Меч князя Вячки Леонид Дайнеко Действие романа Л. Дайнеко «Меч князя Вячки» относится к концу XII —началу XIII веков, когда Полоцкая земля объединяла в своем составе большую часть современной Белоруссии. Кровопролитная война, которую вел Полоцк совместно с народами Прибалтики против рвавшихся на восток крестоносцев, и составляет основу произведения. Леонид Дайнеко МЕЧ КНЯЗЯ ВЯЧКИ Глава первая (часть I) В ночном мраке тревожно шумела река. Пахло гнилыми водорослями, рыбой, жженым древесным углем, который раз в год выбрасывали в Двину из кузницы, стоявшей на самом берегу. Бесшумно, как привидение, вынырнул из воды человек. Держась левой рукой за бревно (это был изъеденный водой и временем ствол когда-то могучей липы), он плыл, широко и сильно подгребая правой. К спине его были привязаны щит и короткое копье-сулица. Человек опасался луны, которая вот-вот должна была выкатиться из-за туч на темно-синюю прогалину ночного неба. Человек хотел быть невидимым для всех, кроме бога. И все же луна засияла над землей, как серебряная гривна. Молочно-золотистый свет разлился по темной реке. Резко выступили из тьмы гребешки волн, и сразу стали ощутимыми могучая сила реки и бесконечность ночи. Вода неудержимо неслась вдаль. Она и человека с его бревном могла бы подхватить и, как щепку, затянуть прямо в Варяжское море, но человеку во что бы то ни стало надо было прибиться к берегу. Он крепче впился пальцами в осклизлое, тряское на волнах бревно, напряг все силы. Лунный свет коснулся металлического наконечника сулицы, и он засветился, как уголек. Человек не мог этого видеть, но догадался, мягко перевернулся в воде и поплыл на спине. Теплая вода ласково щекотала щеки, и ему вспомнились руки матери. Давным-давно ему, совсем еще маленькому, мать гладила щеки своими мягкими пальцами… Человеку стало тоскливо и одиноко. Молчаливое небо опрокинулось над ним. Таинственная сила зажигала в небе звезды. «Видно, это моя последняя ночь, и я не доживу до утра», – подумал человек. Бревно с легким сухим шорохом воткнулось в прибрежный песок, и человек нетерпеливо и радостно сдернул руку с осклизлой размякшей коры – ему все время почему-то казалось, что он держит в руке противную скользкую жабу. Он даже нащупал дно и, растопырив пальцы, начал яростно тереть рукою о песок, будто смывал с ладони бог знает какую грязь. Потом неподвижно, как огромная обессиленная рыба, лежал на самой границе воды и берега, умерял дыхание, давал отдых телу, поджидая своего спутника. Тот выплыл из тьмы, тоже держась за бревно. Некоторое время они молча лежали рядом, и только шумела черная, как деготь, речная вода. А может, это шумела в ушах кровь от пережитого напряжения? Прямо перед ними, в нескольких саженях от берега Двины, на высоком холме щетинились дубовыми кольями укрепления грозного замка. Наступило время второй стражи. Дружинники на заборолах светили факелами-походнями, сонно, вяло перекликались между собой: «Полоцк!.. Менск!.. Друтеск!.. Рша!..» Тот, что приплыл позже, поправил на поясе меч, сощурил глаза и произнес тихо, медленно, словно про себя: – Вот он, Кукейнос, гнездо мерзкого Вячки. Мы раздавим этот проклятый город, как куриное яйцо. Мы уничтожим князя и княжеских слуг. Птицы болотные и гады ползучие совьют гнезда в их черепах. И ты поможешь святому божьему войску, Братило. В словах его была такая жгучая ненависть, что Братило невольно вздрогнул. Каждое слово казалось каплей яда. Упади такое слово на прибрежный песок, и песок (Братило не сомневался) зашипит, расплавится. Все то время, пока они, ожидая наступления темноты, отлеживались в зарослях на противоположном берегу Двины, Братило боялся глянуть в лицо своему спутнику. Какая-то неведомая сила отводила его взгляд в сторону. Братило уже давно, еще с детства, знал за собой такое – хоть убей, не мог смотреть человеку прямо в глаза. Казалось, в глубине, на дне тех глаз, таился смертный приговор ему, Братиле. Теперь же, воспользовавшись темнотой, осмелевший в предчувствии опасности (она всегда горячила его, растапливала льдинки в крови), Братило краем глаза взглянул на товарища по риску и, возможно, по смерти. Тевтон из Риги (Братило не знал его имени) был высокий, тонкий в талии, но широкоплечий. Солнцеворотов двадцать, а может, немного меньше жил он на земле. Буйно вились его длинные льняные волосы, перехваченные на лбу и затылке тонким кожаным ремешком. Капли речной воды сияли густыми звездочками на оголенных смуглых руках и ногах. В руке тевтон держал стальной нож с желтой костяной ручкой. В отличие от Братилы он не взял с собой щит и копье, но тяжелый широкий меч, из тех, что куют на Готском берегу, висел у тевтона вдоль левого бедра. Тонко звенела речная вода. Река была сплетена, соткана из множества тоненьких струек, и каждая, даже самая крошечная, старалась подать свой голос. Густо, как всегда в серпене, падали в небе звезды. «Души грешников летят в ад», – холодея спиной, думал Братило. Неумолимо бежало время, вскоре на стены Кукейноса должна была выйти третья стража, а в нее (Братило знал это хорошо, сам ведь был когда-то кукейносским муралем) отбирались самые стойкие и бдительные, самые отважные вои с боевыми собаками-волкодавами. Тевтон, затаив дыхание, словно окаменел рядом. Во тьме он казался Братиле деревянным идолом-болваном, что стоят, прячась от попов и князей, на одичавших лесных капищах Полоцкой земли. – Пора, – наконец выдохнул тевтон, переложил нож из правой руки в левую и широко перекрестился. – С нами бог и святая дева Мария. Потом приблизил лицо к Братиле, почти коснувшись его щеки, прошептал: – Ты помнишь клятву, которую мы дали епископу Альберту? Тевтон был белолицый, с глазами острыми, маленькими, как недозрелые лесные орешки. – Помню, – сказал Братило. – Повтори нашу клятву. – Именем апостольской римской церкви, именем ее младшей дочери – церкви рижской клянемся пойти в Кукейнос, взять душу лиходея Вячки, где бы он от нас ни скрывался, и вручить эту слепую и дикую душу в наисправедливейшие руки бога. – Хорошо, – одними губами улыбнулся тевтон. – Вячка должен погибнуть. Такова воля всевышнего. Аминь. Братило согласно кивнул головой, молча вглядываясь во тьму прямо перед собою. У него было очень острое зрение, как у рыси, что водится в лесах у стольного Полоцка, и впереди, за несколько саженей, там, где начинался оборонительный ров, он заметил кустики какой-то странной травы. Длинная, прямая, с колючими упругими метелками на самом верху, она напоминала стрелы из лука, впившиеся в землю. «Плохой знак», – подумал Братило. А тевтон страстно, как молитву, шептал рядом: – Нас нельзя остановить, как нельзя остановить морской прибой и восход солнца. Мы несем свет веры, нетленный крест господний. «Боится», – подумал Братило. Он, Братило, не боялся. Страх остался позади, за спиной, в Риге, куда он прошлым летом прибежал из Кукейноса, спасаясь от дружинников князя Вячки. В Кукейносе он строил церковь из серого твердого камня-плитняка, который добывали в окрестностях города, – вместе со своим отцом и дедом. Но работать не хотелось. Тяжелый камень отрывал руки, а молодое здоровое тело жаждало любовных ласк. Он убежал со скоморохами, водил медведя, играл на гудке, миловался с бесстыдными молодицами, пил мед, а потом вместе с дружками убил богатого латгала из-за десятка гривен. Головник, проклятый своей семьей и городом, стоял он перед стенами Кукейноса и слушал, как перекликаются вои, как звенят их мечи. Давно не слышал он звуков родной речи. Это была единственная радость, оставшаяся у него, – стоять возле городского вала, во тьме, и слушать знакомые с детства слова. – Полоцк! Менск! Друтеск! – доносилось сверху. А ему казалось – это плачет его мать, распустила седые от горя волосы, посыпала их песком-дресвяником и зовет, кличет: «Братило! Братило!» Тевтон легонько толкнул его в бок, подал что-то круглое, небольшое. Пей, – сказал властно. Это была бронзовая баклажка, выкованная в форме гусиного яйца. Братило нерешительно взял баклажку. – Пей, – повторил тевтон. – Мы выпьем этот святой эликсир и станем прозрачными, как ночной туман. Нас не заметит стража на городском валу. Пей. Братило недоверчиво держал в руках баклажку, украшенную выкованными цветами, звездами, птицами. Она была теплая. – Мы превратимся в туман. Проплывем над валом. Этот эликсир дал мне аббат цистерцианского монастыря в Риге Теодорих, брат епископа Альберта, – страстью горели во тьме глаза тевтона. Братило осторожно поднес баклажку к губам. Подумалось со страхом: а не отраву ли дает тевтон? Они, божьи бояре из Риги, все могут сделать с человеком, осмелившимся пойти против их воли. Тевтонский бог сильнее царьградского, русского бога. Рига, совсем недавно выросшая в устье Двины, сильнее стольного Полоцка, который стоит с седой древности, с времен святого Рогволода, а рижский епископ Альберт намного хитрее и могущественнее великого князя полоцкого Владимира. Где уж Вячке, этому молодому князю-жеребчику, что заперся в Кукейносе с полоцкой дружиной и латгальскими старейшинами, поднимать десницу на тевтонов? Поймают его, как зайца в тенета, и зарежут. Братило маленьким глоточком выпил холодной кисловато-горькой жидкости из баклажки. Стоял и раздумывал: смерть или святую божью силу впустил в сокровенные уголки тела своего? Резко просвистела крыльями ночная, невидимая глазу птица, полетела над волнистой, взъерошенной ветром Двиной. Ему вдруг захотелось стать этой птицей, счастливой, вольной птицей, которой не надо лезть на страшные заборолы. вокруг княжеского замка, где подстерегают копья и мечи кукейносских воев. Неожиданно пошел дождь, густой, шумливый. – Хорошо, что начался дождь, – тихо сказал Братило тевтону. Тот понимал язык полоцких кривичей и в знак согласия кивнул головой. Дождь потушил факелы, которые жгла стража. Могильная тьма окутала землю. Братило не видел тевтона, хотя слышал его дыхание всего за два-три локтя от себя. «Питье из баклажки и вправду сделало нас невидимыми», – подумал он. Это его обрадовало. Он ущипнул себя за руку, чтобы ощутить свою плоть, убедиться, что она не исчезла. – Не подавив пчел, меду не съешь, – решительно выдохнул из тьмы тевтон. – Пошли, Братило. Иисус и дева Мария защитят нас. Братило пошел первым, тевтон за ним. Они пригнулись, почти на четвереньках шли-ползли по мокрой скользкой земле. Эту землю Братило знал хорошо, и она знала, помнила его. Отец его родился тут, в Кукейносе. Мать была из местных латгалок. Мальчишкой вместе с друзьями он выгонял за городской вал в зеленые луга лошадей и коров. В жару купался в Двине и чувствовал себя в стремительно бегущей прозрачной воде рыбой. Он знал, что деды их дедов называли Двину Рубоном и теперь еще яростный боевой клич полочан «Рубон!» наводит страх и на тевтонов, и на литовцев, и на литовских союзников селов. Он ужом полз по этой земле, вжимаясь в нее всем телом, чтобы под покровом ночи пробраться в Кукейнос и убить князя Вячку. По горло в воде перешли ров. Шумел дождь. Ветер дул с реки, ударялся о земляной вал, о дубовые колья городских укреплений и отскакивал, заплевывая глаза дождем. Тевтон словно прилип к Братиле – крался сзади шаг в шаг. «Идет Вячкина смерть», – думал Братило. Вышли как раз в то место городского вала, куда и намеревался попасть Братило. Тут каркас из сосновых бревен немного осел – видимо, подточили подземные ключи. Братило остановился, и за его спиной сразу же затих тевтон. Неутомимо шумел дождь. Плакало черное небо. Братило перекрестился, широкой ладонью старательно вытер мокрое лицо. Потом отцепил от кожаного пояса просмоленную пеньковую веревку, к которой была привязана стальная трехрогая «кошка». Размахнувшись, он кинул эту «кошку» вверх, в темноту, и она, глухо стукнувшись о дубовый частокол, впилась, вцепилась в дерево. Братило легонько потянул на себя веревку, потом дернул сильнее, проверяя, надежно ли держится веревка. Какое-то мгновение постоял в нерешительности, потом поплевал на руки и, ловко и быстро упираясь ногами в скользкие бревна, рывками подтягивая вверх крупное тело, полез наверх. Это было привычное для него дело – дело – ночной тать, он не раз перелезал так через самые высокие стены. Стена в этом месте была высотой около четырех маховых саженей. Братило еще с тех пор, когда вместе с отцом строил церковь, знал и малую пядь, и большую пядь, и маховую сажень, и косую сажень. Взрослый мужчина разводил в стороны руки, и расстояние между кончиками пальцев левой и правой руки было маховой саженью. Да ему уж не бывать муралем. Никогда не бывать. Кто попробовал кровавого мяса, не захочет есть вареную репу. Бродяга-ярыжка не станет в Полоцкой Софии отбивать поклоны всевышнему. Очутившись на самом верху кукейносского вала, Братило замер, затаил дыхание. Перед ним в глухой кромешной тьме спал Кукейнос. Ни огонька, ни искры не замечал глаз. Плотными темными кучками стояли усадьбы купцов и ремесленников. Посада, как в Полоцке или Герцике, тут не было: два года назад его сожгли литовцы. Маленький воинственный Кукейнос всех своих жителей собрал в один кулак – поселил на большом дворе. Дубовый терем князя Вячки возвышался рядом с православной церковью. «Спи, Вячка, – с мстительной радостью подумал Братило. – Сегодня ночью ты заснешь навеки». В этом городе он знал все ходы-выходы. Завяжи ему глаза, выколи их, он все равно пройдет, как по нитке, по узким, вымощенным сосновыми и дубовыми плахами улочкам, не собьется, не заблудится. И княжеские хоромы знает, выучил, как свои пять пальцев. Резко и отрывисто, захлебываясь от злости, залаял сторожевой пес. Вои, прятавшиеся от дождя под щитами, сразу всполошились, начали перекликаться. Зазвенели мечи. Братило припал к дубовому частоколу, щекой вжимаясь в мокрую холодную шероховатость дерева. По спине пробежали ледяные мурашки. Но пес затих. Постепенно улеглось волнение воев. Дождь барабанил по щиту Братилы. Конец веревки Братило бросил вниз, тевтону. Через несколько минут тевтон, тяжело дыша, взобрался наверх. Коснулся плечом Братилы и замер, молчаливый, бесшумный, как ночная сова. Братило поправил за спиной щит и сулицу. Надо было спускаться во тьму, в неизвестность, на землю Кукейноса. Он ловко спрыгнул, стал на эту землю. И все топтался, переступал с ноги на ногу, будто стоял на раскаленном железе. «Братило! Что ты хочешь делать, сынок?» – вдруг прозвучал в его душе голос матери. Столько слез, столько муки было в этом голосе! Он стоял, не отваживаясь сделать первый шаг. Он вспомнил себя ребенком. «Не иди на черное дело. Не проливай кровь», – звенел в душе материнский голос, звенел широко и неотступно, как церковный колокол. Братило стоял, молчал. Глухая ночь плыла над Кукейносом. До утра еще было далеко. Еще спал князь петухов Будимир, которого так чтят смерды Полоцкой земли. Ветер свистел, завывал в высоком частоколе городского вала. – Ну что ты стал? – со злостью прошипел сзади тевтон. – Темно… Не видно ничего, – нерешительно ответил Братило. – Не считай меня дураком, – тевтон легонько кольнул Братилу острием меча между лопатками. – Ты поклялся. И наша церковь хорошо заплатила. Епископ Альберт дал тебе сорок гривен серебра. Если ты предашь, паршивый пес, я отрублю тебе голову. Во имя Иисуса Христа, сына божьего, пошел вперед! Братило вытащил из-за спины щит, взял его в левую руку, правой сжал сулицу, пригнулся и бесшумно нырнул во тьму. Тевтон, как лисий хвост, сразу же шмыгнул следом. Узкие улочки Кукейноса, казалось, тонули в грязи. Грязь хлюпала по сосновым и дубовым плахам, которыми они были вымощены. В такой тьме в проливной дождь Братило и тевтон каждую секунду могли свернуть себе шею, но они упорно и неумолимо направлялись вперед, в самое сердце княжеского двора. Усадьбы кукейносцев теснились вплотную друг к другу – локоть не просунешь. Не раз огонь голодной красной птицей налетал на эти хатки, на город, слизывая его дотла. В хатках, черневших вдоль улиц, спали вместе со своими женами и детьми шорники и бронники, кузнецы и кожемяки, плотники и скрынники, каменщики и ткачи. А еще – дымари, плавильщики железа. И гапличники, те, что из кости и дерева изготавливают пуговицы и крючки для одежды. И консвиссеры – отливщики церковных колоколов. Тысячи снов сплетались в один огромный, всеобъемлющий, глубокий и в то же время тревожный сон – разве можно было спать спокойно в самом начале тринадцатого столетия, на самой границе Полоцкой земли и владений рижского епископа Альберта? Братило и тевтон с трудом пробивались сквозь дождь, и казалось, никогда не будет конца ни этому дождю, ни этой тьме. Тевтон, хоть и не был трусом, уже не раз с легкой дрожью в теле вспоминал Вельзевула, библейского князя злых духов и мрака. Братило же старался ни о чем не думать и с холодной злостью гнал из своей души материнский голос, который еще во время его блужданий по Риге начал напоминать о себе, рваться