Человек меняет кожу Бруно Ясенский В романе «Человек меняет кожу» автор умно, достоверно, взволнованно рассказывает об одной из строек первых пятилеток – плотине через реку Вахш в Таджикистане. Перед читателем предстает Таджикистан начала тридцатых годов во всей сложности классовой борьбы, которая усугублялась национальным антагонизмом и религиозным фанатизмом. Бруно Ясенский Человек меняет кожу Часть первая Глава первая Поезд медленно причалил к платформе. Сразу со всех его пор хлынули люди и, обгоняя друг друга, стремительно побежали к выходу. Кларк переждал, пока схлынет первая волна, взял в каждую руку по чемодану и вышел на перрон. Большие часы показывали десять утра. Очутившись на ступеньках вокзала, он поставил чемоданы, неодобрительно посмотрел на вертевшегося поблизости оборванного парня, зачарованного ослепительной желтизной чемоданной кожи (в вагоне предупреждали, что на вокзалах немилосердно обворовывают доверчивых иностранцев), и, распахнув пальто, достал бумажник. На листке русскими буквами был написан адрес гостиницы. Кларк, не отходя ни на шаг от чемоданов, жестом подозвал носильщика и, передав ему записку, показал на единственное такси. Однако, прежде чем подоспел носильщик, более счастливые уже завладели такси, и только минуту спустя носильщик вернулся на подножке пролётки, запряжённой тощей рыжей лошадью, похожей на скрипку. Извозчик взвалил чемоданы на козлы и стегнул лошадь. Скрипка издала странный басовый звук, махнула костлявым грифом и засеменила вдоль площади. Кларк, рассевшись в непривычно узком экипаже, снял кепку, подставляя тёплому ветру рыжеватые волосы, нагладко приутюженные к черепу. Недавняя досада рассеялась, не оставив следа, и он с весёлым любопытством рассматривал свой фантастический экипаж, площадь, перспективу моста и тень каменной триумфальной арки – гигантский лук, пронзённый улетающей в бесконечность стрелой проспекта. На арке шестёрка вздыбленных коней, запряжённых в колесницу, мчалась из города, вот-вот готовая сорваться на звонкую гладь проспекта. Пролётка неторопливо пересекла тень арки, и Кларк, окинув взглядом своего рысака и торжественно возвышавшийся зад возницы, подумал, что его пролётка, запряжённая скрипкой, есть не что иное, как эта поднебесная колесница, сорвавшаяся в реальность. Он рассмеялся во всё горло, к немалому удивлению извозчика, застывшего с поднятым вверх смычком. Они въехали в город рысью. По обеим сторонам проспекта бежали дома. От природы сутулые и низкорослые, они упрямо поднимались вверх на обтёсанных ходулях лесов. Это не была улица, как все другие улицы мира – незыблемые овраги домов. Это смахивало скорее на весёлый парад физкультурников: дома двигались, на их плоские плечи карабкались новые этажи. Тротуары были завалены строительным материалом, и люди суетились на тротуарах и лесах, обрызганные солнцем, как известью. По рельсам, змеящимся вдоль проспекта, с певучим звоном пробегали трамваи, и с площадок вагонов, словно из набитых корзинок, свешивались грузные гроздья пассажиров. На перекрёстке, у палатки, стояла длинная очередь: мужчины в белых рубахах и женщины в весенних ситцевых платьях. Ситцевые платья женщин трепетали на ветру, казалось, что трепещет и извивается вся очередь, а прямоугольник палатки с развевающимся хвостом очереди походил издали на большой бумажный змей, готовый взлететь при первом порыве ветра. Кларк повернул голову. Мимо него прожужжал жирный, поблескивающий автобус и грузно присел в ста шагах, у края большого сквера, зелёным четырёхлистником вкрапленного в асфальт площади. Посредине площади, у двух больших досок, чёрной и красной, с непонятными надписями и цифрами, толпились люди. Чёрная доска напоминала огромные чёрные доски перед биржами, где отмечают последний курс акций. Но толпившиеся перед ней люди в рабочей одежде совсем не походили на круглых, разгорячённых биржевых дельцов. Ещё у себя в Нью-Йорке Кларк много слышал и читал о социалистическом соревновании, о красной и чёрной досках, о фабриках, принадлежащих рабочим. Но только здесь, проезжая мимо этих гигантских досок и толпившихся около них людей, он подумал впервые, что вся эта необъятная страна, по которой мчался он со вчерашнего вечера, есть, по сути дела, одно огромное акционерное общество населяющих её людей. Чтобы не быть раздавленной, она должна любой ценой опередить все другие государства – акционерные общества нескольких крупных дельцов, распределивших между собою мир и не выносящих конкуренции. На этих чёрных и красных досках котировались акции небывалого в мире предприятия. Каждая надпись на чёрной доске означала, что акции этой страны упали на один пункт. И если бы чёрная доска заполнилась вся до краёв – это означало бы смерть страны, это был бы некролог, а если б заполнилась красная – это означало бы победу. Кларк понял, с каким напряжением должна смотреть на эти доски отчаянная страна, вооружившая против себя все акционерные общества вселенной. Он заволновался от ощущения азарта грандиозного состязания. Ему захотелось остановить пролётку, посмотреть сегодняшний курс акций, но возница стегнул лошадь и миновал сквер. Они опять въехали в русло проспекта. Высоко над головами протянулось красное полотнище плаката, превращая улицу в триумфальную арку. Навстречу, чётко отчеканивая шаг, шёл отряд красноармейцев без винтовок, в ярко-зелёных фуражках. Красноармейцы пели бойкую песню с повторяющимся припевом. В припеве ударение падало на краткое, односложное слово, возвращавшееся несколько раз подряд, как упругий теннисный мяч, передаваемый в воздух ловкими ударами ракеток. Извозчик, невозмутимо восседавший на козлах, вдруг повернулся, указывая кнутом на красноармейцев, подмигнул Кларку и сказал на интернациональном языке: – Гепеу! Кларк с любопытством покосился на поравнявшийся с ним отряд. На расстоянии шага проходили четвёрками молодые голубоглазые парни в зелёных фасонных фуражках, похожих издали на марширующий газон. Они пели дружно, с задором. Выкрикивая «о!», они широко открывали рты, и тогда их рты превращались в цепь удивлённых красных «о». Отряд напоминал чем-то дружную спортивную команду, возвращавшуюся с удачного матча. По тротуарам шло много штатских – мужчины в пиджаках нараспашку, с рыжеватыми портфелями, с усами цвета портфелей, и девушки в коротких юбках и белых стандартных блузках. Сами того не замечая, они подтягивались, подавались грудью вперёд и, бодро помахивая портфелями, приноравливали шаг к ритму бойкой красноармейской песни. Кларк обернулся, чтобы посмотреть ещё раз, как отряд будет проходить под красной аркой. От пробегающего морозцем по коже интернационального слова «Гепеу», от весеннего газона фуражек, от бойкого «о» красноармейской песенки ему стало вдруг неудержимо весело, как недавно у вокзала, когда сорвавшаяся с каменной арки шестёрка коней оказалась скрипкой, запряжённой в пролётку. Они выехали на площадь, пересечённую бульваром. С бульвара, как из открытой форточки, дул мягкий весенний ветер. Бульвар лежал у ног, как доллар, – зелёный и шуршащий. На бронзовом постаменте стоял бронзовый кудрявый человек в старомодном плаще и в недоумении смотрел на возвышающуюся против него церковь цвета земляники со сливками. По карнизу церкви, на высоте второго этажа, ехал небольшой автомобиль-каретка с внутренним управлением. По-видимому, это была реклама советской автомобильной фирмы. У автомобиля, вделанного в фасад церкви, вертелись колёса. Кларку реклама понравилась. Он прикинул, насколько дешевле обошлось бы Ситроену, вместо того, чтобы выписывать свою фамилию электрическими лампочками во всю высоту Эйфелевой башни, – просто поставить свой автомобиль на фронтон Нотр-Дам. Это было бы куда эффектнее! И Кларк рассмеялся уже в третий раз за своё короткое путешествие. На стыке улиц стояла другая церковь, поменьше, с низким фасадом, не приспособленным для автомобиля. Она напоминала старую торговку со скрученным на макушке пучком. Пролетка опять въехала в проспект, прорезанный красными полотнищами плакатов. Навстречу неслись звуки духового оркестра, минорные, замедленные, не гармонирующие ни с весенней бодростью солнечного дня, ни с деловитостью прохожих. Вдоль тротуара подвигался красный катафалк, запряжённый парой лошадей. На катафалке стоял гроб, но ярко-красного цвета. Это несомненно были похороны, хотя красный ящик походил скорее на большую игрушечную коробку, у которой вдруг отскочит крышка и из коробки выпрыгнет бородатый дядя на пружинке. Красный ящик удивительно не сочетался с представлением о гробе, обязательно ассоциировавшемся у Кларка с трауром, чёрным крепом, жестяными венками и распущенными космами лент. За гробом шло человек пятнадцать музыкантов, по виду рабочих. Музыканты деловито пожёвывали золотые кренделя труб, и трубы гудели минорными звуками марша. Музыканты сосредоточенно смотрели в ноты, приколотые к спинам идущих впереди. Почему-то казалось, что сдуй сейчас ветер крошечные нотные листки с этих походных пюпитров, музыканты спутают такт и непременно сыграют что-нибудь весёлое. За музыкантами стройными четвёрками, как на демонстрации, шли рабочие. Их было много, они образовали длинное шествие. Один из рабочих первой четвёрки нёс модель электрической лампочки больших размеров. Другой – красную дощечку с какими-то цифрами. По красной дощечке с цифрами можно было судить, что хоронят рабочего, по-видимому, с электрозавода, одного из тех, кого здесь называют ударниками. Поравнявшись с рабочими, несшими модель лампочки, Кларк вспомнил, что в этой стране на могилах нет уже крестов и, видимо, этому рабочему, давшему стране рекордное количество электрических лампочек, поставят вместо памятника модели его продукции. Кларку эта идея показалась правильной. Ставят же на могиле разбившегося лётчика пропеллер погибшего вместе с ним самолёта. В этой стране кладбища должны выглядеть как мастерские после окончания рабочего дня с вывешенными на дощечках показателями соревнования. Рабочие проходили длинной колонной. Было удивительно, что простого рабочего хоронят с таким почётом, словно знаменитого полководца, за катафалком которого адъютанты несут на подушке его шпагу и ордена, добытые в боях. Но Кларк сейчас же сам себе возразил: эта страна, для которой слово «не победить» – синоним слова «умереть», и есть одно необъятное поле битвы. Каждого, кто нанёс хоть одну чёрточку на красной доске победы, она вправе считать своим героем. Кларк не верил в социализм. Он считал богатство единственным стимулом человеческой изобретательности и энергии. Но он был спортсмен. Ему нравилась эта страна, затеявшая небывалый эксперимент и отстаивавшая его наперекор всему миру. Поэтому он приехал сюда работать, принимать участие в осуществлении эксперимента, в который не верил. Его увлекала красота небывалого состязания одного со всеми, и в этом состязании он не хотел оставаться на стороне всех. (Так думал он, Кларк. Ему нравилось чувствовать себя независимым, без предрассудков. Ему казалось, что он поступает очень смело и благородно, и это льстило его чувству собственного достоинства. Он упускал из виду кое-какие житейские детали, которые по мере отдаления от Америки начинали казаться ему второстепенными. Такой деталью было то, что вот уже четыре месяца как он потерял работу и напрасно предлагал свои услуги многочисленным фирмам, ибо в Америке господствовал кризис. Об этом писали в газетах. Об этом писали мудрые учёные и философы. Они не писали о Джиме Кларке, который не может найти работу, они писали научным языком, а на языке науки это называлось перепроизводством технической интеллигенции. Они писали целые трактаты, как избежать этого и других перепроизводств, ибо имелись и другие: перепроизводство рабочих, перепроизводство товаров. Товары сжигали и топили в море – это было, конечно, очень простое решение. Но рабочих нельзя было ни сжечь, ни утопить, – их было слишком много. Их нельзя было даже экспортировать. И учёные не видели выхода. Джим Кларк тоже не видел выхода. Он знал, что можно утопиться самому. Это было бы, конечно, очень простое решение. Но Джим Кларк не хотел приравнивать себя к товару. От этого страдало его достоинство. Поэтому при первом же подвернувшемся случае он предпочёл экспортировать себя в другое полушарие, в страну, где не было перепроизводства технической интеллигенции, перепроизводства рабочих и перепроизводства товаров и на которую за это очень сердились американские учёные, философы и газеты.) Пролётка въехала на квадратную площадь – гладкую полированную крышку, из которой, как одинокий гвоздь, торчал каменный обелиск. Обелиск не понравился Кларку. В особенности каменная девица, прислонившаяся к подножью. Девица напоминала всех каменных Муз и Свобод, рассеянных по всем площадям мира. Её греческая туника явно не соответствовала местным климатическим условиям. Зимой девица непременно должна была страдать хроническим насморком. Над небольшим красным домом, выдвинувшим, как броненосец, чёрные жерла громкоговорителей, развевался большой красный флаг. По другую сторону площади Кларк увидел тёмно-серый трёхэтажный куб, на фасаде которого русскими буквами стояло слово «Ленин», единственное русское слово, знакомое Кларку по начертанию. Гигантский куб заставил его забыть о девице, приколоченной за тунику к постаменту каменным гвоздём обелиска. Эта геометрическая глыба с высеченным на ней словом, одинаково звучащим на всех языках мира (на обоих полушариях нет человеческого рта, который хоть раз в жизни не выговорил бы этого слова), – это было лучше и величественнее всех статуй и памятников из мрамора и металла. Проспект круто уходил вниз, и пролётка впервые покатилась без помощи костлявой лошадки. В памяти Кларка запечатлелся серый дом с большим географическим полушарием над входом. У Кларка промелькнула мысль, что для большинства жителей мира эта шестая часть земного шара остаётся такой же неизведанной, как левое полушарие луны: вряд ли о той стороне луны писалось больше фантастических небылиц. Он вообразил себя на минуту жюльверновским героем, попавшим на неведомую планету, и эта мысль приятно защекотала его самолюбие. Пролётка пересекла широкий проспект. Глазам Кларка открылись зубчатая стена Кремля и крутой подъём, ведущий на бесконечную площадь, с которой могла соперничать только площадь Согласия. Площадь с разбегу обрывалась на горизонте, как длинный торжественный стол президиума, с возвышающимся на том конце одиноким канделябром Василия Блаженного. Кларк узнал его по репродукциям. И действовала ли тут усталость от дороги или оптический обман, только Кларку внезапно, вопреки истинам школьной географии, показалось, что весь его путь от Нью-Йорка сюда вёл по непрестанно восходящей кривой полукруга, пока не привёл к этой кульминационной точке. Там дальше, за перспективой этой необъятной площади, начинается уже спуск. У Кларка было такое ощущение, будто он заехал на вышку мира. На секунду перехватило дыхание и показалось, что воздух сильно разрежен. Пролётка резко повернула за угол и остановилась. Они стояли перед гостиницей. В Москве Кларку пришлось задержаться недолго. В гостинице он застал Баркера и ещё одного инженера. Оба ждали его, чтобы вместе улететь завтрашним самолётом. Баркера Кларк знал ещё по Америке. Они работали вместе в штате Калифорния, где Баркер руководил прокладкой гудронированной дороги. Баркер слыл отъявленным лентяем. Под свою леность он подводил принципиальную базу. Он считал, что люди вообще напрасно шляются слишком много по свету, вместо того чтобы сидеть дома; строить для них дороги – это значит приучать их к бродяжничеству. Он неохотно передвигался с места на место, и прикладка дорог, которую ему поручали, всегда наталкивалась на исключительные объективные препятствия, вроде особо неблагоприятной почвы. Кларк невзлюбил Баркера. Во время работы в штате Калифорния между ними произошёл резкий конфликт. С этих пор Баркер переменил нерентабельную профессию и специализировался по экскаваторам. В СССР он приехал в качестве представителя фирмы Бьюсайрус, поставлявшей партию экскаваторов для одного из среднеазиатских строительств. Кларк удивился – куда занесло такого лоботряса, но вспомнил про кризис и больше не удивлялся. Он подумал только, что для этой страны, каждый день существования которой является новым мировым рекордом, люди такие, как Баркер, – просто балласт. Другого инженера звали Мурри. Волосы его были серы, словно на них осел табачный дым, медленно струящийся из трубки. Мурри казался молчаливым и деловитым и сразу понравился Кларку. Страна, в которую они ехали, называлась Таджикистан и отдалена была от Москвы на пять тысяч километров. Кларк никогда не слыхал о такой стране, знал только, что они должны были ехать в Азию. Страна, как пояснил Мурри, лежала на границе Афганистана и Индии, на крыше мира, и являлась одной из национальных республик в составе Советского Союза. Баркер добавил, что в этой стране вообще нет никаких дорог, ездят в ней на ослах и на самолётах. Что есть там только горы и джунгли, где водятся тигры и бандиты, которых для экзотики называют басмачами. Что басмачи охотятся специально за европейцами и убивают их в среднем по двадцать штук в день. Что женщины ходят закрытые и открывать их нельзя, если не хочешь получить ножом меж рёбер от любого последователя корана. Что для уважающего себя американца нет даже, как в Турции, ни кафе, ни публичных домов, нет ничего, кроме жары в 80°, от которой виски закипает во фляжке, и малярийных комаров особой системы, изобретённых итальянским врачом Попатаччи. Вообще, чёрт знает, зачем понадобился им там хлопок, когда могут его покупать в Америке. Днём Кларк ходил с Мурри по городу, зашёл в один из наркоматов и вечером вернулся в гостиницу голодный и усталый. В гостинице сказали, что машина с аэродрома приедет за ними в три часа ночи. Баркер решил, что спать не стоит, и предложил спуститься в ресторан поужинать, потанцевать и послушать музыку. Они переоделись и сошли вниз. В большом зале ресторана за белыми кубиками столов сидело много народа: мужчины в чёрных костюмах и женщины в вечерних туалетах. Кларку после прогулки по городу, кишевшему весенне-яркой толпой, они напоминали мух, облепивших куски пиленого сахара. Мухи говорили преимущественно по-немецки, кое-откуда доносилась английская речь. У женщин были рыбьи глаза. Женщины по-рыбьи открывали рты, выпуская папиросный дым, и дым пузырьками поднимался к потолку. Оркестр играл танго. Посередине залы, между столиками, качалось несколько пар. Баркер заказал вино и пошёл танцевать. Кларку и зал и публика показались несуразными на фоне этого города, где за окнами, как фронт солдат, выстроилась зубчатая стена, и приподнятая гигантская площадь в свете рефлекторов белела сейчас, как ледник, готовый вдруг медленно поползти вниз, сметая на пути дома. Он спросил Мурри, все ли рестораны выглядят здесь, как этот. Мурри рассмеялся, и смех его, профильтрованный через трубку, долго висел над столиком клубком табачного дыма. Мурри сказал, что этот ресторан для иностранцев, Здешние жители сюда почти не заходят, – у них есть свои фабрики-кухни, свои столовые и свои клубы. Этот ресторан они устроили для иностранных специалистов и туристов, которые им нужны (одни ввозят свои технические знания, другие – иностранную валюту). Поэтому они с ними предупредительны и любезны, но относятся к ним с еле заметным презрением, – приблизительно так, как американские антрепренеры к кафрам, привезённым в нью-йоркский зоологический сад и не привыкшим жить в каменных квартирных коробках: чтобы они не сбежали, им строят на воздухе, в саду, специальные шалаши, как на родине, в Африке. Кларк заметил, что сравнение не вполне верно: кафров заставляют жить в соломенном шалаше – хотят они или не хотят – не потому, что они не могут привыкнуть жить в американских квартирах, а потому, что публика платит деньги именно за эту экзотику. Мурри согласился, но добавил, что, возможно, есть и такие, которым больше нравится жить в шалаше. – Так вот, этот ресторан и есть наш шалаш, построенный для нас, приехавших из буржуазного климата и не желающих привыкать к местному. Они отвели нам сто квадратных метров паркета и сто кубометров протангованного, проспиртованного воздуха и сказали: «Вот вам ваша родная почва и вот вам ваш европейский климат, раз без него не можете. Дышите им по вечерам до одури, если потом будете лучше работать, а за вашу валюту мы купим несколько машин». Так вот и живём в этой гостинице, точно под стеклянным колпаком, защищённые от резких перемен местного климата. Надо сказать: люди здесь настолько тактичны, что не сходятся глазеть на нас и на наш шалаш. Кларк посмотрел на качающиеся пары. Ему казалось странным то, что говорил Мурри, и он спросил удивлённо, не пробуют ли вести пропаганду среди иностранных специалистов. Ведь в Нью-Йорке говорят, что многие из американцев остаются в СССР и даже вступают в партию. Мурри ответил не сразу. Он смотрел перед собой тусклыми неподвижными глазами, похожий сейчас на факира, боящегося спугнуть длинную змейку дыма, выползшую из трубки. – Пропаганду? – сказал он наконец, не вынимая изо рта трубки, и спугнутая змейка мгновенно исчезла. – Очень умеренно. Показывают всё, что захотите, водят по фабрикам, по клубам. Если заинтересуетесь, охотно помогают вам ознакомиться. Можете ходить куда угодно, – вход везде открыт. В этом, пожалуй, и состоит вся пропаганда. Рабочие быстро втягиваются. Свыкаются, чувствуют себя дома. Даже мастера… Говорил я тут со многими, – не думают возвращаться. Что же хотите – это страна рабочих. Мы – из другого теста. Представители враждебного класса, как здесь говорят. Надо долго жить и работать, чтобы допустили вас в свою частную жизнь. Но ценить и оплачивать работу умеют, и знающий человек пользуется у них большим уважением. Музыка перестала играть. Явился Баркер и с места в карьер сообщил, что круглая блондинка предложила проводить её домой, – наверняка что-нибудь бы вышло, если б не этот проклятый Таджикистан, куда несут их черти. Мурри тихо посмеивался в трубку. Кларку вдруг стали противны пухлое самодовольное лицо Баркера, его голос, растяжимый, как резина, и весь этот зал, действительно похожий на стеклянный колпак с копошащимися внутри мухами. Он встал, сказал, что пойдёт спать, – после дороги чувствует себя усталым, – и быстро покинул ресторан. В комнате было неуютно и душно, пахло гостиничной скукой, и предметы, как во всех гостиницах мира, блестели ненатуральным блеском, отполированные тысячью прикосновений. Кларк вышел на балкон. Напротив коренастый трёхэтажный дом из обожжённого кирпича, с полукруглыми впадинами окон, бросал на площадь молнии рефлекторов, ввинченных в лоб фасада. Над входом виднелась надпись: «Революция – вихрь, отбрасывающий назад всех, ей сопротивляющихся». Надпись эту объяснил Кларку Мурри утром, когда они выходили пройтись по городу. Вдали, над зеленью бульвара, вздыбилась зубчатая стена Кремля. Направо, у подъёма, ведущего на гигантскую площадь, возвышалось причудливое здание, похожее на средневековый замок с двумя остроконечными башнями. Третья башня посредине, срезанная наискось вровень с крышей, выделялась на квадратном лице фасада, словно огромный бутафорский нос. Под насупленными бровями карнизов два мощных рефлектора горели, как глаза, зажжённые лихорадкой. Замок загораживал собой напирающую на него сверху гигантскую площадь. Самой площади не было видно, от неё шло белое, полярное сияние рефлекторов. Внизу, в ресторане, музыка играла танго, заунывно мяукало банджо. Кларк закрыл дверь балкона. – Африканский шалаш у подножья ледника, – подумал он вслух и, быстро раздевшись, зарылся с головой в крахмальные простыни. Когда его разбудили, на дворе было по-прежнему темно. Баркер и Мурри, одетые по-дорожному, кончали укладывать чемоданы. У Кларка трещала голова, он вылил на неё кувшин холодной воды, быстро оделся и сошёл вниз. У подъезда ждал автобус аэропорта, он повёз их вдоль уже знакомого проспекта. На перекрёстках пустынных улиц одинокие милиционеры в зелёных шлемах казались поставленными здесь на ночь, чтобы указывать путь созвездиям. Автобус проскочил мимо хорошо запомнившейся Кларку триумфальной арки и, проглотив длинное шоссе, высадил их перед зданием аэростанции. Пока в канцелярии взвешивали чемоданы и пассажиров, выяснилось, что в Ташкент летит их четверо: четвёртый пассажир был русский, светлоусый и разговорчивый. Узнав, что его спутники – иностранцы и инженеры, русский всеми способами пытался выразить им своё расположение. Он немедленно повёл их на край аэродрома, где возвышались стены неоконченного большого здания и лежали груды строительного материала. Потом – к большим трёхмоторным самолётам, выстроившимся в ряд на краю необъятного поля. Он объяснил им что-то по-русски, вставляя в каждую фразу одно немецкое слово, которое он особенно упорно повторял по нескольку раз. Баркер заключил, что это агент самолётной фирмы, который принял их за иностранных промышленников и уговаривает купить у него самолёёт. Мурри тихо посмеивался в трубку и терпеливо поддакивал русскому. Кларку было ясно, что Баркер говорит вздор, но ему не хотелось вмешиваться в беседу. Он уже знал по опыту своего путешествия от Негорелого до Москвы, что русский, увидев иностранца, хотя бы и не говорил на его языке, обязательно захочет ему показать достижения своей страны, – то, что, по его мнению, должно больше всего поразить приезжего. Этот несомненно старался им объяснить, какие самолёты выучилась строить его страна. Пришёл человек с флажком и повёл пассажиров за собой. Одномоторный аэроплан ждал, готовый к отлёту. Это был тоже самолёт советской конструкции. Баркер ворчал, выражая своё недоверие советским машинам, и сожалел, что не поехали поездом. Пропеллер описал круг и превратился в серый гудящий диск. От внезапного ветра у всех затрепетали и вздыбились горбом макинтоши. Когда все уселись в кабинке, человек внизу махнул флажком, и самолёт медленно потрусил по направлению к старту. Баркер пробурчал, что, хотя он и неверующий, не мешает перекреститься: на эти русские машины никогда нельзя… Самолёт круто повернул, оглушительно зажужжал и помчался во весь опор, неуклюже подпрыгивая на выбоинах. Внезапно, словно от оползня, земля аэродрома бесшумно осунулась вниз, и Кларк увидел под собой жестяную крышу дома. Через отверстие в крыше шёл пар. Самолёт начал круто набирать высоту, и вскоре город внизу заколыхался, как поднос с фантастическим тортом в руках пробегающего гарсона. Самолёт поворачивал на юго-восток. Русский кричал что-то Кларку на ухо, указывая пальцем в окно, но слова его, не долетая до уха Кларка, утопали в шуме мотора. Город медленно уползал назад, ощетинившись, как ёж, иглами строительных лесов. Внизу, на необъятном прилавке земли, тщательно разложенные рукой человека, красовались лоскутья полей, похожие на образцы материй на прилавке магазина. Кларк ясно различал куски полосатенького шевиота огородов, зелёный габардин прорастающей ржи. Чем дальше от Москвы, тем отрезы становились крупнее. Русский что-то беспрестанно кричал, указывая пальцем в окно. Кларк уловил слово «колхоз». Он внимательно смотрел в окно, но не увидел ничего, и решил, что эти большие отрезы, видимо, и есть колхозы. Пейзаж становился однообразным. Мурри развернул газету и погрузился в чтение. Кларк хотел было уже последовать его примеру, когда внезапно земля внизу заходила, как беспокойное море, зелёный вал полей вздыбился почти перпендикулярно, чтобы сейчас же отхлынуть. Минуту спустя самолёт вприпрыжку катил по ровному лугу и остановился вблизи невзрачной деревянной будки. Это была Рязань. По сути дела Рязани не было, её не было видно. Был большой зелёный луг. На краю луга, у будки с бидонами, стоял одинокий красноармеец, облокотившись на винтовку. Кларк и Мурри пошли по зелёной луговине. Им хотелось курить. Земля под ногами чуть-чуть колыхалась, ноги ступали как по упругому матрацу. Издали самолёт был похож на неуклюжего серого овода. Два маленьких человека лили в него вёдрами бензин. Кларк вспомнил бабочек, пойманных в детстве, на которых он лил из флакона эфир. Бабочки немедленно умирали, и пыльца на крыльях оставалась нетронутой. Серый овод, напоенный бензином, зажужжал, готовясь к отлёту. Кларк и Мурри заторопились обратно. Два часа спустя, в большой комнате аэростанции в Пензе, за большим столом они жадно ели яйца всмятку и выкурили про запас по три папиросы. Баркер, которого рвало всю дорогу, начиная с Рязани, угрюмо глотал чай. На ступеньку самолёта он взошёл как на электрический стул: со стоическим отчаянием. Механик подставил ему ведро. Баркер спросил у Мурри, долго ли до следующей посадки. Мурри ответил, что следующая посадка будет приблизительно тогда, когда ведро будет полно, – такова средняя пассажирская норма. Баркер больше не спрашивал, потому ли, что обиделся, или потому, что рот у него был занят: как только поднялись, его опять начало рвать. Внизу, среди небрежно расположенных полосок материи, длинной лентой сантиметра извивалась Волга. Бесчисленные диски воды, застывшей в ложбинах, казались сверху крупными перламутровыми пуговицами. До самой Самары тянулась эта вселенская портняжная. В Самаре они узнали, что вследствие сильного встречного ветра самолёт опоздал и долететь до следующей посадки в Оренбург уже не успеет. В Оренбурге смеркается в шесть часов. Они переночуют в Самаре – для ночных перелётов линия в этом году ещё не приспособлена. Узнали они это от небольшого сероглазого лётчика, который завтра должен был повезти их дальше на другом самолёте. Лётчик говорил по-английски, Они приняли душ, переменили воротнички и сели ужинать. К концу ужина появился лётчик. Кларк и Мурри засыпали его вопросами. Лётчик рассказал, что они пролетели уже больше трети пути: из Москвы в Ташкент всего три тысячи пятьсот километров. Работы по организации линии были проведены в течение шести месяцев. После маленькой паузы он с дружелюбной улыбкой добавил, что в Америке организация линии той же длины продолжается три года. Кларк и Мурри улыбнулись. Лётчик, приняв их улыбку за выражение недоверия, немедленно привёл название американской воздушной линии, точную длину в километрах, фирму самолётной компании, фамилию оборудовавшего линию инженера и точные сроки начала и окончания работ… Говорил он об этом с любезной, немножко виноватой улыбкой, словно извиняясь: «Я знаю, – это нетактично со стороны советских инженеров и рабочих, что они сделали то же самое в шесть раз быстрее, но что же поделаешь, если это действительно так!..» Он рассказал с той же виноватой улыбкой, что с весны будущего года линия будет уже оборудована для ночных полётов. Перелёт тогда будет производиться без ночёвки: Москва – Ташкент – восемнадцать часов. Путь их интересен тем, что даёт возможность посмотреть с птичьего полёта карту великих работ по изменению русла Волги. Что касается пустыни, над которой они будут пролетать завтра, то проекты её орошения разрабатываются, хотя ещё окончательно не утверждены. Кстати, слыхали ли господа американцы что-нибудь об авторе этих колоссальных проектов? Нет, они не слыхали о нем ничего. Так вот, автор их, инженер, и несомненно гениальный инженер, разработал несколько своих проектов ещё до революции и в 1915 году представил их царскому правительству. Проекты были расценены как выдумки сумасшедшего, а так как автор добивался их осуществления, его на всякий случай посадили в сумасшедший дом, где, впрочем, продержали недолго и выпустили как безвредного маньяка. Потом пришла революция, за ней гражданская война, голод, разруха. Инженер продолжал разрабатывать свои проекты: орошал пустыни, поворачивал течение рек, осушал моря, переделывал климат. Советская власть в тисках блокады, с парализованным транспортом, билась над тем, чтобы засеять хоть часть освоенных земель. Инженер предлагал оросить под сев сотни тысяч гектаров безводных пустынь. Инженеру пытались растолковать несвоевременность его работ, переключить его на разрешение насущных посильных задач. Инженер настаивал на своём. Тогда, чтобы проверить, не сошёл ли он случайно с ума, его отправили в психиатрическую больницу. Врачи выслушали гигантские проекты и решили, что инженер страдает манией больших масштабов. Инженер продолжал писать докладные записки, в которых излагал суть своих проектов. Из докладных записок явствовало с потрясающей очевидностью, что перевернуть ту или иную реку хвостом вверх не только можно, но совершенно необходимо, и казалось вообще непонятным, почему это не сделано до сих пор. Свои докладные записки инженер размножал на гектографе и рассылал по всем советским учреждениям. Так прошёл восстановительный период, и Страна Советов вошла в период реконструктивный. Пятнадцатый съезд партии голосовал за план великих работ, за немедленное построение социализма. Инженер имел счастье жить в эпоху великого переселения народов из капитализма в социализм. Инженера вызвали к Сталину. Инженер, волнуясь, изложил свои очень простые, очень очевидные проекты. Проекты были включены для выполнения во вторую пятилетку. Инженер возвращался из Кремля с висками, гудящими, как радиоприёмники. Он понял в первый раз: для того чтобы выполнить его очень простые, очевидные проекты, нужен был этот надоедливый грохот пулемётов, мешавший ему работать по ночам, эти годы недоеданий в каморке, отапливаемой стульями, эти пятнадцать лет упорного, напряжённого труда целой страны, в котором он не принимал никакого участия. Инженеру отвели гулкий просторный особняк. Прикомандировали ассистентов, дали техников, чертёжников, ирригаторов. Пустые залы особняка запрудили чертёжными столами, наполнили пулемётным треском ударного взвода машинисток. От особняка вверх, до государственных плановых органов, и вниз, к спокойно спящим в своих вековых корытах рекам, побежали провода. В большом зале по паркетному полу, от большой доски к столу с развёрнутыми на нем чертежами, в серой рабочей куртке ходит инженер, росчерком мела на доске изменяет течение рек, чертами каналов прорезает безводные пустыни, движением руки рассеивает тучи и перемещает огромные воздушные массы. Беспомощный маньяк в рамках капитализма, бесплодный фантазёр в отрыве от масс, совершавших революцию, могущественный победитель природы – с тех пор как стал рупором класса, переделывающего мир… Так или приблизительно так говорил сероглазый лётчик. Потом он виновато улыбнулся, как человек, который поймал себя на том, что всё время говорит о своём здоровье и о своих делах, не расспросив ранее о здоровье и семье собеседника. И, желая, по-видимому, исправить эту оплошность, спросил: – Ну, а как же там у вас, в Америке? Как кризис? Это было сказано таким тоном, будто он спрашивал: «Как поживает ваш дядя в Америке?» Минуту все помолчали. Ответил Баркер: – У всех вас здесь преувеличенное представление об американском кризисе. Конечно, у нашего государства в данный момент есть некоторые затруднения, никто этого не отрицает. Но Соединённые Штаты слишком солидное и богатое предприятие, и нет основания опасаться, что оно не выйдет из этих затруднений в самое кратчайшее время. И вообще напрасно вас здесь так радует этот «кризис». Когда у вашего государства были неполадки и население его помирало с голоду, Соединённые Штаты, вместо того чтобы злорадствовать, помогали вашим голодающим. Теперь, когда благодаря нашей помощи вы изжили свои затруднения, – забыв об этом, начинаете злорадствовать над нашими. Летчик всё ещё улыбался. – Мне кажется, в данный момент немножко преувеличиваете вы, – сказал он наконец. – Мы очень благодарны господину Гуверу и американским гражданам за помощь, оказанную ими в своё время нашим голодающим, но размеры этой помощи были весьма незначительны, и вы, вероятно, сами не верите всерьёз, что мы ликвидировали голод только благодаря Америке. Граждане нашей страны помогали в свою очередь, как вам известно, голодающим горнякам Англии во время их забастовки. Несомненно, если ваши рабочие и фермеры очутятся в подобном положении, рабочие нашей страны окажут им большую помощь. Разве безработица в Америке не увеличилась бы, если бы промышленность отдельных ваших штатов не работала, почти исключительно выполняя наши заказы? Как видите, наше государство – единственный сейчас крупный заказчик вашей тяжёлой индустрии, платящий наличным золотом, – спасает десятки и сотни тысяч американских рабочих от безработицы. Не так ли? Кларку показалось, что лётчик хочет добавить: «А безработные инженеры, приезжающие к нам работать?