Мирные дни Александр Борисович Чаковский Это было в Ленинграде #3 Александр Чаковский Мирные дни (Это было в Ленинграде-3) * * * Я был ещё в военной форме, но фактически уже не имел на неё права: в полученной мною вчера из военкомата справке было написано, что «капитан Савин демобилизован из рядов РККА». «Стрела» отправлялась из Москвы в Ленинград в пять часов вечера. Я приехал на вокзал за час до отхода поезда, хотя билет – последний полученный мною военный литер – лежал у меня в кармане. Выйдя на перрон, я увидел ленинградскую «Стрелу». Поезд стоял, поблёскивая широкими оконными стёклами и свежей краской. Словно никогда его не обжигала война, не коробила его окраски, не расплавляла оконных стёкол, не валила навзничь вагонов… Казалось, война прошла где-то в стороне от этого нарядного поезда. В вагоне было очень тихо, в коридоре, у окон, стояло несколько человек. Они прижались к стенкам, пропуская меня с чемоданом. Моё купе оказалось последним. Оно было пустым, соседи ещё не пришли. Мне досталось нижнее место. Я поставил чемодан под столик и уселся на диван. Здесь, в купе, всё было очень светлым и очень новым. Солнце светило прямо в окно, и занавески из тонкой белой материи просвечивали. Металлическая подставка у настольной лампы сияла, как зеркало. «Хорошо, – подумал я, – как хорошо». В этот момент дверь купе с шумом отодвинулась и на пороге появились двое военных. – Простите, какие места? – спросил один из них, маленький и толстый подполковник. Я встал и назвал места. – Сиди, сиди, капитан, – прервал меня подполковник и добавил: – Значит, дома! Они вошли в купе. Подполковник был свежевыбрит, от него пахло одеколоном. Сапоги с лакированными – «генеральскими» – голенищами плотно облегали ноги. Его спутник, майор, человек среднего роста, худощавый, немолодой, был с виду ничем не примечателен: армейский майор, в гимнастёрке, сшитой не на заказ, а подобранной на интендантском складе. Он показался мне угрюмым и неразговорчивым. Я лёг на диван и незаметно для себя заснул, а когда проснулся, поезд стоял. Наверно, меня разбудила тишина. Не знаю почему, но меня охватила какая-то тревога, какое-то смутное предчувствие. Я отодвинул дверь купе и, выглянув, увидел в конце коридора проводника с фонарём в руке. – Что за станция? – спросил я. – Малая Вишера, – ответил проводник. Малая Вишера! В этих двух словах заключалось для меня так много! Здесь началась моя многолетняя фронтовая жизнь. Здесь я впервые встретился с настоящей войной, здесь мучился, потеряв Лиду, отсюда уезжал в Ленинград с тайной надеждой отыскать её. Я знал в этом маленьком, полуразрушенном городке каждую уличку, здесь всё было связано для меня с воспоминаниями, которые никогда не забудутся. «Надо выйти на перрон», – сказал я себе и почувствовал, как трудно сделать эти несколько шагов и сразу окунуться в прошлое, оказаться с глазу на глаз не с воспоминаниями, но с реальным, овеществлённым прошлым. Я встал и пошёл к выходу. Вот она, вот она, Вишера! Я почувствовал, как что-то перехватило горло и часто забилось сердце. Вот полуразрушенный вокзал. Бомба попала в него буквально на моих глазах… А вот неразрушенное крыло вокзала и странная, всегда вызывавшая у нас улыбку надпись: «62,6 метра выше уровня моря». Отсюда было очень далеко до моря, и нам было непонятно, для каких целей вишерцы информировали об отношении своего местожительства к морскому уровню… Я вспомнил, как Венцель, наш фронтовой «зав. юмором», хотел назвать редакционную стенгазету «62 и 6 над уровнем моря» и как редактор «зарезал» этот заголовок. Раздался свисток, и поезд тронулся. Я вскочил на ходу и, стоя на подножке вагона, смотрел, как медленно, уходя в темноту, проплывала передо мной моя прошлая жизнь. Проплыл серый перрон, освещённый неярким светом вокзальных фонарей. Мелькнули белый камень вокзала и чёрные цифры на нём. Где-то вдали, в маленьком железнодорожном домике, ласково мигнул свет, – не наша ли это старая знакомая стрелочница Евдокия вернулась с обхода? Вот дерево, сухое безлиственное, точно последняя веха прошлого, бессильно поманило меня своими крючковатыми ветвями, и все скрылось во тьме… Поезд мчался мимо блиндажей, мимо поваленных изгородей колючей проволоки, мимо воронок и траншей, наполненных дождевой водой. Война ещё отовсюду смотрела на наш весёлый поезд злыми глазами. …Мы подъезжали к Ленинграду. Как только поезд миновал Колпино, меня охватило чувство тревожного, напряжённого ожидания. Прошло много лет с тех пор, как я подъезжал к Ленинграду с этой «естественной» стороны. Я подбирался к нему на низко летящем самолёте под охраной истребителя или по ледовой трассе, проложенной над чёрными водами Ладоги, и теперь мне казалось странным, необычным, что мы вот так просто без всяких усилий, без опаски, без мер предосторожности, открыто подъезжаем к Ленинграду. Я посмотрел на часы. Было десять. Ещё тридцать минут. Наверно, Лида уже подходит к вокзалу. Сердце моё застучало сильнее – мне показалось, что я уже вижу её. «Почему так мёдленно идёт поезд?» – с раздражением думал я. Теперь она уже на перроне. Смотрит вдаль, ожидая… У окна стоял мой сосед по купе – худощавый майор. Он прижался лбом к стеклу, вое такой же – в своей широкой, выцветшей гимнастёрке, в кирзовых сапогах. Плечи его были опущены, руки он засунул глубоко в карманы. – Подъезжаем, товарищ майор, – сказал я, останавливаясь рядом с ним. Мне было необходимо сказать об этом вслух. Майор обернулся. – Что? – недоумевающе спросил он. – К Ленинграду подъезжаем, – повторил я, – минут через двадцать будем на месте. Майор ничего не ответил и снова повернулся к окну. Я хотел уже отойти, как вдруг услышал его голос. – Странное дело, – сказал майор, не поворачивая головы, – вот ведь по каким местам едем… Раньше тут целая армия пройти не могла… Мысли его походили на мои. Я спросил сочувственно: – Вам приходилось бывать в этих местах? – Да, – ответил майор, – я батальоном командовал. Весь мой батальон лёг на этих местах… – Он повернулся ко мне. – Странно мне теперь, – продолжал майор. – Неужели все забудется, сотрутся следы, будет по этим местам проноситься поезд, люди будут просыпаться, пить чай?.. А? Я подумал, что, пожалуй, так и будет. Жизнь движется вперёд, и время стирает всякие следы. Я многому научился на войне: не спать сутками, разводить костёр на снегу, отыскивать блиндажи в лесах и заснеженных развалинах, разбираться в картах, ездить и даже спать в кузовах машин на обледене-лых снарядных ящиках… Понадобится ли все это теперь, в мирное время? В окне замелькали пригороды Ленинграда, и я уже ни о чём не мог говорить. Я вернулся в купе и стал торопливо укладывать вещи в чемодан, чтобы первым выскочить из вагона. Поезд остановился. В коридоре стояли пассажиры, медленно подвигаясь к выходу. Прямо передо мной оказался толстый подполковник, мой сосед. – Не будем торопиться, капитан, – сказал подполковник, тяжело отдуваясь. Он поставил свой чемодан на откидной стул и тем самым окончательно загородил мне дорогу. – Не люблю торопиться. – Он рассмеялся сипловатым коротким смешком. – Из театра я тоже обычно позже всех выхожу. Нечего было и думать выбраться, пока подполковник не пройдёт. Он снял свой чемодан и двинулся только тогда, когда весь коридор перед ним оказался свободным. …И вот я стою на залитом солнцем перроне. Репродуктор обрушивает на нас потоки какого-то синкопического марша. Мимо меня пробегают люди, машут руками, обнимаются, целуются. Мелькают чемоданы, кто-то смеётся… Тяжело дышит паровоз, весь в облаке белого пара… Я ставлю чемодан и растерянно смотрю по сторонам, стремясь отыскать её в этом шумном людском потоке, и ничего не вижу, и вдруг откуда-то со стороны слышу её голос: – Саша! Сашенька! Лида стояла, прислонившись к железному столбу фонаря, и на ней было то самое платье, в котором она снята на портрете, висевшем когда-то в комнате Ирины… Мы побежали друг другу навстречу. …В трамвае было очень много народу, и мы оказались как раз у окна, забитого фанерой, поэтому я не мог разглядеть города. Потом, когда мы шли по улице Стачек, я всё время отставал от Лиды, потому что смотрел по сторонам. Заборы домов были выкрашены свежей краской, а окна – я помнил их пустыми или заколоченными