись желто-красными останками расплющенных насекомых – жизнь бушевала и здесь, на высоте, короткая и яркая, жизнь-полет… Только вот никакой осмотрительности у этих мошек… После посадки мы долго оттирали стекла мокрой тряпкой. Зная меня как облупленного, инструктор мой, как только убедился, что я ухватил стереотип полета с левого сиденья – главное, чего добиваются от стажера при вводе в строй, тут же отдал мне бразды, а сам убивал скуку в полетах разглядыванием пейзажа и прослушиванием музыки по каналам радиокомпаса. Между полетами он развлекался нехитрыми, известными всем летчикам способами. Как он проходил утром санчасть, я не знаю: я был целиком поглощен процессом подготовки к полету – и как капитан, и как второй пилот. Но до самолета Григорьич как-то доползал, взгромождался на правое кресло, сразу после взлета блаженно откидывался на спинку и засыпал до посадки. Полтора часа полета я проводил в самостоятельном пилотировании, ведении связи, ориентировки и решении всех задач, встающих перед капитаном, абсолютно без вмешательства инструктора. Они мне доверял полностью, потому что все, что надо знать и уметь, было вложено в меня еще в бытность мою вторым пилотом в его экипаже, вдолблено крепко, иной раз и с матерком. А теперь он пожинал плоды. И боже упаси было будить уставшего человека. Даже если припекало, приходилось как-то изворачиваться и справляться одному. Заходя на посадку в Кербо, я заранее определял ветер по надежно усвоенным признакам (набил глаз-то, когда летал с подбором), строил маневр захода на посадку и докладывал в эфир: «4298, захожу в Кербо с курсом…», – чтобы борты в районе площадки ориентировались в изменении воздушной обстановки, искали наш самолет глазами именно в том направлении, что я доложил, и соблюдали интервалы и дистанции. Целясь на чуть изогнутую, серпом, каменистую посадочную полоску, расположенную вдоль пологого берегового изгиба Таймуры, я переводил винт на малый шаг, выпускал закрылки, подбирал режим и снижался над водой строго под торец. Берег наплывал; где-то на пятнадцати метрах инструктор бормотал «куда, куда так низко?», открывал глаз, левой рукой толкал вперед сектор газа, а правой чуть подбирал штурвал – и тут же отдавал управление мне. Он помогал самую малость, вовремя и только тогда, когда уж совсем нельзя было без поправочки. И самолет дотягивал те пятнадцать-двадцать метров до торца, не дотянув которых, стажер мог превратить классную посадку в троечную. Через полминуты самолет сруливал по камням на обочину, я выключал двигатель, и нас охватывала тишина. Подходили бородатые мужики, вытаскивали груз: буровые колонки, трубы, механизмы, ящики. Налетевшие в кабину тяжелые зеленоглазые пауты бились в стекла и замирали до времени. Отмахиваясь от назойливых, липнущих на запах свежего пота насекомых, я отходил в сторонку и закуривал. Инструктор мой со стоном становился на колени, жадно хлебал прохладную чистейшую воду, затем погружал буйную голову в прохладные струи Таймуры. Этот ритуал возвращал его к сознательной жизни. Он глядел на свое отражение, капли скатывались с ушей и подбородка, хлюпали в воду; рядом между камнями журчали струйки, и видно было снующую рыбную молодь у самого берега. Вода затекала за шиворот, и голубая командирская рубашка темнела мокрыми пятнами. Строкин ежился, блаженно потягивался… хороша жизнь! Двумя-тремя фразами он объяснял мне суть ошибки, даже не ошибки – так, шероховатости… шла полировка. Потом тоже закуривал и, сидя на корточках, пять минут ловил кайф. Захлопывали за собой дверь – и назад в Байкит. Запуск, выруливание на полосу, чтение на ходу контрольной карты: «Баки – сумма, триммер – взлетный…» – затем: «4298, взлетаю в Кербо с курсом…» Я строго соблюдал правила, чтобы заходящий на посадку борт учел, дождался, пока мы взлетим, и только тогда, в свою очередь доложив в эфир, заходил на посадку на освободившуюся полосу. Ни он, ни я не знали, кто когда рассчитывает взлететь или сесть, и зачастую сообщение в эфир было неожиданным. А бортов в Кербо тогда летало очень много, и Ан-2 был непременным атрибутом и ярким доказательством активной жизни в эвенкийской глубинке. И в этот раз, прочитав на ходу карту, я добавил газку, чтобы колеса одолели неровную, из крупных камней выложенную обочину площадки. Самолет, переваливаясь по тряским колдобинам, тормозился; я добавил еще. Нос машины вышел на взлетную полосу… сейчас дам левую педаль, чуть подторможу, чтобы развернуться, потом сдерну газ… доложить по радио о взлете… И тут в эфире прозвучал спокойный, очень спокойный голос: – Посмотри влево. Кому это было сказано? Частота общая для всех… мало ли… борты переговариваются… Может – мне? Я глянул на всякий случай влево… и обмер: прямо на меня несся уже выровнявший и – вот-вот коснется колесами полосы – Ан-2. По тормозам! А газу было дано достаточно. И не убрано с перепугу: мозги напрочь вышибло; остался только первобытный рефлекс «стоп!» Самолет решительно пошел на нос. Сейчас чиркнет винтом по камням! Когда мою задницу потащила вперед с сиденья сила инерции, я опомнился и дернул сектор газа на себя. Машина, облегченно вздохнув, хлопнулась приподнявшимся было дутиком о камни. И тут же, чуть запоздало, хлопнула сверху по моей руке тяжелая рука