Возвышение Бонапарта Альберт Вандаль Эта книга знаменитого французского историка, члена Французской Академии графа Альберта Вандаля (Albert Vandal) (1853–1910) является политико-историческим иследованием, задачей которого является показать, каким образом Бонапарт после революции 1792 года завладел властью во Франции и как, освобождая французов от тирании якобинцев и ещё не угнетая их всей тяжестью собственного деспотизма, он заложил первые основы примирения и восстановления нации. На эту высоту он поднялся не сразу и не внезапно: это было постепнное восхождение, этапами которого являются возвращение из Египта, дни брюмера, расширение консульских полномочий и Маренго. Бонапарт в момент высадки близ Фрежюса пока только выдающийся полководец, несущий французам надежду на возрождение республики и победоносный мир. После брюмера он лишь один из трех консулов, временно управляющих страной. Накануне Маренго он лишь первый гражданский чин и представитель гражданской власти во Франции, весьма заботящийся о соблюдении конституционных и республиканских форм. На другой день после битвы под Маренго он – хозяин Франции, с этого момента он действительно всё может и всё умеет. Альберт ВАНДАЛЬ Возвышение Бонапарта ВВЕДЕНИЕ. РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ ПРИСТРОИВШИЕСЯ ПРАВИТЕЛЬСТВО Революционеры против нации. – Господство олигархий; управление при помощи периодических государственных переворотов. – Теория и практика. – Институт. – Роялисты и якобинцы. – Прострация народа. – Армия заменяет народ в смысле революционной силы и в каждом кризисе играет решающую роль. – Директория. – Баррас. – Продажность. – Низость. – Политика качелей. – 18 фрюктидора. – 22 флореаля. – Невозможность для правителей удержать власть, не прибегая к насилию. I От гибели Робеспьера до возвышения Бонапарта в политической истории революции на первом плане стоят упорные усилия пристроившихся революционеров, захвативших высшие места и влияние, удержать власть, упрочить ее за собой против желания нации. Во главе этих революционеров эпохи упадка никогда не стояли крупные личности; великие вожди погибли; приходилось довольствоваться второразрядными. Они не составляли дисциплинированной и сплоченной партии, но лишь изменчивую ассоциацию интересов и страстей. Центром и основным ядром этой партии были термидорцы. 9-е термидора[1 - День казни Робеспьера.] было делом группы террористов, диссидентов, врагов Робеспьера, но не меньше его жестоких и более низких душою; сравнительно умеренными их сделало лишь возмущение общественного мнения и уменьшение внешней опасности. К ним присоединились снова вошедшие в милость жирондисты, монтаньяры, спустившиеся с горы на равнину, огромное большинство членов конвента и почти вся группа вотировавших смерть короля, – словом, все те, кто создал республику и, уцелев во время террора, хотел насладиться делом своих рук. Они-то и решили, провозгласив конституцию, что две трети конвента должны войти в состав советов. Со времени этого законодательного покушения, Париж и вся Франция трижды восставали против них, законным порядком или путем насилия объявляя им свою волю, и трижды, – в вандемьере IV-го года, фрюктидоре V-го и флореале VI-го – эти возмущения были подавлены при помощи пушек или жестоких репрессий. Новое правительство жило государственными переворотами (coups d'Etat), влачило от насилия к насилию шаткое существование, неспособное управлять, упорное в самозащите, подстрекаемое мыслью, что, лишившись власти, оно лишится всего, в том числе и жизни, по всей вероятности, а “когда приходится выбирать между теми, кто хочет пробить себе дорогу, и теми, кто не хочет попасть на виселицу, всегда выгоднее держать пари за последних”.[2 - Письма М-mе де Сталь к Редереру, 1-е октября 1796 г. Roed?v?r, “Oeuvres”, VIII, 650.] В промежутках между серьезными кризисами уже пробившиеся революционеры препирались и поносили друг друга, перебрасываясь обвинениями. Как только возникала общая опасность, правительство группировалось заново, сплачивалось в одно целое против врага, и самые умеренные, порой со вздохом, шли вслед за насильниками. Таким образом, правительство Франции было олигархическим, а сама она – военной добычей замкнутой касты, пополняющейся собственными средствами, оторванной от народа и уже не составлявшей с ним одного целого. Во всех свидетельствах современников, представителей и правой, и левой, и умеренных, средних людей, встречается это слово – олигархия или термины равнозначащие: “революционная олигархия”, “фракция олигархов”, “люди, создавшие себе привилегию из революции”, “грубая, завистливая и недоверчивая аристократия, порожденная революцией”, “сборище людей, желавших превратить республику в “аристократию угнетателей и всю свою жизнь пользоваться этим”.[3 - Souvenirs du baron de Barant, I, 39, 47, 50; Fiеvеe “Correspondance ot relations avec Bonaparte”, 70; Memoires et correspondance de La Fayette, V, 111. См. также тогдашние газеты и в особенности “Journal des hommes libres” и “Gazette de France”, годы VII и VIII passim.] Человек, страстной преданности которого принципам французской революции никто не станет оспаривать, знаменитый либерал и, прежде всего, либерал, Лафайет, пишет: “Представьте себе это скопище индивидуумов, которые путем политических и социальных преступлений захватили все должности и места. Самые низкие из них награбили себе состояние; у других есть у каждого на душе два-три дела, за которые его мучит совесть, хотя эта совесть и не из чутких, два-три поступка, навлекших на него общее негодование. Самые безобидные из них – это люди, которые только вотировали смерть короля да заседали в конвенте рядом с Робеспьером, не осмеливаясь возражать против его декретов, а теперь не смеют взглянуть в глаза честным людям. Представьте себе затем толпу низших должностных лиц, творивших, каждый в своей коммуне, и святотатства, и насилия, его навсегда погубившие, хоть они и прикрывались республиканским флагом. Вот чем в сущности сделалась французская республика. Эта партия опирается на интересы многих и на небольшую кучку энтузиастов республиканцев”.[4 - Memoires et correspondance de La Fayette, V, 105.] В действительности, революционное ядро состояло не исключительно из бывших проконсулов-террористов, подмоченных политиков и людей, запятнавших себя преступлениями, хотя таких и было в нем весьма большое количество. В нем были также люди, оставшиеся чистыми, глубоко верившие в революцию; и наряду с ними много людей закона, бывших юристов и прокуроров, людей, которые безвестно, но с пользой работали в комитетах конвента и позже должны были войти в состав экипажа консульства. Были также теоретики, мыслители; за собраниями стоял Институт. Это славное ученое учреждение, детище конституции, точно так же, как директория и оба совета, являвшееся почти четвертой властью в государстве, было хранилищем доктрины; оно поставляло многих членов в правительственные учреждения и само отчасти вербовало в них своих работников. Прославленный, осыпанный высокими почестями, Институт имел в своих рядах предвестников великого научного движения, которое в наши дни преобразило мир; но правили и владычествовали в нем последние могикане энциклопедии, философы школы Кондильяка, будущие идеологи Бонапарта. То были по большей части люди суровой внешности, кротких нравов и надменного ума. Будучи для той эпохи весьма учеными в своей области, они считали себя призванными повелевать умами. В грубо-реалистической Франции времен директории они мечтали восстановить духовную власть, возложив заботу о выполнении ее приговоров на светскую. Предоставив этой последней покушения на личную свободу, некрасивые насилия, перед которыми они всегда склонялись, они приберегли для себя иную задачу и мнили переделать французскую душу согласно своему высокому и холодному идеалу. Не один, впрочем, материальный интерес, связывал между собой всех пристроившихся революционеров; у них были общие идеи, общие страсти. Прежде всего, глубокая ненависть к христианству. Насчет этого светила Института были совершенно одного мнения с мелкими ненавистниками попов в администрации и собраниях. Во времена террора война против религии была лишь гнусной сатурналией,[5 - Сатурналия – Бесшабашный кутеж, вакханалия (устар.).] не одобряемой Робеспьером. При режиме III года она организовалась в систему. Чтобы лучше искоренить религию, ей придумали замену. Академия пыталась извлечь из своей доктрины сборник правил и предписаний на всякие случаи жизни. На это-то и намекал Бонапарт, когда говорил, желая польстить своим коллегам: “Я держусь религии Института”.[6 - Слова, приводимые М. Aulard'oм в “Etudeset lecons sur la Revolution fransaise, II, 143.] Правительство субсидировало теофилантропов, смешивших народ, и навязало ему культ декады (десятого дня), докучавший ему. В своих усилиях одолеть католицизм правительство наталкивалось на сопротивление, которое и раздражало его, и смущало, на неискоренимую преданность масс своим старинным национальным верованиям; ибо революция взбудоражила Францию, но изменила ее лишь отчасти. Так же глубока была ненависть пристроившихся революционеров к бывшей знати; как они ни преследовали аристократов, разоряя их, отправляя в изгнание, рассеивая по всем концам Европы, они не могли не завидовать им. И тем больше ненавидели бывший правящий класс, что сами стремились создать такой же. В политике они выдвигали известные принципы, которые нагло попирали на практике: верховная власть народа, система представительства, разделение власти, выборное начало и частое обновление правящих групп. Некоторые из них искренно считали себя либералами; они платонически обожали свободу, но откладывали ее до того невозможного дня, когда вся Франция будет думать, как они. В сущности, многие из них были менее всего республиканцами. У них была задняя мысль, затаенная и неотступная: упрочить свою олигархию, поставить во главе ее короля, взятого из чужой династии или из младшей линии своей, короля, который не будет настоящим властелином, но лишь их креатурой, который будет править им на пользу и через их посредство, посадив пэрами королевства цареубийц. Такое государственное устройство, которое упрочило бы их власть и сделало бы их несменяемыми, казалось им более надежным, чем республика, всегда изменчивая и шаткая. Ненавистные большинству французов, осужденные общественным мнением, они должны были бороться с более или менее организованными партиями, – прежде всего с настоящими умеренными, с либералами; затем – со всеми разновидностями роялистов, от монархических буржуа, членов учредительного собрания в 1789 г. и поборников конституции в 1791 г., до неизменных приверженцев старого режима, заговорщиков в Париже, мятежников и убийц на юге, шуанов в Нормандии, Вандее и Бретани, и – другая крайность – с ультрареволюционерами, неправильно называвшимися тогда якобинцами. Эта партия состояла прежде всего из низких и гнусных террористов, остатков орды, которая в 1793 и 1794 г, калечила Францию; но в ней были и пылкие головы, искренно восставшие против выборного ценза, установленного в III году, требуя возвращения прав народу, отныне лишенному всякого участия в законодательстве; были приверженцы истинной демократии, те, кто хотел идти дальше, чьи стремления и надежды были незадолго перед тем формулированы Бафером и его школой; люди, видевшие в полном социальном перевороте естественный финал революции, которая, как им казалось, остановилась и пошла назад, разделив между новыми привилегированными ризы старого режима и обездолив чернь. С этой партией правители воевали не сплошь; подчас они мирились с ней и натравливали ее на умеренных либералов с тем, чтобы после обуздать ее снова. Партия якобинцев была для них то противником, то резервом. Она стояла на рубеже власти, одной ногой здесь, другой – там. Многие из ее членов занимали государственные должности; другие, выгнанные, мечтали снова попасть на службу. В ней было несколько главных вожаков и много второстепенных, но кадры пустовали, ибо народ Парижа и больших городов не заполнял их более. Разочарованное и отрезвленное рабочее население Парижа не верило больше изобретателям систем, торговцам общественным благом. Для народа демагоги и даже демократы стали безразличны, если не ненавистны. Одна из газет той эпохи изображает массу пролетариата, требующей только работы, смирившейся, готовой “искать в труде исцеления своим недугам…; ее так часто обманывали пустыми обещаниями, что теперь в ней преобладающее чувство – недоверие”.[7 - Le Publiciste, 20 термидора VIII г. Выдержки из газет, которые мы цитируем, были, по большей части, уже приведены нами в Revue des Deux Mondes (апрель – май 1900, март – май 1901) и в Correspondant (ноябрь – декабрь 1900). После того много выдержек из газет VII и VIII г.г. до 19 брюмера были приведены Aulard'oм в его сборнике “Paris pendant la r?action thermidorienne et sous le Directoire”, t. V.] Эта масса упрямо отворачивалась от арены политической борьбы и не хотела заглядывать в этот огромный балаган. Ее последним усилием был свирепый набег на конвент в жерминале и прериале III года во время жесткого голода и вызванного им кризиса; тогда домогавшимся мест удалось увлечь за собою домогавшихся хлеба. Сейчас народ жил бедно, но все же кое-как жил; к тому же у предместий отняли пушки и пики; от национальной гвардии осталась одна тень. Среди этой инертной и безоружной массы якобинцы были разбросаны отдельными группами, жужжащими ульями, “маленькими колониями”[8 - Речь Куртуа в совете старейшин, Moniteur, 25 вандемьера, VIII г.] смутьянов; действительная сила их не соответствовала более внушаемому ими страху. Пристроившиеся революционеры также не имели влияния на народ, но за ними стояла армия. В годину опасности, грозившей всей нации, лагери сделались очагом благородных страстей. Революция не только подняла дух, но и нравственность армии, по крайней мере, в низших рядах, обеспечив ей приток лучших сил французского народа. В ней были тогда герои-стоики, без страха и упрека, рыцари революции. С тех пор, как оборонительная война сменилась войною с целью пропаганды, а затем и завоеваний, и армии коснулось и загрязнило ее растлевающее веяние времени, в ней пробудилась неудержимая жажда материальных выгод, золота и наслаждений. И все же многие офицеры и солдаты, в особенности в рейнской и швейцарской армиях, оставались верны старому идеалу бескорыстия и простоты. Они брали себе за образец римлян, как их принято представлять, и спартанцев из трагедии, образами которых было полно их воображение, и создали тип высокой военной доблести, думая, что воспроизводят его. То были поистине великие люди, но и менее крупные оставались в общем удивительно храбрыми, закаленными в боях, выносливыми, предприимчивыми, полными жизни и сил; в них по-прежнему горел революционный огонь. Считая себя сортом выше остального человечества, на том основании, что им дано было услышать глагол освобождения, они мнили освободить народы, разбивая старые общественные формы, заменяя своею тиранией тиранию древних каст; как неистовые миссионеры, они несли и навязывали всюду закон уравнения. В общем войска оставались ярко республиканскими, с легкой якобинской окраской; они сохранили в себе этот дух, ибо Франция и республика для них слились воедино, а также и потому, что революция, внутри страны ставшая узко буржуазной, в их среде оставалась честно демократической, открывая самому маленькому человеку, будь он только храбрецом, дорогу к почестям и богатству. И как только внутри страны армиям показывали призрак реакции, попытку контрреволюции, они, не взвидев света, яростно кидались на врага. Впутываемые таким образом, в наши распри, они не раз чувствовали искушение захватить в свои руки государство и власть. Наиболее благородным из их вождей, а также наиболее крупным и честолюбивым, смутно рисовалась роль распорядителя и посредника. А пока они стояли за существующее правительство, за тех, кто, как им казалось, хранил наследие революции и фактически владел им. Гош предлагал этому правительству свои услуги каждый раз, как являлась надобность образумить реакцию и аристократов; Бонапарт подлаживался к ним, чтобы сделаться их господином. II Весной 1799 г., т. е. в момент, когда начинают выясняться непосредственные причины 18-го брюмера, во главе революционного правительства стояла директория из пяти человек: Рейбель, Ларевельер-Лепо, Баррас, Мерлэн и Трейльяр. Прославленная развращенность этого правительства слишком часто заставляла забывать о его жестокостях. Репутацию “неслыханной продажности”[9 - Correspondance diplomatique du baron de Staеl – Holstein et du baron Brinkman, письмо Бринкмана к Спарре, 369.] директория приобрела уже после ухода великого честного Карно и Бартелеми, изгнанных своими коллегами. К такой репутации привели грязные сплетни, как грибы, плодившиеся вокруг нее, и открытое, наглое взяточничество одного из ее членов; другие выказывали себя скорее недобросовестными слугами, чем откровенными ворами. Некоторые из них были не лишены дарований. Мэрлэн (из Дуэ), даровитый юрисконсульт и очень ловкий прокурор, превосходно умел легализировать преступление; враги его уверяли, что он годился бы самое большее “в хранители печати при Людовике XI”.[10 - Заседание Пятисот 30 прериаля VII г.] Трейльяр впоследствии, при другом режиме, оказался весьма полезным. У Ларевельера, безукоризненно честного, сектанта и мечтателя, ум был такой же исковерканный, как и его обиженное природою тело; зато эльзасец Рейбель, жестокий, алчный, изворотливый, отличный работник, по-видимому, думал за всех. Члены директории хоть и рядились в театральные костюмы и завели себе почетный караул, жили в общем не очень роскошно; не было толков ни про “их любовниц”, ни про “их экипажи”.[11 - “Lettre de Charles de Constant”, 63.] Жили они все в Люксембургском дворце, разделенном для них на пять квартир, изукрашенных коврами, тканями и золоченой мебелью, взятой из королевских дворцов. Директора вели в этих роскошных апартаментах очень буржуазный образ жизни. Карно жил совсем уж скромно, фамильярно приглашая друзей “похлебать супу; за стол садятся между 4 ? – 5, и я всегда обедаю дома”.[12 - Письмо к Ле Козу, цитируемое Roussel'eм, в “Un Evеgue assermente”, 259.] Ларевельер с дочерью ходили по вечерам к соседям, супругам Туэн, “посидеть часок-другой в их скромной кухоньке. M?moires de Larеvellere – Lеpeaux, II, 411. Рейбель слыл большим скрягой, который не прочь обмошенничать при расчете.[13 - Когда он вышел из состава Директории, и с печати вновь снята была узда, в газетах писали: “Ех” директор Рейбель, выходя из директории, все увез с собой: мебель, вещи, дорогой фарфор, составлявший национальную собственность, между прочим, один сервиз, оцененный в 12000 фр.”. Затем была напечатана поправка: “Гражданин Рейбель возвратил вещи, действительно, при отъезде его, вывезенные, из Люксембурга, не принадлежавшие ему и лишь предоставленные в его пользование. Уверяют, впрочем, что это похищение было учинено не им самим и не по его приказу, а сыновьями, по приказу его жены и свояченицы”. См. Gazette de France, 5 и 6 мессидора, г. VII.] Жена Мерлэна была хорошая хозяйка и страшно вульгарна: Мадам Анго – говорил про нее Бонапарт.[14 - Journal du general Gougaud, I, 468.] Вначале директора, путем вычетов из жалованья, создавали общий капитал, который в конце года доставался выбывающему члену. Позже они стали прибегать к менее дозволенным средствам, чтобы не уходить с пустыми руками: Они присвоили себе также право по выходе оставлять у себя возок (voiline bourgeoise), полагавшийся им на время службы; отказаться от этого удобства им было бы слишком трудно. Один Баррас окружал себя роскошью, выставляя ее напоказ; он был “султанчиком” директории, красиво носил костюм, заказанный по рисунку Давида – широкий алый плащ с кружевным воротником, кинжал римского образца и шляпу со множеством перьев. Вне исполнения служебных обязанностей, он ходил обыкновенно в длинном камзоле синего сукна и высоких сапогах.[15 - M?moires de madame Chastenay, 359.] Грудь колесом, плечи назад – своей осанкой он напоминал, по выражению Бонапарта, молодцеватого “учителя фехтования”.[16 - Journal de Gourgaud, I, 468.] Голос у него был сильный и звучный, гудевший, как колокол, в бурях конвента. Он умел принимать и постиг науку представительства. Когда он открывал свои салоны в Люксембурге, разношерстная публика, толпившаяся в них, расхаживая среди “больших кресел алого бархата с золотою обшивкой”,[17 - M-me de Chastenay, 860.] дивясь на анфиладу раззолоченных покоев, счастливая увидеть снова роскошь, яркие огни, туалеты, поражавшие своим воздушным изяществом, красивое женское тело, мнила себя перенесенной на Олимп, где госпожа Талльен и ее соперницы разыгрывали роли богинь в соответствующих костюмах. Баррас устраивал приемы и в своем замке в Гробуа, и на даче в Сюрэне. Когда он катил туда в своем экипаже, запряженном булаными (“soupe aulait)[18 - Edmond et Jules de Goncourt “Histoire de la sociеtе fran?aise pendant le Directoire”, 300.] лошадьми в серебряной сбруе, парижане говорили, что он, должно быть, много накрал, чтобы так пускать пыль в глаза. Обычный круг его составляли крупные финансисты и ажиотеры, всякого рода дельцы, паразиты, подозрительные личности, женщины хорошего рода, но с подмоченной репутацией, дворяне, впутавшиеся в революцию; а он среди всего этого разврата расхаживал павлином и из полусвета создавал себе иллюзию света. Сам развращенный до мозга костей, весь изъеденный пороками, необузданный и утонченный в наслаждениях, знаток вина, женщин, всего изящного, он всегда приберегал для себя раздушенные барыши (profits parfumеs) и розы власти. Покладистый характер, склонность сорить деньгами, известная свобода мысли и довольно тонкое политическое чутье выгодно отличали Барраса от его ограниченных сотоварищей, но там, где были задеты его интересы или удовольствия, он становился способен на все. Обыкновенно ленивый и вялый, он, однако, время от времени вновь оберегал в себе свою врожденную энергию для крутых мер, создавших ему репутацию кулачного бойца и надежнейшей опоры партии конвента; но путаные интриги были ему больше по душе. Предатель по натуре, он лгал с упоением, продаваясь каждому и обманывая всех; это была душа публичной женщины в теле красивого мужчины. Ларевельер находил его “моветоном”;[19 - Memoires de Larеvellier-Lepeaux, I, 337.] действительно, его речь и манеры выдавали человека, который всю свою жизнь якшался с подозрительными личностями; и, однако же, он сохранил некоторое врожденное благородство обличья и осанки; как ни опустился он, как ни изгадился, все же он не мог отрешиться от “некоторых привычек, принятых между порядочными людьми”.[20 - Eclaircissements Inеdits de Cambacеres, драгоценный документ, с которым мы познакомились, благодаря любезности графа Камбасереса.] Он охотно выставлял себя военным человеком, рубакой, любил, когда его называли гражданин-генерал. О другими директорами он держал себя с нарочито грубой фамильярностью, охотно говорил им ты и в глубине души презирал их мелкие слабости. Этот отщепенец, этот сбившийся с пути дворянчик с юга, смотрел свысока на выскочек, которых случайности ежегодных выборов делали его коллегами. Отличительная черта всех этих людей – их нравственная низость. Ни призрака возвышенного понимания своих обязанностей и прав, ни тени великодушия сердца или ума, ни одной попытки примирить и сплотить нацию, ни капли жалости к этой несчастной Франции, так много выстрадавшей. Они правили подло, грубо, жестоко. Их политика заключалась в том, чтоб наносить удары то вправо, то влево, держаться чередованием насилий: то была знаменитая система качелей, принижавшая одну партию только для того, чтоб возвысить другую. В 1797 г., после двойных выборов, изменивших, наконец, состав советов и оставивших в меньшинстве бывших членов конвента, большинство, состоявшее из умеренных и роялистов, вотировало, несмотря на сопротивление директории, законы, клонившиеся к исправлению зла: оно старалось ввести религиозную свободу, преобразовать финансы, облегчить заключение миpa с внешним врагом. Франция начинала дышать. То была попытка перемены служебного персонала и системы, если не перемены режима. В этом поединке с исполнительным комитетом нравственность и разум были, несомненно, на стороне советов. Из среды большинства одни испытанные представители народного сознания хотели только одного – покончить с тиранией революционеров и вернуть стране свободу располагать своей участью. “Партия добрых намерений, говорит Барбэ-Марбуа, призвала нас на помощь; то была национальная партия: она стала нашей”.[21 - Journal d'un dеportе, p. 2.] Правда, большинство этих умеренных надеялись, что республика, избавленная от революционеров, незаметно придет к конституционной королевской власти. Другие, – и таких было немало – принимали участие в интригах и заговорах роялистов, вступали в соглашения с людьми, которые хотели полного и насильственного обращения вспять. Угадываемые многими замыслы этих депутатов, самые их имена были пугалом для республиканцев всех оттенков, видевших, что на них грозит хлынуть поток ретроградства. Выбирать приходилось на деле не между узурпаторами-конвенционалистами, с одной стороны, и сторонниками свободы и порядка – с другой, а между революцией и контрреволюцией. Трое бывших членов конвента, составлявших большинство в директории: Баррас, Ларевельер и Рейбель, собрали вокруг себя всех тех, кто не хотел позволить вырвать у себя из рук общественный пирог. Они собрали также много французов, видевших в революции добро и надежду добра, начало возрождения и прогресса, добытое ценою страшных страданий, и не допускавших, чтобы столько крови и слез пролилось даром. Вышеупомянутый триумвират был недостойным служителем дела защиты революции. Готовя удар советам, он обратился за помощью к армиям. Гош только о том и просил, чтобы ему позволили вступиться; Бонапарт яростным ропотом своих армий, казалось, требовал и навязывал акт насилия. Депутаты, видя приближение опасности, в свою очередь, обратились к элементам смуты – к шуанам,[22 - От имени Ж. Шуана, предводителя контрреволюционных мятежников во время Великой французской революции.] пробравшимся в Париж, к шумной дружине черных воротников (collets noirs); они кричали о необходимости мер защиты, которые можно было бы обратить в меры нападения, и на практике ничего не сделали; они не сумели ни удержаться на почве строгой законности, ни смелым шагом сойти с нее; они замышляли предупредить своих противников и в конце концов дали захватить себя врасплох. 18-го фрюктидора V-го года (4 сентября 1797 г.), с войсками Гоша под начальством одного из генералов Бонапарта, триумвиры устроили свой coup d'Etat, – нарушили конституцию, чтобы спасти ее, ибо торжество советов, по всей вероятности, было бы ее гибелью. Ночью здание парламента было занято отрядом Ожеро. Два других директора, Карно и Бартелеми, пятьдесят три депутата, много агентов-роялистов, генералы Пишегрю и Гамель, были без суда приговорены к ссылке. Тех, кого удалось схватить, сажали в тяжелые фургоны без рессор, с отверстиями вместо окон, заложенными железными решетками, в клетки на колесах, и отправляли в Рошфор, а оттуда в ад Гвианы. Сто пятьдесят три народных представителя были изъяты из состава палат. Урезанный таким образом законодательный корпус предоставил директории или, вернее, триумвирату исключительные полномочия. Результатом были новые меры строгости против всех подозрительных лиц. Чем сильней была тревога, чем грозней надвигающаяся опасность, тем более жестокие удары наносили триумвиры и депутаты их лагеря. При этом зловещем триумвирате, вечно дрожавшем за свою шкуру, снова начался террор – террор бескровный, убивающий исподтишка, заменивший гильотину медленной пыткой Гвианы, да и то военные комиссии, превращенные в военные суды, приговорили к смерти немало народу. Этот тяжкий гнет придавил общественное мнение. За пределами страны победы наших армий, чудеса Бонапарта, блестящие кампании Моро и Гоша, покорение Италии, вторжение в Германию, мир в Кампо-Формио, навязанный австрийским Габсбургам, окружали лучезарным ореолом славы эту Францию, внутри представлявшую собой добычу низких тиранов. Но триумвиры, чтобы отделаться от роялистов и умеренных, принуждены были искать опоры в худших элементах смуты. Ультра-революционеры вновь подняли голову. На частичных выборах VI года восторжествовали якобинцы. Теперь опасность грозила слева. Чтобы отразить ее, директория, включившая в число своих членов Мерлэна и позже Трейльяра, прибегла к возмутительной операции 22-го флореаля VI-то года (11 мая 1798 г.). Этой проделке нет имени. То был не coup d'Etat при помощи сабли, как учиненный Ожеро, но предупредительная мера – чистка законодательного корпуса путем произвольной сортировки избранных. Советы, созванные для проверки полномочий вновь избранных членов, действуя под давлением директории, не ограничились тем, что полностью забраковали выборы многих избирательных собраний, но и приняли кандидатов отколовшихся групп. Таким манером были устранены демагоги, а с ними заодно и слишком ярые, хотя и чистые республиканцы, и даже просто члены оппозиции, и директория, “спасшая республику” в фрюктидоре, провозгласила себя теперь спасительницей общества. Это циническое покушение дало ей передышку; она совершила новое преступление, чтобы просуществовать годом больше. Окруженная бандой своих приверженцев, она снова могла считать себя полновластной госпожой, так как ей удалось помешать парламентскому бунту возродиться в новой форме. Советы состояли из революционеров, более и менее крайних; директория опиралась поочередно то на одну, то на другую фракцию, превращая ее в большинство присоединением рабски угоднических голосов. Если директории угодно провести крутую меру, она сейчас же находит поддержку у якобинцев. Если ей нужен мудрый закон, она опирается на умеренных. Таким образом, она более хозяйка в стране, чем покойный Людовик XVI, у которого отняли все полномочия.[23 - Mеmoires de Dufort de Cheverny, II, 390.] И все же положение ее с каждым днем становилось более критическим, а вместе с тем росли и насилия, ибо крутые меры, повторяемые до бесконечности, оставались для нее единственным законом самосохранения. Предоставь она избирателям свободу высказаться, они, в своей ненависти к правящей группе, никогда не удержались бы на той точке, на которой этой последней желательно было их удержать; всегда был бы недохват или перехват; они посылали бы в парламент представителей или правой, или крайней левой, одинаково опасных для установленного порядка. Нормальный ход дел в учреждениях привел бы их к гибели. СТРАНА Революционное положение затягивается. – Экономическая неурядица. – Агитация якобинцев и белый террор. – Разбой с политической окраской. Шуаны. – Общая неуверенность в завтрашнем дне. – Бессилие и низость администрации; безденежье. – Общественные повинности заброшены; порча дорог и памятников; Франция в развалинах. – Тирания фрюктидорцев. – Почему французы примут Бонапарта, как избавителя. – Настоящее убиение свободы. – После фрюктидора народное представительство только фикция. – Порабощение печати. – Религиозная жизнь. – Конвент термидорцев и культы. – Возрождение католицизма. – Возобновление гонений. – Все духовенство поставлено вне закона в силу предоставленного директории права без суда ссылать священников. – Новая присяга. – Республиканский календарь – орудие борьбы против христианства. – Условия религиозного замирения. – Тирания декады; ее крайности и нелепые изощрения. – Народное обучение. – Школа, улица, зрелища, праздники. – Кокарда. – Список эмигрантов. – Экономическое и социальное положение. – Застой в крупной торговле и промышленности. – Облегчение, принесенное революцией земледельческому классу. – Освобождение земли. – Налоги. – Рекрутский набор. – Свобода торговли и промышленности; в Париже меньше пролетариев, чем при старом режиме. – Бедственное положение рантье; состояния, нажитые во время революции. – Крупные и мелкие паразиты. – Важность роли финансов и поставщиков; партия новообеспеченных богачей. – Вид Парижа; безумное мотовство и горькая нужда. – Летние вечера. – Падение всех сословных перегородок. – Женщины, балы, моды, нравы. – Разложение общества. – Последствия развода по взаимному согласию; характерные примеры. – Различные оценки общего состояния нравов. – Известная часть французов упорно хранит в душе республиканский и философский идеал. – Господствующая черта общественного настроения – желание мира. – Франция враждебно относится к старому режиму, а революционеры ей опротивели. – Правители внушают лишь из апатии и страха новых потрясений. – Состояние умов в средних и либеральных классах; их способ оппозиции. – Бонапарт в перспективе – Герой. – Бонапарт не мог завладеть властью в 1797 г., потому что не нашел поддержки и сообщников среди правительства; путь к власти был ему проложен одной из правящих групп во время Египетского похода. I Как же жила сама Франция при этом бесстыдном режиме? Раны, нанесенные революцией, все еще продолжали кровоточить, и неистовства директории вновь раскрыли те, которые начинали уже заживать. Франция, уже не делающая революции, оставалась революционной, т. е. в состоянии полного переворота; отсюда проистекала масса зол. Все их можно свести к нескольким главным причинам, постоянным эндемическим, действовавшим более или менее сильно в различных местностях Франции. Прежде всего, беспорядки. Правду сказать, в начале 1799 года, до того, как зародилась и стала глухо расти идея консульства, во Франции не заметно было крупных мятежных движений. Во всей революции не найдется эпохи, когда бы правительство было так презираемо, а страна в общем так покорна. Впрочем, это было скорее бездействие, чем покорность, и то волнуемое тысячью тревог, постоянно осаждаемое и притеснениями правителей, и насилием крайних партий. Хотя директория и выставляла себя правительством общественной защиты и золотой середины, она не могла помешать откровенным террористам во многих местах угнетать и терроризировать жителей. В 1798 г. мы еще видим в Туре зверства, напоминающие террор.