Карандаш плотника Мануэль Ривас Мануэль Ривас (р. 1957) – один из самых известных и самых премированных писателей современной Испании. Он живет в Галисии, и его художественный метод критики окрестили «галисийским магическим реализмом». В своих книгах Ривас, по его словам, «пытается заново придумать реальность, перестроить ее и спасти». Мануэль Ривас Карандаш плотника Чочинье и в память о ее большом друге Пако Комесанье, докторе Комесанье, который боролся со злой напастью. Анхелю Васкесу де ла Крус, детскому доктору. Без них не родилась бы эта история. Также в память о Камило Диасе Балиньо, художнике, убитом 14 августа 1936 года, и о Херардо Диасе Фернандесе, авторе книг «Те, что не умерли» и «Напрасная жестокость», который умер в изгнании в Монтевидео. С благодарностью докторам Эктору Верее, который направлял меня в том. что касается туберкулеза, и Доминго Гарсиа-Сабеллю, который помог мне подступить к пленительной личности Роберто Новоа Сантоса, специалиста по общей патологии, который умер в 1933 году. Я также благодарен за те сведения, которые мне удалось почерпнуть из исторических исследований Дионисио Перейры, В. Луиса Ла-мелы и Карлоса Фернандеса. Хуану Крусу, который просто сказал: «А почему бы тебе не написать эту историю?» – и пере дал мне через Росу Лопес красивый плотницкий карандаш. Кико Кадавалю и Хурхо Соуто. которые живут в мире легенд и сквозистого туманного света. Хосе Луису де Дьос, который своей живописью навеял мне мысли о прачках. А также Исе с утесов Пасарелы и с пасеки в Кова-де-Ладронес. 1 Он наверху, на галерее, дроздов слушает. Она с улыбкой пригласила Карлоса Соусу войти, и репортер сказал «спасибо». Да, спасибо, повторил он мысленно, поднимаясь по лестнице: хорошо бы у дверей каждого дома нас встречали такие же глаза, как эти. Доктор Да Барка сидел в плетеном кресле перед складным столиком, положив руку на открытую книгу. У него был вид человека, который размышляет над только что прочитанной замечательной страницей, постигая ее. Он смотрел в сторону сада, окутанного дымчатым зимним светом. И картина была бы вполне мирной, если бы не кислородная маска. Трубка, соединяющая маску с баллоном, тянулась над белыми азалиями. Вся сцена показалась Соусе исполненной тревожной и слегка комической печали. Когда скрип деревянных половиц известил доктора Да Барку о приходе гостя, он поднялся на ноги и с неожиданным проворством, совсем как капризный ребенок, сдернул с лица кислородную маску. Это был высокий и широкоплечий человек. Увидев Соусу, он протянул ему навстречу разведенные полукругом руки. Сразу возникало впечатление, что естественное предназначение этих рук – объятие. Соуса растерялся. Он полагал, что идет к умирающему. Чуть раньше он с досадой выслушал задание: вырвать последние признания у прожившего бурную жизнь старика. Соуса ожидал услышать угасающий, прерывистый голос, увидеть драматическую борьбу с болезнью Альцгеймера. Он и вообразить не мог, что агония бывает такой светлой и спокойной, как будто больной подключен к генератору. И хотя доктор Да Барка страдал вовсе не туберкулезом, он был красив той красотой, что свойственна чахоточным. Огромные глаза, словно льющие свет лампы. Фаянсовая бледность лица. Яркий румянец на щеках. А к нам репортер, произнесла она с прежней улыбкой. Посмотри, какой молоденький. Не так уж я и молод, возразил Соуса, глянув на нее в смущении. Я уже успел кое-что повидать на своем веку. Садитесь, садитесь, сказал доктор Да Барка. А я тут кислородом баловался. Не желаете ли глотнуть? Репортер Соуса почувствовал себя чуть лучше. Красивую старую даму, которая явилась на стук дверного молотка и открыла ему дверь, явно пощадил своенравный резец времени. Тяжело больной старик, который всего несколько дней назад вышел из клиники, кипел энергией, как чемпион по гонкам на треке. В газете Соусе велели: возьми у него интервью. Он много лет провел в эмиграции. И говорят, в Мексике был даже знаком с Че Геварой. А кого это сегодня волнует? Только шефа отдела городских новостей, который по вечерам читает «Монд дипломатик». Репортера Соусу от политики тошнило. По правде говоря, от журналистики его тошнило не меньше. В последнее время он поставлял материалы о разного рода происшествиях. И пребывал в жутком раздражении. Мир казался ему навозной кучей. Необычайно длинные пальцы доктора Да Барки непрестанно двигались, словно клавиши, которые живут своей собственной жизнью и сохраняют связь с рукой только из привычного чувства преданности. Соусе померещилось, что эти пальцы на расстоянии выстукивают ему грудь. И что доктор с помощью глаз-лампочек старается определить, почему это у Соусы так рано появились мешки под глазами. Как будто репортер явился к нему на прием. А ведь могло быть и так, подумал репортер. Мариса, солнышко, принеси-ка нам чего-нибудь выпить, глядишь, тогда и некролог поскладнее выйдет. Что это тебе в голову взбрело! – воскликнула она. Не смей так шутить! Репортер Соуса хотел было отказаться, но понял, что, отказавшись от выпивки, совершит серьезную ошибку. Вот уже несколько часов, с самого пробуждения, организм его требовал именно этого. Рюмку, черт возьми, хоть одну только рюмку… И репортер готов был поверить, что встретил волшебника, который умеет читать чужие мысли. Вас, надеюсь, не называют сеньором Аш-Два О? Нет, сказал репортер и с ухмылкой добавил: как раз из-за воды у меня проблем никогда не возникает. Отлично. У нас есть мексиканская текила – она способна воскресить из мертвых. Мариса, милая, будь добра, принеси рюмки. Потом доктор глянул на репортера и подмигнул. Внуки не забывают деда-революционера! Как вы себя чувствуете? – спросил Соуса. Пора было с чего-то начинать разговор. Как видите, сказал доктор и весело развел руками, помираю помаленьку. А вы и вправду хотите взять у меня интервью? Репортер Соуса припомнил все, что накануне вечером ему рассказал один знакомый в кафе «Запад». Доктор Да Барка, он из самых что ни на есть красных. В 1936 году его приговорили к смертной казни, и он выжил – буквально чудом… Чудом, повторил говоривший. А выйдя из тюрьмы, эмигрировал в Мексику и не соглашался вернуться на родину, пока не умрет Франко. И от идей своих тоже не отказался. Вернее, от Идеи, как он сам выражается. Это человек другой эпохи, подытожил собеседник Соусы. Ведь я уже всего лишь эктоплазма, сказал доктор репортеру. Или, если желаете, инопланетянин. Отсюда и проблемы с дыханием. Шеф отдела городских новостей вручил Соусе вырезку из какой-то газеты: короткую заметку с фотографией, где рассказывалось о том, как жители района устроили доктору чествование. В благодарность за медицинскую помощь – всегда бесплатную, – в которой он не отказывал никогда и никому, даже самым нищим и обездоленным. «С тех пор как он возвратился из эмиграции, – заявила одна из его пациенток, – он ни разу не запер свою дверь на ключ». Соуса поспешил выразить сожаление, что не навестил доктора раньше. Интервью было задумано как раз перед тем, как тот попал в клинику. А вы, Соуса, не из местных, правда? – спросил доктор, снова уводя разговор от собственной персоны. Нет, не из местных, ответил Соуса. Он был с севера. А здесь жил всего несколько лет, и ему очень нравился этот климат – галисийские тропики. Иногда он наведывался в Португалию – исключительно ради трески а-ля Гомес де Саа. Простите за любопытство, вы живете один? Соуса поискал глазами хозяйку дома, но та незаметно удалилась, молча поставив на стол бутылку текилы