инструктора. Да… Полностью доверявший мне инструктор никак не ожидал от способного ученика такого ляпа. Он как-то и представить не мог, что я вырулю на полосу, не осмотревшись и предварительно не доложив в эфир. Хотя… мы всегда докладывали уже перед самым взлетом. А выруливали молча: это ж не аэродром, а так, площадка. Мимо подпрыгивая и чуть не задев нас крылом, пробежал желтый «кукурузник»; второй пилот глядел на меня и крутил пальцем у виска: мол, «ты че… того?» В таких случаях кровь ударяет снизу, уши воспламеняются. И правда, «того…» Может, я и глянул перед выруливанием в ту сторону. Да, видимо, не придал значения, не вдумался, не предположил. Прохлопал. Опомнившийся раньше меня инструктор молча взял тормоза, добавил газу, вырулил на полосу. В эфире стояла тишина. Всем все понятно… бывает. Развернувшись для взлета, Строкин глянул на меня: как, в состоянии? Я был в состоянии. Еще раз проверил по контрольной карте, хриплым голосом доложил в эфир необходимую формулу, сунул газ до упора и взлетел. В наборе высоты Григорьич с ухмылкой глянул на меня: – Понял? – Понял, – кивнул я головой. Больше об этом инциденте он никогда не вспоминал. Мы потом подружились семьями, вместе гуляли, выпивали. Но об этом он в любом подпитии молчал. Что говорить: настоящий мужик. И тридцать лет спустя я все равно, подруливая к полосе, прежде всего гляжу: не садится ли кто на меня. И учеников своих предупреждаю, чтоб глядели, прежде чем газовать. Сколько было катастроф… ох, тесное небо. За рубежом сотни тысяч частных самолетиков бороздят нижний слой атмосферы, вроде и по правилам… но ошибаются и диспетчеры, и пилоты, и на тяжелых самолетах тоже, и особенно вблизи аэропортов. Взлетает тяжелый борт, решает свои сложные задачи, полет у него строго по приборам… а тут «под винты» подскакивает чуть уклонившаяся с трассы «Цессна». И тем, и другим, и третьим – то ли некогда осмотреться, то ли диспетчер перепутал метки, то ли облачко, то ли скорость сближения слишком велика – ведь для тяжелого лайнера маленькая «Цессна» что птичка… и не всегда та птичка успевает увернуться. И на трассах, на высоте, тоже тесно, особенно на перекрестках. Диспетчер только и успевает предупреждать: – 85417-й, вам пересекающий на 10600, слева направо, наблюдаете слева под 45, километров пятнадцать? Слева под 45 стоит Солнце. Где там заметишь иголочку самолета над горизонтом. – Нет, не наблюдаем: против Солнца. – 85538-й, а вы наблюдаете на 11100 справа налево под 45 пересекающий? Пауза. – 538-й, наблюдаю, сию расходимся правыми. Это авиационное «сию» означает: «сейчас, сию минуту». Слово – паразит в радиообмене… но как приятно, услышав в разговоре «сию», понимать: это – свой, пилот, авиатор… У диспетчера отлегает. Метки на экране сходятся, сходятся… слились… разошлись. Тысячи раз диспетчер видит схождение меток, и тысячи раз сердце его замирает: разойдутся ли? Не ошибся ли? Не перепутал ли? Переспросил каждого? Кошмарные сны диспетчера: снится, что СВЁЛ… Ох, не мед и у них работа. А когда грозы, когда борты просят обход «по своим средствАм» (почему-то в радиообмене укоренилось ударение на «а»), когда метки на экране уходят с трасс и теряются между грозовыми засветками… экран полон белых пятен, и пятнышек, и точек… спина мокрая. Нет, не мед. Был же случай в Ростовской зоне, когда у диспетчеров произошла авария, что-то прорвало, что-то залило – и диспетчерский пункт управления верхним воздушным пространством, где летают только по командам диспетчера, оказался полностью обесточенным, без связи. А в зоне находилось два десятка тяжелых бортов, многие на одной высоте, на пересекающихся курсах… и их надо было как-то развести… а грозы ж кругом… Одна радиостанция осталась работоспособной: на автомашине руководителя полетов. Пока человек бежал с вышки, он принял моментальное нестандартное решение: дробить эшелоны! У нас интервал по высоте – через 500 метров, это называется вертикальное эшелонирование. Руководитель полетов раздробил эшелоны по 250 метров, потеснее, и это помогло ему распределить борты по высотам, чтобы никто никому не мешал. Конечно, при этом увеличивается риск столкновения, если у кого-то привирают высотомеры – но другого выхода человек не видел… да его и не было, другого; это был единственный выход из внезапно возникшей, непредсказуемой и страшно опасной ситуации. Он дал команду всем молчать и быстро (уж как они запоминают, эти ребята-диспетчеры) распределил высоты всем: одному борту занять 8100, другому – 8350, третьему – 8600 – и так до 12100. Тех надо было снизить, тех поднять – и все борты, поняв грозящую опасность, команды выполнили. Уж как он сумел объяснить им обстановку, как оценил способность разных типов самолетов выполнить вертикальный маневр, как не запутался, не сбился… Но он всех развел. И уж у всех в воздухе были ушки на макушке, и уж на пересечении трасс все смотрели в восемь глаз, и уж у всех сердце замирало, когда сбоку внезапно, непривычно близко, казалось, так, что и заклепки видно, проскакивал поперечный борт. Как наш герой сумел связаться с соседними зонами, как целая армия диспетчеров в короткий срок направила потоки самолетов в обход, как они там наладили взаимоконтроль – я не представляю. Но твердо знаю одно: это – Профессионалы. И он среди них – лучший, настоящий Диспетчер, Мастер, брат наш авиатор. В кратчайший срок, в величайшем напряжении духа, он развязал, распутал узел, в котором сплелись судьбы тысяч людей – и все живы! И не последнюю роль тут сыграла осмотрительность экипажей. Днем – ладно; ночью сверх облаков даже еще лучше: маячки видно километров за пятьдесят. Заметишь мерцающую рубиновую точку пересекающего борта в своей левой форточке и следишь. Если борт перемещается слева направо, значит, он впереди и пересечет тебе путь перед носом. Если уходит влево, вроде как назад – ты ему пересечешь. А если стоит в форточке неподвижно, значит, сойдемся точно, но… мы идем на разных эшелонах, один выше, другой ниже. Если мы на одной высоте – диспетчер десять раз проследит, чтобы был интервал не менее 30 километров, и предупредит, и переспросит… и замрет у него сердце, когда метки сойдутся. А в облаках? Тут уж вся надежда только на диспетчера. Наши бортовые радиолокаторы с трудом и не всегда улавливают слабенькую меточку приближающегося борта – еще научись щупать пространство узеньким лучиком, чтоб поймать. Тут уж наша осмотрительность – прослушивать эфир и по общей радиосвязи отчетливо представлять себе расположение бортов в пространстве, воздушную обстановку. А диспетчер трепетно ведет нас всех по своим приборам, принимая и передавая борты диспетчеру соседней зоны, и жизни тысяч людей стучат в его сердце. Бывало и так, что на ровном месте споткнешься. Как-то заходили мы на посадку летом в Алма-Ате. Погода не препятствовала, солнышко сияло; мы прослушали в эфире информацию по условиям посадки, называемую у нас АТИС: «автоматическая… (ни один летчик не расшифрует эту аббревиатуру) система» – ну, и т д. Там дается погода за последние полчаса, а также в нее включаются и другие данные: где что не работает, что ремонтируется, какая рулежка закрыта, курс посадки, изменения минимума погоды и прочие нестандартности – чтоб экипаж заранее учел и подготовился. В общем, идея с этой АТИС неплохая; жаль только, что в иных аэропортах ее начиняют уймой ненужных экипажу сведений, вплоть до расписания работы таможни, а в других – не сообщают того насущного, жизненно важного, что, по усмотрению чиновника, не влияет на его, чиновника, благополучие, но весьма существенно для экипажа. Прослушали информацию, зашли и сели, срулили с полосы и покатились на перрон по команде диспетчера руления. В серьезных аэропортах серьезный самолет после посадки встречает машинка сопровождения, с маячком, с надписью, обязательно на английском: «Follow me» – «Следуйте за мной». И дальше экипаж обязан выполнять ее команды вплоть до выключения двигателей. Уже на подъезде к перрону подлетела под колеса запоздавшая машинка, круто развернулась, в наушниках прозвучало нечто, оканчивающееся на «…ой» – ну, правильно: «Следуйте за мной»… а что еще скажет тебе водитель. Второй пилот ответил: «Вас понял», – и мы поехали за машинкой. Только ехала она как-то странно: вильнув на вираже, водитель повел ее левыми колесами по осевой линии. Обычно водитель едет строго по центру, а тут вроде как правее. Но настолько быстро все это происходило, что мы ничтоже сумняшеся отнесли отклонение на счет разгильдяя-шофера, едва успевшего нас встретить. Ничего нас не насторожило: ведь в АТИС не было никакой информации, кроме хорошей погоды. Я рулил строго по осевой, как полагается. Тем более что слева рядом, прямо по границе рулежной дорожки шел край довольно глубокого котлована, в котором стояли какие-то механизмы: строились новые стоянки для самолетов. Механизмы уплывали под крыло; я отмечал их краем глаза и воображал себе, что умные люди просчитали же высоту проходящих над машинами самолетных крыльев и глубина котлована обеспечивает безопасный интервал по высоте. Было страшновато, что левые колеса катятся совсем рядом с краем котлована… не оборваться бы… но умные же люди просчитали… капитан должен иметь крепкие нервы и строго исполнять инструкцию. Я рулил по осевой. Из раздумий, вернее, клочков мыслей, меня вывела команда водителя, последовавшая буквально через три секунды после первой: – Правее, правее, говорю! «Так значит, он сразу скомандовал рулить правее осевой», – догадался я и чуть подвернул вправо, на полметра, строго в хвост машинке. – «Так вот почему он рулит правее»… Мы проехали ряд тянувшихся справа стоянок, повернули за машинкой в проход, развернулись на 180 градусов и порулили за хвостами назад, к свободной стоянке, находившейся примерно в том районе, где водитель скомандовал рулить правее. Зарулив и выключившись, я, как только подошел трап, вышел вслед за пассажирами и обратил внимание на группу техников, собравшуюся у левого крыла; рядом стояла машина сопровождения, и водитель, увидев меня, тут же вскочил в нее и умчался. Техники с любопытством разглядывали левую законцовку. «Что они там нашли?» – я подошел и воззрился. Левый АНО (аэронавигационный огонь), родственник автомобильного габарита, только зеленого цвета, был разбит. «Птица попала, что ли?» – подумал я без малейшей задней мысли. Ну а что другое-то? Ну, рулили над котлованом. Бетоноукладчики эти внизу… люди же соображают, рассчитывают… да ну, ерунда… Красного цвета законцовка крыла, на краю которой укреплена