[24 - Dufort de Cheverny, III, 376.] Даже в периоды временного обуздания анархистов левой, санкюлотов и красных шапок, всегда чувствуется их близость, и все дрожат при мысли, что они могут снова перейти в наступление. Во многих городах и посадах группы ненавистников конспирируют, мечтая о полном перевороте, ниспровержении всего существующего, о бабувизме в действии, и эта человеческая тина глухо волнуется. Землевладельцы в смятении говорят себе, что рано или поздно Франция придет к аграрному закону[25 - Dufort de Cheverny, II 365. Дюфор де Шеверни жил в Блезуа его мемуары ценны тем, что они написаны человеком, чуждым сильных страстей, и рассказывают почти день за днем историю революции в департаменте умеренного образа мыслей.] (разделу земель). С другой стороны, везде кишат анархисты правой, анархисты активные, люди дела. Роялисты на время отказались от вооруженных стычек, от восстаний в широких размерах, но гражданская война как бы тонкой пылью носится в воздухе. Теперь она приняла форму политического разбойничества. Злодеям и отчаянным открыты теперь два пути: один – якобинство, другой – роялизм большой дороги. Исколесите всю Францию, пройдите ее с севера на юг и с востока на запад – всюду только и речи, что о “королевских бригантах”, об остановленных дилижансах, ограбленных почтах, убитых патриотах. Лесть, что темной массой высится на горизонте, гора, вырисовывающаяся на небе своей зубчатой вершиной, и ближние рощи и лощины, заросшие кустарником овраги, развалины замков, заброшенные каменоломни, полузасыпанные шахты – все, кроме людных центров и открытой равнины, служит им убежищем. Почва Франции после сотрясения вся изрезана трещинами, и в каждой трещине засела человеческая накипь, поминутно переливающаяся через край на дорогу. Путешествие по Франции в эту пору дело рискованное. Почтовая карета – редкая и опасная роскошь. Ездят в дилижансе, грязном, ободранном, чуть живом, запряженном “клячами в веревочной упряжи”;[26 - Chateaubriand, “Mеmoires d'outre-tombe”, edit. Bir?, II, 236.] эта фура с трудом движется по ужасным дорогам, через ухабы и рытвины; иной раз приходится объехать препятствие, тогда дилижанс сворачивает прямо на поле, где грязь по колено, и, чтобы вытащить его оттуда, нужны усилия десятка быков. Если местность не открытая, вечерний привал несет с собою тревогу, и вам снятся дурные сны в гостиницах, которые все слывут разбойничьими притонами. Вы едете дальше и чем ближе к опушке бора, чем больше по дороге холмов и откосов, тем больше опасность. Но вот на одном из поворотов блеснули наведенные ружья, и из кустов выскакивают какие-то сатанинские фигуры с черными лицами, закрытыми крепом, или выпачканные сажей. Эти страшные маски окружают карету. Лошади бьются в постромках; почтальон и кондуктор, видя направленные на них ружейные дула, под страхом смерти принуждены остановиться. Разбойники шарят в карете, выбирают из взломанных сундуков казенные деньги, бумаги, мешки с пакетами. Путешественники подвергаются строгому допросу, и горе тому, кто окажется чиновником, священником, присягавшим конституции, офицером, покупщиком национальных имуществ или просто известным патриотом. Чаще всего его тут же на месте и пристрелят и уж самое меньшее, если ограбят дочиста, отберут деньги и платье и бросят на дороге, избитым и голым. Остальным пассажирам обыкновенно велят проваливать на все четыре стороны. Таковы обычные подвиги разбойников, которые зовут себя борцами за правое дело: они даже не столько разбойники, сколько бандиты, в буквальном и этимологическом значении этого слова, бандиты, т. е. изгои (bandits-bannis), отверженцы нового общества, объявившие ему войну не на живот, а на смерть; нечто вроде турецких гайдуков или английских autlaws, которые продолжали бороться с победителями норманнами и после того, как было сломлено сопротивление саксов, и долго еще поддерживали в стране рассеянные вспышки мятежа. “Вооруженные шайки их разбойничали на больших дорогах, по которым ходили обозы норманнов; они хитростью отбирали назад у победителей то, что те взяли силой, заставляя таким образом уплачивать себе выкуп за наследье своих отцов, или же мстили убийствами за избиение своих соотечественников”.[27 - Augustin Thierr, “Conquеte de l'Angleterre”, I, 314–315.] Так и сторонники контрреволюции творят жестокий суд и расправу над личностями, так или иначе причастными к революции, над имуществами, запятнанными первородным грехом; они делаются анархистами из ненависти к существующей власти; они не столько хотят вернуть прежний порядок, сколько отомстить за него. Их шайки соединяют в себе все, что живет вне закона: прежде всего, остатки старого режима, мародеров, контрабандистов, продавцов корчемной соли (faux-sauniers); затем всякого рода ослушников революции, уклоняющихся от уплаты налога крови, беглых рекрутов и дезертиров-солдат, бунтовщиков, уцелевших от федералистских и вандейских восстаний, вернувшихся на родину эмигрантов, отчаянием или нуждой доведенных до преступления, священников, сделавшихся атаманами банд, жантильомов тонкого воспитания, в промежутках между двумя вооруженными стычками, складывающих элегию в честь своей дамы, и свирепых сынов народа, резавших в 1795 г. якобинцев в Лионе и Провансе; и тут же рядом – революционеров-перебежчиков, бывших поставщиков гильотины, оказавшихся не у дел; всевозможных бродяг, дезертиров неприятельских армий, авантюристов из чужих земель, влекомых жаждой приключений в эту страну беспорядка; и, наконец, профессиональных преступников, беглых арестантов-воров, беглых каторжников, людей, во все времена воевавших с законами, объявивших войну революции и пытающихся разрушить ее по частям, ибо революция воплощает в себе установленный законный порядок. Смотря по местности, шайки более или менее многочисленны, пешие или конные, и приемы их различны; здесь – вся банда состоит из четырех-пяти человек, живущих среди мирного населения и как будто мирно занимаясь своим ремеслом, но время от времени сходясь для набега; там – целые войска, вооруженные хорошими ружьями и всегда готовые к бою; одни банды переходят с места на место, другие выискивали себе какое-нибудь малодоступное убежище и основались там оседло. В Альпах мы видим целые деревни, населенные разбойниками, живущими вне всякого общения с администрацией– и законом. В окрестностях Оржера, в департаменте Эры-и-Луары, откопали целое разбойничье племя с превосходной организацией, с “атаманами, податаманами, смотрителями складов, шпионами, гонцами, цирюльником, лекарем, швеями, поварами, наставниками ребят (gosses) и даже священником”.[28 - Предисловие Викторьена Сарду к последнему тому M. G. Zen?tre'a, “Fournebut”, XVIII.] Разбойники хозяйничают не только на больших дорогах; они врываются и в дома для убийства и вымогательства денег. Они бродят вокруг селений, где обывательские распри нередко дают им сообщников. Во многих деревнях и посадах только день принадлежит революции, фразерам, чиновникам, деспотам в трехцветных шарфах и шляпах с султанами. С наступлением ночи берет реванш прошлое: какие-то тени крадутся в коммуну; дерево свободы оказывается на другой день срубленным или изуродованным, а фригийский колпак – сорванным с древка и запачканным испражнениями; из-за угла переулка, на глухой тропинке, глядишь, блеснул свет, раздался выстрел, упал человек, обливаясь кровью; неведомая рука ударом кинжала рассчиталась с местным якобинцем за давнюю обиду; иной раз захватят врасплох всю семью – муж изрублен саблей, женщины изнасилованы; дом горит, заливая горизонт заревом пожара. От этого сельского террора более или менее страдает вся Франция. Но у политического разбойничества есть свои центры, свои главные очаги. На западе шуанство охватило около десяти департаментов; от этого огромного нарыва болеют и лихорадят все соседние области. Попробуем перерезать наискось Францию. На юго-восточной окраине, в устьях Роны, Воклюзе, Варе и Нижних Альпах, мы находим другой вид шуанства, провансальское шуанство, история которого еще не написана. Вся долина Роны в ее нижнем и среднем течении дышит местью; над всем этим царством убийств носится разъяренная Немезида. В Пиренейской области брожение не прекращается. Вдоль цепи Севеннове бродят остатки роялистских партий, которые вели с конвентом и директорией войну камизаров.[29 - Протестанты Севеннских гор, восставшие после отмены папского эдикта (1685); они носили поверх платья сорочку, chemise, на местном наречии camiso; отсюда и прозвище: камизары.] В других департаментах разбойничество проявляется по большей части спорадически, отдельными нападениями; даже в окрестностях столицы нет вполне безопасных дорог; год спустя после учреждения консульства разбойники останавливают дилижанс в Шарантоне;[30 - Бумаги генерала Mortier'a, командира 17-й военной дивизии, в тревизском архиве, открытом для нас любезностью герцога де Тревиз.] где только есть местечко, удобное для засады, там они, гляди, уж свили гнездо, и революция как будто все леса превратила в лес Бонди.[31 - Лес (в департаменте Сены), где были убиты король Хильдерик II (673) и Обри де Мондидье, вельможа при дворе Карла V. Последний был отомщен своей собакой, которая всюду по пятам преследовала убийцу. Эта странная ненависть возбудила подозрение, по повелению короля, было устроено нечто вроде поединка между заподозренным убийцей и собакой (1371 г.). Макэру (убийце) дали огромную палку; тем не менее он был побежден, сознался в своем преступлении и умер на эшафоте, – Лео Бонди долгое время был притоном воров и разбойников и тем вошел в пословицу.] Вне запада, юга и некоторых центральных областей, разбойничество почти утратило характер партизанской войны против революции и превратилось в простые набеги рекрутов, укрывающихся от воинской повинности, беспаспортных бродяг и шофферов.[32 - Chauffeurs, разбойники, поджаривавшие над огнем пятки своим жертвам, с целью выпытать у них, где спрятаны деньги.] Тем не менее, эти негодяи пытаются придать себе политическую окраску, уничтожая эмблемы республики, нападая всего чаще на государственных чиновников и на покупщиков национальных имуществ. В самом Париже и его окрестностях роялисты боевого закона, предвестники Кадудаля и его сподвижников, мечтают похитить или умертвить директоров.[33 - См. документы, цитируемые Lebon'oм в “L'Angleterre et l'?migration, 265–269.] Ни один человек, извлекший выгоду из революции, не чувствует себя в полной безопасности от вооруженной и бродячей реакции. С этой укоренившейся смутой, каковы бы ни были ее причины, власти ничего или почти ничего не могли поделать. Хотя бесчисленное множество коммун и было объявлено в осадном положении, войск часто не хватало, ибо постоянные войны удерживали большую часть армий вне пределов страны. Жандармерия была плохо организована, и притом в рядах ее нашли себе приют якобинцы. Национальная гвардия, из которой вербовались летучие отряды для преследования банд и облав на них, обнаруживала упадок духа и слабость. Гражданские власти, зависимые, часто менявшиеся, нигде не оказывали населению серьезной защиты. Конституция создала на бумаге регулярную администрацию, искусно скомбинировала ведомства и формы, установила иерархию власти: во главе каждого департамента центральная администрация, выборное правление из пяти-семи человек; ступенью ниже окружные (cantonales) правления, также выборные из муниципальных агентов каждой коммуны; выборные же судебные власти. При каждом из этих учреждений агент исполнительного комитета, на обязанности которого лежало следить за точным исполнением законов, и специально прикомандированный к правлению департамента комиссар директории, префект в зародыше. Конституция III года сделала первый шаг к усилению центральной власти. Но директория постоянно меняла комиссаров, соответственно колебаниям своей политики. Все учреждения были выборные, ежегодно частью обновлявшиеся, что лишало их устойчивости. Кроме того, в промежутках между выборами директория имела право отозвать любого администратора, заменив его своим человеком, и пользовалась этим правом произвольно, глупо. Смотря по тому, откуда дул ветер, она поощряла по очереди различные оттенки революционных убеждений, назначала, смещала и вновь назначала все тех же людей, заставляя их карабкаться вверх и вниз по служебной лестнице и перепрыгивать с места на место с головокружительной быстротой. Это было постоянное передвижение внутри страны ее служебного персонала, какое-то мелькание чиновников, которые проходили, исчезали и появлялись снова, не чувствуя и не внушая ни малейшего доверия. Среди них было множество неспособных и недостойных. Якобинская революция отдала власть в руки отбросов населения, и директория после фрюктидора начала делать то же. По свидетельству весьма умеренного человека – речь идет об одном бельгийском департаменте – на административные должности назначали “самых неподходящих людей, или же совершенно не внушающих к себе уважения. Не способные творить добро, они творили зло с широким размахом и с упоением”…[34 - Доклад Herbouoille, 19 брюмера, г. IX; Lanzac de Laborie Sadomination fran?aise, I, 300.] А вскоре за тем генерал Монсей пишет из Лиона о том, в каком состоянии он нашел второй город Франции: “Теперешние власти, и в особенности центральная администрация, благодаря своему взяточничеству и лихоимству, стали поистине– общественным злом. Администрация все портит своим вмешательством, все расхолаживает своими внушениями, самим своим присутствием”.[35 - “Le marеchal Moncey”, par de duc de Conegliano, r. IX, письмо от 9-го нивоза, г. VIII. Cf. La Sicoti?re, “Frottе et les insurrections normandes, II, 342.] Раздача мест таким людям подрывает всякое уважение к власти; самое понятие о власти утрачено. Публика знает только, что на всех ступенях административной лестницы сверху донизу идет грабеж и хищение; каждый чиновник, не получая в срок жалованья, считает себя вправе добывать средства для жизни, чем только может. Революция создала невероятное количество новых должностей, дабы удовлетворить алчность всех, кто копошился около нее, но не в состоянии была аккуратно выплачивать им жалованье; а между тем, при самых добрых намерениях, какой службы может требовать начальник от подчиненного, когда ему нечем платить? Поэтому мы видим кучу администраторов и очень плохую администрацию. В деревнях тысячи полевых и лесных стражников, а результатов их деятельности почти не заметно. Превосходное учреждение, институт мировых судей, испорчено выборным началом, превращающим этих судей в орудия местных партий; – в городах, при массе всевозможных надзирателей, канцелярских чиновников и полицейских, очень мало полицейского надзора, терроризируемых по очереди то якобинством, то реакцией; очень мало правосудия; повсюду беспорядок в счетной части, беспорядок в записи приходов и расходов, беспорядок в самих помещениях различных канцелярий и в хранении документов – беспорядок, которому не подберешь названия, невозможная путаница. А затем, так как принцип гласит, что всем коллективным потребностям граждан должно удовлетворять само государство, без помощи посредников и частных корпораций, государство изнемогает под бременем обязанностей, им самим на себя возложенных. По уговору, республика обязана не только заботиться об удовлетворении главных нужд народа и о национальной защите, но и воспитывать в республиканском духе детей, ходить за больными, помогать неимущим, призревать сирот, обо всех радеть, всех кормить, учить и лечить. А так как на деле она поглощена политическими распрями и заботой о самозащите, да, с другой стороны, и денег ей взять негде, то в стране оказывается во всем недостача. По отчетам первых дней конвента, народное обучение сводится к нулю.[36 - Alexis Chevalier, “Les Fr?res des еcoles chrеtiennes et l’instructions primaire apres la Rеvolution”, 5–6.] Больницы и убежища представляют самое печальное зрелище, хотя законом 16-го вандемьера V года в принцип постановлено возвратить им имущества, и кроме того обещаны им субсидии; в VI и VII годах, в двадцати девяти городах и департаментах они все время, кажется, вот-вот закроются, выбросив на улицу больных и увечных.[37 - См. документы, цитируемые Лаллеманом в “La Rеvolution et les pauvres”, 205–208, 310–376.] В Эксапострофском госпитале два лазаретных служителя душат больного, чтобы обокрасть его: “они разыгрывали республиканцев – пришлось дать им занятие”.[38 - Gazette de France, 4 жерминаля года VII.] Призреваемые дети – дети республики – тысячами гибнут от истощения на руках деревенских женщин, которым они отданы на воспитание.[39 - Lallemand, 237–250.] Тюрьмы – вонючие клоаки, зато стены их в таком состоянии, что бежать совсем не трудно, и порой арестанты весь день разгуливают по улицам, с разрешения тюремщика. Недостаток в деньгах, небрежность и взяточничество свели на нет и общественные работы. Дороги в ужасном состоянии.[40 - Rocquain “d'Etat de la France au 18 brumaire”, 135.] Каналы засорены, плотины рушатся, порты заносит песком; природа наверстывает потерянное, напирая на отступающую цивилизацию. Вокруг плохо защищенных деревень бродят стаи волков, вновь пристрастившихся к человеческому мясу; вокруг городов прежде населенные веселые местности, разукрашенные садами, превращаются в какие-то пустыри, зато крестьяне делят между собой общественные земли и рубят дрова в помещичьих и частных лесах. Во многих местах французы испытывают все неудобства и преимущества первобытного состояния. II К революционному беспорядку присоединялась во всех точках воздействия государства на общественную жизнь самая тягостная и трусливая тирания. Кто не оказывал вооруженного сопротивления законам или не умел обойти их хитростью, должен был выносить на своих плечах всю их жестокость. Революционеры, стоявшие у власти, отрекавшиеся от имени якобинцев и не открывавшие вновь знаменитого клуба, оставались насквозь проникнутыми духом якобинства, т. е. манией преследования. Свобода существовала только для них; другим они в ней отказывали, повелевая в то же время поклоняться ей: они боготворили ее имя и гнали ее на деле. Вот почему французы приняли Бонапарта как избавителя и так охотно променяли гнет презренных деспотов на верховную и беспристрастную тиранию. Среди ходячих и привившихся легенд о 18-м брюмера нет более ошибочной, чем легенда об убиении свободы. В истории долго было общим местом изображать Бонапарта разбивающим ударом сабли плашмя законный порядок вещей и заглушающим грохотом своих барабанов в оранжерее Сен-Клу последние вздохи французской свободы. Перед лицом исследованных и проверенных фактов уже непозволительно повторять эту торжественную чепуху. Можно упрекать Бонапарта в том, что он не насаждал свободы, но нельзя обвинять его в убийстве ее по той простой причине, что он, вернувшись во Францию, нигде не нашел ее; он не мог уничтожить то, чего не было. В первые времена директории, среди бурных реакционных движений, власть несколько ослабела и допускала кое-какие поблажки, но днем убиения свободы было не 18-е брюмера, а 18-е фрюктидора, когда революционеры, чтобы сломить новый напор роялизма, основа натянули вожжи, прибегнув к грубой диктатуре. После этого Coup d'Etat, направленного против нации, почти все вольности, гарантированные французам конституцией, были отняты у них коварством, или же явным насилием. Первое право освобожденного народа свободно выбирать себе представителей и через их посредство контролировать заведование делами страны. Все индивидуумы, за которыми конституция признает гражданские права, должны принимать участие в этой передаче верховной власти избранной группе. В фрюктидоре директория рядом исключительных законов изъяла из среды избирателей целую категорию французов – родственников эмигрантов и бывших дворян, не присягнувших формально революции, лишив их таким образом прав гражданства. С другой стороны, законодательный корпус, дважды урезанный, в фрюктидоре и флореале, никоим образом не представлял собою отражения избирательного корпуса, также произвольно уменьшенного в своем составе; это было представительство по существу изуродованное, фиктивное, курам на смех. Печать жила в крепостной зависимости, так как свободный доступ на трибуну имели только революционеры, снабженные правительственной этикеткой. После фрюктидора были отправлены в ссылку по особому указу владельцы и редакторы тридцати пяти оппозиционных газет – верное средство уничтожить эти издания. Далее законом, изданным в V году и подтвержденным в VI, все газеты и журналы отданы были под надзор полиции, облеченной дискреционной властью и закрывавшей их по произволу; у общественного мнения не было больше голоса, чтобы высказаться. Свобода союзов и сходок существовала только на бумаге, в тексте конституции. Произвольные аресты произвольной длительности ежеминутно нарушали свободу личности. Религиозная свобода была пустым звуком. После террора и святотатственной ярости 1793 года конвент, вернувшись к основным принципам, провозгласил свободу вероисповеданий. Закон 3-го вантоза III года гласит: “Отправление какого бы то ни было культа не должно встречать препятствий; республика не оказывает денежной поддержки ни одному”. Это была замена знаменитой гражданской конституции отделением церкви от государства; схизматическая церковь теряла свои привилегии; все вероисповедания были признаны равными перед лицом государства и свободными. Эту дарованную в принципе свободу конвент на деле свел к минимуму путем ее регламентации; по отношению к христианским вероисповеданиям правительство объявило себя нейтральным и осталось враждебным.[41 - Дебидур очень справедливо замечает о революционерах III года: “В общем, в недавно состоявшемся отделении церкви от государства они видели только способ уничтожить церковь”. Debidour, “Histoire des rapports de l'Eglise et de d'Etat en France de puis, 1789, jusqu'а, 1870”, 158.] Были приняты всевозможные предосторожности и ограничительные меры: обязательство отправлять религиозные обряды исключительно внутри помещений, особо для того отведенных, запрещение проявлять себя какими бы то ни было наружными знаками или способами созывания верующих, запрет звонить в колокола, запрет священникам носить вне церкви священническую одежду, именоваться членами церковной иерархии, издавать приказы, инструкции, вообще какие бы то ни было письменные наставления; исповедовать ту или другую религию приходилось если, не украдкой, то под сурдинку, под надзором чиновников, всегда недоверчивых и преследующих. Закон II прериаля III года предписывал возвращение духовенству неотчужденных церквей, но был исполнен лишь отчасти. Законы об изгнании не присягнувших священников единственный раз были предметом откровенного обсуждения в представительных собраниях, накануне фрюктидора, когда обе палаты были полны роялистами. И тем не менее в промежуток времени между 1795 и 1797 гг. всюду наблюдается возрождение католицизма, которое остается одним из крупнейших общественных явлений той эпохи. Презирая новые догматы, рухнувшие в море крови, вера поднималась из сохранивших ее глубин народной души и властно пробивала себе дорогу. Церковь вышла из катакомб усеченной, но более сильной; спрятанные священники выходили из тайников, беглецы возвращались и вновь начинали отправлять церковные службы в возвращенных церквах или частных помещениях, и не только конституционалисты, но и католики добивались повсеместного восстановления своего культа.[42 - Относительно этого движения см. исследования аббата Сикара в Correspondant 10 и 25 апреля 1800.] Обманчивый отдых, мимолетный проблеск лазури между бурь! После фрюктидора, под властью бесстыдных жуиров и узких сектантов, была произведена новая и солидно обставленная жестокая попытка искоренить христианство во Франции. Главных средств для этого употреблено было три. Во-первых, установлен для всего духовенства особый режим – убийственный. Отныне для священников нет закона; закон – это организованный произвол. Не только духовные лица, изгнанные на основании прежних законов и вернувшиеся на родину, пользуясь затишьем, приглашаются в течение пятнадцати дней выехать из пределов Франции, но, по указу, вотированному 19 фрюктидора, послушными советами, вообще, всякое лицо духовного звания, принесшее или не принесшее присяги, может быть выслано в силу простого мотивированного постановления, приказа с печатью директории. Пользуясь этим правом, которым не пользовался даже комитет общественного спасения, директория, с фрюктидора V года и до прериаля VII года, издала 9 969 постановлений о ссылке; из них 1 756 относились; к французским священникам, остальные к бельгийским, которых хватали и ссылали сотнями и до, и после восстания в их родной стране.[43 - Victor Pierre, “la Ferreur cous le Directoire”, 253.] Революционеры лгали, провозглашая в принципе свободу культа и устраняя ее на деле путем устранения его служителей. Одних священников ссылали за проступки, доказывающие их причастность к контрреволюции; других просто по подозрению и потому, что их присутствие могло вызвать беспорядки; третьих за действия, связанные с их саном, но признанные соблазнительными и запятнанными суеверием; одного сослали в Гвиану за изгнание бесов.[44 - Barbе-Marbois, “journal d'un dеporte”, 24 Cf. Vic. Pierr, 235.] Правду говоря, не всех постигала эта неправедная кара; многие, даже большинство, ускользали от розысков, но зато обречены были вновь на бродячую жизнь изгнанников внутри страны. Во-вторых, директория снова ввела для священников, желающих отправлять церковные требы, обязательную присягу – уже не гражданской конституции, в глазах государства более не существующей, но республике III года. Присягали в “ненависти к королевской власти и анархии, в верности и преданности республике и конституции III года”. Наряду с друзьями конституции присягнуло и несколько католических священников, не усмотрев никакой ереси в налагаемом на них обязательстве; но гораздо больше было отказавшихся связать себя торжественною клятвой с политическим строем, принципы которого были противны их совести. Они покидали храмы; одни скрывались, совсем отказавшись от исполнения обязанностей своего звания; другие прятались в ригах, в лесах, в подземельях и там героически правили тайную церковную службу. Священника теперь легче было найти в лесу, чем в городе. Были целые департаменты, где результатом введения новой присяги в связи с предоставленным администрации правом высылки священников, был вторичный перерыв в правильном отправлении культа и превращение церкви в пустыню. Третьим средством было превращение республиканского календаря с его праздниками в орудие разрушения христианских культов. Этот календарь со звучными поэтическими названиями месяцев, вызывающими перед нами весь цикл года с его золотыми и скорбными днями, теперь внушает лишь снисходительное любопытство. Слишком часто забывают, что он ввел во Франции лишнюю тиранию и в течение многих лет причинял народу жестокие огорчения. Декади (le d?cadi), десятый, последний и кульминационный день декады, был избран для отправления культа, сделавшегося государственной религией и обыкновенно называемого десятичным (d?cadaire). Не забывайте, что революция, сделавшись жестоким врагом христианства, продолжала оставаться религиозной; она сохранила страсть к литургиям, к обрядности, и часть своего времени посвящала фабрикации религий. Религия декады была не чем иным, как организованным культом отечества. В назначенный день, в торжественной или пасторальной обстановке, окружные власти собирали обывателей вокруг Алтаря Отечества, читали и разъясняли законы, произносили проповеди в светском духе, задавали вопросы детям, приводили черты гражданской доблести и пр. под аккомпанемент органа и пения. Идея развить патриотические чувства при помощи зрелищ, действующих на воображение народа, сама по себе похвальна и возвышенна; она отвечала театральному вкусу эпохи. Безумием со стороны революционеров было противопоставить ее традиционным верованиям. Алтарь отечества, жертвенник античной формы, убранный изображениями и эмблемами, воздвигался посередине храма, нередко вытесняя дарохранительницы за клирос или в боковые приделы церкви. Во время светской службы приказано было всюду выносить или завешивать религиозные эмблемы; у католиков отняли не только храм, но и обычные часы богослужения: в Париже в десятый день служба в храмах должна была оканчиваться ровно в 8 1/2 часов утра и могла быть возобновлена лишь по окончании гражданских церемоний, и то не позднее шести часов вечера летом и восьми зимою.[45 - Sciout, IV, 400.] В провинции церемонились и того меньше; в иных местах, власти под предлогом, что декади – единственный день, законом определенный для отдыха, остальные же принадлежат труду, запретили открывать церкви во все другие дни, кроме этого, когда христианское богослужение принуждено было смиряться перед десятичным и уступать ему первое место.[46 - См. наставление консулов 7-го нивоза года VIII, об отмене этих мер, Correspondance de Napolеon, VI, 4471.] Десятый день упразднял, таким образом, воскресенье, с которым он отнюдь не совпадал, упразднял и воскресную службу, обедню, важнейшую и необходимейшую часть богослужения, – главное, чем знаменуется религиозная жизнь в глазах населения. Эта радикальная мера привилась далеко не везде, но не было департамента, где бы администрация, поощряемая директорией, не пыталась добиться всеми мерами, кроме открытого принуждения, перенесения обедни с седьмого дня на десятый. Точно так же и меры строгости против священников не везде применялись одинаково усердно. Местами они терпели жестокие гонения – там, где произвол властей соответствовал суровости законов. Местами, наоборот, власти смотрели сквозь пальцы, смущаясь сложностью законов, нагромождавшихся один на другой, не умея разобраться в этой путанице, а отчасти и побаиваясь негодования обывателей. Везде и во всем коррективом произвола был беспорядок. В общем смешении, во мраке неизвестности, покрывавшем легальное состояние бесчисленного множества лиц, некоторым священникам удавалось скрывать нелегальность своего положения; их забывали и терпели. В итоге в каждом департаменте получались странные несообразности в условиях религиозной жизни Франции. Здесь культ совершенно упразднен, там он влачит жалкое, шаткое существование, трепеща перед угрозой кары, постоянно висящей над головой его священнослужителей. Вот, например, два смежных департамента Эндры-Луары и Луары-Шеры. Дюфор де Шеверни, живший в окрестностях Блуа, пишет: “В целой Турени не сыскать теперь ни одного священнослужителя. В департаменте Луары и Шеры иные порядки; там священники и до сих пор живут очень спокойно. Они могут сказать про себя, как тот человек, что, упавши с башни Собора Парижской Богоматери, кричал на лету: “Пока недурно, лишь бы и дальше так!” (Cela vabien pourvu gue cela dure).[47 - Мемуары, III, 386–387.] В департаменте Эры и Луары комиссар директории пишет: “В большей части моего округа католического вероисповедания не существует более.[48 - Sciout, IV, 374.] В деревнях Вандеи оно сперва было отменено фрюктидорским указом; затем нескольким священникам, присягнувшим конституции, разрешено было служить обедню.[49 - Chassin “Les pacifications de l'Ouest”, III, 85.] В 1798 г. население Дромы совершенно лишено духовной помощи; в 1799 г. в Марселе священники правят богослужение в храмах, при большом стечении народа.[50 - Военный архив, общая переписка, августовская папка 1779 г.] В Париже церкви возвращено было пятнадцать храмов, из них восемь католикам, под условием, что они будут совмещать в себе богослужение с культом декады и теофилантропическими обрядами; чтобы восполнить недостаток храмов, католики с разрешения закона отвели под них несколько частных домов; но после фрюктидора все эти часовни были закрыты.[51 - Sciout, III, 176–177.] Конституциональный культ, хотя и сделался подозрительным и нередко терпел гонения, все же в общем держался, но огромное большинство верных отрекались от него. Странные аномалии приходилось иной раз допускать революционерам. В этой Франции, полной разрушенных и оскверненных обителей, оставили нетронутыми несколько женских монашеских общин, посвятивших себя уходу за больными и помощи бедным, – оставили, потому что иначе нельзя было, потому что не нашлось никого заменить их. В знаменитом боннском H?tel “Dieu” (странноприимном доме) монахини, сбросив свой костюм, который они носили четыре столетия, продолжали стоять на страже католицизма. Во многих коммунах и даже в самом Париже сестры, переодетые лазаретными сиделками, продолжали украдкой исполнять свой устав и обряды своей религии.[52 - См. Lallemand, 137–146.] Зато в других отношениях антирелигиозная мания перешла всякие границы, достигла верха смехотворной нелепости. Постановлением от 14 жерминаля IV года запрещено было в дни, прежде носившие название пятниц, вывозить рыбу на рынок; посту объявлена была война, и рыба воспрещена, как католическая пропаганда, к большому ущербу для нашей рыбной ловли. В Париже закрыта была оратория при часовне кармелиток за то, что там отслужили обедню в праздник Крещения;[53 - Sciout, III, 176.] в Страсбурге оштрафован купец за то, что у него в лавке в постный день было больше рыбы, чем обыкновенно, и триста пятьдесят огородников отданы под суд за то, что они в воскресный день по случаю праздника не вывезли овощей на рынок.[54 - См. выдержки, приводимые Sciout, III, 390.] Эти запреты пережили даже брюмер благодаря местным агентам – грубым орудиям рационалистической тирании. О, разум, сколько глупостей люди творят во имя твое!.. Этим диким крайностям нет оправдания. Надо сознаться, однако, что революционеры руководствовались не исключительно нелепым желанием насиловать совесть, искоренять религиозное чувство, насильно вырывать с корнем верования и традиции. В большинстве случаев они встречали в ортодоксальном духовенстве политического врага. Силою стечения обстоятельств католицизм оставался религией борьбы против революции со времени ее первых промахов. В самом начале низшее духовенство в огромном большинстве приветствовало революцию, как обетование материального и нравственного возрождения и евангельского братства людей. Гражданская конституция, поставив между революцией и церковью вопрос совести, вызвала разрыв, пробудила сопротивление с одной стороны и ярость – с другой. Даже и после того, как государство сложило с себя роль официального защитника и покровителя схимы, много возвратившихся священников продолжали повиноваться политическим указаниям эмигрировавших епископов и получать лозунги из-за границы. Они проповедовали неповиновение законам, подстрекали рекрутов к бегству, были агентами роялистской реакции, словом, оставались на военном положении. Однако в период затишья было несколько попыток сближения и примирения. Довольно многочисленная группа священников согласно учению церкви в чистом виде, да кстати, и папскому приказу, признавала принцип установленной власти, проникнутая духом высокого милосердия, прощала обиды, избегала всякого намека на ужасное прошлое, воздерживалась от критики гражданских законов, ограничиваясь чисто религиозной пропагандой, утешала народ, посвящала себя добрым делам и апостольскому уловлению душ.[55 - См. “Manuel des missionnaires”, составленный в 1796 г., разобранный Aulard'oм в “Etudes sur la rеvolution fran?aise”, 11, 174–175. Lеon S?chе, “les Origines du Concordat”, I passim.] То было усилие отделить алтарь от трона, и князья церкви встревожились. Но в этот момент возник террор фрюктидора, поставивший преграду этому движению, создавший, или по крайней мере обостривший в католическом духовенстве нечто вроде раскола по вопросу о сопротивлении или подчинении республике. Впрочем, для католических священников и невозможно было по совести примириться со всеми совершившимися фактами. Помимо гражданской конституции, камнем преткновения оставалась секуляризация церковных имуществ, не утвержденная Римом. Когда какой-нибудь покупщик церковных имуществ являлся на исповедь, чтобы примириться с Богом, не отказываясь от своей доли добычи, священник, если он сам был из мирных, пускался в околичности, говорил иносказательно, требовал скорее покаяния, чем возвращения взятого, но совесть запрещала ему целиком отпустить грех революционеру, раскаявшемуся лишь наполовину.