Монристы (полная версия) Елена Владимировна Хаецкая Елена Хаецкая Монристы (полная версия) «Но нет, нет! лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними корвет, не стелится над волною пушечный дым. Нет ничего, ничего и не было! Вот чахлая липа есть, есть чугунная решетка и за ней бульвар... И плавится лед в вазочке, и видны за соседним столиком налитые кровью чьи-то бычьи глаза, и страшно, страшно... О боги, боги мои, яду мне, яду!»     «Мастер и Маргарита» Вступление – Начни с начала, – торжественно произнес Король, – и продолжай, пока не дойдешь до конца. Тогда остановись!     «Алиса в стране чудес» «Начни с начала!» Вряд ли покойному Монро понравилось бы это заявление. Он любил неожиданность и предпочитал начинать с середины. Мы были два последних монриста, и лоскутное знамя Великого Керка звучно хлопало над нашими головами. Подняты мосты и опущены чугунные решетки, закрывающие ворота нашего замка, а с плоской крыши донжона открывается невыразимо прекрасная равнина. По ее пыльным дорогам задумчиво едут христианские и сарацинские рыцари и прекрасная дама с единорогом, а вдали, там, где поднявшаяся на дыбы земля упирается в узенькую полоску неба, смутно виден парус. Печальный и беззащитный мир романтизма, мир картин Ганса Мемлинга, лежит перед нами, и мы, два последних его рыцаря, покидаем наш опустевший замок, чтобы сломить за него копья перед всеми людьми чужих миров. Пожалуй, ЭТИ слова понравились бы Великому Керку. Они звучат так, как будто их начертала уверенная рука основателя монризма. Почтив его память, поцелуем иззубренные мечи и бросим их в ножны, отряхнем с колен древнюю пыль заброшенного святилища – и в путь. Хотелось бы мне поведать вам, люди чужих миров, о Великом Керке, о том, как был основан монризм и как это было прекрасно. Глава первая Произнося слово «бонапартизм», Лонсевиль вспоминал вечера в Венеции, каналы на окраинах, где артиллеристы купали лошадей, дубовые леса Германии, горячую кровь, капавшую в сырую траву, дым сражений, застилавший полевые дороги и реки… Бонапартизм пламенел бронзовыми орлами. В нем сверкала пышность старой Франции, очищенная мужицкой кровью маршалов – бывших сапожников и пехотных капралов.     «Судьба Шарля Лонсевиля» Уже стемнело, когда Наталья Кожина, сделав, по обыкновению, загадочное лицо, сказала: «Пришли». Городская окраина тускло осветилась одинокими фонарями, и на снег легли дрожащие тени. Впереди за синей снежной равниной темнело небольшое здание. Мы пошли к нему по узенькой тропинке. На снегу отчетливо виднелась отпечатки босых ног. Навстречу нам двинулась высокая фигура в треуголке. Наталья толкнула меня локтем. – Кажется, это Сир. Приготовься, Мадлен, сейчас он будет здороваться. Не дойдя до нас, фигура отвесила церемонный поклон, придерживая шпагу у бедра, и прокричала приветствие на французском языке. Наталья в ответ махнула рукой. – Мадемуазель, – сказал Сир, делая широкий жест и указывая на дверь, откуда вырывалась полоска желтого света. – Сюда, – сказала Наталья, почти вталкивая меня в темную прихожую. За спиной звякнули шпоры. Я обернулась. В углу, рядом с небольшой пушечкой, стоял молодой человек в синем свитере и кивере, молодецки сдвинутом на ухо. Светлые волосы его торчали во все стороны. Он насмешливо улыбался. – Луи де Липик! – провозгласил он в ответ на мой взгляд и щелкнул каблуками. – Я – Мадлен Челлини, – сказала я. – Очень приятно. – Еще бы, – сказал Липик. – Мне тоже. Наталья загадочно улыбнулась. – Мадемуазель Челлини, – сказал мне Липик, – а вас действительно так зовут? – Действительно. Липик ухмыльнулся. – А Бенвенуто Челлини, случайно, не ваш родственник? – Беня был моим племянником, – спокойно сказала я. Липик грустно вздохнул. – Мадемуазель, научите меня танцевать. – Представьте себе, что у вас внутри стержень, – сказала я. Липик с готовностью вытянулся. – А теперь вытащите его… Липик рассмеялся и толкнул ногой дверь в залу, откуда доносилась музыка. Зала была украшена подобием новогодней елки и обоями в мутных потеках. По стенам горели коптящие свечи. В зале танцевали. Я подошла к окну. На синем снегу, прямо у порога, стояли два кивера. Я села на подоконник и тронула раму. Она медленно открылась, и навстречу пару, вырвавшемуся из залы, повалила волна морозного воздуха, и на ее гребне – отрывистая французская речь и звон металла. На тропинке фехтовали. Наталья взглянула, кивнула, мимолетно улыбнувшись, и сказала мне: – Тот, что дерется левой рукой, – Франсуа Себастиани. Чудесный человек. Но его убьют. Я обернулась. Глаза Натальи горели, и в них горели две перевернутые свечки. – Почему ты знаешь? – Так, – сказала она. – Это все знают. Его убьют весной в Афганистане. Я закрыла окно. С грохотом прикатили из прихожей пушку. Свечи задули. Из темноты донесся молодой голос: – Кар-течью – заря-жай!!! Зловещее пламя факела осветило счастливые лица, тускло блеснула позолота на киверах и эполетах, и вдруг раздался страшный гром. Все заволокло пороховым дымом, и неожиданно повеяло ледяным холодом. После минуты ошеломленного молчания кто-то поспешно зажег свечи, и картина разгрома предстала во всей полноте. В зале не осталось ни одного целого стекла. – Н-да… задумчиво сказал кто-то совсем рядом. – Вот это бабахнуло! – Танцы, господа! – закричали из угла. Музыка возобновилась. Наталья тронула меня