фурнитура этого АНО, была разодрана, как будто кто проткнул пальцем и рванул дюраль. Корячилась задержка. Надо ставить заплату и замазывать герметиком; пока герметик застынет, пройдет несколько часов. А нам по расписанию улетать через полтора часа. Все, приехали: предпосылка к летному происшествию, слава на весь Союз, разбор… Нет, ну а кто виноват-то? В чем причина? Я подошел к краю котлована, там двадцать шагов-то. Внизу на рельсах стоял бетоноукладчик: железная машина с сиденьем оператора, по сторонам сиденья приварены трубки грязно-желтого цвета, над ними рамка с крючками, на них должен натягиваться тент. Тента нет, грязно-желтые трубки сливаются с выгоревшей грязно-желтой травой; один из крючков явно со следами красной краски… Умный дядя оказался дураком, никто ничего не просчитал… а я, капитан, понадеявшийся на согласование умных наземных авиаторов со строителями, прозевал эти трубки. Я их просто не увидел. Я о них и не предполагал. И, руля строго по осевой, задел за тот крючок. Не хватило три сантиметра. Я должен был эти три сантиметра видеть. Я должен был чувствовать законцовку крыла на расстоянии тридцати метров за моей задницей и соотносить ее высоту с высотой не замеченного мной крючка. «А не уверен – остановись и вызывай буксир». Простояли мы десять часов. Комиссия недолго разбиралась: виноват экипаж. Получил команду: «Правее осевой»? Получил. Ответил: «Понял»? Ответил. Зачем нарушил, если понял? По молодости и житейской робости, присущей мне и по сей день, я не сумел защитить себя при разбирательстве, не осмелился вписать в акт особое мнение. А действовать надо было напористо: упереть на то, что в АТИС не было предупреждения о наличии вблизи рулежной дорожки строительной техники и необходимости из-за этого рулить на полметра правее осевой. Явная вина тех, кто обязан это предупреждение туда внести. Я бы тогда во все глаза следил и уж не прозевал бы те трубки средь бела дня. А не расслышать или не понять внезапную нестандартную команду может любой. Ну вырезали мне талон, сняли годовые премиальные, тысячу брежневских рублей. Обидно было. Я с тех пор стал развивать в себе чувство габаритов машины и преуспел в этом вполне. Это выражается в том, что я как водитель транспорта чувствую вокруг машины какую-то ограниченную сферу, которая гарантирует безопасный проезд. Если препятствие проходит по границе этой сферы, я останавливаюсь. Нет – и все. И только убедившись, что свободно, продолжаю движение. На авось, будучи водителем на транспорте, я не двигаюсь. Правда, напористости житейской я так в себе и не выработал. Правильно сказал в давние времена незабвенный Козьма Прутков: – Бди! Аварийные площадки Я достаточно налетался на одномоторном самолете над сибирской тайгой. И если постороннему человеку представить себе, как это – висеть на полотняных крыльях над верхушками бескрайней тайги, удерживаясь в воздухе только благодаря надежной работе единственного двигателя… дрожь непременно передернет спину. А вдруг отказ? Что делать? Куда садиться? Замечешься… Страшно, наверное, летать. А я вот думаю: а как же капитан Смит вел свой «Титаник» на максимальной скорости через Атлантику, наверняка зная, что на пути появились айсберги? А вел же. И один ли он. Видимо, нужна какая-то вера – то ли утонченное религиозное сознание, то ли примитивное «а, это со мной не случится». Скорее всего, сложное чувство надежности полета базируется и на том, и на другом, но все-таки, как оно вырабатывается в человеке, вынужденном доверять свою жизнь стихии? «Кто в море не хаживал, тот Богу не маливался». Помолится-помолится человек – и наберется решительности. Помотает-помотает утлое суденышко в штормовых волнах, когда кажется, что каждая волна – уж последняя… ан нет – и из-под той выскочил, и из-под этой… И исстрадавшийся, измолившийся человек – привыкает. А что там внутри у него перевернулось и навсегда осталось в душе – не такое, как у земных людей, – никому не ведомо. Но в новый выход в море это, перевернувшееся, уже поддерживает дух. Уже какая-то уверенность: в тот раз Бог миловал – авось, и в этот помилует. По мере повторения выходов в лапы стихии, молений, борьбы, изнеможения, отчаяния – человек как-то тупеет в восприятии страха. Он воспринимает его без острых эмоций. А по мере роста мастерства, практики борьбы с опасностью, вырабатывается опыт поведения в экстремальной ситуации. И постепенно экстремальность ситуации затушевывается. Только разум контролирует степень опасности, но уже преобладает холодный расчет, а холодный пот орошает чело все реже. И все-таки орошает, никуда от страха не денешься. Страшнее всего – когда человек привыкает к постоянной опасности и начинает относиться к ней как к неизбежной данности, теряя объективность оценки риска. Про таких говорят: страх потерял. Когда судьба долго держит человека на плаву, не отрезвляя его редкими, но полезными трепками, он начинает верить не в судьбу, а в свою исключительность, в свое везение несмотря ни на что. Комэска мой на Ан-2, Иван Петрович Русяев, воспитывал командирские качества в нас, мальчишках тогда еще, простым и самым надежным методом. Летишь, бывало, берегом Енисея, высота метров двести, крутишь себе лениво штурвал, задумаешься… И тут тяжелая рука комэски