и рюмки. Ситуация складывалась странная: интервьюировали интервьюера. Он собирался сказать, что, мол, да, он и вправду живет совсем один, даже слишком один, но вместо этого засмеялся. Нет, рядом всегда хозяйка пансиона, и ее очень тревожит, что я такой тощий. Она португалка, а муж у нее галисиец. Когда они ссорятся, она обзывает его чертовым португальцем, а он кричит, что она хуже любой галисийки. Я, разумеется, избавляю вас от прочих эпитетов. Они весьма крупного калибра. Доктор Да Барка задумчиво улыбнулся. В границах нет ничего хорошего, разве что возможность незаконного их пересечения. Трудно даже представить, что может натворить жалкая воображаемая линия, которую однажды прочертил, не покидая ложа, какой-нибудь тупоумный король. Или нарисовали на карте, расстеленной на столе, сильные мира сего, словно играя в покер. Помню, один знакомый сказал мне жуткую вещь: Хуже моего деда нет никого на свете. А что он такое сделал, убил кого? – спросил я. Нет, нет. Мой дед по отцовской линии был слугой у португальца. Этот мой знакомый просто исходил исторической желчью. И тогда я сказал ему, просто чтобы позлить: Доведись мне выбирать паспорт, я бы выбрал португальский. Но, к счастью, и эта граница постепенно исчезнет, растворится в собственном абсурде. Куда прочнее те границы, с помощью которых бедных удерживают подальше от пирога. Доктор Да Барка смочил губы в текиле, а затем поднял рюмку, будто решив провозгласить тост. Знаете, а я ведь революционер, сказал он неожиданно, да, интернационалист. Из старой гвардии. Из Первого Интернационала, вот так-то… Для вас это звучит странно? Меня мало интересует политика, ответил Соуса почти машинально. Меня интересует человек. Человек, разумеется, человек, пробормотал Да Барка. А вы слышали когда-нибудь о докторе Новоа Сантосе? [1 - Роберто Новоа Сантос – выдающийся галисийский патолог, яркий представитель национальной интеллигенции; вместе с Ортегой-и-Гассетом входил в состав Союза содействия Республике. Был депутатом учредительных кортесов 1931 г. (Прим. шпанского издателя.)] Нет. Вот кто был очень интересным человеком. Это он придумал теорию умной реальности. К сожалению, я его не знаю. Ничего удивительного. Его мало кто помнит, даже из медиков. Да, именно так: умная реальность. Каждый из нас вырабатывает некую нить, совсем как гусеницы-шелкопряды. Мы пожираем листья тутового дерева, деремся за них, но наши нити, пересекаясь или переплетаясь, создают прекрасный ковер, изумительный ковер. Смеркалось. В саду летал дрозд – будто вычерчивал черную пентаграмму или будто вдруг вспомнил о забытом свидании по другую сторону границы. Красивая сеньора возвратилась на галерею, двигалась она плавно и легко, как водяные часы. Мариса, спросил он внезапно, ты помнишь то стихотворение о дрозде, ну то, что сочинил бедный Фаустино? [2 - Имеется в виду Фаустино Рей Ромеро, священник и поэт Он занимал критическую позицию по отношению к режиму Франко и официальной церкви, умер в эмиграции в Америке. (Прим. испанского издателя.)] Столько страсти и столько музыки пленницами живут в твоих венах, что две эти страсти вместе в твое невеликое тело уже не смогли вместиться. Он продекламировал эти строки, не дожидаясь просьб и без малейшей театральности, будто откликаясь на какую-то внутреннюю потребность. Его взгляд – отсвет витражей в сумерках – вот что по-настоящему поразило репортера Соусу. Он сделал большой глоток текилы, и ему обожгло горло. Ну как, понравилось? Прекрасное стихотворение. Чье оно? Одного поэта-священника, который очень любил женщин. Да Барка улыбнулся: Вот вам пример умной реальности. А как вы познакомились? – спросил репортер, решив наконец, что пора начинать запись беседы. Я заметила его, прогуливаясь по Аламеде. Но как он выступает, впервые услышала в театре, принялась объяснять Мариса, поглядывая на доктора Да Барку. Меня привели туда подруги. Республиканцы устроили митинг, и разгорелся спор о том, надо или нет давать женщинам право голоса. Сегодня это звучит забавно, но в ту пору вопрос казался очень непростым… И тогда Даниэль вышел на сцену и рассказал историю про пчелиную матку или, как ее у нас называют, царицу пчел. Помнишь, Даниэль? Какую историю? – сразу оживился Соуса. В древности никто не знал, откуда берутся пчелы. Мудрецы, вроде Аристотеля, придумывали всякие нелепые теории. Например, будто пчелы зарождаются в брюхе мертвых быков. И так продолжалось много веков. А все почему? Потому что люди и мысли не могли допустить, что пчелиный царь был на самом деле царицей – маткой. Но ведь и мы по сути совершаем ту же ошибку. Как же вы собираетесь бороться за свободу, не освободившись прежде от такого опасного заблуждения? Ему здорово аплодировали, добавила она. Ба! Нельзя сказать, чтобы овации были бурными и продолжительными, весело заметил доктор. Но аплодисменты действительно были. И тогда Мариса сказала: Он уже тогда мне нравился. Но в тот день, когда я его услышала, он и вправду меня заинтересовал. А еще больше, когда домашние предупредили: чтобы и близко не смела подходить к этому мужчине. Они ведь тотчас разведали, кто он такой. А я считал ее модисткой, швеей. Мариса засмеялась. Да, я его обманула. Я ходила заказывать платье в мастерскую, которая стояла прямо напротив дома его матери. Вышла после примерки, а он в это время спешил к очередному пациенту. Оглянулся – я иду себе. Он посмотрел на меня и вдруг спрашивает: Ты здесь работаешь? Я кивнула. А он говорит: До чего красивая швея! Видно, ты шьешь только по шелку. Доктор Да Барка не сводил с нее старых глаз, в которых татуировкой запечатлелась любовь. В Сантьяго, среди археологических развалин, думаю, все еще валяется ржавый револьвер. Тот, что она принесла нам в тюрьму, чтобы мы попытались бежать. 2 Эрбаль почти всегда молчал. Он так же старательно стелил скатерти на столы, как чистил замшей ножи и вилки. Вытряхивал пепельницы. Неспешно мел пол, чтобы метла успела заглянуть в каждый угол. Распылял по залу освежитель воздуха с запахом канадской сосны, если верить надписи на баллончике. И еще он зажигал неоновую вывеску над дверью, выходившей на шоссе: красные буквы и фигура валькирии, которая словно подпирала могучими ручищами свои груди-гири, силясь поднять их. Он включал музыкальный центр и ставил нескончаемый диск «Ciao, amore» – слова этой чувственной литании звучали здесь каждую ночь. Манила хлопала в ладоши, потом быстро поправляла прическу, как будто собиралась дебютировать в кабаре… Эрбаль отодвигал дверной засов. Манила говорила: Пора, девочки, сегодня к нам нагрянут парни в белых ботинках. Белый тунец. Рыбная мука. Кокаин. Парни в белых ботинках завладели Фронтейрой, вытеснив оттуда старых контрабандистов. Обычно Эрбаль стоял, облокотившись на стойку в самом ее конце, неподвижно, как караульный на посту. Девушки знали, что от его глаз ничего не укроется и что он словно на пленку снимает каждый шаг, каждый жест этих типов, у которых, по его же словам, лица гладкие, да языки острые. Изредка он покидал свой наблюдательный пункт, чтобы помочь Маниле, когда та сама не справлялась, обслужить посетителей, и проделывал это, как маркитант на поле боя – казалось, выпивку он лил прямо в душу клиенту. Мария да Виситасау прибыла сюда с какого-то африканского острова в Атлантике. Без документов. Маниле ее, что называется, продали. На новой родине она успела увидеть разве только шоссе, тянувшееся в сторону Фронтейры. Она смотрела на него из окна своей комнаты, расположенной