…» Но тот не сказал больше ничего. – Я приехал сюда работать по моей специальности, а не спорить о политике, это меня не касается, – заявил раздражённо Баркер. – Я думаю, вообще пора уже спать. Спокойной ночи, господа. Мурри, с интересом слушавший рассказ лётчика, сказал убеждённо: – Партия много теряет, что держит вас на этой работе. Вы прекрасный рассказчик и прирождённый агитатор. Это нерационально, что вам приходится всю жизнь проводить в воздухе, где вы обречены на принудительное молчание. Лётчик внезапно стал серьёзным: – Вы ошибаетесь. Во-первых, я беспартийный… Мурри и Кларк недоверчиво переглянулись. – Не верите? Какой же смысл мне скрывать? Понимаю, у вас, в Америке… Но у нас же партия, как вам известно, легальна. Уверяю вас, я беспартийный. И, быть может, сам об этом часто жалею. Во время гражданской войны в партию не вступил, сам не знаю почему. Считал, что за советскую власть можно драться и вне партии. А сейчас… знаете, как трудно допускают в нашу партию интеллигентов, не имеющих перед революцией каких-нибудь крупных заслуг. А у меня, ну какие же у меня могут быть заслуги? Партия от того, что я нахожусь вне её рядов, конечно, ничего не теряет. Я не оратор, у меня нет серьёзного политического образования, к тому же моя профессия обрекает меня, естественно, на хронический отрыв от масс. А профессию менять в моём возрасте уже поздно. Вот полетаю ещё года два-три. В один прекрасный день врачебная комиссия меня забракует как негодного… сердце быстро изнашивается… Поставят меня тогда где-нибудь в степи начальником аэропорта – флажком помахивать. Будет много свободного времени, возьмусь за самообразование. В воздухе это не так даёт себя чувствовать, там думает за меня мотор и есть компас, показывающий направление. А на земле другой компас нужен. И выходит, для партии я, по этой простой причине, не подхожу… Когда Кларка разбудили, было ещё почти темно. От земли шёл густой пар. Самолёт ворчал, готовясь к отлёту. Казалось, это ржёт земля, запаренная дневным пробегом. Мурри, Баркер и русский стояли уже у самолёта, взъерошенные и продрогшие, с поднятыми воротниками макинтошей. Полосатая «колбаса» на шесте, указывающая направление ветра, беспомощно свисала, как пустой рукав однорукого. Лётчик, похожий в своём костюме на водолаза, возился у мотора. Все сосредоточенно молчали. Через минуту самолёт уже летел над спящим городом, врезываясь, как трактор, в непочатую целину ночи. На горизонте внятно обозначалась белая межа рассвета. Однообразный гул мотора укачивал ко сну. Кларк не заметил сам, как вздремнул, прислонив голову к стене кабинки. Когда он проснулся, был уже день. Внизу, на расстоянии десятка метров от машины, простирались бесконечные снеговые поля, все в буграх и впадинах. Здесь и там тянулись ввысь неподвижные фонтаны снега, готовые вот-вот задеть за крыло самолёта. Кларку показалось явственно, что летит он над Северным полюсом. Он протёр глаза, пытаясь убедить себя, что он всё ещё дремлет, но причудливый снеговой пейзаж не исчез, – наоборот, самолёт опустился ещё на несколько метров, готовясь, очевидно, к посадке на этой снеговой равнине. Кларк оглянулся на своих спутников. Мурри, втиснутый в угол, задумчиво смотрел на бесконечные белые поля. Баркер равнодушно блевал, наклонившись над ведром. Русский спал безмятежным сном, опустив голову на грудь. Кларк с удивлением убедился, что альтиметр на моторе показывает 1800 метров. Он посмотрел ещё раз в окно и внезапно в проталине между двумя буграми, словно через глубокую прорубь, увидел далеко-далеко внизу зелёный лоскут земли. Они летели над лавой облаков. Проталины между буграми начали появляться всё чаще. Зелёная кожа земли на дне белых колодцев колола глаза своей неестественной яркостью. Кларк увидел внизу узенькую змейку реки, притаившуюся между кочками деревьев. Несколько минут спустя сплошная масса облаков внезапно оборвалась и огромной белой льдиной уплыла назад. Некоторое время самолёт летел над однообразной зелёной равниной. Постепенно он стал снижаться. Кларк почувствовал, что желудок подступает к горлу. Его начало мутить. Он увидел под собой город, аккуратно расположенный, как пасьянс на вращающемся столике. У Кларка закружилась голова. Он решил больше не смотреть и открыл глаза только тогда, когда самолёт коснулся земли. Земля от прикосновения колёс долго вздрагивала, как кляча от назойливого овода, пока не застыла в покорном равнодушии. Через открытую дверцу кабинки ворвался свежий ветер. Кларк грузно соскочил на траву. Земля под ногами ходила, как палуба. Он прошёл несколько шагов. широко расставляя ноги, и тяжело сел на землю. В стеблях травы гудел ветер. Кларк вытянулся навзничь и плотно прильнул к земле, впитывая всем телом блаженное ощущение устойчивости. На мгновение у него промелькнула мысль, что неподвижность эта иллюзорна – земля тоже вращается вокруг солнца. При одной этой мысли его начало мутить. Минуту он лежал, ни о чём не думая, пока его не окликнул Мурри. Кларку стало неловко: Мурри и лётчик могли подумать, что его стошнило. Он вспомнил свои соболезнующие остроты над Баркером. Ему ни за что не хотелось показаться смешным. Он быстро встал, закурил папиросу, хотя папиросный дым в эту минуту вызывал в нём отвращение, и нарочито небрежным шагом направился к аэростанции. Мурри и русский спутник уже с аппетитом уплетали неизменные яйца всмятку. Баркеру, смятому и обвисшему, как воздушная «колбаса» в безветрие, сердобольная хозяйка приготовила салат из помидоров. Кларк охотнее всего заказал бы себе такой же салат, но свободным тоном попросил яйца и проглотил их с отвращением. Пришел лётчик и любезно предложил ватные тампоны, пропитанные парафином, охраняющие уши от шума мотора. Он шутливо посоветовал пассажирам распрощаться с Европой, так как Оренбург – их последняя посадка в этой части света. За Оренбургом начинается Азия. За Оренбургом начиналась Азия. Кларку, как он внимательно ни всматривался, не удалось заметить никакой чёткой границы, никакого пограничного столба, отделяющего друг от друга две страны света. Бесконечная равнина, начавшаяся задолго до Оренбурга, становилась всё более жёлтой и однообразной. Она походила теперь на необъятный стол, покрытый рыжей клеёнкой. Разбросанные на нём редкими кучками чёрные караваи юрт и первые верблюды, похожие на русские чайники, прохаживающиеся по столу на четырёх тонких ножках, величественно потрясая крышкой горба, убедили Кларка, что Европа осталась позади. Пейзаж и усталость от предыдущего этапа действовали усыпляюще. Кларк, следуя примеру русского, похрапывающего от самого Оренбурга, уснул на этот раз крепко и спал, должно быть, долго, так как проснулся свежим и бодрым. Жёлтая равнина выглядела ещё пустыннее. Внизу бесконечным извилистым кабелем тянулось полотно железной дороги. Вот через пустыню ползёт поезд. Кажется, будто изрезанный на куски дождевой червь, таща с трудом свои обрубки, ползёт к какому-то перевязочному пункту. Вот он добрался до пункта, до станции. Ему отказали в перевязке, и он пополз дальше, к следующей остановке, и так от станции до станции, через всю пустыню. Словно лопнувшие пузыри на поверхности вскипевшей каши, на кожуре пустыни вскакивали кратерообразные прыщи. Местами кожура переливалась всеми цветами радуги, похожая на застывшую лаву. Казалось, самолёт летит над луной. Такой именно изображают её поверхность в учебниках космографии. Но вот знакомая груда спичечных коробок – город, а за городом – белый спасательный круг для заблудившихся самолетов – аэродром. В Актюбинске сошёл русский. На аэродроме его ждала машина. Прощаясь со всеми, он особенно признательно жал руку лётчику, сел в ожидающий его форд и уехал, издали приветливо помахивая кепкой. – Говорит, что за три месяца первый раз выспался по-настоящему, – пояснил Кларку лётчик. – Это красный директор Актюбстроя, большого завода, воздвигаемого здесь, в степи. Кларк не мог понять, зачем понадобилось в этой пустыне строить завод и что этот завод будет здесь перерабатывать. Лётчик, к которому он обратился с вопросом, заметил, что пустыня ещё впереди. Актюбинск – центр одного из самых хлебных районов Казахстана. Земля здесь лежала нетронутой веками, а начали в ней ковырять – нашли залежи фосфоритов, асбест, слюду, медную руду – всё что хотите… В домике аэропорта пассажиров ждал уже накрытый стол. За стол село их пятеро. Пятый был штатский, средних лет, с расстёгнутым воротом рубахи. Лицо его и шея были коричневы от загара, даже волосы как будто загорели: просвечивавшие в них серебряные пряди, не вызывая представления о седине, казались просто испепелившимися на солнце. Лётчик взял с подоконника кусок известняка, расколол, понюхал и протянул Кларку. От известняка исходил терпкий запах нефти. Летчик, смеясь, заговорил о чём-то с начальником аэропорта. Кларк разобрал повторявшееся несколько раз слово «факир». Он тщётно пытался стереть платком с рук приставший к ним нефтяной запах и вопросительно смотрел на собеседников. Пауза первая О факирах Широким разливом течёт степь. Чёрными медузами плывут по её поверхности одинокие юрты. Жирной рыбой плещутся в траве рыжие суслики, брюхатые, как кувшины. Протяжно свистят суслики, подражая ветру, и прислушивается к их свисту ветер, затаившийся неподвижно в стеблях травы. Широкой песчаной дельтой раскинулся город Актюбинск. Песчаными реками текут улицы в низеньких глиняных берегах. Медленно проплывают навьюченные телеги, запряжённые верблюдами. Широкой дельтой уходит город в степь, в тишь, в жёлтое марево. Побежали по степи одинокие мохнатые всадники, спазмами великого страха подкатили к горлам аулов. Появилась над степью невиданная птица. Тень её громадных крыльев скользит, покрывая всадника с лошадью, и её гортанный клекот, обгоняя коней, перехлёстывает через отдалённые становища. Прилетела птица к городу Актюбинску. Три раза облетела его кругом и села в степи. И видели пастухи, притаившиеся в траве, как слез с птицы небольшой человек, как подобрал его подоспевший автомобиль и увёз в город… Лётчик весь день носился над степью. Через полгода по этим местам должна была пройти большая воздушная линия. Вслед за лётчиком шли уже люди, чтобы выбрить в степи круглые лысины площадок и аэродромов. Лётчик летал весь день и устал, как лошадь. Ему хотелось спать, а ночевать было негде. Тогда к самолёту подъехал секретарь райкома и забрал лётчика ночевать к себе. Секретарь был холост. В доме его пахло одиночеством: и эмалированный чайник, и чашки, и запыленные стёкла окон смотрели неприветливо-хмуро, не приласканные женской рукой. Секретарь три года безвыездно просидел в степи, пожелтел и порос колючкой. Всю дорогу секретарь молчал и тихо посвистывал. Передразнивая его, вдогонку автомобилю ядовито посвистывали суслики. За ужином секретарь вдруг разговорился, и лётчику стало приятно, что надо сидеть и слушать, не перебивать и не разговаривать самому: слова, накопленные за три года, пошли шипучей струёй, вытолкнув плотную пробку молчания. Секретарь говорил о своём районе, говорил цифрами, и это были цифры астрономические. Выходило, что фосфоритов его района хватит на весь Союз, что нефтью можно мир затопить. Лётчик молча оглядывал комнату. Вся комната завалена книгами – и все о нефти. Откуда в пустыне нефть? Не свихнулся ли парень от безлюдья? Не выдержал лётчик, спрашивает: – Это вы читаете? – Я, – говорит секретарь и смотрит на лётчика упорно и сурово. У лётчика от этого взгляда холодок по спине пробежал. – И что же, все прочли? – говорит, чтобы прервать непонятную тишину. – Да, всё прочёл, но только мне это мало помогает. И начал секретарь жаловаться: центр ему не сочувствует, хочет разведки в его районе прекратить, а он упорствует, что нефть есть. Лётчик из деликатности слушает: пусть душу отведёт на новом человеке. Говорили так часов до двух. У лётчика от усталости в глазах двоится. Секретарь, видно, заметил, извиняется: – Замучил я вас совсем… Ну, ложитесь… И сам в той же комнате устраивается. Легли. Лётчик уже засыпать стал, вдруг окликает его секретарь: – Спите? Тот вздохнул, говорит: – Нет. Сам думает: «Видно, не придётся поспать, уж больно у собеседника состояние нервозное». Секретарь на постели приподнялся, слышно – скрипят доски. – Мне, – говорит, – вот проклятые факиры покоя не дают. – Факиры? Почему факиры? – Интересуюсь я их наукой. Пришлось мне одного в цирке наблюдать. Занятнейший тип. Он себя всего иголками протыкал, гвоздь в ладонь загнал, английскую булавку в язык воткнул – и ничего, понимаете, ничего. Почему это такое? – Собственно, – пытался сонно растолковать лётчик, – это довольно просто: сила внушения, говорят. Человек может заставить себя совсем не чувствовать боли. Ведь самое страшное – это вид крови. А говорят, есть в теле такие места, где кровеносных сосудов меньше. Факиры и колют там, где, знают заранее, кровь не выступит. Слышит, сосед шарит по подоконнику. – Нате, – говорит, протягивая что-то в темноте. – Что? – Нате шило. Попробуйте-ка, кольните, или давайте я лучше вас кольну, посмотрим – выступит или нет. Лётчик тоже приподнялся на постели. – Помилуйте, прежде чем колоть, надо ведь знать, – я же не факир… Чиркнул спичкой и закурил, хотя ему не до курева было. И до утра не спал. Слышит: сосед тоже не спит, ворочается. Чёрт его знает, что ему ещё в голову взбредёт. Утром секретарь сам отвез лётчика на поле. Прощается, руку трясёт. – В Москве обязательно вас разыщу. После посевной сейчас же поеду. Полетел лётчик своей дорогой и забыл про Актюбинск, про факиров и про секретаря. …Полгода спустя по новой линии из Москвы в Ташкент вылетел первый пассажирский самолёт. Самолёт вёл тот самый лётчик: степь знал наизусть, с дороги не собьётся. Когда самолёт опустился в Актюбинске, лётчик вспомнил своё первое знакомство с этими краями. За обедом разговорился с начальником аэропорта. То да сё, что слышно в районе. – Знаете, – говорит начальник, – этой весной нефть у нас нашли. Огромные богатства! – Не может быть! – Честное слово! Пришлось лётчику как раз заночевать в Актюбинске. Узнал, что секретарь райкома тот самый. Взял лошадь и поехал к нему в город, прямо на квартиру. Увидел его секретарь, руку трясёт, кричит: – Есть нефть! – Рассказывайте, – говорит лётчик, – толком, что и как. Рассказывает. Поехал он тогда, после посевной, в Москву. Там его сначала и слушать не хотели. И так по его настоянию уже три раза приезжали в Актюбинск инженеры производить разведки, искали, бурили и ничего не нашли. Говорят ему в центре: «Приснилась вам нефть, и деньги государственные на ненужные разведки разбазариваете. С равным успехом можете вертеть дырку на Северном полюсе. Гроша больше не дадим». Так и ушёл он ни с чем. Но не уступил. Две недели в Москве проторчал, до самого председателя ВСНХ дошёл. – Есть нефть, и больше никаких! Сделайте последнюю попытку: дайте мне двух инженеров-нефтяников по моему усмотрению, я вам докажу, что нефть будет. Отправили бы его, вероятно, ни с чем, но ввязался в это дело красный директор Актюбстроя. Его как раз назначили на строительство. Тот заинтересовался, поддержал где следует. Дали им в конце концов такое разрешение. Выбрал секретарь одного инженера-нефтяника русского и одного студента Горного института – казаха. Привёз их с собой в Актюбинск. Посидели ребята на месте, посчитали, вымерили, стали бурить. Нефть забила фонтаном. Инженеры-то прежние, оказалось, были вредители, к одной шайке все принадлежали. Сговор у них был: вертеть там, где нефти не могло быть. – Помните, – говорит лётчик, – вы меня ночью про факиров спрашивали? Я вас тогда за сумасшедшего принял и спать с вами в одной комнате боялся. Расхохотался секретарь. – Да ты мне, дружище, в эту ночь весь секрет раскрыть помог. Колют, говоришь, там, где знают заранее, – кровь не выступит. Тут меня и осенило. Я раньше знал, что дело нечисто, да уверенности у меня не было. А ты меня в эту ночь окончательно утвердил… Широким хлебным разливом течёт степь. Чёрными медузами плывут по её поверхности одинокие юрты. Тонкими фонтанами, как вода из ноздри кита, брызжет над степью нефть. Серой паклей стелется над равниной дым из одинокой трубы затерявшегося в степи химического завода. Вдыхая едкий дым и сладкий запах нефти, простуженно чихают хиреющие суслики и по ночам, ослеплённые фарами, шарахаются под пухлые лапы автомобилей. Глава первая. (Продолжение) Усаживаясь в кабинке, американцы заметили, что место русского, сошедшего в Актюбинске, занял штатский в рубахе с расстёгнутым воротом. Лётчик спросил их, не хотят ли они проехаться «воздушным автомобилем». Все согласились, хотя никто и не знал толком, что такое «воздушный автомобиль». Самолёт поднялся и некоторое время летел на обычной высоте, потом начал быстро снижаться. Кларк подумал, что испортился мотор и они принуждены сделать посадку в степи. Самолёт почти касался земли, но не садился. Внизу, на уровне колёс аэроплана, бежали телеграфные столбы, густые, как палисадник. Внезапно полотно железной дороги повернуло влево и исчезло. Самолёт мчался над степью. Встречаемые изредка группы верблюдов в ужасе бросались вскачь, оглушённые гулом мотора. Пастух в меховой остроконечной шапке при виде бреющего землю самолёта в панике кинулся бежать, преследуемый огромной тенью настигающей его махины, и внезапно, чувствуя её над собой, грохнулся ниц наземь. Степь стремительно убегала назад, как море во время отлива. Кларку казалось, что он мчится по ней на гоночной машине с быстротой в двести километров в час. Только теперь он понял, почему лётчик называл этот бреющий полёт воздушным автомобилем. С разбега они налетели на маленький городишко, раскинувший в степи свои плоские домики, похожие на кизяковые кирпичи. В городишке был сход. На площади стояло много телег, запряжённых верблюдами, и топталась густая толпа людей в остроконечных шапках. При виде надвигающегося самолёта верблюды понеслись с телегами в степь, семеня в исступлении, с головами, заброшенными вверх на изогнутых шеях, как четвероногие страусы. Страх одним дуновением смел толпу с площади. Снова хлынула степь, и в отливе её город исчез, как внезапно вынырнувший островок, захлёстнутый набегающими зелёными волнами. Потом и эти волны отхлынули, и земля превратилась в одну сплошную песчаную мель. После двух с половиной часов сумасшедшей езды они опустились на белый круг аэродрома. Здесь они должны были переночевать. Пришёл лётчик. Выслушав восторженные возгласы Кларка и Мурри, он сказал шутливо, что по закону его следует предать суду за нарушение всех правил лёта. Но пассажиры должны свидетельствовать в его пользу, так как бреющий полёт дал им возможность избежать качки, которая на этом отрезке бывает особенно неприятна. От Челкара у Кларка осталось в памяти тусклое, несуразное озеро с белыми краями, похожее на желе в фарфоровой тарелке. За Челкаром потянулась мёртвая зыбь песков, всклокоченных мелкими буграми. Это были те самые летучие пески – барханы, – которые засыпают целые караваны и селения. Когда поднимается ураган, эти курчавые пески внезапно снимаются с места и мчатся наобум, как стадо ошалелых баранов. Кларк вообразил набатный звон колоколов, привязанных к шеям скачущих в панике верблюдов, рыжее облако пыли, надвигающееся с быстротой степного пожара, сухой зловещий шелест текущего стада и вспугнутые юрты, сворачиваемые, как шатры, и убегающие в пустыню на тонких верблюжьих ногах. Час спустя самолёт летел над мертвенно гладким паркетом из голубой майолики. Это было Аральское море. Окружавшая его пустыня длинными языками песчаных кос лакала синюю влагу. Море в своей неподвижности казалось ненастоящим. Оно напомнило Кларку полированные металлические пластинки, до обмана похожие на разлитые чернила. Вода растянулась на юг до самого горизонта, голубая и неестественная. Словно выброшенные на берег медузы, медленно растворялись в солнце и песке синие бухты, отделённые от моря непреодолимым песчаным перешейком. Опять белая кошма[1 - Войлок] песков, бесконечная и скучная, как опера. В неподдающуюся пробку пустыни, закупорившую всю Азию, упорным штопором ввинчивалась извилистая Сыр-Дарья. Пролетев ещё два этапа, самолёт к двенадцати часам дня стал приближаться к цели. Зелёным островом среди жёлтого океана пустыни вынырнул на горизонте ташкентский оазис. Глаз, утомлённый однообразной желтизной, запомнил зелёные квадраты садов, обрамлённые узкой каймой арыков,[2 - Оросительные каналы] как повторяющийся узор богатого восточного халата. Кларк отложил книгу и с облегчением смотрел в окно. На зелёном сукне садов город лежал, как недоконченная партия домино. В канцелярии аэропорта американцев ждал работник таджикского постпредства, говоривший кое-как по-английски. Открытый автомобиль повёз их вдоль широких авеню, мягко мощённых пылью и окаймлённых шпалерами долговязых тополей, похожих на кипарисы. У подножия тополей весело журчали арыки. Настойчивые шпалеры зелени, провожавшие каждую улицу, и арыки, бегущие неотступно, как собаки, по обеим сторонам авто, напоминали о том, что весь этот город построен на песке, отвоёван у пустыни руками многих поколений. Сквозь скорлупу раскалённой мостовой дышала пустыня облаком неугомонной пыли. Пыль длинным шлейфом тянулась за встречными автомобилями, везущими смуглых азиатов с портфелями, пухлыми, как чемоданы. Медленно двигавшаяся арба разматывала с огромных колёс своих длинный рукав дороги. На арбе безучастно дремал возница в пёстром халате, посаженный туда разве для того, чтобы по сравнению с ним ещё огромнее казались саженные спицы колёс. На перекрестке дорога была запружена. На улице медленно двигался караван навьюченных верблюдов. Караван уходил в пустыню под унылый перезвон болтающихся колоколов. У каждого колокола был свой особенный звук, и все они вместе сливались в какой-то несуразный заунывный джаз-банд. Земля под Кларком всё ещё ходила ходуном, и казалось, колышется весь город – огромный вьюк на верблюжьем горбу пустыни. Потом, за палисадником тополей, потянулись дома из стекла и бетона, похожие на оранжереи. За стеклянными стенами вместо пальм зеленели свисавшие с потолка колпаки ламп и качались пёстрые цветы на узорчатых тюбетейках людей, склонившихся над столами. Кларк подумал, что в этих оранжерейных учреждениях с названиями, непонятными, как шифр: ОСПС, КП(б) Уз, ОГПУ, – управляющих течением верблюжьих караванов, арыков и стад, за письменными столами и распростёртыми на них картами вырабатываются и стратегические планы генерального наступления на пустыню. И весь этот город-оазис есть не что иное, как ставка многомиллионной армии, осаждающей несметную зыбь песков, заставляя её отступать шаг за шагом туда, к неподвижному омуту голубой майолики, чтобы наконец сбросить в море. Дома обрывались и появлялись вновь. Многие не вылупились ещё из шелухи лесов. Осада предвиделась долгая и ставка обосновывалась и укреплялась на завоёванных позициях по всем правилам осадной войны. Вечером, после отдыха в гостинице, предупредительный работник постпредства повёз американцев смотреть старый город. Автомобиль делал петли по проулкам, среди глиняных домов-шкатулок без окон (окна выходили во двор). Это, по сути дела, не был город, – это был макет города, вылепленный из глины трудолюбивыми прадедами архитектуры. Глядя на него, становилось понятным, почему именно азиаты, не знавшие более прочного материала, чем глина, выдумали легенду о боге, вылепившем из глины макет человека. На рассвете пришла машина с аэродрома. В маленькой канцелярии американцы застали уже русского, летевшего вместе с ними из Актюбинска. Пришел новый лётчик, посмотрел в борт-бух и о чём-то заспорил с начальником. Потом повернулся к пассажирам, указал на русского, Мурри и Кларка и жестом велел им следовать за собой. Поднялись все четверо. Лётчик указал Баркеру на стул, давая понять, что один должен остаться, и показал три пальца. Кларк понял, что могут лететь только трое. Работник постпредства не приехал, а никто из присутствующих русских не говорил по-английски. Баркер тоже понял приказ лётчика и, покраснев от возмущения, жестами дал понять, что он и не подумает остаться. Истощив весь запас мимических средств, он набросился на Кларка и Мурри и заявил, что он один здесь не останется. Если они не могут лететь вместе, то должны в знак протеста отказаться от полёта все трое и проучить эту банду за их дикие порядки, возможные только в этой дикой стране. Он упорно тыкал в нос растерявшемуся начальнику, с виноватой улыбкой разводившему руками, свой пассажирский билет и, указывая на русского, кричал по-английски, что если кто-нибудь из них должен оставаться, то пусть останется эта свинья, а разъединять их, комиссию американских специалистов, никто не имеет права. Лётчик с явным интересом смотрел прямо в рот Баркера, откуда выскакивали слова, трескучие, как шутихи, а вспотевший начальник не переставал любезно разводить руками. Тогда молчавший до сих пор русский неожиданно для всех заговорил на приличном английском языке: – Пожалуйста, не волнуйтесь. Я охотно уступил бы вам своё место, и никакого желания лететь туда у меня нет. Но есть соответствующий приказ, я должен лететь и лететь вне всякой очереди. Ни ваше, ни моё желание тут ничего не изменит. Самолёт может взять только троих. Один из вас, господа, должен остаться и вылететь послезавтра следующим самолётом. Баркер от удивления на несколько секунд лишился голоса, но когда смог говорить опять, всё так же твёрдо заявил, что один не останется. Спор затягивался. Лётчик, терпеливо ждавший конца, посмотрел на часы, махнул рукой, сказал что-то начальнику и велел им всем следовать за собой. – Почему раньше четверым было нельзя, а теперь вдруг можно? – торжественно осведомился у русского Баркер. Говорит, что возьмёт меньше горючего и как-нибудь довезёт. Обычно больше троих не берёт. Перелёт трудный, над горами, – ответил русский. Баркер приотстал. – А может, в самом деле отказаться нам от сегодняшнего полёта? – немного помолчав, предложил он Мурри. – Вдруг у него не хватит горючего? – Вам ведь предлагали это с самого начала. Баркер промолчал, но покорно поплёлся за всеми к ожидающему самолёту. – Этот русский, по-видимому, крупная персона, – обратился вполголоса к Мурри Кларк. – Вероятно, кто-нибудь из правительства. – Может быть, из ГПУ? – прищурился Мурри. – Вряд ли. Это, должно быть, какая-нибудь популярная личность. Вы заметили, как его приветствовали на всех посадках, начиная с Актюбинска? Мурри кивнул головой. …В Термезе американцам, соскочившим на аэродром, показалось, что они спрыгнули на раскалённую плиту. Термометр на крыле самолёта показывал 70°. Горячий воздух прильнул к лицу, как полотенце, обмоченное в кипятке. Русского, как и в Самарканде, встретили здесь словно старого знакомого. Кларк значительно переглянулся с Мурри. Когда они сели опять в самолёт, русский сообщил, что из-за него придётся сделать небольшой крюк, это продлит на полчаса их путешествие. Самолёт должен будет высадить его в Сарай-Камаре и только потом уже полетит в Сталинабад. Кларк и Мурри ответили любезно, что это ничего не значит, – они охотно покатаются. За Термезом самолёт летел, не отклоняясь, вдоль русла Аму-Дарьи. Внизу простиралась страна из детской сказки. Земля лежала пухлая и коричневая, как пряник. В реке струилось кофе с молоком. Кофе начинало уже испаряться, об этом свидетельствовали бесконечные островки мелей. Это была южная граница Союза. По левому берегу тянулся Афганистан. Кларк мысленно проследил путь, проделанный им за эти несколько дней, от бурых островков нерастаявшего снега на полях Негорелого до песчаных островков Аму. Это была поистине шестая часть света, наперекор консервативной географии, которая насчитывала их только пять… На сарай-камарском аэродроме самолёт встретила группа людей, среди них несколько военных в зелёных фуражках: командиры пограничных отрядов. Увидав русского, они звонко прокричали «ура», окружили его и начали трясти за руки. На американцев они не обратили никакого внимания. С разных концов аэродрома бежало ещё несколько человек. От группы отделились смуглый таджик в тюбетейке и белой русской рубахе и военный в зелёной фуражке. Минуту они разговаривали о чём-то с лётчиком, потом направились к американцам. Военный козырнул и сказал на чересчур правильном английском языке, с лёгким акцентом, как ему неприятно, что голода американцы не смогут продолжать сегодня своё путешествие. В районе случилась беда. Вода разрушила головной арык и затопила хлопковые посевы. Есть серьёзно раненные, и самолёт придётся мобилизовать для перевозки в Сталинабад тех, кто нуждается в немедленном хирургическом вмешательстве. Пассажиры смогут продолжать своё путешествие через день-другой, если же они не хотят ждать, то их отвезут в Сталинабад на машине. Ни Кларк, ни Мурри, ни даже Баркер ничего не ответили. Они стояли нерешительно, щурясь от невозможного солнца, которое обухом падало на их головы. Военный и таджик в тюбетейке предложили им следовать за собой. Они пошли по раскалённой плите аэродрома. Земля под ногами дымилась клубами рыжей пыли. В белом, оштукатуренном известью домике тонко звенели мухи. По сравнению с полем здесь было прохладно. Военный и таджик вышли, оставив американцев одних. Через несколько минут пришёл красноармеец, поставил на стол три стакана, кувшин с коричневатой жидкостью и ушёл. Они жадно выпили по стакану холодной кисло-сладкой влаги и сели у стола, посматривая в окно. Мурри выстукивал по столу какую-то непонятную мелодию. На аэродроме суетились люди. На краю поля появились два красноармейца с носилками. Забинтованного человека бережно поместили в кабинку самолёта. Вслед за первыми подоспели вторые носилки. К домику, где сидели американцы, направлялась группа людей: русский из Актюбинска, военный, говоривший по-английски, три смуглых таджика и ещё двое русских. Они остановились поодаль и оживлённо беседовали, размахивая руками. Шпарящее солнце не производило на них, видимо, никакого впечатления. Вошёл знакомый военный и предложил американцам помыться и принять душ: красноармеец отведёт их в баню – здесь недалеко. Мурри заметил, что им хотелось бы всё-таки попасть скорее на строительство. Нельзя ли получить машину и отправиться туда сейчас же? Военный огорчился: к величайшему сожалению, все машины мобилизованы на ликвидацию прорыва. Кларка начинала забавлять эта неожиданная ситуация. Он успокоил военного: это ничего не значит – они будут рады ознакомиться с окрестностями. Военный заверил, что охотно им в этом поможет: к тому же, кажется, они все трое инженеры-ирригаторы, – это очень кстати: не хватает квалифицированных технических сил, а прорыв необходимо ликвидировать в несколько дней, иначе посевам грозит гибель. Господа американцы несомненно захотят познакомиться с работой по восстановлению разрушенной системы и помочь своим ценным опытом. Кларк и Мурри пробурчали невнятно что-то похожее на «само собой разумеется». За окном русский из Актюбинска кричал что-то русскому в белом пиджаке. – Не можете ли вы сказать, кто это такой? – спросил Кларк у военного, указывая на актюбинского спутника. – Это? Это наш здешний главный инженер-ирригатор. Замечательный работник. Казус с ним вышел. Два года он тут проторчал. Семья у него в Москве. Поработал действительно как лошадь, ещё малярию схватил вдобавок. В прошлом году была экстренная работа, – отказался от отпуска. Наконец в этом году, шесть дней тому назад, закончив все работы, взял двухмесячный отпуск и вылетел в Москву. Как назло, на другой день после его отлёта произошла беда с головным арыком. Никто из инженеров не брался ликвидировать это дело в несколько дней, а не восстановим – будет сорван весь план посевов. Ведь наш район – семеноводческая база египетского хлопка на весь Союз. Заминки тут быть не может. Он этот арык проводил, он один может с ним справиться. Послали ему вдогонку «молнию». Говорит, молния настигла его лишь на третий день в Актюбинске, на полпути в Москву. Прочёл телеграмму, выругался неприличными словами, снял свой чемодан с самолёта и через час на встречном самолёте вылетел обратно в Сарай-Камар. Опять отпуск у него пропал. Ругается! Да и ничего удивительного. Два года человек семью не видел. Сам горожанин. Возвращаться с полпути с отпускными документами в кармане – удовольствие ниже среднего. Кларк рассмеялся. Военный посмотрел на него вопросительно. – А мы ломали себе голову, кто это такой. На всех станциях его встречали как старого знакомого. Не удивительно, ведь за несколько часов до того он пролетел в обратную сторону… Вошёл красноармеец и отрапортовал о чём-то военному. – Комната для вас уже приготовлена. Сможете помыться и переодеться. Идёмте, покажу вам дорогу. По дороге к ним присоединился русский инженер. – Скажите, неужели это правда, что вы с отпуском в кармане вернулись сюда с полпути? – иронически обратился к нему Баркер, замыкавший шествие. – Вы же могли прекрасно сунуть телеграмму в карман, и никто никогда не узнал бы, дошла она до вас или нет. Будь я на вашем месте… Русский посмотрел на Баркера и ничего не ответил. На средине аэродрома их задержали двое запыхавшихся людей. Оба говорили возбуждённо, перебивая друг друга, от времени до времени стирая пыльной ладонью пот, градом катившийся по лбу. Пыль с потом, размазанная по лицам, делала их похожими на заплаканных детей. – Сейчас дам вам машину, – сказал по-английски военный, обращаясь к русскому инженеру. – Господа американцы хотят тоже принять участие в ликвидации прорыва. Не правда ли? – Весьма признателен, но пока обойдусь без помощи, – оборвал русский. – Дайте мне лучше десяток красноармейцев. Он круто повернул, и пошёл напрямик через поле. Военный и два запыхавшихся таджика побежали вслед за ним. Кларк, Мурри и Баркер остались одни со своими чемоданами среди голого поля. О них, видимо, забыли. Они стояли растерянные, надвинув на нос кепки, моргая глазами от нестерпимого солнца. Самолёт злобно заворчал и, подпрыгивая, как объевшийся стервятник, пересёк поле, оставив позади пустые носилки. Минуту спустя он уже нёсся в воздухе, брызгая вниз волнами оглушительного стрекота. Когда он стал стремительно уменьшаться и превратился наконец в серую реющую точку, американцам показалось, что последняя нить, связывавшая их с далёким внешним миром – с Нью-Йорком, Негорелым, Москвой, – вдруг натянулась и лопнула. Нелепые в своих спортивных костюмах, похожие на. побитых чемпионов гольфа на поле неудачного матча, они грузно опустились на чемоданы. Пот широкими струями катился по их лицам, размывая арыки морщин. Где-то вдали труба пронзительно протрубила сбор. По рыжему полю бежала команда красноармейцев с кетменями[3 - Большая мотыга] на плечах. Глава вторая Замызганный форд, фыркая и храпя, жевал сухую, шуршащую дорогу. На телеграфных проводах симметрично расселись ярко-зелёные птицы. Птицы на проволоке уезжали назад, как движущаяся мишень в непривычном тропическом тире. Впереди простиралось нескончаемое голое плато, обрамлённое ровными горными хребтами. Тропическое солнце раскалённым шлемом давило голову. Пыль пепельной пудрой ложилась на сожжённые лица людей, сидевших в машине. Баркер и Мурри, с лицами цвета золы, походили на свежеоткопанные мумии, которые рассыплются в прах при первом неосторожном прикосновении. По выбритому плато вперегонку с машиной неслись небольшие стада местных антилоп – джайранов на тоненьких ножках. Гонки джайранов с автомобилем длились до тех пор, пока джайраны, обогнав машину, не перебегали перед её носом на другую сторону дороги и, ускакивая прочь, предоставляли путникам созерцать презрительно задранные кверху куцые хвостики. Потом в пустоту первобытного пейзажа ворвались белые бугры брезентовых палаток, чтобы, оставшись позади, уступить место зелёным парусам оазиса, выплывающим из-за горизонта. У въезда в город застрявший в арыке грузовик загородил путь. Шесть человек, кряхтя и матерщинясь от натуги, напрасно пытались вытащить его на дорогу. Грузовик подпрыгивал, пятился, кидался с разбегу, оглушительно жужжа, и бессильные колёса буксовали, взбивая жирную грязь. Только два часа спустя сквозь лабиринт дувалов[4 - Глиняные ограды] упрямый фордик прорвался в город с торжествующим рёвом сирены, и встрепенувшиеся деревья осыпали приезжих густыми брызгами тени. Слепые глиняные мазанки обступили дорогу, как молчаливые нищие. В мазанках не было окон, на плоских глинобитных крышах не было труб, а выдолбленное в крыше узкое отверстие походило скорее на дырку в копилке, через которую милосердный аллах бросает правоверным дырявую монету своей милости. Нищенский вид жилищ не свидетельствовал о щедрости всевышнего. Белые одноэтажные дома европейского типа, разбросанные среди зелени, говорили о том, как возникает здесь город, пробивая глиняную скорлупу кишлака.