[56 - Выдержки из Manuel des missionnaires Aulard'a, 176–178.] Он требовал возвращения церковных сосудов и движимого имущества, или же возмещения его стоимости, а относительно недвижимого ссылался на будущее, на возможность соглашения. И Рим, конечно, пошел бы на такое соглашение, но для этого ему нужно было иметь кого-нибудь, с кем войти в переговоры, а парижское правительство бравировало грубым безбожием. Для прекращения религиозной распри, отравившей всю революцию, нужно было сильное правительство, которое бы обеспечило одновременно фактическую свободу культа, права гражданской власти и успокоение умов. А пока гонение на христианство на всякие лады терзало Францию; это была тирания чрезвычайно плодовитая, порождавшая массу других. В особенности разнообразные формы принимало гонение из-за десятого дня. На этот день хотели целиком перенести воскресенье со всеми его различными, с незапамятных времен установленными атрибутами. Базарные и ярмарочные дни уже и были перенесены, и это вызывало ропот в народе, нарушая его привычки. Браки решено было заключать только в десятые дни, и притом в храме главного города округа (кантона), что принуждало сельских новобрачных к дальним поездкам и делало их предметом грязных шуток всех шалопаев городка. Дошло до того, что заставляли обывателей снимать с себя праздничное платье в воскресные дни и наряжаться в десятый. 17-го термидора VI года революционное правительство подтвердило обязательность празднования десятого дня и прекращения в этот день всех работ, кроме тех, которые административной властью признаны срочными. Народ не слушался, не хотел разрывать с традицией пятнадцати веков; народ упорствовал в сопротивлении законам, правительство упорствовало в насилии над обычаями. Чтобы заставить не работать в десятый день, прибегали к штрафам, к тюремному заключению, порою даже к грубому кровавому насилию; в Манскском округе (департамент Нижних Альп) организована была целая военная экспедиция против ослушников, и “войска стреляли в нескольких пахарей, которые пытались убежать[57 - Донесение от 1-го прериаля, года VI; Sciout, IV, 385.]”. Вопрос о том, какие именно работы должны быть запрещены и какие могут быть допущены в десятый день, служил предлогом для хитроумных споров и пробным камнем для революционной казуистики. В Сен-Жермене-ан-Лэй дело кузнеца, в десятый день подковавшего лошадь проезжего “подковами, изготовленными и выкованными в течение декады”, повело к форменной консультации у министра внутренних дел.[58 - Выдержки, приводимые Sciout, IV, 386–387.] В Страсбурге, если правительственные агенты, проходя по улицам в десятый день, услышат подозрительный шум, стук верстака или жужжанье прялки, они врываются в дом и составляют протокол.[59 - Дошли до того, что запретили мастеровым работать даже у себя на дому, при закрытых окнах и дверях и без шума. Sciout, выдержка из донесения” IV, 390.] В Илль-и-Вилэне приговорена к денежному взысканию реакционерка, бедная старуха, которую застали за прялкой, работающей “на виду у прохожих”.[60 - “Memoire des S'ev?que constitutionnel Le Coz, dans Roussel”, 339.] Эти пуритане директории желают сделать десятый день, за вычетом гражданских ассамблей, безмолвным и унылым, как шотландское воскресенье. Главное, чтобы не отпирали лавок в десятый день и не запирали их в воскресенье; а если поселяне вздумают в упраздненный воскресный день повеселиться, как в старину, и потанцевать под зеленой листвой, жандармы уж тут, как тут и без церемонии разгоняют танцующих. В Йонне крестьяне кричат им: “Какая же это свобода, если нам нельзя и потанцевать, когда хочется?”.[61 - Выдержки из донесений у Sciout, IV, 386.] И слова эти весьма знаменательны; они показывают, как обратилась против революции идея свободы, которую, однако, она же вложила в народную душу. Революция была вначале надеждой простых людей и вызывала в них такой же энтузиазм, как и в упивавшихся ею ученых и книжниках; теперь, во имя отвлеченного и в своем роде аристократического идеала, она обрушилась на верования, нравы и обычаи бедняков, на привычки, глубоко пустившие корни в жизнь или милые сердцу, и в простом народе повсеместно росло недовольство против этой мономании, губительной для свободы. Революционеры говорили: народ цепляется за старые предрассудки, потому что он невежествен, а коварные просветители внушают ему суеверие и фанатизм. Значит, надо придать республиканский характер образованию и в то же время распространить его на народную массу, залив страну светом просвещения. В сфере высшего образования конвент имел высокие заслуги перед наукой, основав в Париже такие учреждения, как политехническая школа, музей, нормальная школа, консерватория искусств и ремесел. В деле начального и среднего образования он начертал грандиозный план, впоследствии урезанный, и предоставил своим преемникам заботу о выполнении его. Директория взялась за дело, попробовала открыть везде начальные школы и в каждом департаменте центральную, но успех был весьма неполный. С другой стороны, конвент 16-го брюмера III-го года провозгласил свободу обучения: “Закон отнюдь не посягает на присущее каждому гражданину право открывать частные и вольные школы под надзором установленных властей”. Вследствие этого закона открылось множество школ, называвшихся тогда частными; многие из них содержали бывшие священники, принужденные сложить с себя свой сан, или бывшие монахини; в этих школах детям давали христианское воспитание, а гражданским пренебрегали. Что же вышло? Отцы семейств, оставшиеся или снова сделавшиеся католиками, или, по крайней мере, верившие в нравственную ценность католицизма, посылали своих детей в школы, где учили закону Божию и очень мало – уважению к республике. И в этом отношении, как во многих других, произошел полный разрыв между нацией и правительством.[62 - См. Albert Duruy, “l'Instruction publigue et la Rеvolution:”, 336–351 и Victor Pierre “l'Ecole la Rеvolution fran?aise”, 159–219.] Об этом свидетельствуют все документы; отчет VI года о народном образовании в Париже гласит: “Частные учебные заведения отняли у государственных начальных школ почти всех учеников. Принужденные обучать только бедняков, которые не могут платить за право учения, получая за свои труды лишь малое вознаграждение, которого едва хватает на квартиру, многие из них упали духом и вышли в отставку”;[63 - Отчет, цитируемый Alexis Chevalier, в его книге “Монахи христианских школах и начальное обучение после революции”.] следующий отчет констатирует, что учителя, назначаемые государством, проповедуют в пустыне. К большому соблазну парижской полиции, даже известные революционеры, публично хваставшиеся своим неверием, в семейной жизни подпадали влиянию старых предрассудков и давали своим детям христианское воспитание; в “школах фанатизма” учились дети генералов и депутатов; “эти депутаты, которые в 1792 и 1793 г. больше всего ратовали против священников, не считают образование своей дочери законченным, пока она не конфирмовалась”.[64 - Schmidt, “Fablea ux de la Rеvolution”, III, 374.] Чтоб устоять против этой гибельной конкуренции и оживить свои чахоточные школы, директория прибегала к различным приемам. Особым постановлением она обязала чиновников посылать своих детей в государственные школы. Комиссар департамента Сены предлагал более радикальное средство: “Пусть закон постановит, что, начиная с известного срока, никто не может сделаться чиновником, не пройдя всех классов начальной и центральной школы”.[65 - Ibid, III, 377.] До этого государственная власть не дошла, но все же приняла ряд мер, являвшихся посягательствами на свободу: увольнение учителей и учительниц свободных школ за недостаток гражданских чувств, приказ частным школам праздновать десятый день и не прекращать занятий в воскресенье, приказ вывешивать в школьных помещениях крупными буквами отпечатанную Декларацию прав и обязанностей гражданина строгий надзор за преподаванием, с целью придать ему единообразный и республиканский характер. “Мы полагали, – говорят администраторы Сены, – что, если оставить эти заведения без строгой инспекции и надзора, в. республике окажется два вида школ, два рода воспитания; в государственных начальных школах наших детей воспитывают в принципах чистой морали и республиканства; в частных школах они впитывают в себя предрассудки суеверия и нетерпимости; таким образом, разница мнений, фанатизм, взаимная вражда будут без конца переходить из поколения в поколение”.[66 - Chevalier, 7–8.] Идеалом революционеров было бы заставить всю Францию учиться и воспитываться, а затем жить, мыслить, действовать и чувствовать по уставу. Им надо было, чтобы все воспитывало французов в этом направлении: материальный облик вещей, внешний вид улиц, ободранные фасады церквей, сломанные кресты, пустые ниши, заново окрещенные улицы, стертые надписи на памятниках, изменение или сокращение старинных названий, – теперь говорили просто улица Онорэ, ворота Мартина” предместье Антуана,[67 - Вместо св. Антуана, св. Мартина.] даже святых обратили в мирян, – обилие эмблем и девизов, вечное сплетение греко-римского орнамента и национальных цветов, доходившее до оргии трех красок, многочисленность гражданских и языческих праздников, периодически сменявших друг друга. Из этих праздников одни были красиво задуманы и производили внушительное впечатление, так как революция умела устраивать торжества; другие – смешны, так как революция сохранила пристрастие к мифологическим костюмированным шествиям, к поддельным римлянам, процессиям гипподрома, и оставалась торжественно карнавальной. Желательно было также, чтобы литература и театр прониклись революционным духом, а между тем этот источник вдохновения совершенно иссяк. Поэзия превратилась в версификацию и, несмотря на самые добросовестные усилия, трагедия окончательно застывает от соприкосновения с ледяной холодностью публики, которой уж не оживляют великие веяния. Что касается литературы, Париж читает газеты, перелистывает кое-какие брошюры и питается романами Анны Радклифф. Париж бежит в театр на пьесы с преступлениями и мрачной сверхъестественной фабулой, отвечающей запросам его расстроенного воображения. Театральная публика выказывает нарочитую невнимательность во время обязательного исполнения патриотических и революционных арий, которые музыканты оркестра с уныло-скучающим видом играют перед началом спектакля. Дошло до объявления гражданской властью войны словам, до запрещения произносить на сцене названия упраздненных вещей, до подделки текста и заглавий старинных пьес, до запрета выходить на сцену в мундирах в тех пьесах, где действие происходит во времена монархии, до гонения на классиков, на самую древность. В прериале VII года возобновление оперы Мегюля Adrian (Hadrien) вызвало целую бурю в совете пятисот; депутат Брио кричал: “Короновать на сцене императора – это оскорбление республиканцам!” И затем прочел несколько стихов либретто, “вызвавших взрыв негодования в совете”,[68 - Отчет в Moniteur'e о заседании 18-го прериаля.] как отмечено в протоколе заседания. Для успокоения пятисот директория заявила, что Адриан отныне будет выходить на сцену в простой генеральской форме, без императорских регалий; его триумфу постарались придать республиканский характер, самое большее, если в нем можно усмотреть намек на победы генерала Бонапарта. Таким образом, на все наклеивался революционный этикет; был поднят вопрос о том, чтобы наложить его на самую особу гражданина, сделать его неотъемлемой частью костюма. Давид нарисовал модель костюма французского гражданина; ношение его не было обязательным, но все же французов обоего пола пытались пометить национальными цветами и заштемпелевать кокардой. Эта мера привилась не повсеместно, но во многих департаментах под конец директории не пускали в города лиц, не имевших при себе трехцветного значка; таковым воспрещен был доступ в собрания и на заседания учредительных комитетов.[69 - “Mеmoire de Le Coz” y Roussel'я, 339. Постановление, цитируемое Bonnefoy, “Administration cioile du departament du Puy-de-D?me”, 218–219.] В Париже гренадеры законодательного корпуса грубо выталкивали из Тюльерийского сада гражданок, пытавшихся прогуливаться там, не надев на себя установленной кокарды.[70 - Gazette de France; 4 жерминаля, VII года.] Итак, француза притесняют на всякие лады. Пользуется ли он, по крайней мере, элементарной свободой – ходить и ездить, куда вздумается, отлучаться из дому по делам? Если только его гражданская благонадежность не выше всяких подозрений, пусть он остерегается покидать, хотя бы не надолго, свою коммуну, ездить хотя бы в соседний департамент. Над ним вечной угрозой висит и сторожит его список эмигрантов, всегда открытый, никогда не законченный. Всякий обыватель, временно отсутствующий, рискует попасть в этот список волею администрации, на которую нет ни суда, ни управы. Всякий француз, покидающий свое местожительство, может быть превращен в эмигранта, т. е. рассматриваем по возвращении, как вернувшийся на родину эмигрант и без всяких формальностей расстрелян по капризу одного из тиранов низшего разряда, этих добровольных ищеек революции. Для попавшего в роковой список отныне единственное средство спасения – скрыться; имущество же его будет секвестровано, в ущерб всем, с кем он заключал договоры. Ввиду такой необеспеченности имуществ, все сделки шатки, в делах он робости застой, и чудовищный произвол законодательства содействует глубокому расстройству в общей экономии страны. III Каково же было в то время экономическое и социальное положение Франции? Великие кризисы, переживаемые нациями, тем разнятся от болезней отдельной личности, что не парализуют всего организма; они губят множество индивидуумов и сильно реагируют на всех остальных; но все же эти остальные продолжают есть, одеваться, ежедневно вести счет своим расходам, заботиться о своих нуждах и даже удовольствиях; они покупают, продают, поддерживают сношения с себе подобными. Даже террор и закон maximum'a не могли окончательно задушить экономической жизни Франции, хотя и внесли в нее жестокое расстройство. Теперь пытались вернуться к более нормальному порядку вещей; в стране имелась торговля, промышленность, мануфактуры, биржи в больших городах, окружные ярмарки, но все это в до странности миниатюрных размерах и какое-то ненадежное; общая неуверенность в завтрашнем дне и куча препятствий мешали поправить зло, а добытое благо лишь с большим трудом могло выбиться из общей путаницы. Чтобы дать трезвую оценку положению вещей, в хорошем и дурном, нужно сравнить его с тем, что было накануне катастрофы. Франция последних времен старого режима была страной контрастов. Деятельные, цветущие округа и рядом – огромные, унылые пустыри; привилегированные классы, буржуазия, с необычайно разросшимися капиталами и общественным влиянием, – и рядом – рабочий, крестьянин, по-прежнему зажатый в экономических тисках; бездна всяких неправд, упорное сопротивление прогрессу – и в то же время все яснее и яснее сказывающееся стремление к улучшению общей участи. Никогда еще мыслящие классы не интересовались так живо государственной и социальной экономией; никогда не видано было столько правителей и администраторов, принимавших к сердцу заботу о народном благе и религию прогресса. Но усилия их, наталкиваясь на всевозможные привилегии и разбиваясь о сплоченную глыбу злоупотреблений, достигали цели, содействуя прогрессу, лишь по временам и, главное, местами. Некоторые города процветали, и каждый был как бы столицей своего района; в них замечалось необычайное развитие торговли, промышленности, колонизации. Марсель захватил по меньшей мере две трети: всей торговли Востока; Бордо представлял собой как бы монументальные ворота, в которые плыли богатства, привозимые с Антильских островов;[71 - “То были золотые дни истории Бордо”, – говорит Марсель Марион в своих очерках о состоянии землевладельческих классов в XVIII столетии в бордосском округе. Revue des etudes bristorigues, март-апрель 1902 г.] Лион по части шелковых изделий не имел себе равного; Руан и его нормандские братья выделывали превосходные ткани, хотя и жаловались, что торговый договор с Англией 1786 г. нанес им серьезный ущерб. Внутри страны различные отрасли местной промышленности, локализированные в ловких и добросовестных руках, приносили благосостояние отдельным группам. А в центре удивлял свет Париж, столица идей и наслаждений. Никогда еще цивилизация не распускалась там такими нежными цветами, хотя опять-таки вокруг кварталов, где обитали роскошь и привилегированная промышленность, тянулись окопы нищеты, населения лачуг и чердаков, становища варваров, и в этом Париже, полном радостей, несчастные жестоко страдали, доходя до отвращения к жизни.[72 - См. Fhiebaut “Memoirе”, I, 139.] Что касается сельского населения, оно жило очень бедно, под гнетом привилегий высших классов, под бременем налогов, под тяжестью барщины, под всем этим “хаосом несправедливостей”.[73 - Marcel Marion loc cit, по выражению одного субделегата.] Недостаточно бережное отношение к его ресурсам оставляло вопрос о его пропитании всегда открытым. Положительно установлено, что в конце царствования Людовика XVI, гуманнейшего из королей, огромное большинство французов не знало, что значит есть досыта. Богатство, роскошь, довольство, оставались привилегиями известных местностей еще больше, чем известных классов населения; Большие торговые города, порты, промышленные центры были блестящими точками, озарявшими вокруг огромное пространство нищеты. Революция и война, эти два тесно связанных между собою явления, которых никогда не следует рассматривать отдельно, сбили головы пышности и довольству. Падение государственного строя, крахи больших состояний, разгул варварства, закрытие портов, блокада страны лишили Францию ее венка цветущих городов. В Лионе из пятнадцати тысяч мастерских осталось только две;[74 - “Lettres de Talleyrand а Napolеon, изд. Пьера Бертрана, 14.] Марсель умирает; в Бордо перестали освещать улицы по вечерам.[75 - Ceradis, “Histoire de Bordeaux”, 385.] Вывоз полотен из Бретани и Нормандии прекращен, точно так же, как и вывоз сукон из Лангедока. В Тьере ножевые фабрики наполовину сократили производство.[76 - “Georges Bonnefoig, “Histoire de l'administration civile dans le departament du Puy-de-D?me”, II, 357.] В Гавре в течение всего V-го года закрыты все магазины; в гавани Кале едва виднеются несколько мачт; навстречу редкому гостю-кораблю выходят на пристань люди в бумажных колпаках и карманьолах, шлепая деревянными башмаками.[77 - Chateaubraind, “M?moires d'outre-tombe”, II, 234.] Повсюду страшные рубцы недавних ран; в Арра одна улица совершенно обезлюдена гильотиной; здесь же разрушено столько церквей, что некому даже продавать материалы;[78 - Mеmoires de l'abbе Baston, III, 20–21.] Валянсьен, раздавленный в 1793 г. австрийскими пулями, остается трупом. В Париже характерны донесения полиции о положении ремесленников: “кто держал прежде шестьдесят-восемьдесят рабочих, теперь не держит и десяти”.[79 - Schmidt, “Fableaux de la Rеvolution”, III, 383.] Напрасно директория в редкие промежутки отдыха и просветления пытается поднять экономическую деятельность страны и торжественно открывает в 1798 г. на Марсовом поле первую выставку продуктов промышленности. Все, чем держалось насиженное и прочное благосостояние городов, – крупные деловые обороты, обращение капиталов, работа на мануфактурах, – все пошло ко дну во время бури, или всплыло наверх чуть живое. Зато вне очагов постоянных волнений, каков, например, запад, весь израненный, земледельческое население, наоборот, выиграло от революции. В деревнях крупные землевладельцы, экс-дворяне, не эмигрировавшие, стали несчастнейшими в мире людьми. Нравственные муки и унижения, материальные притеснения, ожесточенные придирки фиска, упражняющегося на них в произволе, – ничто не минует их; любопытно, что даже такой человек, как Дюфор де Шеверни, не пожелавший эмигрировать и в своем поместье в Блезуа благополучно переживший весь террор, в 1797 году готов покинуть родину, все бросить и переселиться в другую страну – слишком уж донимают его разные мелкие неприятности, докуки, булавочные уколы, и у него больше не хватает терпения.[80 - Mеmoires”, III, 365.] Землевладельцев среднего достатка меньше обижают. Мелкие же собственники, которых и до революции было уже немало, люди малообразованные, однодворцы, фермеры, мызники, батраки, поденщики, т. е. большинство, приобрели кое-какой достаток. Революция отнюдь не создала мелкой собственности, но она освободила ее из-под гнета. Теперешние налоги, как они ни обременительны, не могут сравниться с прежними тяготами; устанавливая их, учредительное собрание руководствовалось мудрыми принципами. Притом же крестьянин, при неупорядоченности сбора налогов, или вовсе не платит их,[81 - По словам министра Годена, к началу IX года накопилось от прошлых годов до 400 миллионов недоимок (Stourm “Finances du Consulat, 181). К концу VII года из 45000 приблизительно списков плательщиков налогов 35000 еще не были составлены.] или платит обесцененными бумагами, никуда не годным тряпьем. Отмена феодальных прав, оброков, десятин и барщины, упразднение внутренних таможен, застав, проездных и речных пошлин освободили земледельческий труд, облегчили сбыт продуктов, развязали руки крестьянину. Жак Простак,[82 - Jacgues Bonhomme, – прозвище французского крестьянина.] как Гулливер у Свифта, чувствовал себя до 89 года привязанным к земле тысячей сковывающих его уз; эти узы вдруг перерезали; гигант потянулся, расправил члены, встал; не зная, как излить свою радость, он, как истый варвар, для начала изломал все кругом. Теперь он живет среди развалин; здесь деревенская церковь, ободранная, лишенная креста и аляповатых скульптурных украшений; там опустошенный замок, без мебели, открытый ветру и дождю, с зияющими дырами вместо окон, с проломанной крышей: всюду следы опустошения, на кладбище повалены кресты, в парке поломаны деревья, изгороди, сорваны решетки, в лесу идет беспорядочная рубка, мачтовый лес исчез с лица земли, дороги брошены на произвол судьбы и превратились в озера грязи. Кажется, будто Франция пережила нашествие варваров; оно так и есть, но от этого не иссякли главные источники жизни, как они, например, иссякли, и надолго, в Германии после тридцатилетней войны. Революция была губительницей капитала, почти свела на нет обращавшееся в стране количество звонкой монеты, уничтожила чудные сокровища искусства и красоты, но она же посеяла среди развалин зародыши новой и более полной жизни. В некоторых местностях освобожденная земля уже успела подняться в цене. В Лимане “земельные участки продаются в полтора раза, а то и вдвое дороже, чем до революции….[83 - La Fayette, V, 533.] Крестьяне разбогатели, земля лучше обрабатывается, женщины лучше одеваются.[84 - Ibid, 108. Bonnefoy, “Histoire de l'administration civil dans la province d'Auvergne et le departement du Puy-de-D?me”, II, 366. Относительно севера Франции. См. “Lettres de Malmesbury”, октябрь 1796 г.] Теперь, когда обширные участки, обрабатывавшиеся крепостными, пущены в обращение, земля стала как бы гибче и производительнее. Многие крестьяне выступили в качестве покупателей национальных имуществ, прикупили кусок земли, увеличили свой надел.[85 - По вопросу о том, среди какого класса населения главным образом были распределены национальные имущества, известны труды и различные взгляды Focqueville'я, Аоеnеl’я и Лучицкого, а также Англада (“Secularisation des biens ecclesia stiques” par Maurice Anglade) и последнее исследование Lecarpentier в “Revue Historique”, сентябрь-октябрь 1901 г. Вывод из этих, имеющих большое значение, хотя и неполных исследований тот, что крестьяне одновременно с буржуа приобретали национальные имущества, те и другие в большем или меньшем размерах, соответственно местности.] Правда, они живут под страхом мести реакционных банд, но герои политического разбоя не трогают крестьян, ставших теперь собственниками земли, и сельских рабочих. В деревнях мы уже не наблюдаем более приступов общей паники, жестокой дрожи, время от времени охватывающих весь народ перед началом революции и предвещавших великую горячку социального организма. Под грохот вокруг еще бушующей бури крестьянин уже взялся за работу. Если муж на войне, за него работает, и не хуже его, жена; она идет за плугом, берет заступ и лопату, пашет и полет. Крестьянин живет на своей земле, которую чувствует теперь больше прежнего своей, расширяет площадь посева, чаще прежнего ест мясо, напивается допьяна, когда вино дешево, и плодит детей. Во время революции население увеличилось.[86 - Levasseur, “La population fran?aise”, I, 298–299.] Это установленный факт, который может быть объяснен подъемом жизненных сил в начале и затем общей распущенностью; но есть и особые причины: в рекруты не берут женатых, и молодые люди женятся, начиная с шестнадцатилетнего возраста, поэтому ребят во всех коммунах оказывается вдвое и втрое против прежнего.[87 - Dufort de Cheverny, III, 422.] Добросовестный наблюдатель должен сознаться, что опустошенная Франция таит в недрах своих нарастающие силы, что из земли, заваленной обломками, уже пробиваются наружу семена нового и более многочисленного человечества, зародыши будущего благоденствия. Уже теперь земледельческому классу легче дышится, тем более, что урожаи недурны, зерновых хлебов изобилие, и цены на предметы обычного потребления стоят низкие. На основании сведений, получаемых им в изгнании, Лафайет пишет Латур Мобуру: “Вы знаете сколько в ваших краях было нищих людей, умиравших с голоду; теперь их почти не видно”. Сам Дюфор де Шеверни признается, что удручающего безденежья, которое так тяготит людей его сословия и ближайших к нему, не существует в земледельческом классе. “В департаменте царит спокойствие – и нищета, по крайней мере, среди помещиков, ибо поденщикам вино обходится три су, хлеб два, а поденщина дает тридцать-сорок. Неизбежный результат – кабаки переполнены, и народ сам диктует условия своего труда”.[88 - “Mеmoires”, IV, 386; La Fayette, V, 103.] Это еще не значит, что народ в деревнях доволен своей судьбой и живет в мире с законами. Против гонения на религию, против тирании десятого дня, которая вкрадывается даже в мелочи его жизни и в конце концов всех делает ослушниками закона, он не только ропщет – он становится на дыбы и лягается. Он нередко отбивает у жандармов арестованных священников, отстаивает своих старых деревянных святых и горки с крестами,[89 - Голгофа. Calvaire.] которые сельские власти продолжают уничтожать. Ненавистны ему также приемы, к которым прибегает правительство при сборе податей; он негодует, когда постой, присланный ему в наказание, врывается в его дом, садится у его очага, его нужно содержать и кормить. Целая армия таких экзекуционеров наводняет страну, а цель не достигнута: кошели не развязываются. Размеры подати в принципе установлены справедливо, но распределение неравномерное; департаменты жалуются, что они обложены несоответственно их ресурсам; в коммунах распределение земельного налога муниципальными агентами ведет к возмутительным несправедливостям: “Все плательщики согласны в том, что налог был бы не высок, будь он равномерно распределен…В различные эпохи революции партийность, личный интерес, подкуп влияли на распределение. С одного участка взимают чуть не две трети чистого дохода, а другой тут же рядом платит десятую-двенадцатую часть… Муниципальные агенты совсем освободили от обложения свои земли и участки своих друзей, а врагов обложили сверх меры. Есть много совершенно забытых земель, которые вот уж десять лет не платят никаких налогов”.[90 - Rocquain, 59.] Тем не менее все чувствуют, что налоги растут вследствие продолжительной войны и хищений и становятся непомерными. К обложению недвижимого и движимого имущества присоединяется с 1798 года налог на двери и окна. Одновременно с этим восстановлен другой старинный вид налогов, а именно городские пошлины, и поговаривают о восстановлении ненавистной соляной пошлины. Революция, упразднившая заставы на дорогах, вначале имела на своей стороне всех возчиков; с восстановлением проездных пошлин все они становятся реакционерами, но дальше крика не идут: “Это мимолетная вспышка; баранья порода скоро смирится и станет послушной, подобно реквизионерам”.[91 - Dufort de Cheverny III, 381.] Недавно введенный рекрутский набор ненавистен крестьянству; он прививается с большим трудом, но все же прививается; число уклоняющихся от воинской повинности возрастает до необычайных размеров,[92 - Национальные архивы, A. F., III, 150. Рекрутский набор (conscription) фримера года VII; военный министр потребовал 200 000 рекрутов; из 18 департаментов 16 вначале отказались поставлять новобранцев. За весь брюмер и первую декаду фримера, из 150 000 ожидаемых новобранцев удалось набрать всего 23 899.] и все же пойманные беглецы в конце концов смиряются, ибо у Галльской расы покорность в крови вот уже восемнадцать веков. Она на все жалуется и всему подчиняется; за исключением местностей, где люди особенно пылки и упрямы, как на юге и на западе, да в покоренных странах, как Бельгия, недовольство не переходит предела, за которым уже начинается бунт. Притом же, по глубокому замечанию Малле дю Пана, “старый режим оставил себе такую память, что даже террор не мог окончательно изгладить ее”.[93 - Переписка, изданная M. Descostes'oм “La Rеvolution fran?aise vue de l'еtranger”, 379.] Даже и в городах не все материально пострадали от революции. Крахи крупных торговых и промышленных предприятий были бедствием для многих, но число пролетариев, зарабатывающих себе пропитание трудом рук своих, значительно уменьшилось. Свобода торговли и промышленности сделала свое дело. Иерархия ремесел уничтожена, и многие рабочие могли подняться до положения полубуржуа, завели торговлишку, открыли лавочку, кое-что заработали. И они терпят от теперешнего плачевного состояния дел, ибо, если торговцев и прибыло, торговля идет не так ходко, как прежде, но все же эти крохотные капиталисты уже успели сделаться ярыми консерваторами, очень держатся за свою кубышку и уж не станут рисковать ею, участвуя в уличных волнениях. Вот еще объяснение, почему Париж отныне предоставляет политикам решать свои споры с оружием в руках, или иным путем, не вмешиваясь сам, почему мы видим теперь столько переворотов и не видим больше мятежей. Многие в Париже составили себе маленькое состояние во время революции, что очень расширило класс мелкой буржуазии, и этот класс есть то, что я называю народом Парижа, который, повторяю, в будущем не будет вмешиваться в междоусобные распри правителей или вожаков[94 - Le Couteuloc de Canteleu, y Lescure'a “Mеmoires sur les jaurnеes rеvolut; onnaires et les coups d'Etat de 1789–1799”, II. 215–216.]”. Для представителей средней и высшей буржуазии, до 1789 года спокойно живших своей рентой или доходами, это ужасный момент. Они пережили трудные дни: принудительные займы, произвольные вычеты в счет будущего, отсрочку недоимок, – против всего этого трудно устоять. Государственное банкротство 1797 года добивает их, ибо две трети государственного долга фактически скинуты со счетов, а консолидированная треть или вовсе не выплачивается, или выплачивается бумагами, не имеющими ценности на денежном рынке. Весной 1799 г. курс консолидированной трети, главного государственного фонда, колеблется между десятью и одиннадцатью франками. Люди, некогда богатые или зажиточные, теперь просят милостыни; скоро мы увидим дочерей рантье, распевающими на набережной ради нескольких су, которые им может бросить сострадательный прохожий.[95 - Rеpertoire anecdotique, 1797.] Между тем другие буржуа, более предусмотрительные, сумевшие припрятать свои сбережения или накопить ассигнаций, накинулись на национальные имущества, на земли, идущие в продажу за бесценок. Правда, эти земли дают мало, а то и вовсе не дают дохода, вследствие обременительности налогов и невзноса аренды. Капитал этот остается непроизводительным; тем не менее, он существует и со временем ценность его увеличится. Приобретатели находятся в очень стесненных обстоятельствах, и все же они богаче прежнего; у них меньше денег и больше земли; идет не бьющая в глаза закладка фундамента будущего благоденствия буржуазии, основанного на недвижимой собственности, хотя сейчас она и не дает еще возможности наслаждаться жизнью. Наконец, сколько народу живет революцией! В общем расстройстве дел и деловых оборотов одно дело стоит, однако же, твердо – огромное, колоссальное, необычайное: это сама революция. Неслыханный рост государственных нужд и надобностей, потребности армий вызвали к жизни толпу, народ, целую расу поставщиков, провиантмейстеров, кригс-комиссаров, заведующих продовольственной частью, откупщиков и подрядчиков, крупных и мелких торговцев, тощих и жирных, кичливых и смиренных; они кишмя кишат на разлагающемся государственном теле и кормятся этой гнилью. Затем, так как ликвидация старого режима еще не закончена, земли, замки и обстановка все еще ждут покупателей, и одна половина Франции продает с молотка другую, так как расстройство дел и крахи вызывают бесконечное множество тяжб. Нужны оценщики, эксперты, пристава, адвокаты, судейские и адвокатские писцы, – и весь этот люд кормится около революции. Тем не менее деньги становятся что дальше, то реже, кредита вовсе нет, и “так называемые честные люди не дают в долг иначе, как за два с половиной, а то и все три процента в месяц”,[96 - Архив Шантильи, письмо одного из агентов Кондэ, от 1-го дополнительного дня VII года.] поэтому развелось множество всякого рода маклаков, ростовщиков, дающих взаймы под залог вещей или под огромные проценты, содержателей ссудных касс, евреев. Против этих всесветных барышников в народе уже прорывается глухое раздражение; в двух газетах, подрывая провозглашенный революцией принцип гражданского равенства и свободной конкуренции, формулируются теории ненавистничества; в последнем номере “Rеgulateur” читаем: “Если начать исследовать все причины оскудения касс во Франции и недоедания армий, в конце концов придешь к одной: слепому равнодушию политических законов относительно крупной ошибки правительства, приравнявшего жида к французскому гражданину. Французская конституция, если правильно толковать ее, формальным образом исключает евреев из числа лиц, имеющих права гражданства (droit de citе), ибо таковые предоставлены ею лишь отдельным личностям. Еврей же отнюдь не может быть рассматриваем, как отдельная личность; напротив, он, подобно baniany,[97 - Член индусской секты, которая представляла собой, главным образом, торговую корпорацию.] является нераздельной частью собирательной личности individu collectif. Со времени революции француз ежедневно принужден вступать в сношения с евреем по своим торговым или хозяйственным делам, и ничто не предостерегает его, не напоминает, что он имеет дело не с человеком, а с врагом, честность которого ограничена кругом понятий его единоверцев. Все эти кишащие внизу насекомые-паразиты; а вот и крупные хищники: поставщики, нажившие миллионы, снабжая наших солдат вышедшими из употребления ружьями и попорченным провиантом – спекулянты, умевшие вовремя реализовать свое имущество в пору острых кризисов ажиотажа, – победителя в битве ассигнаций. Крупный подрядчик, забывший всякий стыд капиталист – вот господствующий тип, характеризующий эпоху. Он могуществен и смешон, над его владычеством издеваются, про него слагают песни, как про королей, его выводят на сцену в комедиях и водевилях и все же подчиняются его власти. Из этих “новых Тюркарэ”[98 - Железные уста, или крик истины, современный памфлет. – Тюркарэ – персонаж одной из комедий Лесажа, который без ума, без образования, без честности ухитрился нажиться. Синоним ловкого разбогатевшего дельца, ни по уму, ни по образованию не стоящего на высоте своего общественного положения.] некоторые в своем роде гениальны, как, например, Уврар. Другие, подобно Сегэну, который собирает царские коллекции и окружает себя сокровищами искусства, сохраняя в то же время внешность “полотера”,[99 - Mеmorial de Norvins, II, 301.] действительно сослужили службу национальной защите своей изобретательностью и смелым практическим умом. Директория, у которой по части денег и кредита не густо, принуждена беспрестанно обращаться к их помощи, чтобы заплатить жалованье чиновникам, одеть, прокормить, экипировать войска, чтобы поддерживать ход машины. Это правительство, тиранящее Францию и угнетающее Европу, не может обойтись без денежных тузов и крепко сидит у них в лапах. Крупный подрядчик имеет право входа в Люксембург, возвышает голос в министерствах, командует в канцеляриях, подкупает депутатов, принимая их в организуемые им акционерные общества, и не требуя иного вклада, кроме их парламентского влияния;[100 - См. в газетах за плювиоз и вантоз VIII года отчет о процессе между депутатом Куртуа и банкирской фирмой Фюльширон и K°.] у него везде свои агенты, свои ходы. Он располагает волшебной властью, ибо владеет редчайшей вещью, исчезнувшей, всеми разыскиваемой и призываемой, как неведомый бог – деньгами. Только у него, в его конторах и кассах и услышишь волшебный звон металла. Деньги попадают в его карман, едва лишь выйдя из карманов плательщиков налогов, в силу полномочий delegations, предоставленных ему правительством; деньги он захватывает на монетном дворе, предъявляя свои векселя и уж, заграбастав, держится крепко. Зайдем к нему, проходя по улице Анжу: – “…я вступаю в обширный двор и поднимаюсь на величественное крыльцо… Я в огромной зале, служащей кассой; какое зрелище! Груды золота и серебра представляются глазам моим, жадным до этой новизны, во множестве разнообразных форм, но без всяких знаков, которые помогли бы мне определить их ценность. Быть может, я так и остался бы в неведении, если б сострадательная душа не выручила меня, сообщив, что эти деньги привезены с монетного двора, где алчность подрядчиков не дождалась даже чеканки.