из самого нутра на волю. Вдруг он поскользнулся и упал. Он разбил бы себе голову, как воронье яйцо, но в самый последний миг успел, выпустив копье и щит, встретить невидимую землю руками. Только холодной грязью забрызгало все лицо. Тевтону показалось, что это засада, что Братило упал, пробитый стрелой княжеского воя, и он тяжело и отчаянно рубанул темноту мечом. Но меч встретил пустоту. – Новожил, это ты? – послышался вдруг тихий и печальный женский голос. Белая тонкая фигура мелькнула за высоким деревянным забором, которым был обнесен один из дворов. Для Братилы с тевтоном этот неожиданный женский голос прозвучал как гром небесный. – Новожил, где ты ходишь? Иди сюда. Я не сплю… Я жду тебя. Женщина, прикрывая рукой грудь, уже выходила на улицу. – Я не Новожил. Я – Семидол, отрок князя Вячеслава Борисовича, – растерянно отозвался Братило, поднимаясь с земли и отряхивая с рук липкую грязь. – Иди спать, женщина. Я Семидол. Женщина остановилась. Была она (жаль, что Братило с тевтоном не видели в темноте) в белом льняном платье, перехваченном красным пояском. Витые серебряные колты сияли на висках. Она стояла в двух шагах от Братилы с тевтоном и плакала. – Ты Семидол? А где мой Новожил? Вторую ночь мое ложе пустует… Новожил уплыл в ладье и обещал до сумерек вернуться… Пресвятая богородица, где мой муж? – Я убью ее, – шепнул тевтон, напрягая мускулистую руку с мечом, – стража услышит разговор и придет сюда. – Не надо, – остановил руку тевтона Братило. Голос родной матери снова проснулся в нем, угольком прожигая сердце. Слабость воцарилась в его душе, слабость и мягкость. Хотелось слез, и не чужих, а своих. Но своих слез у него уже давно не было. – Иди спать, женщина, – строго сказал он. – Иди, согревай ложе для своего Новожила. Он взял женщину за теплое плечо и слабо оттолкнул от себя. Она, как белое привидение, растворилась во тьме, а Братило с тевтоном легким спорым шагом, настороженно вглядываясь во мрак, направились к княжеским хоромам. Густым буйным дождем плакала ночь о грехах человеческих… Чем глубже проникали они в Кукейнос, тем все больше красивых высоких палат встречалось вдоль улицы. Тут жили богатые купцы, которые серебро отмеряют горшками, а раковины каури, что на всем побережье Двины до самого Варяжского моря служат и деньгами и украшениями, мерят мешками. Жили тут и бояре: полоцкие и местные, латгальские. Было на что дивиться, да глаза Братилы и тевтона туманила жажда крови, и была эта жажда слепой, как бычий пузырь, которым затянуты окошки в лачугах смердов. Только вперед стремились они, только к княжескому двору. Будто ждало их там величайшее счастье, которое может встретиться смертному человеку только в раю под тенистой смоковницей. Улица поднималась вверх, на самую вершину большого острова, с незапамятных времен грузно возвышавшегося в месте слияния Двины и реки Кокны, на котором уже несколько столетий шумел, строился, крепнул Кукейнос. Братиле даже показалось, что по левую руку блеснула Кокна, словно узкий холодный меч вытащил кто-то из ножен и бросил в ночную черноту. Кокна – несущая деревья. Так называют реку латгалы. И в самом деле, начинаясь в глухих лесах, наливаясь там силой, река приносит к стенам Кукейноса, особенно весной и в грозу, вырванные с корнем деревья. Латгалы говорят, что это Хозяева Лесных Чащ, сердитые духи, пугают людей, напоминая им о своем существовании. Наконец подкрались к княжескому терему. Он был высокий, двухъярусный, срубленный из толстых дубовых бревен. В первый ярус князь, дружина и слуги входили прямо со двора через высокое крыльцо, украшенное блестящими серебряными бляшками, на которых были выбиты головы разных заморских зверей, невиданные птицы, рыбы и звезды. Ход со двора вел в просторную гридницу, вдоль стен которой стояли широкие дубовые лавки. Стены гридницы были обиты белоснежным льняным полотном, шкурами туров, медведей и волков. Их украшали отполированные до медового блеска ветвистые рога оленей и лосей. Пол гридницы был натерт воском, и когда через узкие, в оловянных рамах окна врывалось солнце, гридни, бояре и купцы, ожидавшие княжеского выхода, сидя на лавках, жмурились. На первом ярусе была княжеская трапезная. Тут тоже были прибиты к стенам оленьи и лосиные рога, но, опиленные на концах, превращены в подсвечники. Длинный широкий стол, покрытый златотканой скатертью, занимал почти всю трапезную. В стене напротив стола была сделана огромная ниша, выложенная серым полевым камнем. В этой нише, особенно зимними и осенними вечерами, всегда горел огонь. Для него в тереме еще с весны запасались дровами, больше всего осиновыми, потому что горят они ровным белым пламенем, не дымят, не дают сажи. На второй ярус, на «верх», можно было пройти по широкой лестнице с обитыми серебром и медью перилами. Там были княжеские покои, там князь Вячка принимал самых близких своих людей, а также послов из Риги, из Литвы, от эстов и ливов. Там же, в угловом покое, была его спальня, у дверей которой и днем и ночью стояли на страже вооруженные мечами и боевыми секирами вои-дружинники. Муха и та не могла тут пролететь незамеченной, но у Братилы, который хорошо знал жизнь и обычаи терема, был свой хитрый план проникновения в святая святых. Печником и водовозом в тереме был его приятель латгал Стегис. С этим Стегисом они дружили еще с детства: пасли лошадей за городским валом, купались, выслеживали пчелиные борти в окрестных лесах, переплыв на челне Двину, крали в селах гусей и овец, а возмужав, вместе обхаживали красивых девушек. Стегис, полагал Братило, и должен был ему помочь. У самой стены терема в густую мокрую траву Братило спрятал щит и сулицу, дал знак тевтону замереть, а сам, затаив дыхание, подкрался к окошку каморки, в которой обитал латгал, осторожно постучал в узенькое окно. Некоторое время никто не отзывался. Но вот в окошке затрепетал золотистый мотылек свечки. Стегис, держа свечку в высоко поднятой руке, припал лицом к стеклу. – Стегис, открой, – попросил Братило. – Кто ты? – донесся глухой голос латгала. – Братило. Мураль. – Сгинь, нечистая сила, – рукой со свечкой перекрестился Стегис. – Братилу еще прошлым летом убил Холодок, старший вой князя. – Я – Братило. Могу поклясться на кресте. Братило засунул руку за пазуху, вытащил нагрудный каменный крестик, перекрестился им, потом поцеловал. После некоторого раздумья латгал, стукнув засовом, отпер низкую дверь своей каморки, настороженно застыл на пороге со свечкой в руке. У него были пшеничные веселые брови. – От страха язык примерз к зубам? – легонько стукнул его по плечу Братило. – Да не дрожи, не дрожи. Я тебя не съем. Можешь меня пощупать – я совсем не из дыма и сажи. Стегис и вправду протянул вперед худую костистую руку, дотронулся до ночного гостя длинными прозрачными пальцами. – Не обжегся? – Братило уже сел на осиновый чурбанчик, которыми был завален пол каморки. Видно, Стегис с вечера наносил дров, чтобы на рассвете, когда надо будет растапливать печь, они были под рукой. Латгал наконец поверил, что перед ним не упырь-оборотень, а его давнишний приятель. В маленьких серых глазах его вспыхнули искры удивления и даже радости, но сразу же потухли. – Ты убил Дотэ, купца из Прейльской округи, – тихо сказал Стегис. – Князь Вячка приказал покарать тебя смертью, но ты сбежал… – Я действительно сбежал в Ригу. Ты говоришь правду, Стегис. В Ригу? К этим псоголовым, что отбирают у нас земли и опоганивают могилы наших предков? Глаза Стегиса загорелись холодным огнем. Братило неожиданно бросился перед ним на колени, широко перекрестился, заплакал, торопливо заговорил, глотая колючие слезы: – Я проклял тот день, когда убил Дотэ и сбежал к тевтонам. Справедливы слова милосердного господа: «Превращу праздники ваши в плач и песни ваши в рыдания». Сколько слез я пролил, Стегис! А ты же помнишь – я был такой веселый. Помнишь, Стегис? Он снизу вверх неотрывно, пристально глядел на латгала, взглядом своим, словно копьем, пронзая мягкое сердце Стегиса. – Помню… Встань, Братило… Я же не князь и не боярин. – А помнишь, как мы с тобой убегали с того берега Двины от селов и литовцев и в наш челн впилось целых семь стрел? И как меня ранило? – Помню. Но зачем ты вернулся, Братило? Вернулся, как пес на свою блевотину. – Не мог я там… Среди тевтонов… Ни вера их, ни речь, ни женщины – ничто мне не грело душу. Мать свою хочу увидеть. – Мать твоя жива, – сказал Стегис. – Весь Кукейнос травами лечит. Травами, сухими и зелеными, дымом, водой, заговором… И словом божьим… Братило порывисто поднялся с коленей. – Скажи, Стегис, а Софья, дочь князя, здорова? Латгал помрачнел. – Неладно с ней. Хворь поселилась в Софье. Горит, как в лютом огне, не спит, плачет ночи напролет. Видать, бог хочет взять к себе княжну. Князь Вячеслав говорил перед боярами и купцами: «Кто вылечит дочь, того щедро отблагодарю. Хвала тому будет вечная и от живых людей, и от отцовских костей». – Так вот, знай, Стегис, – радостно и торжественно объявил Братило, – я вылечу княжну Софью. Я! Ради этого я и от тевтонов сбежал. – Ты вылечишь? Латгал от удивления раскрыл рот, и ярко, красиво блеснули его чесночно-белые мелкие зубы. – А разве ты забыл, что я родной сын знахарки-травницы Домны? Она мне все свои секреты открыла. Силой я владею волшебной, таинственной. И траву из Риги привез от лекарей тевтонских. А трава эта из самого Рима. На горе Везувий растет, из которой огонь и смрад подземный вырываются. Кто истолчет эту траву, потом смелет, в кипяток бросит… – Где трава? – прервал его Стегис. Лицо латгала стало бледным, взволнованным. Ему не терпелось скорее увидеть удивительную заморскую траву, имеющую необыкновенную силу. Он любил маленькую светловолосую княжну, которая прожила на земле всего пять солнцеворотов и вскоре из-за неизлечимой болезни должна была навсегда отплыть в Ладье Смерти туда, где печально блуждают одинокие тени мертвых. Он и сам всегда боялся смерти. Увидит молнию – спрячется под обрывистый берег Двины, или в лес, или просто в какую-нибудь яму и шепчет: «Бог меня ищет, наказать хочет». – Вот эта трава, – сказал Братило, доставая из-за пазухи небольшой мешочек. Не спеша, нахмурив темные брови, развязал его, осторожно, двумя пальцами, достал тонкие светло-зеленые стебельки. Латгал, кажется, и дышать перестал. Протянул руку – взять травинку, понюхать ее, но Братило не позволил, спрятал свое чудо назад в мешочек, пояснив: – Нельзя ее в чужие руки отдавать. Силу свою теряет от чужих рук. Только меня она слушается, трава эта заморская. И только ночью может пить ее больной человек, потому что она боится солнца. – Так пойдем в опочивальню княжны Софьи… Скорее пойдем! Я провожу, – взволнованно воскликнул Стегис. «Что ты делаешь, сынок? – неожиданно, в который уж раз, опалил душу Братилы голос матери. – Ты же сорвал эту траву на том берегу Двины. Это наша трава, не заморская. Нет у нее такой силы. Остановись, сынок». Братило словно споткнулся на ровном месте, остановился. Сердце колотилось в груди, как пойманный в силки воробей. Стало тяжело дышать. – Со мной пришел еще один человек. Я не могу лечить без него. Он, только он должен приготовить из травы чудодейственный эликсир, – сказал Братило. – Позови этого человека со двора. Там дождь, а он стоит, мокнет. Латгал снял дубовый засов, открыл дверь. Густой шум дождя ворвался в каморку. Затрепетала и потухла свечка. Тевтон, как холодный ночной ветер, стремительно вошел во тьму. – Сейчас я зажгу свечку, – волновался, неуверенно чувствуя себя в темноте, Стегис. – Только найду кресало. Он начал шарить руками, чем-то стучать, что-то передвигать. Тевтон тем временем отдал Братиле щит и сулицу, которые тот оставил на улице. Наконец латгал выбил искру, зажег свечку. Настороженно глянув на тевтона, спросил у Братилы: – Кто этот человек? – Это божий пилигрим из Риги. Хочет принять полоцкую веру, – солгал Братило. Латгал, казалось, поверил. – Веди нас к княжне Софье, – приказал Братило. – Тебе же одному князь Вячка доверяет ключи и запоры. Стегис двинулся было к двери, но вдруг остановился, показал рукой на меч тевтона и копье Братилы: – Нельзя со смертоносным железом идти отведывать невинную душу. Можно напугать ангелов, ее охраняющих. Оставьте оружие тут. При этих словах тевтон бросил молниеносный взгляд на Братилу, ждал его решения, сжимая рукоять меча. – Нам можно, – уверенно сказал Братило. – Мы богово воинство, и наше железо никому не приносит зла. Веди, Стегис, если хочешь спасти княжну. Они вышли из каморки латгала, прошли через княжескую трапезную, где пахло жареным мясом, по узкой каменной лестнице спустились в мрачное холодное подземелье. Капли воды, срываясь с невидимого потолка, часто падали сверху на лоб, на щеки. Латгал быстро шагал впереди, держа в руках свечку. Огонек свечки, слабый, неуверенный, вырывал из тьмы только небольшой кружок, в котором можно было увидеть под ногами стертые от времени каменные плиты. «Идет твоя смерть, Вячка, – думал Братило, сжимая острую сулицу. – До тебя нам не добраться. Тебя, как псы, стерегут день и ночь верные вои. Но мы возьмем твою дочь, единственную твою радость. Мы переплывем с ней на тот берег Двины, в кустарник и камыши, и ты завтра же прибежишь туда, прибежишь один, без дружины, ведь ты любишь свою дочь. Я знаю, как ты любишь ее. И там, в зарослях, встретит тебя смерть». Он, Братило, даже не знал, если бы у него спросили, за что он так люто ненавидел Вячку. Он уже привык к мысли, что обязательно должен убить его. Но за что? За то, что Вячка князь? Князей много, и Вячка не из худших. Из корня Рогволода, из полоцкого дома. За то, что Вячка молодой и красивый? Возможно. За то, что он удачливый, смелый? Тоже возможно. «Был бы свет, а мотыльки прилетят», – говорила когда-то мать Братилы. Пробираясь по мрачному подземелью, Братило, как ему казалось, начал понимать непростой смысл этих услышанных в детстве слов. Он был мотыльком и летел на свет, чтобы потушить его, этот свет, который всегда резал глаз, раздражал, портил кровь. Вдруг латгал остановился, да так неожиданно, что Братило, отдавшись своим мыслям, налетел на него. Потухла свечка. – Ты что, Стегис? – растерялся Братило. – Значит, княжну хочешь вылечить? – вопросом на вопрос ответил латгал. – Хочу. – Траву заморскую привез? – Привез. Ты же видел ее, Стегис. – А богу в глаза не побоишься глянуть, когда твой час пробьет? – Не побоюсь. Ты же меня знаешь. Зажги свечку, а то шею сломаем. – Идти уже недалеко, – почему-то шепотом ответил латгал. Они снова шагнули в темноту, снова звонко падали над ними капли воды, и вдруг Стегис резко рванулся в сторону, в нишу, которую знал лишь он один. Братило с тевтоном сделали шаг-другой вперед, и огромная каменная плита поплыла у них из-под ног, перевернулась. Даже не успев испугаться, ойкнуть, они полетели вниз, в колодец-западню. Глава первая (часть II) Князь Вячка плохо спал в эту ночь. Немного вздремнул, словно молодой волк под кустом, и снова тревога подняла с ложа упругое крепкое тело. Он встал, до хруста в плечах потянулся, взял со стола серебряную баклагу с водой, отпил глоток, остальную воду вылил себе на руки, ополоснул ею лицо. Сон сразу же покинул его. Последние ночи он спал очень мало. Болела дочь, пятилетняя Софья. С запада, от устья Двины, доходили плохие вести. Рижский епископ Альберт со своими пилигримами и рыцарями, судя по всему, сломил сопротивление ливов, крестил их старейшин, а сыновей тех старейшин взял в заложники. Тевтоны в нижнем течении Двины лихорадочно строили крепости, каменные замки. Альберт, правда, еще не собирает дань и церковную десятину с ливов. Ливы пока считаются данниками великого князя полоцкого Владимира Володаровича. Но что будет завтра? Что принесет новый рассвет? Вячка подошел к окну опочивальни. Тысячами невидимых угрожающих глаз смотрела на него тьма. Где-то там текла Двина, широкая, стремительная. И тяжко было ему представить себе, что за несколько поприщ от Кукейноса тевтонские рыцари поят из нее лошадей. Вчера с заборолов вои видели в небе огненное облако. Тихо проплыло оно над Кукейносом. Тихо, но неудержимо. Плохой знак для города, для дружины, для него, князя. Он задумчиво погладил рукой холодное, блестящее от дождевых капель стекло, подошел к дочери. Софья спала в красивой, вырезанной из мореного дуба колыбели, привязанной белыми пеньковыми веревками к серебряному кольцу в потолке опочивальни. Светлые волосы рассыпались по алой подушке. На Софье была желтая шелковая сорочка, на правой руке, тонкой и смуглой, поблескивал браслет киевского синего стекла с золотыми прожилками. Лицо у девочки горело. На полу опочивальни, прямо под колыбелью, лежа на медвежьей шкуре, спала кормилица Софьи холопка Тодора. Ее сухое пожелтевшее личико было блаженно-счастливо. Она тоненько посапывала носом. Вячке не понравилось, что холопка видит счастливые мирные сны в то время, как