[5 - Деревня] В комнатах европейских домов, где разместили Кларка, Баркера и Мурри, мебель состояла из складной кровати, стола и двух табуреток. От новеньких табуреток, от свежевыстроганного пола пахло лесом, смолистым и далёким, как воспоминание. В столовой техперсонала густо звенели мухи. Облепленные мухами копны чёрного хлеба шевелились, как муравейник, в седом пару дымящихся тарелок. Комната с выстроганным полом встретила Кларка древесной прохладой. После мушиного удушья столовой она показалась сосновой шкатулкой, завезённой сюда с далёкого хвойного Севера. В шкатулку постучали. Вошёл красивый таджик, с лицом полированным и пристальным, и девушка в белом. На голове у девушки была остроконечная шаршауская тюбетейка. От русых крыльев ровно подстриженных волос, как от опущенных наушников красноармейского шлема, лицо казалось настороженным и строгим. Девушка первая заговорила по-английски: – Это товарищ Уртабаев, заместитель главного инженера нашего строительства, первый советский инженер-таджик, а моя фамилия Полозова, я студентка ВТУЗа, приехала сюда на годичную практику. Временно прикомандирована к вам в качестве переводчицы и техпома. Если вы не очень устали с дороги, товарищ Уртабаев сможет вас ознакомить в общих чертах с положением нашего строительства. – Пожалуйста, – засуетился Кларк, подвигая гостям табуретки, а сам садясь на кровать. – Я буду очень рад хоть немного ознакомиться со строительством. К сожалению, перед отъездом сюда я получил лишь самые общие сведения. – Товарищ Уртабаев пришёл как раз пригласить вас, мистер… – …Кларк. – …мистер Кларк, на производственное совещание инженеров. Совещание начнется через два часа. Там подробно будут обсуждаться все очередные вопросы строительства. Товарищ Уртабаев хотел предупредить вас, чтобы вы не впадали в уныние, ознакомившись с положением дел на сегодняшний день. Вам у себя на родине не приходилось, вероятно, никогда работать в таких трудных условиях. Сто двадцать километров от ближайшей железнодорожной станции, сто двадцать пять километров от пристани, отсутствие мало-мальски сносных дорог. Только в этом году мы начнём прокладывать к пристани узкоколейку. Пока единственные средства транспорта – это лошадь, верблюд и грузовая машина, которая на здешних дорогах очень скоро выходит из строя. Она говорила быстро, с приятным русским акцентом. Слушая её деловой отчёт, Кларк подумал, совершенно некстати, что веснушки на её небольшом вздёрнутом носике похожи на крупинки золотого песка: если послюнявить платок и потереть им этот носик, на платке, наверное, осталась бы золотая пыльца. – Если вы примете во внимание, что в этих условиях мы должны будем перебросить сюда двадцать шесть экскаваторов, – больше, чем их работало у вас на Панамском канале, – вы можете себе представить, с какими трудностями это связано. – Я знаю по опыту других ваших строительств, что русские умеют выполнять невыполнимое, – сказал галантно Кларк. – Здесь не Россия, а Таджикистан, и строят не русские, а таджики. Русские только помогают таджикам. Кларк подумал, что по сути дела веснушки вовсе не украшение и что девушки с чистой кожей всегда приятнее. – У нас в Америке всех советских граждан называют русскими, поэтому извините мне мою ошибку, – сказал он с нарочитой любезностью. – Пожив у вас в СССР, я несомненно выучусь лучше разбираться в ваших вопросах. А таджикскому инженеру скажите: уезжая из Америки, я знал, что вам, наверное, трудно строить здесь одним, без помощи иностранных капиталов, и я буду стараться всячески помочь вам в вашей работе. Девушка посмотрела очень внимательно на Кларка, потом повернулась и перевела Уртабаеву. Уртабаев встал, крепко пожал руку американцу, и оба они весело рассмеялись. Рассмеялась и девушка. – Ну вот и хорошо. Будем работать вместе. Думаю, что и я от вас кое-чему выучусь. «Она убеждена, что всё знает лучше меня, – раздосадовано подумал Кларк. – И вообще этот снисходительный тон, с которым она читает мне нотации, по меньшей мере неуместен». Он находил, что веснушки определённо портят её лицо. Он подчёркнуто повернулся к Уртабаеву, попросил его рассказать подробнее о строительстве, – сведения эти в равной степени интересуют его американских коллег, – и, не дожидаясь ответа, вышел позвать Баркера и Мурри. Минуту спустя он вернулся с Мурри. Баркер отказался прийти, пока не побреется. Уртабаев жестом хозяина, расстилающего перед гостями дастархан, разложил на столе синюю карту. Окна выходили на деревянную веранду. На веранде возилась зыбкая блондинка с распущенными мокрыми волосами, в прозрачном, как дождь, халате. Халат, сползая, обнажал плечо. Женщина держала в руках таз с мыльной всклокоченной водой. Перегнувшись через перила, она выплеснула воду на дорогу. В воздухе повисли два мыльных пузыря. Кларк с удовлетворением отметил, что женщина на террасе значительно красивее Полозовой. – О нашей долине дала вам представление дорога на автомобиле из Сарай-Камара, – перевела Полозова. – Как вы видели, это огромное пустынное плато, тянущееся между двумя горными хребтами и занимающее площадь около двухсот тысяч га. Если вы заметили, на плато имеются следы древнего орошения. По преданиям, во времена Александра Македонского вся эта долина была орошена и густо населена. Река Вахш, которая в четырёх километрах отсюда пробивает горы и вырывается на равнину, течёт на протяжении двадцати пяти километров по прямой линии, затем поворачивает на юг и, сливаясь с Пянджем, образует Аму-Дарью… …Женщина на веранде наклонила голову и рукой направила течение волос. Волосы густой струёй потекли по лицу, и лицо исчезло под золотым чачваном.[6 - Густая сетка из конского волоса, которой мусульманские женщины прикрывают лицо] На спине, между лопаток, обозначилась крохотная впадинка. – Вахш, ударяя с силой, свойственной горным ледниковым рекам, в левый берег, уносил ежегодно породу, омывая головные сооружения арыков. Население вынуждено было постепенно спускаться вниз по течению, выбирая всё новые места для головных сооружений. В настоящее время из двухсот тысяч га долины туземная оросительная сеть охватывает не больше шестнадцати процентов. Вся остальная долина с течением столетий превратилась в выжженную солнцем безводную пустыню. А между тем река Вахш отличается исключительным обилием воды и составляет двадцать восемь процентов в общем водном балансе аму-дарьинской системы… …Женщина на веранде кончила расчёсывать волосы и отбросила их назад. Усевшись легко на перила, она подставила рассыпавшуюся гриву волос косым лучам уходящего солнца… – Заслоненная горами долина по своим климатическим условиям и температуре (от 70 до 80 градусов) сходна с Северной Африкой и Месопотамией. Опыты, проведённые агрономом Артёмовым, доказали, что в этой полосе прекрасно может произрастать египетский хлопок. Начав с четверти га, посевы египетского хлопка в южном Таджикистане превысили в данное время шестнадцать тысяч га. Из двухсот тысяч га долины сто десять тысяч подвергаются орошению. Восемьдесят процентов этих земель будут пригодны под египетский хлопок, что даст ежегодно свыше трёх с половиной миллионов пудов высококачественного волокна… …Женщина на веранде встряхнула головой. Волосы ящерицами побежали по обнажённым плечам. Она повернулась профилем, вскинула голову и, чтобы удержать равновесие, охватила руками голое колено. Кларк поймал на себе взгляд Полозовой и смущённо отвернулся, стараясь больше не смотреть в окно. Он с нарочитой внимательностью уставился на лиловые губы Уртабаева, откуда исходили мягкие непонятные слова. Изучая контуры его лица, взгляд Кларка поскользнулся, не встретив предполагаемых азиатских скул. Он ещё раз внимательно очертил глазами непривычное лицо. Это было лицо европейца, чуть одутловатое, обведённое прозрачным лаком загара. («Мурри ведь говорил, что таджики – арийцы Азии».) – Надо принять во внимание, что разрешение этой проблемы освобождает СССР целиком от хлопковой зависимости и позволяет золото, расходовавшееся до сих пор на импорт волокна, вложить полностью в нашу тяжёлую индустрию. Вот почему правительство Советского Союза включило нашу проблему в план своих первоочередных великих работ. Чтобы оросить этот огромный массив, необходимо прорыть вдоль плато магистральный канал длиной в сорок пять километров и покрыть плато сетью каналов, общая длина которых будет превышать сто пятьдесят километров. Голова магистрального канала начинается в четырёх километрах от выхода реки из гор. Ширина канала будет достигать сорока метров. Глубина в зависимости от профиля – от восемнадцати до шести метров. …По дороге с грохотом пробежал грузовик, таща за собой павлиний хвост пыли. Женщина соскочила с перил и, отряхиваясь, вбежала в дом. Пыль хлынула на веранду и дымкой заволокла окно… – В двадцати пяти километрах от головы канала плато резко опускается. Высота падения – сорок два метра. Мы строим в этом месте консольный перепад. В Америке у вас имеются подобные сооружения, но не на особо большие расходы воды. Максимум на тридцать кубометров. Наш консольный перепад, единственный в мире, рассчитан на расход ста двух кубометров воды. Здесь намечается постройка гидростанции мощностью в сорок тысяч лошадиных сил. Энергия наших гидростанций (их будет всего четыре) даст нам возможность произвести машинное орошение возвышенных рельефов, позволит нам в будущем применить электропахоту и электрическое подогревание парникового хлопка, приведёт в движение хлопкоочистительные и маслобойные заводы… …На веранду поднялся мужчина в белом пиджаке. Мужчина подошёл к ведру с водой, зачерпнул кружкой и поднёс к губам. – Саша, Саша, не пей, из этой кружки таджик пил! – прокричал из комнаты женский голос. Уртабаев резко повернулся к окну. – Замолчи, – спокойно сказал мужчина, поставил на место кружку и, отерев лицо платком, вошёл в дом… – Ну вот, одним словом, мы будем иметь здесь величайший в мире хлопковый агрокомбинат. Чтобы дать вам понятие о размерах работ, достаточно сказать, что всё это требует десяти миллионов кубометров земляных работ, трёхсот шестидесяти тысяч кубометров гражданских сооружений, двадцати пяти тысяч кубометров бетонных и проведения узкоколейки от пристани на Пяндже длиной в сто двадцать пять километров. По размерам с нашей ирригационной системой могут конкурировать лишь две мировые системы: Империал-Виллей и Индийская, с той разницей, что наша, начатая без необходимых подготовительных работ, в будущем году должна быть в основном закончена. Для этого нам надо вынимать каждый месяц не менее двух миллионов кубометров земли. Уртабаев сложил карту. По улице двигалась вереница осликов, серых, как пыль. На осликах восседали старики в полосатых халатах. На головах у стариков качались белые чалмы, огромные, как купола. Головы под тяжестью чалм сонно клонились вниз, колыхаясь в такт медлительной поступи ослика, словно головы фарфоровых китайцев. Уртабаев сошёл с дороги. Прожжённые солнцем лица дехкан[7 - Крестьяне] напоминали маски, отлитые из бронзы. Одно лицо показалось Уртабаеву знакомым. Он приостановился, стараясь припомнить. Ослики просеменили мимо, обдавая его облаком пыли. Уртабаев зашагал дальше, всё ещё щуря глаза. «Кривой, левого глаза нет… Где ж это я его видел?» Дойдя до дома, он остановился у двери, машинально тыкая ключом невпопад. – Саид! Уртабаев оглянулся. У входа на веранду стояла Синицына. Солнце слепило глаза; чтобы разглядеть её, Уртабаев должен был сощурить веки. Она стояла внизу в красном сарафане, открыв солнцу свои шоколадные плечи. Её чёрные волосы, стекающие на лоб из-под красного платка, отливали густой синевой. В руках у неё был букет не распустившейся ещё белой акации. Она держала букет цветами вниз, осторожно, чтобы не запачкать платье; казалось, что она держит ветку, обмоченную в молоке, застывшем на ней крупными каплями (если ветку встряхнуть, капли посыплются на песок). – Саид, с кем это вы проходили по улице мимо парткома? Мужчины такие смешные, в чулках, один с трубкой. – Это американские инженеры. Приехали к нам на работу. – Интересные? – Не знаю. Кажется толковые. Какая вы сегодня красивая! – Только сегодня? Это не комплимент. – Для меня всегда. Я вас люблю. – Не надо объясняться в любви во всякое время дня, Саид. О любви женщине надо говорить вечером, не обязательно при луне, но обязательно в прохладе или по крайней мере в тени. Говорить о любви на жаре, когда человек потеет и еле дышит от зноя, нелепо и неуместно. – Моя любовь густа, как тень цветущего урюка, в которой вы можете всегда укрыться. – Любовь не может быть как тень. Любовь горяча, а не прохладна. Вы мне говорили вчера, что ваша любовь как солнце, в лучах которого я расцвету ещё пышнее. Может быть, я спутала, но во всяком случае что-то в этом роде. Завтра куплю блокнот и буду записывать ваши изречения. – Если вы не любите солнца, не стойте на жаре. Зайдите ко мне в комнату, у меня прохладно. – Не могу, тороплюсь. Ну, не делайте обиженного лица, досижу у вас минутку на веранде, но с одним условием: если расскажете что-нибудь интересное. – Я вас люблю. – Это я слышу каждый день. Это неинтересно и не ново. – Я вас люблю сегодня больше, чем вчера. Для меня это всегда ново. – Для меня нет. Скажите что-нибудь действительно интересное. – Разведитесь со своим мужем… – Это я тоже слыхала. Могу сказать дальше наизусть: будьте моей женой; оставайтесь навсегда в Таджикистане; судьбы мира будут решаться на Востоке; Таджикистан – это окно в Индию; будем сидеть вместе у этого окошка… – Это уже не я говорю, это вы. – Насчёт окошка? Да, правда, вы не признаёте уменьшенных масштабов. У вас всё увеличено. Не окошко, а обязательно ворота. Знаете, по-русски есть пословица: уставился как баран на новые ворота. Меня это занятие не устраивает. Я никогда не смотрю на чужие ворота, а просто отворяю их и вхожу. – Почему же чужие? Разве Индия – чужие ворота? В Индии живёт миллион таджиков… – Знаю, знаю, а в Афганистане четыре. – Разве вы не верите, что мы скоро войдём в эти ворота? – Долго ждать. Входите уж как-нибудь без меня. Пришлите телеграмму из Бомбея, – обязательно приеду посмотреть. Когда-то «Ким» не давал мне спать по ночам. Не наш КИМ, а киплинговский. Вы ведь неграмотный, кроме восточных поэтов и политической литературы, ничего не читаете. Почитайте Киплинга, он об Индии рассказывает куда лучше вас. А ведь он там жил и родился, а вам только хотелось бы туда попасть. У вас это должно получаться красивее. Желание красивее реальности. – Вы всегда шутите. – А разве нельзя? – С любовью нельзя. Вас никто ещё не любил по-настоящему. – Как же, как же! Ведь русские вообще не умеют любить, только таджики. И это слыхала. Поэтому таджики покупали возлюбленную, как кота в мешке, и от большой любви не давали ей всю жизнь вылезать из мешка. Главное – дёшево и верно. – Мы – отсталая страна, и издеваться над нами нехорошо. – Обиделся! Нельзя пошутить даже? Ну, не буду. Перестаньте дуться. Хотите, я расскажу вам новость? Организуем спортплощадку, договорились уже с Ерёминым. Будет у нас теннисный корт. Выучу вас играть в теннис. Большая, просторная площадка. Не радуетесь?… – Если тебе тесны туфли, что толку в мирском просторе? – Туфли – это, по-видимому, я? – Это старинная таджикская пословица. – Плохая пословица. Если тебе тесны туфли, купи себе другие. – А если других не хочешь или не можешь купить? – Тогда терпи и не жалуйся. – Неужели вы меня совсем, совсем не любите? Иногда вы бываете такая ласковая, а сегодня вы опять говорите со мной, как с чужим. – Знаете, как сказано в коране: «Не будьте слишком ласковы в словах ваших, чтобы в том, у кого в сердце есть болезнь, не было желания на вас». Здорово помню, а? – С каких это пор в своих поступках вы стали руководиться кораном? – Со вчерашнего дня. Кригер подарил мне коран в русском переводе, читала до двух часов ночи. Скучная книжка. Вы хорошо знаете коран? – Знаю, я ведь учился в медресе. Скажите, вы любите своего мужа? Ведь вы его не любите. – «Тех, которые будут клеветать на замужних женщин и не представят четырёх свидетелей, наказывайте семьюдесятью ударами». – У вас хорошая память. Разве констатирование факта есть клевета? Почему вы не разведётесь с ним? Это у нас только мужья удерживают жён и убивают, если она хочет уйти. Он ведь умный, партиец, он не будет вас удерживать. Почему вы не хотите быть моей женой? – «Запрещается брак с замужними женщинами, за исключением тех, которыми овладела десница ваша». – Я ведь прошу вас об этом исключении уже давно Дайте моей деснице овладеть вами. – Просящий может в лучшем случае получить, но никогда не овладеть. Это – понятия прямо противоположные. – Как я должен это истолковать? – Чему же вас учили в медресе, если для каждой фразы вам нужно готовое толкование! Ну, мне пора. Хотите, приходите сегодня к Кригеру, соберутся ребята, проводите меня потом домой. – Не могу, у меня вечером совещание. И не люблю я этого Кригера. Что у вас с ним общего? – Очень занятный человек. Не можете – не надо. Если завтра у меня будет настроение, приду к вам слушать персидские стихи, только если будут очень хорошие. Не обязательно Саади и не обязательно о любви. Она сбежала по ступенькам, потрясая букетом, и несколько белых капель скатилось на песок. Во дворе столовой техперсонала стояли глаголем два длинных стола на козлах. За столами сидело десятка два мужчин с багровой грудью, сквозившей клином в распахе белых рубах, и с багровыми руками, обнажёнными до локтей – словно впопыхах, вместе с рукавами, засучили прилипшую к ним кожу. На столах топорщились пухлые папки, затрёпанные блокноты, стоял вислогубый кувшин, полный жёлтой кипячёной мути, и десяток пиал.[8 - Чашка] В воздухе тонко звенели комары, приветствуя приближение вечера. Поднялся долговязый человек с длинной шеей, похожий на удивлённую птицу. – Это главный инженер, товарищ Четверяков, – пояснила Полозова. На человеке было старомодное пенсне на чёрном шёлковом шнурочке, взятое напрокат из фильма «Броненосец Потемкин». – Товарищи, когда возникла идея нашего строительства, вызванный в Таджикистан для консультации крупный американский инженер Гортон, ознакомившись с местными условиями, решил, что закончить строительство в столь короткие сроки невозможно. Он тогда же иронически заявил, что будет неправ в одном случае: если наш местный ручной труд окажется продуктивнее машинного. Мы знаем, товарищи, не один случай, когда иностранные консультанты ошибались, заявляя о невыполнимости той или иной из наших строек в намеченные сроки. Поэтому, будучи назначен сюда главным инженером, я не придерживался точки зрения инженера Гортона. Я заявил, что, несмотря на все исключительные трудности, строительство можно закончить в срок при двух условиях: при условии стопроцентной механизации работ и при условии обеспечения строительства необходимым транспортом… Смеркалось. По небу скользило одинокое облако, быстро, как губка, впитывая тень. – …К сожалению, осуществление этого плана на практике не было обеспечено. Наша печать много и красиво писала о двадцати шести экскаваторах, о стальной армии, призванной покорить пустыню, но очень мало сделала в том направлении, чтобы экскаваторы эти действительно в кратчайший срок попали на наше строительство, не залёживаясь по узловым станциям, и чтобы строительству была предоставлена возможность перебросить их на нужные участки. Недавнее постановление Совнаркома требует от нас к весне будущего года орошения восьмидесяти тысяч га новых земель и переключения питания существующих туземных систем на инженерный магистральный канал. Таким образом, мы должны дать к весне под сев около ста тысяч га… Человек в пенсне, расположив исписанные листки веером, быстро выдернул нужный козырь. – …Для того чтобы произвести необходимые работы, нам надо перевозить с пристани в среднем около сорока вагонов в сутки. К строительству узкоколейки от пристани к голове магистрали канала мы до сих пор не можем приступить, так как бельгийская фирма, которой были заказаны рельсы, вопреки соглашению обещает сдать их на месяц позже установленного срока. Вместе с переброской грузов внутри строительства нам нужен транспорт для перевоза в среднем ста вагонов в сутки. Для этой цели нам необходимо было по плану около 250 грузовых машин полуторатонок, 150 гусеничных тракторов Клетраков, около 50 Катерпиллеров, гужевой транспорт в 1200 лошадей и в течение одного месяца 4000 верблюдов… Кларк внимательно записывал в блокнот. – …Так вот, по сегодняшний день вместо 250 грузовиков мы получили ровно 50 и ни одного Клетрака. Можно ли удивляться после этого, что вместо двадцати шести экскаваторов на головной участок переброшено пока два, из которых работает только один, да и тот постоянно простаивает из-за несвоевременного подвоза горючего? Плановые цифры помесячных перевозок вследствие постоянных недовыполнении растут до чудовищных размеров, с которыми не в состоянии справиться никакая узкоколейка… По двору расползалась тень, мягкая, как туман, оседала на суровых лицах людей, в изломах морщин, на стекляшках четверяковских пенсне, на донышках пустых пиал. Четверяков откашлялся, вытер лоб. В прорыв ворвалась тишина, звенящая, как камертон, тоненькой трелью комариной флейты. – …Можно заменить недостающие полуторатонки и Клетраки гужевым транспортом. Для этого надо иметь 8700 лошадей и 5000 верблюдов. Такого количества лошадей и верблюдов мы достать, конечно, не и состоянии, да и прокормить их здесь нечем. Таким образом, транспорта у нас нет, нет и механизации работ, потому что машины, получаемые с чудовищным запозданием не могут быть своевременно переброшены на участки… – Оказывается, Гортон был прав! – сказал по-английски Баркер. Фраза хлюпнула, как камень. Четверяков заинтересовался: – Что сказал американский инженер? Переведите, пожалуйста! – Инженер, не знаю фамилии, кажется Баркер, говорит: из сказанного вами явствует, что Гортон был прав. Произошла небольшая заминка. – Коллега американский инженер плохо меня понял, – нацелился на Баркера стеклами своих пенсне Четверяков. – Речь идет не о физической невозможности, которую констатировал инженер Гортон и которую мы отрицали и продолжаем отрицать. Речь идёт лишь о совокупности объективных причин, которые, несмотря на принципиальную выполнимость строительства, сорвали нам в данном случае его выполнение. Переведите, пожалуйста… Да… Но, может быть, недостающие машины можно действительно заменить ручным трудом? Согласно плану при стопроцентной механизации нам нужны в разные месяцы от четырёх до одиннадцати тысяч рабочих. Эта цифра минимум. На Турксибе для выполнения тех же земляных работ было занято сорок тысяч рабочих. Сколько же мы имеем рабочих на сегодняшний день? Четыреста восемнадцать! Десять процентов той рабочей силы, которая нам необходима в наименее напряжённые месяцы! Я не буду сейчас говорить о качестве этой рабочей силы. Я думаю, одна только эта цифра достаточно ярко показывает, что браться за разрешение нашей проблемы с такими силами нельзя. И молчать, делая вид, что мы разрешаем эту проблему, – тоже нельзя. Это значит обманывать партию, обманывать хозяйственные органы, обманывать всю общественность. Надо сказать во всеуслышание: без механизации, без транспорта и без рабочей силы оросительной системы нам здесь не построить. Он откашлялся и повысил голос: – Товарищи, я инженер, а не фокусник. Я отвечаю за это строительство и наметил условия его выполнения. Ни одно из условий не реализовано. Кричать в этой обстановке, что решение партии и Совнаркома будет выполнено, несмотря ни на какие препятствия, как об этом пишет одна из наших газет, значит втирать очки и себе и другим. Максимум, что мы можем сделать при настоящем положении работ, это оросить до весны двадцать тысяч га, и то если соответствующие хозяйственные организации сдержат перед нами свои обязательства. Инженеры с участков говорили кратко, часто перебивая друг друга, горячились, совали кому-то под нос какие-то бумажки. Полозова с трудом успевала переводить. Кларк слушал внимательно, переспрашивал, записывал отдельные цифры. Принесли две керосиновые лампы и поставили на концах столов. За лампами длинной спиралью потянулись комары. Люди отмахивались от них механически, били их терпеливо на лице, на шее. От взмахов рук взлетали длинные тени, исчезали и взлетали опять, скользя над столами, как летучие мыши. Инженер, которого Кларк видел уже сегодня на веранде и которого Полозова называла Немировским, пространно зачитывал по записке длинный перечень цифр. Его сменил другой. Все говорили об одном: нет машин, нет запасных частей, машины портятся от невообразимой пыли и после нескольких дней работы идут в ремонт, нет мало-мальски сносных помещений для рабочих, рабочие бегут, плохо со снабжением, вчера целая смена отказалась выйти на работу, на участках не хватает питьевой воды, участились заболевания малярией, нет строительного материала, не подвезли горючего, выполнено восемь процентов задания… – Дайте-ка мне слово! – поднялся человек, большой, как преувеличение. – Это начальник строительства Ерёмин, – пояснила американцам Полозова. – Слушаю я вас, товарищи, и удивляюсь, как это ещё никто не предложил законсервировать всё строительство. Одному пыльно, другому жарко, третьему воды попить негде. Как это действительно правление не додумалось вместо экскаваторов привезти сюда сначала пылесосы и расставить по участкам ларьки с лимонадом! Слушать стыдно! Четверяков, тот хоть до конца договаривает, что думает: «Не дали транспорта столько, сколько я запросил, – без транспорта не сделаю». А может быть, вам интересно, сколько из этих пятидесяти полуторатонок, которые нам дали, действительно находится в эксплуатации? Об этом товарищ Четверяков ничего не сказал, так я скажу. Половина стоит поломана, в ремонте. Каждые три дня одна машина выходит из строя. Шофёры словно заключили между собой договор на соревнование – кто скорее поломает свою машину. Стройматериалами машины не догружают, а зато перегружают пассажирами. Выходите-ка на дорогу и полюбуйтесь, – не грузовики, а автобусы какие-то. Горючего вам не подвозят, а вот спирт подвозят аккуратно. Будь у нас двести пятьдесят машин, так через неделю мы бы тут кладбище автомобильное открыли… – Это дело механизации! – Это дело каждого из нас! Четверяков говорит, – рабочих не хватает, десять процентов рабочей силы. А сколько у нас утекло за это время? Не подсчитывали? Будете так заботиться о рабочих, так дай сюда не четыре, а сорок тысяч, всё равно через неделю ни одного не останется. – Снабжайте как следует, тогда не будут бежать! – Вы потрудились хоть жилища для них человеческие по участкам построить? Каждый из вас, раньше чем приехать сюда, три раза заручался обещанием, что квартиру получит. – Дайте брезент, брезента нет, нечем крыть палатки! – Нет брезента, так есть камыш. Почему на втором участке поставили бараки из глины и камыша, а на первом товарищи инженеры всё ещё брезента дожидаются? – Русский рабочий не хочет жить в глинянках. Все требуют палаток. – Пока палаток нет, будут жить и в шалаше. Кусок тени человеку нужен, а вы их на жаре печёте. А националов рабочих мало вам сюда послали? – С такой рабочей силой арык можно построить, а не канал. И те не выдержали. – Не выдержали? – бросил с места Уртабаев. – Я знаю, как не выдержали. Прислали вам таджиков комсомольцев, а вы их к ишакам приставили и воду таскать велели. – Значит, ничего другого делать не умеют. Вода тоже нужна. Дали им лёгкую работу, и от этой сбежали. – Воду таскать поставьте своих российских кулаков, а комсомольцев прислали затем, чтобы они здесь чему-нибудь научились. Если думаете новую оросительную сеть без таджиков построить, то столько сделаете, сколько до сих пор. – Ты, Уртабаев, своего национализма тут не разводи, – перебил Ерёмин. – У нас строительство, а не школа. – Кто из нас националист – это ещё вопрос. Строите в Таджикистане, а местных рабочих на строительстве семьдесят восемь человек! Рассказать в Москве – не поверят. – А я что, не выписывал рабочих из всех районов? Во все рики разослал сотню тысяч рублей на вербовку. Деньги истратили, а рабочих не прислали. – Ты думаешь, что рабочих, как баранов, по рублю за голову сюда сгонишь? Проводили ли вы хоть какую-нибудь разъяснительную работу среди тех, которые сами пришли? Объяснили ли вы им, что это их дело, что здесь будет семьдесят восемь процентов колхозного сектора? Кто из дехкан знает об этом? Все думают, что земля осваивается под совхоз, значит земля государственная. А вы заинтересовали их чем-нибудь? У ваших десятников есть время только кричать и ругаться, а показать, научить – на это времени нет, – темпы! Вот и видны сейчас эти темпы. На дехканина будешь кричать, всякий убежит. Во времена эмирата терпели, а теперь, при своей власти, не хотят, и правильно, что не хотят. – А что с ними, по-французски, что ли, разговаривать? Ты, Уртабаев, это дело брось! Рабочий должен иметь всё, что ему полагается, и спрашивать с него надо всё, что с него полагается. А не умеешь, не рыпайся, смотри и учись. – А ты хоть одни курсы для националов открыл? На сегодняшний день у тебя были бы квалифицированные кадры. Ты вот не свои, а их слова говоришь: «С такими рабочими арыка не построишь». А туземное орошение, которое сейчас используем, это кто строил? Московские инженеры? Пустяки всё это! И совещания эти впустую. Ты вот сначала работу наладь как следует, кадры местные создай, тогда у тебя и прорыва не будет. А пока этого не сделаешь, голосуй вот за предложение Четверякова и сокращай темпы. Всё равно до весны и двадцати тысяч га не оросите! Уртабаев встал, сдвинул тюбетейку на лоб и вышел из освещённого круга. – Ты демагогию не разводи! – закричал ему вслед Ерёмин. – Подучись сам ещё малость, пока других учить будешь… А положение на строительстве, скрывать нечего, – безобразное. И вина за это падает прежде всего на инженерно-технический переслал. – Вот как! – Что машин не прислали – это мы виноваты? – Что рельс нет – мы виноваты? – Что горючего не подвозят – тоже мы виноваты? – Недовольны нашей работой – увольте, возьмите лучших! – Я вас, товарищи, уволю, только сначала кое-кого под суд отдам. – Вы нас судом не пугайте! – Этак можно все неполадки строительства свалить на инженеров. А за что же тогда отвечает администрация? – Администрация отвечает за правильное выполнение вами заданий. Вы думаете, администрация не видит вашей работы? Всё видит. Из-за чего у нас получаются ежедневные простои бригад? Из-за того, что господа техники изволят выходить на работу позже рабочих, в то время как они обязаны быть на участке на двадцать минут раньше своей смены. Кто у нас занимается учётом соревнования? Есть ли хоть у одного из вас точные показатели? А за безобразия с выплатой зарплаты кто несёт ответственность? – Ну уж, за это, кажется, не мы, а бухгалтерия! – Почему рабочие по два месяца не получают зарплаты? Кто у вас в таких условиях захочет работать? Бухгалтерия виновата? А когда вы начинаете давать ей наряды? Рабочий должен получать зарплату в первую пятидневку каждого месяца, а вы только в половине месяца начинаете давать замер. Это уже не безобразие, это прямое вредительство!.. А с вами, товарищ Немировский, насчёт механизации у меня особый разговор будет. Ерёмин хлопнул ладонью по столу, задребезжали тонко пиалы, и всполошенные комары закружились над лампой облаком мелкой, звенящей сажи. У крыльца строительной конторы на распростёртом паласе сидел старый таджик с голубино-голубыми глазами и медленно пил чай. Отпив несколько глотков, он протягивал пиалу чайнику, похожему во мраке на маленького гуся, и чайник по-гусиному вытягивал шею. Казалось, что пьют они оба из одной пиалы. Из мрака вышел бородатый дядя в картузе, посмотрел на старика и на чайник, вытащил коробку с табаком и стал крутить цигарку. – Чайком угостишь, ака?