[101 - “Живем не худо, лучше бы у черта побывать в гостях”. (?a ne va pas si mal, visite pire que celle du diable), пасквиль той эпохи.] Люди, разжившиеся на поставке и спекуляциях, уже слывут особой партией в республике. О них говорят: “партия новых богачей”.[102 - Отчет Мальмсбери от 13 ноября, цитируемый Альбертом Сорелем в “Journal des savants”, март 1902.] Предвидят, что они будут пытаться установить “такую форму правления, которая бы гарантировала их личность и имущество от опасностей, уж много лет висящих над собственниками”.[103 - Ibid.] Кто поосмотрительней, дробит риск, держит деньги в английских банках или устраивается так, чтобы в случае чего можно было моментально переправить туда капиталы. Сегэн пишет: “Я могу одним почерком пера послать в Лондон два-три миллиона”.[104 - Mеmorial de Norvins II, 302. Albert Sorel, “Lectures historiquees; une agence d'espionnage sousle Consulat”, 131–132.] Этим объясняются подозрительные сближения, пристрастия, доходящие до сообщничества, объясняется, почему, идя в разрез с воинственным и завоевательным духом революции, некоторые денежные дельцы изменнически потворствуют Англии: они не могут допустить, чтобы войска Гоша или Бонапарта разграбили эту огромную кассу вкладов. Большинство разжившихся дельцов спешат насладиться жизнью, удивляют Париж своей новоиспеченной роскошью, швыряньем денег и пирами. В Париже царят крайности роскоши и нищеты. Хотя после III-го года цена на съестные припасы значительно понизилась, хотя и прошло время голода, когда голытьба из предместий ходила к воротам боен лизать кровь убитых животных, стекавшую в желоба, мы все же видим позорные контрасты, наряду с наглой, сумасбродной роскошью – отвратительную нищету. Ажиотеры, поставщики не столько заботятся о том, чтобы упрочить свое богатство, сколько о том, чтобы блеснуть им. Иные покупают земли, роскошные усадьбы, задают пикники на зеленых лужайках Рэнси, в дворянских замках и столетних парках; но главный их капитал – движимое имущество, деньги, бумаги; этот капитал катится, переходит из рук в руки, кружится в вихре, и от шумных трат тех, кто владеет им, кормится часть населения. Их крупными заказами держится мебельное производство, индустрия домашней обстановки; они дают эпохе ее искусство и стиль. Отрасли промышленности, выделывающие предметы роскоши и фантазии, также процветают, ибо после термидора, когда каждый изумлялся и радовался, что он еще жив, все набросились на удовольствия, дурачества, танцы, на опьянение чувств, все пребывают в сплошном одуряющем возбуждении. Под оживленные звуки смычков и гобоев Париж вертится, пляшет, кружится в вальсе в приливе неистовой чувственности. Характерная черта Парижа времен директории —. терпеть недостаток в необходимом и гоняться за излишеством. В театр ходят, а за квартиру нечем платить. Огонь на очагах погас, но рестораны блещут огнями. “Иной не знает, будет ли он завтра обедать, а сегодня тратит десять франков на мороженое”.[105 - Mallet du Pau, “La Rеvolution fran?aise vue de Jеtranqer” 434.] В городе движения мало, экипажи редкость; один прохожий забавы ради сосчитал, сколько экипажей попались ему навстречу по пути между Одеоном и Лувром: восемь извозчичьих карет и одна собственная. Зато по улице Онорэ катается и сама правит кокотка “в легком фаэтоне” изукрашенном живописью самого вольного содержания, блистающем золотом и жемчугами в оправе из драгоценных металлов”.[106 - Rеpertoire anecdotique, 1797.] Для катанья в Тиволи, Идалии, в Булонском лесу у элегантов или дульциней имеются boghei, wiskey, фаэтоны. Мода требует для каждой из этих прогулок особого экипажа особой отделки и цвета, так что изменчивый состав катающихся каждый день кажется новым.[107 - “Свет наизнанку” или “Все идет вкривь в вкось”, современный памфлет.] В городе, местами заваленном щебнем и загрязненным нечистотами, словно расположилась на развалинах постоянная ярмарка со всевозможными зрелищами, балаганами, оглушительной музыкой, выставками и шарлатанскими афишами. В летние вечера от Итальянского бульвара и до Елисейских полей тянется аллея наслаждений: боскеты, иллюминованные разноцветными стаканчиками, роскошные кафе, террасы с толпой гуляющих, которые присаживаются к столикам освежиться прохладительными напитками, народные балы, феерии под открытым небом, картонные апофеозы, а вдали залитые огнями парки Марбефа и Елисейских полей. По всему городу гремят оркестры; разноцветные ракеты взвиваются к небу, рассыпая букеты алмазов, рубинов и изумрудов.[108 - Эдмонд и Жюль де Гонкур. La societe fran?aise sous le Directoire, 31.] В этой фантастической обстановке мечется толпа в каком-то радостном неистовстве, не помышляя о завтрашнем дне, не предполагая, чтоб это завтра могло наступить. Не надо, конечно, слишком обобщать и судить о Париже в целом по тому, что выделяется и бьет в глаза с первого взгляда. Как и всегда, парижане группировались в различные общества, в кружки, развившиеся между собою и по внешности, и по манере держать себя, но самые блестящие и шумные, ослеплявшие и увлекавшие за собой толпу своим примером, толкали ее к лихорадочному наслаждению данным моментом. Этот переливающийся всеми цветами радуги поток, берущий свое начало в революции, уносит и обломки старого режима. В общем падении сословных перегородок никто уже не знает, кто он таков и куда идет. Сыновья знатных семейств, не видя перед собой никакого будущего, чужые в родной стране, тоже приняли участие в общем революционном разгуле. Они живут в Париже, как в кабаке, или еще худшем притоне. Все, что они успели спасти от кораблекрушения, уходит на мелкие расходы. То же самое и со многими возвратившимися эмигрантами, живущими день за день под чужим именем, каждый вечер спрашивая себя, не расстреляют ли их завтра на Гренелльской площади. Новое общество, со своей стороны, отрекаясь от своего происхождения, забавляется контрреволюционной болтовней, обезьянничает, копируя тон, манеры, смешные стороны и разврат бывших вельмож, что не мешает ему сохранять все уличные замашки, оно соединяет в себе “пороки двора и придворной челяди – чудовищное смешение”.[109 - Lettres de Charles de Constant 31.] Все в этом обществе поддельно, все отдает контрабандой. В довершение лживости этой эпохи, когда столько людей говорят, мыслят и живут подложно, установившиеся моды придают толпе совершенно маскарадный вид. Молодежь lesjeunes gens ходит в цветных фраках, квадратных, умышленно плохо скроенных и лезущих кверху на спине, со слишком коротким жилетом, шалью зеленого цвета и высоких штанах; лицо зажато между шляпой с опущенными книзу углами и необычайно пышным галстуком; плечи стянуты, бюст укорочен; поглядеть на эти шутовские фигуры на тощих ножках – сущие полишинели, изломавшиеся на подмостках. Женщины, под предлогом перехода к греческому костюму, показываются раздетыми и становятся общественным достоянием. Престарелый ci-devant,[110 - Урожденный, бывший аристократ.] прибывший в Париж из провинции, дивится этой метаморфозе и, по-видимому, не недоволен ею. – Июньский вечер; все женщины в белом, одетые так легко, что кажутся совсем раздетыми. “Шел дождь, и они одной рукой подбирали свои платья, так натягивая их, что легко было рассмотреть все их формы. Современная грация и мода не позволяют иметь в кармане ничего, кроме тоненького платочка; таким образом, ничто не скрывало приятных очертаний”.[111 - Dupont de Cheverny, II, 340.] На женщинах, о которых все говорят и восхищаются ими, можно проследить все превращения и крайности пластической моды;[112 - Lettres de Charles de Constant, 34.] талия под грудью, платье, превращенное в воздушный футляр из газа или крепа, без рукавов, спадающее с плеч, раскрывающейся сбоку на трико телесного цвета; под ним сорочка, легкая, как пар, а то и вовсе никакой; на ногах котурны с алыми шнурками, на большом пальце золотой обруч. У этих женщин времен директории, вышедших из различных сословий, во всем противоречия; в одежде и в позах аффектированное пристрастие к античным линиям, и вместе с тем стремление к чисто парижскому беспокойному щегольству. Цветущее плебейское здоровье, аппетит маркитантки, любовь к утомительным физическим упражнениям, страсть, катаясь, непременно править самой, мальчишеские ухватки и наряду с этим жеманство, подражание тону старого режима. Говорят, пришептывая, каким-то расслабленным языком, точно не имея силы расчленять слова, и вдруг среди этого воркованья прорвется какой-нибудь тривиальный и вульгарнейший оборот, акцент предместья, крепкое словцо.[113 - Lettres de Charles de Constant, 34.] Тем не менее обязательно в свои приемные часы напускать на себя сентиментальный, томный, меланхолический вид, и женщины млеют, когда Эллевиу воркует ариетту под аккомпанемент нежных надтреснутых звуков клавесина. Наравне с гривуазными куплетами и грубыми двусмысленностями в большой моде романсы и пасторали – нелепые цветы, выросшие на почве, от которой еще идет кровавый пар. Обожают поля, зелень, лесную прохладу, журчанье ручья; любовь к природе доходит до возвращения к первобытной животности, под покровом жеманства, и все это блестящее общество недалеко от позолоченного варварства. Распущенность нравов дошла до крайних пределов; все дозволено. Законы и обстоятельства соединились для того, чтоб упразднить нравы. Несчастье разрознило семьи, бросило в одну сторону мужа, в другую жену, в третью детей. Революционное законодательство ослабило отцовский авторитет, и семья также стала республикой. Правда, в собраниях как бы намечается поворот назад, но они не смеют высказаться открыто.[114 - См. Signal “La Lеgislation civile de la Rеvolution Fran?aise”, 289–290.] Нововведение – развод по причине простого несходства характеров – делает семейный очаг непрочным и превращает семью в какое-то перекати-поле. Брак – договор, который всегда может быть расторгнут по желанию одной из сторон, договор на срок. Женятся на год, на месяц; женятся ради удовлетворения прихоти, разводятся и снова сходятся из деловых соображений. Некто женился сначала на племяннице тетки с большими капиталами, затем развелся и женился на тетке, восьмидесятидвухлетней старухе, а после смерти второй жены, отказавшей ему по дарственной записи свое состояние, снова берет первую, молодую.[115 - Sciout, II, 252. В книге графа Флери “Знатные дамы в эпоху революции и во времена Империи, глава, озаглавленная: “Последствия развода в эпоху директории “Comte Fleury”, Les Grandes Damespendant la Rеvolution et sous l’Empire”, 180–195.] Другой, женатый подряд на двух сестрах и схоронивший обеих, просит разрешения вступить в брак с их мамашей. Наряду с законным сожительством и гласными связями процветает случайная любовь. Сословные перегородки и приличия упразднены; оба пола пользуются полной свободой сближения. Но эти порывы веселья, страсти или безумия лишь на время заглушают растущую скуку и общую тошноту. “Можно сумасбродствовать, не веселясь”,—говорит один из тогдашних авторов, и Париж болен сплином.[116 - Gallais употребляет именно это выражение, в своей книге о Le dix-huit Fructidor”, II, 142, едкой сатире, которая, разумеется, могла быть напечатана только тайно.] Когда все изведано, и переутомленные чувства отказываются давать ощущения, впадают в постыдное распутство. – “Испорченность нравов дошла до предела, – пишет парижская полиция, – и беспорядочная жизнь нового поколения грозит неисчиcлимыми гибельными последствиями будущему поколению. Содомский грех и софическая любовь стали так же наглы, как и проституция, и делают прискорбные успехи”.[117 - Полицейские донесения, изданные Schmidt'oм, III, 389.] Во все ли классы населения проникла эта зараза, отравила ли она народную душу? Под влиянием общества, придавшего эпохе ее внешний вид и создавшего ей репутацию, действительно ли заметно понизился общий уровень нравственности? – В деревнях упразднение религиозной узды причинило немало зла. Друг конституции, епископ Ле-Коз, христианин и вместе убежденный революционер, пишет из Ренна: “Увы! как развратилось наше общество! Блуд, прелюбодеяние, кровосмесительство, яд, убийство – вот ужасные плоды философских учений, даже в наших селениях. Мировые судьи уверяют, что если не положат преграды этому потоку безнравственности, во многих коммунах скоро нельзя будет жить”. Не видно, однако ж, чтобы принципы и факты, действовавшие растлевающим образом, везде оказали свое влияние; к тому же воздействие их было слишком грубо для того, чтобы против него не возмутилось народное сознание, воспитанное в известных традициях. Была внезапная ампутация всякого нравственного чувства у великого множества лиц, не было медленного и постепенного отравления масс. Мы уже видели, что миллионы поселян и горожан сами желали возвращения дисциплины, налагаемой католицизмом. Во всех классах населения есть еще семьи, которые живут по-хорошему, оставаясь верными старинному семейному началу, храня залог прирожденной честности расы. Один швейцарец, посетивший Париж, нашел парижских буржуа малоразвитыми, но “добрыми, сострадательными, услужливыми”,[118 - Lettres de Constant, 5.] они кажутся только менее сообщительными, более сдержанными, чем прежде, как оно и естественно после сильных потрясений и страхов. Иностранный дипломат пишет: “Мы были бы несправедливы к французской нации, если бы сочли ее безнадежно развращенной революцией. То лишь подонки народа, подброшенные кверху сильным брожением и всплывающие повсюду накипью безнравственности, вводят в обман неопытный взор. Я отнюдь не думаю, чтобы различные классы населения были более развращены во Франции, чем в других странах, но смею надеяться, что никогда ни один народ не будет управляем волею более глупых и жестоких злодеев, чем те, которые правят Францией с самого начала ее новообретенной свободы”.[119 - Correspondance diplomatique du baron Brinkman ? Sparre, 11 juillet 1799, 297–298.] Этот убийственный приговор правящему классу, очевидно, нуждается в оговорках и уж, конечно, не может быть распространен на всех участников революции. И у них, как у тех, кто борется против движения, исступление кризиса все довело до крайности; слабых развратило, дурных людей сделало преступниками, хороших подняло до подвигов; если революция разверзла бездны безнравственности, зато она открыла и высокие вершины добродетели и бескорыстия. И в эпоху, директории, когда число искренних республиканцев сильно сократилось, революция сохраняет верующих и благоговейно преданных ей приверженцев; администраторы одного округа говорят о ней: “наша святая Революция”.[120 - Военный архив, общая переписка, 23 термидора VII года Кантон Вилльфранш.] Даже вне армий, этой школы суровой и прекрасной энергии, мы видим много примеров гражданского героизма, принесения себя в жертву высшему принципу; а в некоторых группах удивительную стойкость философского идеала, усилие выработать себе нравственный закон вне всяких религиозных концепций, сердца, истинно любящая добродетель римского образца, и души стоиков. IV В этой Франции, столь разнообразной, еще кипящей на поверхности, недвижной и приниженной в глубине, существует ли какое-нибудь общее стремление? Есть ли такой вопрос, относительно которого все бы сошлись? Да, ибо среди управляемых, за исключением агитаторов крайней левой и крайней правой, все желают внешнего мира, мира вообще, прекращения войн, с 1792 года порождающих одна другую. Это кажется первым средством от всяких зол, продолжающих угнетать народ. Во имя внешней опасности, революция потребовала и продолжает требовать от страны неслыханных жертв деньгами и людьми; война больше, чем все другое, сделала ее свирепой и кровожадной; благодаря войне и посредством ее партии усиливаются поддерживать волнение внутри страны.[121 - Военный архив, общая переписка, 23 термидора, года VII, округ Вилльфранш.] Надеются, что с заключением мира все может понемногу смягчиться, вновь наладиться, принять устойчивую форму. От мира, впрочем, ждут и непосредственных ощутительных выгод: с миром исчезнет потребность в исключительных законах или предлог вводить их, облегчатся общественные повинности, тысячи рук снова возьмутся за плуг, границы откроются для обмена товаров, порты будут свободны, промышленность вновь начнет работать на заграницу – и Франция жаждет всех этих воскресений, жалобно призывает их. Мир – надежда хижин, надежда мастерских, надежда салонов, надежда рабочего люда и тех, кто, задыхаясь от усталости, все еще волнуется и мечется в погоне за наслаждением, надежда чувствительных сердец и друзей человечества, надежда благоразумных политиков, чувствующих, что государственная пружина готова сломаться от чрезмерного напряжения. Мир – это слово принимает в воображении народа необычайно широкий смысл, бесконечно много охватывающий, и в то же время соответствующий своему естественному значению; для всех вообще оно означает возможность жить спокойно: отдых нервам и сон. Этот мир, о котором так молит страна, может ли он быть посредственным или невыгодным, перед лицом коалиции врагов, всегда побеждаемой и, все-таки, живучей? Примет ли она его таким? Согласится ли на мир без сохранения и обеспечения добытого победами? Вынесет ли такое разочарование патриотизм, как понимала его революция? Революция не создала патриотизма; она только выделила его из монархической идеи и вместе с тем популяризировала, распространила в массах. Более общечеловеческая, чем французская, по своему первоначальному замыслу она очень скоро под давлением обстоятельств, перешла в острый подъем национального чувства. Французская национальность и до того существовала века; в 1789 г., в момент сильнейшего брожения, она почувствовала себя, сознала свою силу; смутное согласие отдельных частей сменилось страстной потребностью сплотиться в одно целое, федерацией воль. В 1792 и 1793 гг. революция отождествилась с делом национальной независимости, затем отождествилась с вторжением французов в другие страны, расширением границ, завоеванием естественных пределов. Провозгласив нацию, она своими победами сделала ее великой нацией, и Франция вначале упивалась этим словом; она гордилась своими армиями и рядилась в свои триумфы, словно хотела прикрыть; этим плащом славы свои зияющие раны, лохмотья и нищету. В данный момент в тех, кто телом и душой предался революции, кто мнит руководить ею или служить ей, упорно живет мысль о естественном призвании нашей расы к первенству, к наследованию величия римлян, к повелеванию народами; французский империализм, которого император является лишь высшим выражением. В остальной же нации, по мере того, как гаснет революционная пыль, колеблется и патриотизм. В Париже, в театрах, в кафе, на светских сборищах, на прогулках, патриотизм уже не в моде, как и революционная добродетель: “Наши злоключения не вызывают ни радости, ни тревоги; читая отчеты о наших сражениях, словно читаешь историю другого народа”.[122 - Shmidt, III, 388. Отчет комиссара, прикомандированного исполнительной властью к администрации департамента.] Попробуем спуститься ниже и заглянуть в самую глубь народной души; неужели от былого патриотического жара не осталось и следа? Внезапные вспышки этого великого огня покажут нам, что он лишь притаился под пеплом апатии. Народ смутно чувствует, что Франция после стольких мук и трудов должна выйти из своих испытаний с честью и мощью, выйти более сильной и радостной, материально и нравственно выросшей. Ряд внешних неудач, приблизивших неприятеля к нашим границам и вновь поставивших все на карту, окончательно поверг бы в уныние общество; чтоб ободрить его, нужна, наоборот, решительная победа, носящая в себе залог мира и упрочения уже достигнутых результатов; в особенности обрадовались бы такой победе, которая была бы ударом для ненавистной Англии, ибо тогда сразу иссяк бы самый источник войн. То, что творится внутри страны, всем внушает глубокое отвращение, но в общественном мнении все же не заметно движения в пользу иного строя. В своих неизданных мемуарах Камбасерэс говорит, что революция “всем опротивела”,[123 - La Fayette, V, 108.] кроме тех, кто ею живет; сюда надо прибавить еще тех, кто живет для нее. Революция всем опротивела, а между тем, кроме эмигрантов и их приверженцев внутри страны, никто не требует полного ее упразднения. Каждый хотел бы что-нибудь сохранить от нее. Почти все без исключения французы с ужасом отнеслись бы к восстановлению кастовых привилегий, материальных и денежных, почетных отличий. Франция проникнута страстью к равенству. “Нет такого мелкого лавочника, над которым мог бы безнаказанно превозноситься де-Монморанси”.[124 - Ibid, V, 107.] В среде буржуазии Парижа и других городов, класса, который первый поднял знамя революции и теперь ненавидит ее в ее результатах, т. е. тирании директории, еще жив дух 1789 г., но износившийся, одряхлевший, какой-то униженный либерализм. Идеалом этого класса была бы ограниченная королевская власть с народным представительством, признающая права человека и до известной степени гарантирующая их, но он отлично примирился бы и со “свободной республикой”.[125 - Ibid, V, 107.] Сельское население реакционно в том смысле, что оно желает восстановления религии и отмены законов против нее; оно революционно в смысле желания сохранить раздел национальных имуществ и освобождение земли. Оно реакционно, ибо требует, чтобы ему отдали назад его священников; оно революционно, ибо отталкивает эмигрантов, бывших владельцев земли, предъявляющих права на нее, виновников аграрной контрреволюции. Форма учреждений мало его интересует; чисто политические распри для него не имеют значения, на выборы оно смотрит с великолепным равнодушием”.[126 - Duport de ?heverny, II, 404.] Нельзя сказать, чтобы оно совсем отреклось от республики, ибо народ во Франции редко относится враждебно к принципу существующей власти, но оно чувствует, что республикой прекрасно управляют. В совете пятисот Булэй де ла Мерт благоразумно установил такое различие: “Контрреволюционеры, их не так много, как нас, хотят уверить; недовольных действительно много, но откуда проистекает это недовольство? Сам ли по себе республиканский образ правления вызывает его? Нет. Значит, источник зла – республиканский режим такой, каким мы его видим”.[127 - Печатный отчет в Gazette de France, 27 прериаля, года VII.] В итоге Франция, взятая в целом, менее враждебна революционному принципу, чем системе, менее враждебна форме правления, чем правителям. Этих последних она ненавидит и презирает за то, что их сплошь и рядом ловят на политической недобросовестности, за то, что они сулили всем блаженство и ничего не дали, кроме возможных напастей, за то, что многие из них причастны к великим жестокостям, за то, что на совести у большинства других есть старинный грешок, какая-нибудь некрасивая история, известная, или подозреваемая, кровавое или грязное пятно. Их ненавидят, но общество так ослабло духом, так обескуражено рядом неудач, что не осмеливается ничего предпринять против них; к тому же пришлось бы вступить в союз с воинствующими противниками правительства, провинциальными шуанами, парижскими “петиметрами” и салонными заговорщиками, а все эти бешеные реакционеры, эти революционеры наизнанку внушают страх.[128 - Brinkman, 296.] Умеренная буржуазия, побежденная в Париже 13 вандемьера в ее попытке взять приступом конвент, сброшенная после фрюктидора с высоты своих воскреснувших надежд, покорилась участи быть ничем в стране, где текст конституции законным образом предоставляет ей первое место. Фрондирующая и униженная, она мстит притеснителям эпиграммами, шепотком повторяет рассказы о люксембургских скандалах и кражах, пускает по рукам оппозиционные игрушки и карикатуры;[129 - Так, например, в Париже были тогда в моде картонажи, изображающие ланцет, латук (салат) и крысу (lancette, laitue, rat). Это был ребус, который следовало читать таким образом: lan sept tu оrа (год VII убьет их). Mеmorial de Norvins, II, 214.] другого она ничего не умеет; ей и в голову не приходит сплотиться, ни одной попытки сблизиться, составить союз, ни тени предприимчивости; себялюбивый индивидуализм, стремление жить каждому только для себя и по возможности не худо, дух “изоляции”.[130 - Mallet du Pan “La Revolution fran?aise vue de l’etranger”, 529.] А так как во Франции ко всему привыкают, так как люди, стоящие у власти, лишь наполовину террористы, так как они ссылают своих противников, но уже больше не гильотинируют их, так как они не позволяют себе прямого посягательства на собственность, не запрещают парижанам наслаждаться любовью и ходить в оперу, их проклинают и терпят. От них по возможности сторонятся, чураются их; нация живет своей жизнью, еще более чуждая своему правительству, чем враждебная. Никто не встал бы на защиту этого партийного и беспорядочного режима, но как мало в массе людей, готовых восстать ради свержения его! Как партия, директория страшно непопулярна; как правительство, она внушает почтение искателям мест, трусам, слабым, тем, у кого первое правило уважать государственную власть, кто бы ни захватил ее в свои руки.[131 - Это разграничение прекрасно установлено в письме князя де ля Тремойль, от 2 сентября 1797. La Sicotiere, “Frottеet les insurections normandes”, II, 346.] Другие желают перемены и в то же время боятся ее – так велик страх новых волнений. Чувствуется, главным образом, настоятельная потребность в отдыхе, в безопасности, потребность иметь над собою правительство, вместо того, чтобы быть добычей враждующих партий, которую тянут в разные стороны. Хотелось бы, чтобы в хаосе, наконец, разобрались, чтобы правительство выполнило свою нормальную охранительную функцию, чтоб оно скрепило и упрочило, взяло бы под свою защиту и новые интересы, порожденные революцией, и прежние, постоянные нужды обывателей, которым она позволила уцелеть. Такова была бы народная воля, или, по крайней мере, “хотение” (velleite),[132 - La Fayette, V, 134.] но Франция не чувствует в себе силы возвести свою волю в закон: “Апатия умеряет недовольство”, пишет один ярый республиканец, и изнеможение умов достойно общественной разрозненности. А так как нация не может без конца оставаться в неорганическом состоянии, очевидно, Франция должна прийти или к полному разложению, или к случайности, которая вызовет внезапную реакцию, если только сама революция не выдвинет власти. Достаточно могущественной и просвещенной, чтобы заставить прошлое и настоящее заключить между собою великую и необходимую сделку, построить прочный мост между ними и тем заложить фундамент общественного спокойствия, добиться необходимого примирения и в то же время воскресить угасшую энергию правительства, которое снова водворило бы порядок и наладило жизнь.[133 - Роберт Линде (Lindet, правильнее, Лендэ), письмо от 4-го мессидора года VII, помещенное M. Montier в его книге “Robert Lindet”, 362.] Назревшей потребности в таком строе еще недостаточно для того, чтобы создать его, заставить его брызнуть из земли, как ключ из камня. Был человек, который носил его в своем уме. Уже знаменитый своими военными подвигами, он только что проехал всю Францию во всем блеске и шуме своей неожиданной славы, и вдруг вся нация принялась твердить это имя, еще не зная наверное, как оно выговаривается, – имя славное и загадочное, имеющее в себе что-то волшебное, таинственное, – Буонапарте, иные говорили уже Бонапарт. Человек, носивший это имя, был злобой дня, его страстью, любимцем, безумием. На нем сосредоточились “все взоры, все опасения и надежды”.[134 - Gallais, “Dix-huit Fructidor”, II, 157.] Иные республиканцы боялись его; другие гордились им и считали его слишком высоким, слишком суровым, слишком близким к типу героев античного мира, чтобы унизиться до честолюбивых узурпаторских вожделений, и эти республиканцы, мнившие пройти в восемь лет весь цикл римских завоеваний, не замечали, что Цезарь приближался, предшествуемый своими легионами и орлами. Буонапарте – звук этого имени был ненавистен слуху многих роялистов, ибо он напоминал о вандемьере и фрюктидоре, и все же каждый спрашивал себя, какой еще сюрприз готовит в будущем этот неведомо откуда взявшийся герой, что такое представляет собой этот “необъяснимый феномен”, этот человек, “дивящий своими делами и непроницаемый в своих замыслах”.[135 - Крик дьявола, брошюрка того времени.] Все были уверены, что он что-нибудь предпримет и приберет к рукам правительство, но, не найдя себе подходящей добычи, он скрылся, и через шесть месяцев для легкомысленного парижского света и политических спекулянтов уже вышел из моды. Этот свет сердился на него за то, что он обманул общие ожидания и любопытство. После стольких побед по ту сторону гор, после того, как он был почти королем в Италии, дивились, “находя его застенчивым, недеятельным, нелюдимым, каждый день посещавшим институт и занятым, по-видимому, единственно своей женой, географическими картами и поэмами Оссиана”.[136 - Gallais, “Dix-huit Fructidor”, I, 147.] Теперь, когда он возвратился из дальних странствий, парижские кружки, в былое время державшие пари относительно его будущей карьеры, отзывались о нем “легко”,[137 - Ibid. I, 199.] как они говорили обо всем. Зато он властвовал над воображением маленьких людей; среди безвестных масс у него были горячие поклонники; одна бедная женщина дала обет раздать шесть франков нищим, если он вернется из Египта.[138 - Journal l'Ande Gabriel, 26 frimaire an, VIII.] В самых глухих уголках провинции народ распевал “бонапартку” (la Bonaparte),[139 - Bonnefoy, Histoire de l'administration civile dans le dеpartament du Puy-de-D?me, II, 233.] песенку сложенную в честь героя. Герой, – вот как все его теперь называли; таким являлся он и народам, – сверхъестественным и покровительствующим. Таким он наполовину скрылся из глаз народов в золотистых туманах Востока, в поисках новых подвигов и опасностей: “слава его кумир, а битвы для него отдых.[140 - Gallais, “Dix-huit Fructidor”, II, 150.] Завоевав Египет, Бонапарт уже перешагнул его пределы, он был уже в Сирии, но гибель нашей эскадры под Абукиром, лишив его возможности более или менее обеспеченного отступления, как бы еще больше отдалила и отстранила его от Франции. Задумчиво вглядываясь в необъятную даль пустыни и азиатский мираж, он искал своей судьбы, пока призыв обстоятельств, способность метко определять положение и почти суеверная вера в свою звезду не подсказали ему смелого решения – неожиданно кинуться во Францию, чтобы захватить ее врасплох и овладеть ею. И все же, несмотря на его удачливость, на его престиж и гений, Бонапарту, быть может, не удалось бы завладеть властью, если бы часть правителей, сами того не зная, не сгладили ему пути, если бы внутренний разлад, начавшийся еще до возвращения его из Египта и подтачивавший государственную власть, не подготовил случайно почвы для удара и не отдал ему в руки в решительный момент всех элементов успеха. Диктатура выдающейся личности могла быть рассматриваема как необходимый финал революции, какой она себя выказала: и все же установление ее, наряду с отдаленными и глубокими косвенными причинами, имело непосредственные решающие причины, действовавшие в течение нескольких месяцев. Возможно, что это сделалось бы само собой и во всяком случае, но не безразлично исследовать, как оно сделалось. ГЛАВА I. 30-Е ПРЕРИАЛЯ Вторая коалиция. – Дефицит. – Гангрена распространяется. – Поток гнусности. – Поражения в Германии и Италии. – Финансовые скандалы. – Начало краха фрюктидорской директории. – Унижение советов; вид заседаний. – Каким образом у некоторых умудренных опытом революционеров зародилась мысль изменить учреждения и пересоздать правительство. – Обострившийся инстинкт самосохранения. – Первая мысль о перевороте с целью государственного переустройства. – Сийэс. – Его вступление в директорию. – В нем видят спасителя. – Якобинские выборы VII года. – Война против воров становится войной против всех разбогатевших людей и владельцев крупных движимых имуществ. – Якобинцы и умеренные нового типа объединяются в советах против фрюктидорской директории. – Парламентский бунт. – Роль Сийэса. – Измена Барраса. – Прериальские дни. – Избрание Трейльяра кассировано. – Сопротивление Ларевельера-Лепо и Мерлэна. – Необходимость вмешательства войск; Жубер и Бернадот. – Ларевельер и Мерлэн сходят со сцены. – Замена вышедших директоров; позорный выбор. – Париж перестает интересоваться кризисом. – Сад Тиволи вечером 30-го прериаля. – Карикатуры, игра слов. – Равнодушие и бездействие населения. I Директория, победившая в фрюктидоре, держалась войной и победами; она должна была пасть с наступлением кризиса– ряда поражений, осложненных рядом скандалов внутри страны. После смерти Гоша и отъезда Бонапарта в Египет, директория продолжала держаться политики завоеваний или, вернее, захватов, занимая чужие владения ради денежных выгод, взимая выкуп с правительств, грабя население, делая Францию предметом общего отвращения. Так был захвачен Рим и буквально ограблена Швейцария. После завоевания Неаполя Шампионнэ, Австрия, смотревшая на мир лишь как на передышку, возобновила враждебные действия; раштадтский конгресс завершился кровавым эпилогом; вся Германия, за исключением Пруссии, по-видимому, готова была снова взяться за оружие; Англия давала корабли и помогала деньгами; наконец с севера пришла русская армия. Образовалась вторая коалиция, угрожавшая завоеванным нами странам и вскоре нашим границам, при помощи повсюду вспыхивающих мятежей; то была вторая война против нас государей и первая – народов. Директория страшно нуждалась в деньгах. То было следствие беспримерного монетного кризиса и полного финансового банкротства, и она не умела помочь горю. Наличие дефицита никто не отрицал, спорили только о цифре; правительство определяло ее в шестьдесят семь миллионов, советы склонны были понизить эту оценку, из боязни, как бы им не пришлось вотировать новые налоги.