маленькая хозяйка страдает от болезни. Носком зеленого сафьянового сапога он легонько наступил на руку холопки. Кормилица испуганно вскочила, отвесила Вячке поясной поклон, пропела надтреснутым сухим голоском: – Многая лета тебе, князь-батюшка. И снова низко поклонилась. – Смотри княжну, старая, – нестрого сказал ей Вячка. Он не сомневался в том, что кормилица, которая когда-то вынянчила и его, скорее умрет, чем допустит, чтобы Софью хоть на мизинец кто-нибудь обидел. Послушная верная рабыня. День и ночь молится за князя Христу, не забывая, однако, про Перуна и Дажьбога. Вячка стоял посреди опочивальни, глубоко задумавшись. Старая Тодора, поправляя подушку под головой Софьи, краем глаза поглядывала на него. Он был высокий, десяти вершков росту, гибкий в поясе, светло-русый, с короткой курчавой бородкой. Кости он был не широкой, но крепкой, упругой, созданной для тяжелого меча и походного седла. Одет в просторную зеленую рубашку из узорчатого шелка. Золотая гривна, знак княжеского рода, блестела на смуглой шее. «Телом – человек, 'душой – ангел», – думала о молодом князе старая рабыня. Она искренне чтила его, даже по-своему любила, но было в этой любви что-то от той, которой умная покорная собака любит своего хозяина. – Не тревожься, князь, – еще раз поклонившись, сказала кормилица. – Травами и молитвами выгоним хворь из твоей дочки. А ты иди, иди в свою светлицу белодубовую. Но тут проснулась, заплакала княжна Софья. Кормилица взяла ее на руки, прижала к груди, начала тихо напевать песню, которая звучала и звучит в черных избах смердов над рекой Полотой, над Двиной и Друтью: Люли-люли, баю-бай, Усни, моя зорька. Если детка не уснет, Буду плакать горько. Люли-люли, надо спать, Засыпайте, глазки. Стану детку я качать, Рассказывать сказки. Люли-люли, надо спать, – Шепчет ветер волглый, Будут деточку качать Бабочки и пчелки. Княжна успокоилась, но вскоре снова заплакала. – Кормилица, позови знахарку Домну, – приказал Вячка. Старая Тодора торопливо вышла из опочивальни, положив Софью в колыбель. Князь наклонился над дочерью, долго и внимательно всматривался в измученное хворью личико. Темные пушистые ресницы девочки слабо вздрагивали, трепетали. Как она похожа на свою мать, покойную княгиню Звениславу! Те же глаза, голубые и гордые, тот же нос с легкой горбинкой, только совсем маленький – еще не вырос. Звенислава, родив Софью, через три дня умерла от горячки. Всех знахарей-шептунов из Кукейносского княжества собрал Вячка, из Полоцка приезжали, даже ученый ромей был из Царьграда. Ничего не помогло, угасла молодая княгиня, как свечка. Знахарка Домна перед самой смертью давала ей пить троянку – горячее вино, смешанное с красной глиной, медом и коровьим маслом. Не помогло. Положили княгиню Звениславу в дубовый гроб-корсту, на шкуте под черным парусом повезли по Двине в Полоцк, в Бельчицы, там и похоронили. Дочь напряженно глядела на отца снизу вверх затуманенными от болезни глазами. – Хочешь, как и вчера, почитаю тебе «Александрию»? – тихо спросил Вячка. – Читай, – ответила Софья. Вячка взял со стола желто-коричневый пергамент. Красивые прямые буквы, старательно выведенные уставом, были как живые. Тяжелые страницы пахли мятой, на которой настаивали киноварь. Вячка начал читать, медленно выговаривая каждое слово: – И послал Дарий Александру со своими послами грамоту, мячик, кнут, шутовской колпак и ларец с золотом. И было в той царской грамоте написано: «Я, Дарий, царь царей, родня богам и сам бог, сияя вместе с солнцем, повелеваю тебе, Александр, рабу своему, возвращаться в лоно матери твоей Олимпиады, ибо следует тебе еще учиться и сосать сиську, потому и посылаю тебе мячик, кнут и шутовской колпак. Выбирай что хочешь. Мячик означает, что тебе надо еще играть с ровесниками, кнут, – что ты должен учиться, а шутовской колпак посылаю затем, чтобы забавлял ты подобных тебе разбойников, когда они вернутся на родину. А не подчинишься мне, прикажу своим воинам взять тебя и распять». – Что сделали с Александром? – вдруг спросила дочь. – Он победил Дария и завоевал полмира. – А что сделали с Дарием? – Его убили. Убили собственные слуги. – Жалко Дария, – горько вздохнула Софья. – Скажи, а тебя могут убить твои слуги? Вячка усмехнулся: – Плох тот князь, на которого поднимают десницу его же холопы. Слуг надо держать в послушании, Софьюшка. – Ты хороший, – сказала дочь. – И мне с тобой хорошо. Мы будем с тобой дружить. Не бери в жены Добронегу. Молодой князь вздрогнул, внимательно посмотрел на девочку. Откуда она знает о Добронеге? Недетские мысли у нее, недетские слова. – Княжество не может быть без княгини, – наконец нарушил он молчание. – Где ты видела пчелиный рой без матки? Бояре требуют, чтобы я женился. Добронега будет хорошей хозяйкой Кукейноса. Она из менских Глебовичей, а они теперь в силе, в чести. Великий князь полоцкий Владимир Володарович тоже из их рода. – Князь Владимир не любит тебя. – Никогда и никому не говори таких слов, дочка. Слышишь? Никогда и никому. – Зачем же он сделал чернецом твоего брата, князя Васильку? В это время в опочивальню вошла знахарка Домна, низко поклонилась князю и начала поить княжну своим зельем из серебряной баклажки, шепча святые заговоры. Старая латгалка была в длинной туникообразной сорочке с вышивкой вокруг шеи, в клетчатой юбке, кожаных лаптях. На груди у нее была большая красивая брошь-сакта, на голове – льняная шапочка. Значит, дочь не хочет иметь мачеху. Что ж, он понимал ее, очень хорошо понимал. Сам изведал холод сиротской жизни, когда на месте родной матери, на месте солнца, которое должно согревать детскую душу, оказалась чужая, непонятно жестокая женщина, как ледяная звезда в морозном зимнем небе. Он никогда не видел улыбки на красивом лице своей мачехи Святохны, дочери князя Болеслава Поморского. Она, конечно, улыбалась. Улыбалась своему мужу, отцу Вячки, князю Борису Давыдовичу, улыбалась полоцким боярам и купцам, которым хотела нравиться, улыбалась, хоть и очень редко, своим слугам и служанкам. А вот Вячку и его старшего брата Васильку она просто не замечала. Они были для нее хуже тех многочисленных собачек, что обитали в княжеском тереме в Бельчицах. Она почему-то очень любила собак. Завязывала им розовые и голубые бантики на шеях и хвостиках, сама варила для них особые лакомства. Латинянка, она приняла православную веру, чтобы успокоить мужей-вечников, но в душе смеялась над своим новым богом, почитая только одного бога, римского. Вячка, которому было лет семь, хотел однажды приласкаться к ней, но она строго глянула черными ледяными глазами, сухо спросила: «Что тебе надо, волчонок?» Этим холодным равнодушным вопросом она словно убрала, приняла его со своей дороги, как ненужную вещь. Когда полоцкое вече ударило в Великий колокол и черный посадский люд ворвался в княжеские покои, она молча встретила смерть, только одно крикнула отчаянно, страстно: «Сына, сына моего Владимира пожалейте!» Но и сына убили вместе с ней, швырнули маленький трупик ей на грудь. Прицепив к поясу меч, накинув на плечи багряное корзно, Вячка вышел из опочивальни. При его появлении молодой рында-телохранитель Нездил, стоявший на карауле у двери опочивальни, стукнув об пол древком копья, выдохнул приветствие, боевой клич полочан: – Рубон! – Рубон, – тихо ответил Вячка. – Что слышно, Нездил? – Все хорошо, княже, – облизал пунцовые, как у девушки, губы Нездил. – В подземелье терема, в каменном мешке, сидят два рижских лазутчика. Их отправил туда латгал Стегис. – Из Риги? – переспросил Вячка. – Зачем шли к нам? – Неизвестно, княже. Старший вой Холодок будет вести допрос огнем и железом. – Что ж, пусть попробуют огня тевтоны, – после некоторого раздумья сказал Вячка. – Сами свили веревку своей жизни. – Там один нашей веры. Мураль Братило из Кукейноса. – Братило? – удивился Вячка. – Попал наконец в западню оборотень. Этого особенно строго надо допрашивать, огня не жалеть. Нездил склонил голову в знак согласия, и отблеск от факела, горевшего неподалеку, в длинном турьем роге, вспыхнул на мисюрке – железном шлеме с кольчужной сеткой. Вячка хотел было спуститься на первый ярус терема, но, идя длинным затемненным проходом, увидел желтую полоску света, падавшую из неплотно прикрытой двери каморки переписчика пергаментов Климяты. Он вошел в каморку. Климята сидел спиной к двери и маленьким бронзовым ножиком соскребал буквы со старого пергамента, готовил место для новых букв. – Кто? – тихо спросил Климята, не оглядываясь. – Твоя смерть, – зловещим шепотом ответил Вячка. – Тогда подожди, еще не время. Я должен закончить историю Полоцкой земли. – Климята, занятый своим делом, даже не оглянулся. Вячка не выдержал, засмеялся. Только тогда Климята повернул голову, увидев князя, встал и поклонился. – Будь здоров, князь Вячеслав. Он был щуплый, невысокий, с длинными светлыми волосами, без левой руки – потерял в сечи. – Значит, не боишься смерти, Климята? – весело сказал Вячка. – Смерть – немая тайна. В своих руках держим и меч свой, и судьбу свою. Они были одногодками и дружили, хоть один держал кукейносский престол, а второй, убежав от отца, богатого боярина, поклялся написать Полоцкую летопись. Климята верил в бессмертную силу слова – и сказанного мудрым мужем, таким, как Иоанн Златоуст или Кирила Туровский, и написанного киноварью или золотом на пергаменте. – Садись, князь, – Климята подвинул к Вячке небольшую дубовую скамеечку. – Тесно и смрадно в моей каморке, но знай, что это святой смрад – запах телячьей кожи и киновари. Ты воюешь, ты все время в седле, но сила, князь, не в мече, а в мудрости. Запомни это. – Пергаментами, Климята, не остановишь тевтонов. Нужен меч, острый, закаленный меч, который не боится вражеской крови. – Правду говоришь, князь, – согласился Климята, встряхнув льняными волосами, – но одного меча мало. Я тоже был неплохим воем, бился, ты же помнишь, – с аукштайтами и селами, пока железо не откусило мне руку. И все-таки мудрое слово сильнее меча. Меч короток. А слово живет долго в людских поколениях. – Пусть будет по-твоему. Вы, книгочеи, ближе к небу и божьему престолу. Вам лучше видна дорога жизни и мудрости. Скажи мне, Климята, о чем ты теперь пишешь? Вячка встал, взял в руки тяжелую трубку свернутого пергамента, подержал его на ладонях, как бы взвешивая. Глаза Климяты загорелись. Он тоже дотронулся рукой до пергамента, и это прикосновение согрело его душу. – О чем пишу? Я уже закончил описание жизни Рогволода, Рогнеды и сына ее Изяслава. Про Всеслава теперь пишу, которого народ прозвал Чародеем. О том, как сидел он в стольном Киеве в порубе и как освободили его из темницы и великим князем Киевским нарекли. – Про мой род пишешь, – тихо сказал Вячка. – Не только про твой род. Про всю землю славянскую. И про нашу Полоцкую землю, ведь она дочь земли славянской. Хочу, чтобы не только в стольных Киеве и Полоцке своя летопись была, но чтобы и Кукейнос ее имел. – Чем я могу тебе помочь, Климята? – спросил Вячка, намереваясь выйти из каморки. – А мне ничего и не надо, – Климята уже размешивал киноварь тонкой костяной пластинкой-мастихином. – Благодарствую, князь, за хлеб, за воду и мед, за все, что приносит твоя челядь. Только об одном хочу просить… – О чем же? – остановился на пороге Вячка. – Твои люди, бывает, выкапывают из земли священные камни, идолов, дедовское оружие, скелеты неизвестных животных. Не истреблять, не портить, а сберегать, хранить все это надо, чтобы знать, что было на нашей земле до нас. Глаза живых не должны быть затянуты паутиной. Нам нужно видеть и глубоко и далеко, любить, почитать родную землю. Помни, князь: дорог уголок, где резали пупок. Кто ответит за нас перед богом, если не мы сами? Так что вели собирать найденное в земле. – Хорошо, – пообещал Вячка. – Об этом будет сказано старостам, тиунам и родовичам. Будь здоров, Климята. – Многая лета тебе, князь, – поклонился Вячке переписчик пергаментов. Вячка, плотнее завернувшись в корзно, спустился на первый ярус терема, затем вышел во двор. Никого из дружинников он не взял с собой, не надел на голову боевой шлем – любил, когда холодный суровый ветер расчесывал его волосы. Уже не впервые до горькой слюны во рту захотелось ему побыть одному, наедине с нелегкими мыслями. Он чувствовал, что смертельно устал за последние лето и весну. Усталость камнем лежала на сердце, но нельзя было дать заметить ее ни дружине, ни боярам, ни посадскому люду. Средь шумной суеты жизни, средь звона мечей, средь голосов походных труб постепенно вызревала, наливалась болью и тоской звонкая и незаметная, как скупая мужская слеза, тишина. И он стоял посреди этой тревожной тишины, как песчаный безлюдный остров посреди двинских волн. Он был один. Один как перст. Только старший вой Холодок, только Климята, только дочь Софья остались у него. Да оставалась надежда еще на одну сострадающую душу – на княжну Добронегу, златокосую сероглазую красавицу, что живет в княжеской усадьбе Свислочь, в густых дремучих лесах при слиянии рек Свислочи и Березины. Дочь Софья, чуть что не по ней, чуть не угодишь чем, плачет и говорит ему, отцу: «Не буду с тобой дружить». Будто ее дружба, будто внимание пятилетнего неразумного человечка – самая высокая награда отцу на этой земле! А может, так оно и есть? Вячка один стоял в темноте, напряженно прислушивался к всхлипыванию дождя. Это был уже осенний дождь, мертвый. Он не мог дать силу ни зерну, ни траве. Уже ничто не росло под этим дождем, только камни. О том, что камни растут, рассказывал Вячке его отец, князь Борис Давыдович. И Вячка верил, что камни растут – и молоденькие камешки величиной с орех, и многопудовые валуны, которым не одна тысяча лет. «Превратиться бы в камень, – подумалось вдруг ему, – чтобы все стало каменным, для врагов недоступным. Только сердце живое. Я бы сбросил тевтонов в море и вернул бы Полоцку Двину, наш Рубон». Черная громадина церкви врезалась в небо рядом с княжеским теремом. И Вячка, словно припомнив что-то, зашагал к церкви. Он разбудил дьяка, спавшего в церковном притворе. – Где отец Степан? – спросил Вячка у дьяка, сухонького, согбенного, как серпок, старика. – Святой отец два дня назад поехал верхов в Полоцк к владыке Дионисию, – испуганно ответил дьяк. Он с детства боялся вооруженных людей. – Отвори церковь и зажги три свечки, – повелел Вячка. Дьяк еще больше согнулся, хотел было что-то сказать, да только пожевал сухими губами и покорно загремел связкой ключей. Тишина и мрак объяли молодого князя в ночной церкви. Он зажег свечки, стал на колени. По старинному обычаю князь хотел попросить совета у предков. Замирало сердце. В висках звенела кровь. Порыв ветра ворвался в открытую дверь. Погасла свечка. – Ты пришел, Всеслав? Я слышу тебя, – дрогнувшим голосом сказал Вячка. Погасла вторая свеча. – Ты видишь меня? Помоги. Освети мой разум и мой путь. Погасла третья свеча. – Благодарю тебя. Ты одобрил мое решение. Я знал, что будет именно так, что ты поймешь меня. Наш разговор не могли подслушать чужие уши, ведь мы говорили сердцами. Спасибо тебе, приснопамятный князь. Легким шагом вышел Вячка из церкви. Ворон тревоги слетел с его души, вольнее вздохнулось, будущее стало светлее и веселее. Сквозь сырой ночной мрак он поспешил на городской вал, к своим воям. Сейчас он должен быть с ними, только с ними. – Рубон! – строго окликнули его из тьмы. – Рубон! – ответил князь. – Кто на страже? – Старший дружинник Мстибог со всем своим стягом. И стяг Холодка. Вячке спустили лестницу, и он ловко взобрался на заборолы. На самом верху земляного вала возле дубового частокола была выложена из камня узкая тропинка – по ней ходили дозорные. – Что слышно? – спросил Вячка у Мстибога, одетого поверх кольчуги в лисий тулуп. – Все спокойно, князь. Ветер и дождь идут с Двины. Ночь промозглая, и я разрешил людям надеть тулупы. Прикажу и тебе принести. – Не надо, – остановил его Вячка. – Говоришь, все спокойно? Ты, Мстибог, спишь тут со своими воями. Только что в тереме поймали двух псоголовых из Риги. Мстибог, казалось, онемел. И не от страха – от удивления. Он считал себя мудрым и зорким, как ночная сова, хвалился, что за несколько поприщ может услышать свист стрелы. – Князь, наверное, они были с крыльями и перелетели в город по воздуху, – наконец проговорил он растерянным голосом. – Хорошо, что их хоть всего двое. – И один камень много горшков разбивает, – недовольно сказал Вячка. Держась рукой за мокрые скользкие колья, он пошел по каменной тропинке, оставив Мстибога посрамленным и встревоженным. И все время глаза его смотрели в густой мрак, на запад. Туда, на запад, текла Двина. Туда неслись беспокойные мысли молодого князя. Если бы он теперь сел на шкут или лайбу, в которых купцы плавают по Двине, то уже на рассвете по правую руку от себя увидел бы замок Ашераден. А немного ниже – Леневарден. А потом – Икесколь, Гольм и, наконец, Ригу. И