за локоть и увела на второй этаж. Деревянная лестница в комьях снега и окурках скрипела под нашими шагами. Мы прошли по дымному коридору и остановились у раскрытой двери. Сир стоял, расставив ноги в сапогах, и говорил кому-то невидимому: – Где батюшка-барин? Кто-то отзывался знакомым сипловатым баском: – Там, в швейной. – Какого черта! – вспылил Сир. – Я там спал, – лениво пояснил басок. – На батюшке-барине. Я обернулась к Наталье. – Батюшка-барин – это кто? – Это шуба, – пояснила Наталья. – Она рваная и до пят. На ней спят те, кто ночует в клубе, и греются все, кому не лень. А «батюшка-барин» – потому, что все в ней похожи на оного. Мы вошли. Басок принадлежал Митьке Теплову, нашему любимому однокласснику, в детстве известному под названием «помойного ребенка». На нем был неимоверно грязный синий мундир. Корявая черная лапа Митяйчика с бархатными ногтями и твердыми мозолями в задумчивости ерошила темные кудри. – О манго – плод гурманов! – сказал Митя и вытаращил глаза. Сир с интересом уставился на нас. Он действительно чем-то напоминал Наполеона с картины Гро, где – дым сражения, знамя в руках, молодое лицо. – Мадлен Челлини, – представилась я. Он поклонился. – Автор ТЕХ стихов, – сказала Наталья. Он сказал мне французский комплимент, которого я не поняла. Митька молча разглядывал шпагу с тяжелой чашкой. – Ваши стихи чудесны, – изрек Сир, неожиданно заговорив по-русски. – Мы ждали их каждый раз, когда мадемуазель Натали приезжала к нам. А про меня вы ничего не напишете? Я кивнула: – Напишу. В сопровождении Сира мы чинно спустились в холодную залу, где гулял ветер. Танцы продолжались, но весьма своеобразно: Липик, отплясывая по моему совету, разогнал всех по углам и демонстрировал, как один человек может разместиться на пространстве в двадцать пять квадратных метров. – Отставить! – закричал Сир, выключая музыку. Стало очень тихо. Липик остался стоять посреди залы, тяжело дыша и поглядывая исподлобья. – Кавалеры приглашают дам! – объявил Сир, обводя всех глазами, и подошел к Наталье. Она подняла на него глаза, молча положила руку на твердый эполет, и они вышли на середину залы. – Веселый бальный танец, мадемуазель! – сказал над моим ухом Луи де Липик. – Вашу руку, мадемуазель! И был веселый бальный танец! – Главное, мадемуазель, – сохранять дыхание! – кричал Липик, и мы неслись по зале, выделывая немыслимые па. Когда мы с Натали, разгоряченные и опьяненные музыкой и танцами, вышли в снег, за маленькую дверь, была уже ночь, и светились веселые желтые окна. На тропинке нас ждал Франсуа. Он ходил взад и вперед, напевая в нос французский марш про Домбровского. Увидев нас, он остановился. – Я провожу вас, – сказал он. – А то здесь небезопасно. И указал на следы босых ног на снегу. * * * Нам было по пятнадцать лет, и мы только что перешли в девятый класс. На уроках я скучала или писала стихи о готических соборах и разрушенном Карфагене. Иногда меня просили прочесть их, и я читала. В нашей школе они звучали странно и были похожи на пришельцев из другого мира. Я писала их ради чудесных слов, которых никогда не слышала от окружающих. Однажды Наталья Кожина сказала мне: – Между прочим, Мадлен, ты все пишешь, пишешь… Неплохо было бы написать что-нибудь пр окорсаров. – Про кого? – Про корсаров. Она стала рассказывать мне о клубе – официально он именовался «Военно-историческим подростковым клубом» – где мы с ней потом так весело провели новогодний бал. Я часами слушала ее рассказы о том, какие замечательные люди Франсуа, Липик, Сир, Серж, какие они ненормальные бонапартисты… Я слушала и безумно завидовала ее дружбе с ними. И тогда же я решилась приехать к ним на новогодний бал. – Понимаешь, – говорила Наталья, и глаза ее блестели, – сочинить невероятные приключения про них – и в стихах… Почему мы с ней решили, что бонапартистов следует воспевать как корсаров, осталось загадкой для нас обеих. Мы ходили по коридорам нашей чистенькой скучной школы, не замечая ни унылых зеленых стен, ни наших погруженных в зубрение, списывание или драки (в зависимости от темперамента) камерадов, и в наших ушах грохотали, разбиваясь о скалы, волны Антильского моря. По ночам я излагала сочиненные утром сюжеты преувеличенно-красивыми стихами, подозрительно напоминавшими стихи Гумилева, любимые нами за чудные слова, от которых голова идет кругом, потому что этими словами полна жизнь смелых и отчаянных людей, к которым мы рвались всю жизнь и которых никогда не было рядом с нами. Звезда морей горит над головами Тех, кто тревожит вечный Океан. Кто, зубы сжав, под всеми парусами Несется сквозь свирепый ураган. Прославлены их доблестные шпаги, Плащи их рваные струятся по плечам, В глазах отчаянных горит огонь отваги, И кроме моря нет судьбы у них. не раз в бою встречали смерть бродяги, И смерть всегда, всегда страшилась их. И Вельзевул им уступал дорогу, Боясь их глаз, бесстрашных и прямых. И моряки не поклонялись богу, Доверив парусам свою судьбу, И славу звонкую – серебряному рогу, – писала я в те часы, когда предполагалось, что я давно сплю, и карандашный огрызок предательски скрипел. Наутро я перебеляла сочиненное и отдавала Наталье. Она брала листок и молча начинала читать. Я заглядывала за листок, пытаясь догадаться по ее лицу, понравилось ли ей мое сочинение, но она неизменно оставалась невозмутимой