в том же доме, что и клуб. А клуб стоял на отшибе – других домов вокруг не было. На подоконнике у нее росла герань. И тот, кто видел Марию с улицы, когда она неподвижно сидела у окна, мог подумать, что на красивую, похожую на тотем головку сели красные бабочки. На другой стороне дороги по обочине росли кусты мимозы. В ту первую зиму они очень ей помогали. Их цветы были похожи на поминальные свечки, так что, глядя на них, она забывала о мучительном холоде. И еще ей помогало пение дроздов – печальный посвист черных душ. За кустами мимозы раскинулось кладбище автомобилей. Порой она видела каких-то людей, рывшихся в железном хламе. Но единственным постоянным обитателем свалки был пес, прикованный цепью к машине без колес, которая служила ему конурой. Он забирался на крышу и гавкал без умолку день напролет. Вот от этого ей становилось холодно. Она считала, что попала далеко на север. Что выше Фронтейры начинается царство туманов, ветров и снега. У приезжавших оттуда мужчин в глазах пылали факелы. Заходя в клуб, они растирали руки и пили что покрепче. И почти все они, за редким исключением, мало говорили. Как Эрбаль. Эрбаль ей нравился. Он никогда не ругался, ни разу не поднял на нее руки, как было принято, по ее сведениям, в других придорожных заведениях. Да и Манила тоже ее не била, хотя случались дни, когда рот хозяйки не закрывался, словно боевое орудие. Мария да Виситасау быстро уразумела, что настроение Манилы зависит от еды. Когда она ела в свое удовольствие, то и к девушкам относилась точно к родным дочерям. Но стоило ей обнаружить у себя прибавку в весе, как она начинала выстреливать ругательствами, будто вместе с ними хотела выпихнуть наружу и весь накопленный в теле жир. Ни одна из девушек толком не знала, какие отношения связывают Эрбаля с Манилой. Спали они вместе. Во всяком случае, в одной комнате. В клубе держали себя как хозяйка и работник, но Манила никогда не отдавала ему никаких распоряжений, а он, стало быть, никогда их не получал. И еще: она ни разу не сказала ему ни одного грубого слова. Клуб открывался вечером, так что все они спали днем. Мария да Виситасау спустилась в зал, когда уже начало смеркаться. Ее мучило похмелье, рот – как пепельница, низ живота болел после крепких залпов контрабандистов, и ей очень хотелось холодного пива с лимонным соком. Ставни были закрыты, за столом, под лампой, которая бросала в полутьму конус света, сидел Эрбаль. Он что-то рисовал на бумажной салфетке особым плотницким карандашом. 3 Мне очень жаль, приятель. И мой дядя нажимал на курок. Да, я предпочел бы не делать этого, дружок. И мой дядя со всей силы обрушивал толстую палку на голову попавшего в капкан лиса. Был один такой миг, когда охотник и зверь – его добыча – глядели в глаза друг другу. Дядя говорил лису одними глазами, и я словно слышал его бормотанье, что у него, мол, нет другого выхода. Именно это почувствовал я, стоя тогда перед художником. В жизни я совершил много чего плохого, но, оказавшись перед художником, беззвучно прошептал, что мне очень жаль и я предпочел бы не делать этого. Не знаю, что он подумал, когда его взгляд натолкнулся на мой взгляд – высекая влажную искру в ночи, – но хочется думать, он понял, угадал: я делаю это ради его же блага, чтобы избавить от мучений. Вот и все. Я приставил дуло пистолета к его виску – и голова художника дернулась. Тут-то я и вспомнил о карандаше. О карандаше, который он вечно носил за ухом. Вот об этом самом карандаше. 4 Парни из команды, которым хотелось, чтобы их называли «рассветной бригадой», сильно на Эрбаля разгневались. Сперва уставились на него, словно не веря своим глазам, вот осел, рука сорвалась, что ли? Кто же так убивает! Но потом весь обратный путь ругались: он со своим усердием испортил им праздник. Еще бы не испортил! Они ведь наверняка задумывали какую-нибудь мерзость. Может, хотели заживо отрезать ему яйца и засунуть в рот. А может, отрубить руки, как художнику Франсиско Мигелю или портному Луису Уиси. Ну-ка, модник, поди теперь пошей да покрои! А ты не пугайся, девушка, и такое бывало, сказал Эрбаль Марии да Виситасау. Один из тех ребят сам мне поведал, как пошел выразить соболезнование вдове и положил ей на ладонь палец мужа. Она его по обручальному кольцу узнала. Начальник тюрьмы очень переживал из-за таких историй; говорили, что в тюрьме сидят несколько его старинных друзей. Так вот, в ту ночь он сам попросил Эрбаля отправиться с командой расстрельщиков. Отозвал его в сторону. В руке часы, а рука-то дрожит. И едва слышно проговорил: Пусть он не мучается, Эрбаль. Но даже тут начальник не мог не порисоваться. Зашел вместе с командой в камеру. Художник, сказал он, вы свободны, можете выходить. А на башне Беренгела колокол только что полночь пробил. На волю в двенадцать ночи? – спросил художник недоверчиво. Выходите, выходите, некогда мне с вами разговоры разговаривать. А фалангисты смеются, дожидаясь в коридоре своего череда. Эрбалю задание трудным не показалось. Потому, что он, когда приходилось убивать, вспоминал своего дядю-охотника, того, что придумывал зверям имена. Зайчих называл Хосефинами, лисов – донами Педро. И еще потому, что он проникся к художнику уважением. Художник был настоящим мужчиной. Он не раз попадал в эту самую тюрьму и всегда держал себя с тюремщиками так, словно то были капельдинеры в кинотеатре. Художник ничего не знал об Эрбале, а вот Эрбаль о нем кое-что слышал. Говорили, будто его сынок в компании с другими молокососами обстрелял камнями дом одного немца, из тех, что были за Гитлера, а в Сантьяго этот немец давал уроки своего языка. Юнцы разбили ему все окна. Рассвирепевший немец явился в комиссариат и повернул дело так, будто это был настоящий международный заговор. В скором времени туда же пришел художник, притащив за руку сына, мелковатого и нервного мальчугана с выпученными от страха глазами. Отец сообщил, что парень – участник нападения. Даже комиссар лишился от такого дара речи. Заявление он принял, но потом велел обоим, отцу и отпрыску, идти куда подальше, да побыстрее. Вот таким честным человеком был художник, сказал Эрбаль Марии да Виситасау. А схватили мы его среди первых. Он очень опасен, предупредил сержант Ландеса. Опасен? Да он мухи никогда не обидел. Эх, знали бы вы, загадочно ответил Ландеса. Это ведь он плакаты рисует, то есть делает наглядными и доходчивыми все их идеи. Сразу после начала мятежа, поднятого Франко, в тюрьму доставили самых важных республиканцев. Были люди и помельче, но только те, чьи имена значились в таинственной черной книжке сержанта Ландесы. Тюрьма в Сантьяго, известная под названием «Фалькона», располагалась на задах дворца Раксоа, на склоне холма, который спускался к площади Обрадойро, прямо к собору, так что, вздумай кто прорыть там туннель, уперся бы прямо в крипту Апостола. Оттуда же начинался так называемый Инферниньо, или Маленький Ад. Каждый средневековый собор, каждый большой храм Божий непременно имел поблизости свой Маленький Ад – греховное место. Как раз за тюрьмой располагался Помбаль, иначе Голубятня, район красных фонарей. Стены тюрьмы были сложены из каменных плит, теперь поросших мохом. Для тех, первых, арестантов преддверием смерти, к счастью, если можно, конечно, так выразиться, стало лето. Зимой тюрьма превращалась в воняющий плесенью ледник, и воздух там был тяжелым, как мокрые прелые листья. Но пока о зиме в «Фальконе» еще никто не думал. В те первые дни все вели себя вполне сносно – и заключенные, и