фанерой – поблёскивали стеклом. Над улицей тянулась густо переплетённая сеть трамвайных, троллейбусных и ещё каких-то проводов. Я вспомнил, что раньше вдоль этой улицы были развешаны густые маскировочные сети. Теперь я не мог найти даже места, где они висели… Вдруг я остановился, точно кто-то позвал меня из тьмы прошлого. В стороне от улицы, там, где начинался пустырь, я увидел здание. Собственно, это было не здание, а только пустая коробка, чудом сохранившиеся стены. Меня поразил их цвет. Это был обычный когда-то цвет войны – зеленоватый, с серыми разводами, маскировочный цвет, в который окрасили многие ленинградские дома, чтобы сделать их незаметными с воздуха. Сегодня же на этой широкой, светлой улице зелёный, точно вылезший из болотистой тины, дом походил на автоматчика в маскхалате, как если бы он внезапно появился среди нарядно одетых людей на мирной городской улице. И вот я увидел наконец наш дом! Он стоял, возвышаясь над соседними домами, видный издалека, весь опутанный лесами, и вместо провала в стене, через который я входил тогда, зимой сорок второго года, теперь была толстая, выкрашенная в коричневый цвет дверь. Мы вошли в неё и поднялись по лестнице, у которой все ещё недоставало нескольких ступенек… Мы остановились на площадке третьего этажа. Лида стала искать в сумочке ключ. И в этот момент я всем существом своим окончательно поверил, понял, почувствовал, что война кончилась и наступили мирные дни… На секунду, пока Лида открывала дверь, я зажмурил глаза и открыл их, когда уже перешагнул через порог. Мы были дома. Это была та самая комната, но как она не походила на прежнюю! Сходство было лишь в чём-то неуловимом, может быть, только в том виде, что открывался из окна. Но в самой комнате всё выглядело иначе, чем раньше. Комната была выкрашена жёлтой, радостной краской, у стены стояла большая кушетка, у другой – буфет, посредине – обеденный стол, в углу – маленький письменный стол и кожаное кресло. Войдя в комнату, я почувствовал чуть хмельной запах невысохшей краски. Я обернулся. Лида стояла за моей спиной. Я схватил её на руки. – Лидуша, Лидонька! Ну, теперь все, теперь мы вместе. – Ты знаешь, – проговорила Лида, подходя к маленькому зеркалу, стоявшему на буфете, и приводя в порядок свои растрепавшиеся волосы, – я беспокоилась, что к твоему приезду не кончат ремонт. Нам просто повезло, что дом начали восстанавливать с левого крыла. – Нам вообще везёт, – сказал я, с размаху опускаясь в глубокое кожаное кресло, стоящее у письменного стола. – Нравится кресло? – спросила Лида. Я покачался на пружинах. – Замечательное! Какие пружины! Я буду жить в этом кресле. Наверно, раньше в нём сидел какой-нибудь директор. Где ты его купила? – Купила? Я его нашла. Когда разбирали баррикады, обнаружилось много вполне пригодных вещей. К этому креслу пришлось приделать только одну ножку. Я вскочил с кресла. – По приезде полагается разбирать вещи. Давай разберём чемодан. Стоя на коленях у раскрытого чемодана, я вынимал вещи, а Лида складывала их на кушетку. Сверху лежал чёрный костюм, мой единственный штатский костюм. Я не надевал его ни разу после войны. Мне хотелось надеть его только тогда, когда я окончательно буду дома. – Костюм, – торжественно объявил я, вынимая пиджак и брюки, – овеществлённое выражение мирных, довоенных дней. Во время войны он стал символом мира. Дорог как память и ещё потому, что другого пока нет. – А он тебе будет узок, – усомнилась Лида, держа пиджак за плечи и разглядывая его. – Честное слово! – Я похудею или куплю другой. Иного выхода нет. – Посмотрим, – ответила Лида. – Есть выход, – улыбнулась она. – Имеется запас. – Запасной выход, – скаламбурил я. – Ты гениальна. Дёржи ботинки. Ой-ой-ой!.. – Что случилось? – Зеркало. Единственный трофей. Вот смотри. Это я хотел тебе в подарок. – Кто же кладёт ботинки на зеркало? Треснуло… как жаль. Такое хорошее зеркальце. Она рассматривала зеркало – маленький кусочек стекла в оправе бледно-розового камня. Я нашёл зеркало в одном из немецких блиндажей и два года повсюду возил с собой. Я его ещё тогда предназначил для Лиды, и каждый раз, натыкаясь на зеркало в чемодане, в вещевом мешке или кармане, я думал о Лиде, о том, что мы когда-нибудь встретимся и она будет смотреться в него. – Кто же кладёт ботинки на зеркало? – печально повторила она, разглядывая извилистую трещину. – Круглые дураки, – уныло согласился я. – Надеюсь, ты не веришь в приметы. – Только в чёрную кошку, – пошутила Лида, поцеловав меня в затылок, и положила зеркало на стол. Мы продолжали разбирать чемодан. Одна за другой появлялись вещи, до зарезу нужные на фронте и смешные, никчемные сейчас. Финский нож с инкрустированной ручкой – предмет зависти всей редакции, толстые вигоневые носки, тёплые портянки, подковки для сапог, фонарик, металлическая кружка, баночка из-под смазочного масла, обычно употребляемая как табакерка для махорки, портупея, новенькая ярко-жёлтая трофейная кобура… Я поднялся, стряхнул пыль и сказал: – Ну, Лидуша, отнеси всё это куда-нибудь с глаз долой. Так сказать, «до новых боев»!.. Прошло ещё какое-то время – полчаса, час, не больше. И вдруг мне захотелось отправиться с Лидой в город. Дело было не только в желании посмотреть Ленинград. Я хотел испытать ощущение полной свободы, возможности делать всё, что мне хочется. Мне захотелось поехать с Лидой в город, побродить по улицам, зайти в магазины и накупить кучу вещей для неё и для нашего дома. – А ты не устал с дороги? – спросила Лида, когда я ей сказал о своём желании. – Совсем нет, – ответил я, – ведь я ехал в мягком. Когда мы вышли на лестничную площадку, я сказал: – Дай мне ключ. Я сам запру дверь. Лида улыбнулась и, покопавшись в сумочке, протянула ключ. Я с особенным чувством, не спеша, вложил ключ в замочную скважину, повернул его и опустил в карман. Было приятно ощущать ключ от собственного дома. Стоя на площадке, я почувствовал, как откуда-то сверху пахнуло сыростью. – Что там, наверху? – спросил я. – Ничего, – ответила Лида. – Там ещё не начинали ремонт. – И все так, как было во время войны? – Наверно. Я там никогда не бываю. – Посмотрим, – сказал я, увлекая Лиду наверх. Мне было приятно осмотреть всё, что делается вокруг, знать, что в моём доме всё в порядке и ключ лежит в кармане. Наша квартира оказалась просто оазисом в пустыне. Лестничные площадки ещё не были огорожены, и по обе стороны от них темнели ущелья обвалившихся коридоров. Я увидел подвешенную на ржавой проволоке секцию отопительной батареи и рядом полустёртую надпись на стене: «Сигнал химической…» Мне пришла в голову озорная мысль. Я схватил валявшуюся среди мусора железку и ударил по подвешенной батарее. Раздался глухой, короткий звон. – Да ну тебя, – рассмеялась Лида, отнимая железку, – накаркаешь ещё. – Значит, не только чёрные кошки? – улыбнулся я. Мы спустились вниз. На улице я держал Лиду под руку и украдкой всё время поглядывал на неё. Я был счастлив. Иногда Лида, смотря мне в лицо, говорила что-нибудь совсем незначительное, но для меня это было самым важным в мире, потому что это говорила она. В каждом движении её губ, глаз, рук было заключено для меня так много. Мы проехали по проспекту Декабристов, миновали крутой, как холм, Поцелуев мост, сошли и направились пешком по улице Дзержинского. Перед нами открылась площадь и на ней под лучами яркого солнца, искрясь тысячами мелких кристаллов, Исаакиевский собор. Величественные портики, обложенные красным мрамором, поддерживались огромными монолитными колоннами, а ещё выше другие колонны окружали башню большого купола, и над всем этим возвышался гигантский, точно половина земного шара, главный купол собора. Маскировочная краска, покрывавшая купол, была смыта, и он, как в довоенные времена, казался сплошь золотым. Глазам было нестерпимо больно смотреть на этот грандиозный рефлектор. – Это когда же? – воскликнула Лида, удивлённо глядя на купол. Я рассмеялся. – Кто из нас приехал в Ленинград? – спросил я. – Насколько я понимаю, ты должна быть моим проводником. – Я не была в этих местах очень давно, – ответила Лида, не спуская глаз с купола. – Я вижу только ту часть города, через которую езжу на завод. Как красиво! Мы долго стояли и смотрели на собор. Пересекая