хлопает по сектору газа: – Отказ двигателя! Ищи площадку, заходи и садись! Двигатель с редкими хлопками вращает пустой, не загруженный винт; тяги нет, скорость падает… и вместе с нею падает в живот мое сердце. «Ах! Ох! Мама!» – детские эти жалобы рвутся наружу… но я же без пяти минут Капитан! Ага… капитан… Господи… куда? где? с какой стороны? Нет, не сесть… убьемся! Бревна, топляки валяются на прибрежной гальке… Может, на воду? Самолет снижается, ветер свистит в расчалках, двигатель похлопывает, высота падает; командир эскадрильи ухмыляется внутри себя, но губы его плотно сжаты, а острые соколиные глаза успевают заметить и мою минутную растерянность, и суетливые действия штурвалом, и мечущийся взгляд. Выход есть, я знаю – командир просто так ничего не делает. Но на этот раз, кажется, он переборщил: ну некуда ткнуться. Пока я просто держу вдоль берега: угол зрения от напряжения сузился, и ничего кроме береговой черты я не способен увидеть, а тем более оценить. Но мысли, мечущиеся где-то в холодеющем животе, начинают выстраиваться в логическую цепочку. «Ветер… Садиться с прямой или разворотом на 180? Какой ветер? Ну! Соберись! Так… так… кажется, северный. Ну да, конечно, северный! Ты же штурманский расчет делал! Так… признаки ветра… уже низко… кусты – куда гнутся ветки? Мне навстречу. Значит, сажусь прямо перед собой». Глаза замечают галечную косу, более-менее свободную от бревен. Может, здесь? Так… метров сто хотя бы, а там – чтобы лежащие по полету бревна прошли между колес… уже на малой скорости… Закрылки! Ну! Большой палец нажимает кнопку на секторе газа. Самолет начинает вспухать, я придерживаю штурвалом, скорость падает. Не переборщить бы: в прошлый раз самолет так быстро провалился, что даже хотелось добавить газу, недолет… так командир не дал. Отказ – значит отказ: тяги нет! Рассчитывай! Остается метров пятьдесят. Командир давно прикрыл юбки капота, чтобы двигатель не переохладился. Он оценивает мой расчет, а сам готовит двигатель к уходу на второй круг. Прекрасный двигатель АШ-62 имеет существенный недостаток: у него, у остывшего, неважная приемистость, и если чуть резче дать газку, может захлебнуться. Поэтому нас с младых ногтей учили: двигай сектор газа не за рукоятку, а за сам рычаг, тогда даже при желании резко сунуть – сделать это будет труднее. Но я ничего этого не вижу, я целюсь в точку касания. Как быстро набегает земля, как мелькают под колесами бревна… Вот, вот – между этими двумя упасть, а в конце чуть дать педаль и отвернуть от того, дальнего… И в самый момент, когда я уже сжимаюсь в ожидании толчка, Иван Петрович плавно, за рычаг, упираясь большим пальцем в рукоятку, добавляет обороты двигателю. Самолет нехотя прекращает снижение, я ничего не понимаю – я в образе! Точка касания! – Ладно, уходим! – Русяев тянет штурвал на себя. – Давай, давай, набирай… Когда я прихожу в себя, на прежней высоте, комэска делает краткий разбор: – Площадку подобрал – так себе. Надо было сразу глянуть – слева была чистая и большая. Шары на лоб… Никакой осмотрительности. Летишь – постоянно подбирай площадки. Постоянно! Все время оценивай, прикидывай, активно лети! Ты не пассажир, ты – командир воздушного судна. Предвидь ситуацию, упреди! И не теряйся… Слабак! Сейчас бы мне тот Ан-2. Купить бы в личное пользование… «Бревна мелькают…» Да он летит – как в замедленном кино… Выспался бы, пока он дотянет до намеченной площадки… Одно слово: аэроплан… чудесная, прекрасная машина! Взлетали с Геной Зотовым в Стрелке, там, где, как я считаю, Енисей в Ангару впадает. Дело было весной, уже подтаивало, но снегу еще хватало, на лыжах летали. Двенадцать пассажиров сидело за спиной, командир дал газ, самолет быстро набрал скорость, оторвался и пошел в набор в сторону деревни. Избы быстро приближались и уходили под крыло; вот и первый разво… И тут двигатель застрочил, застрелял, захлопал… Скорость начала падать. Командир отдал штурвал от себя, и машина повисла в пятидесяти метрах над улицей; заборы быстро уносились под крыльями. Сердце ухнуло и остановилось. Скорость зависла на 130 и норовила уменьшиться. Закрылки создавали лишнее сопротивление, и тяги отказывающего двигателя не хватало на горизонтальный полет. Побелевшими пальцами сжимая штурвал, командир по миллиметру снижал машину, чтобы хоть удержать скорость. Улица, очень узкая улица, тянулась под нами, вся заметенная старыми сугробами, с санной колеей посередине. «Сначала снесем заборы… крылья оторвет… может, правее, на огороды?