тюремщики, совсем как путешественники, которых авария застигла на обочине жизни и которые ждут: а вдруг удачным поворотом какого-нибудь рычага мотор опять заведется и поездку можно будет продолжить. Начальник тюрьмы даже разрешил родственникам навещать арестантов и приносить им домашнюю еду. Да и сами арестанты во время прогулок сбивались в кучки и выглядели вполне беспечно, особенно когда во дворе рассаживались кружком прямо на плиты или стояли, подпирая стены. Так же беспечно, как всего несколькими днями раньше, когда некоторые из них сидели в кафе «Эспаньол» в своих креслах за круглыми столиками, на которых дымились чашки кофе. Кстати, стены в кафе разрисовал тот самый художник. А еще арестантов можно было сравнить с рабочими во время перерыва, когда те, отвесив насмешливый поклон солнышку и сплюнув, словно ставя клеймо на только что вырытый котлован, отправляются в тень, где можно перекусить и поболтать. Кого-то арестовали в костюме, а кого-то и в майке… Долгое ожидание и пыльно-серые разговоры о том, что же с ними будет, всех их сделали похожими друг на друга – так сепия делает похожими меж собой людей на групповой фотографии. Мы все тут похожи на жнецов. Мы все тут похожи на бродяг. Мы все тут похожи на цыган. Нет, сказал художник, мы похожи на арестантов. Мы все тут постепенно окрашиваемся в цвет арестантов. В часы дежурства Эрбаль слушал их разговоры, стоя неподалеку. Разговоры эти развлекали его почти как радио. Стрелка бегает туда-сюда по шкале пустой болтовни. Он приближался незаметно и с таким видом, будто до происходящего ему нет никакого дела, а потом замирал в дверном проеме, у выхода во двор, и стоял себе, покуривая. Но о политике они начинали толковать только тогда, когда он снова исчезал. Если мы выкрутимся из этой истории, сказал Херардо, учитель из Порто-до-Сон, республиканцам придется устроить в стране генеральную уборку – знаете, как моряки чистят палубу после бури? Да, нам нужна федеративная республика. Затем они беседовали об утраченном звене между обезьяной и человеком. В некотором смысле, говорил доктор Да Барка, человеческое существо – не продукт совершенствования, а наоборот, результат особого рода болезни. Иначе говоря, мутант, от которого мы с вами произошли, вынужден был встать на ноги вследствие каких-то патологических изменений в организме, каких-то отклонений от нормы. Он был явно неполноценным по сравнению со своими четвероногими предками. А то, что он остался без хвоста и шерсти! С биологической точки зрения это было настоящей катастрофой. Мне кажется, что первый смех на земле – это смех шимпанзе, который увидел рядом с собой homo erectus. Вы только представьте себе картину: непонятное существо стоит на задних лапах – без хвоста и наполовину облысевшее… Тут и впрямь умрешь со смеху! А я предпочитаю библейские предания любым эволюционным теориям, сказал художник. Если задумать некий идеальный фильм об истории нашего мира, то лучшего сценария, чем Библия, до сих пор написать не удалось. Нет, сеньоры! Лучший сценарий – тот, которого мы пока не знаем. Неведомая нам поэма о клетке! Да Барка, а правду ли написали в епископском листке, с усмешкой спросил Касаль [3 - Активный республиканец-гальегист. участвовал в издании наиболее влиятельных газет и журналов 20-х гг… как. например, «Нос», где были напечатаны «Шесть галисийских стихотворений Федерико Гарсиа Лорки. Во время франкистского мятежа являлся алькальдом Сантьяго, был арестован и казнен (в ту же ночь, что и Лорка). (Прим. испанского издания.)], будто на одной лекции ты заявил, что человек тоскует по хвосту? Все засмеялись, и первым засмеялся тот, к кому был обращен вопрос. Ответил он быстро: Да, правду, и кроме того, я утверждал, что душа находится в щитовидной железе! Но раз уж о том зашла речь, скажу вам еще одну вещь. В клиниках нам попадались такие пациенты, которые, резко встав на ноги, чувствуют тошноту и головокружение; это рудиментарные признаки функционального нарушения, возникшего еще в ту пору, когда человеку пришлось привыкать к вертикальному положению. Ведь на самом-то деле человеку куда удобнее положение горизонтальное. А что касается хвоста, то это некая, скажем так, странность, биологический дефект – то, что человек его лишился или у него остался лишь жалкий обрубок хвоста. Но отсутствие хвоста – фактор, который нельзя не учитывать при попытке объяснить причины появления у людей потребности говорить. Я вот чего никак не могу понять, сказал художник, как это ты, закоренелый материалист, веришь в неприкаянные души? Минуточку! Я вовсе не материалист. Это было бы, если угодно, слишком примитивно, это было бы даже оскорбительно с моей стороны по отношению к материи, которая чего только не вытворяет, дабы снова и снова себя же и опровергнуть, одним словом, не дает себе скучать. Я верю в умную реальность, в сверхъестественную, так сказать, среду. Ведь тот мутант, который встал на задние лапы, ответил смехом на смех шимпанзе. Признал справедливость насмешки. Он и сам чувствовал себя ущербным, каким-то ненормальным. И поэтому у него появился инстинкт смерти. Он был разом и животным и растением. У него были корни и не было корней. Именно эта неразбериха, эта необычность породила узел великих событий. Вторую природу. Другую реальность. Как раз то, что доктор Новоа Сантос называл умной реальностью. Я знал Новоа Сантоса, отозвался Касаль. Я издал одну его работу и могу даже сказать, что мы были друзьями. Это был чудесный человек. Слишком необычный для нашей весьма неблагодарной страны. Касаль, алькальд города Сантьяго, который прежде редкие свободные часы посвящал изданию книг, немного помолчал и грустно добавил: Бедняки звали его Ново Санто [4 - Новый святой (галисийск.). (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, – прим. перев.)]. А вот церковная и университетская публика ненавидела. Был случай, когда он явился в казино и разнес там все к чертовой матери. Потому что в этом самом казино проигрался один мальчишка и покончил с собой из-за долгов. У Новоа была своя идеология, что-то вроде собственного кодекса жизненного поведения: надо быть в меру покладистым и в меру бунтовщиком. Когда он получил кафедру в Мадриде и читал вступительную лекцию, весь амфитеатр, две тысячи человек, слушал его стоя. Ему аплодировали, как артисту, как Карузо. А ведь говорил он о рефлексах организма! Будучи студентом, я имел счастье побывать на одном его занятии, сказал Да Барка. Мы сопровождали учителя, когда он отправился осматривать одного умирающего старика. Случай был какой-то непонятный. Никто не мог поставить точный диагноз. В больнице для бедных стоял такой холод, что изо рта вместе со словами вылетали облачка пара. И дон Роберто, понятное дело, даже не стал осматривать больного, а только коротко на него глянул и сказал: Этот человек страдает от холода и голода. Дайте ему побольше горячего бульона и накройте двумя одеялами. А что, доктор, вы и вправду верите в неприкаянные души? – простодушно спросил Домбодан. Да Барка обвел собравшихся по-театральному пронзительным взглядом. Да, я верю в неприкаянные души, потому что видел их собственными глазами. И при обстоятельствах не совсем обычных. Еще в студенческие годы однажды ночью я отправился в оссуарий, который находился рядом с кладбищем Бойсака. Мне вскоре предстоял экзамен, и нужна была определенная кость – эсфеноид, очень трудная для изучения. Забавная такая косточка: напоминает летучую мышь с раскрытыми крыльями! И