и, дочитав, аккуратно складывала листок и все так же молча клала его в карман. – Ну? – говорила я. – Идем, Мадленушка, – говорила она со всей ласковостью, на какую была способна. – Надо воспеть Франсуа. Предлагаю отдать его в руки злодеев. «Скрестив на груди руки, он гордо смотрел на своих мучителей». – «Скрестив на груди СВЯЗАННЫЕ ЗА СПИНОЙ руки…» Наталья хохотала на всю школу. * * * Франсуа Себастиани был нам ближе всех. Черноволосый и черноглазый, в неизменном мундире, с неизменной шпагой в руке и с неизменным желанием проткнуть последней кого-либо. Он играл на гитаре и распевал французские марши. На новогоднем балу он вынужден был сражаться левой рукой, потому что на правой у него был сломан палец. Историю этого ранения нам излагал Лоран, невысокий, очень спокойный человек. Он флегматически уверял, что сам Франсуа рассказывает это так: «Сначала мы пили. Потом я помню, что у меня сломан палец. Потом мы опять пили». Наконец палец заболел, и Франсуа поволокли в больницу, находившуюся по соседству с клубом. Все были в мундирах, киверах и при шпагах. «Я только понял, – сказал Лоран, – что Франсуа где-то валяется раненый и ему не хотят помочь». Ругаясь по-французски, он со шпагой в руке накинулся на дежурную сестру, которая впустила Франсуа, обещав забинтовать его по всем правилам. «Мы стояли под окном. Вдруг врывается Себастиани, весь забинтованный, почему-то поверх мундира, и кричит, что его хотят положить в больницу и надо бежать. Мы взяли его на руки и удрали». – А почему на руки? – Ну как же – он же был ранен! После этой истории все ходили извиняться, «но нас почему-то выгнали». Лоран негромко рассказывал, поблескивая глазами, а из соседней комнаты доносились отчаянные вопли. Кричал Митька Теплов, который залез в пустой платяной шкаф и оповещал общество о том, что он удалился в схиму. Потрескивала печка; синяя краска на ней облупилась. В углу стоял кивер с продавленным дном. Луи де Липик ворчал себе под нос, надраивая какую-то бляху. Было темно и холодно, и когда мы с Натальей наконец подошли к моему дому, я привела ее к себе, и мы долго сидели на кухне и пили чай без сахара. – Мадлен, – сказала мне Наталья, – что бы мы делали без клуба? – Не знаю, – ответила я. – Игрушечная жизнь. Но если я лишусь его, я, наверно, сойду с ума. * * * Школа надоедала ужасно, и только бесконечные бонапартистские разговоры с Натальей и наши дорогие одноклассники удерживали меня от желания надрывно завыть на лампы дневного света. Как из тумана доносился голос учителя истории: – …Мы разобрались об исключительном законе против социалистов, причины издания этого закона и что он из себя представляет… Митька Теплов и его приятель димулео, объединившись в одну гангстерскую шайку, похитили мой портфель и стали выкладывать на пол его содержимое, приговаривая: «Сейте разумное, доброе, вечное». Огромные старомодные ключи от нашей квартиры вызвали у них особый восторг, и они начали ими звенеть, делая при этом неописуемые рожи. – Отдай ключи, – сказала я. – Святая пятница! Митька, отдай ключи! Димулео толкнул Митьку и начал звенеть с удвоенной энергией. Я разозлилась и стала колоть его значком «Отличник санитарной подготовки». Димулео стал орать. Митька же весьма ловко изобразил из себя калеку, скорчился, затрясся мелкой дрожью и захрипел: – Пода-ай фартинг! Подай фа-артинг! О манго! Грязная лапа с черными ногтями и скрюченными пальцами тряслась у меня под носом. Я сказала грозно: – Убери лапу! – Подай фартинг! – О манго! – зарычала я. – Уберешь ты лапу или нет? Лапа исчезла. Я отвернулась, и тут меня деликатно постучали пальцем по плечу. – Ну? – сказала я. Эти два придурка валились друг на друга от смеха. – Я – Дима, а он – Митя, – сквозь смех проговорил Димулео. Они тыкали друг в друга пальцами, и сквозь стоны доносилось только: «Я – Митя, а он – Дима…» Я не выдержала и расхохоталась. На перемене Натали подошла ко мне и, глядя на часы, сказала, как всегда очень спокойно: – Ну, Мадлен, прощай. Мой рабочий день на сегодня окончен. Я проводила ее к выходу и понуро побрела обратно. В классе я застала Димулео и свою вторую подругу – Христину Хатковскую. Димулео стоял с мокрой тряпкой в руке и негромко, чеканно говорил по-немецки: – По приказу командира дивизии «Мертвая голова» Хатковскую Христину Евгеньевну… расстрелять! Потом он повернулся ко мне и дружески сказал: – А сейчас я буду приводить приговор в исполнение. С этими словами он запустил в Хатковскую тряпкой. Хатковская молча подошла к нему и выжала грязную тряпку ему на голову. Димулео четким офицерским жестом достал из кармана розовый платочек, вытер лицо и сказал спокойно: – Я, конечно, за последствия не ручаюсь, но сейчас здесь появится труп! Появлению трупа помешало появление военрука, майора Александра Ивановича, человека лысоватого и с железными зубами. Моя любовь к военному делу превратила его в мою музу, и я наводняла школу эпиграммами на Саню-Ваню. Саня-Ваня строит нас во фрунт. – Принять строевую стойку! – говорит Саня-Ваня. – Грудь вперед! Живот убрать! Руки чуть согнуть в локтях – и на бедра. Как вы стоите? Да, да, вы! Не оглядывайтесь, вы! Да! Где у вас руки? Я же сказал: на бедра. Вам что – показать, где у вас бедра? Высокий хохот девчонок. – Кру-гом! – говорит Саня-Ваня. Мы с Хатковской поворачиваемся в разные стороны и стукаемся лбами. – Отставить, – устало