… нет, там поскотина из хороших жердей, да и за антенны зацепим, а там и за крыши… сразу правее надо было…» – мысли метались под шапкой, приподнявшейся на дыбом стоящих волосах. – Закрылки… – выдавил Гена, – закрылки… импульсами… – Одной рукой он крутил штурвал, другой дожимал сектор газа. – Качай альвейером! «Так что же важнее: качать бензин или убирать закрылки?» Я нагнулся между сидений, схватил левой рукой рукоятку ручного насоса и стал быстро качать топливо. От этого работа двигателя не изменилась: он как стрелял, так и продолжал стрелять, и при каждом выстреле самолет тряс головой так, что казалось, вот-вот двигатель отвалится. «Нет, не топливо», – успел подумать я, глянул вперед и испугался: антенны на крышах мелькали уже под самыми крыльями, вот-вот лыжей зацепим. Надо было уменьшать лобовое сопротивление: двигатель все-таки тянул, вдвое слабее, но – тянул, а закрылки тормозили. Но закрылки же создавали и дополнительную подъемную силу, и как только я стал бы их убирать, так, без разгона скорости, мы бы срубили и антенны, и коньки крыш. Я держал палец на кнопке уборки закрылков. – Подтяни чуть! – крикнул я командиру, – самую чуточку! Гена понял, кивнул головой и самую малость взял штурвал на себя. Самолет прекратил снижение, и я на секунду нажал кнопку уборки закрылков. Стрелка на указателе переместилась на пару градусов вверх. Самолет чуть просел, но скорость увеличилась на пару километров в час. Командир утвердительно кивнул головой: – Еще… Я снова на секунду нажал кнопку. Скорость возросла до 140. Командир держал высоту, костяшки на кулаках побелели. Крыши неслись под ногами, и хотелось поджать ноги, поднять их повыше, прямо в унтах… Я вспомнил рассказ Вити Сумкина, как он садился на вынужденную с отказавшим двигателем: перед ударом уперся унтами в приборную доску… все приборы выдавил, но цел же остался! Так, импульсами, я постепенно убрал закрылки, скорость остановилась на 150, и капитан плавненько, блинчиком, стал подворачивать вправо, переводя самолет в полет по кругу. Дома кончились, впереди торчали верхушки мелколесья, высота была 50, самолет тряс головой и стрелял, и строчил… Струйки пота текли по спине, хотелось почесать. Мы вцепились в штурвалы; командир все потихоньку подворачивал, а я педалями удерживал шарик указателя скольжения в центре, а рукой дожимал и дожимал сектор газа до упора: может, хоть пару лошадиных сил выдавить… Машина развернулась на 180 градусов; за деревьями мелькала сбоку площадка, откуда мы взлетели. Долго, осень долго тянулись километры до третьего разворота; так же, потихоньку, блинчиком, мы развернулись на полосу, дотянули почти до торца, и на последних метрах командир выпустил снова закрылки. Машина плюхнулась в снег, и только после этого Гена убрал газ. Пассажиры как всегда ничего не поняли, и когда выключился двигатель, стали задавать вопросы. Командир лайнера, отстегнув ремни и бессильно уронив руки на колени, лениво повернул голову и сказал, что лететь нельзя, маленькая неисправность. Сейчас вызовем другой самолет. Следом за пассажирами вышли мы из самолета. Так-то все ничего, но левая нога тряслась под коленкой. Вот тогда я физически понял, как это – поджилки трясутся. Прилетела на другом самолете бригада, привезла деталь. Вот как раз из-за того, что некоторые резко давали газ, происходили хлопки в карбюратор. А там воздушная заслонка, та самая, что на любом карбюраторе сверху стоит – хрупкая. Вот она до поры держалась, а на взлете трещина пошла – и отвалилась заслонка, упала на сетку и перекрыла кислород двигателю. Очень богатая смесь, тряска, стрельба… Это ходячий дефект; техники быстро заменили широкую, величиной с хорошую книгу, заслонку, обгоняли двигатель, записали в журнал, и после переговоров с руководством нам разрешили перелететь на базу. Это ж я еще тогда вторым пилотом был, не нес ответственности: рядом был опытный дядя. А Русяев уже приучал меня к личной ответственности за исход полета… и как же она только давит! Как, казалось бы, простая ситуация, продавливаемая через узкие рамки ответственности, сужает и угол зрения, и широту мышления. Спасает только практика. Пока не выработается профессиональный интерес, пока не овладеешь способами ремесла, пока не научишься выделять приоритеты в сложной ситуации – ты как в шорах. Но постепенно, из повторения в повторение, приходит привычка: не пугаться, не метаться, а делать то, к чему уже подготовлен. Поэтому, вслед за дедушкой Марксом, только и остается повторить: теория без практики – мертва. В авиации это видно как нигде. И я определил приоритет в своей летной деятельности: стать практиком. Ты мне хоть сто формул напиши, приведи теоретические доказательства, сплети сеть аргументов – а я скажу: нет, так на практике не бывает. Сядем на землю, выключимся – вот тогда доказывай и обосновывай. И в споре выяснится, почему на практике так не бывает. Вот в этом – отличие опытного, бывалого летчика от молодого и зеленого. Да и только ли летчика. И в этом, кстати, отличие летчика от симмера. Симмер изучает теорию и претворяет свои знания в виртуальный полет на флайт-симуляторе. У него, как правило, очень хороший теоретический багаж. Шлиман был дилетант, но он обладал знаниями, которых не было ни у одного практика-археолога. И Трою раскопал таки дилетант! Так что у симмеров есть все предпосылки стать, в конце концов, пилотами. Единственно, им не хватает практического опыта – и просто полета, и попадания в различные ситуации в полете. Зато у них наработаны рефлексы пилота, которые при первоначальном обучении на реальном самолете гораздо труднее даются человеку с улицы. Опыт придает человеку уверенности. Опыт попадания в ситуации дает осознание того, что, во-первых, таковые случаются редко, а во-вторых… столько раз попадал – и выкручивался; выкручусь и в следующий. Всего не предусмотришь. Летая на легком самолете, я постоянно прикидывал, годится ли та или иная площадка по пути для вынужденной посадки. Делалось это вроде как играючи: я сам был