всюду сидят тевтоны. Все эти замки – гнезда ненасытных коршунов. Отсюда божьи пилигримы с крестом и мечом ходят в походы на эстов Сакалы, на латгалов Таловы. Сюда они, возвращаясь, гонят пленных женщин и детей, лошадей, коров и овец, везут награбленное добро. В самом устье они наступили на горло Двине, славному полоцкому Рубону, и Вячке иногда кажется, что любимая река задыхается, бьется в судорогах, чернеет и вот-вот пропадет под землей, растворится в песках и болотах, только бы не видеть глумление и издевательства, поселившиеся на ее берегах. Издревле Двина была полоцким водным путем в Варяжское море, на Готский берег и к северным людям – урманам. Латгалы, селы и ливы селились вдоль нее. Они еще были язычниками и платили дань полоцким князьям. Их старейшины и купцы все чаще принимали православную веру, не забывая, правда, и своих, местных богов и божков. Каким же злым ветром пригнало сюда корабли тевтонов? Тевтоны приплыли с крестами, спрятав сначала мечи под сутаны. И на этих берегах, в этих полях и лесах римский крест столкнулся с крестом славянским. Вячка медленно шел вдоль заборолов. Вои узнавали его, почтительно приветствовали. Большинство из них Вячка знал в лицо, помнил по имени, и дружинникам приятно было слышать свои имена из уст самого князя. Он любил свою дружину, гордился ею – ведь дружина давала ему и славу, и силу, и власть в Кукейносском княжестве. Пока у него есть дружина, с ним будут считаться и рижский епископ Альберт, и князь Герцике Всеволод, и великий полоцкий князь Владимир. Но сегодняшней ночью печаль завладела сердцем Вячки, и он сухо и сдержанно здоровался с дружинниками. Смертный час наступил для Кукейноса. Ливень, огонь и серу готовы пролить небеса. Неужели сгорит терем, в котором умерла княгиня Звенислава, в котором живет маленькая Софья? Неужели безжалостный серп войны сожнет и рожь на кукейносских нивах, и людей, посеявших эту рожь? С тревогой и волнением глядел Вячка на запад, и дождь с ветром били ему в лицо, срывали с плечей багряное корзно. С горечью думал молодой князь о том, какие глубокие корни успели пустить тевтоны не только в Риге, но и в нескольких поприщах от Кукейноса. Сначала приплыли в устье Двины бременские купцы. Потом священник ордена блаженного Августина Мейнард с кучкой клириков начал строить церковь для ливов в Икесколе. Потом стал возводить каменный замок. Да пришли ливы и семигалы с длиннющими корабельными канатами и попытались стащить этот замок в Двину, чтобы он уплыл в море. Ливы верили и верят в святую силу двинской воды. Они приняли крещение от Мейнарда, но сразу же смыли это крещение речной водой. Мейнард скончался, основав епископскую кафедру в Икесколе и возведя еще один замок – Гольм. Тевтонам везет. Ливы из Торейды хотели монаха цистерцианского ордена Теодориха принести в жертву своим богам. Однако священный конь, на которого посадили монаха, переступил воткнутые в землю копья ногой жизни, правой ногой. И Теодориху, хитрой заморской лисе, сохранили жизнь, хотя ливский колдун-предсказатель старательно протер конскую спину мокрым песком – смыл, сбросил с нее христианского бога. Почему так везет тевтонам? Правда, второго епископа – Бертольда, которого в этот сан посвятил архиепископ бременский Гартвин, лив Имавт во время отчаянной сечи пробил навылет копьем. Но приплыл из-за моря на двадцати трех кораблях Альберт, новый епископ, набравший людей на Готском берегу, в Дании, Саксонии, получивший благословение папы Иннокентия III и поддержку короля Филиппа Швабского. Ливы покорились, приняли в свои замки тевтонских священников и назначили ежегодно на содержание каждого полталанта ржи с плуга. Почему же так везет тевтонам? Полоцкий князь Владимир Володарович, видя, что у ливов появился новый хозяин, собрал рать и в лето 6714-е спустился на стругах, шкутах и плотах вниз по Двине, вызвал епископа Альберта для переговоров на реку Вогу, что течет недалеко от Икесколы. Но Альберт и не подумал выйти из Риги, решил отсидеться за ее стенами. Тогда Владимир окружил замок Гольм. Вячка был там со своей дружиной, помогал Владимиру, и с болью вспоминаются ему те дни. Тевтонские арбалетчики со стен Гольма пробивали щиты и кольчуги полочан тяжелыми железными болтами. Вои Владимира и Вячки стреляли из луков. И хотя правду говорят, что стрелы у полочан летают быстро, да ничего не смогли поделать лучники, даже ранив многих тевтонов. Тогда решили поджечь замок. Вместе с ливами, пришедшими на помощь, вырубали в окрестных лесах деревья, складывая их в огромные кучи. Но каменный град из тевтонских камнеметов раскидал, потушил костры. Камень попал в колено князю Владимиру, и вои с трудом отнесли его в безопасное место, чтобы передать лекарям. Небо в те дни было против полочан. Одиннадцать дней держали они в осаде Гольм, но со стен замка смертоносным дождем летели камни и железные болты. Новость же, принесенная ливами-разведчиками, доконала всех. Оказывается, все поля и дороги вокруг Риги епископ Альберт приказал, как семенами, засеять металлическими трезубцами. Как ни кинь тот зубец, как ни поверни, все равно хоть один рог да будет торчать вверх. Ливы покалечили там своих боевых коней и, бросив их, хромая – и сами не миновали трезубцев, – вернулись в лагерь полочан. Владимир Володарович, лежа на походных носилках, натянутых между двумя лошадьми, сразу помрачнел, начал молиться и, посоветовавшись с тысяцким Илларионом и с боярами, дал сигнал к отступлению. Сипло заревели трубы, загремели бубны. Боевые лодки-насады с воями поплыли вверх по Двине, борясь с сильным встречным течением. Конница пошла правым берегом реки. На стенах Гольма тевтоны, в мыслях уже встречавшиеся с адом, радостно закричали и запели «Богородицу». Почему же удача сопутствует тевтонам? Вячка стоял на заборолах, а дождь не утихал, и ветер шумел, и река в своем извечном движении к морю пела дикую торжественно-унылую песню. Какие-то голоса, земные и небесные, мерещились князю. Кто-то звал его, кто-то стонал и плакал, и такими близкими, такими родными были все эти звуки-зыки, что затрепетало сердце, огонь побежал по жилам, захотелось, как в ребяческих снах, оттолкнуться ногами от земли и поплыть-полететь под самые облака, разводя руками сладостно холодный ветер, и закричать там, в ночных небесах, вольной быстрокрылой птицей, чтобы крик твой, отразившись от сонных туч, упал на молчаливую землю и чтобы кто-нибудь услышал его и с надеждой взглянул на небо. Ночь шагала по болотным пустошам, по лознякам и ракитникам, по сыпучим пескам дюн… Обессилев, лениво брел в Варяжское море дождь. Да ночь не вечна, даже самая темная и длинная. И вот уже вместо слепой сажи на небосклоне замерцало черненое серебро. Потом стальной отсвет появился в небесах, он светлел, становился ярче и звонче, будто сталь нагревали в огне. Потом послышался легкий неуловимый хруст, словно кто-то невидимый разломил, как хлебный каравай, над еще сонной землей огромную дождевую тучу. И дождь вдруг перестал. И тишина была такая густая, такая плотная и бесконечная, так пахла мокрой травой, мокрым деревом, мокрыми лисьими тулупами, что Вячка зажмурил глаза и слегка покачнулся. Он долго стоял так – то ли дремал, то ли думал о чем-то. Все тело было легкое, послушное, невесомо молодое. В глазах, казалось, летали мягкие зеленые мотыльки и медно-золотые пчелы. И мелькал пестрый круговорот ярких солнечных лучей. Когда он открыл глаза, дождя не было, не было ночного мрака. Занималось утро… Набухало багрянцем небо… Вернувшись в терем, Вячка позавтракал. Ел он, как всегда, мало. Кусочек черного ржаного хлеба с жареной щукой, несколько ложек пареного гороха и кружку густого светлого пива, которое литовцы называют «алус». Постельничий Иван снял с князя мокрое корзно, осторожно накинул ему на плечи голубую, прошитую золотыми тонкими шнурками свитку – размахайку. – Позови старшего воя Холодка, – велел Вячка. Через мгновение в светлицу вошел Холодок, поклонился, снял с головы шлем с прилобком из волчьего меха. Он был в длинной кольчуге из плоских кованых колец, в блестящих железных наколенниках. На ногах поршни – мягкие кожаные сапоги без каблуков, завязанные на щиколотках узким ремешком. Как и Вячке, было ему двадцать три солнцеворота, был он такого же высокого роста, крепкого телосложения, синеглазый. Только волосы из-под шлема выбивались не светло-русые, как у князя, а червленые, рыжие. – Что говорят ночные гости? – сразу спросил Вячка. Он вплотную подошел к старшему вою, глянул ему прямо в глаза. – Говорят, что заблудились, шли в Герцике к князю Всеволоду. – И ты, Холодок, им поверил? Их, конечно, святой дух перенес через городской вал и они этого совсем не заметили? – Нет, князь, я им не поверил, – скупо усмехнулся Холодок. – И люди мои не поверили. Мураля Братилу раздели догола, на левую ногу накинули веревочную петлю и вниз головой подтянули на дыбе под потолок. После третьего удара кнутом он закричал, что они с тевтоном должны были украсть твою дочь, а потом убить тебя самого, князь. При этих словах старшего воя Вячка побледнел, сжал серебряную рукоять меча. Тонкие ноздри затрепетали, глаза вспыхнули ненавистью. – Снова пришли к нам из Риги ржа и моль, – гневно бросил князь. – Я же ездил прошлым летом к епископу Альберту, был в его палатах, и епископ крестом господним поклялся, что не таит никакого зла против Кукейноса, что только безбожных ливов крестить будет. Отпил со мной из одного кубка… Не человек – жало змеиное! Ну почему только один бог должен быть? И только их – тевтонский? Почему мы не можем иметь своего бога, жить своей державой? Холодок молчал. Лицо его казалось бесстрастным, замкнутым, хоть, как огонь под пеплом, бушевали в его душе слова, пылкие, веские, да молчал он – раб должен проглотить язык, когда говорит хозяин. Знал – князь выговорится, выкричится, а потом и ему слово даст, его мнением поинтересуется. – Что молчишь, Холодок? – как и ожидал вой, спросил наконец Вячка. – Слушаю тебя, твои мудрые слова, – спокойным голосом ответил Холодок. – Что же нам делать? На что надеяться, на что уповать? – Вся надежда у человека на лук, меч и быстроногого коня. На свои руки надейся, князь, и на свою дружину. Думается мне, что из Полоцка нам большой подмоги не будет. – Отчего? – вздрогнул Вячка. – Альберт через твою голову, минуя Кукейнос, ведет переговоры с великим князем Владимиром. Гонцы вверх-вниз по Двине то и дело шныряют. Кое-кого мои дружинники подстрелили из луков, но иные просочились, как песок меж пальцев. Холодок растопырил пальцы на правой руке. Пальцы были сильные, шероховатые, как дубовые сучья. Вячка задумчиво смотрел на эту ладонь, и ему почему-то вспоминался однорукий переписчик пергаментов Климята. О чем теперь пишет Климята? Напишет ли он когда-нибудь о нем, Вячке, о Кукейносе? – Ты думаешь, князь Владимир меня не поддержит? – тихо спросил он у Холодка и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Мы же оба Рогволодовичи. Кровь Рогнеды течет в наших жилах. За Полоцкую землю, за Русь мы должны костьми лечь, а не пустить заморских псов на Двину. Хоть не все так думают, не все… Полоцким купцам и боярам во что бы то ни стало надо свое жито, свой воск везти на Готский берег, а то и дальше. Серебро им дороже родной веры и земли. Что им Вячка и Кукейнос? Они уже сегодня готовы целоваться с меченосцами, с Альбертом. Князь Владимир не смог сокрушить Ригу и теперь будет хитрить, выкручиваться, как лис. Я слышал, что епископ Альберт пообещал ему платить дань за ливов, ту, что раньше мы собирали. Зачем же тогда Кукейнос, зачем я, неразумный князь Кукейноса? Вячка умолк. Где-то за стенами терема вставало яркое солнце, и ночные птицы прятались в дупла. – Но есть же сила, которая должна нам помочь, – неожиданно нарушил тишину Холодок. Вячка с недоумением взглянул на старшего воя. – Я о церкви, князь, говорю, – пригладил широкой ладонью свои червленые волосы Холодок. – Не может православная вера отступить перед верой римской. Помолись богу, святой пречистой богородице и Михаилу, архангелу божьему, князь. Съезди в Полоцк к владыке Дионисию, а если нужно, и к киевскому митрополиту. Пусть ударят в колокола. Пусть все услышат про беду нашу: и Киев, и Новгород, и Псков. Стеной станем на Двине. – Отец Степан уже там, в Полоцке, – сказал Вячка. – Он будет говорить с владыкой. – Поезжай сам, князь. Сам. Холодок выговорил эти слова с такой решительностью, таким вдохновением горели его глаза, что Вячка растерялся. Не ожидал он такой прыти от старшего воя. Холодок мечом умеет говорить, а не словами, но тут… – Хочешь меня в Полоцк отправить, а сам Кукейносом завладеть? – пронзительным взглядом, раня душу, впился он в Холодка. Холодок побледнел, потом побагровел, прикусил губу и рухнул на колени, покорно склонив рыжеволосую голову. Широкие, обвитые кольчугой плечи его дрожали. В светлице наступила тишина, и эта гнетущая тишина, чувствовал Вячка, с каждым мгновением отдаляла его от верного воя. – Встань, Холодок, – сказал он, – не к лицу полочанину стоять на коленях. Только перед богом мы на коленях стоим. – Князь, отпусти в Полоцк, – хрипло попросил Холодок, не поднимая головы. – В монастырь пойду. Чернецом стану. За тебя и за Кукейнос буду молиться. – Встань, – будто не слышал его слов Вячка. – Не годится князю раба своего просить, но я прошу. Забудь мои слова. Не подумавши сказал. Как воробей, вылетело слово, и не поймаешь его. Я знаю, ты верен мне. Холодок медленно поднялся. Бледный, ни кровинки в лице. Он все еще не отваживался глянуть в глаза князю. – Пошли драть перья с тевтонских гусей, – решительно и даже, казалось, весело промолвил Вячка, широко распахнув дверь светлицы. Они спустились на первый ярус терема, прошли по длинному узкому коридору, где на стенах днем и ночью горели факелы. На пол от них ложились черные страшные тени, переломленные посередине. Гулкое эхо перекатывалось под мрачными сводами. В самом конце коридора Вячка вытащил факел из турьего рога, прибитого к стене, и стал спускаться по неровным каменным ступеням в подземелье. Воздух тут был спертый и очень холодный. Ощущалась близость реки – вода крупными блестящими каплями сочилась по стенам подземного хода. Вячке вдруг подумалось, что это плачут жалобными слезами глаза людей, много лет назад встретивших смерть в этой кромешной тьме. Вячка ударил ногой в низенькую дубовую дверцу и вместе с Холодком вошел в застенок. Это был локтей на пятнадцать в длину и ширину склеп с каменным скользким полом, очень высоким потолком. В потолок был вбит массивный железный крюк, через который пропущены многочисленные ремни и веревки дыбы. Печка, сложенная из круглого полевого камня, ютилась в самом углу склепа. Там на огненно-красных головнях добела раскалялись клещи, ножи, тонкие острые спицы. Вспотевший палач в высоких черных кожаных сапогах, в красном переднике отдыхал, сидя возле печки с кнутом в руках. Его подручный, широкоплечий светловолосый здоровяк, крутил ручку коловорота, натягивая ремни дыбы, на которой трещали кости Братилы. Тевтон с окровавленной спиной лежал на охапке желтой соломы и тихо стонал. Палачи, заметив Вячку с Холодком, встали, поклонились им в пояс. Жестокий был век. Жестокий и кровавый. Людей десятками и сотнями сжигали в огромных деревянных клетках. Женщин и грудных детей сажали на кол. Живое человеческое тело рвали клещами, протыкали спицами, распиливали пилами, расплющивали дубовыми брусами и камнями. В Германии отрезали языки крепостным крестьянам, в Византии вырывали глаза порфироносным императорам. «Оставим им только глаза, чтобы оплакивать свои беды!» – такую надпись приказал выбить на скале о своих врагах дохристианский царь Навуходоносор. В христианский век не оставляли и глаз. – Что выпытали? – строго глянул на палачей Вячка. Старший палач, кивнув головой в сторону Братилы, хрипевшего на дыбе, сказал низким простуженным голосом: – Мураль признался, что хотел убить тебя, князь. И княжну Софью украсть. – А тевтон? – Молчит. У тевтона шкура крепкая. Вячка подошел к пленному, сел перед ним на корточки, спросил: – Кто ты? Тевтон глянул на него мутным взором, тихо ответил: – Граф Гадескальк Пирмонт, божий пилигрим. Служу апостольской церкви, рижскому епископу Альберту фон Буксвагену. Голова его упала на грудь, в горле заклокотало, и он прохрипел, словно в забытьи: – Недосягаемая мечта мужчины – умереть там, где родился. – За что ты хотел убить меня? Я князь этого города, король, по-вашему. – Ты не король. Ты королек. Король Владимир сидит в Полоцке. Ты – бельмо на глазу нашей церкви, а у церкви должно быть орлиное зрение, ведь только ей дано увидеть будущее этого края. Вячка прищурился, сжал зубы, подошел к дыбе, на которой корчился Братило. – Из-за чего, мураль, оделся в собачью шкуру? Хлеба и меда было мало? Отвечай, пес. – Грешен, – простонал Братило и зашептал окровавленными