[141 - По расчету Stourm'a, в его недавно вышедшем и весьма дельном труде о Финансах Консульства (“Les Finances du Consulat”, p. 270–271), дефицит достигал, по меньшей мере, трехсот миллионов.] На взгляд министров и начальников канцелярий, бездне не было дна. Перепробовали одну за другой все уловки. За пределами страны завоеванные земли не платили больше дани; внутри их податные сословия все еще не платили налогов, и правительство не в состоянии было принудить их, так как не сумело ввести правильной системы сборов. Его чем дальше, тем крепче захватывала в свои лапы огромнейшая шайка эксплуататоров, которых он был не столько сообщником, сколько жертвой. Стая поставщиков и откупщиков, как саранча, насела на республику. Призванные удовлетворять потребности различных департаментов и в особенности министерства, они сделали это предметом цинической спекуляции. Имея дело с правительством, неаккуратно производившим платежи, и чиновниками, которые сами норовили награбить побольше, они только и заботились о том, чтобы обеспечить себе ростовщические гарантии и недозволенные барыши. Они заставляли государство расплачиваться за куртажи, получаемые их агентами, навязывали ему драконовские сделки, выжимали последние остатки звонкой монеты, еще уцелевшей в сундуках казначейства, и поставляли никуда негодный материал.[142 - Мемуары, составленные после брюмера генералом Бернонвиллем, бывшим министром, дает ясное понятие о том, как делались дела в военном министерстве. “Я думаю, можно математически доказать, что правительство на всех своих поставках переплачивает около 50 % на 100… Стоит только представить себе, через сколько рук проходит поставщик. Министр и не ведает, каким огромным куртажем оплачивается его подпись на контракте. Нередко посредники, выговаривают себе, кроме магарыча, еще 5—10 % с чистой прибыли. Выполнение полученного заказа поставщик поручает своим людям, которые, согнав прежних приставов, садятся на их места и, понимая непрочность своего положения, только и думают о том, как бы набить себе карманы. Чиновники, приставленные надзирать за ними, становятся их соучастниками, получая за это свою долю из награбленного. Все эти аппетиты копошатся около поставки, увеличивая счет фиктивными расходами, пока цифра стоимости затраченного труда и материалов не окажется вдвое и втрое больше действительной. Таким образом, государство остается в долгу за то, чего оно не получало, и только таким путем подрядчик может возместить и свои расходы по заключению контракта, и свои потери на проволочках и неаккуратности платежей, и, наконец, недохватки по прежним счетам. Архив военного министерства, общая переписка, 1799.] То была эпоха колоссального грабительства и гнусных плутней, оптовой торговли влиянием и наживы на комиссионных мелких чиновниках; эпоха подлостей всякого рода, после кровавого века – век грязи. Почти повсеместный грабеж, проникший во все отрасли государственной деятельности затопил их грязной волной; и когда понадобилось напрячь все усилия против иноземца, все оказалось подгнившим, разлагающимся. Нашим солдатам, без провианта, без сапог, без котлов, манерок и баков, без белья для раненых, без лекарств[143 - “Le Publicist, 6 thermidor an, VIII.] для больных приходилось сражаться с противниками много опаснее тех, кого они били в 92 и 93 годах: в Германии с эрцгерцогом Карлом, в Италии – с чудаком Суворовым, соединявшим в себе странности маньяка с талантами великого полководца и душой крестоносца. У нас выбор генералов нередко подсказывали политические соображения. Кроме того, наша операционная линия, тянувшаяся от Текселя[144 - Остров, лежащий к северу от Зюдерзее.] до Неаполя, уже своей непомерной растянутостью представляла большие удобства для нападения. Все эти вместе взятые причины вызвали в жерминале, прериале и флореале VII года (март, апрель, май 1799 г.) ряд поражений: Журдан разбит в Стокаче и отброшен на Рейн, Шерер и Моро разбиты в Италии. Ломбардия потеряна, Цизальпинская республика очищена от французов, в Пьемонт вторгся Суворов, Неаполь эвакуирован; все правительства, поставленные Францией в Италии, бегут в смятении. Внутри страны волнения на западе приняли более серьезный характер, на юге продолжалась кампания разбоя и убийств. При свете всех этих невзгод вполне обнаружилась непригодность директории к управлению страной, выступили рельефно и отчетливо постыдные промахи и ошибки этой диктатуры неправоспособности. В армиях уже подымался ропот негодования. В Париже печать, на которую надели намордник, поневоле молчала, и агитация партии по-прежнему всюду наталкивалась на равнодушие общества. Директория не видела перед собой явной организованной оппозиции, но она уже готова была рухнуть сама собой, под тяжестью своих злодеяний. Она чувствовала себя при последнем издыхании. Мерлэн писал: “Все понемножку распадается, все разлагается”, и не видел иного спасения, кроме как в пародировании приемов конвента.[145 - Schmidt, “Tableaux de la Revolution”, III.] Вокруг Барраса кишели слепые интриги. Вожди эмигрантов не раз считали его уже своим, полагая, что они ведут переговоры с его секретарем Ботто через посредство ловкого авантюриста, практиковавшего весьма распространенный тогда вид мошенничества – ? la Restauration. Знал ли Баррас об этой интриге, видел ли он в ней средство приберечь себе на всякий случай последний ресурс?.[146 - Эрнест Додэ, специально исследовавший эту интригу, склоняется в пользу обратного предположения. “Les Emigres et la seconde coalition, гл. I, III, VII, VIII, IX, XIV.] Вернее, что он задумал устроить себе нечто вроде диктатуры под видом президентства;[147 - В своих “Eclaircissfments inedits” Камбасерэс, подтверждая свидетельства других лиц, говорит, что в то время Баррас “хотел захватить власть в свои руки”.] он жалел, что у него под рукой нет Бонапарта, и написал ему. Его угодники разжигали в нем эту честолюбивую мечту; будь их воля, великое движение 1789 года завершилось бы венцом всех унижений, диктатурой Барраса. Парижские же роялисты, аристократы и порядочные люди (honn?tes gens), в простоте души считавшие себя очень сильными, также возлагали на него некоторые надежды, зная, что он человек без всяких убеждений, в то же время остающийся человеком их круга.[148 - Рукописные заметки Grouvelle, хранящиеся в музее Карнавалэ.] Советы были не в состоянии помочь горю. Общество видело в них лишь эксплуататоров, стоивших ему тридцать шесть тысяч франков в год с души. А между тем они заседали круглый год без перерывов и вакаций; то была машина для декретов, останавливавшаяся только в десятые дни. С тех пор, как вошла в силу последняя конституция, они вотировали три тысячи четыреста законов,[149 - “Journal des hommes libres”, от 17 брюмера года VIII.] и слишком часто это были исключительные и временные меры; законодательство об эмигрантах и священниках они превратили в невообразимый хаос, в путанице которого никто не мог разобраться, в какой-то лес, полный засад, и не сумели даже набросать проекта гражданского уложения. Большинство все еще повиновалось указаниям директоров и с низкой напыщенностью утверждало их постановления. Старейшины еще сохраняли некоторый престиж, благодаря торжественности, которой они обставляли cвои Совещания. Совет пятисот не отличался выдержкой, и эта часть была поставлена скверно, хотя, пожалуй, и не хуже, чем в английской палате общин, с добавкой чего-то театрального.[150 - Lettres de Constant, 61–62.] У каждого собрания был свой оркестр музыкантов, в торжественных случаях аккомпанировавший речам, чествованиям и пр. патетическим тремоло. Залы заседаний были красивы, хорошо обставлены, изукрашены аллегорическими эмблемами, статуями, бронзой и поддельным мрамором. В зале старейшин решено было воздвигнуть постоянный алтарь античной формы и держать на нем книгу конституции: что это алтарь или позорный столб? Представители вели прения в античных костюмах, прикрывая красной тогой свои толстые кожаные плащи и придорожную грязь”;[151 - Газета “Le Propagateur”, 15 нивоза года VII.] костюм довершали алый ток и пестрый пояс. Вырядившись по античному, они считали долгом и в речах держаться римских образцов; классические воспоминания, риторические фигуры, заимствованные из греческого и латинского красноречия, громкие напыщенные периоды, прозопопеи[152 - прозопопея – олицетворение] имели дар всегда возбуждать и волновать умы, вызывая искренний или инстинктивный подъем настроения. Но миг спустя совет пятисот вновь спускался до взаимного ненавистничества, гнусных пререканий, площадной брани, ибо революция отличалась в равной степени и страстью к эмфазе, и страстью к ругани. Случалось, кто-нибудь из членов посмелее протестовал против жестокостей и произвола, увещевая революцию вернуться к своим основным принципам; его прерывали неистовым шумом. – “Опять этот олух Рушон заговорил!” – так выражались наиболее умеренные из его коллег.[153 - Note de Fabre de l'Aude, publice dans les “Mеmoires de Barras”), III, 285.] Многие из них были люди с заведомо подмоченной репутацией, скомпрометированные в грязных денежных сделках в поставках провианта, пайщики разных акционерных обществ и т. п. Были и такие, которые прямо находились на жаловании у директории, с обязательством восхвалять ее, ораторствовать и вотировать за нее. В общем, в совете пятисот ощущался недостаток не столько в талантах, сколько в характерах; были люди неглупые, но мало полезных людей, способности, нашедшие себе плохое применение; в целом получался мир постоянных интриг, истощающий свои силы в бесплодном соперничестве, признающий, что все идет скверно, но не старающийся ничего исправить, мир звонких фраз и пустоты, красивых жестов и грубости, лишенный даже той внешней благопристойности, которая во времена монархии прикрывала собой уродства политической жизни. В кругу правительства и законодателей были, однако, люди более положительные и осторожные, которым надоело жить таким образом изо дня в день, не зная, что будет завтра. Им больно было видеть, что революция пошла дурной дорогой и упала так низко; это тем более огорчало их, что с ней связаны были их личное благо и карьера. Из партии термидорцев и фрюктидорцев выделилась группа политиков, мечтавших заменить трусливую тиранию директории властью также строго революционной, но более устойчивой, более прочной, более концентрированной, способной водворить, наконец, порядок в стране, поправить финансы, заключить мир, – словом, заставить большинство французов признать себя сносным правительством. Главными представителями этой группы были в советах и в институте Булэй-де-ла-Мерт, Шазаль, Лемерсье, Корнэ, Корюде, Ренье, Фарг, Фрежевилль, Вильстар, Бодэн Арденнский; в министерстве – Талейран, своим острым умом прозревавший будущее, в печати – Редерер, служивший им своим пером. Большинство из них в фрюктидоре принимали участие в составлении или ратификации указа об изгнании их коллег, обвиняемых в роялизме или излишней умеренности (модерантизме). Теперь среди вчерашних гонителей, наученных опытом и опасностью, возникла новая и довольно сильная группа умеренных, Это “неомодеранты” чувствовали, главным образом, необходимость наладить государственный строй, дать ему устойчивое, прочное основание. Многие из них, зная себе цену, понимали, что при правильно поставленной форме правления, они могли бы лучше показать себя и развить свои способности с большей пользой для общества. Проницательности у всех было достаточно для того, чтобы заметить, что здание, где они приютились, трещит по всем швам и грозит раздавить их в своем падении; а потому они задумали перестроить его тут же на месте, начиная с фундамента, и заменить его зданием более прочным и лучше огражденным. Еще смутный и неоформленный план их включал и пересмотр конституции. В этом отношении задача их упрощалась тем, что идея пересмотра носилась в воздухе. От недостатков конституции страдали все, и многие неглупые люди воображали, что изменением нескольких статей конституции они могут исцелить Францию. Писатели и мыслители наперерыв спешили формулировать свои планы, предлагали свои рецепты: президентство на американский манер, требования гарантий способности быть законодателем, учреждение особого корпуса специально для того, чтобы сдерживать другие, – все эти идеи смутно роились в умах. Правда, легальным путем произвести такую операцию было невозможно, ибо всякое требование пересмотра было обставлено по смыслу самой конституции процедурой, способной привести к цели не раньше, как через девять лет. Но это мало смущало нарождающуюся новую партию, ибо обращение к помощи насилия было общепринятым в политических нравах эпохи. Нужно было только выискать случай придумать наилучший способ действий, а главное, иметь под рукой выдающегося генерала, который бы предоставил свою шпагу в распоряжение той группы правителей, которая должна была восстать против другой. В этом-то состоянии умов и зародилась первая мысль о брюмерском перевороте; возвращение Бонапарта только помогло его осуществить и изменило его результаты. Гражданскими руководителями этого переворота управляло то же чувство, как и участниками 18-го фрюктидора и 22 флореаля, – обостренный инстинкт самосохранения. Разница между этим и другими насильственными переворотами была та, что там люди все могли выиграть, а терять им было нечего; здесь же, наоборот, устроители страшно боялись все потерять. К этому руководящему мотиву у некоторых присоединялось искреннее желание оздоровить, возродить республику, открыть ей, наконец, путь к нормальному существованию; они хотели установить настоящий конституционный режим вместо упраздненного на практике фрюктидором и флореалем и последним беззаконием упрочить владычество законов. Эта партия избрала своим вождем, или, вернее, оракулом, революционера чистой воды, но не военного – аббата Сийэса. В самом начале революции Сийэс играл видную роль; в грозную эпоху террора, вероотступник и цареубийца, он предпочел стушеваться, затем появился снова, уклоняясь от власти и добиваясь влияния. Говорили, что это Именно он, не выходя из-за кулис, играл в последние дни жизни конвента и 18-го фрюктидора роль тайного советчика и вдохновителя; ловко разбираясь в скрытых побуждениях, управляющих событиями и людьми, он всегда умел в нужную минуту незаметно нажать пружинку, в этом отношении он остался священником.[154 - Один иностранец, присутствовавший на заседании совета пятисот, попросил своего соседа показать ему Сийэса; тот, не видя его, ответил: “Будь здесь в зале портьера, я был бы уверен, что найду Сийэса за нею”. Lettres de Constant, 62.] Он никогда не компрометировал себя открыто; в эпоху, когда столько людей истощили свои силы, можно сказать, сгорели на работе, он пользовался всеми огромными выгодами положения того, кто успел ждать и сберечь свою силу; все, чего он не сделал, пошло на пользу его репутации. Ему приписывали необычайную силу ума, гений строительства. Он изучал законы, исследовал свойства народов, сравнивал между собою правительства. Все знали, что запасная конституция целиком сидит у него в голосе, и она казалась тем совершеннее, что заглядывать в нее дозволялось лишь изредка и урывками. Загадочный, умышленно непонятный, он, казалось, носил в себе великую тайну общего спасения. Держась в стороне, он укрылся в берлинском посольстве; ходили слухи, что там он близко ознакомился с европейскими делами и сдружился с высшими представителями дипломатии; кто сумел бы лучше его примирить революционную Францию со старой Европой? В силу всех этих причин час его, казалось, настал; в законодательных кругах замечалось движение в его пользу. Ежегодный выход одного из пяти членов директории и выборы нового директора взамен выбывающего происходили в флореале. Обыкновенно пять директоров бросали между собою жребий, кому уйти; но, по-видимому, по крайней мере в этот раз, желание руководило судьбой, и директория каким-то фокусом сумела избавиться от Рейбелля, на которого особенно нападала.[155 - См. Brinkman, 283—84.] Рейбелль сам устал бороться со своею непопулярностью, и весьма возможно, что он добровольно пошел на эту комедию; но, уходя, он (характерная черта взяточника) с согласия своих коллег, заставил выдать себе сто тысяч франков.[156 - Это подтверждает и Larevelliere, Mеmoires, II, 434.] Жертвуя этим человеком, не внушавшим уважения, но энергичным, директория думала спасти себя, а вышло наоборот. Она надеялась дать в преемники Рейбеллю бесцветного подставного актера, но совет пятисот выставил кандидатуру Сийэса, и 27 флореаля (16 мая) последний был избран советом старейшин. Этому избранию способствовал Талейран своей агитацией в кулуарах.[157 - Рукописные заметки Grouvelle.] Чем ближе приглядываться к изнанке этой эпопеи, тем более значительной представляется роль Талейрана. Сийэс во всякую эпоху привлекал бы внимание, отталкивая симпатии. С немым лицом, холодный в обхождении, с медлительной вялой походкой, с какой-то неопределенной осанкой,[158 - Mеmoires de Talleyrand, I. 512.] с неустановившимися, словно колеблющимися линиями тела, весь он производил впечатление чего-то сомнительного, ненадежного. Напротив, речь его была резка и внушительна, ибо он отличался редким умением формулировать мысль. По тону и манере держать себя он был много выше своих коллег-революционеров, обладал остроумием, и очень тонким, но проявлялось оно лишь изредка, вспышками. Вещь серьезная для человека, который мечтал руководить себе подобными, – он был совершенно лишен добродушия. Сторонясь от общества, он любил проводить время в кругу немногих посвященных, или старух, которые благоговейно курили ему фимиам; им разрешалось наслаждаться его интересной беседой, и в этом кругу он не всегда запрещал себе быть любезным, но снисходил до этого крайне редко. Как только разговор переходил на его философские или конституционные теории, тон его становился догматическим, авторитетным; он утверждал, не удостаивая обсуждать; постоянно крича о своей непогрешимости, он мало-помалу заставил и других уверовать в нее. Однако его напрасно изображают типом чистого мыслителя, никогда не спускающимся с высот теории; в нем были и совсем иные черты, была жестокая практичность. Если он и наслаждается, мысленно разбирая и составляя заново политическую машину, прибавляя винтов и колес, искусно располагая и комбинируя отдельные части, весь этот механизм в уме его предназначался для одной главной работы и цели: удержать власть за Сийэсом и его партией, упрочить их положение, сделать его непоколебимым. Слова: консервативная система, консервативные идеи беспрестанно срывались с его языка. Он много способствовал тому, что они так привились в нашем политическом жаргоне, но сам он относил их только к одному классу интересов и лиц. Никто не был более его человеком партии, или вернее касты, человеком третьего сословия во всей ограничительной силе этого термина. Он питал отвращение к дворянам и презирал народ. Это он однажды, – по крайней мере, говорят, что это он, – отказался служить обедню “для черни” (“pour la canaille”.[159 - Mеmoires de Barras, III, 484.] С другой стороны, после фрюктидора он изобрел против дворян план колоссального остракизма, предлагал изгнать из Франции последние остатки аристократии, совершенно ампутировать этот член. В то же время он не был истинным республиканцем; в его прославленной конституции оставалась открытой дверь для короля, который был бы лишь подставным лицом, ставленником революционной олигархии и ответчиком за нее перед иностранными державами. В мечтах Сийэс представлял себе Францию не сияющей над миром и потрясающей Европу мечом или идеей, но Францию, успокоенную, благоразумную, Францию, где он сможет устроить себе удобную и привольную жизнь, ибо он, как сибарит,[160 - Souvenirs du baron de Barante, I, 380.] выше всего на свете ценил покой, уютно обставленный и надежно обеспеченный. Он надеялся обрести этот покой при буржуазном режиме, философском и рационалистическом, враждебном аристократам и священникам, враждебном и якобинцам, умеренно либеральном, еще того меньше демократическом, признающем народ несовершеннолетним и отдающим его под опеку. Олигархическая республика или ограниченная монархия, – это было все равно для Сийэса, лишь бы только не явилось иной аристократии, кроме той, к которой принадлежал сам он, – аристократии цареубийц. Но все же он чувствовал необходимость не слишком суживать привилегированный круг, приоткрыть доступ в него людям, которых революция вначале признала своими, а затем изгнала, отрекшись от них. Он основательно все обсудил и свои крутые реформы рассчитывал ввести с помощью некоторых патриотов 1789 г., добрых граждан, в то время находившихся в ссылке, привлечь к делу преобразования под условием, что в будущем режиме доля участия этих помилованных будет строго ограничена. Впрочем, ум его, привыкший к отвлеченностям, был способен только задумывать, но не осуществлять. Создание правительства, действительно способного поправить зло, терпимого, для всех доступного, стоящего выше партий, широко национального, никогда не входило в планы этого лжеспасителя. II Между тем, как Сийэс покидал Берлин, чтобы занять свое место среди директоров, законодательный корпус еще раз обновился на одну треть своего состава. Выборы происходили в жерминале. Директория первая ввела во Франции официальную кандидатуру и в данном случае цинически воспользовалась этим средством, но правительство было уже настолько дискредитировано и презираемо, что его кандидаты могли заранее рассчитывать на провал. С 18-го фрюктидора роялисты всех оттенков и либералы не осмеливались выставлять свою кандидатуру на выборах, зато выступили якобинцы; в некоторых местностях они агитировали, проповедуя нечто вроде бабувизма, и это пошло им на пользу; в других они выставляли себя не столько якобинцами, сколько представителями оппозиции, мстителями за свободу против деспотизма директории, и агитация увенчалась успехом. В особенности много их кандидатов прошло на юге. Директория чувствовала себя слишком слабой для того, чтобы повторить 22-е флореаля и принудить советы признать массовые выборы недействительными. 1-го прериаля вновь избранные депутаты были приняты в состав советов без особенно строгой проверки правильности выборов, и этот приток новых людей, в особенности в совет пятисот, окончательно разбил большинство. Уже несколько лет в совете имелась партия крайних демократов, но бесцветная и приниженная, немногим отличавшаяся от порабощенной массы; выборы VII года усилили ее, а главное, оживили, гальванизировали. Тотчас же против директории образовалась оппозиция левой, очень сильная. Именуемая партией якобинцев, она, в действительности, состояла из разнообразнейших элементов: откровенных демагогов, опирающихся вне палат на анархические группы, людей, от которых пахло кровью; политиков, жаждущих известности и нетерпеливо ждущих момента, когда можно будет взять приступом власть, – Брио, Тало, Гранмэзон, Ламарк, Бертран Кальвадосский, Маркези, Киро, Сулье, Арена, Дестрем, – запоздалых якобинцев, лишенных дикой энергии своих предшественников, но напрягавших силы и голос, чтобы походить на них; недовольных генералов, как Ожеро, считавший себя недостаточно вознагражденным за то, что он 18 фрюктидора воровски отпер замки в Тюльери и схватил за шиворот депутатов, – или Журдан, разбитый в Германии и сваливавший вину на правительство; наконец, из экзальтированных республиканцев, доходивших до фанатизма при мысли об опасности, грозившей нации, убежденных в необходимости разогреть народную энергию на огне революционных страстей и заменить директорию со всеми ее гнусностями крутым, но честным правительством. Паролем и лозунгом всей партии было: война с ворами, т. е. война с поставщиками, заставлявшими бедствовать нашу армию, с ажиотерами, спекулянтами и всякого рода аферистами, наживающимися от общего разорения; с чиновниками, позволявшими подкупать себя, с недобросовестным правительством, терпевшим подобные беспорядки, извлекая из них выгоду; со всеми этими преступниками против нации, торговавшими общественным достоянием. В приливе неистового ригоризма число виновных даже преувеличивали, преувеличивая и их злодеяния. Воров было многое множество – их видели повсюду: свирепствовала какая-то эпидемия подозрительности, горячка обвинений, и чем дальше, тем сильнее, катясь по наклонной плоскости человеческих страстей. Наконец, стали притягивать к ответу уже всех дельцов и капиталистов; круг обратных требований судом незаконно захваченного имущества разросся непомерно. Война с крупными грабителями перешла в войну против крупных капиталов вообще, заключавшихся в движимости, или хотя бы даже в государственных бумагах, как предполагалось, нечестным путем доставшихся их обладателю. А такие состояния все почти были нажиты, или восстановлены в эпоху революции, после террора, при режиме III года. Поставщики за это время порядком набили себе карманы, капиталисты и банкирские фирмы, достаточно солидные, для того, чтобы вынести на своих плечах кризис ассигнаций, владычествовавших в то время на рынках и при дворах, усиливались наладить до некоторой степени течение дела. Презирая установленный режим, обладатели крупных капиталов тем не менее хорошо уживались с ним, держа в ежовых рукавицах правительство; настоящими владыками и королями дня были они. И вот эти новоиспеченные богачи оказываются в подозрении, наравне с прирожденными богачами, вдесятеро против прочих обложенными налогами и терпящими всевозможные притеснения. Этот особый вид революционной плутократии в свою очередь отмечен беспощадным знаком и, ввиду грозящих ему гонений, круто переходит на сторону оппозиции. Истребив прежнюю земельную аристократию и разорив рантье, тоже ci-devants, получивших свои титулы при старом режиме, революция ополчается теперь на капиталы, которым она сама дала возможность сложиться, или вырасти, на целую кучу материальных интересов, участь которых до сих пор отождествлялась с ее собственной, и восстанавливает против себя эту силу – новый факт, и весьма важный, оказавший заметное влияние на судьбы революционного режима. С первых же дней прериаля с трибуны пятисот загремели филиппики якобинцев против продажных министров и агентов правительства. Это была борьба свирепых с растленными. Предавали всенародно проклятию “коршунов”, “вампиров”, “пиявок, сосущих народную кровь”, “современных Веррэсов”,[161 - Веррэс – римский проконсул, известный своей продажностью, обвиненный во взяточничестве Цицероном.] ибо громкие слова были по-прежнему обязательны, даже когда говорилось о грязных делах; громили продажность администрации на всех ступенях служебной лестницы, а так как между исполнительным и законодательным комитетами не стояло ответственного министра, удары попадали прямо в правительство. Открыто признанный последним дефицит рассматривался как результат системы хищений. Даже старейшины находили, что директория, злостный банкрот, промотав вверенные ей ресурсы, как бы объявила себя несостоятельной. 17-го прериаля советы вотировали адрес французам, объявляя отечество в опасности, клеймя злоупотребления и возвещая режим строгого сыска. Депутаты требовали также освобождения печати, под флагом возвращения к основным принципам. Отменили закон 19 фрюктидора. отдавший газеты под надзор полиции, но совет никак не мог сговориться относительно замены его законом о преступлениях печати; таким образом, тиски полицейской цензуры сменились полной распущенностью.[162 - Парижане распевали в то время следующий куплет:Il est vrai qu'on pourait еcrireSur les modes, et m?me direSon sentiment sur les chiffonsEn ne parlant pas des fripons.Za vеritе de son asileSortant, nous changerons de style.A pleine t?te nous crierons:A bas le regne des fripons! (Bis)(Правда, можно было писать о модах и даже высказывать свое мнение о тряпках, не касаясь воров. Но мы, извлекши истину из ее убежища, переменим стиль и будем кричать во все горло: “Долой царство воров!”).] Тем временем прибыл из Берлина Сийэс; его приезд был возвещен народу двенадцатью пушечными выстрелами. Он поселился в Люксембурге, но почти не имел общения со своими коллегами; он присутствовал при их переговорах, не принимая в них участия. Он сторонился от этих людей, хотя был их сообщником в фрюктидоре, ибо по крайней мере трое из них – Ларевельер, Мерлэн и Трейльяр – представлялись ему безвозвратно погибшими. “Неуважение к трем директорам равнялось их неспособности и тому ужасному состоянию, в какое они привели наши дела. С ними невозможно было ужиться; все говорили это Сийэсу, и скоро Сийэс стал говорить, как все”.[163 - Рукописные заметки Grouvelle, друга в поверенного Сийэса.] Ненавидя якобинцев, внушающих ему жестокий страх, он в то же время уверовал в необходимость воспользоваться ими, чтобы устранить директоров, избавиться от этой мертвой ноши, очистить место от этих изъеденных червями трупов. С этой непосредственной целью неомодеранты в обоих советах, мечтавшие о крутых мерах, направленных к обеспечению их власти и влияния, соединились с проповедниками политики необузданного насилия; между этими исходными элементами временно установилось согласие и союз с целью разрушения. К нападению на директорию подготовлялись путем различных тайных маневров и подступов. Сийэс, введенный в крепость, протягивал руку осаждающим, но как поведет себя Баррас, всегда разыгрывавший забияку на службе у партии атаки или яростного сопротивления? Реаль советовал ему избавиться одновременно и от своих коллег, и от собраний, расчистить вокруг себя место и стать господином положения.[164 - “Le Couteulx de Canteleu”, dans Lescure, II, 224.] Баррас не посмел этого сделать; он предпочел вступить в переговоры с парламентской коалицией и обеспечить свое спасение, предав товарищей. Его измена сделала возможным 30-е прериаля – произведенное советами расчленение директории. В собраниях все дело было сделано несколькими вожаками двух соединившихся партий; двойное стадо имеющих право голоса покорно шло по их стопам.[165 - Brinkman, 291–292, со cлов одного депутата.] Народ не принял в движении никакого участия; улица оставалась спокойной; на бульварах и в увеселительных заведениях не было посетителей; разве что замечалось несколько большее против обычного оживление вокруг Тюльери и дворца Бурбонов, где заседали старейшины и совет пятисот. Париж, спокойный, презрительный, оставался безучастным зрителем парламентского мятежа.[166 - Publiciste от 2-го мессидора, см. переписку прусского посланника в “Preussen und Frankreich”, I, 308, изд. Bailleu. “Среди этого брожения народ остается совершенно безучастным и ни капельки не интересуется исходом событий”.] 28 прериаля – 16 июня, советы объявили, что они не разойдутся, пока не постановят окончательного решения. Началась атака в открытую на исполнительный комитет. Сразу была пробита брешь. Заметили, что выборы одного из директоров, Трейльяра, были произведены вопреки соответствующей статье конституции, менее чем через год по истечении срока депутатских полномочий Трейльяра. С тех пор минул уже год, по-видимому, законная давность, тем не менее совет пятисот признал выборы недействительными, а старейшины во втором часу ночи утвердили постановление. Директора, со своей стороны, объявили непрерывное заседание. Когда пришла весть о постановлении обоих собраний, они заседали в красивой зале Люксембургского дворца, блистающей позолотой, с эстрадой, убранной неприятельскими знаменами. В соседней комнате бодрствовала гвардия и сновали курьеры в костюме “Криспена”,[167 - “Mеmoires de Madame de Chastenay”, 304. Криспен известное комическое лицо из итальянских пьес, услужливый лакей – пройдоха.] Трельяр известен своей грубостью и надменностью – покорится ли он добровольно? Ларевельер и Мерлэн советовали ему не поддаваться, отстаивать правильность своего избрания; поговаривали о том, что не худо бы прибегнуть к помощи войск, но поведение Барраса, его позы и реплики уже показывали, что он готов передаться врагу, Трейльяр рухнул с первого удара; со слезами на глазах, как уверяет Баррас, – с напускным равнодушием, как говорят другие, – он вышел из залы и покинул люксембургский дворец, не сказав ни слова, без малейшей попытки сопротивления он проглотил обиду”.[168 - “Гражданин Трейльяр взял свой зонтик и в тот же вечер – так как было уже поздно – отправился ночевать к себе домой, в улицу каменщиков. На другой день к нему присоединились его жена и семья”. Mem. de M-me de Chastenay, 406. Воrrоn, III, 359, Протокол ночного заседания подтверждает, что Трейльяр удалился немедленно, “Archives nationales”, A. F., III, 15.] Старая директория распадалась по кускам; после Рейбелля – Трейльяр. Баррас уже передался врагу; значит, оставалось только согнать с мест Ларевельера и Мерлэна, вырвать этот двойной осколок. Ларевельер и Мерлэн сами по себе были не такие люди, чтобы повторить 18-е фрюктидора, направив его против нового большинства, да и симпатии войск под влиянием ненависти к Люксембургским “дуралеям” (“butors”)[169 - Так еще в 1811 году Даву называл директоров в одном из своих неизданных писем к императору, “Archives nationales A. F.”, 1654–1656.] за неимением лучшего склонялись в пользу парламента. Это настроение войск лучше гарантировало безопасность советов, чем только что изданный ими указ, объявлявший, что всякий посягающий на их независимость, тем самым ставит себя вне закона. Баррас взял на себя терроризировать своих коллег и ручался за то, что обратит их в бегство. 29-го он явился в совет с огромной саблей, держался каким-то пугалом, смотрел мрачно, говорил мало, сидел, “опершись подбородком на руки, сжимавшие рукоятку сабли”,[170 - Lareveillere, II, 392.] а Сийэс тем временем в “вычурных”[171 - Ibid.] речах доказывал двум другим, что им необходимо подать в отставку; он пытался выжить их уговорами. Но Ларевельер и Мерлэн упорствовали, цепляясь за власть, и выжить их оказывалось не так-то легко. На упрямцев наседали все больше, валя на них все грехи директории. 