заинтересован в тренировке глазомера, мне было «жутко интересно». На более тяжелых самолетах, особенно при полетах в облаках, я исповедовал психологию капитана Смита: машина надежная, вероятность непосредственной опасности невелика, опыт есть. Летая на Ту-154 над горами, днем, я было тоже пытался прикинуть, как же практически реализовать рекомендации Руководства по летной эксплуатации при, допустим, пожаре на борту: необходимо приступить к экстренному снижению и за четыре минуты, не более (при «более» – самолет уже сгорит), найти подходящую для посадки стотонного лайнера площадку, построить маневр, погасить скорость и приземлиться так, чтобы еще было кого эвакуировать из обломков машины. И пришел к неутешительному выводу. Подобрать пригодную для приземления на скорости 250 площадку в горах – невозможно. И на равнине – проблематично. Процент неудачи и там и там близок к 100. Ну, в горах – все 110, а на равнине – 90. Я видел кинокадры авиакатастроф. Когда самолет подходит к земле, казалось бы, плавно, и вдруг начинает разрушаться, загорается, и огненный ком медленно и плавно катится по земле. И вдруг из этого кома, стремительно вращаясь, вылетает многотонный фрагмент… Это ж какая сила удара от простого касания о неровность! Нет, постоянно думать в полете о том, что что-то может случиться, искать по маршруту площадки… тут по Сибири аэродромов-то не густо… Это ж какие нервы надо иметь. И постепенно острота восприятия опасности, предположения и прикидки растворились в буднях сотен и сотен полетов. Поистине, летчику не только не нужна, а просто вредна богатая фантазия. Самое лучшее отношение к опасности в полете: «Будет день – будет пища». На схемах взлета и захода на посадку всех аэродромов обязательно присутствуют площадки для экстренной посадки «в случае чего» на взлете. Они отмечены, указаны их размеры, курсы предполагаемой посадки, направление на них и удаление от центра аэродрома; на схеме рядом с ними написано: «поле». Я езжу мимо такого «поля» на работу уже 30 лет. Да, на Ан-2 там сядешь. На Ан-24 сядешь, но плавные изгибы рельефа, несущиеся под колесами со скоростью 200 км/час, сотрясут самолет так, как если бы он сел на гигантскую стиральную доску. На тяжелом лайнере колеса вообще к черту отлетят, и легший на землю фюзеляж разрушится, но предварительно позвоночники у людей переломятся от перегрузок. Нет, ну, теоретически, поле пригодно. А практически его пересекает две дороги на насыпях, и арык глубиной метра два. И высоковольток натыкано. И нефтепровод под поверхностью земли. Я и говорю молодым летчикам: боже упаси вас моститься туда на вынужденную. Кроме того: при низкой облачности – как, по каким приборам ты будешь то поле искать, как будешь строить маневр? А что советует практика? Практика говорит: ну сколько было фактов посадок тяжелых лайнеров на грунт вне аэродрома? Да единицы. Вероятность очень мала. Стоит ли об этом так уж задумываться. Практика советует: «в случае чего» – только на родную полосу. Там тебя ждут. Туда ты садился тысячу раз. Там есть все для спасения. Значит, все силы при подготовке к полету экипаж должен направить на то, чтобы «в случае чего» извернуться и как можно скорее попасть на полосу. Относительно полосы прорабатываются все варианты, опираясь на опыт и здравый смысл. Чертежи и схемы аварийных площадок делал нелетающий человек, не способный учесть все небесные факторы. А взлетать – экипажу. А решать – капитану. Или мертвая схема и смерть – или остаться в живых, спасти людей… и, может, понести за это суровое наказание – за попрание святынь. А святыня одна: человеческая жизнь. В принципе и на автостраду можно сесть. Только вот потом юристы начнут скрупулезно подсчитывать и разложат на весах Фемиды количество жертв стремления капитана нанести «меньший вред». Понятно, деваться некуда, поле непригодно, но если самолет сгребет на автостраде пару автобусов… Вот тогда дотошный прокурор спросит: а почему ты не воспользовался официально утвержденной площадкой для вынужденной посадки? Да, ты спас своих пассажиров. Зато погубил чужих. А может, посадка на ту площадку обошлась бы с меньшими жертвами? Вот цена твоих нашивок на погонах, Капитан. И на принятие решения судьба отпускает тебе секунды. Так пусть же тот опыт, что в свое время, нарушая летные правила, вколачивал в тебя Учитель, Летчик от Бога Иван Русяев, осмыслят твои ученики. Тут не надо теорий, и не помогут тут компьютерные знания. Это вопросы нравственные. Роды Сибирь потихоньку цивилизуется. Как ни сурова жизнь в глубинке, но, не дай Бог, случится с человеком беда, все-таки есть шанс вывезти и оказать медицинскую помощь. Организована система санитарной авиации, и самолеты с вертолетами, а нынче – только вертолеты, дежурят днем и ночью по срочным санзаданиям. Это – Государственный заказ и надежный источник дохода авиакомпаний, которые борются за этот самый тендер, потому что, хоть и с запозданием – а живые деньги. В пору моей молодости дешевле было летать на Ан-2, и каждая деревня обустраивала и содержала площадку для полетов, правда, только днем: в темное время суток на одномоторном самолете над тайгой летать было бессмысленно. А днем, при видимости 1000 метров, значит, был смысл: разрешалось. Честно скажу: разницы не