губами: – Боже, не оставь меня… Укрепи душу мою… Дай силу… – Ты умрешь, – сказал ему Вячка. – Ты это знаешь. Очисти душу перед смертью. Скажи, кто прошлым летом предупредил тевтонов о том, что князь Владимир пойдет на Ригу? Кто? Палач начал медленно вытаскивать из печки раскаленную острую спицу. Братило глянул на палача, на эту спицу. Он вспомнил пальцы матери, нежные, ласковые. Когда, совсем маленький, он просыпался, мягкие пальцы матери гладили ему щеки. Вся обессиленная плоть Братилы затрепетала перед новым мучением, он каждой клеточкой тела ощутил, что дошел до последней черты, после которой не выдержит, лопнет, как глиняный горшок, сердце. Он глухо выдохнул: – Боярин Долбня из Полоцка. – Снимите мураля с дыбы, – приказал Вячка. – Пусть ночью дьяк исповедует его, приготовит к смерти. Палачи засуетились, начали сматывать, скручивать, как пауки паутину, свои смертоносные снасти. – Что будем делать с тевтоном? – спросил у Вячки Холодок. При этих словах граф Пирмонт встрепенулся, открыл глаза и неожиданно для всех засмеялся. То был не смех сумасшедшего, у которого от страха или боли душа сбивается со светлой тропы. Тевтон смеялся весело, широко, и глаза его сияли разумом и непреодолимой силой. Палачи и Холодок с недоумением и растерянностью поглядывали на Вячку. – Смеешься? – прикусил губу князь. – Неужто тебе, граф, так весело умирать? Неужто не хочется дожить до старости, до белого волоса и черного зуба? Тевтон с презрением посмотрел на молодого князя. Потом приподнялся, сел на окровавленной соломе, обхватив колени сильными загорелыми руками. – Я не боюсь смерти, – твердо сказал Пирмонт. – Убей меня, чтобы я скорее предстал перед божьим престолом. Убей меня, грязный трусливый королек. Он снова засмеялся. – И боли я не боюсь. Плюю на твоих кровавых шкуродеров. Я из ордена «Братьев рыцарства Христова». На своем белом плаще под вышитым красным крестом я ношу красный меч. – Меченосец, значит? – с ненавистью глянул на тевтона Холодок. – Меченосец. Я владею мечом так, как ты не владеешь своей грязной ложкой, хлебая свинячью похлебку. – Князь, повели, и я отрублю ему голову, – потемнев лицом, умоляюще глянул на Вячку Холодок. Но Вячка молчал. Что-то сдерживало его. За свою недолгую, но суровую жизнь он понемногу научился обуздывать свой гнев. Так твердой сильной рукой на всем скаку осаживают горячего боевого коня, стальными удилами разрывая ему губы. Вячка слушал похвальбу тевтона и молчал. – Трусливые черви, – плевался кровавой слюной Пирмонт. – Прикажи, князь, – просил Холодок, медленно вытаскивая из ножен меч. – Я попал в западню. Я проиграл не в рыцарском поединке, не в чистом поле, а в подземной мышеловке, – продолжал тевтон. – Мне не повезло. Но я умру героем и получу небесный венец от Христа. – Твоя судьба в твоих руках, – с холодной усмешкой ответил наконец Вячка. – Если ты не пустозвон, а отважный воин, если в жилах твоих красная кровь, а не тухлая болотная вода, через три дня я скрещу с тобой меч и копье. Мы сойдемся с тобой в поединке. Кто кого выбьет из седла, того и верх. Так сказал я, князь Кукейноса. Молись своему латинскому богу, тевтон. Вячка ударил ладонью по рукояти своего меча, упрямо, как перед прыжком, наклонил голову и, не глядя ни на кого, стремительно вышел из подземелья. Глава первая (часть III) Утреннее солнце несмело вставало над землей, накалываясь на зубцы заречного леса. Первые его лучи упали на колокольню православной церкви, потом на княжеский терем. Осмелев, набравшись силы, они пошли гулять по узким улочкам Кукейноса. Многоголосый и бодрый, просыпался город. Звонко постукивали в кузнице тяжелые молотки. С двинского берега, где густо стояли купеческие струги, слышались голоса артельщиков, скрипели сходни, по которым полуголые загорелые грузчики носили огромные серо-желтые глыбы воска, кипы звериных шкур, крицы свежеплавленного железа, амфоры с заморским вином, лубяные корзины со свежей рыбой, зерном, солью. Опустили подъемный мост, и пастухи погнали на пастбище коров, свиней, коз и овец. Мелкий стук копыт, звон нашейных колокольчиков на какое-то мгновение заглушили все остальные утренние голоса и звуки. Ремесленники раздували свои горны, бессчетное множество дымков заструилось в голубое бездонное небо, вкусно запахло свежим хлебом. Бегали, смеясь и крича, дети. Уныло, тягуче гнусавили нищие, странствующие калики. Хозяйки спешили к соседкам: всегда интересно узнать, что варится в чужом горшке. Боярские дочки, вздыхая о женихах, терпеливо устраивались за веретенами с пряслицами из красивого розового шифера. В этот час князь Вячка садился на своего боевого коня Печенега. Смоляно-черный с рыжинкой конь сердито грыз удила. Багровое солнце заглянуло на княжеский двор, и медные отблески пробежали по гладкой конской спине. Предков Печенега пригнали в свои табуны полоцкие князья, когда вместе с русскими князьями ходили в полуденные степи воевать с безбожными торками. На Вячке сверкала кольчуга, сплетенная из толстых кованых колец. Под кольчугу он надел синюю, до колен рубаху. На голове – высокий железный шлем с наносником, с вырезами для глаз, с кольчужной сеткой-бармицей, защищавшей шею и плечи. В левой руке князь держал ярко-красный щит с изображением святого Георгия, полоцкого заступника. Щит был не круглый, а миндалевидный, со срезанным верхом. Он прикрывал князя от подбородка до колен. На ноги были натянуты кольчужные чулки и остроносые сапоги из твердой турьей кожи со шпорами-шипами. В правой руке Вячка сжимал копье с четырехгранным бронебойным лезвием. Копье – оружие первого удара, и Вячка, как и все полочане, хорошо владел им. На поясе у князя висел длинный прямой меч в красивых, инкрустированных желтым металлом ножнах. Этим мечом можно было и рубить, и колоть, и пробивать наборные доспехи, которые с недавних пор вместо кольчуг стали надевать тевтонские латники. Вячка вскочил в высокое седло, почувствовав, как напрягся, затанцевал под ним Печенег. Хорошая примета, если танцует, рвется в сечу боевой конь. Круп коня старательно укрыт кожаной попоной, на груди и на шее звенят разноцветные металлические пластинки. Ристалище, место для поединка, было выбрано во дворе княжеского терема. Вячка видел мышиную возню слуг, строгие лица своих воев, густые лохматые бороды бояр и простолюдинов. Напротив Вячки, на другом конце двора, нетерпеливо привставал в седле граф Гадескальк Пирмонт. Жизнь снова светила тевтону всеми своими звездами. Он не сомневался в своей победе над этим аборигеном. Отец его, граф Годфрид, в детстве съел волчье сердце, влив в кровь своих потомков силу, хитрость и жестокость. «С мечом я играл еще в колыбели», – гордо думал молодой тевтон, и ярость бушевала в нем, как буйная майская гроза над Рейном. Ему вернули его меч, верный острый меч, на клинке которого немного ниже рукояти были выбиты мастером-оружейником два магических слова: «Пей кровь». Чем не рыцарский турнир ждет его? Есть противник, есть стремя под ногой, есть меч в руке, есть зрители, – они шумят, волнуются, как серое беспокойное море. (Почему от этого народа так несет прокисшей овчиной?) Есть даже герольд, юный, совсем мальчишка. Вот-вот затрубит в охотничий рог, даст сигнал. Нет только Дамы сердца. Нет той, к чьим легким ножкам кладут сладкий груз победы. Скорей же, скорее труби, герольд! В рай идут по лезвию меча. Граф Пирмонт был одет в кольчугу с длинными рукавами, с капюшоном, прикрывающим голову, поверх которого он натянул мягкую шерстяную шапку с толстым валиком. Шапку венчал стальной шлем, похожий на ведро, с отверстиями для глаз, с дырочками для дыхания. Эти доспехи вои князя Вячки сняли три дня назад с убитого тевтонского латника, когда тевтоны пробовали отбить и угнать в замок Ашераден кукейносское стадо коров и коз. Запел, вскрикнул рог. Граф Пирмонт ударил коня шпорами, поднял его на дыбы, твердой рукой направил навстречу противнику. Комья влажной темно-рыжей земли брызнули из-под тяжелых копыт. Покачнулось, заскрипело седло с высокой передней лукой, оберегающей живот от таранных ударов копья. Пригнувшись, выставив вперед копья, прикрыв голову и сердце щитами, Вячка и тевтон рванулись навстречу друг другу. Будто два смертоносных страшных единорога столкнулись меж собой. Стон металла разрезал тишину. Это было первое столкновение, первая сшибка, во время которой проверяется мощь рыцарского оружия и рыцарского плеча. Оба не покачнулись. Только кони от страшного удара присели на задние ноги. Тевтон готов был запеть. Боец, который никогда не был избит до синяков, не может, гордый духом, вступить в единоборство. Кто видел свою кровь, чьи зубы скрипели под кулаками противника, кто, распластанный на земле, втоптанный в нее врагом, не терял мужества, кто поднимался еще более непоколебимый, как бы его ни сбивали с ног, тот идет в бой с великой надеждой. Награду за терпение получают в храмах победы. Так думал граф Пирмонт, поворачивая коня, чтобы снова ринуться на Вячку. Казалось, все миннезингеры Саксонии, Тевтонии и Швабии пели сейчас ему. Он нанес мощный удар копьем. Так бьет в дубы яростный разряд молнии. Но князь Вячка, еще юношей игравший с камнями-жерновиками, поднимая их на грудь и бросая на пятнадцать локтей, встретил удар щитом. Щит был из трех слоев бычьих шкур, стянутых металлическими пластинами, и все-таки копье пробило его, прошило насквозь, словно яичную скорлупу. Этот удар, в который тевтон вложил столько силы и страсти, дорого стоил ему – копье застряло в щите, как в пасти дракона. Вячка размашисто, в упор бросил свое копье в тевтона. Копье сбило шлем, и тевтон покачнулся в седле. Правой рукой Вячка в мгновение ока выхватил из ножен меч, ударил по копью противника, перерубил древко. Тогда и тевтон схватился за меч. Столкнулись лезвие с лезвием, искры посыпались красным дождем. Ярость всадников передалась коням. Белая пена клубилась у них в ноздрях. Они ржали, храпели, кусали друг друга. Улучив момент, Вячка пробитым щитом ударил тевтона по голове, одновременно пырнув его в грудь клинком меча. Кольчуга спасла тевтона, но он сбил дыхание, стал судорожно глотать ртом воздух. Глаза заливал густой липкий пот, который не было времени вытирать – руки заняты оружием, противник атакует. И все-таки граф Пирмонт не сомневался в победе. От отца он знал, что их род начался с викинга Конрада, некогда захватившего Сицилию и штурмовавшего Неаполь. Конрад был берсерком. Перед битвой берсерки находили красные мухоморы и ели их. Жгучий грибной сок пьянил их, возбуждал, доводил до бешенства. Они кричали, выли, танцевали с мечами в руках, кусали щиты и с дикой неодолимой силой бросались в атаку. Один берсерк, не чувствуя ран, мог уложить десятки врагов. В сердце Пирмонта кипела кровь берсерка, и он бил и бил мечом, не замечая усталости, горького пота, заливавшего глаза. Однако он недооценивал Вячку, как и вообще всех местных жителей: полочан, латгалов и селов, которых пренебрежительно называл сыроедами. Не знал он, что кривичи вместе с полянами, вятичами, древлянами еще за несколько столетий до его рождения в боевых ладьях переплыли бурный Понт, заставили греческого императора выйти из столицы с золотым венком мира в руках и прибили свой боевой щит к воротам Царьграда. Это было племя земледельцев, племя пахарей, но гордое, нетрусливое, ибо в часы смертельной опасности за оружие вместе с мужчинами брались и женщины. Уже в десять лет Вячка – он жил тогда в Друтеске – учился драться на длинных дубовых шестах, а потом на копьях с тупыми наконечниками. Не один шрам носил он на теле и всегда помнил отцовскую заповедь: «Сын, никогда не подставляй под удар спину». Солнце тем временем выстрелило из своего золотого лука, залив густыми лучами терем, церковь, ристалище, вокруг которого то радостно шумела, то напряженно замирала огромная толпа. Все желали победы своему молодому князю, все волновались за него. А в холодном подземелье Братило, доживающий свои последние минуты, жадно вслушивался, ловил все эти голоса, этот людской гомон. Шум ристалища, шум боя был тем единственным ручейком, который проникал во тьму заключения и связывал его с жизнью. Ему хотелось, чтобы поединок длился бесконечно. – Дева Мария, помоги мне! – неистово вскричал тевтон и снова ударил мечом. И в эту минуту кормилица Тодора вынесла из терема княжну Софью. Вячка увидел маленькое бледное личико, темные шелковистые бровки. Дочь испуганно смотрела на него, она казалась мягкой беззащитной белочкой, которая осторожно высовывает головку из своего дупла и которой так хочется, так не терпится глянуть на широкий непонятный мир, где ее могут убить, снять и бросить на землю теплую шкурку. Разгоряченные взмыленные кони сталкивались грудью, тяжело, со стоном и хрипом, дышали. Печенег заржал, он словно просил помощи. Вячка уклонился от удара тевтона, – меч глухо просвистел в пяди от головы – и острием своего меча кольнул в узкую загорелую полоску шеи, которая на миг мелькнула перед ним. Тевтон взмахнул руками, выпустил меч и упал с коня лицом вниз. Нога зацепилась в стремени. Конь сразу же остановился, осторожным виноватым взглядом уставился на хозяина. Вячка соскочил с Печенега, правой ногой наступил тевтону на грудь и занес над ним меч. Светлые усталые глаза без страха смотрели на князя. Только на миг блеснули в них удивление и холодная печаль. – Бей, – тихо сказал тевтон. Радостно загудела, закричала толпа, воины взмахнули мечами, тевтон сжался, съежился на вспаханной конскими копытами земле, и тут Вячка услышал слово. Одно-единственное слово из моря слов: – Батюшка! Это вскрикнула дочь Софья. Он оглянулся, и меч дрогнул в его руке. Ему расхотелось обрывать нить чужого дыхания. – Княжна Софья дарит тебе жизнь, – сказал он Пирмонту. – Молись за нее, тевтон. Пирмонт молчал. Он был похож на человека, только что снятого с креста. Ему казалось, что с небес, из-за белых облаков, смотрят предки-рыцари и проклинают его за свою растоптанную честь. Почему не гремит, не скрежещет зубами гром? Кукейносцы ликовали, славя на все голоса своего князя. Толпа любит тех, кто побеждает. Самый слабый, самый маленький и ничтожный из толпы чувствует себя в такие минуты победителем. – Слава! Слава! – гремело вокруг. – Рубон! – потрясали мечами дружинники князя. – Рубен! – торжествующе поддерживала толпа. И все-таки большинство кукейносцев были недовольны тем, что князь не прикончил чужака. Они имели право на кровавое зрелище, все эти ремесленники и купцы, боярская челядь и смерды из окрестных поселений. Они требовали крови, потому что слышали от ливов, что в устье Двины тевтоны проливают человеческую кровь реками. – Князь, возьми его живот! – яростно требовала толпа. – Убей тевтона! Вячка снял с головы шлем, встряхнул слипшимися волосами. Постепенно успокаивалась разгоряченная поединком кровь. Он сорвал пучок травы, вытер ею меч, со скрежетом загнал меч в ножны. – Убей! Убей! – ревела толпа. Он поднял вверх десницу в боевой перчатке. – Убей! – кричала женщина, державшая на руках ребенка. – Убить легко, – сказал Вячка, и сразу смолкла, словно онемела, толпа. – Жизнь отлетает от человека, как птичье перышко. Человеческую выю можно перещипнуть двумя пальцами. Я не жалею его, – глянул князь на тевтона, который сидел на песке, обхватив голову руками. – Он шел убить меня. А сейчас он словно червяк, на которого могучим копытом наступил зубр. Он лежит у моих ног, а хотел сидеть на моей груди и обрезать мне уши. Там, – резко взмахнув рукой, Вячка указал на запад, – его братья точат ножи, чтобы отрубить нашим воям головы, вьют веревки, чтобы связать и угнать в неволю наших жен и детей. Там насыпают в лари зерно, чтобы засеять им могилы наших предков. Я, князь Кукейноса Вячеслав, говорю: отпустим его, сохраним жизнь кровавому татю, чтобы там, в Риге, услышали наши слова. А слова такие: мы не хотим войны ни с рижской церковью, ни с орденом тевтонов. Не мы к ним, а они приплыли к нам. Пусть глянут на небо, пусть увидят божий престол. И бог скажет им: остановитесь! Остановитесь, ибо анафема ждет вас и геенна огненная. Я отпускаю тевтона, – махнул десницей Вячка. – Слава! – закричала толпа. – Пусть увидит тевтон, как мы умеем мстить. Приведите сюда мураля Братилу, – повелел воям князь. Обессиленного, искалеченного Братилу вытащили, словно бревно, из подземелья, поставили перед онемевшей толпой. Он с трудом держался на ногах. И тут, расталкивая людей, выбежала вперед знахарка Домна. – Светлый наш князь, – упала она в песок перед Вячкой, – не губи моего сына. Пожалей меня, твою черную рабыню. У тебя тоже есть дитя. Пожалей моего Братилу. Я ж твою доченьку лечила и еще лечить буду. Вечно за тебя, светлый князь, богу молиться буду. Пожалей!.. – Твой сын – тать и убийца. Он хотел убить меня, князя, – строго ответил Вячка. – Иди в терем, женщина. Домна подползла к сыну, обвила руками его ноги. – Зернышко мое… Солнышко