там, уже на месте, я вдруг услышал то, что никак не походило на обычный шум, словно сама тишина пела григорианский гимн. Так вот: прямо перед собой я увидел цепочку огоньков. Это были они – уж простите меня за педантизм и занудство, – крохи эктоплазмы покойных. Извинялся он напрасно, потому что все отлично поняли, что он имел в виду. Слушали его очень внимательно, хотя у одних глаза выражали полное доверие, у других – явное сомнение. И что? А ничего. Я ведь не забыл захватить с собой горсть табака – на случай, если попросят. Но они прошествовали мимо – молчаливые, как мотогонщики. А куда они пошли? – оробело спросил Дом-бодан. На сей раз доктор посмотрел на него серьезно, словно хотел предупредить, что в словах его не будет ни капли насмешки. Туда, где царит Вечное Безразличие, друг мой. Но потом, заметив растерянность Домбодана, с улыбкой поправился: думаю, на самом деле они отправились в Сан-Андрес-де-Тейшидо, куда спешат после смерти те, кто не побывал там при жизни [5 - Сан-Андрес-де-Тейшидо – деревня на атлантическом побережье Галисии, где расположен знаменитый монастырь; по преданию, тот, кто не совершил туда паломничество при жизни, непременно посетит его после смерти.]. Да, скорее всего, они двигались именно туда. А я вам сейчас расскажу одну историю. Молчание нарушил типограф Мароньо, социалист, которого друзья прозвали О'Бо [6 - Добрый (галисийск.).]. И это не сказка. Это случилось на самом деле. А где случилось? В Галисии, пояснил О'Бо с нажимом. Где еще такое может случиться? А! Так вот. В некоей деревне под названием Ман-доуро жили две сестры. Жили вдвоем, в простом доме, доставшемся им от родителей. Из дома было видно море и много кораблей, которые как раз там меняли курс, поворачивая из Европы в южные моря. Одну сестру звали Жизнь, а другую – Смерть. Они были пригожими девушками, здоровыми и веселыми. И та, которую звали Смертью, тоже была красивой? – тревожно спросил Домбодан. Да. И она тоже, но было у нее в лице что-то грубоватое, лошадиное. Однако сестры жили очень дружно, ладили меж собой. Вокруг них вилось много ухажеров, но девушки поклялись друг дружке, что кокетничать с парнями будут сколь душе угодно и даже принимать ухаживания, но навеки останутся вместе, никогда не разлучатся. И клятву свою держали. В праздничные дни сестры вместе ходили на танцы в деревню под названием Донайре, куда стекалась вся окрестная молодежь. Добираться до той деревни им приходилось по низкому заболоченному берегу – то место прозывалось Фронтейрой. Поэтому сестры всю дорогу шли в грубых деревянных башмаках, а нарядные туфельки несли в руках. У Смерти туфельки были белые, а у Жизни – черные. А не наоборот? Нет-нет. Я не оговорил. На самом-то деле и все остальные девушки поступали так же, как сестры. Шли в башмаках, а туфли несли с собой, чтобы не запачкались и к танцам оставались чистыми. И бывало, что у дверей стояла чуть не целая сотня пар деревянных башмаков – словно маленькие лодочки на песке. Парни ничего подобного себе, ясное дело, не позволяли. Они добирались туда верхом. И как только подъезжали поближе, заставляли коней выделывать всякие фокусы и фортели, чтобы покрасоваться и произвести впечатление на девушек. Так время и шло, сестры ходили на танцы да любовь крутили, но рано или поздно непременно домой возвращались. И вот однажды зимней ночью в море потерпел крушение корабль. Вы ведь сами знаете: в этих краях такие несчастья не редкость. Но то был случай не совсем обычный. Корабль назывался «Палермо», и вез он аккордеоны. Целую тысячу аккордеонов в деревянных футлярах. Вдруг налетел шторм, судно пошло ко дну, а весь груз волны выбросили на берег: море, все равно как взбесившийся докер, разбило ящики и вышвырнуло аккордеоны на песок. Аккордеоны всю ночь сами по себе играли, и мелодии их были по большей части очень печальными. Музыку подхватывал штормовой ветер и залетал с ней в окна домов. Две сестры, как и все девушки в округе, проснулись среди ночи и, не веря своим ушам, слушали небывалые напевы. А утром аккордеоны валялись на песке, словно тела утопленников. Все они оказались безнадежно испорченными. Все, кроме одного. Его отыскал в гроте юный рыбак. Он решил, что это дар судьбы, и выучился играть. Парень был весельчаком, душой любой компании, так что этот аккордеон небеса послали ему как нельзя кстати. Одна из сестер, Жизнь, увидала парня на танцах и влюбилась в него. Да так крепко, что решила: их любовь стоит дороже любых клятв и обещаний. И они вместе убежали, потому что Жизнь знала, какой у сестры бешеный нрав и какая она мстительная. А та и вправду замыслила отомстить. До сих пор не простила сестру. Бродит по дорогам, особенно в грозовые ночи, останавливается у тех домов, где на пороге башмаки стоят, и всякого встречного спрашивает: «Не видал ли ты случаем молодого аккордеониста и потаскуху Жизнь?» А того, кто отвечает, что знать ничего не знает и ведать не ведает, она с собой утаскивает. Когда типограф Мароньо закончил свой рассказ, художник прошептал: Какая замечательная история! Я услышал ее в одном кабаке. Такие заведения бывают полезней университетов. Всех нас убьют! Вы что, не понимаете? Всех нас здесь перебьют! Кричал арестант, который во время разговора сидел в углу, отдельно от остальных, погруженный в свои думы. Вы там болтаете, рассказываете старушечьи байки. И делаете вид, будто не понимаете: всех нас здесь перебьют. Всех, всех! Всех до единого! Они испуганно переглянулись, не зная, что теперь делать, словно синее жаркое небо над их головами вдруг разбилось на ледяные куски. Доктор Да Барка подошел к нему и взял за руку. Тихо, Бальдомир, тихо. Успокойся. Так можно и беду накликать. 5 Художнику удалось добыть плотницкий карандаш. И он носил его так же, как носят настоящие плотники, – за ухом, чтобы в любой миг можно было приняться за рисование. Прежде карандаш принадлежал Антонио Видалю, тому самому плотник)', что организовал восьмичасовую забастовку и писал этим карандашом заметки для «Корсара». Видаль подарил карандаш Пене Вильяверде, плотнику, жившему на побережье, у которого были две дочери – Марикинья и Фратернидад. Вильяверде, по его собственным словам, был анархистом и гуманистом и любое свое выступление на рабочих митингах начинал с рассуждений о любви: «Ты живешь как коммунист, только если ты любишь, и в той мере, в какой ты способен на любовь». Когда его взяли служить на железную дорогу, Вильяверде подарил карандаш своему другу-синдикалисту столяру Марсиалю Вильямору. И тот, незадолго до того как его прикончили парни из расстрельной команды, подарил карандаш художнику, увидев, как тот пытается рисовать обломком черепицы портик «Глория» [7 - Портик «Глория» – портик в знаменитом соборе Сантьяго-де-Компостела. украшенный многочисленными скульптурами.]