[9 - Брат.] Старик молча поднялся и вошёл в дом. Он принёс оттуда ещё одну пиалу, ополоснул её и, наполнив чаем, протянул бородатому. Бородатый отложил цигарку и присел на крыльцо. Он вытащил из кармана завернутый в клочок газеты кусок сахара, разгрыз его и половину протянул таджику. – На, с сахаром вкуснее. – У сахара один вкус, у чая другой, – сказал таджик, завёртывая сахар в платок. – Вместе смешаешь – нехорошо будет, – чай не чай, и сахар не сахар. – Ишь как, – осклабился бородатый. – У каждого своя привычка. А вот насчёт чая привычка у нас одна, что у таджиков, что у русских: попить любят. Он помолчал и, не дождавшись ответа, протягивая порожнюю пиалу, добавил: – Вот чай ваш пить научился, пот от него прошибает пуще, чем от нашего, а сидеть по-вашему, с подвёрнутыми ногами, никак не выучусь, ноги болят. И чего это вы выдумали на ногах сидеть? Нешто зала у вас нет? Ноги человеку для ходьбы, зад для сиденья, чтобы ноги отдыхали. Ног своих не жалеете. – Пёс отдыхает на заду, баран на животе, осёл на боку. Человек, чтобы не подражать ни псу, ни барану, ни ослу, отдыхает на ногах, – сказал таджик. – Ишь ты! Выходит, конь умнее человека: тот и спит стоя. – Конь подражает человеку. Или не знаешь? Самый благородный конь, юрга, даже ходить старается, как человек: ставит вместе обе правые ноги, потом обе левые, чтобы казалось, что у него не четыре ноги, а всего две. – Здорово! Ты что, не мулла ли будешь? – У нас в кишлаке, когда сыновья богатых уходили учиться в медресе, дехкане, после возвращения, спрашивали: ты муллой вернулся или человеком? Я человек неучёный. Почему спрашиваешь? – Говоришь больно хитро, всё прибаутками. А ну-ка, дай ещё чайку… Ты кто будешь? – Кладовщик… – А раньше-то, до советской власти, крестьянствовал? – Раньше чайрикер[10 - Безземельный крестьянин-издольщик.] был. В плохой год в Фергану ушёл. На хлопковом заводе работал грузчиком, спину надорвал. Советская власть в кладовщики взяла. – Сколько же тебе лет? – Сорок пять. – Э, да ты мне ровесник, а я тебя за старичка принял. Да меньше шестидесяти тебе никто и не даст… А ну-ка, дай ещё чайку. А в колхоз почему не пошёл? На землю обратно под старость не тянет? – В колхозе силу надо. Силы нет. Кладовую сторожить – одинаково, что в колхозе, что тут. – Это верно, я вот, к примеру, тоже деревенский. До пятнадцати лет батрачил, потом ушёл плотничать. Поди лет двадцать пять уже по миру езжу, избы строю. Куда хочешь поезжай, хоть на север, хоть на юг, нет такой губернии, чтобы в ней моей избы не стояло… Года два тому назад занесло меня за самый Полярный круг. Пришлось зимовать. Тут меня и тоска заела. И куда, думаю я, Климентий, занесла тебя нелёгкая? Вернулся бы ты в село да за крестьянство взялся. И годы твои не те, и бабой обзавестись пора, детишки чтоб свои и всё как у людей. Брожу в тулупе, снег по колена, а мне всё блазится, клевером пахнет. Тут и поклялся я плотничье дело бросить и на землю осесть. Весной приехал в колхоз. Рассказываю: так и так. Приняли. Осмотрелся. Бабу приглядел. Женился. Избу построил. Ну, думаю, вот тебе, Климентий, и изба твоя, в которой жить будешь, детей разведёшь и помрёшь под своей крышей, не под чужой. Строил ты по всему миру хоромы, а сам – не образумься, на старости лет без угла остался бы. Проработал в колхозе год, вторая зима пошла… Тут меня опять тоска одолела. Не седок, думаю, ты, Климентий, на одном месте. Скука тебя загрызёт. И сколько ещё губерний осталось, где нога твоя не побывала! Видеть тебе их – не перевидеть. Строительство идёт невиданное, по всей стране дома строят, а ты под перину залез и топор свой в чулан забросил. Для буржуев, для кулаков строил, а советскую власть на кого же оставил? Нешто нынешние плотники умеют дома строить? Коровники им строить, а не дома. А ты, Климентий, специалист квалифицированный, в колхозе спрятался и детишек разводишь! Узнал я от одного прохожего плотника, что в Азии дома и зимой строят. Тут и не стерпел. Ночью из чулана топор достал, почистил и вышел потихоньку из дома, слова никому не сказал. Слёз я бабьих пуще огня боюсь. По дороге нагнал прохожего плотника. «Ты, говорю, наверное знаешь, что в Азии круглый год дома строят?» – «А как же, ихний календарь и устроен по-другому. Зимы у них нет». – «Про плотника Климентия слыхал? Он самый. Едем в Азию». Так и приехал сюда. Страна у вас ничего, хорошая. Хорошего плотника уважают, и заработок против нашего даже очень огромный. Только вот сядешь так вечерком, солнышко зайдёт, идти некуда, разве что выпить, тут и тоска щипать тебя начнёт. Бабу я в деревне оставил, да и ребёночку второй годок скоро пойдёт. В избе полы небось перебрать надо, рамы, поди, осели. Думаю осенью поехать навестить. – Да… – задумчиво подтвердил таджик. – Есть вот, говорят, страна, Киргизия называется, – сказал, помолчав, бородатый. – Плотничьего дела совсем не знают. Из колышков да из войлока хибарки строят… Он оборвал и, по-видимому, задумался об этой странной стране. Оба сосредоточенно помолчали. – Из кишлака уйдёшь, не вернёшься, – сказал наконец таджик. – Только уходить трудно. Ой как трудно! Теперь уходят много. Легко уходят. А раньше… куда пойдёшь? Была для бедняка одна страна – Фергана… А пришёл безводный год. В арыках одна муть текла. И все знали, что не хватит воды на поливы. А от одного арыка испокон веков питались два кишлака. И один кишлак был большой кишлак, и в нём жили три бая, – ох, какие богатые баи! А в другом кишлаке, на плохой земле, сидели бедняки и чайрикеры. И был в вилайете[11 - Округ.] знаменитый мираб,[12 - Лицо, заведующее распределением воды.] большой мираб. Когда он проезжал через кишлак, все сбегались целовать его халат. И когда он въезжал в кишлак, на другом конце уже резали барана и перебирали рис, чтобы, когда он доедет до другого края, запах плова заставил его задержаться. Это был очень умный, очень святой мираб, и благословен был тот кишлак, в котором он останавливался. А когда пришёл безводный год и все знали, что воды не хватит на всех, тогда собрались мужчины с обоих кишлаков и решили позвать большого мираба, чтобы он разделил воду по справедливости, без обиды. И весь наш кишлак знал, что другой кишлак, большой кишлак, погнал к мирабу сто баранов и понёс много отрезов шёлка и много ещё чего, что не было известно, и три богатые бая сами ездили к мирабу с подарками. Тогда и наш кишлак решил, что надо отдать мирабу последних баранов, всё, что у кого есть: иначе не будет воды, и тогда все помрут с голоду – и бараны, и люди… Но наш кишлак был бедный, и мы собрали только сорок баранов, и подарки наши не могли равняться подаркам большого кишлака. Однако мираб милостиво принял наши подарки, и дехкане, которые гоняли к нему баранов, вернулись обнадёженные. Мираб сказал: «Человек разделяет воду, а бог напитывает ею поля. Бог может из капли сделать море и море превратить в каплю. Последнее слово за богом. Бог знающий, мудр». А когда пришёл день пуска воды, у головного арыка собрались оба кишлака, и приехал мираб на белом коне. Мираб помолился аллаху, взял кетмень и широко раскопал устье арыка, который вёл в большой кишлак. Вода хлынула в арык, и баи из большого кишлака омочили в ней руки и омыли лица. Потом мираб ударил кетменем в запруду нашего арыка и прокопал в ней маленький проход. Вода тонкой струйкой потекла в наш арык и поползла по дну, узкая, как верёвка. Тогда наши дехкане замахали руками и стали корить мираба: «Ведь ты же обещал делить по справедливости, а теперь всю воду отводишь в байский кишлак». Мираб рассердился и сказал: «Вы народ тёмный и непонятливый. Разве вода измеряется шириной русла? Разве бог не учит вас противному, позволяя наблюдать свои реки! Посмотрите на Вахш. Как широко его русло на равнине: молодая птица с трудом пролетает от одного берега до другого. А потом идите к кишлаку Туткаул, где Вахш опять уходит в горы. Русло его там так узко, что два дехканина, стоя на двух берегах, могут, нагнувшись, подать друг другу руку. Разве от этого меньше воды в Вахше под Туткаулом, чем под Курган-Тепа? Не гневайте бога своей темнотой!» Он подошёл к коню и достал из хурджума[13 - Пуруметная сума] стеклянную трубку в деревяшке. На трубке, по обеим сторонам, видим – арабские цифры. Он показал её нам и сказал: «Вот прибор, которым святые мирабы в Мекке измеряют течение воды. Видите этот тёмный стеклянный шарик на конце трубки? В этом шарике спит священная змейка. Когда я окуну её в воду, змейка подымется вверх по трубке и покажет вам цифру: сколько воды протекает в вашем арыке». Он опустил прибор в арык большого кишлака. Змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре восемнадцать. Потом он тряхнул прибор, и змейка опять уползла в шарик и свернулась клубком. Он опустил трубку в наш арык. Змейка поднялась по трубке и опять остановилась на цифре восемнадцать. «Видите, – сказал мираб, – священная змейка показывает вам, что воды в обоих арыках одинаково». Тогда мы все упали на землю и целовали халат великого мираба, просили простить нашу неучёность. Потом мы обрадованные вернулись в кишлак. Через месяц посевы наши высохли, и на полях не осталось ни единого стебелька… Наши дехкане отправились к мирабу, и мираб сказал им: «Человек разделяет воду, а бог напитывает ею поля. Бог может, из капли сделать море и море превратить в каплю. Бог знающий, мудр. Молитесь. Грехами своими вы навлекли гнев господень». Тогда мы оставили свои жилища и потрескавшиеся поля и ушли в Фергану… – Да, – задумчиво подтвердил Климентий. Старик наполнил пиалы. – В прошлом году советская власть отправила меня лечиться в далёкую страну Крым, где люди понимают наш язык и где никогда не бывает нехватки воды: у берегов этой страны стоит море, а другого берега у моря нет. Там меня раздели догола и купали в большой длинной пиале, наполненной водой. И прежде чем окунуть меня, дохтур опустил в воду стеклянную трубку в деревяшке, и змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре тридцать семь. Когда я увидел этот прибор, то закричал, выскочил из белой хоны[14 - Изба.] и голый побежал по коридорам, коридоры длинные… Меня привели обратно, и дохтур долго говорил мне, из чего делают градусники, – он думал, что я в первый раз в жизни вижу эту стеклянную трубку. И он очень сердился, когда на следующий день, оставшись один, я вышвырнул её в окно. Он не понимал, что из кишлака-то уйти можно, а назад разве вернёшься?… Опять между собеседниками прикорнуло молчание. – А крестьянина, куда ни уйди, завсегда земля тянет, – отозвался наконец Климентий. – Земля у нас пахучая. Идёшь за плугом… суглинок, он рыхлый, липнет к нотам, всё равно как тесто ногами месишь. А в бороздах вода блещет… – Вода… – оживился таджик. – Земля воду любит. Напьётся досыта, потом, как верблюд, бережёт её до второго полива. Верблюд четырнадцать дней без воды живёт, потом дохнет. И земля без воды дохнет: кожа у неё потрескается, шерсть вся вылезет, – лежит плешивая, вздутая, страшная. Тогда, как на падаль, слетаются на неё стервятники. Очень страшно смотреть, как дохнет земля… Из мрака вынырнул человек, поднялся на крыльцо и открыл ключом дверь. – Фархат! – Здесь, товарищ начальник. – Позови товарища Немировскую, пусть сейчас же идёт в контору. Скажи: надо написать несколько писем, чтобы завтра с утра отправить. Не забудешь? Я тебя от чая оторвал? Ничего, потом допьёшь. – Иду, товарищ начальник. Ерёмин прошёл в свой кабинет. Она была сейчас в белом с поперечными чёрными крапинками, похожая на берёзу, зыбкая блондинка с мягкой гривой свёрнутых на холке свежевымытых волос. Она услышала, как скрипит пол, исчерканный большими шагами Ерёмина, и, пройдя к своему столику, тихо достала карандаш и бумагу. – Большое письмо? – Да, докладная записка. Приготовили? Пишите: «В ЦК КП(б) Тадж.». – Готово. – Подождите, надо подумать. Она встала и мягко положила ему руки на плечи. – Неприятности? Изнервничался на заседании? Отдохни. Посидим здесь. Отложи, завтра напишем. – Нет, нельзя. Он взял её руки в свои огромные лапы, как берут птенца, осторожно, чтобы не раздавить. – Видишь ли, я думаю, что обязан тебе об этом сообщить. Я должен отдать под суд твоего мужа. – А за что? Или это секрет? – Нет, к сожалению, это ни для кого не секрет. И оснований слишком много. – Именно? – Прежде всего за сознательное разложение сектора механизации, иными словами, за срыв всего строительства. Это достаточное основание. – И ты полагаешь, что это исключительно его вина и что это с его стороны сознательное преступление? – Совершенно уверен. Я слишком долго глядел на это сквозь пальцы, пока другие не собрали и не представили мне материала, раскрывающего всю его работу. – Другие – это кто? Синицын? – Это безразлично. Собраны сведения с его предыдущего места работы, где только своевременный отъезд позволил ему избежать суда. – Ты не знаешь, это было до речи Сталина. Там его травили как беспартийного специалиста. – Здесь его не травили, – наоборот, предоставили самую широкую свободу действий, которой он не преминул соответствующим образом воспользоваться. – Ошибаешься, уверяю тебя. Знаю даже, кто наговорил: Синицын. Он терпеть не может Немировского. – Не говори глупостей. – Это ты говоришь глупости. Не сердись, но мне смешно слушать. Поверь мне, я, кажется, достаточно хорошо знаю Немировского и никак не могу представить его в роли политического вредителя, этакого романтического злодея. Это просто нелепо. Немировский – типичный спец, спец-середняк, без особого энтузиазма к строительству социализма, но вполне лояльный. И самое главное – ходячая посредственность, физически неспособная на активное сопротивление окружающей среде, даже на мало-мальски самостоятельное решение, – на всё, что требует от человека какой-то доли гражданского мужества. Он, во-первых, безумно труслив, политики боится, как огня. Он умер бы, наверное, от страха, вообразив себя на минуту впутанным в политический заговор. – Это меня мало интересует. Действовал ли он в сговоре, или по собственному почину, это покажет следствие. – Да, но само обвинение нелепо. Он мог напутать, не справиться, наконец даже плохо работать, но никогда не поверю, чтобы он сознательно что-либо разлаживал с твёрдой целью повредить строительству. – Ты будешь иметь возможность всегда высказать своё субъективное мнение. К сожалению, у нас привыкли считаться с фактами, а фактов не опровергнешь никакой психологией. – Но ведь нелепо же обвинять невиновного человека! Это компрометирует только обвиняющих. – Я вижу, что инженер Немировский нашёл в тебе очень рьяную защитницу. – Не могу же я только потому, что с ним больше не живу, радоваться или даже молчать, когда невиновного человека, все недочёты которого я превосходно знаю, хотят посадить в тюрьму, обвиняют в преступлении, к которому он не способен. Это была бы с моей стороны подлость. – Так… А знаешь, люди полагают, что он сознательно подсунул мне тебя и закрыл глаза, чтобы связать мне руки. – Не знаю, с каких это пор ты стал принимать во внимание, что говорят пошляки. Как это Немировский мог меня подсунуть? Что я – вещь? И это говорит коммунист! – На предыдущей работе инженера Немировского ситуация была почти тождественная. – Я не знала, что ты собираешь материал по истории моих бывших связей. Надо было обратиться непосредственно ко мне, я бы тебе дала более исчерпывающие сведения, из первоисточника. Я никогда, кажется, не разыгрывала из себя девственницы и не клялась, что до тебя у меня не было любовников. Думаю, отчёта в этом я никому давать не обязана. – Просто любопытно, что любовники твои вербуются всегда из начальников твоего мужа и твои любовные увлечения замечательно совпадают с интересами инженера Немировского. – Хочешь меня оскорбить? Это тебе не удастся. Я вижу тебя насквозь. Ты просто ревнуешь меня к Немировскому. – Что-о-о? Ты ещё смеешь подозревать меня в каких-то глупостях! Мне нельзя арестовать вредителя, потому что я сплю с его женой, – так, что ли? – Не кричи. Ночь. Люди сбегутся. Подумают, что вызвал меня в контору и устраиваешь сцену ревности. И без того достаточно сплетен о нас ходит. Ну, успокойся, – она закинула ему руки на шею. – Любимый мой! Сильный! Глупенький Ник выдумал, что он Ник Картер и везде ему чудятся преступники. Истрепался, изнервничался среди подлецов. На себя стал непохож. Ну давай сядем здесь, в углу. Не будем больше говорить об этом. Ты сиди тихо и молчи. Не надо говорить. Дай рот. Вот так. Сиди смирно. Я тебе расскажу что-нибудь. Помнишь, ты меня раз спрашивал, почему у меня мизинец на левой руке вывернут? Хочешь, расскажу? Было это ещё задолго до того, как я познакомилась с Немировским. Любила я тогда одного молодого советского учёного, климатолога, и разошлись мы с ним исключительно по моей вине. Я вернулась в театр и уехала с выездной труппой в Киев. Он остался в Москве. Я ждала, что он приедет за мной. Он заупрямился. Наконец пришло письмо. Он писал, что любит меня по-прежнему, но простить не может и жить в одном и том же городе, в одной и той же стране не сумеет. Поэтому он выхлопотал научную командировку и отправляется с международной экспедицией на Шпицберген. В конце сообщал кратко, что улетает из Москвы в Берлин такого-то числа. И хотя тон письма был сухой, суровый, эта последняя фраза звучала невысказанной надеждой, что я приеду с ним повидаться. Я два дня носила письмо, не распечатывала. Потом раскрыла, ожидала упрёков и просьб и вдруг, когда дочитала до конца, что-то схватило меня за горло. Показалось мне, что люблю этого человека так, как никого больше не смогу любить, что надо сейчас же, сию минуту, бежать, остановить его, удержать, навсегда оставаться вместе, не разлучаясь. Отлёт его должен был состояться послезавтра. Воздушного сообщения между Киевом и Москвой не было. Я кинулась на станцию. Поезд уходил через час. Каких чудовищных усилий и ухищрений стоило мне достать билет! Я узнала по расписанию пассажирских самолётов, что самолёт из Москвы в Берлин вылетает в шесть часов утра. Мой поезд по расписанию приходил в Москву в пять часов двадцать минут. Оставалось сорок минут, чтобы схватить такси и примчаться на аэродром. Половину дороги я обдумывала, что ему скажу. Потом легла спать. Ночью поезд подолгу застаивался на станциях. Утром я узнала, что мы опаздываем на три часа. Проводник, заметив, должно быть, как я побледнела, стал меня утешать, что, может быть, ещё нагоним. Поезд шёл медленно и опять подолгу стоял на станциях. Я не спрашивала больше о времени. Я понимала, что опоздание наше не уменьшается. Я ненавидела в это время машиниста. Когда поезд стоял, я, чтобы не думать о цели моего нелепого путешествия, постепенно теряющего всякий смысл, заполняла эти мучительные пробелы тем, что представляла себе, что делает в это время ненавистный машинист. Вот он сходит с паровоза. По этой линии он ездит давно, на каждой станции у него знакомые. Вот он заходит к ним. Расспрашивает о новостях. Перед ним ставят чай с вареньем. Он пьёт невозмутимо медленно. Потом просит второй стакан, потом третий, а поезд стоит. Наконец он напился, узнал подробно обо всех происшествиях. Поезд трогается. Я ненавидела всех начальников станции: после второго звонка они ещё долго медлили, пока не давали свистка к отправлению. Я ненавидела стрелочников, выходивших неожиданно на разъезде с красным флажком, знаменовавшим не революцию, а новую продолжительную остановку. Я ненавидела проводников, невозмутимо разносивших по купе свой чай, безучастных к тому, приедем ли мы сегодня или послезавтра. Всё равно их жизнь проходит в дороге. А когда на следующее утро один пассажир, проснувшись, спросил другого – сколько времени, и тот, достав часы, спокойно сообщил: шесть, а мы стояли в поле далеко-далеко от Москвы, – я, чтобы не кинуться и не разбить ему голову его же часами, взяла мизинец левой руки и медленно вывернула его, пока он не принял горизонтального положения. Потом, и в этот день, и на следующий, я долго пыталась вправить его, но он никогда уже не вернулся на своё место. Как ты был похож на меня, Ник, сегодня, после твоего неудачного заседания! Ты убедился, что поезд твой безнадёжно запаздывает и не в состоянии нагнать намеченных сроков. И вместо того, чтобы трезво отдать себе отчёт, что виноваты неполадки в общем расписании, скрещивающиеся где-то за тысячи километров рельсы причин, минутные задержки, которые, помноженные на расстояние, вырастают в недели и месяцы, ты возомнил, как и я, что виноваты безвольные пешки, обслуживающие твой злополучный поезд: коварный машинист или тупой стрелочник, невозмутимо безразличные к тому, приедешь ли ты к сроку. И вместо того, чтобы в тупом отчаянии выламывать себе пальцы, ты пустился на ещё более нелепую операцию: попытался отсечь и отбросить меня, которую ты любишь, ведь любишь по-прежнему? Ну, пойдём, Ник. Я знаю, тебе тяжело, что ты очень одинок. Я не оставлю тебя в таком состоянии. Пойдём к тебе. Плевать мне на Немировского. Останусь у тебя, пока не уснёшь. Возвращаясь домой с бурного совещания, Кларк у большой чинары внезапно споткнулся о какой-то длинный предмет и чуть не упал. Предмет при более тщательном осмотре оказался человеческим телом, распростёртым на земле, лицом вниз. В спине лежащего на высоте поясницы торчала блестящая рукоятка кинжала. У Кларка по спине пробежал холодок. Басмачи? Здесь, в городе? Или, может быть, мексиканская вендетта на местный манер? Он не знал, что ему делать. Позвать людей? Кругом не было ни души. Лохматые тропические звёзды колыхались, как репейники, на чёрной рясе неба. Он нагнулся над лежащим и потрогал его за спину. Блестящая рукоятка со звоном покатилась на землю. Кларк удивлённо нащупал её рукой и вдруг прыснул со смеха. То, что он принял за рукоятку кинжала, оказалось бутылкой водки, торчавшей из кармана брюк. Кларк зашагал дальше. Его искренне забавлял весь инцидент – первый промах в поисках так быстро развенчанной экзотики. Он вспомнил длинные рассказы о басмачах, скачущих по горам на легконогих афганских конях, и улыбнулся. Всё это сильно отдавало балетом. Он поднялся на веранду, повернул ключ и зажёг электричество. Только здесь, в комнате, он почувствовал накопившуюся усталость. Он стал быстро раздеваться, снял воротник и бросил его на стол. На столе, аккуратно разложенный на самой середине, лежал лист бумаги с каким-то рисунком. Кларк нагнулся и присмотрелся внимательно. На бумаге обыкновенным карандашом неуклюже, но вполне разборчиво был нарисован поезд, рядом с поездом пароход и справа несколько высоких домиков. Над домиками латинскими печатными буквами было выведено «Америка». Над рисунком шла длинная стрела. Стрела указывала направление поезда и парохода и упиралась в слово «Америка». Внизу листа были нарисованы большой череп и две скрещенных кости. Кларк долго и внимательно изучал рисунок. Рука, выводившая его, несомненно редко держала в пальцах карандаш. Тем не менее смысл иероглифов был ясен. Это означало: «Уезжай поскорее обратно, не уедешь – кокнем». На Кларка второй раз подуло холодком. Он оглядел комнату. Когда он уходил отсюда – никакого письма на столе не было. Дверь была заперта на ключ. Он подошёл к окну и толкнул его рукой. Окно было заперто изнутри. Кларк ещё раз оглядел комнату. Он нагнулся и посмотрел под кровать. Потом под стол. Больше мебели не было. Он опять взял в руки рисунок и зачем-то посмотрел на свет. Достал из заднего кармана брюк браунинг, проверил предохранитель и положил револьвер на табуретку. После этого он ещё раз внимательно осмотрел окно. Убедившись, что оно плотно закрыто, он вытянулся на кровати и закурил. В комнату в его отсутствие ни в окно, ни в дверь никто проникнуть не мог. Была другая возможность: бумажку мог положить кто-нибудь из людей, приходивших в присутствии Кларка, и он мог этого не заметить. Было здесь только трое, Мурри – отпадает. Полозова? Отпадает. Уртабаев?… Кларк докурил папиросу, сунул под подушку револьвер, быстро разделся, потушил свет и лёг, натянув на себя простыню. Спал плохо, мешали комары. Глава третья Проснулся от звуков заунывной причудливой музыки гортанных флейт, рассекаемой на такты размеренными ударами бубна. Играли на улице. Кларк соскочил с постели и толкнул рукой окно. Утренний воздух, свежий, как родниковая вода, смыл с лица тонкую паутину сна. Улица, в лимонно-розовом свете подымающегося солнца, лежала ослепительно голая после ночной купели, не окутанная ещё зыбким покрывалом зноя, вдыхая последние крупинки тающей тени. По дороге двигалось необыкновенное шествие. Впереди на крошечных осликах ехали два полосатых дехканина; каждый держал древко красного плаката. За ними вдоль улицы тянулась длинная кавалькада пёстрых всадников на осликах. Ослики деловито семенили, помахивая мышиными хвостами. Ноги всадников почти касались земли. Всадники плыли над землёй, торжественные и громоздкие в своих пухлых цветастых халатах, вылинявших чалмах и засаленных тюбетеях. Впереди кавалькады, вслед за всадниками с плакатом, шли четыре музыканта. Музыканты дули в длинные тоненькие зурны, и зурны звенели носовой картавой трелью. Крайний размеренно ударял в бубен, глухой и утробный, как глиняный сосуд. Перед музыкантами, лицом к кавалькаде, вытаптывая туфлями узорную дорожку, плыл танцор в потёртом халате, перехваченном в талии расшитым платком. Беспокойные руки танцора в набухших рукавах, вскинутые горизонтально ладонями вниз, одна согнутая в локте, другая легко брошенная в воздух, извивались и вздрагивали в лад переливам зурн. Бронзовая голова танцора плыла по воздуху, невозмутимо неподвижная, словно покоилась на ней не простая тюбетейка, а незримый сосуд, наполненный водой. Из окна, по другую сторону веранды, выглянула растрёпанная женская голова. – Саша, – прозвучал уже знакомый Кларку капризный голос. – Что там такое? Немировский, кончавший мыться в углу террасы, снял с гвоздя полотенце, выбросил изо рта на дорогу длинную струю воды и сказал, вытираясь: – Это колхозники. Приходили на хашар[15 - Буксир] в совхоз. Вчера кончили и возвращаются домой. – Чего ж они с пяти часов утра спать не дают! – раздосадованно потянулась женщина. – А они издалека, некоторые за двадцать-тридцать километров отсюда. Вышли пораньше, чтобы успеть до жары. – Никогда не дадут выспаться, идиоты, со своими свистульками. – Не ложись спать в четыре часа утра, тогда выспишься. – Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала!.. – Она широко зевнула и с досадой задёрнула занавеску. Кларк, впрочем, ничего не понял из этого разговора и долго ещё стоял в окне, ловя ухом отдаляющиеся переливы флейт. Только когда утихли последние звуки, он потянулся к часам и, убедившись, что уже половина шестого, начал быстро одеваться. Он взял со стола лист с рисунком, сложил его, сунул в бумажник и вышел завтракать в столовую. Когда он вернулся, перед верандой стояла легковая машина. На террасе ждала Полозова. – Я думала, вы ещё спите, а вы, оказывается, и позавтракать успели. Вот и машина за вами. – Разрешите, я только зайду на минуту в комнату, возьму блокнот и кое-какую мелочь. Он раскрыл чемодан, вынул записную книжку, белый колониальный шлем, и, закрыв чемодан, надел шлем на голову. – Знаете что, – услышал он над собой голос Полозовой; она стояла, опершись на подоконник. – Хотите послушать товарищеский совет, – не надевайте этого. Оставьте этот котелок дома. Возьмите кепку. – А почему? – смутился Кларк. – Это, конечно, пустяк, но колониальные шлемы имеют уже своеобразный политический стиль. По ту сторону границы, в Индии, они отличают господина-колонизатора от раба туземца. У нас этот стиль колет глаза. Мы все носим здесь тюбетейки. Это и проще, и легче, и практичнее. Хотите, я вам завтра достану тюбетейку? Заметив смущение Кларка, она поспешно добавила: – Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Если хотите, можете ехать и в этом. Я просто хотела по-дружески предупредить вас от косых взглядов рабочих; они привыкли, что наши инженеры и руководители не отличаются особенно от них своим костюмом. Кларк молча надел кепку, запер комнату и, проверив рукой окно, прошёл к машине. – Жалко, что вы не видели сегодня колхозников, возвращавшихся с хашара из совхоза с музыкой, с танцами. Исключительная картина. – Видел, действительно очень красиво. Совершенно своеобразная музыка, похожая немного на напевы индийских заклинателей змей, и очень своеобразный танец. – Плевать на музыку… Извините, я не то… Я хотела сказать, что это – внешнее, несущественное. Это экзотика, которая привлекает внимание каждого европейца. Вы знаете, что такое хашар? Крестьяне из отдалённых кишлаков пришли помогать совхозу. Хотели оплатить им трудодни – отказались. Говорят, пусть район построит нам за это школу. Обещали прийти и на окучку и на сбор. Вы понимаете, что в этой стране, где ещё до двадцать шестого года байство и муллы вели за собой большую часть дехканства, – это целая революция. – Да, это очень интересно… Полозова замолчала. Автомобиль мчался по плато, навстречу надвигающемуся горному хребту. Горы на фоне бледно-голубоватого, чуть выцветшего неба, без единой крапинки, казались декорацией, вырезанной из картона. Мелкие морщины и изломы, обведённые коричневой тенью, выделялись на них рельефней, чем на настоящих. У подножия гор лежал городок из фанеры: несколько деревянных бараков, несколько горбатых палаток из брезента с кривыми окошками из желатина в раскоряченных стенах, простой грузовик с разбитым кузовом, неподвижный и мрачный как статист. Около центрального барака толпились, входили и выходили люди самой причудливой наружности: русские мужички с окладистыми бородами, одни в замасленных, подпоясанных бечёвками рубахах, другие в ватных кацавейках и рыжих яловочных сапогах; бронзовые парни в голубых, красных, зелёных майках, кто в картузе, кто в тюбетейке, кто в огромной соломенной шляпе, похожей на мексиканское сомбреро; цветистые таджики в тюбетейках и халатах; краснокожие люди неведомой национальности, с телом, словно ошпаренным кипятком, в куцых трусах, заслоняющих исключительно то, что необходимо. Среди этой разношёрстной толпы деловито суетилась кучка людей в брезентовых сапогах и белых рубахах с засученными рукавами. Всё это удивительно смахивало на съёмку американского приключенческого фильма с отважными золотоискателями в пустыне. Люди в брезентовых сапогах, торопливо шнырявшие между бараками, напоминали кинооператоров, проверяющих последние детали мизансцены. Кларк невольно огляделся в поисках киноаппарата. Машина остановилась у входа в барак. В комнате, в которую ввела Кларка Полозова, столы стояли сплошной лавой. Протискиваться между ними надо было узенькой извилистой тропинкой. Люди, стоявшие у столов, кричали на людей, сидевших за столами. Кто-то бил кулаком по столу так, что звенели чернильницы. Сидящий за столом человек в очках, откинувшись на спинку стула, терпеливо ждал, пока у посетителя не разболится рука, и только от времени до времени невозмутимо повторял одну и ту же фразу: «Ничего не могу поделать». Между столами шмыгали люди с какими-то бумагами. Кларк, вслед за Полозовой, протиснулся наконец за перегородку. За перегородкой сидел Четверяков, разбирая кипу бумаг, испещрённых зигзагами красного карандаша. Полозова обратилась к Четверякову, но в ту же минуту за перегородку ворвался усатый детина в сетке и белых штанах, весьма похожих на кальсоны, отстранил рукою Кларка и Полозову и, сорвав с головы тюбетейку, кинул её на пол перед Четверяковым. – Не могу с этими сукиными детьми работать. Делайте со мной что хотите, не могу. – Не кричите, Теплых, – спокойно заметил Четверяков. – Я не глухой. И не сорите на пол, – указал он головой на измятую тюбетейку. – В чём дело? – Бригады Тарелкина и Кузнецова не вышли на работу. – Почему? – Говорят, третий день махорки не выдают. Не дадите махры, не будем работать! – Скажите им, что махорка будет завтра или послезавтра. Скажите, что не подоспел транспорт из Сталинабада. Ну, сами знаете, что надо сказать. Зачем приходите ко мне с такими пустяками? – Говорил, толковал – всё равно, что об стенку горохом. Не пойдём – и всё. Вчера уже бузили, не хотели выходить, но я их уломал, обещал, что сегодня будет. А теперь и слушать не хотят: «Вы, говорят, на посуле, что на стуле. Даёшь махру и никаких!» Не выйдут. Я их знаю. – Чего же вы от меня хотите? Откуда я возьму махорки? Обращайтесь к Ерёмину. – Да нет махры, ни одной пачки нет. Я уже всё вверх ногами перерыл. – А чем же я могу помочь? – Да надо же их заставить! Пусть товарищ инженер с ними поговорит. Может, вас послушают. – Хорошо, пойдём. Пойдёмте со мной, – обратился Четверяков к Полозовой и Кларку. – Сейчас найдём кого-нибудь, кто проведёт вас на участок. Они протиснулись вчетвером через запруженную комнату и зашагали по направлению к крайним баракам. В бараке, куда привёл их Теплых, густо пахло портянками. На нарах у стен сидело и лежало десятков шесть рабочих. С нар в углу хрипло попискивала гармонь. Когда Четверяков появился в бараке, гармонь оборвалась и часть рабочих привстала, остальные продолжали лежать, притворяясь, что не замечают прихода гостей. – Товарищи, – сказал Четверяков, поправляя пенсне, – что это ещё за история? Хотите сорвать работу? Каждый сознательный рабочий должен понимать, что коллективные прогулы на строительстве равносильны вредительству. Сейчас, когда партия и советская власть поставили перед нашим строительством жёсткие сроки и с напряжением следят за ходом работ, когда дорога, дословно, каждая потерянная минута, – срывать из-за пустяков работу – это преступление, недостойное сознательного рабочего. Я уверен, что это была с вашей стороны простая демонстрация, чтобы напомнить руководству о недостатках, имеющихся в области снабжения. Я могу вас заверить, что администрация сделает всё от неё зависящее, чтобы ликвидировать перебои в подвозе продуктов. Во всяком случае, затягивать эту демонстрацию не следует. Вы оторвали и без того у строительства целый трудочас. Я не сомневаюсь, что все вы, как один, встанете немедленно на работу. Я жду, товарищи! – Будет курево – пойдём. Не дашь махорки, и не зови! – сказал меланхолически парень в синей майке. – Четвёртый день обещают! – Ты нас на сознательность не бери. Сам небось папирос для себя подвезти не забыл! – Я не курю, – сказал возмущённо Четверяков. – И вообще строительство не обязано, в ущерб снабжению предметами первой необходимости, подвозить вам махорку. Курение вовсе не необходимо для здоровья и даже вредно. Оно, как и водка, снижает трудоспособность. В колдоговоре не указано, что снабжение махоркой входит в обязанность работодателя. – Значит, плохо составляли, надо поставить, – бросил с места мужик с рыжей бородой. – Шибко о нашем здоровье заботятся. На прошлой неделе чай не выдали, тоже вредно. Скоро скажут по-учёному, что рабочему человеку и есть вредно. Гармонист в углу вызывающе пиликнул два такта на гармошке. – Суки, а не рабочие! – сказал вслух не то себе, не то Четверякову Теплых. – Снабжать вас продуктами строительство обязано и снабжает. Не было ещё дня, чтобы оставили вас без еды. Если б управление захотело исполнять ваши капризы и ввозить вместо продуктов махорку, вы сегодня бы сидели без обеда. Считаю, что дискуссии на эту тему неуместны. О всех недостатках снабжения сможете высказаться на собрании. Теперь рабочее время, и все должны немедленно встать на работу. – Не говори! – меланхолически бросил парень в синей майке. – Махорку дашь – пойдём! – А ты почём можешь знать – нужна махорка рабочему человеку али нет, раз сам некурящий? По всему бараку покатился хохот. Гармонист восторженно брякнул на гармошке целый куплет. – Это что такое? – раздался грозный голос у входа. В дверях стоял Ерёмин. Четверяков подошёл к нему вплотную. – Рабочие бузят, не получили махорки, не хотят идти работать. Я их пробовал уговаривать – не слушают. Может быть, вы, Николай Васильевич, их образумите? Вы с ними умеете говорить. А меня ждут в конторе… Не дожидаясь ответа, Четверяков быстро вышел из барака. – Это ещё что такое? – грозно повторил Ерёмин. Гармонист приумолк. – Что вы тут за бузу затеяли? На работу не выходить? Прогуливать? Кулацкие подголоски вас тут подкручивают, а вы, как стадо баранов, против строительства идёте, против советской власти? Не дашь вам махорки, так вы и работать не будете? – И не будем. Не дашь махорки – не будем. – Да нет сейчас махорки, говорят вам! Всю выкурили! Откуда я вам возьму? – Поищи – найдёшь. – Где ж это прикажешь искать? – У себя на квартире поищи, – небось чемодан папирос найдёшь. – Мы не гордые, мы и папиросы покурим. Ерёмин побагровел. – Ах вы… да вас разогнать мало! – Не торопись – сами уйдём. – Поработали и хватит, пущай другие! – Вы за пачку махорки советскую власть продадите! – кричал Ерёмин. – Мы на фронте, когда с белыми дрались, листья дубовые курили, тогда махорки не было! – Ты тут сначала дубки посади, может и мы покурим, а то листика одного окрест днём с огнём не отыщешь. Из верблюжьего дерьма, разве что, цигарки крутить прикажете?