говорит Саня-Ваня. И мы шеренгой идем в класс. * * * Но кончились занятия, прошли часы – и мы снова в клубе, среди ненормальных, публично объявивших себя бонапартистами. Мы снова среди них, и даже безнадежно изуродованная бонапартистами дверь швейной комнаты, где хранятся наши вещи и топится наша печка, нас не расстраивает. Насколько можно было понять, кому-то понадобился мел, находившийся в швейной, а дверь была заперта. Поэтому сперва пытались открыть замок подручными средствами, а когда он окончательно сломался, выпилили небольшое окошко, в которое может пролезть человек. Мы влезли в комнату и занялись печкой. Послышались французские выкрики, затем кто-то заорал: – Согласно этИкету! И в окошко всунулись ноги в серых рейтузах. За ногами последовало тело в синем свитере и растрепанная светлая голова. Лицо Луи де Липика победно сияло. В руке он держал несколько обмерзших прутиков, изображавших букет. Прутики пахли деревом и морозом. Липик вручил нам букет и, высунувшись в окошко, сказал: – СебастьянИ! – Ну, – сказал Франсуа из-за двери. – Выломай дверь, а то нет никакой возможности сообщаться. Послышались глухие удары. – Герой, – сказал Липик. – Он опять ранен. Типично шпажная рана. И Липик ткнул пальцем левой руки в ладонь правой. Покрутившись возле печки и заглянув в пяльцы к Наталье, которая флегматически вышивала гладью джинсовую тряпку, изображавшую скатерть, Липик исчез. До нас донесся его голос, орущий на весь клуб: И кресты вышивает Последняя осень По истертому золоту Наших погон… После паузы: И кресты вышивает!!![1 - Начальные строки этой песни я узнала много позднее. Вот они:Мы пощады у Господа Бога не просим,Хоть давно опостылелНам солдатский жаргон…] Дверь с грохотом падает на пол, и перед нами предстает Франсуа. У него усталый и счастливый вид победителя. Франсуа подсаживается к печке и по нашей просьбе демонстрирует нам свою типично шпажную рану. Это синяя треугольная дырка, и обмотана она грязной тряпкой, которую он часто разматывает, разрешая всем желающим наслаждаться видом раны. У меня сжимается сердце, потому что я вспоминаю, что Франсуа убьют весной в Афганистане. Я сидела и чинила синие мундиры, и было так грустно. Так хотелось, чтобы не кончалась эта зима, потому что я твердо верила, что вместе со снегом растает вся наша странная и чудесная жизнь среди треуголок, шпаг и французских маршей. Я чинила эти ужасные синие мундиры, и во мне складывались стихи. Ночь молчала, и падал хлопьями снег, Желтый свет струился из маленьких окон, И Земля, задержав свой стремительный бег, Качнула в вечности боками широкими. А за окнами смеялась веселая гитара, А за окнами в сверкающих пеной кубках Играло вино, и в печках пылали пожары, И смеющиеся люди жали друг другу руки… Ах, все у нас не так, и стены у нас облезлые, и бокалов никаких нет, и вино не играет, и печки ужасно дымят… Но что за печаль была нам в том, если наш неистребимый романтизм – вечная потребность юности – видит все это так, как в стихах, – и значит, так и есть… Шпага, воткнутая в щель на полу, задрожала, и, тяжело ступая, вошел Сир. Его черный полушубок был в снегу. он обвел глазами нашу швейную, посмотрел на груду мундиров в углу, вздохнул и сказал: – Там надо помочь… внизу… – И он указал на нашу совершенно лысую швабру. Я взяла швабру и спустилась вниз. Под лестницей была кладовка, но дверь оттуда выломали и решили сделать вместо кладовки гауптвахту. Около лестницы стояли старшие офицеры – Серж, Сир, Лоран. Серж – высокий худой человек с некрасивым лицом и славной улыбкой. Он старше всех в клубе, ему 29 лет. У всех троих был очень заинтересованный вид. Они объяснили, что сделать из этой конуры гауптвахту может только чуткая женская рука. – Да-а! – сказала я, разглядывая груды мусора. Все трое вежливо поддакнули и снова безмолвно уставились на меня. Я сняла куртку, и Серж тут же бережно отнес ее в швейную. Затем мне были услужливо предложены огромные рукавицы. Руки мои утонули в них. Я смела с окна паутину, смахнула пыль на пол, выкинула хлам за порог и сказала, не глядя: – Швабру! Невозмутимый Лоран вежливо подал мне швабру. Я смела все, что лежало на полу, в одну кучу и сказала: – Лопату! Серж взял лопату и, помогая мне сгребать мусор, принял необыкновенно светский вид. Он был по-придворному утончен. Этот взрослый человек дурачился с нами, как пятнадцатилетний, и было в нем что-то невыразимо милое. Был он неисправимый чудак, который нашел в этом потерянном в снегах городской окраины, забытом богом и начальством домишке то, чего нет нигде на свете, потому что все это мы выдумали сами или просто вспомнили из прошлой нашей жизни. Гауптвахта приняла жилой и даже уютный вид, но на нас с Сержем было страшно смотреть, и Серж сказал: – Ох, как перемазалась Мадлен! Он одел на меня свой тулуп и отправил стирать с юбки пыль при помощи снега. Других моющих средств в клубе нет. Когда я вернулась, я увидела колоритнейшую гауптвахту на свете. Вместо двери – деревянная решетка, на которой висит зловещая ржавая цепь, на окнах – толстые прутья, посреди стоит стул-чурбан. Сир и Серж веселились, как дети, предвкушая, как посадят сюда Лорестона. – Входишь в клуб – сразу губа, – говорил Сир, радостно улыбаясь. – И Лорестон сидит. Он взмахнул рукой и вдохновенно полез на гауптвахту. С трудом втиснувшись в