площадь, мы пошли к «Астории». И как только массивное здание из серого неровного гранита выросло перед нашими глазами, мы оба затихли и теснее прижались друг к другу. Пятиэтажное здание гостиницы казалось вымытым. К подъезду то и дело подкатывали автомашины, оттуда выходили люди с чемоданами, и дверь поминутно раскрывалась. Мы подошли к подъезду и остановились в молчании, а затем вдруг, обернувшись друг к другу, улыбнулись. – Что ты, на улице! – с явно преувеличенным ужасом воскликнула Лида, слегка отклоняясь. Но я уже успел поцеловать её. Она робко осмотрелась. На нас никто не обращал внимания. – Вот что, – предложил я, – давай-ка зайдём. Я взял её под руку и повёл к двери. У самой двери она замедлила шаги. – Может быть, в другой раз? Мне как-то не по себе. Швейцар в расшитой золотом одежде уже распахнул перед нами дверь. – Что ж, уйдём, – согласился я. – Теперь нам не нужна гостиница, у нас есть свой дом. Мне просто хотелось вспомнить ту, блокадную «Асторию». Мы свернули на улицу Гоголя, а затем вышли на Невский. Широкий проспект оглушил меня людским гомоном, трамвайными звонками, шуршанием шин и ещё какими-то звуками. Я смотрел, и странное чувство овладевало мною. Тогда, в ту зиму, казалось, что город заколдован, что под пеленой мрака, под сугробами, подо льдом скрывается прежний, неумирающий Ленинград и нужно только растопить снега и льды и чудесной силой рассеять мрак, чтобы Ленинград явился во всей своей красе. Теперь все это наконец свершилось. Я глубоко вдохнул воздух и вдруг ощутил какой-то необычный, пряный, дразнящий запах незастывшей извести и свежего тёса – запах новостройки. …Прошёл день. Сумасшедший, праздничный, быстрый день. Наступил вечер. И вот мы сидим у окна, у того самого окна, где проводили целые часы до войны, там, где три года назад сидел артиллерийский наблюдатель Каирбеков. Перед нами синела узкая полоса Финского залива. Надвигалась белая ночь, и казалось, что на все вокруг опускается прозрачный туман, постепенно окрашивая в неестественно белый цвет дома, землю, воздух. Мы сидели на кушетке, придвинув её к окну. Теперь я чувствовал себя совсем по-иному, не так, как все эти часы, точно я уже сделал все самое необходимое, везде побывал, всюду заглянул, будто мы с Лидой встретились уже давно и теперь наслаждаемся спокойной близостью друг к другу. – Ты знаешь, – сказал я Лиде, – сейчас мне кажется, что ничего больше не надо. Как часто я представлял себе, как всё это будет после войны, и знал, что всё будет не так, а иначе, потому что этого нельзя предугадать. Но произошло всё именно так, как я мечтал. Все сбылось. Все мои мечты исполнились. Я знаю, конечно, жизнь идёт, будут новые мечты, но сейчас я счастлив. Ты знаешь, когда это дошло до меня окончательно? На лестничной площадке. – На площадке? – спросила Лида. – Да. Когда ты вынимала ключ из сумочки. В этом было что-то окончательно мирное и убедительное. Лида улыбнулась и положила голову мне на колени. – Вот мы и вместе, – прошептала она. Я положил руки на её голову, и мне было хорошо от сознания, что мы вместе и уже никто не сможет разлучить нас, никто не постучит в дверь и не позовёт меня. Я посмотрел в окно и увидел, что по узкой полоске залива движется что-то белое, похожее на развёрнутый платок. «Парус, – подумал я, – очевидно, яхта». Парус все скользил и скользил, уходя вдаль, и скоро стал едва заметным в белом, прозрачном тумане… Наступила ночь, белая, весенняя ночь, и всё, что я видел в окне: стены домов, карнизы, углы, ручки дверей, уличные тумбы – все приобрело какую-то неестественную рельефность. Было очень тихо, и только откуда-то издалека доносился шум Кировского завода. Я посмотрел в ту сторону, где раньше были траншеи врага. Теперь там всё было залито белым волшебным светом, и казалось, что это и есть цвет безмятежного покоя и счастья. «Неужели все это правда, – подумал я, – всё это – наша комната, и белая ночь, и Лида, моя Лида, – здесь со мной, и так будет всегда?» – Я так ждала тебя, – проговорила Лида, поднимая голову, – мне так хотелось поговорить с тобой. – А ты заметила, – отозвался я, – что вот мы уже целый день вместе, а так ни о чём толковом и не поговорили? – Да, – согласилась Лида, – и тогда, зимой, тоже так было. – Это потому, что все эти годы мы не принадлежали друг другу. Когда мы встречались, это были короткие встречи, нас могли каждую минуту разлучить. Но сейчас никто не сможет помешать нам. Лида ничего не ответила. Потом сказала: – А Ирина… кажется, влюблена. – Влюблена? Вот это уже было для меня полной неожиданностью. Я мог представить себе всё что угодно, кроме влюблённой Ирины. В моей памяти она осталась строгой, непримиримой, недоступной никаким личным радостям, оставшейся наедине со своим горем. – В кого же? – спросил я. – Один наш работник, – ответила Лида. – Его фамилия Каргин. Он секретарь партийного комитета. Мне стало вдруг грустно. Я знал, как любила Ирина своего первого мужа, как страдала, когда он погиб. Наблюдая за ней, я думал о незыблемости настоящих человеческих чувств. – Почему ты замолчал? – спросила Лида. – Я познакомлю тебя с Каргиным. Он очень хороший человек. Лида говорила что-то ещё, но я не мог оторваться от мысли об Ирине. Когда я наконец заставил себя сосредоточиться на том, что говорила Лида, она уже замолчала. Несколько минут мы сидели молча. – Ну, а я, Лидуша, с завтрашнего дня засяду за книгу, Я хочу написать книгу о войне. – Роман? – спросила Лида. – Не знаю, как получится. – Но что это всё-таки будет такое? – Я не знаю, – ответил я. – Книга о войне. О счастье победы. Словом, сейчас мне трудно рассказывать об этом. – А знаешь, – продолжала Лида после короткого молчания, – за последнее время я часто думаю о том, что я сделала в жизни. Ведь мне, Сашенька… ты помнишь, сколько мне лет? Её вопрос застал меня врасплох. Я никогда не задумывался над тем, сколько Лиде лет. Тогда, перед войной, ей было двадцать четыре года. Она так и осталась для меня двадцатичетырехлетней. Но ведь с того времени… ох, сколько лет прошло с того времени! – Мне почти тридцать, – тихо сказала Лида, покачивая головой, точно удивляясь своим годам. – А мне за тридцать, – так же тихо проговорил я, подумав, что и мне уже много лет. – А я вот почему-то до сих пор чувствую себя девчонкой. А ведь я уже пожилой человек, и ты тоже, Сашенька, мы уже не молодые люди. – Война, – сказал я. – Самые лучшие годы отняла у нас война. – Лучшие? – переспросила Лида. – Нет, нет, Сашенька, это не может быть правдой, это очень жестоко, если есть лучшие годы. Значит, раз они прошли, то и жить не для чего! А я вот не чувствую этого. – Лида тряхнула головой. – Мне кажется, что вся жизнь ещё впепеди. И мне всё время хочется что-то делать. А тебе? – Ты знаешь, – не ответил я на её вопрос, – люди очень неосторожно обращаются со счастьем. Мы всегда признаем его только задним числом. Подумать только: мы выиграли такую войну! Решалась судьба людей, страны, мира. И вот мы победили. Разве одного этого мало, чтобы чувствовать себя счастливым? Она ничего не ответила. Потом проговорила, глядя в окно: – Белая ночь… Все эти годы я как-то не замечала, когда начинались белые ночи и когда кончались… И на улице пусто… Мне всегда казалось, что белые ночи хороши именно тогда, когда на улице нет людей. – А знаешь что? – предложил я. – Давай побродим немного. Будем одни в белой ночи. – Неужели ты не устал за день? – удивилась Лида. – Да мы никуда не пойдём. Совсем рядом. Мне очень хочется. Мы спустились по лестнице и вышли на улицу. – Куда же мы? – спросила Лида, беря меня под руку. Она накинула на плечи белый плащ и казалась сейчас очень сродни этой светлой ночи. Я знал, куда идти. Мне хотелось отыскать тот самый блиндаж, в котором когда-то висел пёстрый шарф и артиллеристы угощали меня супом из концентрата. – Куда же мы пойдём? – повторила Лида. – Иди за мной, – сказал я. Мы обогнули развалины и вышли на пустырь. Я всматривался, стараясь вспомнить путь к блиндажу. – Что ты ищешь? – спросила Лида. – Прошлое, – ответил я, улыбаясь. – Мне хочется на несколько минут вновь встретиться с прошлым. Я, кажется, отыскал путь. Узкая, почти заросшая травой тропинка вела к пригорку. Сперва я увидел залитую дождевой водой