… Как приехал агроном За коровьим дерьмом, Не найдёт нигде никак — Раскурили на табак… — брякнул восторженно гармонист. Барак одобрительно заржал, и подзадоренный гармонист, развернув гармонь веером, затянул во всю глотку: Курил барин с псом сигары, Пришла революция, Нынче барин хвост коптит, А собака куцая. Кларк, задержавшийся у входа, молчаливо наблюдал за всей сценой. – Вы, наверное, удивляетесь, что здесь происходит? – обратилась к нему Полозова. – Рабочим с вашего участка не привезли махорки, и они не хотят поэтому выйти на работу. – Это рабочие с того участка, на котором я буду работать? – переспросил Кларк. – Да, видите, какая неприятность сразу, при первом знакомстве. Кларк растерянно провёл рукой по волосам. Ещё по дороге он много думал о том, какими средствами вернее всего он сможет приобрести необходимый авторитет среди подчинённых ему рабочих, установить принятые в этой стране товарищеские отношения, сохраняя надлежащую дистанцию. Неожиданный инцидент путал все обдуманные планы и, с другой стороны, создавал непредвиденную возможность каким-то удачным жестом сразу же приобрести расположение рабочих. Если сейчас он не решится на что-нибудь особенное, другой такой случай вряд ли скоро подвернётся. Он нагнулся к Полозовой: – Скажите, это не будет неудобно, если я попытаюсь с ними поговорить? Поскольку это рабочие с моего участка… – Вы? А знаете, это неплохая идея!.. Товарищ Ерёмин, мистер Кларк хочет сам поговорить с рабочими своего участка. Это наверняка произведёт впечатление. Как вы думаете? – Американец? А ну, валяй, пусть попробует. – Давайте, мистер Кларк. Это будет очень хорошо. Полозова выступила вперёд. – Товарищи, к нам на строительство приехал из Америки инженер Кларк, который будет у нас здесь работать на первом участке. Он хотел бы сказать вам несколько слов и просит минуту внимания. Гармошка умолкла. Рабочие поднялись и присели на нарах, дальние придвинулись ближе, присматриваясь к гостю в куцых штанах. Водворилась тишина. – Говорите, – толкнула Полозова Кларка. Кларк смущённо откашлялся и сказал негромко по-английски: – Рабочие, я понимаю, что без табаку курящему человеку трудно. Но ведь оттого, что вы не будете работать – ничего не изменится. Табак от этого не появится, а работа будет стоять. Будьте благоразумными не создавайте затруднений для администрации. Я присутствовал вчера на совещании, где говорилось о вопросах транспорта, и знаю, что временные затруднения со снабжением вызваны не недосмотром, а действительно физической невозможностью обслужить все области строительства при помощи очень ограниченного транспортного парка. Не создавайте лишних трудностей и выйдите на работу… Он умолк, хотел ещё что-то сказать, но позабыл, смущённо откашлялся и не сказал больше ничего. – Товарищи! – подумав минуту, перевела Полозова. – Инженер Кларк говорит, что у себя на родине, в Америке, он много слыхал о русских рабочих, которых американский пролетариат рассматривает как своих учителей, показавших рабочим всего мира, как надо делать революцию и как надо защищать её завоевания. Поэтому он говорит, что первая встреча с русскими рабочими принесла ему большое разочарование. Инженер Кларк говорит, что если все русские рабочие так же понимают свой долг перед революцией, то с такими рабочими социализма не построить. О том, что он здесь слышал и видел, ему стыдно будет рассказать американским рабочим. Кларк во время перевода смущённо стоял в стороне, чувствуя на себе десятки пар внимательных глаз. Он сознавал, что произнёс плохую речь, и не понимал, почему так волнуется Полозова, переводя его слова, которые казались ему в эту минуту глупыми и беспомощными. Нужно было обязательно что-то предпринять и поправить впечатление от неудачной речи. Когда Полозова кончила, он внезапно сделал несколько шагов вперёд, подойдя вплотную к первым нарам, вытащил из кармана коробку папирос и протянул её рабочим. Воцарилось неловкое молчание. Несколько рук потянулось за папиросами. – Инженер Кларк сказал ещё, – добавила поспешно Полозова, – что он приехал сюда работать не за еду и не за табак, и что тем, которые своё участие в социалистическом строительстве ставят в зависимость от пачки махорки, – он охотно уступает свою порцию. Кларк всё ещё стоял с коробкой папирос в протянутой руке. Никто больше из коробки не брал. Парни, которые уже взяли, не закуривая, сосредоточенно вертели папиросу в пальцах. – Небось у них в Америке рабочие сигары курят, а не махорку, – сказал после долгой паузы со своего места мужичок с рыжей бородкой. Никто его не поддержал. – Оно верно, без махорки работа – не работа, – поднялся с нар высокий усатый дядя. – Мутит курящего человека без курева. Но нельзя, ребята, и перед американцем лицом в грязь ударить. Обещали: догоним и перегоним, а выходит – не догнали и сели. Вот и правильно американец в рожу нам плюнул. Не рыпайтесь, значит. Шум подняли на весь свет, а на поверку – кишка тонка. Только зря он это. Как будто рабочему человеку и побузить нельзя. Не понимает он рабочего человека. Думает, и вправду из-за пачки махорки работаем. Чудаки они, американцы!.. Пошли, ребята? А? Покажем Америке, как русский рабочий вкалывает! Человек тридцать медленно поднялись с нар. – Иди, иди, трое не уговорили, так четвёртый уговорил, – бросил злобно мужичок с рыжей бородкой. – Уши развесили! Может, ещё он и американец-то не настоящий. – А ты его проверь, побалакай с ним по-американски. Спроси, как там в Америке-то, скоро раскулачивать будут? – сострил гармонист. – А ну, ребята, поскалили зубы и хватит, – поторопил усатый. – Пошли! Работнём назло Америке! Все поднялись с мест. – А ещё говорят – рабочая солидарность! – воркнул, напяливая рубаху, рыжебородый. – Ну, и стоило, ребята, из-за пустяков столько крику поднимать? – сказал весело Ерёмин. – Теперь придётся поднажать, время потерянное наверстать надо. А то на чёрную доску запишут. – Мы-то поднажмём, Николай Васильевич, а вы насчёт махорочки поднажмите. Ей-богу, без курева, как без жены, и на душе муторно и покрутить нечего. Они толпой высыпали наружу. Кларк, Полозова и Ерёмин вышли последними. В нескольких шагах от барака к ним подошёл невысокий человек в белой косоворотке. – А наш американец-то, оказывается, свой парень, – подмигнул ему Ерёмин. – Какую речугу ляпнул! – А ты понимаешь разве по-английски? – Человек в косоворотке обращался к Ерёмину, но глаза его были устремлены на Кларка. – Полозова переводила. – Я перевела совсем не то, что он говорил, – вмешалась, краснея, Полозова. – Я знаю, что это нехорошо, но мне хотелось ликвидировать весь инцидент возможно скорее. Я сказала им то, что на месте инженера Кларка сказал бы «наш» американец. Кларк внимательно наблюдал за Полозовой. Он расслышал свою фамилию и заметил смущение Полозовой перед человеком в косоворотке. – Это злоупотребление. Скажите об этом немедленно инженеру Кларку. – Конечно, я как раз хотела ему об этом сказать. Человек в косоворотке пошёл с Ерёминым к центральным баракам. – Я должна перед вами извиниться, – начала Полозова, когда они остались вдвоём с Кларком. – Я безбожно переврала вашу речь. Вы говорили очень хорошо, но их такие слова не берут. Почему не послушались ни Четверякова, ни Ерёмина? Они оба обращались к их рассудку, а человека, когда он заупрямится, здравым смыслом с места не сдвинешь, надо добраться до селезёнки, на чувство подействовать, пристыдить. Ведь многие из них, по сути дела, хорошие ребята. Есть часть раскулаченных, и те постоянно воду мутят. – Я говорил очень плохо. Правильно, что вы передали это по-своему. Поверьте, я никогда не выступал публично, и говорить, в особенности с русскими рабочими, которых совершенно не знаю, мне вдвойне трудно. – Да нет, и сейчас было очень хорошо. Вот с папиросами, например, у вас вышло здорово. Я бы до этого никогда не додумалась… Только давайте – в будущем не надо, а то все папиросы разладите и потом, чего доброго, сами забастуете, – добавила она смеясь. Они зашагали вслед за группой удалявшихся рабочих. Ерёмин вернулся в свою юрту, временный кабинет начальника строительства на первом участке. Он предпочитал это помещение душной каморке за дощатой перегородкой канцелярии. Юрту он велел поставить на самом берегу, в двух метрах от обрыва, и повернуть выходом к реке. От реки в юрту круглые сутки струилась драгоценная прохлада. Толстые кошмы не допускали вторжения назойливых голосов с посёлка, как не допускали скорпионов и фаланг. Работая здесь, Ерёмин чувствовал себя отгороженным от внешнего мира плотным колпаком из войлока. Ему казалось, что только здесь он может по-настоящему сосредоточиться. И когда перехлёстывающий через голову хаос строительства заставлял Ерёмина захлёбываться в водовороте цифр, заявок, накладных, сводок и зияющих недовыполнений, когда все от него чего-то требовали, дожидались, настаивали, а он переставал уже понимать и в рефлексе самозащиты кричал, грубой руганью, как кулаком, бил в лицо осаждающей его толпы подчинённых, – в такие минуты он хлопал дверью, оставляя в недоумении ошарашенных прорабов, и шёл в юрту додумать что-то до конца, ловить за хвостик неуловимую первопричину разлада. В юрту к нему не ходили. Знали – ничего, кроме ругани, от него в эти минуты не услышишь. «Пошёл в юрту» – значило: вышел из себя, орёт почём зря, значило: переждать и не трогать. Это было единственное помещение, кроме уборной, где Ерёмин оставался совершенно один и куда не приходили к нему с делами. Часто, не возвращаясь ночевать в местечко, он проводил в юрте целую ночь за сводками, таблицами, диаграммами, напряжённо пытаясь связать их в единую систему, искал ошибки, составлял новый план выполнения тех же заданий при наличных возможностях. Наутро выходил заросший, жёлтый и спокойный. Шёл на участок. Вызывал Четверякова. Долго демонстрировал прорабам, как надо перераспределить рабочую силу и расставить механизмы, чтобы получить максимум эффекта. Четверяков кисло соглашался. Вечером приходила сводка. Если сводка показывала увеличение производительности на несколько кубометров, Ерёмин радовался, как ребёнок, созывал инженеров, подробно доказывал преимущество своей системы, развёртывал план на будущее. Из плана следовало, что при нормальной арифметической прогрессии прорыв через месяц должен быть целиком ликвидирован. Но сводка следующего дня опять показывала снижение, – несколько механизмов вышло из строя, и ввиду отсутствия запасных частей, сектор механизации отказывался наметить даже приблизительный срок их ремонта. Тогда Ерёмина охватывало тупое отчаяние. Он запирался у себя на квартире и мрачно глушил коньяк или шёл к Немировской. С Немировской дело началось как будто случайно. Когда приехал новый заведующий сектором механизации, фамилия его быстро облетела все участки не потому, что был он чем-нибудь знаменит, а потому, что привёз с собой жену исключительной красоты, бывшую актрису. Скоро на совещания инженеров стали являться одиночки. Вечером, если Ерёмину нужен был кто-нибудь из молодых инженеров, приходилось посылать за ними на квартиру к Немировским. Ерёмину Немировская не понравилась. От женщины он требовал женского: круглых бёдер и раскидистых плеч. У этой не было ни того, ни другого, и вся она показалась Ерёмину похожей на обсосанный леденец. Констатировав это, он перестал ею интересоваться. Поговаривали, что она путается с местным прокурором Кригером, но в этих разговорах молодых инженеров слишком явно сквозила собственная неудача. Ерёмин быстро забыл о существовании Немировской. Напомнил о ней сам Немировский, зашедший однажды утром к нему в кабинет. Немировский просил устроить на работу его жену, которая скучает на этом пустыре. Жена знает стенографию, пишет на машинке и может вести секретарскую работу. Ерёмин велел её зачислить в канцелярию. И потому ли, что машинистки были неопытнее выдвиженки, писали медленно и с ошибками, или потому, что хотелось ему проверить новую служащую, только диктовать ближайшую докладную записку вызвал Ерёмин Немировскую. Диктовать пришлось быстро, не останавливаясь на каждой фразе, как с машинистками. Немировская стенографировала. Ерёмин с любопытством смотрел через её плечо, как жёсткие фразы доклада претворяются на бумаге в цепь черточек и крючков. Ему до этого никогда не приходилось диктовать стенографистке. О принципе стенографии он имел весьма смутное представление. Питерский металлист, упорной учёбой постигший мудрости техники, он нередко наталкивался на неизвестные ему опасные области, которые приходилось обходить стороной, в то время как рядовой техник, со средним образованием, чувствовал себя в них как дома. Смотря недоверчиво на скользящие по бумаге длинные пальцы Немировской, через которые, как через трансформатор, бежали его длинные мысли, выходя оттуда рябью условных знаков, он думал скептически – способна ли она сама разобраться в том, что написала, и восстановить его речь от начала до конца. Когда на следующее утро она протянула ему докладную записку, чисто перепечатанную на машинке, и он убедился, что не переврано ни одно слово, он проникся невольным уважением к новой сотруднице. Через несколько дней он перевёл её в личные секретари. Теперь им приходилось работать вместе, подолгу засиживаясь по вечерам, и неизменно на следующее утро Ерёмин находил у себя на столе перепечатанный вчерашний материал. Было непонятно, когда она успевала всё это делать. Однажды, – было это в те дни, когда график резко пополз вниз, – она зашла к Ерёмину на квартиру, чтобы передать очередные сводки. Ерёмин сидел за столом и стаканом пил коньяк. Она без слов подошла к столу, взяла стакан и выплеснула коньяк на пол. Ерёмин смотрел смущённо, глазами страдающей собаки. Немировская обвила его шею руками и привлекла к себе. И уминая своими большими лапами её податливое тело, словно желая придать ему новую форму, Ерёмин понял, что это куда крепче коньяка. Так началась эта несуразная связь, – пошленькая связь шефа с секретаршей, островки разрозненных встреч, в промежутках между которыми оба продолжали оставаться друг для друга чужими. Те, которые знали об этой связи (а догадывались о ней все), одобрительно удивлялись, как мастерски маскируется Ерёмин в служебные часы, не выходя ни на минуту по отношению к Немировской из своей роли сурового шефа, Ерёмину же не надо было маскироваться. В периоды прилива энергии, когда график медленно, по миллиметру, карабкался вверх, присутствие Немировской тяготило его и раздражало, как напоминание о приступах собственной слабости. Он подумывал тогда о том, чтобы перебросить Немировскую в технический отдел. Но график летел вниз, приходил новый отлив, и Ерёмин брал Немировскую, как берут бром, с гулом в висках, и целовал её ноги, в звериной благодарности за ласку, за мягкость прикосновения, за доброе слово. …Он пришёл в свою юрту, горько додумывая, что не умеет уже разговаривать с рабочими, как раньше, когда после его речи целый завод добровольно оставался на ночную смену. Он подошёл к столу, взял первую попавшуюся сводку. – Можно к вам? Не помешаю? Ерёмин вздрогнул: кто мог прийти сюда? У входа в юрту стоял Немировский. – Можно? – повторил Немировский. Ерёмин смотрел на него, не отвечая. «А у него бородка, как у Христа, – подумал он ни к селу ни к городу. – И сюда пришёл как будто по воде: шагов не было слышно». Ему вдруг пришла непреодолимая охота ударить этого человека кулаком в нос: «Полетел бы вверх тормашками прямо в реку, и дело с концом». – Можно? – уже с оттенком нетерпения повторил Немировский. – А я знал, что вы ко мне сегодня придёте, – сказал Ерёмин не то себе, не то Немировскому. – Ясно, вы ведь вчера вечером на совещании заявили всенародно, что у вас будет со мной особый разговор. Слушаю… – Нет, не потому. Впрочем, это не имеет значения. – Итак? – Итак, вы слыхали: я сказал вчера на совещании, что кое-кого отдам под суд. Я имею в виду вас. – Очень мило. – Я познакомился за последнее время с делами механизации, которая испокон веков являлась корнем всех наших бед и прорывов, и убедился, что вся работа механизации ведётся с таким расчётом, чтобы не помогать нашему строительству, а, наоборот, срывать все наши мероприятия. – Убедились? И не думаете, что можете разубедиться? – Нет, не думаю. Я полагал сначала, что это отдельные недочёты, но убедился, что это не недочёты, а система. Начиная с системы заработков. Среднему квалифицированному рабочему вы дали такие гигантские ставки, что никакая сдельщина его заинтересовать не может и никакое соревнование в этих условиях немыслимо. Шкала заработков построена у вас так, что рабочий менее всего заинтересован в производительности своей работы. И это оправдалось на практике. Производительность в вашем секторе смехотворна, о труддисциплине и говорить не приходится. Рабочий загребает огромные деньги, не давая почти ничего строительству. Более того, самой организацией работ вы изолировали мехмастерские от всей системы строительства, выделили их в какое-то государство в государстве. Рабочие у вас ничем не связаны с общими темпами строительства, всё организовано так, чтобы убить всякое чувство ответственности за совокупность работ. – Это всё? – Нет, это далеко не всё. – Если б это было всё, я сказал бы вам, что те возвышенные вещи, о которых вы говорите: «чувство ответственности», «социалистическое соревнование» и тому подобное, – это дело профсоюзной организации, а не руководящего инженера. Мое дело – обеспечить строительству быстрый ремонт механизмов. – Насчёт быстроты ремонта, я думаю, вам лучше не настаивать. Механизмы стоят у вас неделями и месяцами. – Если не хватает запасных частей, я вообще отказываюсь ремонтировать. – Я не сомневаюсь, что если б вы могли, то отказались бы и в тех случаях, когда у вас есть запасные части. Ваш конёк с запасными частями уже порядочно изъезжен. Вы имели за это время возможность выписать их сто раз. Не говоря уже о том, что целый ряд частей могли бы изготовить на месте, в собственных мастерских. Разве у вас работа ведётся по какому-нибудь плану, основанному на стремлении удовлетворить потребности строительства? У вас ремонтируются только те механизмы, о которых тот или иной прораб договорится за выпивкой с тем или иным из ваших мастеров. Трактор, испортившийся позавчера на первом участке, починили в двадцать четыре часа за две бутылки водки. Другие трактора стоят неделями. – Это недоделки, неизбежные во всех азиатских строительствах. Если б я стал увольнять за это рабочих, у нас в скором времени никого бы не осталось. Приходится довольствоваться той рабочей силой, которую имеешь. Ни один хороший рабочий не пойдёт работать в здешних условиях. – Я знаю случаи, когда вы увольняли рабочих, но как раз самых активных. Вы искусно подобрали в механизации всю татуированную шпану, патентованных рвачей и лодырей со всего Союза. Несмотря на все ваши усилия, даже среди этого элемента нашлись честные рабочие, болеющие за строительство. У вас стихийно возникли ударные бригады и разгорелось соревнование. Вы поторопились уволить застрельщиков под разными благовидными предлогами и повысили ставки, чтобы отбить у рабочих охоту к соревнованию. Вы постарались насмешливым отношением, издёвками и остротами остудить пыл ударников. Вы смеете говорить о качестве рабочей силы, а два месяца тому назад, когда вам прислали двести механиков-партийцев из демобилизованных красноармейцев, – вместо того чтобы обновить свой рабочий состав, вы отклонили их всех, всех до одного, под предлогом слабой квалификации. – Мне кажется, как начальник механизации, я имею право и данные оценивать квалификацию моих рабочих. Машины чинят не языком, а руками. Механизации нужны квалифицированные рабочие, а не квалифицированные агитаторы. – Вы прекрасно поняли, что рабочие-коммунисты разоблачат в три счёта вашу «систему» и организуют рабочую массу. Поэтому вы предпочли не допускать их в ваше заповедное государство. Оправдания ваши не стоят и ломаного гроша. – Я вижу, что оправдания бесполезны там, где всё решено заранее и они могли бы разрушить готовые планы. – Какие планы? – В секторе механизации несомненно есть неполадки, как и во всех других областях строительства, но я не ошибся, когда предполагал, что вы захотите их преувеличить и раздуть до размеров преступления только потому, что во главе этого сектора стою именно я. – То есть как? Будьте добры выражаться яснее. – Яснее? Я думаю, мы оба понимаем, и нет надобности класть вам в рот и разжёвывать. Вы отняли у меня жену, а теперь решили освободиться от меня. Ерёмин вскочил бледный, словно вся кровь хлынула в красные жилки внезапно набухших глаз. Рука с огромным кулаком качнулась назад, как для удара. Немировский заслонился рукой. Ерёмин провёл ладонью по волосам. – Не бойтесь, я вас не ударю, – сказал он внезапно охрипшим голосом. – Если вы подлец, то, во всяком случае, ловкий подлец. Он проглотил слюну и растерянно посмотрел на свои большие руки. – Запутался я тут с вами… – сказал он вслух, как разговаривал с собой, когда был один в юрте. Он посмотрел на Немировского. – Вот что, уйдите отсюда… только сейчас же. Я сам зайду к вам сегодня в механизацию. Когда час спустя Ерёмин появился в кабинете Немировского с кипой сводок в руке, он был уже совершенно спокоен. – Вы говорили мне, что у вас не хватает к механизмам многих запасных частей, – сказал он, глядя в окно. – Мне кажется, быстрее всего будет, если вы сами съездите и поторопите… Дайте мне письменную заявку, я на этом основании подпишу вам командировку в Москву. Только заберите с собой всё… Ну, не вещи, конечно. Вещи надо оставить, отправим вам потом, – это вызвало бы ненужные толки. Возьмите всё, что вы с собой привезли… Я понимаю, семью… Через две недели я подпишу приказ о вашем увольнении. По направлению к горам плато, усеянное камнями, заметно поднималось. Овраг, вырытый в галечнике, по мере возвышения плато врезался в него глубокой ложбиной. У стены, уткнувшись мордой вниз, стоял одинокий экскаватор. Экскаватор, сопя и похрапывая, терпеливо грыз грунт. Набрав полную пасть камня, он поднимал свою жирафью шею, озирая окрестности, выплёвывая застрявший в глотке щебень, протяжно зевал и опять равнодушно принимался за работу. Чувствовалось, что экскаватору скучно, что ему надоело здесь копаться одному, что он тоже ждёт обещанной подмоги и, озираясь по окрестностям, высматривает, не видать ли тех двадцати пяти, не слышно ли, как под их лапами жалобно хрустит галька, не появилась ли уже на горизонте вереница длинношеих уродов, шествующих важно, как гуси, к каменному корыту. Выйдя из канала, Кларк очутился над глубоким котлованом и тут же рядом впервые увидел реку, словно тяжёлым сабельным ударом обрубившую подошву гор. Река неслась внизу. От реки веяло холодком. С возвышенности видно было место, где она прошибала горы и вырывалась на равнину. В горах Калифорнии Кларк наблюдал однажды автомобиль, съезжавший с пассажирами по крутому серпантину над обрывом и поломавший тормоза. Автомобиль мчался, набирая скорость, и потом с разбегу, подпрыгнув на повороте, плавно полетел в пропасть. Река, с бешеного разбега проломав в горе проход, летела вниз по плато, не в состоянии уже остановиться, с шумом разрезая воздух, чтобы где-то сорваться к чёрту или разбиться в мелкие брызги о предательский выступ скалы. Кларк знал, что эту реку надо повернуть под прямым углом, отвести в глубь плато. Стоя на обрывистом берегу, он мысленно подсчитывал возможную силу удара. – Вот мы, кажется, и пришли, – огляделась Полозова. – К сожалению, я не могу вам объяснить всего как следует, а из инженеров никого поблизости нет. Придётся послать за Уртабаевым. Они сели на груду камней, ожидая, пока чернобородый узбек, вызвавшийся разыскать Уртабаева, не приведёт его на головное. – Кто был этот человек с бритой головой, в русской рубашке, который подошёл к нам у выхода из барака? – спросил неожиданно Кларк. Спрашивал он как будто нехотя, но Полозова уловила пристальный взгляд, устремлённый на неё из-под ресниц. – Это товарищ Синицын, секретарь партийного комитета нашего строительства. – У него хорошие, умные глаза. – Прекрасный работник. Вот побольше бы таких. Местные условия знает, как коренной таджик. Выучился даже говорить по-таджикски. – Он давно в Средней Азии? – Пятый год, кажется. Рвётся в Москву на учебу – не пускают. – Вот это меня у вас поражает. Встречаешься с этим на каждом шагу. Взрослые, зрелые люди, с большим практическим опытом, на тридцатом, на сороковом году жизни садятся на школьную скамью доучиваться и переучиваться. Это немыслимо ни в одной стране. У нас к тридцати годам человек формируется уже окончательно. Если он до этого возраста не сумел встать на тот путь, о котором мечтал, он мирится с этим и не пытается выпрыгнуть из кожи. У вас вся система образования построена с расчётом на то, чтобы уничтожить этот возрастной рубикон. – Вы не считаете это положительным явлением? – Признаться по правде, нет. Я, конечно, не говорю о товарище Синицыне, который, вероятно, просто хочет углубить свои знания, чтобы со временем стать руководителем вашей партийной организации в более широком масштабе. Это вполне понятно. Я говорю о тех внезапных, я бы сказал, немножко истерических прыжках – от одной профессии к другой, от физического труда к умственному, – которые люди проделывают здесь на каждом шагу. Один, положим, до тридцати пяти лет был хорошим токарем по металлу и внезапно, увлёкшись секретами химии, садится за парту изучать химию, чтобы к сорока годам превратиться в инженера-химика. Другой, скажем, половину своей жизни делал колёсики для часов, научился вырабатывать их рекордное количество и внезапно, заинтересовавшись проблемой использования солнечной энергии, бросает станок и начинает грызть книги, чтобы через несколько лет стать инженером-тепловиком. Примеров вы можете привести сами из своего окружения сколько угодно. – А почему вы считаете, что это плохо? – Видите, я понимаю, что это ищет выхода неиспользованная человеческая энергия, но, мне кажется, от такого нерационального переключения этой энергии не выигрывает ни общество, ни сам переключающийся. Государство ваше теряет лучшие квалифицированные рабочие кадры с большим производственным стажем, чтобы приобрести слабых и неопытных инженеров, которые, пока успеют накопить прежний опыт в новой области, будут уже стариками. Этот процесс должен очень отрицательно отражаться на вашем строительстве. Если вы хотите действительно догнать и перегнать передовые капиталистические страны, вы должны перенять у них принцип узкой специализации, не разрушать водораздела между умственным и физическим трудом, выработанного веками. По крайней мере закрепить его лет на десять, пока не догоните и не перегоните, и распределять свою квалифицированную силу крайне осторожно и экономно. Это перманентное переселение людей по ступеням производственной лестницы не может не вносить хаоса в ваше производство. Я слыхал не раз, что социализм – это план. Как же вы хотите планировать хозяйство, планово производить и распределять товары, не распределив заранее планово тех, которые производят? Полозова присматривалась к говорящему с законным любопытством, с каким существо одной породы смотрит на существо другой, о которой знало до сих пор только понаслышке. В углах её губ пряталась улыбка. Кларку эта улыбка показалась снисходительной: это раздражало его больше, чем самые язвительные возражения, и он резко оборвал вопросом: – Вы с этим не согласны? – То, что вы говорите, было бы вполне правильно, если бы мы строили передовое капиталистическое государство и должны были бы проделывать с начала до конца пройденный вами путь. Но это далеко не так. К тому же плановое распределение людей мыслится вами очень уж механически, по-старому, по-фордовски: столько-то сотен рабочих делают всю свою жизнь одни гайки, столько сотен других – одни только винтики, и так далее, специализация до совершенства. Это старо даже для капиталистической системы производства. Мы берём от вас вашу высокоразвитую технику на уровне её новейших методов. Нам слишком дорого обходится ваша техника, чтобы мы покупали её вчерашние продукты, которые завтра уже выйдут из употребления. Непрерывный поток производства, которому вы предлагаете учиться у вашей родины, это даже для Америки вчерашний день. – Вот как! А я об этом не знал. – Зачем рабочему, низведённому до роли механизма, проделывать изо дня в день одно и то же движение, когда в этих механических движениях его легко может заменить машина, а рабочий из механизма превратится в контролёра механизмов? У вас этот напрашивающийся шаг вперёд неизбежно повлёк бы за собой увольнение сотен тысяч рабочих, увеличение и без того чудовищной армии безработных. Вам он, в настоящих условиях, не по карману. Только мы можем его себе позволить, и потому можем позволить и то, что вы называете перманентным переселением людей по ступеням производственной лестницы. Извините, – это может вам показаться в моих устах парадоксальным, – но вы мыслите старыми техническими категориями, и вы напрасно полагаете, что для нашей технически отсталой страны они ещё новы и могут сослужить службу. Самое понятие специальности, профессии, как вы его берёте, отживает уже свой век. Нам незачем воспитывать живые механизмы, которые завтра уже будут нам непригодны. – Положим, если бы даже было так, то сегодня вы ещё ощущаете в них жестокую необходимость. Без узкоквалифицированных кадров вам не создать той базы высокоразвитой промышленности, без которой нет социализма. Создайте её сначала, а потом уж ликвидируйте раздел между умственным и физическим трудом. – В переводе на наш язык то, что вы предлагаете, означает: постройте социализм капиталистическими методами труда, а потом уже устраивайте торжественное открытие: с сегодняшнего дня открывается социалистическое общество – вход бесплатный. Вы забываете одно: что социализм – это люди и что без выкорчевывания корней капитализма из сознания людей не может быть социалистического общества, так же как не может быть социалистического производства на основе капиталистического принципа: человек – функция машины… Кларк хотел что-то ответить, когда взгляд его упал на выросшую внезапно у ног длинную тень. Он поднял глаза и увидел невысокого оливкового мальчика, на вид лет пятнадцати, в зелёной комсомольской рубашке с кимовским значком и в плюшевой тюбетейке. У мальчика были ослепительно белые ровные зубы: когда он улыбался, казалось, что в сумерках смуглого лица вспыхивает электрическая лампочка. – Познакомьтесь, – поднялась Полозова, – это моё начальство, товарищ Нусреддинов, секретарь комсомольского комитета. – Инженер из Америки? – улыбнулся мальчик, показывая ровные зубы. – Знаю Америку, видел Америку. – Где же ты видел Америку, Керим? – удивилась Полозова. – Небось в книжке? – Нет, не в книжке. В Сталинабаде видел. На базаре. – На базаре? – На базаре панорама была, хорошая панорама. В окошко смотришь – Америку видно. Очень хорошая Америка! – Вот видите, нравится ему ваша родина, – перевела Кларку Полозова. – Видел в Сталинабаде панораму. – А что ему больше всего понравилось? – Дома хорошие. Высокие, о! Как гора! Хорошо жить в таких домах. Высоко! Воздуха много! Внизу плохо. Пыли много. Я тоже высоко жил. Скажи американцу: во-о! – он указал Кларку на дальние снеговые вершины. – Он ведь сам памирец, – объясняла Полозова. – Горы любит! Видел в панораме американские небоскрёбы. Говорит: в них жить хорошо. Высоко, как в горах. Вы сами в Нью-Йорке на каком этаже живёте? – На сорок седьмом. – Видишь, Керим, выходит, вы оба горцы, – пошутила Полозова. – Скажи американцу, у нас тоже такие дома будут. Хлопка будет много-много, потом