мое… А как же ты маленький был и зубик у тебя первый вырос, да потом выпал, завернула я тот зубик в полотно, бросила за печь и сказала: «Мышка, мышка, на тебе лубяной, дай мне костяной…» Истлеют теперь твои зубки в сырой земле… Она заголосила, забилась в отчаянии, хватая горстями серо-желтый песок и посыпая им седую голову. Братило глядел на нее и, казалось, не узнавал ту, чей голос пугал его ночью, когда он вместе с тевтоном лез через кукейносские заборолы. Голос пропал. Легко было душе без того голоса. – Палач, – решительно сказал Вячка, – верши суд и дело. Палач со своими помощниками связал Братиле руки и ноги веревкой, сплетенной из конского хвоста. Потом Братилу всунули в большой кожаный мешок. – Тевтону дарят жизнь, а моего сына убивают?! – вскрикнула старая знахарка, разъяренной волчицей вскакивая на ноги. Казалось, горе омолодило ее, – дико заблестели глаза, смелыми и уверенными сделались движения. С головой, посыпанной песком, она подбежала к Вячке, став напротив него, гневно заговорила: – Зашивай в мешок обоих. И тевтона зашивай. Пусть река берет две души, а не одну. Слышишь, князь? Вячка молчал. С удивлением смотрел на свою рабыню. Заговорил камень! Заговорила сама земля. Старая воробьиха замахнулась слабым общипанным крылышком на льва. Чудеса! Да он сейчас же прикажет вытрясти душу из этих старых желтых мощей. Раб должен молчать, склонив шею, когда говорит или думает хозяин. – Слышишь, князь? – не отступала Домна. Он видел серый мох бровей, в которых желтели песчинки. – Нездил, – сказал Вячка вою, первым попавшемуся на глаза, – этой женщине тут не место. Отведи ее в терем. Нездил был молодой, широкоплечий и послушный. Он поднял знахарку на руки и понес в терем. Женщина заливалась горькими слезами. Братилу вот-вот должны были зашить в мешок. Последние минуты сияло над ним небо. В последний раз шевелил волосы ветер, вольно взмывающий над Двиной, над Кукейносом. В толпе Братило заметил латгала Стегиса. Латгал стоял с охапкой дров в руках, худые щеки его нетерпеливо подергивались – видно, спешил затопить вовремя все печи в княжеском тереме. – Благослови, отче, – сказал Братило дьяку, который в отсутствие иерея Степана вел службу в кукейносской церкви. – Бог благословит, – хмуро выдохнул дьяк, однако перекрестил Братилу сухой щепотью. Когда длинный нескладный мешок несли к реке, людям показалось, что из него, из тьмы предсмертной, доносилось тихое всхлипыванье… Тевтона же отпустили в Ригу, только не верхом и даже не пешком. Соорудили небольшой плотик с шестом посередине, посадили на него и крепко привязали к шесту графа Пирмонта. Он только сопел, опустив голову. – Плыви к епископу Альберту, – сказал ему Вячка. – Если бог за вас, тевтонов, то небо напоит тебя водой, а чайки не выклюют глаза. Если бог за вас, река не затянет тебя в водоворот и ливы из прибрежных кустов не всадят в бок копье. Скажи рижской церкви, что тут, в Кукейносе, живут христиане, такие же, как вы, и негоже вам проливать христианскую кровь. Вячка с дружиной взошли на заборолы и долго глядели на реку, по которой плыл тевтон. Плот покачивала стремительная двинская волна, он отдалялся, уменьшался, вот превратился в щепку, в комара, исчез… Переночевав в Кукейносе, Вячка на рассвете со стягом Холодка, с пятнадцатью латгальскими лучниками старейшины Ницина отправился верхом в стольный град Полоцк. Перед самым отъездом вместе с переписчиком пергаментов Климятой он взобрался на песчаный, поросший березняком откос, круто подымавшийся над Двиной. Тут артель каменотесов трудилась над огромным камнем-писаником. Много камней с незапамятных времен дремало на этой земле. Их вырвал из объятий суровых северных гор ледник, приволок сюда и, обессилев, бросил в дремучих лесах, на зеленых лугах. Большинство из них стерлось на орех, на горох, но некоторые, великаны из великанов, пугали людей своими необычайными размерами. На этих камнях полоцкие князья, начиная с Рогволода, повелевали вырезать свои имена. Смерды и ремесленники писали на бересте, князья – на камнях. Камень, перед которым в почтительном молчании остановились Вячка и Климята, был похож на огромного старого тура, дремлющего в тени под несмолкаемый шум берез. Серо-рыжими клочьями свисал с него мох. Сколько человеческих жизней весенними ручьями отзвенело возле него! Сколько еще отзвенит! Вячка с волнением смотрел на молчаливую громадину. На камне был выбит большой шестиконечный крест и под ним слова: «В лето 6714-е, в серпеня десятый день возведен этот крест. Боже, помоги рабу своему Вячке». С сегодняшнего дня, как венок, брошенный в реку времени, поплывет вдаль его имя. С этого дня он уже не властен над своим именем. Разрушится, исчезнет грешная плоть, сотрутся следы на земле, а этот камень будет возвышаться над рекой, над вольной синей дорогой. И когда-нибудь в какой-нибудь недосягаемо далекий день поплывет тут под смелым белым парусом молодой вой или молодой купец. О чем он подумает, увидев этот камень, прочитав надпись? Хоть бы на миг отодвинуть черную завесу лет, заглянуть бы в тот день… Путь их лежал на восток, по правому берегу Двины, где меж лесов и болот пролегала старая дорога, по которой полоцкие князья со своими дружинами ходили собирать дань с латгалов и ливов. Вячка вел воев с большой осторожностью, боясь нападения литовцев и их союзников-селов, которые в этих местах переправляются через Двину, чтобы совершать набеги на земли эстов. Через три дня на противоположном берегу реки увидели высокий земляной вал Селпилса, главного городища селов. Над ним поднимались столбы черного дыма, наверное, селы жгли сигнальные огни. Несколько челнов с вооруженными селами погнались по реке за дружиной Вячки, но вскоре отстали. За Селпилсом начались владения герцикского князя Всеволода. На герцикской земле было пятьдесят замков, множество укрепленных пригорков, за стенами и валами которых люди прятались во время опасности. Наиболее мощным, богатым и красивым был Герцике, шумный людный город с двумя православными церквами, с грозным княжеским теремом, с роскошными усадьбами бояр и купцов. Герцике нельзя было обойти, да Вячка и сам давно хотел встретиться с князем Всеволодом. Ночевали под открытым небом. Холодок и старейшина латгалов Ницин поставили дозорных, приказали разжечь костры, готовить ужин. Засыпали леса. Свернувшись в клубок, засыпало в темени лесов зверье. Небо смотрело вниз бессчетными золотыми глазами. Нелегкие думы тяготили Вячку, когда, подложив под голову седло, он старался уснуть на лосиной шкуре, которую всегда брал с собой в дорогу. Не обрадуется его приезду великий князь полоцкий Владимир Володарович. Скажет: «Зачем оставил свой удел? Что ты все бегаешь, князь? Сиди спокойно в Кукейносе, с тевтонами не задирайся, пропускай их купцов по Двине. Полоцку пока рано воевать с Ригой. Если б только Рига стояла против Полоцка. Сам Рим стоит с папой Иннокентием, латинский мир стоит со своим рыцарством, Священная Римская империя стоит. Задушат, глазом моргнуть не успеем… Сиди спокойно в Кукейносе». Будто он, Вячка, пугливый слепой крот. Будто не течет в его жилах кровь неукротимого Всеслава, меч которого знала вся Русь от Новгорода до Тмутаракани. Да что может сделать он один, удельный князь, младший князь, слуга великого князя? Только под утро заснул Вячка. Из унылых торфяных болот, из темных, залитых росой лесов медленно выплывало солнце, словно красный, обожженный пламенем бесконечных битв щит грозного бога Сварога. Багряный отсвет перекатывался по речной и болотной воде, по деревьям, по траве. Табуны серн бежали на водопой, а потом купались в голубых лесных озерах, разбрызгивая во все стороны блестящие ночные звезды, спавшие на дне озер. Могучие туры неторопливо брели в молчании утренних лесов, терлись выпуклыми лбами о стволы деревьев. Первые птицы поднимались на крыло. И снова звенело стремя, скрипело седло, мягко билась о колено седельная сума. Под алыми плащами у воинов поблескивали кольчуги. На красных щитах, на железных нагрудниках, налокотниках, наколенниках, на мечах и боевых секирах горело солнце. Латгальские лучники старейшины Ницина были в круглых рысьих шапках, окаймленных медными бляшками. Сине-черные плащи были застегнуты у каждого из них на плече пряжкой-сактой. По правую руку искрились воды утренней Двины. Суетливые чайки купались в солнечных лучах. Лось, горделиво подняв крылатую корону рогов, спокойно плыл поперек реки, разрезая широкой грудью бурное течение. Вышел из воды, стряхнул со шкуры холодные капли, постоял немного и медленно двинулся в глубь латгальских лесов. Под самый полдень, когда устали кони, когда у всадников от зноя и долгой тряской дороги начало звенеть в висках, донесся острый пьянящий запах горячего дыма. Он густел, забивал коням ноздри. Вои начали тереть кулаками глаза, кашлять. – Князь, что это?! – вскрикнул Холодок. Впереди, из заросшего чахлыми травами болота, прямо из недр земли, вырывался широкими желто-синими клубами дым. – Подземные черти еду себе варят, – тихим испуганным голосом, но так, что услышал Вячка, прошептал младший дружинник Грикша. Дружина остановилась. Все глядели на Вячку, ждали его слов. – Это земля горит, – помолчав минуту-другую, сказал Вячка. – Только вот кто поджег ее? – Селы, – убежденно заговорил старейшина латгалов Ницин. – Не хотят пустить нас в Полоцк. Им надо, чтобы мы повернули назад. Только селы могли зажечь эти проклятые болота… Вячка бросил взгляд на Ницина, спросил: – Что же у селов против Кукейноса? – Они союзники литовцев. – Ну и что? – А Литва, как тебе известно, князь, в последнее время поднимает голову, хочет владеть всей Даугавой. Литовские кунигасы растят в лесах свои дубины. Это Вячка знал. И про дубины литовские слышал. Идет литовец в лес, выбирает себе молодой дубок. Осторожно, чтобы не ранить, очищает от сучьев сверху до самого низа. Потом рассекает кору, втыкает в расщелины острые ребристые кремни, которые постепенно врастают в дерево, да так врастают, что кажется – дуб таким вырос прямо из желудя. Через некоторое время готова боевая дубина, которую литовцы называют мачугой. Не один тевтонский череп хрустнул, как гнилой орех, под литовской мачугой. – Литва поднимает голову, это правда, – после некоторого молчания сказал Вячка. – Однако нам надо, чтобы ее дубины били не по нас, а по меченосцам. Скоро мы будем в Герцике, Ницин. А там держит власть Всеволод, вассал Полоцка. В жены он взял дочь литовского кунигаса Довгерута. Всеволод – верный друг литовцев, и они не нападают на его княжество. А почему? Только потому, что он зять Довгерута? Нет, Ницин. Вячка погладил по длинной черной гриве Печенега, который нервно перебирал ногами, принюхиваясь к тяжелому смрадному запаху горелой болотной земли. – Слышал я от своего отца, князя Бориса Давыдовича, про византийский плен полоцких князей. Когда умер великий князь киевский Владимир Мономах, тот, что от гречанки византийской был рожден, Полоцк взбунтовался против его сыновей, не принял их. Тогда Мстислав, сын Мономаха, с большой силой и лютым гневом пошел на Полоцк. Шли с ним кияне и куряне, торки и новгородцы, Ростислав Мстиславович из Смоленска, Всеволод из Городни, Вячеслав из Клецка. Со всех сторон шли. Сожгли Логожеск, взяли в плен князя Брячислава Логожеского. Потом разрушили Изяслав, обложили Полоцк. Кончилось тем, что на полоцкий престол посадили Рогволода Друцкого, киевского угодника, а полоцких князей с женами, с чадами малыми выслали в Византию, в Царьград. Да не весь, как рассказывал мне отец, полоцкий княжеский дом был уничтожен. Несколько младших удельных князей с дружинами подались в Литву, в леса и болота, осели там, силы набрались, с Литвой породнились. И теперь в лесах литовских есть такие кунигасы – полоцкой кости-крови. Крепок полоцкий корень – огнем не сожжешь, мечом не вырубишь, не вырвешь. Вячка внезапно умолк – прямо на него мчался охваченный пламенем могучий дикий вепрь. Видно, зверь ослеп от огня и дыма. На нем тлела щетина, он визжал от боли, и боль его превращалась в яростный, неудержимый гнев. – Берегись, князь! – раздались крики воев. Несколько копий полетели навстречу вепрю. Вячка резко повернул Печенега, и огненный вепрь, вспарывая страшными клыками воздух, промчался рядом со стременем. Холодок с плеча ударил зверя копьем в ухо, свалил на траву. Вои спешились, бросились свежевать неожиданную добычу. А Вячка только теперь почувствовал проступившие на переносице капли холодного пота. Визг смертельно раненного зверя стоял в ушах. – Славно у тебя получилось, славно, – сказал Вячка, подъехав к Холодку, который отчищал в песке от крови широкий наконечник копья. Холодок глянул на Вячку яркими синими глазами, радостно улыбнулся. Передохнули, порезали, посолили мясо, набили им переметные сумы и двинулись дальше. Дым застилал все вокруг. Из едкой мглы доносился мелкий перестук копыт – лесное зверье спасалось от смерти. Где-то в лесу скрипело надломанное дерево, словно звало на помощь. Совсем недалеко грузно вошел в воду, тяжело и неловко поплыл огромный тур. Сажа летала черными хлопьями, оседая на конских головах. Вдруг Холодок, который ехал по левую руку от Вячки, с шумом и треском провалился вместе с конем в огненную яму. Огонь выел сухой торф на несколько локтей вглубь, а сверху остался только тонкий слой вытоптанной желтой травы. В эту западню и рухнул обеими передними ногами конь Холодка, сломав себе шею. Вои растерянно остановились, начали поворачивать коней назад. Да кони и сами не ступили б ни на пядь вперед – ведь там, в дыму, в огне, страшно храпел, погибая, их четвероногий товарищ. – Холодка забрал Жижель, властелин подземного огня! Спасаемся! – испуганно закричал тонкий юношеский голос. Это снова был Грикша. Вои, нещадно пришпоривая коней, толпой хлынули назад. Возле ямы, в которую провалился Холодок, остались Вячка, Ницин и почему-то Грикша. Наверное, младший дружинник так испугался, что руки и ноги перестали его слушаться. Вячка сначала остолбенел от неожиданности. Но спустя мгновение он соскочил с Печенега, сжимая в руке копье. Щуря глаза от искр и дыма, не побежал и не пошел, а пополз к яме. Так он не раз делал ранней зимой, когда лед был тонкий и легкий, как дыхание, и когда вместе с дружиной надо было неожиданно для селов и литовцев совершить набег на их берег. Он дополз до ямы, протянул Холодку конец копья. Вой схватился за копье, высунулся по пояс из дымящейся западни, и в эту минуту бросили аркан, смоляной пеньковой веревкой обвили грудь и вытащили его на безопасное место. Холодок лежал с закрытыми глазами и, казалось, не дышал. На лицо ему лили, приводя в чувство, холодную двинскую воду, принесенную воями в шеломах. Когда Вячка наклонился над ним, Холодок с трудом поднял короткие обгоревшие ресницы и прошептал: – Я тебя, князь, копьем спас, а ты меня… Мы – братья по копью. Спасибо тебе… И обессилено опустил веки, погасил синее пламя глаз. Веснушки на его красивом прямом носу напомнили о желтых звездочках меда на белом молоке. Вячка почувствовал, как радость и непонятная нежность мягко окутывают его сердце. Он всегда любил отважных, красивых людей, ибо сам был из их семени, и потому сказал, легонько похлопывая, словно гладя, воя по плечу: – Мы – братья по копью. Смастерили походные носилки – перевитые еловыми лапками ремни натянули между двумя конями – и, спустившись к самой Двине, направились в сторону Герцике. Река покорно лизала пахнувшие дымом копыта. На третий день дороги миновали Осоцкое городище, где сидели вои герцикского князя Всеволода, или Висвальда, как называл его Ницин со своими латгалами, и наконец увидели Герцике. Город, хотел бы это признать Вячка или не хотел, был и красивее, и больше Кукейноса. Он величественно возвышался на крутом берегу, сияя золотом церковных куполов, шумел богатым людным торжищем. Посад был опоясан высоким земляным валом с дубовыми заборолами. На посаде одна возле другой теснились усадьбы ремесленников и торговых людей, весело дымили их бани. Церковь прокляла бани, назвав их поганской забавой, так как в них не только греховную плоть свою обмывают. В святые дни простые люди приносят в бани, прячась от попов, яйца и масло и оставляют своим покойникам. Съедят мыши приношения, не оставив ни крошки, а все думают, что в бане предки ужинали, потомков своих хвалили. Как бы там ни было, а бани в Герцике дымили весело, и всем было видно, что живет тут веселый здоровый народ, ведь только веселых любит горячая баня. Для дружины князя Вячки опустили подъемный мост, затрубили в боевые трубы на городском валу. На высокой надворотной башне, охраняющей вход в город, взвился стяг Всеволода и Герцике – красный, с белым крестом. Не очень понравилось это Вячке. Он подумал: «Свой стяг завел князь Всеволод, хоть, как и я, подданный Полоцка. А я своих воев веду в сечу под древним полоцким стягом – белым, с храбрым