траншею. Вход в блиндаж я заметил ещё издали. – Зачем мы пришли сюда? – тихо спросила Лида. – Неужели ты не понимаешь, зачем? Мне просто хочется ещё раз, но уже по-новому пережить все это… Ты подумай, три года назад я стоял вот на этом самом месте, наш дом был разбит, и я не знал, найду ли тебя. Она медленно обняла меня и посмотрела прямо в глаза. Я молчал, ожидая, что Лида заговорит, но она молчала. – Зайдём в блиндаж, – позвал я, – Зачем? – Просто так. – Мне было трудно объяснить это, но я подумал, что она должна была бы понять меня без слов. – Не надо. – Лида не трогалась с места. – Мне не хочется спускаться в эту яму. Мне не хочется сейчас вспоминать о том страшном времени, когда мы должны были жить в этих проклятых ямах… и не ходить, а ползать по земле. Она посмотрела мне прямо в глаза и, робко, застенчиво улыбнувшись, дотронулась до моей руки! – Пойдём отсюда, Саша. Мне хотелось остаться, по я ничего не ответил. …Когда мы вошли в нашу комнату, где стояли белые сумерки, я взял Лиду за руки. – Как хорошо у нас тут! Действительно, бредовая идея пришла мне в голову – лезть в грязный, тёмный блиндаж. Она ничего не ответила, только, тихо высвободив свою руку, положила её мне на плечо. – Вот и закончился наш первый послевоенный день. – Да и ночь, пожалуй, тоже заканчивается, – подтвердил я. – Погоди, ведь тебе завтра надо на работу? – Конечно. – Спать, скорее спать, – сказал я. – Как это я раньше не подумал, что тебе рано вставать. Я посмотрел в окно. Ночь была на исходе. Горизонт теперь был чуть розовым, как всегда бывает перед восходом солнца. Я потушил свет и задёрнул штору. Когда я проснулась и увидела его голову на подушке, мне показалось, что все это ещё сон, и я боялась шелохнуться, чтобы сон не исчез. Но тут же я поняла, что это не сон, что всё это правда, что он приехал и весь вчерашний день был явью. В первые минуты, после того как мы встретились, я вообще не могла думать; все мысли, которые кружились в голове, пока я ждала его, теперь исчезли. Я видела его, он здесь, рядом со мной, – и этого было для меня достаточно. Только потом я снова стала видеть и соображать. Он был оживлён, много смеялся и всё время разговаривал, но я сразу почувствовала, что он устал. Я увидела, что родное, бесконечно милое лицо его постарело, и мне стало нестерпимо жаль Сашу и захотелось сделать все-все, чтобы он отдохнул, чтобы разгладились эти морщинки вокруг глаз. Шутка сказать – четыре с лишним года на фронте, ранение и две контузии! «Всё пройдёт», – успокоила я себя и с радостью подумала, как отдохнёт теперь Саша, как я буду ухаживать за ним. Как он был мне нужен! Каждый раз, когда мне было хорошо, я жалела о том, что не могу поделиться с ним своей радостью. А когда мне было плохо, когда какая-нибудь неудача обрушивалась на меня, я думала: «Вот если бы Саша был рядом, он научил бы меня, что делать, помог бы мне», – и от этих мыслей мне становилось легче на душе. Теперь мы были наконец вместе. И когда мы сидели потом у окна и смотрели на залив и он заметил яхту, которую я никак не могла рассмотреть, я снова почувствовала прилив огромного, давно не испытанного счастья, оттого что мы вместе, и готова была на что угодно – могла бы пройти тысячу километров пешком или отправиться сейчас на завод и работать несколько суток. Именно тогда мы заговорили об Ирине, обо мне… о том, как я жила. Это был тот самый момент, которого я так ждала. Пожалуй, ещё никогда в жизни не испытывала я такой потребности рассказать самому близкому мне человеку о том, что составляет мою жизнь теперь. Мне хотелось рассказать ему о том, что происходит у нас на заводе, и о нашей борьбе, обо всём том, что мучает меня сейчас. Я начала рассказывать и упомянула об Ирине и Каргине и внутренне почувствовала, что мысли Саши остановились именно на Ирине и то, о чём я продолжаю говорить, уже не доходит до его сознания. И только тогда я поняла, какие говорю глупости. Он приехал усталый, измученный, впервые за долгие годы получил покой, и теперь, когда и нескольких часов ещё не прошло с тех пор, как все сбылось, я пичкаю его рассказами о заводе и, чего доброго, ещё начну ему излагать преимущества высокочастотной закалки над цементацией! Я сказала себе: «Он не меньше тебя видел в жизни и всегда был одним из тех, кто идёт впереди. Но надо же дать ему прийти в себя. Подожди, имей терпение. Он отдохнёт и тогда сам будет расспрашивать тебя о жизни завода, о работе. Поможет тебе советом и скажет всё то, что ты хочешь от него услышать». И я замолчала, перевела разговор на другую тему. Потом ему захотелось выйти из дому и пройти по улицам, по тем местам, где приходилось бывать в блокадную зиму. Но прогулка не удалась. Саша привёл меня к одному из уцелевших горбатых, тёмных блиндажей. Он предложил спуститься в блиндаж. Но это уже было выше моих сил, мне хотелось назад, ближе к нашему дому, к городу, к свету… Мы вернулись домой. И, уже лёжа в постели, я, как в ту далёкую зимнюю ночь, долго-долго не могла, вернее – не хотела, заснуть, чтобы не расстаться с этим чудесным ощущением счастья оттого, Что мы наконец вместе… Когда я проснулась, он спал, положив на ухо маленькую подушку, по старой своей привычке. Это была та самая подушка, которую я подарила ему когда-то. Он никогда с ней не расставался и повсюду возил её с собой на фронте. Его глаза были плотно закрыты, и мне показалось, что сегодня вокруг них гораздо меньше морщинок. Было половина седьмого, значит, я спала не больше трёх часов. Но странно, я совсем не чувствовала усталости. Встала тихо, чтобы не разбудить Сашу, выгладила ему костюм, вскипятила на плитке чай и оставила завтрак. Пора было идти, дорога до завода отнимала больше часа, но я никак не могла заставить себя выйти из комнаты. Хотелось остаться и видеть, как он проснётся, видеть каждое его движение. Наконец я ушла. До трамвая я почти бежала – не потому, что торопилась, нет, просто мне было хорошо и радостно. Как только я очутилась в трамвае и начался тот привычный путь, который я совершаю изо дня в день, мысли о заводе и о нашей работе, отошедшие вчера на второй план, снова захватили меня. Я вспомнила, что сегодня в десять часов состоится важное совещание у директора завода. От этого совещания зависело очень многое. Я вбежала в лабораторию в девять часов. Все уже были в сборе. Ирина, Лебедев, Рая сидели в первой комнате, и, как только я вошла, Ирина подняла голову и спросила: – Приехал? Этот вопрос застал меня врасплох. Через час на совещании будет решаться вопрос о нашей работе. Я знала, что последние ночи Ирина спала не больше двух часов. Откровенно говоря, я и сама, как только стала приближаться к заводу, не могла уже думать ни о чём, кроме как об этом совещании, а теперь вопрос Ирины снова вернул меня к Саше. – Приехал, – сказала я, и все, кто был в этой комнате, стали поздравлять меня. Я хотела поблагодарить, но в этот момент дверь отворилась и на пороге появился… – нет, мне даже теперь трудно поверить в это; бывают же на свете такие совершенно неожиданные встречи! – на пороге нашей комнаты появился Ольшанский, тот самый Ольшанский, с которым я встретилась на Ладоге. Он был в желтоватом летнем плаще и с большим портфелем в руках, но я сразу же узнала его. – Это лаборатория, товарищи? Он стоял в дверях, длинный, худощавый. – Лаборатория, – ответила Ирина, чуть подаваясь вперёд. – Так вот, мне бы инженера Вахрушеву, – спросил Ольшанский. Ирина ответила: – Это я. Ольшанский кивнул. – Будем знакомы. Ольшанский. Корреспондент из Москвы. Он бросил на стол блестящий, канареечного цвета портфель и протянул Ирине руку. Меня он не заметил, я стояла в стороне. – Так вот какая штука, уважаемая товарищ Вахрушева, – говорил Ольшанский. – Я, видите ли, собираюсь писать корреспонденцию о вашем заводе. Ну, в плане восстановления Ленинграда и всё такое прочее. Я провёл на заводе несколько часов. Под самый конец мне сказали в парткоме, что в вашей лаборатории работают над каким-то новым способом закалки или что-то в этом роде. Я наблюдала за Ириной. Несколько секунд она молчала. Потом улыбнулась и, тряхнув головой, сказала: – Ну что ж, спасибо, что зашли. Мы очень нуждаемся в помощи. Прежде всего, что вас интересует? – Я полагаю, что прежде