комнатенку, он с невыразимо тоскливым лицом приник к решетке. Я отдала Сержу тулуп и поплелась наверх чинить синие мундиры. Лестница задрожала от страшного топота. Со свистом распахнулась дверь, ведущая в коридор второго этажа, и по ступенькам скатились Липик и Лорестон. Оба тяжело дышали. – Продолжим, – сказал Лорестон. – Я к вашим услугам, – сказал Липик. Лязгнули клинки. Липик принял изящную позу и, помахивая левой рукой, постепенно оттеснил Лорестона в угол. Я молча прошла по коридору, вошла в швейную и принялась наводить в комнате порядок. Наталья куда-то ушла. Скатерть с недовышитым узором и воткнутой иглой я расстелила на шатком столике и поставила сверху подсвечник с огарком. Затем взяла рваные мундиры – и тут раздались истошные крики, от которых я вздрогнула, и мундиры посыпались на пол: – А-а-а! Ло-ре-сто-о-она са-жа-а-ают!!! Я сбежала вниз. Лорестон уже сидел за решеткой на чурбачке. Наталья пыталась передать ему яблоко. Часовой, стоящий у гауптвахты с алебардой, не глядя, говорил: – За попытку освободить заключенного с гауптвахты, мадемуазель, вы будете сидеть там же. – Варвар! – говорила Наталья. – Он же голодный! Часовой холодно смотрел вдаль. – А-а-а! – заорали откуда-то сверху, и по лестнице, грохоча и завывая, сбежал Липик. – Лоресто-оша! – слезливо закричал он, припав к решетке. – Дру-уг! Я тебе хлебца принесу… и мяса… – Сырого, – пробасил Лорестон. Рыдающего Липика увели. Журнал Мадлен Челлини. 23 января 1980 года. «Наталье приснился очередной вещий сон. Будто Липик лежит в луже крови и с ножом в боку (как Бэкингэм). Со страшным бледным лицом». * * * Саня-Ваня вплотную начал заниматься с нами шагистикой. Для этого нас строят в шеренгу по одному, и Саня-Ваня, с трудом добившись, чтобы мы приняли подобие любезной его сердцу строевой стойки, говорит: – Перенести центр тяжести на носки! Шеренга наклоняется вперед. Мы становимся похожими на ростры, снятые с кораблей. – Алексеев! Вы сейчас упадете! Вы делаете с полом тридцать градусов! Встать ровно! Шеренга встает ровно. – Алексеев! – Я! – баском отзывается Димулео. – Выйти из строя! – Есть! Димулео, шатнувшись, штатской походочкой подходит к Сане-Ване. – Отставить, – говорит Саня-Ваня терпеливо. – Вы не умеете ходить строевым шагом. Димулео, пожав плечами, возвращается обратно в строй. – Строевой шаг! – провозглашает Саня-Ваня. У него железные нервы. – Делай раз! – Он резко отрывает левую ногу от пола, вытягивает носок и замирает. – Делай два! – Нога четко шлепается на пол. Саня-Ваня поворачивается к шеренге и звучно командует: – Делай раз! Взлетают ноги. Саня-Ваня долго ходит вдоль шеренги и поправляет тех, кто стоит криво. Кое-кто начинает шататься, не вынеся длительного стояния на одной ноге. – Делай два! Облегченный топот опускающихся ног. – Индийские йоги – кто они? – говорит Димулео. Вечером я отправилась в аптеку закупать йод, бинты и аспирин для наших героев, пропадающих без медицинской помощи. На улице весело горели фонари и шел быстрый, мелкий снежок. На ресницах светились огоньки, и вся улица казалась чудесной. В аптеке я обнаружила Наталью, деловито выбирающую бинты. Мы молча уставились друг на друга и внезапно расхохотались. – Я так и знала, Мадлен, что рано или поздно эта мысль придет тебе в голову! – заявила Наталья. – Типично шпажные раны, да? – сказала я. – Мне снился вещий сон, – задумчиво сказала Наталья. – Будто Франсуа ударили в спину ножом. Мы с ней живем рядом – на одной улице. Моя подворотня смотрит своим темным циклопьим глазом прямо в натальину подворотню. Мы зашли ко мне и упаковали медикаменты в пакет. На мгновение я представила себе нашу комнату и синие мундиры в углу, а потом сняла трубку и позвонила в химчистку. – Да! – злобно сказали в трубку. – Скажите пожалуйста, сколько стоит вычистить грязный мундир наполеоновской армии? – очень вежливо спросила я. Наталья молча улыбалась. В трубке задумались. – Очень грязный? – Очень. – Два рубля. * * * В клубе во всех углах громоздятся пустые бутылки. В конце концов, с этим надо решительно бороться! Я взяла посудину из-под какого-то отвратительного портвейна, тщательно запрятанную под кивер, и отправилась в штаб к Сиру. В штабе царил хаос. Среди разбросанных книг, карт, треуголок и холодного оружия, на столе сидел Сир в черном полушубке и тщательно рисовал на листе ватмана какую-то старинную битву. Я показала ему бутылку и сказала, что с этим надо решительно бороться. Сир сделал большие глаза и ответил, что это бутылка из-под лимонада. Я поставила ее на пол и ушла. Когда я вернулась в нашу комнату, бутылка уже стояла там на самом видном месте. Ввалился Серж и с таким удовольствием посмотрел на это безобразие, что сразу стало ясно, чьих рук это дело. Серж взял мединструкцию и начал читать ее вслух. Инструкцию сочинили мы с Натальей, когда собрались организовывать аптечку. «Господа! По роду ваших занятий нетрудно догадаться, что вы часто имеете дело с ранениями. (Дальше следовала информация о видах ран, списанная с конспекта по медицинской подготовке). Берегите ваши конечности, ибо они больше всего страдают при ударе шпаги или двуручного меча. Убедительная просьба к раненым господам не снимать повязок с целью показать раны соратникам…» Серж прочел начало и захохотал: – «Господа»! Вот это инструкция! Ого-го! Если какое-нибудь начальство увидит… Он