всадником, поднявшим десницу с мечом». Князь Всеволод с княгиней-аукштайткой, молодой, красивой, светловолосой, встретили Вячку на высоком крыльце своего терема. Возле князя толпились бояре, в богатом платье, в собольих шапках, несмотря на жаркое солнце. Вячка, оставив коня воям, пошел к крыльцу, и холопы князя Всеволода раскатывали, расстилали перед ним роскошный ромейский ковер, на котором золотом были вытканы львы и орлы. «Богато живет Всеволод», – думал Вячка, твердо ступая запыленными походными постолами по заморским узорам. Ему вспоминались деревянный терем в Кукейносе, больная Софья, дикие глаза побежденного тевтона и ненависть в тех глазах. «Отсюда далеко до Риги, – думал Вячка, – но не настолько, чтобы на позолоченную крышу этого терема не упали искры от тевтонских костров». Князь Всеволод спустился с крыльца навстречу Вячке, обнял, поцеловал в щеку, сказал хрипловатым голосом: – Приветствую тебя, брат мой. Хлеб и мед Герцике будут твоими. У князя были серые усталые глаза, помятое бессонницей лицо. Зато ярко сияла на нем наборная сталь – подарок епископа Альберта. Она составлялась из нескольких десятков прямоугольных и квадратных пластин, соединенных между собой ремешками. Грудь закрывала стальная круглая пластина, которую тевтоны называют умбоном. У тевтонов в Риге есть уже целый отряд воинов, одетых в наборную броню. Имя им – железоносцы. – Мир тебе, князь, – сказал Вячка Всеволоду, потом повернулся к красавице-княгине, склонил перед ней колено: – Мир тебе, княгиня Юрга. Поклонился боярам: – Мир вам, люди вятшие. Рукой в боевой перчатке широко повел вокруг себя: – Мир тебе, славный град Герцике. Как только он кончил, в княжеской церкви ударили в колокола. С почестями принимал князь Всеволод князя Вячку. Надворные челядники отвели коней в конюшню, а кукейносских воев пригласили в малую трапезную отведать меда, сыграть в кости. Князя Вячку и латгальского старейшину Ницина потчевал в большой трапезной сам Всеволод. Перед этим княгиня Юрга полила им на руки из золотого ковша, поднесла льняные рушники. Княгиня была одета в белое шелковое платье с вышитым серебряным узором. Плечи облегало голубое, затканное золотом корзно. Большая золотая гривна блестела на тонкой нежной шее – Вячка заметил синюю жилку, пульсирующую на ней. Обута была княгиня в красные сафьяновые сапожки. На светлые, слегка вьющиеся волосы она повязала белую полотняную повязку, которую литовцы называют нуаметас. «Скучает по родине», – подумалось Вячке. Однако за столом княгиня Юрга была весела, пригубила хмельного меду, разрумянилась, как летнее яблочко. Вячка нет-нет да ловил влюбленные взгляды, которые князь Всеволод, суровый грубоватый воин, бросал на свою красавицу-жену. Да, он любил ее, любил больше всего на свете. И когда епископу Альберту, вероломной лисе, удастся схватить княгиню Юргу вместе с ее детьми и служанками, бросить в холодную темницу, князь Всеволод, как раненый журавль, прилетит в Ригу, отдаст Альберту свое княжество, богатство, честь, откажется от прадедовской православной веры, станет рабом епископа, – только бы спасти свою жену, только бы видеть любимые печальные зеленые глаза. Но это будет позже, а в этот серпеньский вечер, в лето 6715-е, княгиня Юрга, весело смеясь («Ее голос как ручеек», – думал Вячка), наливала из кувшина хмельной густой мед. – От пришлых тевтонов все наши беды, – сказал Вячка. Ярко горели витые свечи в серебряных подсвечниках. Со слабым треском оплывал воск. У князя Всеволода было доброе раскрасневшееся лицо. – Что же будем делать, князь Вячеслав? – спросил он. – Мы с тобой вассалы. А вассал, если жизнь прижмет, может найти себе нового хозяина. – Не то говоришь, князь Всеволод, – вспыхнул Вячка. – Мы Полоцку служим, а не Владимиру Володаровичу. Своей земле служим. Она не простит нам слабости, хитрости, криводушия. Я на краю сижу, своей шкурой чувствую тевтонский огонь. – Что же делать? – глянув на жену, переспросил Всеволод. – Меч на меч, кость на кость надо идти. – Дружина у меня слабая. Железа и хлеба мало, – пожаловался Всеволод. Потрескивая, пуская синий дымок, гасли свечи. – В литовских лесах думаешь отсидеться? – отодвинул от себя корчагу Вячка. Всеволод не обиделся. Он был человек осторожный, рассудительный, жизнь на литовском пограничье научила его осмотрительности и терпению. Слово у него всегда шло прежде меча. Он был старше Вячки на пятнадцать солнцеворотов и в душе слегка посмеивался над щенячьей горячностью молодого князя. – Я в Полоцк иду, – не дождавшись ответа, страстно заговорил Вячка. – К князю Владимиру. Новый поход против тевтонов надо поднимать. Про поход буду с великим князем вести разговор. Готовься и ты, князь Всеволод. Все знают мужество твоих воев, силу твоих мечей харалужных. Если же не пойдешь на Ригу – погибнешь. Сначала Кукейнос растопчут тевтоны, а потом и до Герцике их кони доскачут. Готовься, князь. И тестя своего Довгерута зови со всей Литвою. Всеволод снова, как мудрый лис, увильнул от ответа. Вместо этого сказал княгине Юрге: – Княгинюшка, прикажи, чтобы пришли сюда гу-дошники, дудари и гусляры. Пусть потешат нас своей игрой. Вошли музыканты, сели на лавках, обитых звериными шкурами. Седоголовый старик легко вскинул к плечу трехструнный гудок, ударил по струнам смычком. Смычок был сделан из ивового прутика и конского волоса, натертого смолой-живицей. Пронзительный голос гудка подхватили дудка и гусли, подхватили мягко, но слаженно и надежно – так широкая река принимает в свои объятия озорной ручеек. И словно поле открылось взору Вячки. Свежий ветер вспорхнул с того безграничного туманного поля. И такая ширь, такой простор вокруг… Маленькие глазки озер тревожно блестят на далеком горизонте. Дикие гуси кричат под тучами. Костер, жаркий, искристо золотой, подмигивает из тьмы. И чья-то фигура мерещится у костра… Женщина… Мать… У нее бледное заплаканное лицо и тонкие крылатые брови… Зачем ты так рано ушла от нас, мама? – Хочу я тебя, князь Вячеслав, к кунигасу Довгеруту пригласить, – сказал как бы между прочим Всеволод. При этих словах княгиня Юрга вскочила со своего места, весело захлопала в ладоши: – К отцу едем! К батюшке! И поцеловала Всеволода в щеку. На следующий день пять шкутов переправились на южный берег Двины и словно в полынью провалились, затерялись в бесконечных дремучих лесах. В Герцике остался Холодок, которого начал лечить от ожогов местный знахарь, да латгальские лучники. Латгалов князь Всеволод не захотел взять с собой. Княгиня Юрга, как и все, ехала на боевом коне. На светлых волосах красиво сидел маленький позолоченный шлем с длинным пером серой цапли. Княгиня смеялась, шутила, лицо ее светилось счастьем. У Довгерута не было постоянного города или замка, где бы он сидел с дружиной. Неутомимый кунигас, как быстроногий олень, бегал по безграничным пущам и болотам – сегодня тут, завтра там. Только следы походных костров оставлял за собою. Однако князь Всеволод, судя по всему, неплохо знал тропки своего беспокойного тестя, и уже на третий день, словно привидения, выскочили из леса на лохматых сильных конях аукштайты, взяли, как они обычно это делают, в кольцо воев Всеволода и Вячки. Целясь из луков, размахивая мачугами и боевыми секирами, они носились на конях взад и вперед, все туже сжимая кольцо, и дело могло бы кончиться плохо, если бы литовцы не узнали княгиню Юргу, свою Юргу. Довгерут, с тяжелой стальной секирой в руке, с копной светлых, как у дочери, волос был опечален. Дня четыре назад у Гольма тевтонские арбалетчики подстрелили его верного воеводу, и вот теперь он умирал, захлебываясь собственной кровью, которая текла и текла у него из горла. Из светлицы, в которой лежал воевода, вынесли все запасы семян – жита, гороха: семена, побывшие около покойника, погибнут, никогда не взойдут. Воевода умирал, и никто на всем белом свете, даже сам Перкунас и Крива-Кривейта, не мог сделать так, чтобы снова зажглось солнце его жизни. После кончины тело воеводы обмыли в бане, одели в длинную белую рубаху, посадили на высокое деревянное кресло. Кунигас Довгерут с кубком пива в руках, взволнованный, грустный, обратился к покойнику: – Пью за тебя, незабвенный друг. Помнишь, как славно мы били тевтонов, как ходили на эстов? Помнишь, как по несколько ночей не слезали с седла, как спали на снегу и под дождем? Помнишь, как ты заслонил меня от стрелы? Ты – счастливец. О тебе будут петь потомкам голосистые вайделоты. Мертвый воевода сидел на кресле, и, казалось, очень внимательно слушал слова своего друга. Голос кунигаса зазвенел: – Зачем ты покинул всех нас? У тебя была верная жена, дети, хорошие друзья. Было много скота и одежды… Кланяйся на том свете своему и моему деду, своему и моему отцу, нашим воинам, что полегли в битвах. Живи с ними в согласии. Покойнику завязали на шею рушник, в который бросили несколько монет, к поясу прикрепили боевую секиру. В могилу положили хлеб с солью и пиво, чтобы воевода после жестоких битв на небесных дорогах (и в небе случаются битвы!) мог подкрепиться дарами родной зеленой Литвы. На жертвенном костре сожгли коня и собаку, верно служивших воеводе при жизни, лук, колчан со стрелами, меч. Потом положили в могилу рысьи и медвежьи когти, чтобы покойнику было легче взбираться на гору, где сидит Тот, кто судит мертвых. Только после похорон воеводы кунигас Довгерут улыбнулся своей дочери и зятю, улыбнулся Вячке. И оказалось, что у него очень красивая улыбка и что он умеет хорошо встречать гостей. – Гость в доме – бог в доме, – сказал он Вячке. – Мы с Полоцким княжеством соседи и стараемся жить с ним в мире. – Спасибо на добром слове, кунигас, – улыбнулся Довгеруту и Вячка. – Под одним небом мы живем, из одних рек боевых коней поим, одни пущи нам шумят. И так будет до скончания века. Пусть будут сильными Полоцк и Литва. Однако всем нам пора глянуть на запад. Из моря вылез вурдалак, который хочет сожрать наши нивы и борти, проглотить наших детей. Пора браться за меч, кунигас. При этих словах Довгерут посуровел, надолго задумался. – Что же ты молчишь, кунигас? – Четыре солнцеворота тому назад вместе с Всеволодом ходил я на Ригу, – наконец нарушил молчание Довгерут. – Коней тевтонских, что паслись за валом, захватил. Рыцарей рижских побил, которые рыбу в реке ловили. А четыре дня назад уже тевтоны на мою землю пришли, воеводу моего на тот свет отправили. – Так отомсти за воеводу! – воскликнул Вячка. – За воеводу я им отомщу, но попозже. Раны надо залечить, силы собрать в один кулак. Вячка нахмурился, сказал решительно и резко: – Слышал я, кунигас, что снова хочешь идти на чудь, на эстов. Слышал еще, что богатый урожай думают собрать в свои закрома эсты. Довгерут сердито блеснул темными глазами. – Но ведь и ты, князь Вячка, берешь дань с ливов. Разве я попрекнул тебя этой данью? Бери, если бог за тебя и если силы есть. У каждого свой корм. – У каждого свой корм, – согласился Вячка. – Еще прадеды мои, полоцкие князья, ходили по Двине собирать дань. Ливы и дань платили, и войско в помощь, когда Полоцк воевал, выставляли. – Чего же ты от меня хочешь? – бросил Довгерут на Вячку острый взгляд. – Не ходи теперь на эстов. Вместе с Полоцким княжеством, вместе с Новгородом, вместе с зятем своим Всеволодом, со мной и с эстами иди на Ригу. Сбросим псов в море! – Не могу. Рига подождет, не взлетит в небо. – Кунигас, кунигас, не такие слова хотел я от тебя услышать. Постарел ты, кунигас. – Я постарел? Довгерут вытащил из ножен широкий литовский меч и, сказав Вячке: «Иди за мной», вышел из светлицы. Возле дубового тына росла березка. Довгерут сжал зубы, прищурил темные глаза и, с шумом выдохнув, широко взмахнул мечом, одним ударом срубил березу под корень. – И все равно ты постарел, – сказал упрямо Вячка. – Сердцем постарел. Отвагой своей постарел. Под вечер того же дня Вячка, не возвращаясь в Герцике, через леса и болота двинулся на Полоцк. Тревожно блестели в свете молодого месяца щиты и шлемы воев. Глухо стучали конские копыта по корням вековечных деревьев. В трухлявых пнях клубком свивались гадюки. Прятались в дуплах совы и филины. Глава вторая (часть I) Мальчик гонялся за бабочкой. Бабочка была большая, необыкновенно красивая, с широкими темно-красными крылышками, на которых виден был удивительный рисунок – синие и зеленые черточки переплетались, и будто человеческое лицо проступало из этого хитро сплетенного узла. За свои десять солнцеворотов мальчик впервые встретил такую бабочку и потому очень хотел поймать ее, спрятать в домик, сложенный из ладоней, поиграть с ней, побаловаться, а потом показать матери. Они резвились на теплом солнечном лугу, среди травы и цветов. Бабочка будто дразнила мальчика. То высоко взвивалась вверх искоркой от костра, то, делая широкие плавные круги, вдруг садилась на облюбованную головку цветка и сама становилась цветком, и уже трудно было ее разглядеть. Мальчик то припадал к земле, замирая и чувствуя, как взволнованно трепещет разогретое веселой охотой сердце, то бросался на цветок, сжимая его головку в ладонях, но в самый последний миг, из-под самого носа, бабочка вырывалась на волю. Жарко светило солнце. Был яркий полдень с мягкими белыми облачками в синем небе, с легким ветерком. Луг, на котором играли мальчик и бабочка, находился на невысоком травянистом островке, в самом слиянии двух рек. Как раз тут золотая от солнца Свислочь вливалась в серебряную Березину. Слышался плеск воды. Летало множество красивых стрекоз. Но бабочка была одна, одна на всем свете, и только за ней радостно следили настороженные карие глаза мальчика. Мать шла неподалеку, несла в белой полотняной постилке целую охапку луговых и речных цветов, душистой сочной травы. Дома она разберет всю эту красоту на тоненькие пучки, будет сушить до самых морозов, и тогда их небольшая хатка вся пропахнет таким густым, хмельным ароматом, что даже бычий пузырь, которым затянуто окно, раздует свои толстые щеки и словно бы засмеется. Порой мать останавливалась, опускала на землю узел, низко наклонившись, что-то искала в траве. Потом поднимала голову, прикрыв глаза ладонью от солнца, звала сына: – Мирошка! – Я тут, – тихо отзывался мальчик, чтобы не испугать бабочку, снова усевшуюся на залитый солнцем цветок. Наконец Мирошке повезло. Он бросился в траву, упал лицом в разомлевшие цветы и схватил, поймал бабочку. Радость переполняла его сердце. Мальчик перевернулся на спину, увидел над собой сияющую голубизну – и захлебнулся от счастья. – Мама, посмотри! – закричал он. – Я поймал! Мать удивленно оглянулась, держа в руках пучок зеленой травы. Серебряная горошина пота катилась по смуглому лбу сына. – Я поймал! – кричал Мирошка. Голос сына, казалось ей, парил над Свислочью и Березиной, над синими заречными лугами и лесами, надо всем белым светом. Голос этот, казалось ей, долетел до самых облаков. – Ты что, сынок? – тихо спросила мать. А он уже бежал к ней, босой, русоголовый, в расхристанной полотняной рубахе. Медный крестик поблескивал на загорелой груди. – Глянь, мама… Он осторожно, узенькой щелочкой открыл тесно сплетенные ладони, будто нес в них воду и боялся пролить хоть каплю. – Она живая, – дыша прерывисто и часто, сказал Мирошка и заглянул матери в глаза: – Красивая? Но глаза матери, такие добрые, такие светлые, вмиг потемнели, испугались, стали колючими и некрасивыми. Мирошку страшно поразила такая внезапная перемена. – Что ты наделал, сынок? – побелевшими губами прошептала мать. – Ты погубил душу предка. Ой-ой… У меня холод по спине пошел. Ты ведь душу предка убил. Узел соскользнул с ее спины. Плечи поникли. Глаза потухли. Мирошка, как оглушенный громом, непонимающе смотрел на мать. Ощущение чего-то страшного, не подвластного рассудку сделало слабыми, словно чужими, ноги. Ладони вспотели, и он раскрыл их, выпустив бабочку, которая, неловко взмахивая крылышками, будто прихрамывая, полетела в сторону реки. – Ты покалечил душу предка. Но, слава богу, она жива. Мать истово перекрестилась, схватила Мирошку за руку, вскинула на плечо узел с травой и почти бегом поспешила домой, в Горелую Весь. Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой. По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой». Тропинка продиралась сквозь еловую и осиновую чащобу. Могучие деревья заслоняли солнце, и в лесу царил серебристо-серый полумрак. Мать не говорила ни слова, молча шагала вперед. Сердце у Мирошки колотилось от страха и усталости. Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой. Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу. Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила. Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником. Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш. – Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками. – На Звонком берегу травы рвала, – ответила Настасья и потянула Мирошку за рукав. – Иди в хату, стань на колени перед иконой и проси у бога, чтобы простил тебе грех. Мирошка, холодея сердцем, ступил в полумрак хаты. Пол в ней был вымощен широкими осиновыми досками. Пахло вымытыми дубовыми лавками, стоявшими возле стен, льняными рушниками. Под закопченным потолком висела люлька, в которой спал маленький братик Мирошки Доможир. Печь занимала почти четверть хаты. Напротив печи в стене было прорублено волоковое окошко для выхода дыма, оно задвигалось широкой доской. Другое окно – красное – было больше и веселее, сквозь него в хату попадал солнечный свет. Светец с обожженной лучиной торчал из-под балки. От печи до глухой стены были настелены полати, на которых так славно спится, когда снаружи воет осенняя стужа. На стенах и потолке мать развесила веночки из васильков и ромашек, букетики сушеных трав, они пахли сладко и дурманяще. Мирошка, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить братика, прошел в красный угол, стал на колени перед иконой. Мать зажгла желтую тоненькую свечку, она освещала божий лик. У бога были большие строгие глаза, пронизывающие душу насквозь, словно стрелы воев князя Рогволода Свислочского. Мирошка осторожно стукнулся лбом об пол. «Боже, спаси душу прадеда. Зачем ты превратил ее в бабочку? Бабочка такая слабая и беззащитная. Ее может бросить в реку ветер, может склевать птица. А град? А снег? Куда прячутся зимой бабочки и мотыльки? Боже, сделай дедову душу лесным голубем или медведем. Лучше медведем, люди его уважают и боятся». Мирошка говорил с богом, и неожиданные, непонятные ему самому мысли всплывали в его голове. Он боялся этих мыслей, но они накатывались, как волны на берег, и не было от них спасения. Какой бог главный? Этот – в хате, на иконах, или тот, что прячется в лесу и вырезан из высокого дубового кругляка? Мать молится этому богу, боится его, но иногда ходит и к тому, лесному. Ходит украдкой, подарки ему носит. Как он, Мирошка, ни просился, мать ни разу не взяла его с собой к лесному богу. Все-таки, наверное, этот, домашний, бог главнее, ведь лесной стоит под дождем и снегом, с непокрытой головой, стоит днем и ночью, и никто не зажигает перед ним свечку. На лесного бога, конечно же, заползают муравьи, садятся стрекозы… А домашнему богу всегда тепло и уютно. Вдруг за спиной у Мирошки что-то стукнуло. Он испуганно обернулся – показалось, что из-под печи вылезает домовой Чур, дух мертвых предков. Мирошка никогда не видел его, но говорят, что у Чура на голове рожки, на руках и ногах не пальцы, а копыта. Но вместо Чура перед Мирошкой стоял стрый Яков, держа в руках лук. На поясе у Якова висел кожаный тул со стрелами. Яков был на шесть солнцеворотов старше Мирошки, но они дружили. Не было между ними секретов. Мирошка обрадовался Якову – страшно было одному в сумрачной тихой хате. – Кто-то трогал наши борти, – сказал ему Яков. – То ли человек лихой, то ли медведь. Хочешь, Мирошка, меду попробовать? Пошли со мной – проверим, кто в наши борти повадился. – Пошли, Яков, – не скрывая радости, воскликнул Мирошка. Боги – и домашний, и лесной – уже немного наскучили ему, он боялся их обоих и потому решил скорее уйти в лес, чтобы забыть про богов, не дожидаться их гнева. Мирошка любил Якова и завидовал ему. Хотел скорее вырасти таким же ловким, сильным, отважным и веселым. Они вышли во двор. Ярко-белые мелкие щепки валялись на земле. Мирошкин отец все мастерил ез. Бледно-золотой шар солнца, достигнув высшей точки в небе, начал скатываться вниз. Гудели шмели и пчелы. Яков шел впереди, высокий, гибкий, быстрый. Мирошка чуть поспевал за ним. Зазвенели, запищали, чуя вечер, комары. Яков, хоть и приходился дядей Мирошке, братом его отцу, жил в их семье. Родители его погибли во время большого пожара, своей семьи он еще не завел, вот и приходилось мыкаться по чужим углам. Мирошкин отец все чаще хмурился, все глубже вздыхал, но пока молчал. Они шли по лесу, и Яков говорил Мирошке: – Хочешь, вон в то деревце попаду стрелой? Хочешь, с елки шишку собью? И стрелял, и попадал в деревце, и шишку сбивал, и весело смеялся. Мирошка вслух восхищался его ловкостью и завидовал ему. Наконец дошли до бортных деревьев. Жители Горелой Веси ставили на бортных деревьях, каждый на своем, «знамена» – знаки, сообщавшие всем людям в округе, кому принадлежит то или иное пчелиное гнездо. Мирошкин отец обычно вырубал на деревьях две перекрещивающиеся стрелы. Непростое дело – заманить пчел, этих вольных беспокойных тружениц, в свой улей. Надо немало постараться: обрызгать свою борть настоями пахучих трав и цветов, медом, уксусом. Осторожные пчелы высылают во все стороны разведчиков, которым нужно отыскать для пчелиной семьи жилье. Поселятся пчелы в борти, начнут носить мед, набирать силу, да вдруг придет большой лакомка – медведь со своей загребущей лапой. Против медведя делают подкуры – вкапывают возле дерева острые толстые колья, навешивают вблизи ульев гладкие тяжелые бревна. Тронет медведь бревно лапой, чтобы отбросить его в сторону, а оно возвращается и больно бьет зверя по голове. Ревет медведь, колотит разъяренно лапами по бревну, да бревно, словно живое, отвечает ударом на удар. Мирошка с Яковом как раз и повстречали такого сластену. С грозным ревом лез он на подкур. С дерева незадолго до этого сняли кору, лапы медведя скользили по голому стволу, но зверь (и кто только научил его?) рвал лапами лесную землю, набирал на когти хвои и песка и снова пробовал взобраться на дерево. Яков натянул тетиву лука, и стрела со свистом впилась медведю в стегно. Он яростно заревел, свалился с подкура, поднялся во весь рост, угрожающе помахал лапами, но все-таки, забыв про мед, торопливо побежал прочь. – Будешь знать, как ходить за чужим медом, – смеясь, сказал Яков. – Медведь умнее некоторых людей. Лезет, лезет на дерево – бух! – свалился. Ни стона, ни рева – сам виноват. А вот идет по лесу, шишка с елки упадет, стукнет по лбу – как подскочит медведь, как заревет, как разозлится! Смех, да и только. Подошли к лесному ручью. Мирошка припал губами к струйке воды, напился. Розовые лучи заходящего солнца мягко освещали полянку, на которой остановились Яков и Мирошка. По берегу шумливого ручья, продираясь сквозь заросли, добрались до Свислочи. Множество бобров трудилось тут: спиливали деревца, сплавляли их вниз по течению. – Смотри, – вдруг зашептал Яков и рукой, в которой держал лук, показал на реку. С противоположного берега сюда плыл челн. Светловолосый юноша, стоя на левом колене, сильно и часто греб широким веслом. За спиной у юноши сидели двое мужчин в высоких магерках из белой шерсти, настороженно вглядываясь в приречный кустарник, где затаились Яков и Мирошка. Челн врезался узким носом в шуршащую осоку. Незнакомцы выпрыгнули на берег, воровато оглянулись, вытащили из челна труп человека и, ломая зеленый камыш, проваливаясь по колено в болотную жижу, торопливо понесли его в глубь леса. Гребец остался возле челна. Через несколько минут мужчины в белых магерках вернулись, оставив труп в лесу. Челн понесся туда, откуда только что приплыл. Мертвый старик с большой лысой головой лежал на песчаном пригорке. Зеленая муха ползала по морщинистой щеке. Стрела с обломанным оперением торчала в груди. – Кто его убил? – шепотом спросил Мирошка. – Люди с того берега, – не сводя глаз со старика, тоже шепотом ответил Яков. – Видал, они привезли труп сюда, на землю нашей общины. Они хотят, чтобы наша община заплатила князю Рогволоду Свислочскому дикую виру. Бежим в весь, Мирошка! «Дикая вира! Дикая вира!» – понеслось по Горелой Веси после того, как туда прибежали Яков с Мирошкой. Это были страшные слова. Столетние деды вместе с малышами, только что научившимися ходить, услышав эти слова, крепче запирали двери, с опаской поглядывая на потемневшие окна. Из окрестных лесов и болот ползла в весь тревога, казалось, сам воздух был пронизан ею. Голосили женщины. Никто не мог заснуть. Самые смелые мужчины, взяв топоры и рогатины, с которыми ходят на медведя, зажгли возле дубового креста на окраине Горелой Веси костер и уселись вокруг него. Чем же так напугала всех дикая вира? Не гривнами, которые каждая семья, каждый дым должны были заплатить за то, что на земле общины найдено мертвое тело, а убийца неизвестен. Гривны, как бы ни было трудно, можно отыскать. Страшно было то, что покойник нес проклятие общине и земле, на которой лежал. Коснувшись земли Горелой Веси, покойник как бы отравлял всю эту землю, ее воду и траву. Обычно после этого черный мор валит скотину и людей. Что ни делай: закапывай труп, сжигай, бросай в речку, вези на чужое поле – печать проклятия остается. Раньше, когда еще не было греческого бога, а люди молились деревянным идолам на капищах, в таких случаях приносили в жертву человека и теплая человеческая кровь смывала проклятие. А новый бог, Христос, запрещает лишать человека жизни. – Надо зарезать черного козла, кровь его разлить в окрестностях веси, а рога закопать под святым крестом, – посоветовал общинникам самый старый житель веси Гнездило. Его дед когда-то слыл колдуном. Нашли черного козла, при свете костра отрезали ему голову, все сделали так, как научил Гнездило. Тревога немного улеглась. Выдолбили из толстого дубового ствола гроб, и под покровом ночи самые храбрые из мужчин, среди них и Яков, взяли покойника, положили в гроб, как в челн, и отдали волнам Свислочи, сказав: «Вода дает, вода берет». Мирошка, затаившись на полатях, никак не мог заснуть. Давно заснули отец с матерью; похныкав, как обычно, заснули братик Доможир и сестричка Текля, а он, лежа в ночной тиши, снова и снова вспоминал лицо старика, каким он его увидел с Яковом. Зеленая муха, которая ползла по щеке покойника, безотвязно мелькала в глазах, и, как он ни зажмуривался, как ни ворочался с боку на бок, не было от нее спасения. «Неужели я тоже умру? – думал мальчик. – Неужели и меня когда-нибудь засыплют землей? Как же это? Я же так люблю маму и отца, и Доможира, и Теклю. И стрыя Якова люблю. Люблю слушать говорливые волны Свислочи и Березины, гомон леса весной и осенью. Люблю на дождь смотреть. Если дятлы сильно стучат, будет дождь. Сыч кричит по ночам тоже на дождь. Я все это знаю, от отца знаю. Так неужели я умру?» С трепетом в душе, с острым чувством страха и таким же острым любопытством он обращался в мыслях к тому, кто держит в своих руках все живое, кто дает и отбирает жизнь, кому молится мать. «Сделай, чтобы мы все жили и никогда не умирали, – просил он. – Сделай, чтобы душа прадеда, которую я сегодня нечаянно покалечил, не прокляла меня. Если ты все можешь, заведи дикую виру в топь, в болото, в песок-плывун, чтобы она не нашла дорогу в Горелую Весь». Мирошка начал уже было засыпать, уже и мысли его обрывались, путались в голове, как паутина под свежим ветром. Но вдруг снаружи послышались шаги, легкие, быстрые. «Это Яков возвращается из леса, оттуда, где отдавали реке покойника», – сразу же оживился Мирошка. Он торопливо, но бесшумно спустился с полатей, откинул дубовый засов и вышел под ночное небо. Путь Перуна сиял над Горелой Весью. Обступая со всех сторон, шумел лес. – Стрый, – тихо позвал Мирошка, – Яков! И вдруг ему стало так страшно, что мороз по спине пробежал и показалось: волосы встали дыбом и начали тоненько потрескивать на голове. Он понял, что это не Яков, что Яков еще на реке, а в трех-четырех саженях от него темнеют немые фигуры чужих людей, будто привидения встали из древних, заросших дерном курганов. Мирошка хотел вскрикнуть, рвануться назад, в хату, но неодолимая слабость сковала ноги, приклеила их к земле. – Бери мальчишку, – чуть слышно прозвучал старческий голос, и Мирошке накинули на голову что-то мягкое, холодное, плотное (наверное, мешок), подняли на плечо и понесли, как волк овцу. Все произошло мгновенно, не успел он и глазом моргнуть. – Принесем требу дикой вире, и она пожалеет весь, – донесся до Мирошки все тот же голос. Так вот что хотят с ним сделать?! Затянут его в глубь леса, к лесному богу, там убьют и его кровью помажут сухие уста деревянному идолу. А где же настоящий бог, небесный бог, почему он не приходит на помощь? – Скорей, скорей, – торопил того, кто нес Мирошку, все тот же омерзительный голос. Мирошка через мешок со всем отчаянием, со всей злостью впился зубами в чужое ненавистное плечо, крутнулся телом. Сила, изгнанная из него страхом, снова вернулась. Незнакомец ойкнул от боли, Мирошка с мешком на голове плюхнулся наземь. Он мгновенно вскочил на ноги, содрал мешок и закричал пронзительно, истошно: – Мама! Яков! И бросился во тьму, на миг опередив злые страшные руки, готовые снова схватить его. – Держи мальца! – закричал старик, и Мирошке показалось, что это был голос Гнездилы. Да разве можно было удержать Мирошку! Как на крыльях мчался он к родной хате, стрела из лука не смогла бы догнать его. Добежал, долетел до дома, ввалился в низкую дверь и на пороге столкнулся с матерью. – Мама! – только и крикнул Мирошка, и земля поплыла у него из-под ног, опрокинулся, почернел серебряный Путь Перуна и погас, будто и не было его на небе. Долго болел Мирошка. Черная лихорадка поселилась в нем. Ни травами, ни заговором, ни святой водой нельзя было ее выгнать. И никто не знал, что будет с ним, – ведь не дано человеку знать свой удел. Рыбы попадают в невод, птицы запутываются в тенетах, сыновья человеческие становятся жертвой своих весен и зим. Тот, кто родился, должен умереть. Таков нерушимый закон природы, но Мирошке было всего десять солнцеворотов. И однажды он почувствовал, как снова наливаются силой руки и ноги, как глаза, привыкшие к полумраку, пытаются глянуть за горизонт, вобрать в себя солнечные лучи, ночные звезды. – Сынок, – счастливыми слезами заплакала мать, – а мы уже думали, что ты могилой пахнешь. Живи, сынок. И крепко поцеловала Мирошку. За время болезни мальчика в Горелую Весь приезжал княжеский вирник со своим помощником. Стали они на постой к бортнику Червону. И заплатила весь дикую виру, ибо, как говорится в уставах князей свислочских, «в их земле, в их верви голова лежала». Кроме того, заплатили смерды за красную рану тридцать гривен и за синюю рану пятнадцать гривен. А еще дала весь вирнику и помощнику его еды на всю седмицу: семь ведер солоду, сыру, хлеба – сколько могут съесть, кур по две в день, овса для четырех коней, и рыбы великое множество, и меду. Чесали затылки смерды. Зима уже хозяйничала в пуще, когда Мирошка поднялся на ноги. Ядреный мороз сковал землю. Снег завалил все дороги, все самые узкие тропинки. Плохо стало зверью большому и малому – земля уже не могла укрыть их следы. Медведи, накопив жиру за лето, укладывались спать. Волки бегали стаями, в которых верховодили лютые голодные волчицы. Мать сидела за прялкой возле маленького, закованного прозрачным льдом окошка и пела: А на том дворе да стоят горы, Да стоят горы высокие; А на тех горах да лежат брусы, Да лежат брусы тесовые; А на тех брусах да стоят столбы, Да стоят столбы дубовые; А на тех столбах да висят котлы, Да висят котлы чугунные; А под теми котлами да горят огни, Да горят огни пурпурные, Да идут дымы косматые, Там сидят деды бородатые… Мирошке не терпелось узнать, где находится тот двор, где можно увидеть те горы, брусы, столбы и котлы. Но мать сказала только: – Так моя бабка пела. Пришел Яков, весело улыбнулся Мирошке, скинул с плеча молодую убитую косулю. У косули были красивые маслянисто-темные глаза. – На Звонком берегу подстрелил, – похвалился Яков. – Идем, Мирошка, покажу тебе что-то. Мирошка надел толстую коричневую свитку, шапку-ушанку из волчьего меха, поршни с теплыми портянками натянул на ноги. Зима выбелила Горелую Весь. Все вокруг было застлано снегом, да каким – пушистым, мягким, невесомым! Если присмотреться, снег был соткан из малюсеньких белых звездочек. Мирошка брал эти звездочки на ладонь, и на теплой ладони они потихоньку начинали плавать, как свиной жир на разогретой сковороде, а потом исчезали – только блестящая капелька воды оставалась от них. – Я тебе конек сделал, – сообщил Яков. – Хороший конек, костяной. Из бычьей кости выточил. На Свислочи будем кататься, там уже лед пластом лежит. Мирошка с радостью схватил конек, прикрутил его к ноге воловьими жилами. Так и побежал к речке по снегу с коньком на правой ноге. В месте слияния Свислочи и Березины нашли место, где почти не было снега, и Мирошка, оттолкнувшись левой ногой, ездил на коньке от берега к берегу, вырезая на льду запутанные узоры. Яков лепил снежки и бросал ими в Мирошку. Весело и жарко было обоим. Вдруг на крутом берегу Березины, густо засыпанном снегом, Мирошка заметил тонкую струйку дыма. Он остановился, пригляделся внимательнее. Дым выходил будто бы из-под земли, из какой-то высоко поднятой над рекой норы, издалека казавшейся маленькой черной точкой. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=168731) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Notes