вижу. Что такое видимость километр в воздухе? Это – под крылом, только под крылом, в смутной мгле от осадков, выплывают и тут же уходят в белый мрак темные силуэты деревьев, и так – минуту, десять, полчаса, час… Выскочит по пути край болота, и экипаж вглядывается, ищет знакомые изгибы: ага… вроде «штаны»… или «Змей Горыныч»… Срочный перерасчет путевой скорости, поправка… так… речка ожидалась через три минуты – теперь, значит, через пять… Да не прозевать бы тонкую ниточку заметенной снегом речки, да не перепутать бы с лесовозной дорогой. А нет того болота – значит, уклонились на километр вбок – и не увидишь уже, хотя, может, и рядом, в пределах трассы. Дергаться нельзя, надо дождаться следующего ориентира и уточнить путь по нему. По минимуму 100/1000 метров допускались летать только самые опытные, талантливые капитаны, вроде Русяева, Строкина, Муратова. Им от Бога было дано чуять маршрут, определять место самолета по неуловимым для других признакам, используя скудные средства самолетовождения. И добирались, находили площадку, определяли ветер, строили «вокруг пятки» посадочный маневр и вываливались из снежной круговерти прямо над торцом. А возле дымящей избушки – заиндевелая лошадь, запряженная в розвальни с кучей соломы, а из избушки выскакивают люди в шубах и рукавицах, с остатней уже надеждой на лице… «Господи, прорвался самолет, Господи, спаси и помилуй… укрепи руку летчика, последняя надежда…» Выносят на носилках закутанное тело… исстрадавшееся лицо, провалившиеся глаза… ищут мой взгляд… «Спаси…» Да нас на руках готовы были носить… Что такое Летчик на Севере! Сейчас летчикам легче в каком плане: хоть не мучаешься в полете с этой ориентировкой. Разрешено летать на вертолетах ночью, у каждого экипажа приемник спутниковой навигации, он выведет на место. Ми-8 МТВ – машина серьезная, воздушное судно первого класса, на иных и радиолокатор стоит, а значит, в условиях грозовой деятельности можно летать, и система ДИСС есть, определяющая скорость и направление ветра в полете… техника! И вот эта техника доставила врача на место. Но старые площадки заброшены, а до новых у местной администрации руки не доходят, да и денег нет. Приходится вертолетчикам подбирать посадочную площадку с воздуха. Хорошо, если днем, а как ночью? Они и ночью умудряются подбирать, и садятся, и делают дело. Ночью в темноте подбор запрещен, нужно освещение – а где ж его взять. Летчик берет на себя… Есть в наших документах пункт, разрешающий ради спасения человеческой жизни отступать от правил полетов. Ответственность при этом берет на себя руководитель предприятия. Он – берет. А куда денешься: спасение людей – кусок хлеба для авиакомпании. Он берет ответственность, надеясь, что ездовые псы не подведут, справятся. Так в надзорных же органах растет тревога: что ж это, почти каждый полет идет с нарушением правил. Наломают же дров! А нам сверху скажут: а куда же вы смотрели? А «сверху» всех сидят избранники народа. Они говорят: не должно быть в демократической стране такого пункта правил, который бы отменял правила, пусть даже и ради спасения жизни, – это незаконно. Отменить! А отменить – значит, ночью спасать людей нельзя, если делать все по правилам. А по правилам необходимо, чтобы в каждом поселке была площадка. А кому она нужна? Вам, авиаторам, надо – вот и езжайте, агитируйте местную администрацию, чтоб обустроила и содержала площадки, да чтоб по сертификационным требованиям на каждой площадке было стационарное освещение, да метеонаблюдатель, да сторож… Этими сертификационными требованиями душится любое дело. В погоне, как бы поусерднее вылизать задницу той Европе, прикрываясь то правами человека, то общепринятыми стандартами, мы, со свиным рылом, в нищете и неустроенности своей, машем шашкой… «Мы вам – сертификационные правила, а вы уж там как хотите извернитесь». Если это – Государственная политика срочной медицинской помощи населению труднодоступных районов… то я – Сент-Экзюпери. Изворачиваются авиакомпании, едва сводящие концы с концами: во всех расходах авиакомпании доля стоимости авиатоплива переваливает уже за 60 процентов. Это, кстати, тоже Государственная политика. Изворачиваются экипажи, ездовые псы: таков наш хлеб. Да плюнь, бросай ходить по лезвию ножа. Делай все по правилам. Я не могу плюнуть в глаза, молящие: «Спаси!…». Не могу! Мне приходилось вывозить из глухих деревушек больных сифилисом и туберкулезом детишек – целые семьи; и изодранных медведем в тайге охотников; и пьяницу, отлежавшего в угарном сне руку до омертвения… ох, стонал… То аппендицит, то перелом, то отравление, то ребенок что-то вдохнул… синий… Но уж очень запомнился случай на праздник. Дежурили мы в Мотыгино, аккурат на Первое Мая, и поступила команда срочно лететь в Орджоникидзе: женщина рожает. Этих Орджоникидзе в те времена по стране было, «ну как на Ангаре – Брюхановых: чуть ли не каждый второй…» На карте-то написано не Орджоникидзе, а… уже не вспомню, то ли просто Бык, то ли Потаскуйский Бык, то ли Новый Бык. Там была площадка. А роженицу еще должны были привезти с того берега, из другой деревушки. Лету минут двадцать от взлета до посадки. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=154903) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.