построим. – Неверно, Керим, не будем мы таких домов строить. Это капиталистические города. Социалистические все будут в садах. – Нет, горы не капиталистические, горы пролетарские. Рабочим хорошо жить надо, высоко жить надо. Низко жить – плохо жить, – он показал в улыбке белые зубы. – Извини американца, мне бежать нужно. Скажи американцу, очень интересная Америка. Хорошо бы когда-нибудь комсомольцам про Америку рассказать. Попроси американца. Я побегу. Комсомольцы соревнование проигрывают, нехорошо! Он блеснул зубами, помахал рукой и быстро зашагал мимо экскаватора по хрустящему гребню отвала. – Очаровательный малый! – Кларк провожал глазами стройную фигурку, ловко пробирающуюся по камням кавальера. – Замечательный! А какой товарищ! Умный, интеллигентный, серьёзный. Попросите его как-нибудь, чтобы он вам свою историю рассказал. Как он пешком с Памира пришёл учиться в Сталинабад, как у его отца мулла землю украл, увёз единственное поле. Да, да, дословно увёз на ослах, – это не метафора. Как он от басмачей убегал. Это прямо роман. И не приключенческий. Это история лучшей части нашей комсомольской молодёжи. Пауза вторая О похищенной земле Шёл второй год Автономной Таджикской социалистической республики. По горным уступам Памира зима отгремела метелью, обрывистой пальбой, цоком басмаческих коней. Осколки басмаческих банд, убегая от красноармейской пули, метнулись вверх по отвесным снеговым перевалам, закрытым и непроходимым зимой. Под копыта лошадей озверелые от стужи джигиты стелили кошмы, захваченные из ограбленных кишлаков, чтобы и лошадям и людям не провалиться в рыхлый, бездонный снег. Кони, мягко ступая по войлоку, перевалили к пограничному обрыву и пошли вплавь через ледяной Пяндж топтать гостеприимную афганскую землю. Весна пришла снизу, с долин, и расстелила под копыта стад, встречными потоками разлившихся по горам, зелёные кошмы муравы. Ледники сползали с плеч вершин, как белые гармские бурки. В Хороге на базаре зацвели шелковицы, появились индийские и китайские купцы, и лабазы зацвели женскими шёлковыми чулками, пудрой, пёстрым колониальным хламом, индийскими чалмами, пропахшими контрабандным опиумом. Тогда к секретарю областного комитета в Хороге, Владимиру Синицыну, пришёл оборванный мальчик и через переводчика заявил, что у его отца, бедняка из Бартанга, мулла украл землю, два сера; больше у него ничего не осталось. Всей семье придётся помирать с голоду, если ката-урус[16 - Ката – великий, урус – русский.] за них не заступится. – Как же это так, среди бела дня у бедняка всю землю отняли? – полюбопытствовал секретарь. – В сельсовет жаловался? – Жаловался. Сельсовет говорит: силь[17 - Стихийное бедствие: воды, образующиеся от таяния снегов, низвергаются вниз, катя огромные камни и сметая всё на пути.] смыл. В сельсовете мулла хозяин. – Надо было обжаловать в вик. – Ходил и в вик. Прислали человека. Сельсовет подтвердил. Вик тоже решил: силь смыл. – Постой, как же силь смыл? Малый ведь говорит, что не посевы погибли, а землю у отца мулла захватил. При чём тут силь? Переводчик повторил вопрос. – Говорит, силь смыл не у отца, а у муллы. Землю смыл. Два сера. Мулла ночью пришёл с людьми, когда отец спал, землю его украл и перевёз к себе. У муллы земли много, три амбана,[18 - Мера высева, шесть пудов зерна (приблизительно три пятых десятины).] а у отца только и было что два сера. Всю забрал. – Как же он землю-то перевёз? Путаешь, наверное, что-нибудь? – Так и говорит, ночью перевёз, на ослах. – Что же, у них там земля с места на место перекладывается? – Увёз, говорит, и с кибитки всю землю увёз, на крыше которая была. Не слыхали, потому что спали. Урусы, говорит, слышал, за бедняков заступаются, мулл не любят, вот и пришёл пожаловаться. Три дня шёл. Если урус не поможет – все с голоду умрут. Секретарь недавно перебрался из другого района. Области своей хорошо ещё не знал. Область трудная, дорог испокон веков не было. Изучал медленно. О Бартанге слышал, что это самая голодная волость – скудная полоска земли между двумя хребтами по соседству с неисследованной областью. Дорог по волости не было, ослу не пройти. Пешеходы ухитрялись, да и то не один срывался в пропасть, даже из местных дехкан. Советская власть существовала там в отдельных джамагатах[19 - Сельсовет.] без всякой связи с центром. О бартангцах говорили, что хлеба у них хватает на полгода и то в хорошие, урожайные годы. Остальное время едят неизвестно что. Решил секретарь проехать туда сам, расследовать таинственное дело, кстати посмотреть волость, проверить, как там на деле советская власть выглядит. Взял с собой переводчика, местного комсомольца. Сели на лошадей, говорят малому: – Веди! Поехали. На второй день лошадей пришлось оставить с коноводом в кишлаке, а дальше дорогу продолжать пешком. Овринги[20 - Карниз, по которому проходит тропинка вдоль отвесных скал. Строится из хвороста, камней, иногда из брёвен.] по отвесным скалам вьются, как хмель. Тут вбит в стену колышек, там мостик из качающегося бревна, там замысловатая лестница из сучьев, вся держится на честном слове. Добрались. В сельсовете переполох. Гладят бороды, руки к сердцу прижимают, улыбаются, а видно, струхнули. Несут лепёшки, катык, тутовые ягоды. Чай в пиалушку подливают по глоточку. Начал секретарь расспрашивать. Так и так. Бился часа три, пока наконец картина не стала ясна. Волость безземельная. Та земля, которая есть, вся галькой покрыта. К тому же воды не хватает. Дехкане на скалистых площадках около ручьёв устраивают поля. Землю в мешках на ослах, а то и на спине таскают издалека, утрамбовывают толстым слоем на голой скале. Чтобы силь не смыл, возводят вокруг широкие дувалы из собранных при очистке поля камней. Так делается поле. Поле малюсенькое – лоскут. Много земли из-за отсутствия дорог притащить не удаётся. Два-три сера самое большое. Сер – мера посева: восемь тюбетеек зерна. Так и мерят: на засев такого-то клочка выходит шестнадцать тюбетеек зерна. Земля, если притащили больше, складывается на крыше мазанки, про запас. Может, часть земли вода смоет, может, если камни обвалятся, можно будет в следующем году расширить площадку. Земля, драгоценная, как зерно, – как зерно измеряется тюбетейками. Потом утрамбованную площадку царапают омачом. Если площадка крутая, бык, чтобы не свалиться, тащит омач, подвигаясь на коленях. В большинстве случаев омач тащит сам дехканин. Земля уродит – хватит хлеба на несколько месяцев. Высохнет ручей – вся работа даром. У бедняка Нусреддина Ата вся площадка – два сера да мешка три земли на крыше кибитки. Осталась голая скалистая площадка, и земли на крыше как не бывало. – Смыло силем, – говорит председатель. – И с крыши? – Иной раз и кибитки смывает, не только землю с крыши. – Врёт, – говорит бедняк Нусреддин Ата. – Силь был ночью. Утром, после силя, вся земля осталась на площадке. Соседи видели. Земля пропала на следующую ночь, когда никакого силя не было. Соседи молчат, гладят бороды. Не помнят, – давно было. Может, силь, а может, и не силь, – всяко бывает. Ясно – против председателя не пойдут. – У муллы Али Мухитдина, – говорит бедняк Нусреддин, – силь снёс угол его поля – два с половиной сера. Все видели, днём полкишлака сходилось смотреть. А на следующее утро, когда у меня ночью земля пропала, у муллы Али Мухитдина площадка новой землёй поросла. Вызвали дехкан. Молчат, гладят бороды. Не помнят, – много времени прошло. Сейчас разве проверишь? Мулла Али Мухитдин не такой человек, чтобы чужую землю красть. Пошли осматривать поле. У Нусреддина Ата голая площадка, как выбритая, а каменный дувал цел, кое-где только для вида разрушен, но через такие бреши всей земли унести не могло. – Как же землю силем смыло, если дувал цел? – гнётся до земли Нусреддин. – Ты обманщик, дувал починил. Сколько времени прошло! Кто упомнит, был разрушен или нет? – говорит мулла Али. Никто не помнит. Всякий за своим дувалом смотрит. Плохой хозяин на чужие дувалы заглядывает. Присмотрелся секретарь внимательно ко всем дехканам. Видит, стоит среди них один старик, седобородый, борода по пояс. Подозвал его поближе, говорит: – Ты, старик, аксакал,[21 - Седая борода] тебе врать грех, над гробом стоишь. Расскажи, как было, по-честному, как правоверный мусульманин. Место старику на кошме уступил, чаю в пиалу налил. Погладил старик бороду, чай отпил и говорит: – Ещё наши деды сказывали, что голова человека поделена перегородками на четыре равные части. Когда рождается человек, голова его пуста, как кувшин. К десяти годам заполняется умом одна часть. К двадцати годам заполняется вторая. Поэтому не спрашивай никогда совета у юноши, у него только половина ума. Когда человеку исполнится тридцать лет, у него заполняется умом третья клетка. И только когда, человеку сорок лет, вся его голова, все четыре части наполнены умом, и это самый мудрый возраст человека. Когда человеку исполнится пятьдесят лет, одна часть головы его пустеет и разум из неё уходит. Когда ему исполнится шестьдесят, у него остаётся только половина ума. Когда старику семьдесят лет, у него опорожняется третья клетка. А когда старику восемьдесят лет – голова его пуста, как у новорождённого ребёнка. Поэтому не спрашивай никогда восьмидесятилетнего старика. Что он может тебе сказать, раз в голове у него пусто? А мне как раз восемьдесят лет. Видит секретарь – старик хитрит. Толку от него не добьёшься. – Я бедняк камбагал, – бьёт себя в грудь Нусреддин Ата, – земли у меня больше нет. И скотины нет. У муллы земли три амбана и пара быков, зачем ему земля бедняка? – Ты, Нусреддин, нечестный человек, зачем про других неправду говоришь, – хмурится председатель, – Али Мухитдин – бедняк: у него земли два кавша[22 - Мера высева, равная двум серам, – один пуд десять фунтов зерна.] и один бычок. Да разве это бычок? Так, большая коза. Дехкане подтверждают. Да, мулла Али бедняк. Все здесь бедняки. Земли мало. Почесал затылок секретарь. Видит ясно: председатель врёт, и дехкане врут. Председатель сидит в кармане у муллы, а беднота боится. Бедняка явно обворовали. Не заступиться за бедняка – каков же будет тогда авторитет советской власти в глазах бедноты? Пойти против муллы без поддержки дехкан? Нусреддину от этого пользы мало – не жить ему в кишлаке. Да и самим трудненько будет отсюда выбраться. Вот тебе и история с географией! Нужно во что бы то ни стало каким-нибудь неожиданным ходом бедноту против муллы восстановить и заставить определиться. Но как? Сидит, пьёт чай. Дехкане кругом стоят, – ждут, что будет. Выпил пиалы четыре, велит подозвать поближе муллу Али Мухитдина. – Ты земли, говоришь, не крал? – Нет. – И поклясться можешь? – Могу. – На, возьми лепёшку, поломай и потопчи ногами. А это у мусульман самая страшная клятва, – хлеб проклясть. Помялся мулла. Секретарь ему лепёшку в руки суёт. Взял, поломал и потоптал ногами. Видит секретарь – дехкане глаза в землю потупили, а старик чая не допил, с кошмы поднялся и ушёл. – Ну, – говорит секретарь, – раз поклялся, значит правда. Не будет же правоверный мусульманин, да ещё мулла, хлеб проклинать напрасно. Встал, пояс подтянул и говорит: – Вот что, товарищи дехкане, каждый из вас знает, что советская власть – это бедняцкая власть, бедняка в обиду не даст. Каждый бедняк всегда может рассчитывать на её помощь. Нусреддин Ата бедняк? Бедняк, каждый знает. Земля у него пропала? Пропала. Не найдётся – умрёт с голоду со всей семьёй. Советская власть этого допустить не может. Если бы выяснилось, что обворовал его кто-нибудь из дехкан, допустим, тот же мулла Али, то мы заставили бы вора вернуть всю землю, да ещё весь урожай, которого не мог собрать Нусреддин. Но так как все вы говорите, что не знаете, украл ли вообще кто-нибудь землю или смыло её силем, – то советская власть решает так: земля к Нусреддину должна вернуться. Нусреддин Ата – житель вашего кишлака. Кишлак должен был ему помочь найти вора. Раз кишлак в этом не помог, весь кишлак вернёт ему утерянную землю. Два сера да мешка три на крыше, – будем считать два с половиной сера. Хозяйств у вас в кишлаке без Нусреддина и муллы Али – пятнадцать. Значит, каждое хозяйство отрежет ему от своей земли и отдаст шестую часть сера. Это раз. Теперь насчёт урожая. Урожай у вас тут, говорят, сам-семь, не больше. Значит, с двух серов земли – сто двенадцать тюбетеек зерна. Каждое хозяйство, таким образом, обязано дать Нусреддину семь с половиной тюбетеек зерна. Всем понятно?… Вот если б оказалось, что земля не силем смыта, а украдена, и если бы нашёлся вор, тогда вам давать Нусреддину не пришлось бы ничего. А раз, говорите сами, силь смыл, да ещё бедняцкую землю, то нельзя, чтобы один Нусреддин страдал, а не весь кишлак в целом. Так что бегите домой и тащите Нусреддину землю и зерно, чтобы через час всё было на месте! А мулла Али за то, что несправедливо его оклеветали, от этой повинности освобождается. Когда переводчик перевёл, дехкане опешили. Стоят, не шевелятся. Молчат. – Как же это? – говорит наконец один. – Я земли не крал, а отдавать буду, да ещё зерно последнее тащи. Так не годится, я тоже бедняк. – Да ведь, дружище, ты же сам только что говорил: все вы тут бедняки. Значит, выбирать не из кого. – Я не воровал и отдавать не должен. Пусть отдаёт, кто украл, – говорит другой. – Да ведь вы же сами уверяли, что никто не крал, силь смыл. С силя, что ли, обратно спрашивать? Стоят, топчутся на месте, совещаются. Секретарь, как ни в чём не бывало, опять сел на кошму и за чай принялся, кончает второй чайник. Сам искоса посматривает. Видит, мулла багровым соком наливается, бороду мнёт и с председателем шепчется, из круга бочком норовят выйти. – Ну, товарищи дехкане, айда по домам за землёй и зерном. Через полчаса чтобы всё было! А председатель сельсовета здесь останется. И мулла Али останется, ему ведь не надо приносить. Поставил одному и другому по пиале, налил чайку на донышко – с уважением. – Пейте, – говорит, – не откажите. Потеребили бороды, сели, пьют. Секретарь заканчивает третий чайник, им подливает да всё заговаривает. Те любезно улыбаются, а глаза у них так и бегают. Дехкане стоят, совещаются, сначала шёпотом, потом всё громче. Наконец выходит один: – Видно, и вправду советская власть – бедняцкая власть, раз за бедняка заступается и землю ему вернуть велела. Только неправильно, что с бедняков взять хочет, а одного богатея, так того совсем от уплаты освободила. – Кто же у вас тут богатей? Все вы, говорите, бедняки, и ни у кого из вас трёх амбанов земли нет и пары быков нет. – Вот он, богатей, – показывают дехкане на муллу. – У него три амбана земли, да два быка, да сотня баранов. Мы ему землю на спине таскали, двое суток волокли. Он нам за это давал в год по тюбетейке зерна в долг. Он землю у Нусреддина украл. Все видели, как у него силем смыло, а через день опять землёй поросло. У него и берите. Вскочили мулла, председатель, начали кричать на дехкан. Секретарь тихонько вынул из кармана револьвер. – Связать вора и его помощника. Старик Нусреддин от радости прыгает, как ребёнок. Чалму с головы сорвал, руки мулле связывает. А чалмой муллы связали председателя. Велел секретарь запереть их в хлеву, у входа двух дехкан поставил. – Стерегите, – говорит, – как зеницу ока. Придёт отряд – передайте их в целости. Если выпустите, самим вам потом житья от них не будет. До полудня дехкане землю с поля муллы Али перетаскивали на площадку Нусреддина, и зерна отсыпали, и три мешка с землёй положили на крышу. А потом созвал секретарь собрание – выбирать новый сельсовет. Выбрали председателем старика Нусреддина и тут же постановили землю муллы конфисковать и прирезать наибеднейшим. До вечера отмерили всё честь честью и скот поделили. Лёг секретарь спать в сельсовете. Вздремнул уже крепко, слышит, кто-то тянет его за рукав. Вскочил – малый Нусреддина стоит, говорит переводчику: – Идите отсюда, я вас отведу в другое место спать, тут нехорошо. Не спрашивал секретарь, почему и зачем, надвинул тюбетейку и зашагал за пареньком. Выспались. На рассвете секретарь говорит: – Хорошо бы захватить с собой арестованных, только как их по такой дороге проведёшь? А то отряд не придёт, с наших дехкан отвага слетит, выпустят сукиных детей, как дважды два. А ну-ка, давай попробуем. Пошли к хлеву, видят, у ворот стражи нет. Вошли. Арестованных и след простыл. Почесал за ухом секретарь: – Так и знал! Ничего не поделаешь, – пойдём без них. Прошли километра три, им навстречу опять мальчик Нусреддина. – Ты откуда? – спрашивает секретарь. – Как же это ты успел? – Я пошёл вперёд дорогу посмотреть, – говорит малый. – Нельзя туда идти, лестница подпилена. Советская власть хорошая, не надо идти, упадёт. Я поведу другой дорогой. Стоило это им лишних полдня акробатики, но зато дошли в целости. Сели на коней, с малым прощаются. Говорит ему секретарь: – Рахмат, спасибо. Руку жмёт, думает, чтобы сделать ему такое. Взял, отколол с куртки комсомольца переводчика кимовский значок и приколол его малому. – Расти, – говорит, – комсомольцем будешь. Приходи в Хорог, в школу отдам. Распрощались и поехали. Пока снаряжали туда работников, пока те собрались, – прошла неделька. Является однажды утром к секретарю тот самый оборванный малый. Обрадовался секретарь, на стул сажает, зовёт переводчика. – Говорит, папа умер. С горы сорвался. Что-то ему там подпилили, а что – и не разберу хорошенько. Секретарь не любопытствовал, он знал, что могли подпилить отцу Нусреддинова. Сосредоточенно почесав затылок, взял телефонную трубку и сказал в неё пару крепких слов: – …Да-да, немедленно. В Бартанг. Малый знает дорогу, поведёт… Вот что, – обратился он к малышу, – поведёшь туда наших ребят. Малый кивнул головой, но не уходил. – Спроси его, чего бы он хотел, какой подарок? – Он говорит, советская власть обещала его отдать в школу. Учиться хочет. Говорит, проведёт наших в кишлак и придёт с ними обратно. – Хорошо, – кивнул головой секретарь. И заметив на рубашке мальчика под халатом кимовский значок: – Надо послать малого на учёбу. Из него выйдет толк. Глава четвертая Возвращаясь с обзора участка и проходя мимо полусобранных экскаваторов, Кларк заметил Баркера, прохаживавшегося вокруг машин, в белом шлеме, с руками, заложенными за спину. Каркас экскаватора без стрелы грузно покоился на земле, как туша животного с отрубленной шеей. Увидя издали Кларка, Баркер направился к нему. – Мои экскаваторы, оказывается, ещё не пришли, и неизвестно, когда придут, – заявил он почти торжествующе. – А это? – указал Кларк на экскаватор. – Это немецкий Менк, дрянная машинка, – скривился Баркер. – Интересно, когда им надоест платить мне деньги за то, что я ничего не делаю! Полозова нахмурилась. Кларку стало неловко. – А для вас это лафа, – сказал он почти со злобой. – Помогли бы им хоть эти собрать. – Менки-то? И не подумаю. Мне какое дело! Пусть немцы сами возятся… Я хотел вам сказать одну вещь, – неожиданно серьёзно обратился он к Кларку. Он отвёл Кларка в сторону и шёпотом спросил: – Вы вчера ничего не находили у себя на столе? – На столе? – нарочито равнодушно переспросил Кларк. – Нет, ничего. – Смотрите. Баркер молча вынул бумажник, достал листок и развернул перед Кларком. На листке виднелся знакомый рисунок. – Что это вы от нечего делать художеством занялись? – лукаво прищурился Кларк. – Бросьте шутить: я нашёл это вчера у себя на столе. – Ну и что? – Что же вы не понимаете? Кажется, ясно! Стрела показывает на Америку, внизу череп. Иначе говоря: убирайся обратно, откуда пришёл, а то прикончим. Я думаю заявить властям. – Пустяки, – спокойно сказал Кларк. – Это ваша фантазия. Кто-то подшутил над вами, испытывая вашу храбрость. Если б это была какая-то таинственная угроза, почему бумажку подкинули вам, почему не мне, не Мурри? – Да, это верно, я тоже так думал, потому вас и спросил. Но, понимаете, странно: комната была заперта на ключ, ключ был у меня, окно закрыто. Каким образом листок мог очутиться на столе? – А в вашем присутствии никто в комнату не заходил? – Никто. Вот вы за мной заходили, потом зашёл Мурри, когда вы шли на собрание. – Из местных работников никто не заходил? – Заходил этот их черномазый инженер. Больше никто. – Может быть, во время уборки кто-нибудь зашёл и положил. Это ж явно детский рисунок. А вы сразу развели криминальную романтику со злодеями, покушающимися на вашу персону. Не рассказывайте никому, а то будут над вами смеяться. Кларк, словно невзначай, свернул рисунок и, меняя тему, незаметно сунул его в карман. Когда к концу дня машина доставила Кларка в местечко, мокрого и изнемогающего от жары, он, не раздеваясь, кинулся на кровать. Он мысленно констатировал, что жара действительно невыносимая и работать при такой температуре будет трудно. Он не удивлялся уже тому, чем возмущался ещё несколько часов назад: что в колодец, вырытый на первом участке на большой глубине специально для питьевой воды, несмотря на запреты, рабочие спускают друг друга на ведре, чтобы окунуться на несколько минут в ледяную воду. Отлежавшись, Кларк разделся догола и окатил себя водой с головы до ног. Только тогда он понемногу пришёл в себя, оделся и осмотрел стол. Никаких рисунков на этот раз на столе не было, зато стояла банка с букетом цветов. Кларк задумчиво окунул руку в букет, перебирая в пальцах прохладные лепестки. Дверь позади скрипнула. Кларк мгновенно повернулся и поймал себя на том, что рука его коснулась рукоятки револьвера. В дверях стояла зыбкая блондинка, та самая, которую вчера во время беседы с Уртабаевым он имел возможность разглядеть весьма детально. Это была соседка, по-видимому, жена инженера Немировского. – Можно? Кларк стоял, растерянно улыбаясь. – Вы не понимаете по-русски? Нет? Это ничего не значит. Я зашла к вам навестить. Не помешаю? Кларк продолжал любезно улыбаться. – Не понимаете? Это я поставила вам на столик цветы, когда вам убирали комнату. Хорошие? Она указала рукой на букет, потом ткнула себя пальцем в грудь и рассмеялась. Кларк тоже рассмеялся и закивал головой. Он показал на цветы, приложил руку к сердцу и склонился, выражая свою благодарность. – Хорошие? Правда? Сразу в комнате стало уютнее. В комнате, – она обвела комнату рукой, – уютней, – она показала на цветы. Кларк закивал утвердительно головой. – Какой у вас красивый шлем! – вскрикнула женщина, заметив валявшийся на кровати злосчастный колониальный шлем. Она подошла, взяла его в руки, повертела и надела на голову. – Хорошо? Кларк опять утвердительно кивнул. Шлем действительно шёл к ней. Она приняла несколько поз, важно надув губы. Потом сняла шлем, погладила рукой и бережно положила на прежнее место. Кларк улыбнулся, взял шлем и церемонно поднёс его женщине. – Мне? – спросила она удивлённо, тыкая себя пальцем в грудь. – Нет, нет, вы сами будете носить. Она надела шлем на голову Кларку и отступила на шаг, осматривая его одобрительно. Кларк решительно мотнул головой, снял шлем и подал его женщине, указывая на неё пальцем. – Серьёзно? Вы хотите обязательно подарить его мне? Кларк показал рукой на цветы, потом на шлем. – Это реванш за цветы? – Она улыбнулась. – Какой вы милый! Она надела шлем и выбежала из комнаты, видимо посмотреться в зеркало. Через минуту появилась опять, подбежала к Кларку и поцеловала его в губы. Кларк опешил. – Это за шлем. – Мистер Кларк, вы ещё не ужинали? – в дверях стояла Полозова. Она окинула одним взглядом сцену: женщину с растрёпанными волосами, смущённого и покрасневшего Кларка, и глаза Полозовой стали чуждыми и суровыми. – Извините, но дверь была открыта. Все пошли ужинать, я зашла по дороге за вами. Сидим в столовой. Она повернулась и вышла. Женщина показала ей за спиной язык. У Кларка было неловкое чувство уличённого школьника. Он надел кепку и достал из кармана ключ, давая понять, что должен сейчас выйти. Женщина кивнула головой, лукаво прищурила глаз и выбежала из комнаты. Столовая кишела людьми и мухами. За длинным столом у стены Кларк заметил Уртабаева, Полозову, Мурри и ещё несколько мужчин. Он молча занял место рядом с Полозовой и сосредоточенно стал уплетать суп. Подняв глаза, он встретился взглядом с бритоголовым человеком в белой косоворотке. – Извините меня, я очень плохо запоминаю русские фамилии, они все похожи друг на друга, – повернулся Кларк к Полозовой. – Это мистер Ерёмин? – Нет, это товарищ Синицын, секретарь парткома. А Ерёмин – начальник строительства, тот, который выступал на собрании инженеров и сегодня в бараке. – Да, да, знаю. Такой плечистый инженер. – Не инженер, а хозяйственник. Вот вам ещё один наглядный пример порочности вашей специализаторской теории: до революции – рабочий-металлист, в гражданскую войну – командир, теперь – хозяйственник, экономист с высшим образованием. – Исключения не опровергают правила. – Да у нас это уже не исключение, а почти правило. – И потом вы извращаете мои слова. Я говорил нс о невозможности, а о неэкономности такого рода переключений. К тридцати годам формируется в основном то, что мы называем человеческой индивидуальностью. Профессия с её специфическими навыками, с её профессиональным взглядом на вещи и манерой мышления, наконец с её средой сопрофессионалов составляет по меньшей мере пятьдесят процентов в багаже наших индивидуальных особенностей. К тридцати годам у человека вырабатывается своё, профессиональное отношение к миру и, с другой стороны, отношение мира, среды – к нему. Отношение это обуславливается тем местом, какое человек занимает в обществе, теми требованиями, которые общество может ему предъявить, теми преимуществами, которые оно может ему предоставить взамен. От механика никто не станет требовать, чтобы он был философом, и наоборот, от философа – чтобы он разбирался в механике. – Современный философ, не метафизик, должен обязательно разбираться в законах физики и механики. – Я говорю для примера. Суть не в этом. Границы наших возможностей, отмеренные нам обществом, – это и есть та вторая кожа человека, из которой не выпрыгнешь. Попытки выпрыгнуть из неё кончались всегда катастрофой. Выпрыгивающий внезапно терял своё место в мире и, не обретая другого, – новой кожей в несколько дней не обрастёшь, – летел вниз. – О каком мире вы говорите? О буржуазном? – О всяком. Вы напрасно улыбаетесь. Возьмём простейший пример: человек совершает преступление, убийство. Если совершает его, скажем, душевнобольной, масштаб возможностей которого средой не ограничен, – для него совершение убийства не влечёт за собой никаких изменений в месте, занимаемом им в мире. Его водворяют обратно в дом для умалишённых, в глазах общества он по-прежнему душевнобольной, он остаётся в своей коже. Допустим, то же преступление совершил так называемый нормальный человек, но человек определённой профессии: офицер. Он убил солдата, который обозвал его неприличными словами. И в данном случае преступление не повлечёт за собой никаких последствий. Общество в масштабе, отмеренном офицеру, предусмотрело для него право убивать оскорбивших его подчинённых. Допустим теперь, что точно такое же преступление совершает другой нормальный человек, но уже иной профессии – скажем, совершаю его я. Кто-то изругал меня, и я в ответ на это размозжил ему череп. В границы возможностей, отмеренных мне обществом, не входит право убивать людей. Перешагнув эти границы, я моментально потерял занимаемое мною до сих пор устойчивое место в мире и с грохотом полетел вниз по всем ступенькам общественной лестницы. – Вы говорите не о всяком, а именно о буржуазном обществе. У нас эти далеко не так. Ваш пример с офицером только подтверждает эту разницу. – Дело не в примере. Пример можно заменить другим. Дело в своего рода молчаливой конвенции между личностью и обществом. Я думаю, это весьма элементарная истина, которой могут сопротивляться ярые индивидуалисты, но в которой нет надобности убеждать коммуниста. Это молчаливое соглашение вовсе не так уж тягостно для личности, как бы это казалось на первый взгляд. Ведь то, что мы называем личностью, само в себе для нас непознаваемо. Мы создаём себе условное представление о самих себе, а так как сызмала нас учат смотреть на всё, в том числе и на себя, глазами окружающей среды, то в конце концов её глаза становятся нашими, и мы принимаем отмеренный нам масштаб, принимаем свою кожу как нечто органическое, как свою подлинную индивидуальность. На этой конвенции основана сама возможность существования всякого общества… – Дорогой коллега, – ворвался неожиданно в речь Кларка насмешливый голос Мурри, – извините, что вас перебиваю, но вы нарушаете сейчас другую общепринятую конвенцию – между посетителями и столовой, и стесняете обслуживающий персонал. Все уже поели, а наша тарелка стоит не тронута. У вас возьмут прибор, и вы останетесь без ужина. Кларк замолчат и принялся есть. – Признаться, я не совсем поняла вашу мысль, – оторвала его от этого занятия Полозова. – Я хотел сказать только одно: в том, что здесь делается, есть много противоречий. Вы создаёте здесь новое общество, основанное на упразднении частной собственности. Прекрасно. Вам кажется, что вы в состоянии расширить масштаб возможностей каждой единицы до бесконечности. Не так ли? Извечный конфликт между личностью и обществом вы, враги индивидуализма и проповедники интересов коллектива, решаете в пользу личности и во вред обществу. Это парадоксально, но это так. Это противоречие встречается у вас на каждом шагу. – В чём же вы видите это противоречие? – Возьмите то, о чём мы начали говорить: ваша государственная система позволяет гражданам в половине их жизненного пути менять место, занимаемое ими в обществе. Я уже сказал, что тормозит развитие вашей промышленности. Человек, меняя кожу, перепрыгивая с одной социальной ступеньки на другую, естественно выбит на некоторое, довольно продолжительное время из колеи. Он должен свыкнуться с новыми требованиями, которые предъявляет ему новое окружение, свыкнуться со своими новыми возможностями, должен обрасти новой кожей. Количество затраченной на это энергии ни в какой степени не компенсируется той пользой, которую переключившиеся могут принести обществу. Коэффициент трения здесь настолько велик, что он неизмеримо снижает их прежнюю производительность… Я вижу, вы со мной не согласны? – По правде, я тоже с вами не согласен, – вмешался неожиданно Мурри. Кларк обернулся удивлённый: – И ты, Брут?