стоял и ржал. В самом устрашающем месте, где описывается газовая гангрена, с ним просто истерика сделалась. Но тут пришел Сир и сказал: – Прибыли новенькие. Сорок человек. Трудновоспитуемых. Стало тихо. Я сказала тоскливо: – Кончилась наша жизнь. Он удивленно взглянул на меня и улыбнулся. – Если ты можешь отличить трудновоспитуемого от нормального человека, то я дам тебе пирожок. Серж засмеялся. Он замечательно хорошо смеется. Я настаивала: – Но зачем они нам? – Видишь ли, – серьезно сказал Сир, – они будут работать, как звери. И вообще, мадемуазель! Сейчас будет лекция о битве при Рокруа. Прошу всех в залу. Лекция прошла блистательно. Сир говорил неторопливо, расхаживая взад и вперед и иногда вскидывая голову. В руках он крутил маршальский жезл с золотой кистью. После каждой фразы он победоносно говорил: – Вот! Опоздавший Серж примостился возле меня и, нарушая дисциплину, громко зашептал мне на ухо, что Лоран в своих вышитых гусарских штанишках и батюшке-барине похож на французского мародера. После лекции мы опять поднялись к себе. В комнате одиноко стоял Франсуа с тетрадкой в руках. Он рассеянно листал и дергал ее. Это был конспект по неорганической химии с надписью на обложке: «Главное – ввязаться в битву… а там посмотрим. Наполеон Бонапарт». Мы брали оттуда листы на растопку. – О Себастиани! – сказала Натали, улыбаясь, – а где Липик? – Он ехал в автобусе, – неторопливо начал Франсуа, глядя вдаль. – Вдруг вошел народ. И стал Липика топтать. – На-асмерть? – Нет. Вы плохо знаете Липика. Он вышел из себя. И начал их бить. И всех побил. Но тут появились представители органов. – Я же тебе говорила – Липик или умер или сидит. – Вы не знаете Липика. Это не тот человек, который даст себя посадить. – Значит… – Значит, Луи в бегах, – сказал Франсуа, вороша кивера и мундиры. Он вытащил из-под мундиров свою шпагу, согнул ее, уперев лезвие в носок сапога, и ушел фехтовать. В коридоре он столкнулся со старшими офицерами; до нас долетели приветственные возгласы и шаркание ног, означавшее, что господа раскланялись. Вскоре в швейную ворвались Сир и Серж. Они дурачились, как мальчишки. Сир подлетел к зеркалу, вытащил красный фломастер и быстро, одним взмахом написал на зеркале: VIVE L'EMPEREUR! А Серж украл у нас щетку и не отдавал. Мы устроили возню с визгом. Задыхаясь от смеха, Серж сказал: – Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки… Сир помрачнел: – Вдруг сейчас войдут солдаты? Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого. И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу… Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег. – Вы куда? – Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все. Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался. – Ждите здесь. И быстро ушел. Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут. Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие. Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне. – Кто из них тебя обидел? У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – «этот». – Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал. Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный. Глава вторая Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…     «Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве» Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – «Избранника судьба» Шоу. «Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира. Вдруг до нас донесся жгучий спор. – Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо? – Теплов выйти из класса! – Не, я выйду, но вы скажите… Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать: – На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо… И класс внезапно стих, прислушиваясь. – Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица… Нас выгнали из класса. – Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем. Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой. – Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной. Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне: – Ну что… пошли на дельце. И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой. – Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская. – Уйди, корявая, – отозвалась Наталья. Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры. Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает: – Здравствуйте, товарищи юнармейцы! После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов: – Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!! – …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос. Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика. – Юнармеец Теплов! – Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик. Сомнений не остается. – Выйти из строя! – Есть! Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов. Митю выгоняют вон. Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира: – Принять стр-роевую стойку! Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра». – Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти? Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза. Головченко с удовольствием говорит: – Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь! Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской. – О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли! Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом: – Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли! Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла: – Тебе что сказали? Подбородок выше! В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором. – Юнармеец Кожина! – Я, – с отвращением говорит Наталья. – Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов! Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой. В перерыве Хатковская говорит мне: – А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие? – Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта. – Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон… В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали: – Ей было пятнадцать! В ответ она пырнула его со словами: – Ему было одиннадцать! Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали: – Ей было шестьдесят! Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке. Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась. Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал: – Бей, сволочь! – Прелесть моя, – нежно ответила Натали. * * * Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос – доброту, Арамис – некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты – отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она. Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие. Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение… – Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура… – Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции! – Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное. – Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа. После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит: – Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат… Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку. – Ты чего? – Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона. – Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом. – Уйди, корявая. – Нет, ты скажи: как звали маршала Даву? – Уйди, я сказала! – Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2 - Бертье] Ага, не знаешь! Наталья величественно удаляется. Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит: – «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь). Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели. – Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно. – Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание. Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском. – Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны… – Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста. – Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок. После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам. Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго». – Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев… – А кто написал-то? – Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то. – Наталья, где ты откопала это «Перо»? – А, на даче валялось… – Дай почитать-то! – Не стоит, Мадлен. – Ну дай! Кожа! Ко-жа! – Ну дам, дам, успокойся. Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила: – Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»! Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз. Подходит Мариночка, наша одноклассница. – Вы чего здесь смеетесь? Мы мгновенно становимся серьезными. – Ты читала Керка Монро? – Нет, а кто это? Мы переглядываемся, негодуя. – Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала? – Да… Хатковская торжественно заявляет: – Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро! – А вы читали, да? – Да! – гремит Хатковская. Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка. – А где вы достали? Я говорю похоронным голосом: – У Кожиной. Да ты попроси ее, она завтра с удовольствием принесет. Вон она идет, она еще недалеко ушла. Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем. Это было 3 марта 1980 года. * * * Чем бесполезнее знание, тем более привлекательным кажется оно мне. Во мне живут толпы людей, знакомых и любимых по книгам. Я переживаю их жизни, пишу их предсмертные письма, и моя голова сотни раз падает в корзину. Иногда я даже не могу с уверенностью сказать, что живу именно свою жизнь, потому что родилась где-то во Франции в 60-е годы XVIII века и росла среди философов и влюбленных. Моя молодость совпала со штурмом бастилии, и республиканские пушки гремят в моих ушах. Иногда мне кажется, что эти громы слышны всем, и тогда необъяснимым становится спокойствие окружающих. Они не знают, что корольарестован. А я знаю! Нет, выше моих сил молчать об этом. Я всю перемену, размахивая руками, говорю обо всем, что происходит в Республике, Наталье и Хатковской, своим любимым товарищам, с которыми я прошла все победоносные кампании Императора в Италии, где нас встретила тринадцатилетняя Джина. Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго. А сегодня она любит нас, голодных, оборванных, влюбленных французов! Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал: – Какой народ! Варвары… Но какой народ!.. И мы ответили: – Да, сир. И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу. И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже – мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно. Мы шли вперед за нашим барабаном, За барабанщиком, как дьявол, рыжим, И ордена последние и раны Мы получили прямо под Парижем. И наш полковник юный на колени Вставал перед разбитым барабаном И левою рукой (мешала рана) Подписывал приказ о наступленьи… Мы вошли в Париж, упоенные молодостью, победой и неясным видением свободы. Наш юный монарх был похож на ангела, и мы все обожали его. Наши кони грохотали по парижским мостовым. Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора. Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности. Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению. Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю: – Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы… Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам. – Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала… Марья Ивановна вдруг говорит: – Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна? – Еще бы! – говорю я и краснею. На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая. – Дети! – сказала Марья Ивановна. – Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору. И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне. Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения. Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности. Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы. Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла: – А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году? – Война за свободу нашей родины. Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили. Марья Ивановна строго кивала. – Правильно. А что было в 1825 году? Тишина. Потом голос с задней парты: – Восстание. – Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь? Тянется, дергает рукой. Какая хорошая мордашка. – Антон, не тяни так руку. Я вижу, что ты хочешь ответить. Антон скажет нам, кто вышел на площадь. Счастливый Антон вскакивает, заливается румянцем и отчеканивает: – Бес-тужевы! Я чуть не бросилась его целовать. В классе меня встретила Наталья. Она была погружена в чтение мемуаров Наполеона. Я бросилась к ней, все еще дрожащая и бесконечно усталая. Трудно все-таки публично исповедоваться. Наталья оторвала глаза от книги и задумчиво сказала в пространство: – Бертье. – Что – Бертье? – Бертье. – Кто это? – Неважно. Просто вспомнила. Я потерлась о ее плечо лбом и сказала: – Ната-алья… Кожа… – Мадлен, у меня гениальная идея, – внезапно сказала Наталья. – Отсядь ко мне на истории, потолкуем. – «Идет! – сказал Финдлей», – сказала я. Если жил на свете самый законченный тип невежественной бездарности, то он получил классическое воплощение в нашем историке. Он очень молод, Серега. У него большие серые глаза навыкате, костлявое лицо, редкие, всегда сальные светлые волосы… и паучьи пальцы. Брр. Говорит он вкрадчиво. – …Ленин доказал о том… – донеслось до меня однажды. Я злобно сказала: – Ленин не мог доказывать «о том». Он был грамотный человек. – Кстати, Лена! – сказал Серега и пошел ко мне, разрывая на ходу нитки, которые мы натянули между партами, чтобы затруднить его передвижение по классу. – Вы опять читаете на уроке? Я закрыла книгу – мемуары Талейрана с прекрасной вступительной статьей академика Тарле – и посмотрела прямо в его оловянные глаза. – Вот вы встаньте и объясните нам о том, какие объективные предпосылки того, что Маркс встал на путь марксизма? Я громко сказала: – А на какой еще путь, по-вашему, мог встать Маркс? Серега покраснел, резко повернулся и пошел к доске. Журнал Мадлен Челлини: «…Мысли – это единственное неприкосновенное достояние; заставить меня на уроке думать об уроке – невозможно. Потому так легко уйти в себя и мечтать – чтоб наконец оставили в покое и дали вернуться к книгам, портретам…» На истории мы с Натальей ушли в себя и принялись деятельно обсуждать гениальную идею. Идея состояла в том, что мы напишем роман и выдадим его за сочинение Керка Монро. – Эта дура Хатковская клюнет! – объявила Наталья и воодушевленно стукнула кулаком по Наполеону. «И в порыве вдохновения он хлопнул ладонью по фолианту Иоанна Златоуста, под тяжестью которого прогибался стол. Д'Артаньян содрогнулся». После уроков мы отправились к Неве и, сидя под дубом напротив домика Петра I, яростно спорили, сочиняя сюжет и героев будущего шедевра керкомонризма. Действие происходит, естественно, в Новом Свете. Сюжет указывает на наши несомненные симпатии к краснокожим, привитые еще в раннем детстве чтением произведений Фенимора Купера и Томаса Майн Рида, а также многократным просмотром фильмов про Виннету и Ульзану. шедевр наш назывался «Рок Огненных Стрел». «Если в вигвам воина Сиу войдет девушка с кожей, подобной Лунному Цветку, то вместе с ней в племя войдут беды и неудачи…» Таково предсказание. Главного злодея мы единодушно окрестили противным гнусавым именем Эдуард. Фамилия Эдуарда (чье толстое сытое лицо выражало брезгливое отвращение и самодовольство) – Ле Пулен – принадлежит звукооператору какого-то французского фильма, который я недавно смотрела. Имя милой дочери противного Эдуарда выбрала Наталья. – Ксант, – сказала она твердо. – Только Ксант, Мадлен. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/elena-haeckaya/monristy/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Начальные строки этой песни я узнала много позднее. Вот они: Мы пощады у Господа Бога не просим, Хоть давно опостылел Нам солдатский жаргон… 2 Бертье