всего мне надо знать, чем вы тут занимаетесь, – продолжал Ольшанский. – Отлично, – снова кивнула головой Ирина. – Только вы извините меня, через час я должна докладывать на важном совещании. Вам все расскажет моя помощница. Хорошо? А потом, если будет что-нибудь неясно, мы поговорим. – Прошу, – согласился Ольшанский. И тогда Ирина обвела взглядом комнату, отыскивая меня, и, найдя, сказала: – Лида, расскажи товарищу. – Так вот, товарищ Лида, – прервал Ольшанский Ирину, поворачиваясь ко мне, – вы рассказывайте мне так, будто я зулус и ничего не понимаю. Наши глаза встретились. Я стояла улыбаясь и смотрела прямо на него. Ольшанский немного отступил, на лице его появилась растерянная, недоумевающая улыбка, потом он сделал ко мне два неуверенных, робких шага. – Простите… Мне кажется… – Ничего вам не кажется, – весело ответила я, – все это так и есть на самом деле. Тогда он подбежал ко мне, схватил за руки и стал трясти их, повторяя: – Ладога? Правда? Ладога? Ведь это вы? Ну конечно, вы!.. Вот так встреча! Ах, чёрт возьми, вот так встреча! Я увела его в соседнюю комнату. – Как же все это? – бормотал он по дороге. – Нет, вот подумайте, как же всё это произошло?. Как вы попали сюда? – Я могла бы задать вам такой же вопрос. – Ну, какое сравнение! – ответил Ольшанский. – Я корреспондент, я Фигаро, то здесь, то там. А вот вы… – Ая всё время здесь. А «там» не бываю, – рассмеялась я. – Помню, помню, – как бы про себя говорил Ольшанский, – в машине ехали… Вы меня тогда… – Он вдруг осёкся и покраснел. Мне было странно видеть Ольшанского краснеющим, словно девушка. Я поняла причину и решила ещё больше подзадорить его: – Да, да, а потом в «Астории»… Помните, я номер открыла шпилькой… – А-а, – облегчённо протянул Ольшанский, словно освобождаясь от каких-то сомнений. – Ну как, встретили? – Да, – ответила, – но только вчера. – Что? – удивлённо переспросил он, проведя рукой по глазам. – Что за фантасмагория? – Да нет никакой фантасмагории. Мы тогда тоже виделись. А вчера встретились уже окончательно. Насовсем. – Так, так, – пробормотал Ольшанский и, широко улыбнувшись, пробасил: – Ромео и Джульетта! – И вдруг добавил: – А я вот один. И всё время войны один, и сейчас один. Неуживчивый характер. И корреспондент к тому же. Все рыскаю по белу свету и пишу про чужое счастье. В голосе его зазвучали грустные нотки. – Знаете что, – предложила я, – приходите к нам в гости. Посидим, вспомним Ладогу. – К вам? – растерянно повторил Ольшанский. – Ну да, конечно, – подтвердила я, – к нам, ко мне и к Саше. Ведь вы же знакомы? – Он здесь? – спросил Ольшанский, будто не поняв всего того, что я ему говорила раньше. – Значит, вы в самом деле вместе? – Теперь он окончательно пришёл в себя. – Значит, всё в порядке? Вот здорово! Да это, знаете ли, тема для очерка. Ну, может быть, не сейчас, а, скажем, к годовщине прорыва блокады, ей-богу! Я рассмеялась, потому что вспомнила, как он тогда, на ладожском ветру, «выжимал» из меня материал для очерка. – Но сейчас я вам буду рассказывать про другое, – сказала я. – Ведь так? У нас, когда вы придёте, мы устроим вечер воспоминаний, а сейчас будем говорить не о прошлом, а о будущем. Хорошо? – Ну ясно, дело – прежде всего, – пробасил Ольшанский. – Одну минуту! Он схватил свой канареечный портфель и, отдёрнув молнию, вытащил блокнот. – Итак, я слушаю. Но помните, я зулус. Прошу попроще и поконкретнее. – Хорошо, – ответила я, стараясь собраться с мыслями, – попробую. – Наш завод – сталелитейный, машиностроительный, – начала я, стараясь, чтобы всё было как можно яснее. – Он вырабатывает части машин и сами машины. Таким образом, мы прямо или косвенно участвуем в создании тысяч самых разнообразных вещей. Но этого мало. Наш завод является как бы заводом-институтом. Он выпускает машины-уникумы, машины-оригиналы. Потом другие заводы будут выпускать «копии». Почти в каждой машине, будь то трактор, самолёт или паровоз, имеются движущие части. Эти части изнашиваются скорее других, потому что испытывают на себе силу трения и действие вибрации. Понятно? – Вибрация? – Ольшанский слегка помахал пальцами в воздухе. – Понятно. – Ну вот, – продолжала я, – таким образом, вам должно быть ясно и то, что эти самые движущие силы должны быть особенно прочными. – Элементарная логика, – кивнул головой Ольшанский. – Но не просто прочными, – разъяснила я. – Просто прочность влечёт за собой ломкость, хрупкость. Движущая деталь должна быть и прочная и в то же время податливая… – Переход от формальной логики к диалектической, – усмехнулся Ольшанский. – Если хотите – да! Это достигается цементацией… Дойдя до первого специального понятия, я остановилась. Мне очень хотелось, чтобы Ольшанский понял всё до конца. Если нас действительно поддержали бы в центральной газете, мы могли бы праздновать победу. Я тщательно подбирала слова. Важно было, чтобы Ольшанский не только понял, но и заинтересовался нашим делом. Я посмотрела ему в глаза. Он слушал внимательно. – Что же такое цементация? – продолжала я, как заправский лектор, стараясь подражать инженеру Горяеву, одному из лучших преподавателей нашего техникума. – Цементация есть тот процесс, которому надо подвергнуть сталь, чтобы наделить её свойствами, о которых я говорила: твёрдой поверхностью и вместе с тем вязкой сердцевиной. Цементация производится посредством горячей обработки металла. Чтобы цементировать металл на одну десятую миллиметра глубины, надо подвергать его обработке в течение часа при температуре около девятисот градусов. Вот и представьте себе: сколько надо затратить времени, чтобы цементировать деталь на глубину, скажем, двух-трёх миллиметров? Я снова сделала паузу и взглянула на Ольшанского. Он ничего не записывал и смотрел не на меня, а куда-то мимо. «Не получается, – решила я. – Не умею рассказывать. Надо пойти за Ириной. Нельзя рисковать». Но в это время Ольшанский посмотрел на меня в упор и улыбнулся: – Ну, профессор? И я тоже улыбнулась и стала продолжать. Я рассказала ему о том, что ещё перед войной учёный Вологдин предложил заменить сложный процесс цементации поверхностной закалкой металла посредством токов высокой частоты. В этом случае закалка стала бы минутным делом. Получилась бы огромная экономия во времени, не говоря уже об улучшении качества самой закалки. – Так в чём же дело? – прервал меня Ольшанский. – Калите себе на здоровье по этому самому способу, раз все так ясно. Тут меня точно подстегнул кто-то. Я сразу сбилась со своего «профессорского» тона. Воспоминания нахлынули на меня. …Я вспомнила, как однажды после работы – это было уже давно – Ирина дала мне прочесть книгу Вологдина и как на другой день рассказала мне о своих планах по внедрению на нашем заводе этого метода. Я вспомнила, как горели большие глаза Ирины, когда она говорила, какую это произведёт революцию на нашем заводе, и как бегал её карандаш по бумаге, когда она подсчитывала примерную экономию. Я вспомнила, как мы пошли с нашим предложением к главному металлургу Абросимову, нашему главному «врагу»… В ушах моих зазвучали спокойные, размеренные слова Абросимова, что никакой Америки мы своим предложением не открываем, что способ Вологдина давно известен и применяется, но применяется там, где есть поточное производство и стандартные, раз навсегда установленные размеры деталей. Это, так сказать, уже вчерашний день техники. Но у нас на заводе, при огромном разнообразии деталей, применение высокочастотной закалки – просто утопия. С этого всё началось. Наша лаборатория повела войну. Мы были и у главного инженера, и у директора завода, писали письмо в наркомат, спорили до хрипоты. Не знаю, как это всё получилось, но дело с закалкой захватило меня, я места себе не находила оттого, что всё было так ясно, но люди знающие, авторитетные люди не соглашались с нами. Нас убеждали, доказывали, что внедрение высокочастотной закалки на нашем заводе было бы сизифовым трудом, что, не говоря обо всём прочем, пришлось бы поднять тысячи чертежей, просмотреть и выбрать тысячи вырабатываемых на нашем заводе деталей и для каждой из них конструировать индуктор – специальное приспособление, в котором деталь проходила бы закалку. Иной раз мы сами пугались трудностей, вставших перед нами, уже готовы