… Что ж, разрешите мне остаться при своём мнении. – Представьте себе полное отрицание общества: в нашем понимании: это и будет коммунистическое общество. Кларк не мог уловить, шутит ли Мурри, или говорит всерьёз. Полозова с любопытством присматривалась к неожиданному союзнику. – Браво, мистер Мурри! Вы попали в точку. В этом корень всех недоразумений. То, что мистер Кларк говорит об ограниченных масштабах личности в буржуазном обществе, вполне верно, с той поправкой, что речь идёт не об обществе вообще, а именно о буржуазном. В буржуазном обществе действительно нет и не может быть подлинной индивидуальности, она атрофирована, она подменена той условной кожей, в которую затягивает каждого гражданина капиталистическое государство. Выпрыгнуть из этой кожи и заменить её другой удаётся лишь очень и очень немногим. Для подавляющего большинства это сопряжено с немедленной жестокой местью оскорблённого государства. – А разве от того, что у вас это доступно большему количеству граждан, суть вопросов меняется? Вы тоже не в состоянии выпрыгнуть из рамок своего государства, – скептически улыбнулся Кларк. – Мы – поколение, уничтожившее капиталистическое общество, чтобы войти в социалистическое, – пока что меняем кожу. Это массовый и болезненный процесс. Изменились отношения между людьми, между людьми и вещами, между людьми и государством. Расширились масштабы каждой отдельной личности, старая кожа капиталистических отношений лопнула. Мы меняем её на более просторную, в которой нам легче дышать. Это только первый шаг к тому коммунистическому обществу, где человек сбросит с себя наконец, как шелуху, всякую кожу условностей, обретая впервые во всём её объёме свою атрофированную индивидуальность. – Это утопия. Для этого нужно бы изменить сначала самую природу людей. – А разве мы её не меняем? – всё больше воодушевлилась Полозова, щёки её горели. – Разве не в этом именно состоит величайшее значение нашей революции? Вы правильно отметили, что новые обязательства и новые перспективы требуют от человека радикальной перестройки; он должен привыкнуть осознать и ощущать себя самого под углом новых требований и возможностей. Это длительный и трудный процесс. Старая кожа настолько приросла, что подчас приходится отрывать её вместе с мясом. Многие из тех, которые в семнадцатом, в двадцатом, двадцать третьем году фланировали в новой коже, на зависть легко и просто, – именно сегодня, чем глубже наша страна входит в социализм, начинают болеть и отставать. Это не усталость, это гниют неоторванные лохмотья старой кожи, вызывая заражение всего организма. Если вы под этим углом будете смотреть на здешних людей, – а и вы, и мистер Мурри, кажется, любите и умеете наблюдать, – многое непонятное на первый взгляд станет вам понятно при одном условии: живя в нашей стране, нельзя быть посторонним наблюдателем. Если вы захотите сохранить мнимую объективность человека с другого полушария, вы не поймёте здесь ровно ничего… Столовая постепенно пустела. За столом, кроме Кларка, Полозовой и Мурри, остались Уртабаев и Синицын. К столу подошёл с тарелкой в руке Ерёмин. – Можно тут за вашим столом присесть? – Садись, садись, – указал место рядом с собой Синицын. – Новости расскажешь. Говорят злые люди, что ты сегодня телеграмму в Наркомзем послал, будто больше двадцати тысяч га дать к весне не собираешься? Полозова и Уртабаев удивлённо посмотрели на Ерёмина. – И послал. Кто отвечает, я или ты? – За телеграмму, конечно, ты отвечаешь. И перед центром ответишь и перед бюро парткома сегодня ответишь. У нас в десять часов экстренное собрание. Пожалуйста, потрудитесь объяснить нам, что и почему. Как-никак, а бюро парткома об этом знать небезынтересно. – Кому надо, объясню. Ты меня не пугай, я не из пугливых. – Вчера на совещании всех инженеров крыл, – вставил Уртабаев, – а сегодня четверяковское решение принял. Зря только волновался. Я тебе ещё вчера вечером предсказывал. – Ты, Уртабаев, лучше помалкивай. Строительство в тупик загнали, рабочих разбазарили, машины переломали, а отвечать за вас кто будет? Я. – За телеграмму, я тебе уже сказал, ты ответишь, – вмешался Синицын. – А за строительство – не ты один. Как-никак, есть у нас треугольник, – кривой, правда, раскоряченный, но есть. – Большая от вас помощь, как кот наплакал! Еду сегодня в Сталинабад. Там буду отчитываться. – В Сталинабад поедешь завтра. Не торопись. Боюсь, что после твоей телеграммы назад больше не вернёшься. Если думаешь попасть туда раньше, чем решение бюро, то ошибаешься. Можно позвонить ещё на телеграф, может быть, телеграмма не ушла. В крайнем случае можно задержать её по проводу в Сталинабаде. – Я подписывал телеграмму, и только я могу её аннулировать. – А кто же? Конечно ты. Ты и позвонишь. – Я на ветер телеграммы не посылаю. Раз послал, значит знаю, что делаю. Отчитываться буду перед Цека в Сталинабаде. А уеду сегодня, через полчаса. Если хочешь, можешь задержать меня силой. – Насчёт задержки силой – я не милиция. А вот о твоём антипартийном поведении поговорим. Посмотрим, что с тобой делать… – Эге, легче на поворотах! – Особенно на поворотах назад, товарищ Ерёмин. Строительства всего не повернёшь, а сам, чего доброго, выскочить можешь. – А вам чего хочется? Дотянуть до конца, всё шито-крыто, а там с треском просыпаться: вместо восьмидесяти дали двадцать. Так, что ли? Моя обязанность сигнализировать заранее срыв плана и невозможность выполнения, а не сидеть и молчать, – авось вывезет. – Авось не вывезет, а вот правильная организация работ вывезти ещё может. – А что для этой правильной организации вы сами-то сделали? Может, скажешь? Большая у тебя партийная прослойка среди рабочих? А ну, расскажи! – Если бы ты почаще заглядывал на заседания парткома, не пришлось бы тебе об этом расспрашивать в столовой. – Я по работе вижу, а не по заседаниям. – Плохо видишь. Надо вперёд смотреть. Твоя беда, что уткнулся носом в наличие прорывов и горизонта не видишь. – Я не поэт – порхать по горизонтам, а начальник строительства. Вижу, что у меня в наличии, и рассчитываю, что могу с этим сделать. – Того, что можно сделать, как раз не видишь. Так вот тебе для сведения: второй месяц, с момента моего назначения сюда, добиваюсь мобилизации партийцев и комсомольцев на наше строительство. Вчера Цека принял решение. Через недельку, дней через десять получим двести партийцев и триста комсомольцев. Партийцев семьдесят процентов, комсомольцев сто процентов из националов. Аннулируешь свою телеграмму? – На строительстве машины нужны, а не комсомольцы. Подумаешь, богатство! Триста комсомольцев-националов! Видели мы твоих комсомольцев. Через неделю обратно все разбегутся по домам. – А ты организуй им условия работы так, чтобы не разбежались. Поменьше телеграфируй, а побольше налаживай. – Что мне, землю заступом копать? На спине вывозить, что ли? И так всё на своей спине везу. Транспорта не дали, вместо двухсот пятидесяти машин только пятьдесят. Да и из тех половина поломана. Клетраков вместо ста пятидесяти – ни одного. Экскаваторов вместо двадцати шести – три. Что это? Шутка? Это стопроцентная механизация называется? С этим канал на сорок километров в галечнике выроешь? Садись на моё место и рой. – Посадят, сяду. Пока тебя не сняли, будешь рыть ты. – Ты, Ерёмин, четверяковские аргументы наизусть заучил, – заметил Уртабаев. Ерёмин отодвинул тарелку с супом, по столу расплескалась жижа. – Катитесь вы все к… божьей матери. Что я вам тут, подсудимый, что ли? Он встал и направился к дверям. На пороге остановился: – Скажи лучше своему постройкому, чтобы хоть суд показательный устроил. Сегодня пьяный вдрызг шофёр выехал в Сталинабад и грузовик в Вахше утопил. Самого, сукина сына, каючники еле живого вытащили, а машину загубил. Этак до моего приезда ни одной машины не останется… – Я так и знал, что этим дело кончится, – после минутного молчания заговорил Уртабаев, проводив глазами большую фигуру Ерёмина. – Слабый он человек. Кричит, надрывается, мечется, за всё хватается, за работой с утра до ночи, а толку мало. Четверяков, тот жжёный пройдоха. Хладнокровием своего добьётся. Тот его сразу раскусил. Даст ему выкричаться, а потом всё-таки поставит на своём. Удивляюсь, как партия назначает Ерёмина на такую работу. – Это ты оставь, – нахмурился Синицын, – я с ним на польском фронте вместе когда-то был, в гражданскую. Работал у него политкомиссаром. Такого командира по всей армии поискать. Выдержанный, смелый, из любого, самого безнадёжного окружения вывернется да ещё пленных наберёт. Что с ним случилось, не понимаю. Люди ломались после гражданской, на мирное строительство не могли переключиться. Но ведь с тех пор сколько лет прошло, работал на ответственных постах и как будто хорошо работал! – При крепкой ячейке и завкоме, в менее трудных условиях, может, и справлялся. Там ведь сама рабочая общественность вывозит. А в наших условиях и при наших трудностях нужны всё-таки исключительно крепкие работники. «Придётся ставить вопрос о снятии его с работы и передать дело в контрольную комиссию», – уже спокойно подумал Синицын. Кларк, не понимавший разговора, не вставал из-за стола, терпеливо дожидаясь окончания беседы. Он рассчитывал, что Синицын, местный секретарь партии, как раз то лицо, которое ему нужно. И когда Синицын и Уртабаев поднялись, он попросил Полозову перевести, что у него есть к Синицыну маленькое дело. – Вчера вечером я нашёл у себя на столе это письмецо, – он разложил лист с рисунком. – А вот и другое тождественное письмо, которое нашёл у себя на столе инженер Баркер. – А вот и третье, – положил на стол третий рисунок Мурри. – Я, конечно, подобных угроз всерьёз не принимаю, – поспешно добавил Кларк, – но я подумал, что вам интересно будет выяснить, кто это на строительстве занимается подобными шутками. Он подвинул один рисунок к Синицыну, другой к Уртабаеву, не спуская глаз с Уртабаева. Уртабаев внимательно осмотрел листок. – Интересно, – потянулся он за другим рисунком и стал сличать его с первым. – Что ты думаешь об этом, Синицын? – Написано вполне вразумительно и очень простыми средствами, – похвалил Синицын. – Составлял, по-видимому, неглупый парень. И вряд ли таджик. Таджик нарисовал бы отрезанную голову, а не череп. – Череп – это уже европейская символика. Рисовал, по-видимому, русский. – Правильно, – подтвердил Уртабаев. – Таджик черепа не нарисует. – А если рисовал русский, то, очевидно, не без образования, – продолжал свою мысль Синицын. – Почему? – Знает латинский алфавит. В школах первой ступени этому не учат. – Верно! Ты настоящий сыщик. Синицын собрал все три бумажки. – Постараюсь выяснить. Вы, пожалуйста, не волнуйтесь и не принимайте этого близко к сердцу, волос с вашей головы не упадёт. Если, паче чаяния, найдёте ещё такие художественные произведения, передавайте их прямо мне. Он пожал руку Кларку и Мурри и вышел вместе с Уртабаевым. Кларк, Мурри и Полозова поднялись тоже. – Не говорите Баркеру, что вы получили такое же письмо, – обратился к Мурии Кларк, когда Полозова распрощалась и ушла, – Я убедил его, что над ним просто хотели подшутить. Иначе он разведёт панику и будет требовать охраны и пулемёта. Мурри утвердительно кивнул головой. – Кстати, – остановился Кларк, – к вам вчера не заходил Уртабаев? – Заходил. Они стояли у дома Мурри. – У меня есть неясное подозрение, которое мне пришло в голову ещё вчера. – Интересно. Заходите. – Дело в том, что все наши комнаты были закрыты и проникнуть в них без ключа никто не мог… Кларк поделился с Мурри своими подозрениями. – Да, но какой же смысл Уртабаеву выживать нас со строительства? – заметил Мурри. – Впрочем, это не так уж неправдоподобно. Между Уртабаевым, главным инженером и начальником строительства есть, кажется, серьёзные трения. Уртабаев, возможно, хочет скомпрометировать тех двоих и доказать, что они не закончат строительства в срок. В таком случае наш приезд шёл бы вразрез с его желаниями. – Это не исключено. – Есть и другая возможность. Уртабаев – таджик. Главный инженер и начальник – русские. Может быть и национальная вражда. – Да, но Уртабаев, кажется, коммунист? – Ну и что ж из этого? – улыбнулся Мурри. – Национализм старше коммунизма. Разве вы не слыхали о случаях, когда ярые националисты вступали в коммунистическую партию, чтобы встать у власти и парализовать работу партии? Такие случаи бывали в Узбекистане, если не ошибаюсь, да и в других советских республиках. Об этом в своё время много писали газеты… Возвращаясь поздно вечером домой, Кларк у своей веранды натолкнулся на Баркера. От Баркера шёл густой спиртной дух. – А, Кларк! – обрадовался Баркер, фамильярно хватая Кларка под руку. – Напрасно вы пропадаете, стучали к вам раз десять. Нет и нет. – Где ж это вы успели нализаться? Как вам не стыдно, – высвободился Кларк. – Увидят вас рабочие, скажут: ну и американский инженер! Хороший пример подаёте, нечего сказать. Где ж это вы спирт достали? – Бросьте, Кларк, проповеди читать, сегодня не воскресенье. Был на вечеринке у ваших соседей, Немировских, по специальному приглашению. Знакомлюсь со здешними инженерами. Хорошие инженеры, пьют очень здорово. Если бы тебе, брат, налили столько, сколько мне, ты бы умер. А я вот живу и даже ничего! – Спиртом от вас несёт, как из аптеки. – Это против малярии. Комары не кусаются. Не будете пить – заболеете. Я вам говорю! За вами раз десять заходили. Прибор оставили. Хозяйка очень хлопотала. А вас нет и нет. – Идите и выспитесь. Отведу вас домой, а то свалитесь где-нибудь в канаву. Придётся утром из-за вас глазами хлопать. Он взял грубо Баркера под руку, не отвечая больше на его разговоры, довел до дома, достал из его кармана ключ, открыл дверь и втолкнул Баркера в комнату. Придя к себе, Кларк разделся и лёг. Из соседней квартиры через сени доносились громкий смех, неразборчивая каша голосов и звон опорожняемых стаканов. Всё это долетало до Кларка через пробковую стену усталости. Он сейчас же уснул. Ночью проснулся внезапно от чьего-то прикосновения. Он резко сел на постели, но тотчас же почувствовал на шее мягкие голые руки, повалившие его обратно на подушку. В комнате стоял густой мрак. В отсвете зыбкого сияния, вливающегося в окно, он увидел у своего лица знакомое женское лицо. Он пошарил рукой, на что бы опереться и встать, но рука его натолкнулась на голое женское бедро. Разгорячённое тело придушило его к постели, лишая возможности шевелиться. Он подумал, что с вечера забыл запереть дверь на ключ. Если и сейчас дверь не заперта, – войдёт муж, и будет невероятный скандал… Надо немедленно освободиться и встать. Он почувствовал на губах прикосновение мягких пытливых губ, смутный привкус вина. Мысли постепенно заволокло дымкой, и он перестал сопротивляться. Глава пятая В помещении парткома стоял тонкий заунывный звон. Звенели мухи, густыми спиралями прорезая воздух. Звенел подвешенный к лампе у потолка длинный свиток клейкой бумаги, чёрный от прилипших тел. Звенели распростёртые на столах клейкие листы, неуклюже топорщась вверх в прозрачном трепетании сотен крылышек. К бумагам приклеивались люди, ругались, отрывали прилипшее варево, хлопали с шумом ладонями по обтянутым сеткой плечам и торсам, размазывая надоедливые звенящие точки, и просторные клетки сеток, одна за другой, набухали красными бугорками. Через открытое окно, занавешенное мокрой простыней, просачивался в комнату густой, клейкий зной. От простыни шёл пар, словно снаружи по ней провели утюгом. За окном муторно долго кричал осёл. Люди входили и выходили, потные, умащенные зноем. Хриплый телефон непрерывно врывался в разговор дребезжащим чахоточным лаем. На столе, за которым сидел Синицын, стоял пузатый фарфоровый чайник, укутанный чалмой. Синицын, между двумя отчётами, наливал из него в пиалу лимонно-жёлтый завар и пил мелкими глотками. Опять задребезжал телефон. – Да, да, Синицын. Письмо? Какое письмо? Кто это говорит? Полозова? А, здорово! Что? Новое письмо подучили? Все трое? Срок до первого мая? Ну что ж, это ещё не так строго. Принесите мне вечером в партком. Да все три. Хорошо. Синицын положил трубку. – Володя, можно к тебе на минутку? В комнату вошла Синицына. – На минутку можно, больше нельзя, очень занят. Бери стул и садись. По делу? – Разве я к тебе в партком захожу без дела? Слушай, Володька… – Да, сейчас… Убирайся ко всем чертям!.. Это я не тебе, – повернулся он к жене. – Это ему… Да ты мне головы не морочь… И слушать не хочу. Сказал, должно быть сделано… А вот не трать время на праздные разговоры, тогда и успеешь. Он положил трубку. – Да, слушаю. – Пришли игры и плакаты для клуба, несколько ящиков. Я с этим одна не справлюсь. Дай мне одного комсомольца, Зулеинова хотя бы. – Не могу, детка, сегодня никоим образом. Все заняты. Штурмуем. И народу много приехало. Сорок человек. Разместить их всех надо, устроить, накормить. Подожди выходного дня. – Какие ж у вас выходные дни? Не обманывай. Честное слово, игры разобрать надо и плакаты развесить. – Не могу, Валечка. Подождут. Всё равно сейчас играть некому. Она сердито надула губы. – Я хотела как раз сегодня этим заняться, а одна не буду… – А ты понемножечку. Сегодня немного, завтра немного – и не заметишь, как всё разберёшь. В комнату вбежал молодой таджик, помахивая телеграммой. Положив её перед Синицыным, он ополоснул пиалу, отпил глоток чаю и остановился в ожидании у стола. – Ну, что пишут? Какие новости? Синицын внимательно пробежал телеграмму. – Наше предложение утверждено: Ерёмина и Четверякова сняли. Через неделю пришлют нового начальника и главного инженера. На, читай! Таджик жадно пробежал телеграмму. – А ты этого Морозова знаешь? – спросил он, дочитав до конца, – Нет, Гафур, не знаю. Морозовых очень много, больше чем у вас Ходжаевых. Но раз посылают на прорыв, значит дельный парень. Сейчас важно наладить работу так, чтобы ребята с места в карьер не осеклись на трудностях. Понимаешь? Как у тебя с соревнованием? Туговато? – Ничего! Вчера на первом участке норма выработки поднялась на пятнадцать процентов. – Пустяки! Разве надо на пятнадцать? На пятьдесят! – На земляных работах очень туго идёт с соревнованием. Рабочие сдельщиной недовольны, поговаривают, чтобы вернуть подённую оплату. Не разберёшь, в чём дело. Агитация кулацкая, что ли? Странно, что как раз самые хорошие рабочие недовольны. – А ты смотри в оба. Наверняка им головы кто-то дурачит. – Я уж расспрашивал и так и эдак, – никакого толка. – А с экскаваторами как? Оба Бьюсайруса подвёз ли? К сборке приступили? – Приступили. Бригада Метёлкина вызвала американца на соревнование. Американец поставил срок сборки пятнадцать дней, наши берутся в девять. Американец очень обиделся, не хочет соревноваться. Говорит: я работать приехал, а не на голове ходить. – Шибко ругается? – Шибко! – Ничего, подтянется. Вот что, вызови ко мне сюда Нусреддинова. Комсомольцы приехали. Надо их сразу взять в оборот, организовать несколько образцовых бригад. Если комсомольцы не пойдут во главе соревнования, то грош цена всей их работе. – Хоп.[23 - Ладно.] – Гафур! – вернул его от двери Синицын. – Увидишь Гальцева, пришли его, пожалуйста, сюда. Если постройком будет работать, как до сих пор, то придётся разогнать его к чёртовой матери, – По-моему, давно пора. – Ну, ну, давай его сюда. В комнату вошли трое новых. – Значит, не дашь? – поднялась Синицына. – Чего? А, насчёт клуба! Никак не могу. Подожди выходного дня. – Опять старая песенка! Не дашь, не надо… Сегодня долго будешь занят? – Да, часов до двух. Заседание… – Ну, до свидания. Она поправила платок и пошла к выходу, Очутившись на улице, она сделала несколько шагов и остановилась. Зной прозрачным густым пламенем обдал всё тело. Синицыной показалось, что платье её вспыхнуло и облетело, она идёт по улице совершенно голая. Она машинально обдёрнула платье, заслоняя колена, и медленно пошла вперёд, опустив платок на глаза. Концы туфель мягко уходили в горячую пыль. По всему телу расползалась неотразимая тяжесть. Домики у дороги стояли ослепительно белые, будто обведённые дымкой. От их белизны ломило глаза. Деревья, серые от пыли, с неестественно неподвижными листьями, казались неуклюжими, условными изображениями деревьев. Даже ярко-зелёные птицы избегали садиться на их ветки и дремали на проводах, беспокоя, как весеннее воспоминание о зелени. Из соседнего домика долетели жалобные звуки гитары. Синицына огляделась кругом: проулок был пуст. Она повернула за угол и, войдя в сени, толкнула дверь. Гитара оборвалась. На диванчике сидел полуголый мужчина, с чёрными, очень аккуратно подстриженными усиками и с вороными волосами, тщательно расчёсанными на пробор. На столе перед мужчиной стояли бутылка пива и пиала. – Это ты? – удивился мужчина, откладывая гитару. – Не боишься, что тебя увидят? – Наплевать! Умираю от жары. Дай попить. Мужчина церемонно ополоснул пиалу пивом, выплеснул на пол и, налив до краев, подал Валентине. – Пожалуйста. Синицына выпила залпом, – Хорошо! Дай мокрое полотенце – лицо вытру. Она натерла виски одеколоном и, пудрясь перед зеркалом, сказала отражавшемуся в нём мужчине: – Дикая жара! Ты чего не на работе? Гуляешь опять? – Не гуляю, а болею. Могли бы поинтересоваться моим здоровьем, Валентина Владимировна. В последнее время вообще перестали жаловать меня своим вниманием. Не знаю, чем объяснить сегодняшнюю честь. – Что ж у тебя такое? – Малярия терциана. – Что-то температуры у тебя никакой нет, – положила она руку на его лоб. – А ты что, хотела, чтобы меня уже трепало? Вот женская заботливость! – Ничего бы не хотела, а просто скажи: прогулял. Не выдумывай, что какая-то «терциана». – Я приступ малярии за три дня чувствую. Если в таком состоянии выйду на жару, завтра у меня сорок градусов будет. – Сорок градусов у тебя сегодня уже есть, – указала она на бутылку водки, стоящую под столиком. – Это ты от малярии лечишься? – Спроси врачей – чем вернее всего можно сломать приступ. Хиной и спиртом. – Ты так круглый месяц ломаешь. Не видела я что-то ещё никогда, чтобы тебя трепало. – А тебе интересно посмотреть. Вот, видимо, и помогает моё лекарство, если не трепало. – Стыдно, Павел, прогуливать. Там люди с ума сходят, прорыв ликвидируют, а ты дома сидишь. Нагорит тебе в конце концов за это. – А кто бы тебя пивом напоил, если бы меня дома не было? Бросьте вы агитацией заниматься, товарищ секретарша. Мне моё здоровье дороже. Дурак я – на такой жарище работать! У меня сердце не выдержит. – То малярия, то сердце. У тебя все болезни сразу. Но жара действительно зверская. Не понимаю, как люди работают на таком солнце. – Как это не понимаете? А кто же социализм построит? Тут уж, пожалуйста, невзирая на температуру. Кристаллов – известный антиобщественник, как меня аттестует наш «профнамоченный», – Кристаллов может не понимать. А вам не подобает. Если уж вожди перестанут понимать, то что же нам, простым смертным? – Брось язвить, Павел, не выходит это у тебя. И фамилию ты себе придумал неподходящую. Перемени, очень уж кристаллическая. – Зато советская. Природные богатства нашей социалистической страны демонстрирует. И одна на весь Союз, попробуй найти ещё одного Кристаллова. А что, разве лучше Синицын? Синица за море летела и море зажигать хотела. Руководителю строительства такая фамилия не подходит. Даже, я бы сказал, неудобно получается. – Сострил. Думает, остроумно. Я вот смотрю на тебя, слушаю, что ты иногда говоришь… Ты ведь явно антисоветский элемент. Как это тебя на строительстве, да ещё заведующим техническим отделом, держат? – А как же это вы, Валентина Владимировна, с антисоветским элементом поддерживаете связь, в дословном и переносном смысле? Или поздно заметили и раскаиваетесь? – А мне просто любопытно. В первые дни ты мне даже этим нравился. Все у нас кругом очень уж, понимаешь ли, выдержанные, стопроцентные, даже матом друг друга не покроют, а обязательно цитатой из вождя. – В рамочки не укладываетесь? Во, во! Смотрите, как бы самим в антисоветские элементы не попасть. – Нет такой опасности. В отличие от тебя я понимаю, что всё это правильно и нужно, иначе и быть не может, – просто немного скучно. – А всё-таки в рамочки уложиться не можете. Вот и в партии не состоите. А ведь жене вождя, можно сказать, полагалось бы. Вам по чину и социальному положению сейчас бы надо в клубе сидеть, штурм культурно обслуживать, а вы вместо того пивцо у меня попиваете. – Могу работать, когда есть охота. Нет охоты, и работа плохо идёт, и удовольствия от неё никакого. – Вот то-то и оно! В чём, собственно говоря, мои расхождения с коммунистической партией?… Синицына расхохоталась. – У каждого гражданина могут быть расхождения с партией, ничего тут смешного нет. Я говорю: почему я не вступил в коммунистическую партию? – Ты? А кто ж бы тебя принял? – Напрасно думаешь! – обиделся Кристаллов. – Может быть, я и подумывал, да вот в рамочки не укладываюсь. Скажут: иди по левой стороне. А может, на правой как раз пивная окажется? Обязательно зайду и дисциплину сломаю… Свободы душа человека просит. Индивидуальность во мне бунтует. Нельзя всех людей по одной мерке мерить: пять дней работай – шестой гуляй. А может, у меня на третий день погулять настроение будет, а на шестой работать захочу? – А если тебе ни на третий, ни на шестой работать не захочется, тогда как? – Может, я в день сделаю больше, чем другой в шесть? – Переходи тогда на сдельщину. – Тоже придумали: сдельщина! Кто наворочает больше, тот и получай! А может, у него и потребностей-то никаких нет, – поел и на бок. А другой хоть и наработал меньше, зато у него потребности духовные не простые, а с компликацией. По табелю этого не определишь. Мне вот каждый день табели подсовывают: тот столько-то выработал, этот столько-то. Ты думаешь, я им по табелям плачу, человека обижаю? Я на глаз вижу, чего человек стоит. Может, он по табели и наработал за четверых, а если он человек тупой, – зачем ему столько денег? К примеру, здешние таджики или узбеки. Какие у них потребности? Ведро зелёного чая вылакал без сахару, и ладно. Зачем им деньги? Другое дело русский человек, он и выработал меньше, да парень, видать, хороший. Разве можно такого из-за сухой табели обидеть? Ленин сам сказал: каждый по способностям, каждому по потребностям. А может, он больше и выработать-то неспособен, а потребности у него большие? Я вот только зав. техническим отделом, не начальник строительства, а рабочие меня больше Ерёмина уважают. Знают: как решу, так и будет. – Да тебя за такие дела под суд отдать мало! Ты же всю работу дезорганизуешь, соревнование срываешь. Я теперь понимаю, почему с соревнованием на земляных работах не клеится. Рабочие, говорят, сдельщиной недовольны. Ну и сукин сын ты после этого! Ведь они просто по безграмотности пожаловаться на тебя боятся. Думают, действительно от тебя зависит, – сколько захочешь, столько и дашь. – А какое ж это социалистическое соревнование, разрешите спросить, если за него деньги платят? Социализм за деньги не строят. Энтузиазм масс не колбасой, а идеей питается. Может, я их бескорыстному служению социализму учу? Хотите соревноваться? Пожа, пожа! Только никаких тебе материальных пророгаций, – для чистого блага социализма. Почему вот партийный меньше беспартийного зарабатывает? Идеей кормится! Идея вещь питательная. Так точно и ударник должен меньше неударника зарабатывать. А то какой из него строитель социализма выходит? – Ты просто подлец, – я вот возьму и расскажу Синицыну. – Не пугайте, Валентина Владимировна. У каждого своё представление о социализме. Разве я против? Что, по моему разумению, социализм бескорыстно строить надо, – так это ещё не преступление. Ни в одном параграфе не сказано… А будете мужу рассказывать, расскажите заодно, как это вы антисоветский элемент разоблачили. Сколько дней, а особливо ночей, вам с ним общаться приходилось. Как это вы ничем пожертвовать не постеснялись, лишь бы с гидрой контрреволюции ближе ознакомиться и изучить детально во всех ситуациях. Он похвалит! Вот, скажет, до чего у меня жена советская! По ночам не спит, контрреволюцию выискивает. – Сволочь! И как я с такой сволочью связаться могла? Сама не понимаю. – Не ругайся, Валечка. Я ведь это от любви. Может, я тебя к твоему мужу ревную? Нечего смеяться, я человек одинокий! У меня душа художественная. Может, я техник-то только для виду, а по натуре мне бы поэтом надо быть, стихи сочинять. Разве кто-нибудь понимает, что у меня в душе беспокоится, пертурбации какие? Душа любви возвышенной просит, а её социализмом кормят. А до социализма разве нам с тобой дойти? Дорога длинная! Он взял с дивана гитару и, перебирая струны, запел низким сердцещипательным баритоном: Дорогой длинною, Погодой лунною, Да с песней той, Что вдаль летит звеня-а-а-а-а… – Брось ломаться! Я тебя во-о как вижу. Ты просто кобель, бабу помял и ладно. Впрочем, может быть, так и надо. Я-то, думаешь, в тебя влюблена, что ли? Будь это не на этом проклятом пустыре, я на тебя и не посмотрела бы. От такой жары и на дерево полезешь. – Что ж это я вроде дерева, что ли? Ты меня сегодня обижать пришла, а я три дня тебя не видел, стосковался. Душа изжаждалась… Тебе жарко? Разденься, я окно закрою и занавешу. Дольче фар ниенте устроим. – Это ещё что такое? – Это не что-нибудь такое, а итальянское выражение. Отдых безмятежный означает. – А… – Итальянцы народ поэтический. Работать не любят. Весь день на травке лежат, ветерок их обдувает. Как в «Камо грядеши». – Вот тебе и надо было итальянцем родиться. Работать тоже не любишь. Лежал бы целый день и на гитаре наигрывал. Как тебя здесь ещё не раскусили! Ерёмина и Четверякова вышибли – плохо работали, такого лодыря держат. – Кого вышибли? Что ты болтаешь? – насторожился Кристаллов. – Обоих, и Ерёмина и Четверякова. Новое начальство уже назначено. – А ты откуда знаешь? – В парткоме слыхала. Четверякова я мало знаю, а Ерёмина определённо жалко. Я с ним насчёт спортплощадки договорилась, теннисный корт хотела устроить. А тут, вот тебе на! Был и нет. Ещё неизвестно, что за фрукт приедет на его место. Морозов какой-то. – Ты это наверное знаешь? – беспокойно завертелся по комнате Кристаллов. – Конечно, если говорю, значит знаю. Телеграмма пришла. – И новых уже, говоришь, назначили? – Телеграфировали, через неделю приедут. Кристаллов стал надевать сетку. – Ты что, никак уходишь? – удивилась Синицына. – Видишь ли, Валечка, мне тут в одно место надо сбегать. Я совсем было позабыл… – Да у тебя ведь малярия! Как же это ты? На работу не пошёл, а по улице гулять будешь? Увидят, нехорошо! – Наплевать! Нужно обязательно. – Ты меня только что сам приглашал остаться, итальянский отдых предлагал. – Никак не могу, милочка, – он обнял её и поцеловал в щеку. – Хочешь, приляг тут у меня. Я через часок вернусь. Если бы, паче чаяния, задержался и тебе не захотелось ждать, положи ключ на косяк. До свидания, сердце моё. Не сердись. Честное слово, совершенно забыл. – Что, с бабой какой-нибудь условился? – Да где мне! Тут не до баб! Дело есть срочное. Ну, прощай, малютка. Располагайся как дома, а я побежал. Он поправил рубаху, толкнул дверь и исчез в жёлтом омуте улицы. Срок, намеченный в телеграмме, давно прошёл, а строительство всё ещё дожидалось приезда нового начальства. Ждали его изо дня в день, нарочные караулили у переправы и возвращались ни с чем. В Сталинабад бежали телеграммы. На исходе второй недели вода снесла паром, и связь со Сталинабадом прервалась. Синицын нажимал, чтобы до приезда нового руководства перевести управление строительства из местечка на участок, в строящиеся бараки, но бараки из-за отсутствия леса не удавалось подвести под крышу. Он добился одного: перенесения парткома в новый брезентовый барак на головном, «поближе к массам», и, отказавшись от квартиры в местечке, переехал в свежеотстроенный домик для инженеров и техников. Обещанная подмога прибывала постепенно, небольшими партиями. Городок первого участка набухал, не в состоянии вместить всех. Он рос, подаваясь всё дальше по направлению к котловану, и это был своеобразный рост. Новые люди, приехав, не находили барака, в котором можно было бы приютиться. Они ночевали первое время под открытым небом, потом ночёвка их постепенно обрастала стенами и, наконец, покрывалась крышей. Наряду с этим официальным городком по краям стихийно росли окраины. Семейные рабочие, не любители «жилищных колхозов», как они называли общие бараки, из украденных досок, фанеры, кусков толя, несмотря на все запреты, мастерили себе сами по ночам отдельные закутки. Закутки из заплат, скрепленных гвоздёём и проволокой, готовые разлететься при первом дуновении ветра, обрастали чайником, керосинкой, клопами, духом человеческого логова, индустриальным дымом плиты. По вечерам коленчатые железные трубы, торчащие из-под криво надетых крыш, дымились, как трубки, и вся эта кучка хибарок с трубками в зубах походила тогда на сборище стариков, вышедших после ужина за околицу покурить и посплетничать, На строительстве этот стихийно выросший квартал окрестили: Самстрой. Люди прибывали, городок рос, не росло только строительство. Однажды в полдень Кларк стоял на берегу, вдыхал мягкую прохладу, исходящую от реки. Река неслась внизу, в широком обрывистом овраге, стремительная и шуршащая, подобная стаду пегих быков, разъярённых застрявшими в спине колючими стрелами солнца. На круче обрыва висел дехканин, размеренными ударами кирки вылущивая прилипшее к скале узловатое деревцо. Карликовый карагач жался к стене, общипанный и костлявый, как растопыренная птица. Когда прошёл слух, что берег в этом месте будут срывать, к Кларку явился дехканин-грабарь и попросил разрешения вырыть и перенести деревцо к себе в кишлак. Уже второй день, в обеденный перерыв, когда жара становилась особенно невыносимой, он спускался на выступ и терпеливо отколупывал киркой камень, чтобы не повредить корней. Кларк второй день наблюдал за ним с любопытством, не уверенный, не раздастся ли сейчас шум осыпающихся камней и дехканин, вместе с деревцом, сорвётся в убегающую муть реки. Кларк думал о голоде зелени этих выжженных солнцем равнин, этих коричневых людей, рискующих жизнью из-за уродливого подобия деревца, и ему пришло в голову, что не случайно на полосатых халатах дехкан так много ярко-зелёных полос. Он оглянулся на жёлтую равнину, на пасущиеся лениво в каменистом овражке два одиноких экскаватора, на белые приземистые крыши палаток. Года через полтора здесь должно простираться, от одной каймы гор до другой, зелёное сюзанэ[24 - Расшитое восточное покрывало.] полей, всё расшитое белыми хлопьями хлопка, жёлтыми дорожками арыков и изумрудными дисками садов, на которых, как узор на узоре, лягут белые лепестки домов – хутора будущего совхоза. Для этого надо только, чтобы буйная, упрямая река, сманённая новыми пастбищами, хлынула в подготовленное для неё просторное русло, сбежав по наклону, поскользнулась на консольном перепаде, завертела кружала турбин и, ошарашенная треском искр, вычесанных из её шерсти стальными скребницами, разбежалась врассыпную по каналам, наполняя плато гулким скользящим топотом. Для этого надо, чтобы новое просторное русло росло, изо дня в день глубже, на новые десятки метров, раскалывая твёрдую скорлупу плато. А русло не росло. Так по крайней мере казалось Кларку. Напрасно с раннего утра до поздней ночи упрямо, до треска в челюстях, грызли неподатливый камень два сиротливых экскаватора. Будь у них хоть саженные зубы, и тогда они не в состоянии были бы выгрызть в земле двадцатипятикилометровый желоб. Для этого надо было, по минимальному подсчёту, семнадцать экскаваторов. На седьмой день Кларк подумал: пожалуй, был прав Четверяков, доказывая, что без предусмотренного в плане оборудования механизмами работы к сроку закончены быть не могут. Известие о снятии Четверякова и Ерёмина застигло Кларка врасплох. Он не понимал, в чём, собственно, провинился Четверяков. Полозова называла это «правым оппортунизмом», и Кларку неудобно было спросить, что это такое. Неудобно было потому, что в глубине он чувствовал себя единомышленником Четверякова. Ему казалось, что Полозова и другие догадываются об этом, говоря с ним о снятии Четверякова, посматривают на него пристально и как-то особенно сурово, будто хотят сказать: «Смотри! Нам такие работники не нужны». Он задавал себе вопрос: что требуется в этой непонятной стране от инженера? Четверяков называл это фокусами, но в чём именно должны были состоять эти фокусы? Кларку хотелось работать хорошо. Все ожидали от него чего-то особенного, и ему была неприятна мысль, что он может разочаровать их ожидания. Он видел, что в глазах здешних людей слова «американский инженер» накладывают на него какие-то особенные обязательства. Он понимал и другое: будь он на месте Четверякова, он поступил бы, вероятно, так же, как и тот, и был бы сейчас снят с работы. Сознание этого было особенно неприятно. По-видимому, в этой стране работать надо как-то по особому, не считаясь с наличием механизмов и реальными возможностями. Но как? По вечерам работников созывали на рабочие собрания. На собраниях говорили о прорыве. На следующий день норма выработки повышалась на пять, десять, в лучшем случае на пятнадцать процентов. Всё это было каплей в море неразвороченной земли. Самоотверженнее всех работали экскаваторщики. Их было две бригады. Чтобы экскаваторы не простаивали, они работали попеременно: восемь часов работали, восемь спали, опять возвращались на работу. Благодаря им желоб в гальке рос медленно, но всё же рос. Известие о прибытии ещё трёх экскаваторов обрадовало как большое подспорье. Это было на третий день после того вечера, когда Кларк нашёл на столе новую записку. На этот раз записка была ещё красноречивей. На листке бумаги была наклеена голова Кларка, вырезанная из местной газеты. Портрет этот появился в своё время вместе с описанием выступления Кларка по поводу махорки. У головы Кларка, вырезанной аккуратно ножницами, отстрижены были уши и продырявлены глаза булавкой. Из ровно отрезанной шеи стекали капли крови, изображённые красным карандашом. Внизу тем же карандашом печатными латинскими буквами стояло число: «1 Mai». Обеспокоенный не на шутку, Кларк передал записку Полозовой и спросил, не найден ли художник? Полозова ответила, что не знает. Кларк больше не спрашивал, ему не хотелось, чтобы его заподозрили в трусости. Сейчас, стоя на берегу и озирая жёлтую равнину, он поймал за хвостик проскользнувшую мысль, что до первого мая оставалось всего десять дней. Стоит ли рисковать? Он отряхнул пыль с новых брезентовых сапог и, сопровождаемый Полозовой, зашагал к месту сборки прибывших экскаваторов. На полусобранных скелетах экскаваторов возились голые, замасленные потом рабочие, звенели молотки и тонко пели пилы. Баркер в своём чесучовом пиджаке и в белом английском шлеме походил на директора британского музея, наблюдающего за очисткой свежеоткопанного ихтиозавра. Он метался кругом, размахивая руками и бранясь, как настоящий директор, впадающий в панику от одной мысли, что могут сломать хрупкое драгоценное животное. – Это безобразие! – накинулся он на Полозову. – Скажите им, что я с такими рабочими больше не работаю. И вообще снимаю с себя всякую ответственность. – Чем же вам так не нравятся эти рабочие? Работают как ошалелые, даже в обеденный перерыв… – Работают? С ума сходят, не работают. Заключили какое-то соревнование с другой бригадой, что в девять