. По мере того как тянулись дни, отмеченные огненным шлейфом дурных предзнаменований, художник все больше сил отдавал своей тетради. Пока другие беседовали, он без устали делал их портреты. Теперь художник объяснял, кто есть кто в портике. Собор стоял всего в нескольких метрах от тюрьмы, однако Эрбалю довелось побывать там только пару раз. Впервые – в детстве, когда родители в день святого Иакова пришли из своей деревни в город, чтобы продать семена капусты и лука. Он запомнил, как его подвели к святому с багром, велев сунуть пальцы в согнутую ковшиком деревянную руку, и как он стукнулся лбом о каменную голову. Тогда Эрбаля заворожили слепые глаза святого, и отец, смеясь беззубым ртом, дал ему подзатыльник – да такой, что искры из глаз посыпались. Добром его ничему не научишь, сказала мать. Ни добром, ни колотушками – будь уверена, отозвался отец. Во второй раз он попал в собор, когда уже носил форму. Их всех привели на благодарственный молебен. Людей набилось как сельдей в бочке, и они потели, слушая нескончаемую латынь. Зато кадило привело его в полный восторг. Это он отлично запомнил. Большое кадило – алтарь словно туманом заволокло, да и вообще все вокруг будто в сказке было. А художник рассказывал им о своем портике «Глория», нарисованном толстым красным карандашом, который он, как заправский плотник, постоянно носил за ухом. Каждый персонаж в его тетради был портретом кого-нибудь из товарищей по «Фальконе». И работой своей художник, казалось, был доволен. Ты, Касаль, сказал он тому, кто еще недавно занимал пост алькальда в Компостеле, ты – Моисей со скрижалями законов. А ты, Пасин, сказал он тому, кто был активистом профсоюза железнодорожников, ты – святой Иоанн Евангелист, видишь, у ног твоих орел. Ты, мой капитан, ты – святой Павел, сказал он лейтенанту Мартинесу, который сперва был карабинером, а потом, уже у республиканцев, стал членом муниципального совета. Среди узников находилось двое стариков – Феррейро де Сас и Гонсалес де Сесурес, их он, по его словам, изобразил на самом верху, в центре, в оркестре Апокалипсиса. А Домбодану, самому молодому и чуть придурковатому, он сказал, что тот – ангел, дующий в трубу. И так каждому, и все получились очень похожими – позднее в этом можно было убедиться воочию. Художник объяснил, что нижняя часть портика «Глория» населена чудищами с хищными когтями и клювами, и, услышав это, все примолкли, и молчание их выдало. Эрбаль заметил, как тотчас все глаза метнулись в его сторону, хотя он играл роль всего лишь немого свидетеля. Под конец художник заговорил о пророке Данииле. Некоторые утверждают, что в портике «Глория» только один он дерзко улыбается – чудо искусства, загадка для искусствоведов. Это ты, Да Барка. 6 Когда-то давным-давно художник отправился рисовать пациентов сумасшедшего дома в Конхо. Ему хотелось запечатлеть те пейзажи, которые психический недуг вырезает на их лицах, хотя дело тут не в болезни, а в некоей фатальной зачарованности бездной, сокровенной тайной. Душевный недуг, думал художник, будит в нас, людях здоровых, реакцию отторжения. Страх перед сумасшедшим рождается прежде, чем сострадание, которое к нам порой так и не приходит. Возможно, размышлял он, причина в том, что мы подозреваем: эта болезнь – часть некоего целого, которое можно назвать всеобщей душой, болезнь бродит себе свободно среди нас и выбирает по собственной прихоти то или иное тело. Отсюда стремление спрятать больного подальше от посторонних глаз. Художник с детских лет запомнил всегда запертую комнату в соседском доме. Однажды он услышал вой и спросил: Кто это там? Хозяйка ответила: Никто. Художник хотел нарисовать незримые язвы бытия. Сумасшедший дом потряс его. Нет, особой агрессивности по отношению к себе он у больных не заметил, только у немногих, и это скорее напоминало ритуал – будто они таким образом пытались сбить пафосность исподволь заданной аллегории. Больше всего поразил художника взгляд тех, кто никуда не смотрел. Отказ от пространства вокруг, совершенное вне-место их бытия, абсолютная нематериальность почвы, на которую они ступали. Он постарался совладать с нервами и прогнал страх. Но рука продолжала вычерчивать линию тоски, оцепенения, бреда. Выводила какие-то лихорадочные спирали. Внезапно художник опомнился и глянул на часы. Он пропустил условленный час, когда должен был покинуть заведение. Близилась ночь. Он взял тетрадь и двинулся к привратницкой. На двери висел огромный замок. И рядом никого не было. Художник стал звать сторожа, сначала тихо, потом во всю глотку. До него донесся бой церковных часов. Девять. Он опоздал всего на полчаса, не так уж это и много. А если о нем забыли? В саду, обняв ствол самшитового дерева, стоял больной. Художник подумал: дереву не меньше двухсот лет, и этот человек нуждается как раз в такой вот надежной опоре. Прошло еще несколько минут, и художник вдруг осознал, что вопит от тоски, а мужчина, обнявший дерево, глядит на него с состраданием. Но тут появился улыбающийся человек, молодой, правда одетый в строгий костюм, и спросил, что, собственно, происходит. Художник ответил: он – художник, ему позволили рисовать больных, и он пропустил условленный час, когда следовало покинуть заведение. Тогда молодой человек в костюме очень серьезно сказал: То же самое случилось и со мной. Потом добавил: И вот уже два года я сижу взаперти. Художник каким-то чудом смог увидеть собственные глаза. Снежная белизна и одинокий волк на горизонте. Но я же не сумасшедший! То же самое сказал и я. Тут молодой человек понял, что художник находится на грани нервного срыва, улыбнулся и признался: Это шутка. Я врач. Успокойтесь, сейчас я вас выведу. Так художник познакомился с доктором Да Баркой. И это стало началом большой дружбы. Гвардеец Эрбаль из полутьмы глянул на доктора, как смотрел много раз прежде. Я ведь тоже очень хорошо знал доктора Да Барку, сообщил Эрбаль Марии да Виситасау. Очень хорошо. Он и представить себе не мог, сколько всего я о нем знал. Долгое время я был его тенью. Шел по следу, как охотничья собака. Он был моим человеком. А началось все после февральских выборов 1936 года, на которых победил Народный фронт. Сержант Ландеса тайком собрал группу верных людей и сразу предупредил: этой нашей встречи никогда не было. Хорошенько вбейте себе в голову. Того, о чем вы здесь услышите, никто и никогда вам не говорил. Нет никаких приказов, нет инструкций, нет командиров или начальников. Ничего нет. Только я один, я – Дух Святой. И чтобы без вони. С сегодняшнего дня вы – тени, а тени не воняют, и дерьмо у них если и бывает, то белое, как у чаек. Я хочу, чтобы каждый из вас написал мне по настоящему роману об одном из тех типов, которых я сейчас перечислю. Я хочу знать о них все. Когда он показал им список объектов, которые предстояло пасти, не выпуская из виду, – а там значились имена людей, более и менее известных, – гвардеец Эрбаль почувствовал, как у него защипало кончик языка. В списке стоял и доктор Да Барка. Сержант, вот этим человеком мог бы заняться я. У меня есть зацепка. А он вас знает? Нет, даже не подозревает о моем существовании. Только запомните, никаких личных счетов, нам нужна информация, прежде всего информация. Никаких личных счетов нет, соврал Эрбаль. Я сделаюсь невидимкой. Я не силен в грамоте, но про этого типа запросто напишу вам целый роман. Насколько мне известно, он хороший оратор. Да, язык у него бойкий. Что ж, за дело. Об этой сходке, которой никогда не было, Эрбаль вспомнит какое-то время спустя, и снова в его памяти всплывет звон льющейся воды у источника, где обычно мыли требуху, и тот миг, когда кто-то заговорил о художнике. Это не простой мазила, сказал сержант Ландеса агенту, которому было поручено наблюдать за художником. Он рисует идеи. Живет в доме Тумбоны. И все засмеялись. Все, кроме Эрбаля, который не понял, чего тут смешного, но доискиваться не стал. Только через несколько лет он узнает, почему все тогда гоготали. Ему объяснит сам художник. Тумбоной называли старую шлюху, которая обучала ремеслу молоденьких девушек. Обучала, например, как побыстрее избавиться от тяжелого мужского тела сверху, внушала золотое правило – сперва бери