были сдаться, перейти на чужую, противоположную точку зрения, но потом, оставшись одни, снова готовы были идти в бой. Тогда я чувствовала себя так же, как в ту страшную зиму, когда мне поручили организовать детский дом и я поняла, что организую его во что бы то ни стало, хотя и не знала, с чего начать. Мне было больно, когда нас высмеивали, упрекали в прожектёрстве, в технической безграмотности. Иногда я проклинала все на свете и готова была плакать от бессилия и досады. Тогда мне хотелось сказать всем, кто выступаем против нас, что для меня это дело не просто техника, не просто сталь, но гораздо больше, что-то такое, что и мне самой трудно объяснить… На моих глазах с заводом происходили чудеса. Совершенно незаметно за какой-нибудь год он вырос, и уже во время войны выстроенные цехи стали нормально действующими. Однажды я сидела в лаборатории и вдруг услышала крик Ирины из соседней комнаты: – Смотрите, смотрите! Я и две девушки-лаборантки вбежали в комнату Ирины. Она стояла у окна и смотрела во двор. Я подбежала к окну и увидела, что в настежь открытые заводские ворота въезжает вереница грузовиков. Груз был покрыт брезентом, но я сразу заметила, что это станки. – Чувствуете, что это такое? – торжествующе спросила Ирина, оборачиваясь к нам. – Станки, – сказала я. – Станки, – подтвердила Ирина. – Но какие станки! Это наше оборудование возвращается с востока! Подумать только, я сама, своими руками упаковывала их… И Иваныч тоже… А теперь всё возвращается домой. Ещё шла война, но завод уже восстанавливался. Многого не хватало, часть оборудования, например, устарела, и его надо было заменить новым, более совершенным. Но мы знали, как велики сейчас потребности страны – тысячи восстанавливаемых шахт, электростанций и заводов, – и стремились «выжать» все из того, что имели… Я вспомнила, как пришла наконец первая победа: нам разрешили в опытных целях установить в инструментальном цехе высокочастотный аппарат. Однако это был совсем не такой аппарат, какой нам хотелось бы иметь. У этого аппарата не было, например, реле времени, и закаливать надо было «на глазок». Плохо обстояло дело и с поступлением воды: не было специального насоса для подачи воды под давлением. Тем не менее мы не пали духом и решили освоить закалку пока на этом аппарате, тем более что главная трудность для нас заключалась не в самой закалке – она была уже изучена и описана, – а в закалке несерийных, «фигурных» деталей. С этого дня началась новая борьба: инструментальщики хотели использовать аппарат лишь в частных, ограниченных целях – напаивать резцы и в крайнем случае закаливать инструмент. Мы же хотели большего: мы требовали, чтобы высокочастотную закалку проходили все производимые на заводе детали машин. Чтобы доказать целесообразность массового применения закалки токами высокой частоты, или, как все это сокращённо называлось «ТВЧ», мы решили закалить деталь станка-уникума, который осваивался сейчас нашим заводом. Деталь эта своеобразной формой напоминала маленькую лестницу. Мы попробовали её закалить. Не получилось. «Ступеньки» «лесенки» при испытании оказывались другой, меньшей, твёрдости, чем её основание. Закалка была неравномерной. Мы никак не могли придумать такую конструкцию индуктора, в которой наша «лесенка» закалилась бы равномерно. Много раз меняя конструкцию индуктора, мы твёрдо пришли к выводу, что успех – дело времени, что, приобретя опыт в конструировании, мы наверняка победим. Но пока что у нас не получалось. И я, вдруг потеряв всякий контроль над собой, многословно я сбивчиво стала рассказывать сидевшему передо мной Ольшанскому всю историю нашей борьбы. Я уже не видела его перед собой, я говорила в пространство, самой себе и всем, кто был против нас, и остановилась, встретив улыбающийся, слегка иронический взгляд Ольшанского. И тут я поняла, что делаю непоправимую глупость. По странному стечению обстоятельств, от этого человека второй раз зависело то, что было очень важно для меня в жизни. Тогда я сидела в кузове машины и почему-то никак не могла как следует расспросить Ольшанского о Саше, о котором он знал так много. Сейчас он, может быть, напечатает в газете статью, от содержания которой зависит для нас так много, а я рассказываю ему, что авторитетнейшие люди завода смотрят на наше дело как на пустую затею. Можно ли надеяться, что после этого Ольшанский, мало что смыслящий в технике, станет на нашу сторону? Нет, он не будет ввязываться в сомнительное, не ясное ещё дело. – Ну, что же вы остановились? – спросил Ольшанский, щуря свои и без того маленькие глазки. – Что-то я не то говорю, – устало проговорила я. – Надо будет попросить Ирину Григорьевну рассказать вам обо всём поконкретнее. Боюсь, что я увлеклась психологией. А тут – прежде всего техника. – Странная вы женщина, – пожал плечами Ольшанский, очевидно не слыша моих слов. – Что это за бес такой в вас сидит? Вы, наверно, очень плохая жена. Я помню, как вы тогда уселись в номере. Помните? Я, мол, скажу, что шпилькой дверь открыла. И вообще… Тут меня прямо зло на него взяло. Неужели ему ничего не понятно? Я посмотрела на часы: без четверти десять, через пятнадцать минут начнётся совещание у директора. На нём должны были решить: утверждать ли для нашей лаборатории тему высокочастотной закалки или нет. Я посмотрела на Ольшанского, играющего большим автоматическим карандашом, и сказала: – Не понимаю, что вас удивляет. У каждого человека есть дело в жизни. Должно быть! Вот вы, например, пишете. Ведь вы же верите в то, что пишете? И ведь для вас это самое главное в жизни, так? – Послушайте, – ответил Ольшанский, – кто это вас научил так ставить вопрос, чтобы собеседник мог ответить только «да» или «нет»? Это невежливо. Должна быть возможность чего-то среднего. Он снова иронически улыбнулся. А я окончательно разозлилась. – К сожалению, у меня уже нет времени, чтобы выслушать вашу лекцию о хорошем тоне, – сейчас начнётся заседание. Я встала. Лицо его сразу потеряло насмешливое выражение. – Ну вот… – растерянно протянул Ольшанский, и, как всегда в таких случаях, голос его стал похож на голос подростка. – Ну вот, так я и знал! У нас с вами никогда не получается хорошего, мирного разговора. В этот момент в комнату вошла Ирина. – Нам пора, Лида. – И, обращаясь к Ольшанскому, она добавила: – Ну, а вы получили то, что было нужно? – Да, да, – поспешно ответил Ольшанский. – Знаете, чертовски интересно. Эта закалка… и экономия… Мне стало смешно. Я написала на листке бумаги наш адрес и сказала, протягивая ему: – Ну вот, здесь мы живём. Будет настроение – приходите. Ольшанский взял листок. – Приду, обязательно приду, если только… не вызовут завтра в Москву, в редакцию… – Он схватил портфель, неловко, боком, поклонился и ушёл, похожий на большого неуклюжего гуся… Как только мы – Ирина, наш инженер Лебедев, лаборантка Рая и я – вошли в директорский кабинет и я увидела длинный зелёный стол, телефоны, и маленький микрофон для переговоров с цехами, и сидящего за столом директора, невысокого человека в очках без оправы, и Абросимова, который что-то говорил директору при нашем появлении, – я почему-то сразу почувствовала, что мы будем биты. Так и произошло. Нас «побили» за прожектёрство. Абросимов сказал, что есть много других, первоочередных тем, которыми должна заняться лаборатория. Единственное, чего нам удалось добиться, – разрешения продолжать опыты на установленном в инструментальном цехе аппарате. И только… Из заводоуправления мы вышли не вместе. Нам – мне, Ирине, Рае – было сейчас очень тяжело смотреть друг другу в глаза. Я медленно шла по заводскому двору. Мне показалось, что стало темнее; подняла голову – солнце светило по-прежнему. И в этот момент я вспомнила о Саше. «Как это могло случиться, что в последние несколько часов я даже не вспоминала о нём?»