дней соберут экскаватор, и теперь все на головы повставали. Рвут друг у друга из рук. Сегодня ночью разбудили меня в три часа и привезли на участок. Я им велю перерыв делать, не слушают. Заставляют меня тут торчать на жаре. Я двадцать часов в сутки работать не нанимался. – А вы идите и ложитесь в палатке, передохните. – Они сломают, соберут не так, а перед фирмой я в ответе. Это не самовар, это тонкая и сложная машина. – А испортили уже что-нибудь? – Разве я сейчас знаю? – Вот видите, даже наверное ничего не испортили, а торопиться надо, и без того работа задерживается. – У кого задерживается? Надо было вовремя части подвезти, а не теперь гнать сломя голову. Я тут две недели без дела сидел… – Значит, отдохнули. Теперь эти две недели придётся нагнать более интенсивной работой. Баркер выразительно посмотрел на Полозову: – Вам нравится, вы и работайте хоть по сорок восемь часов в сутки, а мне на ваши штучки наплевать. У меня есть твёрдые установленные сроки. Фирма считает, что на сборку экскаватора полагается пятнадцать дней, и только с этими сроками я обязан считаться. Кларк, которому весь этот конфликт и неблаговидная роль Баркера были в высшей степени неприятны, пытался обратить дело в шутку. Он взял Баркера за локоть и отвёл в сторону: – Не ведите себя, как базарная торговка, чёрт побери! Краснеть приходится! – Утешьтесь, долго краснеть вам не придётся. Всё равно я больше недели тут не останусь. Мне ещё жизнь мила. Соберу этот экскаватор, и пожалуйте расчёт. – Не забывайте, дорогой, о кризисе. Фирма вас не погладит по головке, и вряд ли вам дадут другую работу. – По-вашему, раз у меня нет под рукой другой работы, я должен дать себя прирезать, как баран? Покорно благодарю! Предпочитаю умереть в Нью-Йорке. – Надеюсь, вы не имеете в виду тех шутливых записок, которые вам подбрасывают? – Предоставляю вам дожидаться приведения в исполнение этих приятных шуточек, а я не юморист. Не знаю, почему вам так важно разыгрывать меня. Почему вы скрыли от меня, что такие записки получили и вы и Мурри? – Кто вам сказал? – Мурри. – Вероятно, хотел над вами подшутить? – Шуточки – это уж ваша специальность. – Когда же вы думаете ехать? – Через неделю, самое позднее. Советую и вам подумать. Какой смысл рисковать головой? – Спасибо за совет. Если хотите послушать моего, – я искренне советую вам остаться здесь. Руководство строительства гарантирует нам полную безопасность. – Такие гарантии в дикой пустыне на границе с Афганистаном не особенно верны. Я лично на них полагаться не могу. Расспросите здешних жителей, сколько работников погибло в прошлом году от басмачей, тогда убедитесь, что шутки не всегда бывают забавны. – Одним словом, едете безоговорочно? Что ж, кланяйтесь от меня Нью-Йорку. Кларк повернулся к котловану. – Алло, Кларк! Я забыл передать вам… Сегодня у Немировских собираются вечером инженеры провожать Четверикова. Прощальный товарищеский ужин или что-то в этом роде. Как-никак, а уезжает руководитель строительства, коллега по профессии. Немировские очень приглашали. Просили передать вам и Мурри. – Знаете сами, что я на попойки ходить не большой любитель. – Никакая не попойка, – я вам сказал, прощальный ужин. Если не придёте, будет выглядеть, что сторонитесь здешнего инженерства. Я уезжаю, мне в конце концов наплевать, а вам, раз решили остаться работать, нет смысла портить отношений. Живёте рядом, через веранду; не придёте, будет выглядеть как демонстрация. – Хорошо, подумаю. – Неужели из-за каких-то анонимных записок американский инженер может струсить и сбежать со строительства? – раздался рядом иронический голос Полозовой. Кларка передёрнуло. – Я бы попросил вас осмотрительнее выбирать выражения, – сказал он резко. – А на будущее время разрешите вам заметить, что, разговаривая с моим коллегой, я не нуждаюсь в переводчике. Полозова закусила губы. – Господин Баркер изъяснялся настолько громко, что я волей-неволей слышала ваш разговор. К тому же я не знала, что это секрет. – Очень жаль. – Не премину принять к сведению ваше замечание, хотя оно могло бы быть выражено в более любезной форме. – Я вообще плохо воспитан. – Я этого не говорила. – Вы хотели это сказать. Я достаточно понятлив, хотя вы и стараетесь изобразить меня простофилей, – раздражался всё больше Кларк. – Конечно, я не знаю многих вещей, принятых в вашей стране. Я не знал, например, до сих пор, что в обязанности переводчика входит читать иностранцам наставления. К сожалению, в моём возрасте переучиваться уже поздно… – Переучиваться никогда не поздно. – Разрешите уж мне самому выбирать себе учителей. Слишком навязчивая наука редко достигает цели. Полозова покраснела, на глаза её навернулись слёзы. – Может, заодно вы подыщете себе и переводчика. Я вовсе не намерена навязывать вам свои услуги, – она круто повернулась и пошла прочь. Кларк в первую минуту пожалел о слишком резкой выходке, но идти на попятную было уже поздно. Да и разве не стоило отчитать эту самонадеянную и дерзкую девчонку? Он, не оглядываясь, зашагал к котловану. Полозова шла в городок, исполненная чувства глубокой, незаслуженной обиды. «Работать с этим самодовольным грубияном? Ни за что!» Большие слёзы, подвешенные на ресницах, мешали видеть. Она то и дело смахивала их рукой, громко, по-детски, шмурыгая носом. Надо пойти сейчас же к Синицыну, попросить освободить её от этой идиотской работы. В конце концов она приехала сюда как техник, на практику, проектировать и строить, а не исполнять обязанностей девушки из Интуриста… В парткоме она Синицына не застала. Зашла к нему на квартиру, но и дома Синицына не оказалось. Валентина Владимировна, открывшая дверь, предложила подождать: скоро должен прийти. Полозова присела на табуретку. Синицыну она знала мало. Разговоры, которые ходили по строительству о жене секретаря парткома, не настраивали Полозову особенно доброжелательно. Она сидела настороженная, решив поддержать разговор лишь постольку, поскольку это будет необходимо. – Я вам не мешаю? – Нет. Я тут читала книжку. Как раз из американской жизни. Джек Лондон. Знаете, мне кажется, все эти Клондайки, по сути дела, как две капли воды похожи на наш пустырь. Нужно много писательской фантазии, чтобы заставить читателя поверить, что всё это замечательно и страшно интересно. – Вы так думаете? – А вы нет? – Нет. Во-первых, я вполне уверена, что наш пустырь – как вы его называете – или, вернее, строительство на этом пустыре нисколько не похоже ни на какие капиталистические Клондайки. А потом для меня то, что здесь делается, действительно замечательно и страшно интересно. – Вы всегда говорите такими готовыми фразами? – Что-о? – Я говорю: вы же очень молоды, неужели вы, когда читаете книжку, ни на минуту не представляете себя в роли той или иной героини, не переживаете вместе с ней по-настоящему, а сразу раскладываете всё прочитанное по полочкам: это – буржуазный индивидуалист, а это – меньшевиствующая идеалистка? – Не знаю, раскладываю ли я что-нибудь по полочкам, или нет, но знаю зато твёрдо: читая любую буржуазную книжку, я не забываю ни на минуту, что я-то сама – человек советский, и это обязывает меня критически относиться к прочитанному. – А ведь это, наверное, очень скучно? – Что скучно? Чувствовать себя всегда советским человеком? – То, что вы говорите, всё это – азбука. Её хорошо повторять, пока совсем не усвоил, но, раз усвоив, помнить о ней всякую минуту нет никакой необходимости, уверяю вас. – Да, этой азбуки я стараюсь никогда не забывать. – Одно дело – не забывать, а другое – репетировать на каждом шагу. Вы на меня, пожалуйста, не обижайтесь. Я старше вас по крайней мере лет на десять. От доброго сердца говорю. – Зачем же такой материнский тон? Он вам не идёт, да и годы ещё ваши не те. Можете быть спокойны: я, как правило, ни на кого не обижаюсь. – Какие у вас замечательные и категорические правила на все случаи жизни! Это очень похвально. Я в вашем возрасте уже не могла этим похвастаться: оставила их все в седьмом классе. – Вы хотите этим сказать, что и беспринципность можно возвести в принцип? – Хотя бы… Вижу, что, вопреки правилу, вы на меня всё-таки сердитесь. – Уверяю вас, вы ошибаетесь. – Давайте бросим… Расскажите лучше что-нибудь о ваших американцах. – Не знаю, что именно вас интересует. Работают. Привыкают к нашим условиям… – Нет! Какие они? Интересные? – Внешне? – Да нет! Видела я их сама раз десять. Что они собой представляют? – Насчёт Мурри я всерьёз затруднилась бы ответить. Встречаюсь с ним мало и не успела выработать о нем чёткого мнения. Что касается Кларка, то это – неглупый человек, для иностранного инженера довольно образованный, но при всём этом очень ограниченный. – Как это так: неглупый, образованный, но ограниченный? Как будто одно противоречит другому. – И тем не менее это так. Неглупый, образованный человек, ограниченный кругозором своего класса, мировоззрения, системы взглядов, – вы не любите точных формулировок, поэтому назовите это как хотите. – Ну, а как ему здесь: нравится или нет? – Это тоже трудно сказать. И нравится, и нет. – Больше нравится или не нравится? – Многого он, конечно, не понимает. Надо бы над ним сильно поработать, сломать кое-какие неверные представления, классово ограниченные рамки, которые мешают ему правильно видеть вещи. Я для этой работы не гожусь. И потом нужно б изолировать его хотя бы на некоторое время от влияния чуждых элементов на строительстве. – Кого вы имеете в виду? – Его ближайших соседей, Немировских. – Но ни он, ни она не говорят, кажется, по-английски. Какое же может быть их влияние? – Для мадам Немировской в её области это не представляет препятствия… Эту даму, которая только компрометирует наше инженерство, вообще не мешало бы убрать со строительства. Но дело не в этом. Немировские явно стараются вовлечь американцев в свой кружок, где несомненно найдутся люди, говорящие по-английски. Баркера они уже приручили. Теперь стараются заманить Кларка. Сегодня устраивают какие-то торжественные проводы Четверякова и заручились уже присутствием на этой попойке всех троих американцев… – Мне кажется, вы немножко преувеличиваете опасность таких застольных встреч. Личное физическое влияние на Кларка Немировской, хотя и лишённое политической подкладки, беспокоит вас, кажется, значительно больше, чем моральное влияние кружка её мужа. – Извините меня за определение, но вы говорите пошлости. – Вот вы и обиделись! А где же принцип? – Вы, видно, поставили себе целью испытать мою выдержку и решили спровоцировать меня на обиду самыми нелепыми и оскорбительными предположениями. Это вам не удастся. – Что ж тут оскорбительного и нелепого? Дело вполне женское, нормальное. Или в число ваших принципов входит и принцип отказа от нормальных женских страстей? – В таком виде, как вы их понимаете, – очевидно. – А в каком же виде вы их понимаете? – Вам это покажется скучным и неинтересным. – Не только мне, милая товарищ всезнайка, не только мне! Мистеру Кларку, очевидно, тоже, если беспринципная Немировская успела уже там завоевать такое влияние. Мужчины не любят слишком идеологически выдержанных женщин. – При вашем богатом опыте, вам это должно быть известно достоверно. – Опыт кое-какой у меня есть. Можете мне верить. – Не смею сомневаться, хотя воспользоваться и не намереваюсь. – Очевидно, хватит собственного. У целомудренных девиц, вроде вас, зачастую оказывается его больше чем достаточно. Можно ещё поучиться другим. Полозова поднялась с табуретки. – Я в самом деле не понимаю, почему я обязана выслушивать ваши оскорбления? Вы ещё не настолько стары, чтобы разговаривать со мной тоном ядовитой тётки. – Браво! Вот это просто, по-женски! Наконец-то живое бабье слово! Видите, я не обижаюсь. Давайте и вы не обижайтесь. Хотите руку? – Я не вижу той базы, на которой могла бы возникнуть не только наша дружба, но даже простые товарищеские отношения. – Ну вот, опять двадцать пять! Я ей руку, – а она мне: «база», «надстройка»… Полозова рассмеялась. – А руку надо брать, когда дают, – поднялась Синицына. – Базу потом подыщете, а руки второй раз не найдёте… Если я вам тут что-нибудь обидное сказала, вы меня извините. Может, вы и в самом деле девушка, – мне какое дело! Бывают такие случаи: поздно человек развивается. Только потом это хуже… – Я вижу, всё, чего бы вы ни коснулись, низводится вами моментально к одному, весьма нехитрому знаменателю. Ваша житейская философия не столько даже биологична, сколько зоологична. Если вам эти определения покажутся иносказательными, замените их вполне житейскими: пошлость… Товарищ Синицын, очевидно, скоро не вернётся. Разрешите мне дольше не дожидаться. Я, очевидно, не располагаю таким неограниченным временем, как вы, и в данную минуту меня ждёт работа. Будьте добры передать товарищу Синидыну, что зайду к нему попозже. Вечером, возвратясь домой, Кларк застал дожидавшихся на веранде Баркера и Мурри. Оба засыпали его таким градом аргументов, что возражения Кларка быстро исчерпались. Выходило, что местные инженеры считают его барином, брезгающим их обществом, подозревают его вообще в презрительном и высокомерном отношении к русским. Если он на этот раз демонстративно откажется участвовать в их компании, это окончательно утвердит его дурную репутацию. Аргументы метко попали в цель, и Кларк согласился, предупредив только, что пить ничего не будет. Когда они, свежевыбритые, в безукоризненно белых костюмах и воротничках, явились на квартиру к Немировским, их встретили дружными и дружественными рукоплесканиями. За сдвинутыми столами, накрытыми белой скатертью и заставленными колонной бутылок и салатниц, сидело человек двадцать мужчин. Единственная женщина, хозяйка, подбежав к гостям, быстро рассадила их за столом, с умелой ловкостью игрока, безошибочно разбирающего по местам прикупленные карты. Кларку попалось место рядом с Немировской. Он чувствовал себя вдвойне неловко и проклинал Баркера и Мурри, уговоривших его прийти на эту попойку. Со времени памятной ночной встречи он старался возвращаться домой как можно позже и старательно запирал дверь на ключ. Он неловко обмакнул губы в стопку с водкой и, поставив её на стол, стал сосредоточенно ковырять вилкой в салате, который положила ему на тарелку Немировская. Обводя глазами гостей, Кларк старался не смотреть в её сторону. Он убедился, что здесь были далеко не все инженеры. Не было ни Уртабаева, ни начальника второго участка, ни инженера с головного сооружения, ни десятка других, с которыми Кларк привык встречаться на собраниях. С большинством из присутствующих он был знаком или по крайней мере встречался на строительстве. Два лица показались ему совсем незнакомыми. Это был красивый брюнет в вышитой косоворотке, с аккуратно подстриженными чёрными усиками и волосами, расчёсанными идеальным пробором. Другой был мужчина с седеющими висками, в круглых очках. – Это здешний следователь Кригер, – сказал Кларку вполголоса, как бы отгадывая его мысли, Баркер. – А тот с чёрными усиками – заведующий техническим отделом, Кристалликов, если не ошибаюсь, или что-то в этом роде. – Когда это вы успели со всеми перезнакомиться? – удивился Кларк. – Вы же не говорите по-русски, а они не понимают по-английски. Баркер довольно и многозначительно улыбнулся. По тому, как тщательно соседи наполняли его опорожнявшуюся стопку и пододвигали ему закуски, Кларк понял, что Баркер в этой компании – свой человек. Все уже, по-видимому, успели прилично глотнуть. Об этом свидетельствовали наполовину опорожненные бутылки и раскрасневшиеся лица. На председательском месте сидел Четверяков. Он медленно попивал пиво. Опрокинутая вверх дном стопка говорила о том, что водки он не пьёт. Его и не уговаривали. Он сидел ровный и аккуратный, как всегда, чуть-чуть порозовевший от пива, которое ежеминутно подливали в его стакан соседи. Один из них, наклонившись, рассказывал Четверякову что-то весёлое, от чего Четверяков громко хохотал, то и дело вытирая платком лоб. Кларк подумал, что, будь он сейчас в шкуре Четверякова, ему вряд ли была бы охота хохотать так беззаботно. На своём председательском месте во главе стола Четверяков явно чувствовал себя юбиляром или именинником. Занятый своими мыслями, Кларк не заметил, как Немировская положила ему руку на колени, и внезапно вздрогнул, почувствовав смелое прикосновение. Он густо покраснел и, отстранив её руку, поймал устремлённый на него взгляд Мурри. В глазах Мурри сквозила ироническая улыбка. Кларк почувствовал, что краснеет ещё сильнее. В это время со стопкой в руке поднялся один из инженеров и попросил минуту внимания. – Дорогой и глубокоуважаемый Евгений Христофорович! – обратился он торжественно к Четверякову. – Я думаю, сегодняшняя наша встреча останется глубоко в памяти у всех нас, здесь присутствующих. Мы все сошлись чествовать сегодня в вашем лице не только руководителя, пользовавшегося общим доверием и уважением, работа под руководством которого давала нам большое удовлетворение, не только старшего коллегу и крупного специалиста, драгоценный опыт которого был для нас всегда большим подспорьем, – но и исключительного человека, человека, я бы сказал, кристаллического, каких сейчас найдётся немного, человека глубоко принципиального, для которого правда науки была всегда высшей правдой, я бы сказал, единственной правдой. Эта глубокая преданность науке, чуждой дилетантизма и сурово низводящей на твёрдую почву испытанной практики самые выспренние, самые, я бы сказал, увлекательные, но беспочвенные фантазии, – эта преданность науке, пример которой дал нам всем, товарищи, Евгений Христофорович, – я бы пожелал, чтобы она осталась навсегда руководящим компасом для каждого из нас в том далёком и трудном плавании, в котором находится сейчас наша страна. Поэтому я предлагаю этот тост за нашего учителя, непоколебимого борца за испытанную правду науки, нашего дорогого Евгения Христофоровича. Он опрокинул стопку и сел. Со всех сторон захлопали. Пока наливали опорожненные рюмки, со стаканом пива в руке поднялся Четверяков. Шум умолк. Четверяков поправил пенсне и сказал взволнованным голосом: – Товарищи инженеры, я глубоко тронут теми словами, которые произнёс только что по моему адресу Андрей Афанасьевич. Многие годы научной работы научили меня действительно подходить ко всем явлениям с жёсткой меркой проверенного практического опыта. Это не всегда наиболее эффектная мерка. Это даже редко бывает эффектная мерка, но зато она позволяет нам критически познавать действительность и двигать её по пути прогресса. В том, что это именно так, нас убеждает богатый опыт многих веков. Из опыта истории мы знаем, что величайшие изобретения, двинувшие цивилизацию на столетия вперёд, даже изобретения, как казалось бы профану, самые простые и случайные, – никогда не были делом талантливых фантазёров-любителей, а всегда принадлежали трезвым людям науки и являлись результатом многолетнего накопления опыта. Не талантливый фантазёр Жюль Верн, а кропотливые учёные-практики подарили человечеству летающую машину. И хотя мы на ней не летаем на луну, как это водится в романах этого талантливого писателя, но зато мы на ней действительно летаем, передвигаемся в несколько часов за тысячи километров. Фантазия – быстрее науки, но она бессильна изменить низменную действительность с её суровыми научными законами. А наука не есть отрицание фантазии, она есть, наоборот, осуществление фантазии, но осуществление всегда частичное и постепенное. Этому нас учит опыт тысячелетий, и те, кто хотел бы перепрыгнуть этот опыт, по сути дела прыгают на одном месте. Разрешите, товарищи инженеры, осушить этот бокал за силу науки, осуществляющей и корректирующей стремления человеческой жизни. Весь стол зааплодировал бурно и продолжительно, зазвенели стаканы, и когда вновь раздался сигнальный звон ножа, из-за стола со стаканом в руке поднялся Немировский. – Дорогой Евгений Христофорович! Дорогие товарищи! Разрешите мне вместо тоста рассказать вам небольшую сказку, которую я слышал на Севере от одного замечательного пройдохи, горького пьяницы. Строили мы с ним мост, мост у нас снесло паводком, сидим мы, затылки почёсываем, тут он нам и рассказал свою прибаутку… Разрешите? – Пожалуйста, просим! – раздалось с разных концов стола. – Этот всегда что-нибудь придумает! – одобрительно чокнулся с соседом брюнет с подстриженными усиками. – Слушаем! – Так вот. Как это обыкновенно водится, в тридевятом царстве, не в нашем, конечно, государстве, жил-был царь. И у царя явилась затея, не очень чтобы умная, не очень чтобы глупая, одним словом царская. Должен был к царю в гости приехать король индийский. А столица царя лежала над большой глубокой рекой, и моста на реке испокон веков не было. Как кто мог, так и переправлялся. Спохватился царь за день до приезда гостя, что въезд в его столицу неудобен, и решил во что бы то ни стало мост на реке построить. Зовёт царь к себе мужичка-простачка плотника: тот большим мастером слыл, терема министрам строил и на выдумку, как это говорится, был горазд. Говорит царь мужичку: – Построй ты мне до завтрашнего утра мост через реку. Построишь – дам тебе золота, сколько лошадь подымет. Не построишь, голову отрубить велю. Так и знай. Почесал мужик за ухом и говорит: – Ваша царская воля приказывать, моё дело слушаться. А из какого материала, ваша милость, мост прикажете строить? – Пусть будет, – говорит царь, – из чистого золота, – чтобы за сто вёрст блестел. Царское слово – указ. Запряг мужик подвод пятьдесят, к царским кладовым подъезжает золото грузить. Нагрузил телег десять, царь к нему выходит: – Тебе, – спрашивает, – сколько золота-то надобно? – Да вот, – говорит мужичок, – всё, что тут есть, да ещё телеги четыре прибавите. – Постой, – говорит царь, – этак у меня в казне золота совсем не останется. Какой же я тогда царь буду? Давай строй из чего-нибудь другого. – Ваша царская воля приказывать, моё дело слушаться. Из чего прикажете? – спрашивает мужичок. – Сделай, – говорит царь, – из железа, да такой, чтобы издали, как сабля, блестел. – Почему бы нет, можно и из железа. А железа, ваша царская милость, дадите? – А сколько ж тебе надо? – спрашивает царь. – Да вот сколько есть у вашего войска панцирей, шлемов всяких, мечей и сабель, пусть свезут на площадь, тогда, может, и хватит. – Постой, – говорит царь. – Этак у меня все войско без оружия останется. Какой же я тогда царь буду? Давай строй из чего-нибудь другого. – Ваша царская воля приказывать, моё дело слушаться. А из чего строить? Из дерева разве, что ли? – Давай из дерева, только покрась, чтобы наутро блестело. Взял мужичок топор, пошёл в царский сад и стал столетние чинары рубить. Срубил одну, срубил другую… Выходит к нему царь. – Ты, – говорит, – что это? Никак сад мой царский рубишь? – Рублю, – говорит мужичок. – Дерево-то на мост нужно? Во всём царстве, кроме твоего сада, подходящего дерева не найдётся. – А сколько ж тебе дерева-то надо? – А вот весь сад вырублю да палисадник сломаю, тогда, может, и хватит. – Постой, – говорит царь. – А как же я без сада останусь? Какой же я тогда царь буду? Давай строй из чего-нибудь другого. – Ваша царская воля приказывать, моё дело слушаться. Только больше моста строить не из чего. Обозлился на него царь, велел тут же ему голову отрубить и в реку бросить. Сам пошёл во дворец. Сел на трон и думает, – кто же мне теперь мост построит, раз я мужичку-мастеру голову отрубил? Сидит, пригорюнился. Подходит к нему льстец. Тот при дворе околачивался и больше стихи сочинял. Вот и говорит он царю: – Правильно ты сделал, что мужику голову отрубил. Что он за мастер, раз не знает, из чего мост делать надо? Моста бы тебе ни из золота, ни из железа, ни из дерева за одну ночь всё равно не построил. Надо строить мост из такого материала, чтобы ни быков, ни стропил не было, а чтобы сам по воде плавал. Понравилась царю идея. – Давай, – говорит, – построй мне до завтрашнего утра такой мост, чтобы в нём ни быков, ни стропил не было и сам чтобы по воде плавал. Построишь – дам тебе столько золота, сколько верблюд подымет. Не построишь – голову отрубить велю, так и знай. – Хоп, – говорит льстец, то есть ладно по-ихнему. – А из чего строить-то будешь? – поинтересовался царь. – Известно, из пробки. Пробка сама по воде плавает и ко дну не идёт. – Откуда же столько пробки взять? – Да велико ли дело? В ваших подвалах царских, – говорит ему льстец, – миллион бутылок вина стоит. Устройте, – говорит, – ваша царская милость, пир во славу индийского короля. Вино выпьете, а мне пробки останутся. И вам приятно и мне полезно. Понравилась царю идея. – Ты, – говорит, – у меня смышлёный, куда мужичку безголовому до тебя! Я бы, – говорит, – никогда до этого не додумался. Созвал царь пир, какого свет не видал. Сам пьёт и других потчует, только пробки хлопают. А льстец ходит, пробки собирает, шилом прокалывает, на бечёвки нанизывает. До утра мост смастерил с одной стороны на другую, колышки на том и на другом берегу понабивал, верёвки к колышкам прикрепил, – держится. Царь со свитой всю ночь трудился, к утру перепились – ни ногой, ни рукой не двинут. Едет с другой стороны король индийский. Коляска под ним тяжёлая, кованого золота, в сорок лошадей запряжена, да свита, кони и люди в латах железных. Как въехали на мост с таким багажом, мост сразу под воду – тут их всех водой и смыло. А тяжёлые были – живо ко дну пошли. Увидала это стража, прибегает к царю, за руки, за ноги трясёт. Проснулся царь, глаза протирает. Говорят ему: король индийский вместе с мостом потонул. Отрезвел сразу царь, выходит на берег, двое придворных его под руки ведут. Смотрит, на реке мост стоит, без быков и без стропил, сам по воде плавает, а по мосту льстец ходит. Руки в карманы заложил и посвистывает. Разозлился царь на стражу: – Врёте, – говорит, – и разбудили меня понапрасну. Как же король индийский с мостом потонул, когда мост на месте стоит? Велел царь страже в наказание тут же головы отрубить. Зовёт льстеца, спрашивает: – Послы короля индийского ещё не приезжали? – Никак нет-с, – говорит льстец, – я тут всё время гуляю. – А мост-то крепкий? Выдержит? – Извольте попробовать. Вошёл царь на мост, двое придворных его под руки ведут. Дошёл до середины. А так как за ночь самолично выпил вина не меньше сотни бутылок и отяжелел, как бочка, – мост под ним подогнулся и под воду ушёл. Царя водой смыло, а мост обратно вынырнул и стоит. Видит льстец – дело его плохо. Он скок на мост, и ну бежать. Как известно, льстецы воздухом надуты, – перебежал. А свита и войско, что за ним гурьбой ринулись в погоню, ушли под воду и потонули. Так, говорят, мост и по сей день стоит. Птички по нём попрыгивают, да льстецы туда и обратно бегают, а ни пеший, ни конный пройти не могут. А рыбы, что царя и придворных съели, – до сих пор пьяные плавают… Вот и сказке конец… Дорогой Евгений Христофорович! Дорогие товарищи! Так как из наших пробок не построить моста даже через арык, предлагаю выпить этот стакан за здоровье мужичка-плотника, положившего голову за то, что мост хотел построить не пробочный, а настоящий! Инженеры долго и исступленно хлопали в ладоши, чокались стаканами и кричали. Когда шум немного улёгся, встал, слегка покачиваясь, брюнет с подстриженными усиками и, подымая стакан, крикнул: – За здоровье рыб, которые глупого царя съели! Все были уже настолько пьяны, что хлопали автоматически. Внезапно на пол с шумом упал стул. Из-за стола поднялся человек с красным лицом. Это был один из инженеров второго участка. Человек неуверенно стоял на ногах. Он вдруг нагнулся и ударил кулаком по столу. Зазвенели бутылки. – Не позволю! В моём присутствии антисоветские штучки! Не позволю! И не буду! Присутствовать не буду! Уйду! Уйду! Он повернулся, не вполне уверенно пошёл к выходу и, хлопнув дверью, вышел без фуражки во двор. Тогда со своего места поднялся человек в золотых очках и, не сказав ни слова, вышел вслед за инженером. Водворилось неприятное молчание. Четверяков сидел на своём стуле, жёсткий и прямой, с побледневшим носом, и больше не улыбался. Первая нашлась Немировская. – Нализались, как свиньи, и начинают скандалить. Не обращайте внимания. Они так всегда, когда напьются. Я их сейчас приведу. Она вышла вслед за инженером и Кригером на веранду. Опять зазвенели стаканы и зашумели голоса. Кларк заметил, как Мурри тихонько смылся по-английски, и решил последовать его примеру. Он не понимал происходящего, но вид пьяных людей был ему физически неприятен. Переждав ещё немного, он поднялся и выскользнул на террасу. Войдя в свою комнату, он оставил дверь полуоткрытой и, сбросив пиджак, вышел на порог подышать свежим воздухом. Угол веранды, где стоял Кларк, погружён был во мрак. Противоположный угол освещал бледный сноп света из окон Немировских. В отсвете, падающем из окна, Кларк увидел Немировскую и Кригера. – Перестань дурачиться. Они ведь все пьяны. Смешно делать из глупостей целую историю. Вернись на пять минут, потом уйдёшь. Не делай демонстрации, Четверякову будет неприятно. Как-никак, его проводы, и вдруг такой скандал. – А мне какое дело? Я в эту клику попал только из-за того, что с тобой хотел повидаться. Ты заставила меня влезть в эту компанию, но выслушивать молча контрреволюционные пошлости меня не заставишь. – Подумаешь, контрреволюцию вынюхал! Небось сами, когда подвыпьете, рассказываете друг другу антисоветские анекдоты и смеётесь, если они остроумны. Но, конечно, что можно коммунистам, то не полагается беспартийным спецам. Те должны с утра до ночи кричать «ура». Если при тебе беспартийный рассказывает антисоветские анекдоты, над которыми ты вчера ещё хохотал в своей компании, ты должен покраснеть и возмутиться, как барышня, в присутствии которой произнесли неприличное слово. Этого требует ваше коммунистическое лицемерие. – Ты сегодня очень красноречива, но только своё красноречие направляешь не по адресу. И ты, и я отлично знаем, выражением каких убеждений являются ваши анекдоты. Мы знаем, как эти анекдоты реализуются в повседневной практике. – Сколько раз говорила я этому дураку, чтобы не упивался! Всегда из-за него какие-нибудь неприятности! Значит, не вернёшься? – Нет. Если хочешь что-нибудь сказать, пойдём ко мне. – И не подумаю. – А я решил, – ты меня пришла звать обратно потому, что хочешь со мной поговорить. – Если вернёшься, может быть, что-нибудь скажу. – Нет, этот номер не пройдёт, ты меня и так достаточно водила за нос. – А ты от этого много потерял? Остался в обиде? Кажется, всё, что хотел, получил сполна, и счёты между нами сведены. – Значит, это правда – Ерёмин? – Не говори пошлостей. – Слушай, Галя, я тебя люблю. Нельзя меня прогонять. Я ничего у тебя не прошу, приди ко мне ещё только один раз, последний. Не отказывай мне в этой просьбе. – Подумаешь! Я тебя просила вернуться и не устраивать скандала, и ты мне отказал даже в такой глупости. – Я вернусь, но обещай, что придёшь ко мне. – Надо было вернуться без всяких «но». – Да, я должен лезть в грязь, чтобы потом ты мне показала кукиш. Обещай мне, что придёшь, – я сделаю всё, что хочешь. – Нет, не приду. Никогда больше не приду. Запомни это. Что было, то быльём поросло. – Значит, теперь очередь за Ерёминым? Мой срок истёк? А кто же следующий? Если кандидатов не так много, может, стоит ещё раз встать в очередь? – Твоя очередь не придёт никогда. Ты просто хам. Она повернулась и пошла к двери. Он схватил её за руку. – Нет, не уйдёшь. Не торопись так. Надо сначала отпустить одного, потом приглашать другого, иначе могут получиться неприятности. Раз ты сука, буду с тобой поступать, как с сукой. Решила переменить любовника, предупреждай его по крайней мере, как дворника, за три дня. Сегодняшнюю ночь ещё пойдёшь спать со мной. – Ты с ума сошёл! – Пойдёшь. Он больно сжал её руку. Она попыталась вывернуться, присела от боли и опустилась на колени. – Помогите! – Не поможет тебе никто. А визжать будешь – рот заткну. – Пусти, руку сломаешь! Силой меня хочешь заставить? Не заставишь. Пусти сию минуту! – Не пойдёшь? – Помогите! – Что это такое? Это вы, товарищ Кригер? – на ступеньках веранды стоял Синицын. Кригер отпустил руку Немировской. – Мне кажется, вы просто пьяны и злоупотребляете своей силой, – сказал Синицын. – И вы ошибаетесь, что никто не может помешать вам совершать насилие. Оставьте в покое эту гражданку и уйдите отсюда немедленно. Мы поговорим потом, когда вы будете в трезвом виде. Синицын повернулся к Немировской. – Можете уйти, гражданка. Товарищ Кригер выпил сегодня чересчур много и забылся. – А вам какое дело? – ощетинилась внезапно Немировская. – Какое вы имеете право подслушивать под чужими верандами? Не путайтесь не в свои дела. Никто меня ни к чему не принуждал. Иду, куда хочу. Смотрите лучше за своей женой. Я совершеннолетняя и обойдусь без опекунов. Пойдём, Кригер! – Вы звали на помощь, я проходил мимо и подумал, что вы действительно в ней нуждаетесь. От вашей квартиры на всю улицу спиртом пахнет, а пьяные обычно бывают невменяемы. В будущем устраивайте свои частные дела в комнате и не кричите на всю улицу. Он круто повернулся и исчез в темноте. Глава шестая Утром пришла машина с Пянджа и привезла горючее. Она была встречена громким «ура», и люди приступом кинулись выгружать железные бочки. С утра стояли оба экскаватора, выпившие накануне последнюю каплю бензина. В общей суматохе никто не заметил, как из кабинки грузовика, вслед за шофером, вылез невзрачный человек в шофёрской кожанке. Человек спросил, где помещается партком, и пошёл в указанном направлении. В брезентовой палатке парткома, разделённой на две части белым полотнищем, ему сказали, что секретарь занят, и велели подождать. Он сел на свободную табуретку, взял со стола листок местной газеты и погрузился в чтение. Наконец из-за холстинной перегородки появился Синицын в сопровождении Нусреддинова. – Вы ко мне? – остановился Синицын перед незнакомцем. – Вы будете товарищ Синицын? Да, я к вам. Моя фамилия Морозов. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=162215) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Войлок 2 Оросительные каналы 3 Большая мотыга 4 Глиняные ограды 5 Деревня 6 Густая сетка из конского волоса, которой мусульманские женщины прикрывают лицо 7 Крестьяне 8 Чашка 9 Брат. 10 Безземельный крестьянин-издольщик. 11 Округ. 12 Лицо, заведующее распределением воды. 13 Пуруметная сума 14 Изба. 15 Буксир 16 Ката – великий, урус – русский. 17 Стихийное бедствие: воды, образующиеся от таяния снегов, низвергаются вниз, катя огромные камни и сметая всё на пути. 18 Мера высева, шесть пудов зерна (приблизительно три пятых десятины). 19 Сельсовет. 20 Карниз, по которому проходит тропинка вдоль отвесных скал. Строится из хвороста, камней, иногда из брёвен. 21 Седая борода 22 Мера высева, равная двум серам, – один пуд десять фунтов зерна. 23 Ладно. 24 Расшитое восточное покрывало.