30-го эти обвинения им грубо бросили в лицо с трибуны пятисот. Люксембург наводняли депутаты всех оттенков, убеждавшие их уйти добровольно; ими были полны все салоны и коридоры. Умеренные прислали депутацию, с Булэ де ла Мерт во главе: якобинцы другую. Между директорами произошло очень резкое объяснение, с повышением голоса и грубыми словами, Баррас, понемногу раскрывая карты, старался вырвать у Ларевельера и Мерлэна согласие на отставку. В промежутках к ним направляли кротких посланцев, которые пытались смягчить их умилительными речами; люди, называвшие себя их друзьями, чуть не на коленях молили их устраниться, избавив себя и своих последних приверженцев от страшного мщения; их пугали перспективой отдачи под суд, прибавляя, что, если они добровольно выпустят добычу, им не грозят в будущем никакие преследования, и никто не посмеет обидеть их. Но они все продолжали упорствовать; казалось неизбежным прибегнуть, к силе. Чтобы довершить беззаконие, оставалось поставить во главе парижского гарнизона человека, который не задумался бы отдать войскам приказ действовать. На этот пост метили многие генералы; саблям не лежалось в ножнах; мундиры в густыми эполетами мелькали поочередно то в кабинете Барраса, то у выходов дворца Бурбонов, то в шумных кулуарах палат. Жубер говорил: “Дайте мне двадцать гренадеров, и я в любой данный момент все покончу”. Бернадот и того не просил. – “Двадцать гренадеров – это слишком много: четверо солдат и капрал – этого совершенно достаточно, чтобы выставить адвокатов”.[172 - Barras, III, 361.] И он расхаживал среди оживленных групп в зале соседней в той, где заседал совет пятисот, словно ожидая от собрания только сигнала. Баррас утверждает, впрочем, что Бернадот, пойманный на слове, уклонился от исполнения посула, под предлогом деликатности по отношению к Жуберу, по-видимому, находившему, что первенство должно принадлежать ему.[173 - Ibid, 361–362.] Впрочем, к такому крайнему доводу и не понадобилось прибегать. Видя, что все их покинули и восстали против них, Ларевельер и Мерлэн покорились, наконец, своей участи; в пять часов вечера оба совета получили их прошения об отставке. Государственного переворота, в буквальном смысле слова, не было; была чистка директории под давлением парламента, подкреплявшего свои доводы угрозами. Мерлэн на время исчез. Ларевельер переселился на свою дачу в Андильи, близ Парижа; впоследствии, когда он пешком ходил в город на заседания института, жители лежащих по пути деревень грубо оскорбляли его.[174 - “Mеmoires de Larevelliere-Lepeaux”, III, 450.] Перед выходом в отставку он намекал на черные замыслы некоторых из членов собрания, на убийственные заговоры. “Ножи уже вынуты”,[175 - Ibid, II, 349.] говорил он; но теперь эти ножи и кинжалы существовали только в воображении тех, кому выгодно было напоминать о них. Четыре месяца спустя Наполеон и Люсьен Бонапарт вновь обрели их в арсенале революционных метафор. Оставалось заместить вакантные места новыми директорами. По установленному обычаю это нужно было сделать безотлагательно. По уходе Трейльяра советы поспешили заткнуть дыру; благодаря парламентским интригам, душою которых был Гара (Garat),[176 - Рукописные заметки Grouvelle.] на освободившееся место назначен был Гойе (Gochier), бывший министр юстиции при конвенте, президент кассационного суда, революционер, честный и недалекий. Преемником Мерлэна сделался Рожэ Дюко, бывший член конвента, сейчас член законодательного собрания, а: в промежутке мировой судья в Даксе (Dax). На место Ларевельера решили посадить военного. Под рукой было немало славных генералов, которыми республика могла гордиться, но выискали совсем безвестного, угрюмое ничтожество, Мулэна (Moulin), в то время командовавшего Западной армией; таким образом, директория оказалась в полном составе. “Могут ли эти люди претендовать на то, чтобы мы служили им? – восклицал Бернадот на первом же заседании.[177 - La Fayette, V, 67.] Сийэс предпочел бы иной подбор товарищей, но друзья его напрасно нашептывали избирателям несколько более известные имена; тем не менее он рассчитывал, что ничтожность его новых коллег позволит ему руководить ими и направлять их по-своему; в его глазах обновление директории было лишь шагом на пути к более радикальной реформе, направленной против самой конституции. Таковы были дни прериаля, когда фрюктидорская директория потонула в грязи; выплыл один лишь Баррас. В этом перевороте иные видят противовес и реванш 18-го фрюктидора. Такая оценка основывается лишь на внешности. В фрюктидоре исполнительный комитет ниспроверг законодательный. Теперь произошло обратно, но это вовсе не было реваншем пострадавших в фрюктидоре и правых. На этот раз распря была локализирована между революционерами чистой воды; четверо конвенционалистов последовательно были удалены из директории, трое таких же бывших членов конвента остались, или вошли туда; к ним присоединены были юрист и генерал, люди той же партии. Вожаки в обоих советах все были старые фрюктидорцы – одни, обращенные на путь сравнительной умеренности, другие – оставшиеся верными, или перешедшие к крайней левой; обе эти группы сплотились, чтобы избавиться от чересчур скомпрометированных вождей. Париж мало интересовался этим переворотом в правительственной сфере. Он и не разбирался в нем как следует; в замене трех глубоко дискредитированных директоров никому не известными лицами не было ничего, способного разбудить и взволновать общественное мнение. Париж имел обычный свой весенний вид; прекрасная погода привлекала толпы людей в сады и на бульвары. “В увеселительных заведениях, – говорится в отчете военной полиции, – собралась вчера огромная толпа мирных граждан, чуждых забот, думающих только о том, как бы повеселиться и нисколько – об общественных делах”.[178 - Военный архив, общая переписка, генеральный штаб, доклад 20–21 мессидора.] Вечером весь Париж стремился в Тиволи посмотреть иллюминацию и послушать музыку.[179 - Программа зрелищ на 30-е прериаля: “Тиволи: сегодня ровно в 5 часов открытие сада, духовой оркестр, танцы под большой оркестр, иллюминация, концерт на духовых инструментах (исполнит оркестр законодательного корпуса), прекрасный фейерверк, в конце которого будет в первый раз представлен Храм Нептуна, украшенный каскадами”.] Здесь, играя словами, вышучивали несчастья страны: вместо patrie (отечество) говорили patrague испорченная, негодная вещь, дряхлый старик). На изгнанных директоров сыпался град памфлетов, эпиграмм и карикатур. “Карикатурам нет конца; вот уже несколько дней на набережных во всех витринах выставлена одна, изображающая Трельяра впереди и Мерлэна позади, несущих носилки, на которых восседает Ларевельер. Внизу подписано: “Nous aemportons le magot”[180 - Magot значит также образину, урода; Ларевельер был безобразен.] (Мы уносим сокровище). Сочиняли каламбуры и про новых директоров; в особенности давала пищу тому фамилия Мулэн, и гвардию директории народ звал теперь не иначе, как мельничной стражей (gardes-moulins; moulin – мельница).[181 - “Gazette de France”, 15-го мессидора.] В провинции власти сочиняли адреса победителям, напыщенные поздравления с заказными восторгами, провозглашая торжество общественной морали и возрождение государства. Армии, всегда легко поддающиеся надежде, в своей неослабевающей преданности родине, ждали лучшего будущего. Один офицер, лечившийся в Пломьере,[182 - Correspondance intime du gеnеral Jean Hardy”, 133–134.] писал своей жене: “Все примет новый вид; принесенные нами жертвы не пропадут даром, торжествующая свобода будет стоять незыблемо. О, моя возлюбленная Каликста, я почти выздоровел от этой вести”.[183 - Письмо от 14 мессидора VII года Amand Montier, Robert Lindet, 262.] Но гражданское население осталось безучастным; привыкшее презирать свое правительство, каково бы оно ни было, оно с беспечностью скептика ждало результатов кризиса. При старом режиме, когда частые перевороты притупили политическую чувствительность, простая перемена министерства производила больше впечатления. Роберт Линде писал из Кайенны; “Эта революция не производит такой сенсации, какую произвело увольнение аббата Террэй и канцлера Мопу”. ГЛАВА II. ПОСЛЕДНИЙ НАТИСК ЯКОБИНЦЕВ Узурпаторская ярость советов. – Закон о заложниках. – Призыв на действительную службу рекрутов всех разрядов. – Прогрессивный налог в сто миллионов, вотированный в принципе. – Новые министры. – Бернадот. – Прериальские победители разделились; национальное топтанье в луже. – Умеренные и якобинцы. – Новая директория. – Газетный шум. – Париж наводнен памфлетами. – Заседания законодателей. – Требования отдачи под суд прежних директоров отклонены. – Люсьен Бонапарт. – Клубы снова открыты. – Заседания в манеже, – Уличные беспорядки; вновь появились черные воротники. – Вечер 23-го мессидора в Тюльери. – Бульвар. – Паника. – Совет старейший запрещает членам клубов собираться в Манеже. – Общественное мнение возмущается против якобинцев. – Ввиду грозящего напора анархистов, Сийэс готовит новый coup d'Etat для спасения отечества. – Роль, предназначенная Жуберу. Стратегическая и политическая комбинация. – Воззвание к умеренным всех эпох, сближение с изгнанным Лафайетом. На другой и на третий день. – Настроение высокопоставленных революционеров. – Протестантские тенденции. – Посмертное влияние Фридриха Великого. – Сношения с агентами Орлеанского. – Чем кончилась бы эта затея, не будь Бонапарта. I В законодательных сферах по-прежнему все волновалось, бурлило, кипело. После 30-го прериаля советы не расходились еще несколько дней; в жару торопливых, взволнованных прений, в лихорадке ночных заседаний, экзальтация умов дошла до предела; так длилось около месяца. В течение этого времени законодательное собрание стремилось сделаться центром власти и деятельности, словно оно вышло из долгого рабства лишь для того, чтобы в свою очередь стать узурпатором. Толчок давал всегда совет пятисот; старейшины следовали ему. В совете пятисот преобладали якобинцы; они брали не численностью, но отвагой, дисциплиной, порывом; под давлением их дворец Бурбонов превратился в горнило революционного фанатизма, откуда исходили пламенные законы, едкие, жгучие. Таков был так называемый закон о заложниках – новый закон о подозрительных личностях, пустивший в ход новый механизм преследования, который мы со временем будем иметь случай наблюдать в действии. Таков закон о призыве рекрутов всех разрядов, с целью формирования в каждом департаменте вспомогательных батальонов. Для покрытия расходов на этот колоссальный набор был вотирован в принципе прогрессивный налог в сто миллионов на обеспеченный класс населения; применение на практике этого принципа предлагалось регулировать последующими законами; он отдавал буквально все имущество в жертву произвольным поборам фиска. Свершив столько великих дел, советы несколько поостыли, но зато затрепетал Париж, перед которым снова встал призрак конвента. Новая директория в окончательном своем составе: Бappac, Сийэс, Гойе, Рожэ-Дюко и Мулэн – перемерила состав министерства и главнейших администраций, выбирая по возможности людей с чистыми руками и незапятнанной репутацией, но в то же время сильно выдвигая передовые элементы. Появились и уцелевшие монтаньяры; Роберт Линде, террорист неподкупной честности, занял пост министра финансов, Кинет – министра внутренних дел. Бургиньону дали департамент общей полиции. Мера очень серьезная – портфель военного министра предоставили Бернадоту, который очертя голову кинулся в поток якобинства. Генерал Марбо,[184 - Отец знаменитого летописца.] известный своими крайними взглядами, был назначен парижским комендантом. Зато в морское министерство Сийэс посадил своего человека, Бурдона, а в министерство юстиции Камбасерэса. В последнем Сийэс оценил зрелый, сложившийся ум, словно самой судьбою предназначенный к трудам по переустройству государства, и, отчасти, открыв ему свои планы, сделал себе из него полезного союзника. В такое время, когда в программе на первом плане стояли строгие нравственные требования, трудно было оставить министерство иностранных дел за Талейраном, слишком известным своим “деловым умом”[185 - Brinkman, 321.] и подвергавшимся жестоким нападкам. Сдержанно и очень ловко защищаясь путем печатного слова, Талейран все же чувствовал необходимость на время стушеваться и сойти со сцены. Он подал в отставку; сначала получил отказ, затем отставка была принята, и министром иностранных дел назначен гражданин Рейнар, умный и образованный дипломат жирондистского закала. Талейран полагал, что этот второстепенный персонаж только сбережет ему место, дав возможность подготовить свое возвращение; к тому же за Рейнаром была крупная в его глазах заслуга; будучи послом республики в Тоскане, он отсутствовал; заведование министерством он мог принять не раньше, как через несколько недель, а пока Талейран оставался исполняющим должность. На стороне Сийэса было всего три министра из шести; но он надеялся мало-помалу привлечь кого-нибудь из остальных. Он даже пытался завоевать симпатии некоторых влиятельных депутатов якобинской партии, наименее скомпрометированных своим прошлым, таких, с которыми можно было разговаривать. Он стал приглашать на собеседования Журдана и других: все признают, что конституция не удовлетворяет более потребностям Франции – почему же не сговориться и не изменить ее? Беда только, что пересмотра хотели все, но каждый хотел его на свой лад. А так как Сийэс уклонялся от объяснений относительно того, чем должен быть в конце концов заменен теперешний режим, Журдан и другие были недовольны его непроницаемостью; да и помимо того они изрядно не доверяли Сийэсу, подозревая в нем задние мысли; словом, его авансы не встречали сочувствия.[186 - “Notice de Jourdan sur le 18 brumaire”. “Carnet historique”, fеvrier 1901.] Отношения в правящих сферах сильно испортились; Сийэс был зуб за зуб с Журданом и прочими; его друзья в обоих советах все больше и больше сплачивались в партию оппозиции умеренных, отстаивавших конституцию от нападок революционеров, в ожидании, пока они, в свою очередь, будут иметь возможность нарушить ее и переделать по-своему. Необходимо помнить, что эта партия была умеренной лишь в сравнении с якобинцами, т. е. умеренности весьма относительной и недавнего происхождения. Таким образом, победители 30-го прериаля разделились на два лагеря. В совместной игре каждый рассчитывал обыграть другого; теперь оба это заметили, и неудачная попытка одурачить товарища привела только к резким столкновениям. В результате, правительство утратило всякое единство импульса и действия. Началось невообразимое смятение, страшная кутерьма. Это-то Лафайет, удалившийся после Ольмютца в Голландию, следя с границы за ходом событий, называл “национальным топтанием в поганой луже” (margoullis national).[187 - La Fayette, V, 112.] В директории царил раздор. Сийэсу не удалось взять верх над своими коллегами; он оскорблял их своим превосходством и слишком показывал им, что он их презирает. Что это за люди!”, – говорил он, выходя из собрания.[188 - Mеmoires de Gaudin, duc de Ga?te”. 43.] Баррас с первых же дней начал вилять. В то время, как агент, уверявший, что он уполномочен Баррасом, пытался снова завязать сношения с эмиcсарами претендента, сам Баррас втихомолку путался с наиболее подозрительными и опасными из террористов.[189 - Eclaircissements inеdits de Cambaceres”.] Полагая, что сила в данный момент на их стороне и, быть может, опасаясь, как бы партийная печать не разоблачила его козней, он щадил якобинцев, готовый, однако, восстать против них, если бы они стали слишком опасными; с этого момента он каждый месяц меняет направление. Гойэ и Мулэн сразу перевалили на сторону якобинцев и там остались. Умеренные депутаты, подававшие за них голоса на веру, не зная их, со своей стороны испытывали разочарование.[190 - “Notes manuscriptes de Crouvelle”.] Зато словно в этой странной кампании всем так и подобало быть непоследовательными, Рожэ Дюко, которого якобинцы считали своим человеком,[191 - “Eclaircissements inеdits de Cambaceres”.] сблизился с Сийэсом и благоговейно следовал во всем его указаниям. Таким образом, из пяти директоров, двое тянули до известной степени вправо, двое влево, а пятый поочередно то вправо, то влево. Сийэс будировал, Баррас интриговал, Гойэ всюду видел заговорщиков и упивался чтением полицейских донесений;[192 - См. Записки Деклозо, настоящий автор которых Real. Mеmoires de Musnier – Descloseaux, p. 3.] Мулэн чувствовал, что он на своем посту только временно и покорно катился по наклонной плоскости. Министру Камбасерэсу, который явился засвидетельствовать ему свое почтение и просить его благосклонности, он ответил: “Это я прошу вашей дружбы сейчас и вашего покровительства на будущее время; я не обманываюсь относительно вашего настоящего положения и того, которое вас ждет впереди”.[193 - “Eclaircissements inеdits, de Cambaceres”.] В этом необычайном правительстве, которое само себя парализовало, казалось, не было человека, способного хотеть и действовать. “Директория ничего не хотела, ничего не слушала, все откладывала. Директора читали только газеты, обсуждали только газетные статьи, огорчавшие их. Они начинали заседания в одиннадцать утра и сидели до пяти с половиной, даже до шести. Каждый час являлись министры; их выслушивали всегда поодиночке, хотя следовало бы выслушивать их всех вместе. Речь шла все время о газетах, о жалобах, о доносах на частных лиц; из пяти директоров разве один слушал доклад министра и то урывками, в промежутках разговора. После заседания директора отправлялись обедать, всегда в многолюдном обществе и сидели за столом весь вечер, пока не наступало время ложиться спать. А по утрам они читали газеты и письма, чтобы иметь возможность толковать о них с другими во время своих томительных заседаний”.[194 - Lettre de Robert Lindet, изд. M, Montier, 376 – 77.] Министры редко виделись между собой и пребывали все время в состоянии взаимного недоверия, да им и недосуг было видеться, дел было по горло. Линде с головой ушел в финансовый омут, что не мешало ему собираться с мыслями и подготовлять общие меры; но он не надеялся провести в советах последовательную программу действий. Камбасерэс застал в своем департаменте настоящий хаос; ему приходилось все начинать сначала. Бернадот говорил и писал без передышки; его речи, прокламации, циркуляры, воззвания являются любопытным памятником революционно-гасконского красноречия; мы снова находим в них смесь воинственного пыла и бессвязного пафоса. В своих работах он обнаруживал блестящие качества: ум, увлечение, поразительную работоспособность. Вставал он всегда чуть свет, в три часа, и, покинув свой “домишко”[195 - Barras, III, 417.] на Цизальпинской улице, первым являлся в министерство. Он во все вникал, за всем следил сам, прилагал все старания, чтобы подтянуть канцелярии, подогнать обучение новобранцев, снова наладить материальную часть, преобразовать армию, подбодрить, поднять упавший дух солдат и офицеров. Против хаоса затруднений и всяческих преград, стоявших, на его пути, он ополчился всею силой своей неутомимой и кипучей деятельности. Но гражданские власти, бездействующие или выбитые из колеи, плохо помогали ему; в провинции начинали ходить тревожные слухи о положении дел в Париже и распаде республиканского правительства.[196 - Военное министерство, общая переписка, письмо комиссара директории в департамент Дилы (Dyle), сообщенное министерству.] Парижская печать, освободившись от намордника, сейчас же бросилась в крайности. Какая радость – безнаказанно призывать к ответу тиранов фрюктидора, большинство которых сохранили за собой свои места, уцелев во время последнего кризиса! “30-го прериаля были смещены правители коварные, дурные, изменники; оставлены: дурные, изменники, коварные”. Какое наслаждение нападать на эту вечную факцию термидорцев и фрюктидорцев! – “Это она посадила в исполнительную директорию самого низкого злодея, какого когда-либо видела в своих рядах контрреволюция… Олицетворение этой факции Баррас; нет преступления против человечества, которого бы он уже не совершил”.[197 - Выдержки из газет, в отчете за термидор, опубликованном Schmidt, III, с. 420 и след.] Газеты, больше пятидесяти сразу, подняли страшный шум. Воскресшие органы правой всячески поносили правительство, не останавливаясь ни перед чем, находя возможность даже клеветать на “его. Газета свободных людей (Journal des hommes libres) сделалась официальным вестником якобинства, ее прозвали Газетой тигров; своих противников она обзывала “газетными подлецами” (feuilistes d'inf?mie).[198 - Номер от 17 фрюктидора VII года.] Эта газетка и некоторые другие в том же духе напоминали худшие органы печати 1793 года; то же упорство в травле, та же мания доносов, смесь грубой ругани с ядовитыми инсинуациями. Всех принимавших какое бы то ни было участие в делах, обливали грязью; оскорбляли женщин – и тех, которые, по слухам, были причастны поставкам, и тех, которые сочиняли книги и занимались политикой; беззастенчиво вторгались в частную жизнь; самая чистая репутация не спасала от такого вторжения. Люди, наиболее преданные принципам свободы, в том числе добродетельный Кабанис, приходили в ужас перед этим “потоком клеветы, грозившим все поглотить”.[199 - “Publicliste” от 16 термидора.] Наряду с газетами выходило неисчислимое множество брошюр, предвещавших общее разложение и конец режима. Их предавали открыто, по всему городу публиковали объявления о них; разносчики во все горло выкрикивали на улицах: “Завещание республики, или Дело плохо. – Старая директория продавала нас; новая будет вешать. – Четверо повешенных и пятый, готовящий себе петлю. – Полиция арестовала Завещание республики; суд отказался преследовать издателя”. По углам улиц всюду были расклеены афиши, требовавшие общего вооружения граждан, разжигавшие ненависть и дурные страсти.[200 - Brinkman а Sparre, 19 juillet, р. 301.] Вокруг дворца Бурбонов продавали книжонку сочинения депутата-памфлетиста Пульсье, озаглавленную “Перемена местожительства”. Автор предполагал переселить старейшин на Монмартр (где прежде вешали), пятьсот в сточную трубу; военного министра в улицу Боен, рекрутов в Покойницкую улицу (rue de la Mortellerie), роялистов на мыс Доброй Надежды, а прогрессивный налог в улицу Чистки-Карманов (Vide-Cousset).[201 - См. у Maurice Fournet “Bibliographie de l'histoire de Paris pendant la Rеvolution”, список памфлетов той эпохи, хранящихся в национальной библиотеке; немало их хранится и в Парижской городской библиотеке.] Советы то подчинялись влиянию крайних элементов, то восставали; против него. Старейшины первые опомнились и теперь пытались, еще нерешительно, преградить путь якобинскому движению. Совет пятисот продолжал разыгрывать из себя верховное собрание – не распускал комиссий Одиннадцати (нечто вроде комитета инициативы и действия), но не осмеливался довести; до конца свою дерзость. Его засыпали петициями об отдаче под суд и о привлечении к ответу советом старейшин: экс-директоров Рейбелля, Трейльяра, Мерлэна, Ларевельера. Против этих четырех лежачих; накалилось множества обвинений: в продажности, подкупе, посягательствах на свободу личности, угнетении союзных народов, и даже весьма несправедливое обвинение – в том, что они отправили Бонапарта против его воли в Египет; услали в “аравийские пустыни”[202 - Адрес от граждан г. Тулузы, читанный в заседании совета пятисот 6-го термидора.] нашего лучшего, генерала и цвет наших армий в то время, когда республика, стонущая под гнетом всяких напастей, так страшно нуждалась и в том, и в другом. К счастью, процедура отдачи под суд была медленная и сложная. Рейбелль, перешедший в совет старейшин, энергично защищался и в своих речах, и в печатных своих мемуарах; притом же многие депутаты, убеждая Мерлэна н Ларевельера выйти в отставку, приняли его брата Жозефа, любезного, приветливого, превосходного хозяина. Оба эксплуатируют память своего великого брата и считают себя: вполне способными, с ним или без него, хоть завтра же стать во главе нового правительства. Жозеф еще, по-видимому, искренно желает возвращения героя и не прочь вызвать его. Люсьен ведет себя не столько как совладелец, сколько как наследник великого имени; полагая, что Наполеон надолго, может быть, навсегда, сошел с политической сцены, он трудится для самого себя, и постепенно этот двадцатичетырехлетний юноша, благодаря таланту и апломбу, становится заметной силой. У Жозефа есть связи, у Люсьена – клиенты. Партия обоих братьев соприкасается с группой Сийэса, но не смешивается с нею. Впрочем, здесь каждая маленькая группа мнит себя партией, каждая партия становится факцией. В зале совета пятисот минутами кажется, что парламентские правая и левая вот-вот дойдут до рукопашной, оспаривая друг у друга эту арену. Большинства голосов добиваются интригами, или захватом врасплох депутатов. Часто обсуждение текущих дел прерывается предложениями политического характера, вызывающими бурные прения, которые под конец доходят до драки. Иные заявления директории вызывают грозу. “Депутаты вскакивают, перебегают с места на место, бранятся между собой. Напрасно председатель неистово звонит, призывая к порядку, напрасно пристава надрывают себе глотку, унимая крикунов; вся зала гудит и волнуется; докладчика не слышно; не слышно даже собственного голоса”.[203 - Отчет в “Gazette de France”, от 18 фрюктидора, VII года, о заседании 17 фрюктидора.] Публике опротивели такие сцены, и парламентский режим становится ей чем дальше, тем антипатичнее. II И двух палат казалось для Парижа слишком много, – каков же был его ужас, когда возникла еще третья, сама себя учредившая и уполномочившая. Для того, чтобы воскресить в народе энтузиазм, поднять его упавший дух, вдохнуть в него энергию для борьбы с чужестранцами, казалось полезным вернуть былую власть политических союзов, этих кузниц патриотизма. Самый большой и знаменитый из всех клуб якобинцев, закрытый в брюмере IV года, счел момент весьма удобным для возрождения под новым именем Общества друзей Равенства и Свободы. Его воскресение было целым событием. Якобинцы искали помещения для собраний, но найти его оказывалось не так просто: огромное большинство обывателей было против них и отнюдь не желало их соседства.[204 - “Gazette de France”, 19 мессидора: “Одно общество, занимающееся обсуждением политических вопросов, намеревалось вчера окончательно водвориться в окрестностях улицы Онорэ; гражданки Рынка, неблагосклонно относившиеся к этим собраниям, весьма невежливо разогнали членов общества, сломали звонок и опрокинули стол, говоря, что эти шутки уже надоели, и все слишком хорошо помнят, к чему они ведут”.] Но слабость властей открыла им доступ в залу Манежа, одно из священных мест революции, где заседало учредительное собрание, потом законодательное, и в первое время конвент, где, среди обнаженных стен, казалось, витали трагические видения. Здание Манежа, лежащее за продолговатым и узким двором, было как бы вдавлено между террасой фельянтинцев,[205 - Feuillants, монашеский орден.] нависшей над той частью здания, где была расположена зала, и прежними монастырскими зданиями, пробуравленными сквозными ходами. Манеж входил в состав построек, отведенных в распоряжение совета старейшин, заседавшего в Тюльерийском дворце.[206 - Известно, что зала эта помещалась почти в точке пересечения теперешних улиц Риволи и Кастильоне. M. E. Drumont восстановил физиономию этого квартала в своей книге “Mon vieux Paris”, 14–22.] Около половины мессидора потихоньку, без шума, начались собрания в Манеже, и в один прекрасный вечер возродился знаменитый клуб. В члены записалось несколько сот человек, в том числе около полутораста депутатов. Для того, чтобы обойти некоторые запретительные параграфы конституции, вместо президента выбрали распорядителя, вместо секретарей отметчиков (annotateurs). В числе организаторов называли Друэ, некогда участвовавшего в заговоре Бабефа. Поставили председательский стол, повесили над ним красную шапку, устроили трибуну для ораторов; в новом клубе имелись и подача голосов, и программы заседаний, и следственная комиссия, и публика, стоявшая вокруг скамей, на которых теснились члены, и регулярные газетные отчеты о заседаниях; словом, это была пародия на парламент. Во избежание недоразумений, неоякобинцы открыто заявляли о своем родстве со своими предшественниками: “Наше имя – якобинцы, наше общество – якобинское; мы якобинцы и хотим быть ими”.[207 - Речь Дестрема, “Publiciste”, 30 мессидора.] Правда, они заявляли также о своем глубоком уважении к конституции, но, отрицая желание восстановить режим 1793 года, они в то же время усваивали себе тон и жесты той эпохи. А так как с театра военных действий по-прежнему приходили дурные вести – наши войска в Италии и Неаполе понесли жестокие поражения на берегах Требии, крепость Турин сдалась на капитуляцию, в Швейцарии Массена принужден был отступить за Цюрих, – все это было поводом громить продажные души изменников, требовать казней, декретов против богачей и пик для народа. В особенности настойчиво требовали чистки различных учреждений; министров заклинали очистить свои канцелярии, наводненные аристократами и “зараженные гангреной барства”;[208 - Отчет в “Gazette de France” от 4 термидора.] старались воздвигнуть гонение на “господчиков”, чтобы пристроиться самим на их места; многие из членов нового клуба жаждали не столько крови, сколько тепленького местечка. И все же сквозь бред парламентских предложений и криков пробивалось возмущение отдельных народных групп против буржуа, загребших в свои лапы всю революцию, отвращение к затхлому режиму, демократическому только по имени, страсть ко всеобщей нивелировке – детище Бэбефа и его коммунизма; в наше время это назвали бы ростом социализма. Правда, эти требования яростно повторяла лишь небольшая группа людей, но зато ей свирепо вторили ораторы Манежа. Для них Робеспьер был уже только предком. Непосредственными предтечами, мучениками идеи, чьи “тени жалобно требовали отмщения”, были в их глазах депутаты, погибшие в 1795 году за то, что они в термидоре предводительствовали бунтом голодных против конвента, – были люди, в 1796 году противопоставившие олигархическому деспотизму директории теории общего счастья и полного равенства. – “О. Ромм, Гужон, Субрани, Бабёф, вы будете отомщены, – да, отомщены, и скоро, но только путем суда, а не убийства”.[209 - Заседание 30 мессидора; отчет в “Gazette de France” от 6 термидора.] И такие речи в зале были ничто в сравнении с тем, что говорилось по соседству. В кафе Годо, вблизи Тюльери, анархистские горланы устроили нечто вроде клуба под открытым небом, где, не стесняясь, говорили о принесении тысяч людеq в жертву теням. Робеспьера и Бабефа.[210 - Отчеты военной полиции за время с 20-го по 25-е мессидора. Военный архив, общая переписка.] Казалось, снова появлялся отвратительный кровавый призрак революции, с обнаженными руками, в деревянных сабо, в карманьоле – той революции, которая рубила головы и работала в тюрьмах. Эти ужасы были еще слишком близки, слишком свежи в памяти всех, чтобы призраки недавнего прошлого не повергали Париж в смятение и не заставляли его трепетать от страха. К тому же, якобинцы в совете пятисот вторили якобинцам Манежа; на одном обеде генерал Журдан пил за воскрешение пик; разнесся слух, будто совет намерен преобразоваться в конвент и восстановить комитет общественного спасения; а из провинции неслись вести, что по всей стране воскресают клубы, выходят из-под земли группы оборванных и мрачных якобинцев. Кошмар террора снова тревожил тяжелый сон, сковавший Францию; долго еще потом помнили эту общую панику при виде красного фантома и великий страх VII года. Возрождение клубов привело к тому, чего Париж не видел уже около двух лет, – к уличным беспорядкам: яростные речи ораторов Манежа вызвали контрреволюционную агитацию; появились опять остатки золотой молодежи, мюскадены, или, вернее, их младшие братья, приятные и любезные (les agrеables, les aimables du jour). Между молодыми парижанами самых различных классов установилось какое-то сообщества с целью палками выколотить революцию из якобинцев и кулаками удержать общество от возвращения к злодейскому режиму. Когда прошли золотые времена термидорской реакции, мюскадены переменили имя и отчасти костюм; многие из них поступили на службу в армию; опустевшие места заняли другие, помоложе. Под суровым гнетом фрюктидорского режима они притаились и замерли; брожение умов, наступившее после 30 прериаля, как бы воскресило их. Общественное мнение и мода были за них; в эту эпоху, когда физическая сила была особенно в чести, “дуть якобинцем” было одним из способов выказать силу своих мускулов и солидность своих принципов, занятием похвальным и почтенным, – спортом, как сказали бы нынче. Молодежь снова вернулась к атрибутам своей прежней профессии: “черным и фиолетовым воротникам” на “старых фраках”,[211 - Schmidt, “Tableaux de la Revolution”, III, 400.] широкополым фетровым шляпам со стальными пряжками, широчайшему батистовому галстуку, образующему зоб под подбородком, дубинке или “трости-шпаге” под мышкой, пистолетам в кармане, – и в этом наряде, придирчивая и задорная, снова повела кампанию против якобинцев. Ряды ее пополнялись смутьянами иного рода. В закоулках Парижа ютилось целое население шуанов не у дел, тайком прокравшихся в столицу, авантюристов роялистского закала и праздношатающихся контрреволюционеров. Эта белая накипь теперь всплыла на поверхность одновременно с красной. Различные элементы смуты уже начинали сталкиваться между собою. По точным и подробным рассказам очевидцев легко себе представить Париж в этот период мелких войн, причинивших больше страха, чем зла. Главная квартира агитаторов правой находилась в бывшем Пале-Рояле, а теперь дворце Равенства. Бродя по шумным галереям, кипящим лихорадочной жизнью, изобилующим проститутками и всеми видами контрабандного торга, они группируются, воодушевляются, точат языки, готовя своим противникам ядовитые стрелы сарказма. Затем, через улицу Онорэ и лабиринт переулков, сомкнутыми рядами направляются туда, где собираются якобинцы для метания громов против правительства и выполнения обрядов своей религии. Осаждающие, внезапно вынырнув из сквозных коридоров из сада, окружают Манеж и устраивают блокаду. 22 мессидора якобинцы торжественно посадили во дворе Манежа дерево свободы; из-за этого пошла перебранка, а затем и драки. На другой день вечером враждебная толпа заняла ближайшие к зале позиции: террасу фельянтинцев наверху и внизу – аллею Апельсиновых деревьев. Как только окончилось заседание, и члены клуба вышли, распевая патриотические песни, с террасы их приветствовали гиканьем и свистками; камни полетели в окна залы. На крик: “Долой тиранов!” эти последние отвечали: “Долой гильотину, долой якобинцев!” Внезапно раздались крики: “Да здравствует король!” У всех выходов завязалась свалка. В аллее манифестанты, вскарабкавшись на кадки с апельсиновыми деревьями, бросали оттуда камни; другие ломали стулья и обломками колотили якобинцев, проходивших вблизи. Стон стоял по всему саду; буржуа, пришедшие подышать свежим воздухом, их дамы в длинных газовых платьях-футлярах и шляпах из цветов, кидались врассыпную; в аллеях была страшная давка; мужчины, женщины и дети опрокидывали друг друга.[212 - Отчет военной полиции за 23–24 мессидора. – Военный архив, общая переписка.] Появилась стража законодательного корпуса и обрушилась на манифестантов. Некоторые были жестоко избиты, двадцать восемь человек арестовано по обвинению в явном подстрекательстве к бунту и требованиях возвращения короля; среди последних было меньше экс-дворян, чем молодых буржуа, и даже мелких торговцев и лавочников. Следствие выяснило, что аресты производились наскоро и без разбора.[213 - Парижские газеты за мессидор и фрюктидор. “Подробности о великой драке, приключившейся вчера в десять часов вечера в Тюльери между роялистами и республиканцами etc”. Оригинал в Парижской городской библиотеке. Выдержки в отчете центрального бюро за мессидор, у Schmidt'a и у Aulard'a в его сборнике “Paris pendant la reaction thermidorienne et sous le Dirataire”, М, 634.] Стычка повторилась и на второй, и на третий день, к великому огорчению гуляющих, “которые уходили весьма недовольные”.