—подумала я. И сразу на душе у меня стало радостнее. Я представила себе, что он уже встал, выпил чай, который я ему приготовила. Больше всего мне хотелось бы поговорить с ним сейчас о нашей неудаче, именно с ним. «Отчего мне так грустно? – спрашивала я себя. – Что, в сущности, произошло? Ну, неудача на работе, но у меня-то, лично у меня, все ведь так хорошо. Исполнилась моя самая заветная, самая любимая мечта – приехал Саша, и через несколько часов мы будем вместе…» Но, как я ни старалась внушить себе, что всё обстоит прекрасно, легче не становилось. Я подумала, что всё могло бы быть наоборот. Мы победили, тема утверждена, и вот начинается горячая, чуть ли не круглосуточная работа. Мы с Ириной поднимаем все чертежи деталей, их очень, очень много, разрабатываем для каждой детали приспособление, индуктор, в котором она будет проходить закалку. И вот не сразу, но в конце концов наш завод вдвое, втрое увеличит выпуск машин, потому что время, необходимое на цементацию стали, будет сокращено во много раз. И тут же во мне стала нарастать злоба. «Как это можно, – подумала я, – мешать нам? Что, они не понимают разве, что мы хотим лучшего для завода и для всех тех, кому нужны наши машины? Почему же нам приходится бороться, доказывать? В технике ли только тут дело или в людях, в их взглядах на жизнь, на работу?» …Я уверена, что Каргин и Ирина любят друг друга. Я заметила это ещё в прошлом году, но мне даже самой стало тревожно оттого, что я это заметила, и все мои усилия были направлены на то, чтобы не показать Ирине, что мне что-то известно. Я понимала Сашу, который так удивился, когда я сказала ему, что Ирина влюблена. Мне тоже стало бы не по себе, если бы я вдруг услышала о ней такую новость. Но тогда, проведя с Ириной бок о бок почти два года, я очень обрадовалась за неё. Я вспомнила наш разговор с ней, когда, проводив Сашу, я пришла сюда, на завод, и мы сидели в большой комнате общежития и Ирина говорила, что нам всем очень нужны радости. И тогда я спросила: «Ну, а как же ты, Ирина? Кто выдумает для тебя эти радости? Как тебе-то жить?» Тогда она ответила мне, что ей очень тяжело жить, что иногда ей кажется, что все люди живут будущим и только она одна должна жить настоящим. И когда я заметила, что между Ириной и Каргиным что-то есть, мне стало радостно. Вот как всё это происходило. Когда я пришла на завод из армии, Каргин уже работал здесь. Позже я узнала, что он и до войны работал на этом заводе – инженером в цехе, потом был на фронте, а когда блокада была прорвана, его вернули сюда и выбрали секретарем парткома. Я работала у Ирины в лаборатории подручной и усиленно занималась в техникуме. Каргина я встречала только на больших собраниях, лично с ним и двух слов не сказала. Ирина, насколько я помню, тоже не встречалась с ним. Началось всё опять-таки с закалки. Когда наша лаборатория занялась этим делом и мы встретили отпор дирекции, Ирина сказала мне: – Знаешь что, Лида, пойду-ка я в партком, к этому Каргину. Иваныч о нём хорошо говорит, а он в людях толк знает. Пойду. В конце концов чем мы рискуем? И в тот же вечер она пошла к Каргину. Мы ждали её очень долго, часов до двенадцати. Когда Ирина пришла, по лицу её невозможно было определить, каковы результаты их разговора. Но по дороге домой Ирина рассказала мне подробности своей беседы: – Вошла я к нему. Он стоит у окна. Показался мне ниже, чем обычно, в клубе, на сцене. И лицо старое. Принял хорошо, усадил, чаю велел принести. Я на это не обратила внимания, мне уже надоела внимательность, за которой следует отказ. Рассказала ему, в чём дело, он ведь инженер по образованию, так что рассказывать было нетрудно. Выслушал, потом стал задавать вопросы, и я все хотела догадаться по его тону, сочувствует он нам или нет… – Ну и что же? – перебила я Ирину. – Так ничего я и не поняла. Вопросы ставил дельные, но говорил спокойно, и мне даже показалось – безразлично. Я уже начала раскаиваться, что пришла к нему, а он вдруг говорит: «Вот какой у меня к вам последний вопрос, товарищ Вахрушева, только отвечайте на него, прошу, положа руку на сердце. Бывает так: работает молодой инженер и дела вокруг него – непочатый край. Но ему очень хочется быть новатором. И думает он, что новаторство только в том, чтобы всё вверх дном перевернуть. Так вот скажите: вы хорошо продумали все это? Сами с собой, наедине со своей совестью, вы убеждены, что высокочастотная закалка на нашем заводе применима в предлагаемых масштабах?» Я раскипятилась и начала было: «Неужели вы думаете…» Но он прервал меня и сказал строго, но не грубо: «Нет, нет, прошу вас, не надо всех этих слов. Я спросил вас от чистого сердца. Не знаю, как с вами, но со мной бывает так: вот уверен, что прав, а потом останешься один и спросишь себя, но по-честному, без всяких скидок на самолюбие, на полемику и всё такое прочее, и находишь этого самого червяка сомнения. Тогда, значит, надо все пересмотреть. Ну, так как же?» – И что же ты ему ответила? – прервала я Ирину. – А что же я могла ответить? Сказала, что абсолютно уверена в нашей правоте и готова завтра же представить ему докладную записку со всеми расчётами. – А он? – Сказал: «Представьте». И встал. Я тоже встала. Попрощалась и ушла. Вот и все. По рассказу Ирины я так и не смогла понять, сочувствует нам Каргин или нет. Наконец я спросила Ирину: – Ну, так как же ты думаешь: поможет он нам или нет? – По-моему, да. – По твоему рассказу я этого не чувствую, – усомнилась я. – Может быть, ты что-нибудь пропустила? – Нет, – задумчиво возразила Ирина, – я все точно тебе рассказываю. И всё-таки, я думаю, поможет. На другой день Каргин зашёл к нам в лабораторию. Я разглядела его вблизи. Он был невысокого роста, с усталым, немолодым лицом и очень спокойными глазами. Каргин побеседовал несколько минут с инженером Лебедевым, кивнул мне и Ирине и спросил её, но как-то безразлично, между прочим: – Ну, как записка? – И ушёл. Мне показалось, что он спросил Ирину об этой записке просто так, из вежливости. Однако в тот же день Ирина ему записку отнесла. Мне казалось, что результаты должны будут сказаться завтра же. Однако и завтра, и послезавтра, и через неделю ничего не произошло. Ирина ходила злая, и я даже боялась напоминать об этой записке. В душе я была уверена, что Каргин положит её под сукно. Собственно, это было вполне понятно. У Каргина достаточно дел и без того. Наш завод расширяется, многие цехи вернулись из эвакуации, а некоторые строятся заново, – Каргину хватает работы. Я видела его на заводе в самое различное время суток. Как-то раз я даже спросила Ирину: «Он что, живёт здесь же, на заводе?» Оказалось, что Каргин живёт рядом, в заводских домах. Через неделю-полторы весь состав нашей лаборатории вызвали к Абросимову. Он предложил Ирине изложить, в чём, в сущности, заключается предложение лаборатории, и потом спокойно, обоснованно, пункт за пунктом, разгромил её. Абросимов ссылался на американский опыт, который будто бы доказал, что высокочастотная закалка имеет свои границы и что закаливать, например, детали, подвергающиеся большой нагрузке, нецелесообразно. Тут Ирина не выдержала, снова попросила слово и стала отвечать Абросимову так резко, что мне стало за неё тревожно. И вдруг я заметила в дальнем углу кабинета, в глубоком кожаном кресле, Каргина. Он сидел, опустив голову, ни на кого не глядя. Мне очень захотелось, чтобы Ирина увидела Каргина, но она смотрела в упор на Абросимова и была так увлечена своей речью, что никого не замечала вокруг. Она требовала установки нового, усовершенствованного опытного агрегата для высокочастотной закалки, пока только этого агрегата. И вопреки ожиданиям разрешение было нами получено. Я была уверена, что это результат вмешательства Каргина, хотя он в течение всего совещания не произнёс ни одного слова и даже не смотрел в нашу сторону, а куда-то в пол. Я тоже работала на монтаже, мне хотелось изучить этот агрегат во всех деталях. День, когда его можно было испытать, был днём торжества всей нашей лаборатории. Однако он оказался и днём траура. Первые закалки оказались ни на что не похожими, неравномерными, или, как у нас говорят, «пятнистыми». Каждый вечер, после работы, мы возились у аппарата, и каждый раз результаты были одни и те же. Однажды к нам подошёл Каргин и спросил: – Ну как? – Плохо, – резко ответила Ирина. – На кого вы, собственно, сердитесь? – тихо спросил Каргин. – На себя? Мне стало очень обидно за Ирину, я знала, как она переживала неудачу, и, чтобы защитить её, сказала: – Я думала, товарищ Каргин, вы нам помочь пришли. Наше дело новое. А в насмешках мы недостатка не испытываем. Мне не следовало всего