деньги, а потом обслуживай. Время от времени кое-кто к ней еще наведывался. Отцы и матери приводили девушек и спрашивали Тумбону. Моя жена, расскажет ему художник, отвечала, кусая губы, что нет здесь никакой Тумбоны. А потом плакала. Оплакивала каждую из этих девушек. И у нее были на то все основания. Потому что совсем неподалеку, на улице Помбаль, они легко находили другую сводню. Через четыре месяца после сходки, в конце июня, Эрбаль передал сержанту донесение, касающееся Да Барки. Сержант взвесил его на руке. Да это и впрямь роман. Папка с ворохом листков, заполненных неуклюжим почерком. Обильные кляксы, зарубцованные с помощью промокательной бумаги, напоминали следы изнурительной битвы. Не будь кляксы синими, их вполне можно было бы принять за капли крови, которые падали со лба писавшего. В одном и том же абзаце палочки букв имели разный наклон – то вправо, то влево, словно идеограммы флота, потрепанного штормом. Сержант Ландеса наугад вытащил какой-то листок и принялся читать. Это еще что? «Урок автономии с трупом!» – повторил он вслух, причем сделал это самым издевательским тоном. Анатомии, Эрбаль, анатомии! Я вас предупреждал, сержант, что не сильно грамотен, обиженно перебил его гвардеец. А это что: «Урок агонии. Аплодисменты»? Это о профессоре. Начальнике Да Барки. Он улегся на стол и изобразил, как дышат больные перед смертью, то есть в два приема. Он говорил о том, что у некоторых умирающих случается что-то вроде озарения, и оно помогает им уйти из этой жизни умиротворенными. Сказал, что тело – оно очень мудрое. А потом помер, словно в театре. Вот ему и аплодировали, да еще как! Надо непременно пойти посмотреть, язвительно отозвался сержант. Затем в изумлении поднял брови: а вот здесь что написано? И с трудом разобрал: «Доктор Да Барка. Красота, красота… Физическая красота?» Дайте-ка посмотрю, сказал Эрбаль, заглядывая через плечо сержанта. Голос у него дрогнул, когда он узнал написанную им самим фразу. Чахоточная красота. Чахоточная красота, сеньор. Он, то есть доктор Да Барка, осматривал вместе со студентами девушку из больницы для бедных. Сперва задавал ей всякие вопросы. Как зовут да откуда родом. Лусинда из Вальдемара. А он: Ах, какое красивое имя, да ах, какое красивое место! Потом взял ее за запястье и заглянул в глаза. И сказал студентам, что глаза – это, мол, зеркало мозга. После чего он вот что сделал – выстукал ей грудь и спину пальцами. Эрбаль на миг замолк, взгляд его затуманился. Он воссоздавал в памяти сцену, которая одновременно и смутила, и зачаровала его. Девушка в очень тонкой рубашке… Гвардейца охватило такое чувство, будто он видел ее прежде, видел, как она расчесывает волосы, сидя у окна. А доктор осторожненько прикладывал к ее груди два пальца левой руки и средним пальцем правой постукивал. Локоть должен оставаться неподвижным. Проверяйте чистоту звука. Вот так. Глухо. Глухо. Уммм. Не глухо и не звонко. А потом взял аппарат, которым слушают, и проделал тот же путь. Обследовал ей легкие. Уммм. Спасибо, Лусинда, можешь одеваться. Здесь ведь холодновато. Все будет хорошо, не унывай. А как только она ушла, он и говорит студентам: Звук как из старого горшка. Но на самом-то деле все это лишнее. Довольно взглянуть на худое и бледное лицо, на легкий румянец на щеках… Потный лоб – даже в этой холодной аудитории. Печаль во взгляде. Такая вот чахоточная красота. Туберкулез, доктор! – выкрикнул студент из первого ряда. Совершенно верно. И добавил с оттенком горечи: Палочка Коха сеет туберкулез в розовом саду. Эрбаль почувствовал, как к груди его прикоснулось холодное щупальце фонендоскопа. Чей-то голос повторял: Звук как из старого горшка! Чахоточная красота. Эта фраза запомнилась мне, сержант. Вот я и записал. А вы не выдали себя, явившись на факультет? Я смешался с группой португальских студентов, которые пришли на занятие. Я хотел узнать, не ведет ли он часом пропаганду и на уроках. После этого сержант больше ни разу не поднял глаз от полученных бумаг, пока не закончил читать. Казалось, его загипнотизировало то, что там описывалось, и время от времени по ходу чтения он что-то бормотал себе под нос. Так он кубинец? Да, сеньор, сын вернувшихся с Кубы эмигрантов. И одевается он элегантно, а? Еще как! Хотя на самом деле у него, по моей прикидке, всего один костюм и две бабочки. И он никогда не надевает ни пальто, ни шляпу. Что, ему всего двадцать четыре года? Выглядит он старше, сеньор. Иногда он отпускает бороду. Здесь написано, что даже безрукие тянут вверх свои культи вместо сжатых кулаков… Этот тип, видать, умеет говорить. Лучше священника, сеньор. А эта сеньорита Мариса Мальо, надо полагать, вполне ничего. Эрбаль промолчал. Она красотка? Да, она очень красивая, но к его делам никакого отношения не имеет. К каким делам? К его делам, сеньор. Сержант просмотрел вырезки из газет, приложенные к отчету. «Субстрат души и умная реальность», «Детские гробы во времена Чарльза Диккенса», «Живопись Милле, руки прачек и невидимость женщины», «Дантов ад, картина „Безумная Кэт и сумасшедший дом в Конхо“, „Проблема государства, основополагающее доверие и поэма „Справедливость“ Росалии де Кастро“ [8 - Росалия де Кастро (1837 – 1885) – галисийская поэтесса.], «Энграма пейзажа и чувство тоски», «Грядущий ужас: генетическая биология, желание быть здоровым и концепция жизни-балласта». Сержант с изумлением увидел, что под всеми статьями стояла одна и та же подпись – Д. Барковски. Значит, Барковски? А? Как видно, твой объект покоя не знает. Врач в муниципальной больнице для бедных. Ассистент на медицинском факультете. И к тому же – памфлетист, лектор, оратор на митингах. Из больницы бежит в Республиканский центр, и у него еще хватает времени на то, чтобы сводить девушку в кино. Он закадычный друг художника, этого гальегиста, который рисует плакаты. Водится с республиканцами, анархистами, социалистами, коммунистами… Так кто же он такой, в конце-то концов? Наверное, всего понемногу, мой сержант. Анархисты с коммунистами ненавидят друг друга. Вчера, например, на табачной фабрике дело чуть не дошло до рукопашной. Да, странный тип этот Да Барка! Думаю, он держится сам по себе. А для всех прочих – связующее звено. Ладно, не спускай с него глаз. Та еще птичка! Отчеты, лежавшие в папке, были написаны с простодушной неуклюжестью, отчего выглядели еще достоверней и убедительней, и там содержалось все, что надо знать о человеке. Его дружеские связи и каждодневные маршруты. Какие газеты он читает и какой марки сигареты курит. Гвардеец Эрбаль очень хорошо знал доктора Да Барку, о чем тот даже не догадывался. Он уже давно не спускал с него глаз – и не потому, что ему так велели, а потому, что чувствовал к этому внутреннюю потребность. Он шел за ним, если угодно, как собака, взявшая след. Он ненавидел доктора Да Барку. Тот совсем недавно получил диплом лиценциата, а уже заслужил репутацию очень толкового врача. И слыл революционером. На митингах в деревнях он говорил поталисийски с кубинским акцентом, потому что родился на Кубе в семье эмигрантов. Он обладал особым даром красноречия – мог заставить безногих встать на ноги, а безруких – поднять вверх кулак. Крестьян он призывал бороться против скверны и злой напасти. Многие люди не понимали, чего хотят политики, а вот это – про злую напасть – было им очень даже близко. Вон к Эрбалю тоже в детстве какая-то напасть прицепилась, а может, и сглазил кто. С лица он сделался зеленым, противно-зеленым, все равно как щавель, и стал