[214 - Отчет военной полиции за 24–25 мессидора.] Власти сочли нужным принять некоторые меры предосторожности: в каждой казарме ждал начеку пикет в сто человек, которым воспрещено было отлучаться из казармы; на продолговатой терpace перед Тюльерийским дворцом поставлены были две небольших пушки. Однако дело не шло дальше тукманок, палочных ударов, порой мальчишеств. На палатке, разбитой перед Манежем, якобинцы вывесили великолепный фригийский колпак, на него надели королевскую корону. Иногда в самый разгар перебранки и тумаков начинал идти дождь и заливал ссору. В городе обе партии устраивали манифестации: там и сям уже появлялись зловещие фигуры – фигуры 93-года; по улицам с криками и песнями бродили враждующие отряды. В особенности бурно прошли день и вечер 24-го. У ворот Мартина собралось такое скопище якобинцев, что понадобилась кавалерия, чтобы рассеять их. На Итальянском бульваре, в так называемом “Кобленце”, элегантном и контрреволюционном кафе, где остатки прежнего общества заседали каждый вечер на шести рядах стульев, в час выхода из театров собралась толпа и затянула Пробуждение народа (Le rweil du peuple), марсельезу реакции. Тотчас же подоспела банда, иначе настроенная. Вот-вот произойдет столкновение. По улицам Фейдо, Колонн и Закона стремительно проносятся какие-то индивидуумы крича: “На помощь! против террористов!” Этого достаточно, чтобы оледенить ужасом весь квартал. Лавки запираются. “Паника растет”,– говорится в полицейских отчетах, “и многие граждане намерены переселиться в деревню.[215 - См. отчет военной полиции за мессидор, у Schmidt'a, III, 400. – Отчет военной полиции за 20–21 мессидора. Военный архив, общая переписка.] Не менее других были недовольны настоящие рабочие, труженики, составлявшие массу пролетариата. Якобинцы не меньше рыцарей реакции сумели внушить отвращение к себе этому несчастному народу, требовавшему первым делом безопасности и покоя. В конце концов совет старейший счел невозможным терпеть, чтобы какая-то секта устраивала у самых его дверей, у него под носом и против него очаг волнений. Манеж, как и все здания, причисленные к Тюльери, находился в ведении инспекторов залы – нечто вроде квесторов, депутатов, облеченных волею своих коллег широкими полномочиями по части суда и полицейского надзора. По поручению собрания, комиссия инспекторов объявила якобинцам, чтоб они искали себе другое место для разговоров. А так как внушение не подействовало, совет формальной резолюцией воспретил им доступ в Манеж. Тогда они покорились своей участи и переехали на другой берег Сены, на улицу Бак, где и продолжали свои шумные заседания в старинной якобинской церкви св. Фомы Аквинского. Общественное мнение все упорнее травило их, выпуская на них целую тучу книжечек и брошюр, где их ругали и вышучивали беспощадно: “Вешайте якобинцев – это жулики. – Вот убийцы народа! – Посмотрим, кто посмеется последний; закрывайте ваши лавочки; якобинцы открыли свои. – Список главнейших якобинских животных, живых, редких и любопытных экземпляров, переведенных из клеток диких зверей в Ботаническом саду в конюшню Манежа. И перед глазами читателей проходил весь зверинец, вся коллекция якобинских типов – медведи, тигры, обезьяны. В театре, если пьеса заключала в себе хотя бы мимолетный намек на эту, всеми ненавидимую секту, этого было достаточно, чтобы зала гремела рукоплесканиями.[216 - Brinkman а Sparre, 16 июля, 301.] Прочно стоящие газеты, с большим количеством подписчиков, – Moniteur universel, Gazette nationale, Publiciste, Gazette de France, le Surveillant, – храбро вели кампанию против клубистов и тирании, которой те хотели подчинить существующую власть. А серьезные публицисты нападали на самый принцип свободы союзов и сходок, изображая его источником величайших опасностей и говоря, что ему нельзя дать оправиться от удара, нанесенного ему последним взрывом демагогии. “Якобинцы, – пишет мадам де Сталь в частном письме, – словно подрядились быть пугалом всех принципов свободы, чтобы помешать нации объединиться под знаменем их”.[217 - Архив Коппе, любезно открытый для нас графом д’Оссонвиллем.] Именно по поводу беспорядков 1799 года формулировано было, в виде проекта, в одной брошюре знаменитое постановление, впоследствии сведшее на нет право ассоциаций и раздробившее на мельчайшие частицы политическую деятельность французов. Это сделал Редерер, выпустивший брошюру с таким выводом: “отныне законом могут быть дозволяемы лишь такие политические общества, в которых число членов не превышает пятидесяти”.[218 - Roederer, “Oewres”, VII, 94.] Поставьте двадцать вместо пятидесяти, распространите запрет на все общества, не только политического, но и иного характера, и вы получите статью 391 Уголовного уложения, заранее проредактированную будущим советником империи. III Волнуя таким образом Париж, якобинцы не поднимали народа; “девяносто девять сотых Франции с ужасом отталкивали их”,[219 - “Publiciste”, 30 вандемьера.] и все же вся страна трепетала от страха перед ними. Посторонний наблюдатель признает их ничтожным меньшинством, но, прибавляет он, “их партия, несомненно, самая сильная, благодаря полному соответствию цели и средств у всех тех, кто без стыда становится под красное знамя. Наоборот, их противники, т. е. почти вся нация, разделились между собой; это большинство включает и республиканцев, и роялистов всех оттенков, и равнодушных, так что между ними нет ни единства интересов, ни единомыслия”.[220 - Brinkman а Sparre, 299, 300.] Другая опасность проистекала от того, что демагоги, благодаря революционному фаворитизму, сохранили многих приверженцев и в полиции, и в штабах, и в администрациях. После 30-го прериаля якобинцы воспользовались “генеральной чисткой”[221 - Ibid., 301.] страны для того, чтобы вкрасться во многие учреждения, заменив насытившихся алчущими. Это был в их руках лишний козырь, не говоря уже о том, что в совете пятисот большинство нередко, хоть и не постоянно, оказывалось на их стороне, а у двоих из директоров они всегда находили снисхождение, если не положительную поддержку. Каждую минуту можно было ожидать, что они обманом или насилием захватят власть. Если при таких условиях могла все-таки организоваться борьба с возрождающимся терроризмом, то лишь потому, что этот натиск снизу сильно тревожил революционеров, превратившихся в консерваторов, стремившихся упрочить за собой свои места и водворить порядок в стране; Сийэса он раздражал еще больше, чем пугал его. Экс-аббат начал действовать исподволь, за кулисами, подготовляя свой coup d'etat с целью изменения конституции и насаждения власти, по-прежнему революционного склада и происхождения, по-прежнему враждебной всякому, кто не представил достаточных гарантий своей преданности новому порядку, но более твердой, чем непоследовательная директория, более прочной, устойчивой, – надежного оплота против анархии. Тут-то и сказывается разница между затяжной интригой в интересах претендента, приписываемой Баррасу, и всесторонне обдуманным планом Сийэса. В общем крушении Баррас думал бы только о себе; он приберег бы для себя выход, потайную дверь, чтоб ускользнуть от республики. Сийэс хотел спасти целую партию, воссоздав, хотя бы на время, республику для обеспеченных революционеров, которым теперь угрожают и которых теснят революционеры необеспеченные: республику правящих якобинцев против республики якобинцев домогающихся.[222 - La Fayette, V, 29.] Впрочем, и Баррас, хотя и продолжавший лавировать между двумя противоположными партиями, по-видимому, не прочь был, пока что поддержать попытку ревизионистов.[223 - Ibid., 128, 134.] Общественное мнение, несомненно, было за нее. В массе люди порядка не любили и презирали пристроившихся революционеров, но предпочитали все якобинцам. Сийэса упрекали в том, что он ничего еще не сделал и находили, что он ниже своей столь искусно выращенной репутации. В полутьме кулис он казался крупнее, чем был на самом деле; теперь, при свете рампы, он как будто уменьшился в объеме. Упрекали его также в неприветливости, в надменности и в том, что он установил в Люксембурге нечто вроде этикета. Тем не менее, если бы он, наконец, собрался с духом и предпринял что-нибудь решительное, к нему примкнули бы все консервативные элементы, народившиеся в самых недрах революции. Талейран, со своей стороны, усиленно работал, стараясь рассеять упорное и вполне основательное предубеждение людей старого режима против этого врага их сословия.[224 - “Notes manuscriptes de Grouvelle”.] И все же, для того чтобы затея имела реальный успех, необходимо было поручить ее осуществление генералу, и притом генералу известному, популярному, обладающему престижем победителя. В этот период поражений победители были редки; попытались нарочно изготовить такового. Среди молодого поколения военачальников Жубер блистал яркой звездою. Он учился побеждать у хорошего учителя; за ним числилось уже немало блестящих и славных воинских подвигов; повторяли слова Бонапарта при отъезде из Египта: “Я вам оставляю Жубера”.[225 - “Notes manuscriptes de Grouvelle”.] Этот отважный, пылкий, рыцарски благородный молодой человек был зарей, надеждой для многих; иные находили в нем сходство с Гошем, героем, похищенным Франции завистливою судьбой. Глас народа сулил ему будущность: Tu Marcellus eris. То, чего он был свидетелем и очевидцем в последние годы; внушало ему глубокое отвращение. За него взялся Сийэс, сначала наставлял его, затем вверил ему командование итальянской армией, вновь собранной и тщательно организованной за Апеннинами, не доходя Генуи. Перед нею стоял Суворов, но у него было меньше людей, так как часть своей австро-русской армии ему пришлось оставить позади, для осады Мантуи и ломбардских крепостей. Вся политическая и военная комбинация Сийэса основывалась на этом временном превосходстве ваших сил над силами противника.[226 - Следующая записка, адресованная Сийэсом военному министру, показывает, что этот директор был уверен в успехе наших войск в Италии: “Итальянская и альпийская армии вместе представляют силу, по меньшей мере равную силам неприятельского генерала Суворова. Ему нужно еще обложить несколько крепостей, поддержать осаду других. Весьма вероятно, что мы в скором времени возьмем перевес над войсками, разделенными таким образом на несколько корпусов…” Военный архив, общая переписка.] План был таков: Жубер тотчас же едет в главную квартиру, сильным толчком поднимает армию и переходит в наступление. Конечно, благоразумнее было бы подождать, пока к итальянской армии присоединится альпийская, формировавшаяся под предводительством Шампионнэ, и, быть может, оставаться на позиции угрожающей обороны, но гражданские реформаторы могли ждать спасения лишь от блестящей битвы, от победы, отголосок которой прошел бы по всей стране, и ставили рискованную ставку: “на квит или вдвойне” (“guitte ou double”).[227 - La Fayette, письмо к Latour-Maubourg, от 17 октября, 123. Все мемуары лиц, более или менее причастных к этим событиям, согласуются между собой относительно роли, предназначенной Жуберу, но длинное письмо Лафайета к Латур-Мобуру, написанное на основании положительных данных, имеет ценность свидетельства современника.] Итак, решено было, что Жубер пойдет на Суворова и, как рассчитывал Сийэс, даст ему сражение; успех сделает Жубера почти спасителем отечества и на время властителем дум. Тогда можно будет воспользоваться им – каким способом, это уж определится впоследствии, чтобы раздавить якобинскую факцию, распустить совет пятисот и потребовать пересмотра конституций. Это был бы непроизвольный переворот, учиненный войсками, не бунт преторианцев, – такая вещь в то время никому не приходила в голову, и армия, по всей вероятности, воспротивилась бы ей. Нет, инициатива должна была исходить от гражданских властей, должностных лиц, пользующихся репутацией талантливых и знающих людей; а они послали бы армию на приступ и без того уже готового рухнуть законодательного учреждения; на языке того времени это называлось “призвать силу на помощь мудрости”..[228 - Так “Moniteur” охарактеризовал брюмер. После 18-го фрюктидора говорила буквально то же: “Мудрость вела силу”] А там Сийэс разоблачит свой план, укажет на опасность, грозящую со стороны анархистов, провозгласит необходимость “дать Франции новые учреждения и больше власти правительству”; затем, объединив большинство старейшин и часть правительственных сил, призовет войска, наэлектризованные Жубером, я предложит им принять решительные меры против диссидентов. А в результате, под эгидой военачальника с блестящей репутацией, будет учреждено правительство, во главе которого фактически станет Сийэс. Это был план брюмерского переворота, составленный за четыре месяца до самого события. Общие очертания уже выяснились, понемногу собирались и действующие лица; недоставало только главного актера и настоящего бенефицианта. Сийэс думал расчистить путь Жуберу и, главное, себе самому; он расчищал его для третьего. Бонапарт, в плену у своих побед, отделенный враждебными морями от Франции, поставленный в невозможность дать о себе хотя бы весточку, казалось, стоял совсем в стороне; его нечего было и принимать в расчет. Но так как он все-таки мог возвратиться, и тогда перед его славой померкнет всякая другая, и сделать что-нибудь можно будет только при его участии и посредстве, – Сийэс пытался окольным путем завязать с ним сношения и щадил факцию братьев, о которой ходила молва, что у нее есть какие-то пути сообщения с Египтом. Говорили, что Талейран, самый ловкий сотрудник Сийэса, давно уже старался посадить в александрийское правление собственных эмиссаров.[229 - “Souvenirs de Le Couteulx de Canteleu”, y Lescure'a, “Mеmoires sur les journеes rеvolutionnaires, II, 213–314.] Тем не менее, как орудие, Жубер казался много пригоднее; Бонапарт выказал себя слишком крупной личностью, слишком честолюбивым, выходящим из рамок роли. Вербовать помощников было не трудно и среди других начальников войск. Анархия в директории и парламентская суетня становились отвратительны генералам. Этот режим бессилия и болтовни претил их мужественной натуре; их воротило с души от всех этих революционных неурядиц и смрада. Одни переходили к якобинцам из честолюбия или по грубости натуры, в надежде найти в них что-то пылкое и сильное; многие другие выслушивали предложения роялистов, допускали к себе агентов, обещали оказывать услуги, подготовляли почву для частных своих переговоров с Людовиком XVIII. Были и такие, что громили правительство вместе с якобинцами, а сами под шумок вступали в заговоры с роялистами; все чувствовали, что существующий порядок трещит и норовили отойти подальше, чтоб не погибнуть под развалинами. Наиболее благоразумные предпочли бы укрепиться на сносной позиции между якобинством и контрреволюцией”.[230 - La Fayette, V, 117.] Таково было, например, мнение Моро, который был знаком с планом Сийэса и одобрял его. Моро, с его почетной и громкой известностью, был бы весьма полезным сотрудником, но человек этот, столь хладнокровный и мужественный перед лицом врага, боялся политики и считал себя неспособным к ней. Как только затевалось что-нибудь в области внутренней жизни страны, он добровольно отступал на второй план. Он соглашался только сделаться главным ассистентом Жубера, если последний встанет во главе предприятия; совершенно отказываясь от инициативы, он готов был идти вслед за другими. Заручились также содействием Макдональда, после Требии, вернувшегося в Париж, чтобы вылечить свою рану, и бывшего военного министра Бернонвилля; их можно было противопоставить генералам, игравшим в руку якобинцам – Журдану, Ожеро, Бернадоту. Что касается не военных сотрудников, Сийэс чувствовал необходимость искать их не только среди бывших конвенционалистов и революционеров, занимающих государственные должности; он домогался привлечь на свою сторону остатки прежних либеральных и умеренных партий. В тайну были посвящены такие люди, как Петиэ, бывший военный министр, и хороший министр; как Эмери, друг Лафайета; и они старались для Сийэса. Но настоящие вожди либералов томились в изгнании, вдали от Франции; то были, с одной стороны, некоторые члены учредительного собрания 1782 года, Лафайет, братья Ламет, Латур-Мобур; с другой стороны, те из пострадавших в фрюктидоре, кто никогда не примыкал к чистой реакции, в том числе Карно. Обе категории были разбросаны по Германии и Голландии, но сохранили связь с Парижем, сохранили там сочувствующих, родных, друзей, через которых могли воздействовать на других, и Сийэс находил, что c этими элементами, как они ни неприятны, следует считаться. Теперь в его план входило объединение против якобинства умеренных всех оттенков и всех эпох. По словам достоверного свидетеля, он виделся с Карно в Голландии, проездом из Берлина в Париж для вступления в директорию.[231 - La Fayette, письмо к Latour-Maubourg, V, 118.] Карно сам был рад помочь решительному шагу, который вновь открыл бы доступ во Францию патриотам, изгнанным за политическую порядочность. Но, верный своему республиканскому идеалу, он допускал вмешательство войск лишь с целью очистить советы, дать мат якобинцам, отменить исключительные законы и обеспечить правильное функционирование существующих учреждений. Он взял на себя подготовить Лафайета, поселившегося в окрестностях Утрехта; несмотря на горькие воспоминания, общность несчастья, желание вновь составить себе партию и забота об общественном благе вели их к сближению.[232 - Сын Карно не верит в это свидание и переговоры, (“Mеmories sur Larnot par son fils”, II, 199–209), но нам трудно усомниться в правдивости Лафайета в его конфиденциальном письме к Латур-Мобуру.] Одновременно с этим Лафайета подготовляла его жена, приезжавшая в Париж, где она виделась с Сийэсом и Эмери; установились также косвенные сношения между ними и Жубером с Моро; через различных посредников он получал “важные признания” (de grandes confidentces)[233 - Письмо к Latour-Maubourg, La Fayette, V, 120.] и предложения. Лафайет в изгнании смотрел на себя, как на претендента. Он считал, что олицетворяет собою целый режим, воплощает принцип, представляет свободу, которая когда-нибудь придет спасти и поднять Францию. Но если порой он и говорил о том, как он неожиданно вернется во Францию и въедет в Париж на своем белом коне, он очень быстро отрешался от этих химер; хорошо осведомленный относительно настроения народа, он чувствовал, что утратил свою власть над массами и грустно носил траур по своей популярности, не смиряясь, однако, вполне и не веря, чтобы парижане совсем позабыли “белую лошадь”.[234 - Письмо к M. Masclet, 8 мая 1799, Ibid, V, 27.] Оставаясь всей своей пылкой душой французом, он ненавидел контрреволюцию и партию заграницы, но, с другой стороны, ненавидел и тех, кто ныне держал в своих руках власть, конвенционалистов и их приспешников, этих тиранов, столь гнусно монополизировавших общественное благо, и чувствовал, что они питают неискоренимое недоверие к либералам. – “Эти люди, – писал он, и весьма справедливо, – готовы скорей восстановить – без нас – королевскую власть и, быть может, аристократию, чем упрочить с нашей помощью наилучшее республиканское правительство”.[235 - Lettre а Latour-Maubourg, 18 octobre, V, 134.] Раз уж эти люди начали делать ему авансы, значит, за ними гонится по пятам неминучая гибель; при таких условиях Лафайет склонен был воспользоваться их содействием. Он убедился, что при полном почти упадке духа в народе переменить правительство можно только с помощью одной из правящих групп. Он полагал, что, “если добрые граждане не умеют ни конспирировать, ни бунтовать, лучше быть обязанным спасением Франции обратившимся грешникам, чем не спасать ее вовсе. Раз порешив извлечь выгоду из корыстолюбия конвенционалистов, мы должны были желать, чтобы между ними произошел раскол, чтобы у преступления явились свои козлы отпущения, но странно было надеяться, что люди, захватившие власть, откажутся от нее в пользу тех, кто ничего не может и не смеет, если только эти последние не предоставят им значительной доли этой власти вместе с гарантией, что их не будут стараться окончательно опозорить и погубить, как перед 18 фрюктидора”.[236 - Ibid., 18 octobre, 100.] Между рассуждающим таким образом Лафайетом и партией переворота, с целью преобразований, установилось нечто вроде возобновляющихся время от времени переговоров на расстоянии. Лафайет требовал гарантий в том, что правительство будущего действительно поставит себе задачей исправить зло и будет терпимым; почему бы не вернуть всех эмигрантов, не зачисленных в списки неприятельских армий? В Париже скупились, торговались; соглашались вернуть только изгнанников, которые представят надежный залог; в особенности, не надо священников; желать их возвращения, это значит “желать контрреволюции”.[237 - La Fayette, V, 120.] Впрочем, о формальном соглашении с Лафайетом и его друзьями, о требовании от них непосредственного и безотлагательного содействия не было и речи. Их хотели только” предупредить, посоветовать им не удаляться, особенно от границы, для того, чтобы, когда удар будет нанесен и водворится новое правительство, можно было вернуть их, показать, пустить в ход, похвастать их порядочностью, их талантами. Так работали Сийэс и его друзья, подготовляя свое завтра; они загадывали даже и вперед, на послезавтра. Для многих из них в будущем, как они его себе представляли, Жубер был лишь переходной ступенью, Бонапарт орудием про запас; настоящий исход был в ином – в королевской власти революционного изделия, которая окончательно упрочила бы занятое положение и приобретенные выгоды. Человеку, возводившему в принцип необходимость порвать со всеми нашими традициями, не могла не улыбаться мысль об иностранном государе-немце и протестанте. Сийэс говорил: “Так называемые исторические истины не более реальны, чем так называемые истины религиозные”.[238 - Фраза, цитированная Albert Sovel'ем в его “La Rеvolution et l'Europe”, IV, 295.] Он не один так думал; обаяние, которое имели протестантизм и Пруссия, и воспоминание о короле-философе для целой группы революционных вождей, вводили их иногда в странные заблуждения. Они склонны были воображать, что предаться в руки ученика великого Фридриха, государя-философа, хотя бы и исповедующего официально лютеранство, было бы для революции наилучшим исходом, который удовлетворил бы всех; правящей группе обеспечил безнаказанность и спокойное наслаждение приобретенным; народу, который до сих пор еще не удалось заставить отрешиться от всяких религиозных идей, – христианство. Этот обманчивый способ разрешения религиозной проблемы соблазнял и очень благородные умы; госпожа де Сталь в одном своем труде, который она готовила к печати, но который напечатан не был, предлагала сделать протестантство государственной религией.[239 - “Madame de Sta?l et la Republique en 1798”, par M. Paul Doutier “Revue des Mondes” 1 ноября 1899.] Один из близких друзей Талейрана, Сент-Фуа, более практичный, говорил русскому посланнику: “Власти и здраворассуждающая часть нации не решились бы подать голос за Бурбона. Они скорее высказались бы за немецкого государя-протестанта” – и он называл принца Людвига-Фердинанда Прусского.[240 - Baillue, 1, 330.] Некоторые, возвращаясь к старой идее, подумывали о протекторе и шепотком твердили имя герцога Брауншвейгского, полагая, что Франции можно навязать короля, прикрывая его вначале республиканским титулом. Всех этих разрушителей мучила теперь потребность воссоздавать и восстанавливать, но так как большинство из них были ренегатами или цареубийцами, так как для них немыслимо было возвращение к основным традициям, так как они не хотели ни короля, ни католицизма, они изощрялись в поисках какой-нибудь подходящей религии и псевдомонархии. В якобинских кружках с резко патриотической окраской на Сийэса сыпалось много нареканий за то, что он в бытность свою в Берлине подготовлял именно такого рода комбинацию с прусским, или, по крайней мере, немецким государем. По некоторым данным, можно предполагать, что он действительно об этом думал, что об этом думали окружающие его.[241 - См. разговор, приведенный в мемуарах Фуше (“Mеmoires de Fouche”), I, 70, 71. Madelin установил, что эти мемуары, вначале слывшие апокрифическими, были, несомненно, инспирированы Фуше, и что их свидетельством не следует пренебрегать. “La Revolution fran?aise”, 14 septembre, 1900.] На пути в директорию он также искал вне пределов Франции желаемого объекта, короля революционеров, которого можно было бы, в конце концов, противопоставить королю эмигрантов. Человек, уже по своему положению хорошо осведомленный, Камбассерэс формально заявляет, что был момент, когда “Сийэс прислушивался к предложениям, исходившим от герцога Орлеанского; в то время другом и поверенным Сийэса был Талейран, и переговоры с агентами герцога велись через его посредничество”.[242 - “Eclaircissements inedits de Cambaceres”.] Во всех интригах того времени видна рука Талейрана; она служит между ними связующим звеном, примеряет и мешает вместе все комбинации. С другой стороны, на основании подробных сведений, доставлявшихся Лафайету, чтобы держать его в курсе дела, этот последний писал Латур-Мобуру, что Сийэс соглашается “на восстановление королевской власти.[243 - “Lettre du 17 octobre”, 123.] Надвигающаяся опасность объединила всю партию “в убеждении, что окончить войну и спасти свободу можно только поставив во главе правительства конституционного государя, но коалиция, с одной стороны, и якобинцы, с другой, напирали так сильно, что предварительно нужно было выиграть битву против держав и дать другую якобинцам в совете пятисот”.[244 - Lettre du 17 octobre, 122.] Существовало ли формальное соглашение, договор с младшей линией? Нет, была просто тайная склонность и тенденция в пользу такой королевской власти, которая была бы из всех реакций наименее реакционной. В этом смысле операция, неожиданно принявшая, благодаря возвращению Бонапарта из Египта, выгодный для него оборот, была задумана, как предприятие с республиканской исходной точкой и орлеанистским заключением. ГЛАВА III. БОРЬБА ПАРТИЙ Отъезд Жубера в Италию; его женитьба. – Сийэс начинает борьбу против якобинцев. – Его речи на Марсовом Поле. – Парижский комендант и военный министр. – Камбасерэс. – Старейшины. – Перемены в парижском гарнизоне. – Якобинцы улицы Бак. – Обращение к Фуше; его назначение министром полиции. – Как он сразу поставил себя в глазах общества. – Ловкая осада. – Пули 10-го августа. – Марбо устранен. – Закрытие клуба; отношение к этому населения; страхи совета пятисот. – Якобинская агитация в провинции; роялистская контрагитация. – Месяц жизни в провинции. – Юг; эпидемия разбоев и убийств. – Долина Роны. – Лион – Центр. – Юго-западу грозит восстание. – Тулуза и Бордо. – Упадок духа в Вандее. – Шуаны. – Волнения в северных городах. – Бельгия и рейнские департаменты. – Четыре Вандеи в перспективе. – Сила и слабость роялистской партии; принцы – Восстание в Верхней Гаронне и соседних департаментах. – Запад отстал; решено взяться за оружие. – Три заговора. – Что предпринимает правительство. – Воззвание мадам де Сталь к справедливости. – Тирания и распущенность. I Жубер выехал из Парижа 28 мессидора – 16 июля, с тем, чтобы разбить Суворова и снять траур с наших знамен, унося с собой надежды политиков, ожидавших от генерала-победителя создания нового правительства и преобразования Франции. В заботах о его успехе, как вне, так и внутри страны, посвященные не останавливались ни перед чем. Решено было дать ему в товарищи и менторы Моро, поставив рядом и пылкостью мудрость. Чтобы Привязать Жубера к тому, что было тогда наиболее привлекательного в политическом мире и обществе, ему сосватали невесту, девицу де Монтолон, племянницу Семонвилля, человека, все предвидящего и всегда обращавшего взор в сторону восходящего светила. Приключения Жубера начинались как сентиментальный роман; это нравилось парижанам. Свадьбу сыграли в Гранпрэ, В Шампани; затем генерал отвез молодую жену к своим родителям в Пон-де-Во, в его родной департамент Эн (Ain). После нескольких дней, проведенных в объятиях жены, он вырвался из сладостных оков и помчался в бой, унося с собою талисман – ее портрет. Он выказывал лихорадочное нетерпение победить, прославить себя новой славой и затем бросить на чашку политических весов всю тяжесть своего меча. Он несомненно готов был произвести переворот; гораздо менее несомненно, чтобы он захотел всецело подчиниться Сийэсу и работать исключительно для буржуазной факции. С Гойе он не стеснялся дурно говорить о Сийэсе;[245 - “Mеmoires de Gohier”, 1, 53.] он выставлял на вид свою восторженную преданность республике, что не мешало ему допускать к себе эмиссаров претендента.[246 - Впоследствии Сен-При (Saint-Priest) писал барону d'Andrе: “Что до Жубера, он умер, и, значит, его сношениям с вами конец”. – Архив министерства иностранных дел, 23 сентября 1799 г.] Замечательно, что правительство реставрации, столь враждебное памяти и славе революции, оказало памяти Жубера почти официальный почет.[247 - Когда ему воздвигали памятник в его родном городе, правительство реставрации доставило на свой счет все необходимые материал.] Следует ли из– этого, что Жубер, готовясь нанести решительный удар, стремясь прежде всего спасти Францию от опасности, грозившей ей извне, и от анархистов, в то же время не отгонял от себя мысли впоследствии завести переговоры о реставрации? Как бы то ни было, вообще, генералы, вошедшие в это дело, менее непримиримые, чем реформаторы-конвенционалисты, менее стесненные обременительным прошлым, отнюдь не намерены были предоставить штафиркам организовать будущее правительство, орудуя по своему произволу и соблюдая исключительно свою выгоду.[248 - La Fayette, V, 123.] Можно думать, что и Жубер, если он и рассчитывал достигнуть власти с помощью Сийэса и его группы, мечтал впоследствии разыграть роль посредника между партиями, быть может, примирителя Франции и Бурбонов. Для Сийэса самое важное было удержать за собой власть до победоносного возвращения Жубера, чтобы не пропустить момента, чтобы помочь победителю ворваться в крепость и облегчить ему вторжение. Он начал бороться с якобинцами легальными средствами и с большей настойчивостью, чем от него ожидали. От природы не мужественный, он стал отважным под давлением необходимости и страха. Явная опасность и засевший в его мозгу великий план, казалось, изменили его характер; друзья не узнавали его.[249 - Cambaceres, “Eclaircissements inеdits”.] В этот период он был поистине главным деятелем общественной защиты. Обычная перетасовка директоров сделала его на четыре месяца президентом. Как таковой, он был первым лицом в области представительства и председательствовал на национальных торжествах. Все народные праздники, все великие годовщины революции приходились на лето и следовали одна за другой: 14 июля, 9 и 10 термидора, 10 августа, 18 фрюктидора, 22 вандемьера. В эти числа в память великих событий устраивались торжественные церемонии на Марсовом Поле с военными парадами, дефилированием войск, пушечными залпами, музыкой, пением приличествующих случаю гимнов, с благовониями, курившимися в урнах вокруг алтаря Отечества, с аллегориями и псевдоримской декорацией, разукрашенной снопами цветов и гирляндами.[250 - “Lettres de Constant”, 30.] Директора в парадном уборе восседали впереди всех прочих властей на массивных раззолоченных креслах; президент в своей речи обращался ко всей Франции. 14 июля и, в особенности, 10 термидора, дали случай высказаться Сийэсу. Он публично объявил войну якобинцам, напомнил о кровавой и грязной тирании, которой они в свое время угнетали Францию; “Какой урок! Люди без талантов, но не без удали, в одном имени свободы, которую они профанировали, черпали непостижимую силу, чудовищную власть, какой не было примера в истории и – клянусь республикой! – никогда не будет возврата.[251 - Текст официальных речей этого периода находим in extenso в “Moniteur'e”, хотя эта газета в то время еще не была официальной.] Это было первое предостережение смутьянам; Сийэс поднял знамя порядка. Сийэс весьма практично старался обеспечить за собою позиции, необходимые для того, кто хочет произвести во Франции государственный переворот при помощи войск: посты парижского коменданта и военного министра. Люди, в данный момент занимавшие оба эти поста, Марбо и Бернадот, по-видимому, всецело были на стороне якобинцев. Сийэс искал только предлог отставить Марбо и заменить его своим человеком. Самым крупным препятствием казался ему Бернадот, и он, как крот, подкапывался под него, стараясь убедить Барраса, что первое качество, требующееся от военного министра, это отсутствие характера и яркой индивидуальности, угодливая покладистость.[252 - Barras, III, 388–389.] Впрочем, и его коллеги начинали находить, что Бернадот слишком шумит и занимает чересчур много места; за этим громоздким и бьющим в глаза персонажем стушевывались официальные главы государства. Сийэсу действительно помогал Камбасерэс. Он, со своей стороны, старался отобрать у якобинцев часть захваченного ими. После 30 прериаля, когда эта факция брала себе все, что хотела, в руки ее отдана была, между прочим, и центральная администрация Сены, так называемый тогда департамент Сены, коллективная власть, поставленная над окружными муниципалитетами и правившая Парижем. Под председательством бывшего дантониста Лашевардьера эта администрация могла в критическую минуту организовать возмущение черни; свое направление она уже обнаружила, составив список присяжных из ультра-революционеров. В качестве министра юстиции, Камбасерэс обратил на это внимание директории; директора, по малодушию, не посмели воспользоваться своим правом и признать список недействительным. Камбасерэс по собственному почину устроил так, что суды не утвердили списка.[253 - Cambаcerеs “Eclaircissements inеdits”.] В то же время он всячески старался низвергнуть лиц, составивших его, а это значило заблаговременно уничтожить центральный комитет инсургентов. В политических собраниях интрига ревизионистов, подготовлявших реформу конституции с оружием в руках, глухо развивалась и неслышно шагала вперед. Совет старейшин положительно превратился в сборище умудренных опытом революционеров; один из членов его, Куртуа, известный термидорец, недавно произнес ядовитую речь против странствующего клуба, изгнанного из Манежа и теперь отыскивающего себе другое пристанище; старейшины, казалось, готовы были на все, лишь бы вырвать Францию из лап якобинцев. Сийэс льстил себя надеждой привлечь на свою сторону большую часть членов этого совета, сделать из этой группы главный рычаг, и в случае надобности, пустить его в ход против другого совета. В среде пятисот партия умеренных принимала все более и более желательную Сийэсу окраску, но большинство все еще ускользало от него. То якобинское, то просто конституционное, это большинство ревниво оберегало прерогативы и неприкосновенность собрания. В один законопроект “О гарантиях гражданской свободы” совет пятисот включил параграф, лишавший директорию права вводить в конституционный район, т. е. в Париж и его окрестности, такое количество войск, какое она найдет нужным. Это право, противное конституции, директория присвоила себе 18 фрюктидора для того, чтобы иметь возможность произвести насильственный переворот, а на другой день после переворота утвердила его за собой законодательным порядком. Параграф, отнимавший у нее это право, не прошел в совете старейшин, отказавшихся его санкционировать. Два стоявших в Париже полка, посланные за границу, могли быть заменены 79-й полубригадой, 8-м и 9-м драгунскими полками; 79-я полубригада была взята в плен русскими, в Корфу, и отпущена лишь под условием не сражаться более с иностранцами; драгуны большею частью возвратились домой также пленниками на честное слово. Эти-то войска и обращены были в столичный гарнизон. Сийэс, быть может, предназначал им низвергнуть конституцию но знаку Жубеpa, но, как Оказалось, они были прежде всего и фанатически преданы Бонапарту, под начальством которого участвовали в итальянской кампании. В директории постепенно подвигалось вперед сближение Барраса с Сийэсом; формировалось большинство сопротивления. Сами Гойе и Мулэн порой пугались анархистского движения; их не мог не встревожить яростный протест клуба, изгнанного из Манежа, против насильственного переселения его в улицу Бак; клубисты подняли страшный шум, расклеили повсюду негодующие воззвания; какой-то субъект крикнул с трибуны: “к Оружию!”