этого говорить. Каргин обернулся ко мне, внимательно посмотрел своими спокойными глазами и заявил: – Вам помогли. Вы просили агрегат – и получили его. Теперь доказывайте свою правоту, если в силах. А насчёт нового, так я вам скажу, что за новое надо бороться и утверждать его. И за вас никто этого делать не будет. Не разглагольствовать, а утверждать, драться за новое! – И ушёл. – Утешил! – воскликнула я с горечью. – А что ты хотела? – совершенно неожиданно для меня проговорила Ирина. – Мы просили агрегат – нам его дали. Что же мы хотим, чтобы за нас кто-то доказал, что мы правы? В чём же будет наша заслуга? Все дальнейшее происходило совершенно незаметно для меня. С Ириной мы с утра и до позднего вечера были вместе, и мысли её, так же как и мои, были заняты только работой. Каргин заходил к нам в лабораторию, но не чаще, чем раз в месяц, и, откровенно говоря, мне казалось, что Ирина, как и я, старалась не попадаться ему на глаза, потому что с закалками нас по-прежнему преследовали неудачи. Каргин не утешал, и я ни разу не слышала от него тех фраз, которые так любят многие партийные и профсоюзные работники. Он не воодушевлял нас, не подбадривал. Напротив, он всегда подчёркивал, что чем больше мы упорствуем, настаиваем на своей правоте, тем больше наша ответственность. Он как-то заметил: «Помощь —да, защита —да. Но нянек не будет». Не помню, с какого времени мне стало казаться, что между Ириной и Каргиным что-то есть, хотя у меня не было никаких «внешних» оснований. Но ведь я так хорошо знала Ирину, что мне они были и не нужны. Я видела, как менялось её лицо при встречах с Каргиным и как она иногда умышленно избегала встреч с ним, а встретившись, говорила нарочито сухо. Я видела, чувствовала, что отношения Ирины и Каргина развиваются далеко не гладко, что Ирина внутренне сопротивляется своему чувству, но всё же была уверена, что оно, это чувство, победит. …Вернувшись в лабораторию после совещания у директора, я встретила Ирину отнюдь не такой печальной, как ожидала. Напротив, она точно забыла о наших неудачах и, как только увидела меня, возбуждённо сказала: – Знаешь, Лида, мне пришло в голову, откуда наши неудачи. Подумай: после закалки мы бросаем деталь в бак с водой. Деталь, падая, ударяется о борта и дно бака. В месте соприкосновения её со стенками бака создаётся уже какой-то новый режим. В результате этого и получается пятнистая, неравномерная закалка. Я прямо-таки рот разинула от изумления, до того проста и вместе с тем разумна была догадка Ирины. Конечно, в этом и заключается проклятый секрет «пятнистости», принёсший нам столько мучений, затормозивший всю нашу работу. После закалки током деталь опускается в воду. И вот, падая, она ударяется… Ах, чёрт возьми, как все просто!.. Ирина тотчас же рассказала мне свой план. Надо изготовить сетку, очень редкую сетку из тонкой проволоки. Эту сетку мы укрепим посредине закалочного бака. Тогда деталь будет падать на сетку, а не на дно, и у неё будет минимум соприкосновения с посторонним металлом. Я тотчас же побежала в цех заказывать сетку, а потом к агрегату, чтобы проверить его. Мы решили сегодня же после работы испытать наш новый способ. Я провозилась с агрегатом довольно долго, и, когда вернулась в лабораторию, рабочий день уже кончился. Аппарат был в порядке, и я прибежала сказать Ирине, что можно начинать испытание. Мы уже собирались выходить из лаборатории, когда Ирина сказала: – Нет. Ты пойдёшь домой. Как это я раньше не догадалась? И как только она произнесла эти слова, я вспомнила – нет, не то слово, – я увидела перед собой Сашу, осознала, что не могу ждать ни одной минуты, что должна немедленно ехать к нему. И в тот же момент я подумала, как было бы хорошо, если бы опыт наш удался и я приехала бы к нему с победой и рассказала, как все это у нас произошло. Я возразила: – А если опыт не займёт больше получаса? Мне очень хочется знать. Мы пошли к агрегату. В маленькой комнате рядом с инструментальным цехом был полумрак. Работа по напайке резцов шла в одну смену и сейчас уже закончилась. Я зажгла свет. Агрегат, огороженный большими фанерными листами, чернел в углу. Ирина, Рая, наша лаборантка, и я стали укреплять сетку в закалочном баке. Мы делали все это молча, но с большим волнением. Наконец всё было готово. У меня руки дрожали, когда я укрепляла деталь, которую мы хотели закалить – все ту же «лесенку», – в индуктор, по форме более или менее соответствующий нашей «лесенке». Под цилиндром мы установили бак. Теперь можно было приступить к опыту. – Ну что же, давай начинать, – предложила Ирина. Но я медлила. Я знала: нажми я сейчас пусковую кнопку, и через несколько минут всё будет кончено и можно будет проверять закалку. Но именно этого я и боялась: столько раз мы проделывали этот опыт, и столько раз нас постигала неудача. В тот момент, когда я собиралась включить агрегат, дверь открылась и в комнату вошёл Иван Иванович Иванов, мастер мартеновского цеха. Его и Ирину связывали долголетние дружеские отношения; они вместе пережили блокаду, и теперь Иваныч относился к Ирине с какой-то угрюмой лаской. – Ну? – спросил он, кивая на аппарат. – Да вот, Иваныч, – сказала Ирина, – хотим повторить опыт. Немного изменили условия. Иваныч подошёл к баку и заглянул в него. – Решето? – спросил он с усмешкой. – Вроде, – ответила Ирина и крикнула мне: – Да чего ты там тянешь, Лида? Включай! Я зажмурила глаза и нажала кнопку. Края «лесенки», захваченные индуктором, стали быстро раскаляться, но я знала, что они должны накалиться ещё больше. Мне казалось, что прошло очень много времени, но сама понимала, что это только так кажется: весь процесс закалки занимает не больше минуты. Я стояла и говорила про себя: «Ну, пусть удаётся, пусть удаётся. Как было бы хорошо, если бы всё удалось. Утром нас побили, а вечером мы выиграли бой. И какое будет счастье увидеть после этой победы Сашу, и Ирина будет счастлива сказать Каргину, что мы наконец добились своего, и тогда нам завтра же разрешат тему, и в конце концов весь завод будет работать по нашему методу». – Опускай! – услышала я откуда-то издалека голос Ирины. Я дёрнула за рычаг, и деталь полетела в закалочный бак. Зашипела вода, поднялось облако пара. Несколько минут все молчали. – Давай! – каким-то усталым голосом проговорила Ирина. Я щипцами подхватила деталь из сетки. Прибор Роквелла, которым мы проверяли твёрдость металла и равномерность закалки, стоял в противоположном углу. Я бегом бросилась к прибору, установила в нём нашу деталь и пустила прибор в ход. Алмаз стал давить на металл, испытывая его твёрдость. Снова неудача. Цифры на индикаторе показывали неравномерную твёрдость металла. Я посмотрела на Ирину. Взволнованная, плотно сжав губы, она произнесла только одно слово: – Повторим. Результаты после повторения опыта были те же – неравномерная закалка. Иваныч махнул рукой и вышел. Я смотрела на Ирину. Я видела, что глаза её были полны слёз. Мне хотелось обнять её и что-то сказать в утешение, но ноги мои точно приросли к полу, а в руках я всё ещё держала эту проклятую «лестницу». «Куда бы её положить?» – подумала я и вдруг увидела, что в дверях стоит Каргин. – Ну, как дела? – тихо спросил он, обращаясь почему-то не к Ирине, а ко мне. Он смотрел на меня спокойными, немигающими глазами, и я почувствовала, что не могу сказать ему о нашей неудаче. Но это сделала Ирина. Она резко обернулась к Каргину и сказала громче, чем обычно: – Плохо, все плохо. Я просто не знаю, что делать. Я уверена, что права, все мы правы, но у нас не выходит. Я думаю… Вот что, Василий Степанович, – она впервые назвала его при мне по имени и отчеству, – не лучше ли передать руководство этим делом более опытному инженеру? – А вы считаете себя неопытным? – спросил Каргин, переводя на Ирину свой взгляд. – Не ловите меня на слове, – со слезами в голосе ответила Ирина. – У меня не получается, понимаете, не выходит! Я устала от всего этого. – От работы? – не повышая голоса, продолжал Каргин. И тут я заметила в его глазах что-то совсем новое. Они стали теплее и живее. – Нет, не от работы, – возразила Ирина, – а от этих неудач, Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=155457) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.