расти только вширь. В конце концов уже и ходить начал вперевалку, по-утиному. Его таскали по знахарям, пока один не велел отцу окунуть сына в настой табачной воды. Отец так и сделал. Эрбаль уверен – и доказательством тому некоторые случаи, которые нет нужды здесь поминать, – что отец был способен утопить его и взаправду. Эрбаль вывернулся и укусил отца за руку. Тот рассвирепел, осыпал его проклятьями и окунул с головой в бак с лекарственным настоем. И держал под водой, пока мальчишка не перестал дрыгаться. Так вот, едва я оттуда выбрался, враз стал табачного цвета, потом начал расти вверх и стал тощим, вот как сейчас. Да, он отлично понимал, о чем идет речь на митингах Народного фронта. Кстати, сам он впервые надолго покинул деревню, только когда его призвали на военную службу. И это было все равно что глоток свежего воздуха. Если не считать кратких отпусков, то в родные места он приезжал еще два раза – чтобы похоронить родителей. В армии он попал в одну из частей, которыми командовал генерал Франко. Как раз тогда, в 1934 году, Франко задушил – именно это слово все в то время употребляли – восстание шахтеров в Астурии. Женщина, упавшая на колени перед мертвым мужем, крикнула Эрбалю: Солдат, ты ведь тоже народ! Да, подумал он, тут она права. И будь он проклят, этот народ, будь проклята нищета! Впоследствии он старался за любые свои услуги непременно получать вознаграждение. Затем перевелся в гражданскую гвардию. Доктор Да Барка знал, что говорит. Вскорости и к нему самому пришла напасть. А Эрбаль оказался среди тех, кто явился, чтобы доктора арестовать, вернее, именно он, Эрбаль, ударил доктора прикладом по голове и свалил с ног. Даниэль Да Барка был высоким и смелым, в лице его все как-то по-особому выпячивалось вперед. Выпуклый лоб, еврейский нос, рот с толстыми губами. Когда он хотел что-то объяснить, то крыльями раскидывал руки в стороны, и пальцы его приходили в движение, будто он пользовался азбукой глухонемых. В первые дни франкистского мятежа доктор скрывался. А они выжидали, пока он потеряет бдительность, поверив, что облавы пошли на убыль. Когда он приблизился наконец к материнскому дому, на него накинулись сразу пятеро, весь патрульный отряд, но он отбивался как дикий зверь. Мать истошно вопила из окна. Правда, больше всего их взбесило то, что из расположенной напротив мастерской выскочили на улицу швеи. Они плевались и на чем свет стоит костерили солдат, а одна так даже хватала их за мундиры и царапалась. У доктора Да Барки кровь шла изо рта, носа, ушей, но он не сдавался. Тут гвардеец Эрбаль и ударил его прикладом по голове – доктор сразу как подкошенный рухнул на землю. И тогда я повернулся к швеям и прицелился. Не удержи меня сержант Ландеса, уж не знаю, чего бы я натворил, потому что меня до белого каления довели эти девчонки, голосившие почище вдовьего хора. Ладно, понятно мать, но они-то, они-то?… И тут я выкрикнул то, что грызло меня изнутри: Чего только вы все нашли в этом мерзавце? Чем он вас приворожил? Шлюхи, шлюхи! Все как одна! Сержант Ландеса дернул меня за рукав и сказал: Хватит, Эрбаль, у нас еще полно работы. 7 У доктора Да Барки была невеста. И эта невеста была самой красивой девушкой на свете. На том, понятно, свете, который Эрбаль успел повидать, да наверняка и на том, которого повидать ему не довелось. Звали ее Мари-са Мальо. Эрбаль был сыном бедных крестьян. В их деревенском доме почти не было красивых вещей. Надо думать, поэтому он никогда и не тосковал по своему дому, всегда полному дыма и мух. Память Эрбаля, как трубопровод, протянутый через годы, воняла навозом и карбидным газом. В том доме всё, начиная со стен, было покрыто патиной прогорклого сала, грязно-желтым слоем, который настырно лип к глазам. И по утрам, выгоняя коров, Эрбаль все вокруг видел словно сквозь грязно-желтые очки. Даже зеленые луга. Но в доме были две вещи, которые представлялись ему настоящими сокровищами. Первая – его маленькая сестренка Беатрис, белокурая, с голубыми глазами, вечно простуженная, отчего из носа у нее вечно торчали зеленые сопли. Вторая – старая жестяная банка из-под айвового мармелада, где мать хранила свои драгоценности. Агатовые серьги, четки, медальку из венецианского золота – мягкую, как шоколад, серебряный дуро времен короля Альфонсо XII, унаследованный от отца, и несколько посеребренных зажимов для волос. А еще там лежали флакон с двумя таблетками аспирина и первый зуб Эрбаля. Он клал зуб на ладонь, и тот казался ему пшеничным зернышком, обгрызенным мышью. Но по-настоящему красивой была сама жестяная банка с проржавевшими швами и картинкой на крышке: девушка с неведомым фруктом в руке – гребень в волосах, красное платье в белые цветы с оборками на рукавах. Когда он впервые увидел Марису Мальо, ему показалось, что это та самая девушка с жестяной банки из-под мармелада вышла прогуляться по ярмарке во Фронтейре. Семейство Эрбаля отправилось туда, чтобы продать кабана и молодой картофель. От их деревни до Фронтейры ходу было три километра по грязной тропинке. Первым шагал отец в фетровой шляпе с маленькой дочкой на руках, последней – мать с тяжелой корзиной на голове, а он, Эрбаль, – посередке, волоча за собой кабана на веревке, обвязанной у того вокруг ноги. И как ни бился с ним Эрбаль, кабан все норовил поваляться в грязи, так что, когда они добрались до Фронтейры, стал похож на огромного крота. Отец дал Эрбалю затрещину: Ну кто теперь купит этакого урода? Эрбалю пришлось сидеть и пучком соломы чистить кабанью щетину. И тут он поднял голову и увидел ее. Она проходила мимо – королева в букете подруг. Можно было подумать, что они и сопровождают ее лишь ради того, чтобы все показывали пальцем со словами: вот королева. Девушки, как стайка бабочек, носились туда-сюда, а Эрбаль провожал их взглядом, пока отец костерил его на чем свет стоит: Ну кто теперь купит такого замызганного кабана? А Эрбаль мечтал: был бы кабан барашком, она подошла бы к ним и окунула пальцы в мягкую шерстку. Самого тебя надо бы продать вместо кабана, ворчал отец. Да кто на дурака позарится! Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=160195) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Роберто Новоа Сантос – выдающийся галисийский патолог, яркий представитель национальной интеллигенции; вместе с Ортегой-и-Гассетом входил в состав Союза содействия Республике. Был депутатом учредительных кортесов 1931 г. (Прим. шпанского издателя.) 2 Имеется в виду Фаустино Рей Ромеро, священник и поэт Он занимал критическую позицию по отношению к режиму Франко и официальной церкви, умер в эмиграции в Америке. (Прим. испанского издателя.) 3 Активный республиканец-гальегист. участвовал в издании наиболее влиятельных газет и журналов 20-х гг… как. например, «Нос», где были напечатаны «Шесть галисийских стихотворений Федерико Гарсиа Лорки. Во время франкистского мятежа являлся алькальдом Сантьяго, был арестован и казнен (в ту же ночь, что и Лорка). (Прим. испанского издания.) 4 Новый святой (галисийск.). (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, – прим. перев.) 5 Сан-Андрес-де-Тейшидо – деревня на атлантическом побережье Галисии, где расположен знаменитый монастырь; по преданию, тот, кто не совершил туда паломничество при жизни, непременно посетит его после смерти. 6 Добрый (галисийск.). 7 Портик «Глория» – портик в знаменитом соборе Сантьяго-де-Компостела. украшенный многочисленными скульптурами. 8 Росалия де Кастро (1837 – 1885) – галисийская поэтесса.