.[254 - Отчет о заседании 8-го фрюктидора, “Gazette de France”.] А число членов собрания все росло; по слухам, их было теперь уже больше трех тысяч; клуб привлекал к себе всех беспокойных людей, всех смутьянов, и служил для них центром. Правда, в совете пятисот не раз поднимался вопрос о выработке закона, который, признавая существование политических обществ, в то же время регламентировал бы их. Это был бы способ запереть клубистов в кругу строжайших запрещений, поставить им законные пределы, но результат всех этих парламентских переговоров оставался проблематичным и заставлял себя, долго ждать. Совет пятисот вообще нелегко приходил к определенному решению; напрасно директория торопила его, ссылаясь на неотложные дела. “Дела продолжали лежать под спудом в бюро комиссий”,[255 - “Lettre de Robert Ljndet”. Montier, 377.] а факция, заседавшая в манеже, продолжала ругать весь мир, изрыгая зажигательные воззвания. Ввиду такого упорства, директория уже предвидела необходимость вмешаться самой и закрыть клуб административным порядком. Для того, чтобы нанести этот удар, нужен был министр полиции, не отступающий перед крутыми мерами. По общему признанию, Бургиньон был не на высоте такой задачи. Он был всего только порядочный человек и охотник до грубых шуток; должность же его требовала совсем иного; он не умел импонировать; для этого у него не хватало надлежащего вида и надлежащей осанки. На его место прочили человека с мрачным прошлым, но всем известного за человека энергичного, – к тому же все знали, что у него есть основательные причины не желать, чтобы факция манежа захватила власть в свои, руки, – бывшего священника Фушэ, прославившегося своими подвигами в Нанте и еще больше в Лионе, видного участника пальбы и резни во втором по значению городе Франции. После термидора Фушэ нырнул в глубину и жил там хуже, чем жалким и презренным, – забытым, занимаясь черной работой в полиции, пробуя счастья и в делах, и в спекуляциях, то пытаясь нажиться на откармливании свиней, то вымаливая себе место, самое маленькое местечко, “местишко”,[256 - Barras, III, 272.] лишь бы только не умереть с голоду и прокормить семью, ибо в своей конуре он оставался превосходным мужем очень некрасивой жены и отличным семьянином. Мало-помалу он вылез из своей ямы на свет божий, цепляясь за что только мог, и даже вошел в милость к Баррасу. В фрюктидоре и прериале он бродил около власти, служил Баррасу, видался с Сийэсом, вообще, играл какую-то темную роль. В награду его отправили послом сначала в Милан, затем в Гаагу. Оттуда, чувствуя, что счастье начинает снова ему улыбаться, Фушэ всячески старался проложить себе путь к министерскому портфелю при помощи друзей, имевших доступ в Люксембург и восхвалявших его полицейские таланты.[257 - См. Madelin, “Fouchе”, I, 181–241.] Наконец, Баррас предложил его на место Бургиньона; Сийэс, допускавший его лишь как временное орудие, поддержал предложение. Казалось, против напора анархистов последним ресурсом был этот якобинец без предрассудков и с все еще надежным кулаком, приютившийся в одном из посольств. 2 термидора постановлением директории гражданин Фушэ из Нанта был назначен министром общей полиции; плохо осведомленная публика вначале затрепетала от ужаса. Фушэ не был буржуазным, солидным революционером, подобно Сийэсу и его друзьям. Желая спасти деятелей революции, он отнюдь не исключал стоявших в самом низу. Его былые злодеяния, его темперамент, нрав, привычка к грубому сквернословию, – хотя он был скорей циничен, чем вульгарен, – даже известные демократические инстинкты приближали его к крайним якобинцам. Но в то же время он чувствовал, что якобинцы, стремясь вернуть республику к частой анархии, идут по ложному пути, вразрез с требованиями эпохи, c волей народа, накликая катастрофу, которая неизбежно должна привести к контрреволюции. Эта факция запоздалых якобинцев представлялась ему не чем иным, как анахронизмом. Он мечтал вылепить сильное правительство из демагогического теста, вымешанного и выкатанного его твердой рукой. Впрочем, он был в сношениях и с Жубером и знал, какие надежды возлагали на юного генерала “республиканцы-организаторы”.[258 - Так называл их Mallet du Pan: “la Revolution fran?aise vue 'de l'etranger”.] Не чувствуя себя в силах играть в деле изменения конституции первую роль, он согласен был облегчить эту задачу другому, удовольствовавшись второй, и со своей стороны, трудился над сглаживанием пути. Ввиду всего этого, он не поколебался бы разогнать клубистов с тем, чтобы после снова собрать их вокруг себя, образумить и сформировать из них свою министерскую гвардию. Когда ему предложили вернуться из Гааги и принять в свои руки бразды правления, он не заставил себя просить и через десять дней был уже в Париже. 11 термидора он принял присягу в директории и комфортабельно расположился в отеле на набережной Вольтера, где полицейский служебный персонал немедленно почувствовал над собою твердую руку. С первых же столкновений и с правительством, и с Парижем этот человек с необычайно бледным лицом, кровавыми веками и ничего не выражающими глазами, более неподвижными, чем стеклянные, показал свою силу. Он проявил невозмутимый цинизм и спокойную дерзость, обнаружив, кроме того, холодную иронию и склонность к мистификациям. Его призвали укротить якобинское чудовище; он начал с того, что раздавил реакцию. По отношению к публике он занял такого рода позицию; напечатал на видном месте в газетах, рядом с прокламацией, где он смело заявляет, что он бдит и ручается за порядок, постановление о применении к тридцати двум лицам, с перечислением имен, закона фрюктидорского террора. Речь шла о законе 19-го брюмера VI года, приравнивавшем оптом к эмигрантам всех депутатов, попавших в фрюктидорские списки наказания, но ускользнувших от ссылки путем бегства буде они не явятся в указанный срок. Этот закон, следовательно, позволял административным порядком приговаривать их к смерти. Эти несчастные – в том числе Камилл Жордан, Порталис, Пасторэ, Катрмэр де Кэнси, Карно – выехали за границу или же скрывались внутри страны; по отношению к каждому из них в отдельности мера эта имела значение лишь заочного приговора, но Фушэ прежде всего хотел соблюсти формы в отношении чистых республиканцев и засвидетельствовать непоколебимость своих принципов. Водрузив и освежив революционный флаг, Фушэ мог теперь, под прикрытием его, обратиться и против факции Манежа, не навлекая на себя обвинения в том, что он играет на руку реакции. Он изготовил объемистый доклад о якобинских собраниях, форменный донос, походивший на мотивировку постановления о закрытии. Он обнаружил особый талант – идти к цели без торопливости и промедления. Прежде чем атаковать неприятельскую позицию, он решил ознакомиться с ней, изучить местность, устранить препятствия, укрепиться и обезопасить свой тыл. Директория пребывала в нерешительности и недоумении. Сийэс не прочь был двинуть дело, но дебюты полного неожиданностей Фушэ немного смущали его и ставили в тупик; Гойе и Мулэн задерживали ход. Не имея надежной опоры в самой директории, Фушэ должен был в то же время остерегаться по крайней мере половины военных и гражданских чинов столицы, так как совет департамента, парижский комендант и военный министр были заподозрены в пристрастии к клубистам. Больше всего вооружены против них были, по-видимому, старейшины; они словно вызывали директорию на решительный шаг, оповещая ее о различных беззакониях, творимых якобинцами. Ответом директорам послужил доклад Фушэ: веский, но сдержанный по форме, он отдавал должное клубам в прошлом, еще резче подчеркивая этим их теперешние бесчинства, и заканчивался простым выводом о необходимости вотировать безотлагательно закон о политических обществах, чтобы гарантировать их права и в то же время иметь возможность обуздывать их, когда они переступят границы. Фушэ пока не шел дальше предложения строго парламентских мер, быть может, для того, чтобы наглядно доказать их бессилие. Доклад был отправлен старейшинам; те, в свою очередь, передали его в совет пятисот, как приглашение вотировать вышеупомянутый закон, приучая себя таким способом к инициативе, несколько выходящей за пределы их конституционных полномочий и, как мы увидим дальше, сильно развившейся в брюмере. В совете пятисот чтение министерской прозы вызвало среди якобинских депутатов яростные опровержения. Слышались крики: “Неправда! Ложь!”. Народная трибуна ревела неистово, ибо анархисты снова усвоили себе привычку сажать на нее своих вожаков и маркитанток (vivandi?res). Поднялся спор, путаный и резкий, возобновившийся на следующий день. Доклад был передан в комиссию, но вопрос о напечатании его так и остался нерешенным, хотя и было несколько слабых попыток поставить его на баллотировку. Понятие о шуме могут дать выдержки из газетного отчета. “Оратора положительно не слышно; ему не под силу перекричать толпу… Около четверти часа ропот, протесты, крики; “На голоса, – печатать, – попробуйте еще, – поименную перекличку, – да, – нет, – достаточно!.. заглушают его голос… Снова шум; вся зала в волнении… Шум продолжается… Шум достиг апогея”.[259 - Отчет в “Gazette de France” о заседаний 18 термидора.] В итоге совет еще раз раскололся надвое, распался на две почти равные половины и, тем самым, был обессилен. Чтобы отвлечь внимание, депутат Брио начал громогласно обличать агитацию контрреволюционеров, роялистские заговоры и убийства республиканцев, действительно, все учащавшиеся в различных местностях Франции. Якобинский клуб, чувствуя нависшую над ним опасность, бесился все больше. В последние дни он метал громы специально в Сийэса. Братья и друзья, несмотря на свои чудачества, обнаруживали некоторую проницательность: они догадывались, если не о вооруженном перевороте, выполнение которого взял на себя Жубер, то о крывшемся за ним заговоре со смутно орлеанской окраской. В глазах их органов печати Сийэс был той невидимой рукой, которая вела республику к подделке королевской власти, столь же ненавистной доброму революционеру, как и законная монархия. Что касается Фушэ, его отлучили от церкви и предали анафеме, как вероломного брата и изменника делу, осыпали его же жестокими оскорблениями. Наряду с этим ревущим и топочущим якобинством, действовали иные ферменты и продолжалось брожение в обратном смысле. По вечерам, в расслабляющей атмосфере лета, на душных улицах, нагревшихся за день, и даже на Гревской площади, в бродячих группах раздавались крики: “Да здравствует король!”.[260 - “Gazette de France”, 13 термидора.] И хотя это кипение с двух сторон было чисто поверхностное, огромный город, жаждавший покоя, продолжал волноваться; его лихорадочное возбуждение не проходило. Первые дни августа тянулись, медленно, томя всех тягостными предчувствиями, угнетая все возвращавшимися страхами. Говорили, что якобинцы организовали пропаганду в армии, в новоприбывших полках;[261 - “Publiciste”, 24-го: “Ожеро занимал место распорядителя в клубе улицы Бак в тот день, когда было принято в члены несколько солдат из гарнизона Корфу… Клуб заранее старался расположить в свою пользу военных. Тридцать два члена клуба, по большей части военные, были еще накануне отправлены в Корбейль, навстречу этому гарнизону, чтобы побрататься с солдатами и предложить им собранные в складчину 600 фр.] говорили об уличных беспорядках, о замышляемых покушениях на власть предержащих. Среди всех этих волнений подоспела годовщина 10-го августа. На Марсовом поле, в присутствии всех избирателей, среди обычных декораций и реющих над головами трехцветных значков, перед бюстами обоих Брутов, красовавшимися на алтаре Отечества, Сийэс Произнес речь, еще более смелую, чем предшествующая. Обращаясь к чересчур усердным республиканцам, он старался умиротворить их “настоятельными и братскими советами”, но при этом без обиняков рекомендовал: им отделиться от своих коварных вождей; последних он громил, предъявляя к ним ряд суровых обвинений. “Цель их, конечно, не торжество справедливости; они хотят иного; опьянить народ подозрениями, внести в умы французов смятение и уныние и, в общем смятении, самим стать господами, – словом, властвовать во что бы то ни стало и править страной. – Французы, вы знаете, как они правят!”[262 - “Moniteur”.] Затем была разыграна маленькая война, примерное взятие замка с развевавшимся на нем белым флагом, изображавшего собой Тюльери; статисты с видом бунтовщиков, с ружьями в руках, изображали народ, победителей 10 августа, и звали к себе на помощь республиканских солдат, чтобы взять приступом убежище тиранов; примерный штурм сопровождался пальбой холостыми зарядами. Среди этих безобидных залпов директора, сидя на своих почетных местах, явственно расслышали свист нескольких пуль, пролетевших мимо их ушей и вонзившихся в декорацию позади. Очевидно, некоторые из стрелявших забыли вынуть из своих ружей пули – случайно или намеренно? по небрежности или c преступным умыслом? Большинство думало, что в число статистов вкрались якобинцы, они-то и стреляли настоящими пулями в Сийэса и Барраса; замечено было, что одновременно с залпом в некоторых группах раздались дикие крики.[263 - См. парижские газеты за 25–28 термидора.] Другие полагали, что виновных следует искать в рядах войска, что было бы еще хуже. Как бы то ни было, военные власти навлекли на себя суровую ответственность за недостаточно бдительный надзор. На другой день после праздника директора, еще взволнованные событиями вчерашнего дня, принялись за обсуждение текущих дел. Фушэ рассказывает, что во время заседания он написал несколько строк карандашом и передал Сийэсу; тот прочел, одобрил и последовал совету: заставить своих коллег, еще не оправившихся от испытанных волнений, подписать двойное постановление – об увольнении от должности парижского коменданта, Марбо и замене его генералом Лефевром. Таким образом, Сийэс добился, наконец, давно желанного удовлетворения и успокоения. В одиннадцать вечера постановление совета было сообщено военному министру, которого даже не спросили раньше, и ему же поручено было озаботиться немедленным его выполнением.[264 - Рассказ Фушэ (“Mеmoires de Fouche”, I, 87) подтверждается официальным письмом Бернадота к Марбо, письмом, немного смахивающим на протест: “Уже одиннадцать часов вечера, и я спешу передать Вам только что полученное мною постановление исполнительной директории о переводе Вашем в том же чине в действующую армию. Заместителем Вашим в командовании 17-й дивизией назначен генерал Лефевр. О дальнейшем Вашем назначении я Вас извещу. Каково бы оно ни было, я убежден заранее, что Вы и на новом посту сохраните за собой уважение республиканцев, ибо и там будете служить республике. Привет и братство”. Publiciste, 26 термидора. Директория приложила все старания к тому, чтобы передача поста совершилась без проволочек. К Лефевру ночью был послан гонец и, не застав его дома, поскакал к нему на дачу. См, письмо военного министра.] Избавившись от Марбо и утвердившись в доверии Сийэса, Фушэ почувствовал, что у него развязаны руки; план его отныне был ясен. Друзьям, с тревогой спрашивавшим его, что он намерен предпринять относительно грозного клуба, он отвечал: “Очень простую вещь: он будет закрыт”.[265 - Madelin, I, 251.] От собраний Фушэ не ждал поддержки, и ворчание пятисот мало его тревожило. С другой стороны, он не верил в успех уличных беспорядков, заметив, что настоящий народ уже не идет вслед за якобинцами. К тому же, новый парижский комендант, хоть и ярый республиканец и друг Журдана, вел себя прекрасно, принимал военные меры предосторожности, держался настороже против всяких сюрпризов и стягивал силы; в Париж был вызван отряд драгун, прибывший в Сен-Жермэн-ан-Лэй для ремонта;[266 - Военный архив, общая переписка.] 25-го в пять часов вечера, на всех постах неожиданно переменили пароль.[267 - “Moniteur” 26 термидора.] Каким образом удалось Фушэ укротить военного министра, этого беспокойного и волновавшего других Бернадота? Десять лет спустя Фушэ, герцог Отрантский, министр общей полиции при императоре и короле, прогуливаясь в лесу Фонтенбло с Филиппом де Сегюром, охваченный потребностью излиться, рассказывал своему спутнику, как он в термидоре VII года взялся за Бернадота: он напрямик выяснил ему положение, говоря: “Глупый ты человек, куда же ты идешь? Что хочешь делать? В 1793 году – иное дело; там можно было только выиграть, разрушая и строя заново. Но ведь то, чего мы добивались тогда, теперь наше. А раз мы добились своего и можем теперь только проиграть, к чему продолжать прежнее?” Фушэ считал этот довод неотразимым. “На это нечего было возразить”. Однако Бернадот не сдавался и все еще ухитрялся спорить, упрямо цепляясь за химеры. Тогда, с твердостью холодного политика, умеющего в годину гражданского кризиса влиять на растерявшихся военных, Фушэ прикончил его одной фразой: “Как хочешь, но помни, что может быть завтра же, как только я примусь за твой клуб, если я найду тебя во главе его, твоя упадет с твоих плеч. Даю тебе в том мое слово и сдержу его”.– “Этот аргумент, – добавляет Фушэ, – убедил его”.[268 - “Mеmoires de Segur”, edit de 1894 I, 441.] 26-го Фушэ представил директорам для подписи постановление ни более ни менее как о закрытии клуба. На этот раз он хотел покончить с якобинцами, но не просто, а с фокусом, как это у него было в обычае; он придумал курьезную шутку; нанести им удар, как роялистам, как разновидности шуанов, в своей разнузданности дошедших до реакции. Этот чудовищный подвох, впрочем, имел немало прецедентов. Камбасерэс, призванный на совет, весьма одобрил постановление и настаивал на его принятии, но восстал против намерения Фушэ установить несуществующую связь между интригами двух крайних партий.[269 - “Eclaircissements inеdits”, Cambaceres.] Тем не менее в отношение, оповещавшее совет пятисот о принятой мере, включены были следующие фразы: “Да, граждане представители, роялизм конспирирует с большой дерзостью; его агенты рядятся во всякое платье, принимают на себя все личины, говорят всякими языками; они добиваются гибели республики всеми путями – и усилиями нескрываемой ненависти, и коварством притворного рвения, и открытыми нападениями в объявленной войне, и лицемерием преувеличенного патриотизма”. В то же время, чтобы лучше прикрыть себя с левого фланга, Фушэ требовал от совета пятисот закона, который дал бы ему право производить домовые обыски с целью разыскания возвратившихся эмигрантов, королевских вербовщиков и всех конспираторов правой. Это он делал в угоду парламентским якобинцам, чтобы расположить их к себе, ввиду удара, который он готовился нанести их друзьям. Говорят, Сийэс сказал: “Позолотите им пилюлю, но проглотить ее они все-таки должны”.[270 - “Barras, III, 442.] Добившись постановления о закрытии клуба, Фушэ не терял ни минуты. В тот же день, в пять часов вечера, помещение клуба в улице Бак было закрыто, документы арестованы, на двери наложены печати. Как рассказывал впоследствии сам Фушэ,[271 - Письмо Фушэ к Гайльяру, у Madeiln, I. 253.] он лично присутствовал при наложении печатей, спрятал ключи к себе в карман и преспокойно положил их потом на стол директории. Вокруг здания клуба, охраняемого военным караулом, вокруг кавалерийских отрядов, размещенных на соседних улицах, собирался народ в многочисленные и оживленные группы, но в общем публика была очень довольна происшедшим. Депутат Брио, вмешавшись в толпу, слышал весьма резкие суждения о якобинцах и даже “об этих мошенниках депутатах”, но приписал эти отзывы “полицейским шпионам”.[272 - Брио рассказал обо всем этом с трибуны совета пятисот. Между прочим, он сообщил, что кто-то сказал об Ожеро: “Мне не страшны его большая сабля и султан; уж с ним-то я не промахнусь; его сейчас узнаешь по большому носу” (Смех). – Ожеро: “Смею вас уверить, все это меня ничуть не пугает!” (Снова смех).] Несколько упрямцев-членов пытались проникнуть в помещение клуба; три-четыре человека были арестованы, для примера. Большинство решило собраться в другом месте, в отеле де Сальм – теперь дворец Почетного легиона. Отдельные группы проникли во двор; полиция усмирила их с твердостью, но без излишней запальчивости; народ смотрел, не препятствуя, и почти весь Париж вздохнул свободнее. Партийные газеты ругались. “Директория осмелилась обвинить собрание в нарушении конституции. Директория лжет; это гнусная клевета!”.[273 - “Journal des hommes libres”, 30 термидора.] Совет пятисот отнесся к закрытию весьма благодушно; на заседании 26-го предложено было только сейчас же поставить на очередь закон об организации обществ – знаменитый закон, который должен был гарантировать все права и которому не суждено было увидеть свет. В глубине души депутаты не были спокойны и за собственную шкуру. Они начинали бояться, что Сийэс и Фушэ, набив себе руку на Манеже, в один прекрасный день и с ними обойдутся, как с шумливым клубом. Слухи о готовящемся перевороте, казалось, носились в воздухе; при первом же подозрительном признаке их охватывал страх. Случайно проведав, что инспектора совета старейшин, предвидя беспорядки на 26-е, предоставили в распоряжение Лефевра часть парламентской стражи, отвлекая ее таким образом от ее естественного назначения, они три дня не могли опомниться от изумления и негодования.[274 - См. отчет о прениях в “Moniteur”’e.] В народе дивились, что закрыть клуб оказалось так легко и просто, и что Фушэ достаточно было смело шагнуть к этому призраку, чтобы он исчез. Фушэ, со своей стороны, отнесся очень мягко к тем, кому он нанес удар; он, казалось, желал, чтобы эти enfants terribles республиканской семьи вернулись в лоно ее, отрешившись от минутного заблуждения; он не позволял оскорблять их и пролил несколько капель бальзама на рану. Тем не менее в настроении парижан произошел поворот в его пользу. Ему были признательны за обнаруженные им ловкость и решительность; мирные буржуа, помещики, бомонд, порядочные люди – все находили, что Фушэ лучше своей репутации, и решили, что он способен править страной. Эта первая победа над анархией была занесена ему в актив. II Тем не менее положение оставалось страшно критическим. Оно несколько улучшилось в столице, зато все ухудшалось в провинции, ибо якобинцы всюду стремились вернуть былую власть и влияние, и главное общество в Париже уже успело создать бесчисленное множество разветвлений в провинции. Во всех больших городах и во многих других уже были учреждены или учреждались клубы, причем организаторы, наталкивались, однако, на отчаянное противодействие значительной части населения; страх и отвращение к якобинцам были в то время единственными чувствами, способными волновать сердца. В двадцати местах сразу вспыхивали кровавые стычки между якобинцами и молодежью, порешившей снова упрятать их под спуд. C одной стороны, напирали якобинцы, с другой – роялисты; последним к тому же благоприятствовали неудачи, которые терпели наши войска. У всех получалось такое впечатление, как будто они присутствуют при агонии правительства, и роялисты активного типа воображали, будто вместе с директорией погибнет и революция. После десяти лет обманчивых надежд, разочарований и неудачных попыток, казалось, будущее, наконец, улыбалось им; никогда еще они не чувствовали себя такими близкими к цели и, следовательно, не были так склонны к предприимчивости. Еще одно усилие, говорили они себе, последнее дружное усилие, и Франция будет возвращена своему королю. Они решили повсеместно взяться за оружие и тем более укреплялись в этом намерении, что республика для усиления наших итальянской и немецкой армий принуждена была отозвать почти все войска из глубины страны. 16-го мессидора, по официальному подсчету, во Франции было пехотных войск всего 46.235 человек, да 10.681 артиллерии с инженерными командами; из них один Париж поглощал 7.935 человек, да охрана Запада по меньшей мере 30.000; было, кроме того, еще 10.681 человек береговой стражи, несшей службу исключительно на берегу, да при складах столько же, плохо или совсем невооруженных;[275 - Военный архив, общая переписка.] этого было недостаточно, чтобы восполнить малочисленность состава жандармерии и летучих отрядов. К тому же роялисты старались подорвать верность и преданность войск, распространяли листки, призывавшие к неповиновению, к дезертирству. В городах они пытались направить на желательный для них путь движение среди антиякобинской молодежи; в деревнях разбойничество все чаще и чаще принимало на себя политическую личину, а политика прибегала к разбойническим приемам. Правда” масса городского и сельского населения в общем оставалась инертной; ей не столько опротивела сама революция, сколько революционеры, но одолевшая ее смертельная усталость, делала ее неспособной противиться усилиям факций. Эти факции еще не сложились в организованную милицию, не нападали друг на друга большими вооруженными бандами; они набивали себе руку на мелких нападениях на отдельных лиц, на грабеже, убийствах, беспорядках, и по всей Франции из конца в конец уже потрескивало разгоравшееся пламя гражданской войны. Ряд фактов местного характера, назидательных и живописных, в рассказах путешественников, в ежедневных рапортах гражданских и военных властей, лучше всяких общих взглядов дает нам возможность проследить день за днем нарастание смуты. Сквозь эти моментальные снимки, свидетельства и признания видна Франция со всем разнообразием ее мнений и страстей, со всею пестротой оттенков, с красными и белыми пятнами, со всеми нестройными элементами, снова вступающими между собою в борьбу на фоне общего бессилия и маразма. С 15-го мессидора до 20 термидора все это нарастает в непрерывной прогрессии, и обзор одного месяца жизни в провинции покажет нам, до чего дошла Франция. Департаменты, расположенные вокруг Парижа, – Иль-де-Франс, равнины Шампани, Эн и Арденны, Лотарингия и Вогезы, Бургундия, Нивернское, Бурбонское и Орлеанское плоскогорья, даже до известной степени Турэнн, сравнительно спокойны. Там наблюдаются только обычные беспорядки: неповиновение рекрутов, сопротивление сбору налогов, сопротивление религиозным преследованиям. В Лаоне, Реймсе, Метце, Нанси функционируют клубы. “Анархистской клике”[276 - Военный архив, общая переписка.] пытается противодействовать меньшинство беспокойных реакционеров, и население склоняется на их сторону из отвращения к другой. За этими исключениями население мирится с существующими учреждениями или, по крайней мере, терпит их. Новый пожар во Франции начинается с окраин; огонь уже занялся на океанском прибрежье в Фламандии, в прирейнских провинциях, в юго-восточном районе, на берегу Средиземного моря, вдоль Пиренеев; во всех этих местностях, прямо или косвенно испытывающих на себе влияние извне, хронический беспорядок начинает переходить в острую анархию. Как раз в это время новый министр иностранных дел, Рейнар, прибывший морем из Фосканы, пытается высадиться в Тулоне. Там, оказывается, вся администрация якобинская. Эти местные тираны без конца держат Рейнара в карантине, делают ему кучу неприятностей, в результате которых у него умирает ребенок. Дело в том, что Journal des hommes libres страшно накинулся на него за принадлежность к группе умеренных; надеются, что его назначение еще удастся заставить отменить. Интрига не удалась, и тулонские братья и друзья устраивают новому министру торжественную встречу со знаменами и музыкой; палачи становятся раболепно-заискивающими.[277 - “Lettres de madame Rheinard”, 71–78.] Умеренные бежали из Тулона; в городе царит террор. Вар остается, в общем, республиканским, но там и сям уже идет брожение враждебных революции элементов. Сиота пришлось объявить на осадном положении; в Опсе (Aups) только что вспыхнул крестьянский бунт; жандармский начальник доносит, что крестьяне отбили и прогнали его с его людьми, “обзывая нас разбойниками, злодеями, патриотами, террористами, мошенниками, ворами, словом, всякими бранными словами, наиболее обидными для республиканцев.[278 - Общая переписка, 28 мессидора.] Рядом Приморские Альпы представляют собой очаг контрреволюционной агитации. Здесь, как и во всех департаментах, завоеванных нашими храбрыми войсками и испытавших на себе революционный режим, население в массе жалеет о тиране и проклинает своих избавителей. В департаменте Приморских Альп существует особая разновидность разбойников, или, вернее, партизан (guoullas) – пуделя (borbets). Они укрываются в глубине долин, в селениях, гнездящихся на высоких утесах, в расселинах скал, во всех извилинах гор, спускаясь для нападения на почту и небольшие отряды; недавно только они обезоружили целую роту республиканских солдат; число их с каждым днем возрастает. Военные власти, очевидно, бессильны или подкуплены. А военный суд, заседающий в Ницце, за деньги, говорят, оправдывает всех обвиняемых. Войскам скоро нечего будет есть. “Самое скверное в нашем положении, заявляет администрация, то, что у нас во всем недостаток, и через три дня нам придется прекратить раздачу хлеба”.[279 - Общая переписка, 28 мессидора.] На всех береговых тропинках можно встретить дезертиров из итальянской армии; они идут бандами в пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят, шестьдесят человек; некоторые в мундирах, при сабле и пистолетах; они жалуются, что там им по двадцати дней кряду не выдавали пайков, причем они лишены были всякой возможности добыть себе пропитание иначе, как военным способом; эти жалкие отбросы наших армий повсюду присоединяются к поборникам анархии. Почтовая дорога, обслуживающая побережье, дорога, по которой идет сообщение между Ниццей, Тулоном, Марселем и, дальше, Нимом, кишит разбойниками, словно дороги на Востоке. Особенно опасны некоторые проходы между теснинами гор с острыми зубцами, меж известковых утесов; туда въезжают положительно с трепетом. Дошли до того, что заранее вступают в соглашения с разбойниками, абонируются на проезды, как в Турции. Вот Марсель, когда-то царица Средиземного моря, – низверженная царица. Где кипучая деятельность ее пакгаузов, где живописная, ярко-красочная жизнь ее улиц? Где лес мачт, жавшихся к ее набережным в те дни, когда торговля с Востоком давала городу восемьдесят тысяч ливров ежегодно? Революция, война и, в частности, разрыв с Турцией, уничтожили наши конторы на Леванте, старинные поставщицы Марселя. Теперь в смрадном порту гниют несколько остовов кораблей. В города есть, впрочем, лавки, торгующие обычными предметами житейского обихода, есть удовольствия и зрелища, но мостовые до того плохи, что по ним нельзя ездить в экипаже.[280 - “Lettres de madame Rheinard”, 79.] Памятники разрушаются, больницы и приюты дошли до последней степени оскудения; из “пятисот пятидесяти незаконнорожденных детей, подкинутых в приют Человеколюбия в VII году, умерло “пятьсот сорок три”.[281 - Документ, на который ссылается Lallemand в “Rеvolution et les pauvres”, 235.] В Марселе, кажется, живуча только ненависть. Ненавидят друг друга обыватели, живущие на одной и той же улице, из дома в дом,” из двери в дверь, а городские власти ограничиваются надеждой, что потасовки между соседями мало-помалу выйдут из обычая. Из опасения побоищ пришлось запретить даже традиционные забавы; однако, в праздничные дни пытаются воскресить народные гулянья и танцы на площадях, на дворах (cours) под зеленым навесом платанов. Время от времени в городе поднимают шум якобинские крикуны. “Вечером с 4-го на 5-е (термидора) по некоторым кварталам расхаживали скопища буянов, распевавших патриотические мотивы, которые они загрязнили циничными словами и омерзительными припевами”.[282 - Доклад Фушэ, врученный директории 12-го вандемьера, об общем положении в республике. Aulard, “Etat de la France en l'an VIII et en l'an IX”, p. 10.] Тем не менее партия реакции составляет в городе большинство и с помощью своих гнусных сподвижников опустошает всю округу. “Фанатизм – читай: религиозность – снова вернул всю свою прежнюю власть; священники собирают народ в церквах и с успехом громят республиканские учреждения; последние частью соврем забыты и попираются ногами. Спектакли и зрелища являются аренами антипатриотических чувств и раздора. Титул гражданина изъят из употребления. Организация национальной гвардии плоха до смешного; обыватели несут службу без оружия, на всех постах наберется лишь несколько ружей, и то ветхих, еле живых. Вандея со всех сторон напоминает о себе; в горах укрывается множество дезертиров, рекрутов, “рубак” и “головорезов”, которые большими шайками человек в сто выходят на проезжие дороги, грабят путешественников, почту, гонцов, осаждают маленькие коммуны, убивают должностных лиц, пугают обывателей ружейной пальбой у самых городских ворот. Они находят кров и приют у фанатизированых ими крестьян и даже в домах известных лиц”.[283 - Общая переписка, 7-го термидора.] В той же записке обличается комендант города, который совсем не водит знакомства с чистыми республиканцами и мироволит во всем роялистам. В других городах департамента Устьев Роны верховодят, по большей части, республиканцы и весьма шумно проявляют свое усердие. Нигде праздники, установленные новым календарем, не празднуются так аккуратно, с таким треском и помпой.[284 - Ibid.] Эти южные города, жаркие, пыльные, зловонные, иссеченные мистралем и обожженные солнцем, вечно рядятся в красные или трехцветные тряпки, поминутно видят шум народных кортежей, треск шутих, звон тамбурина. Для них революция остается трескучим зрелищем, предлогом для парадов, речей, музыки, патриотических жестов и кривлянья, огромной непрерывной фарандолой, веселой или неистовой. Противная сторона проявляет не меньше пылкости и неистовства; страна раскололась, надвое. В других местах факции борются между собою на фоне бесцветной массы; на юге почти все население разделилось на два ярко окрашенных лагеря, на ожесточенные факции, готовые перегрызть горло одна другой. В сельских общинах, еще полных ужаса перед насилием революции и реакций, на этой земле, впитавшей в себя столько крови, нравы стали необычайно жестокими. Убивают по привычке, охваченные какой-то манией убийства. Однажды ночью в термидоре, в коммуне Пейриэ, близ Экс'а, какой-то негодяй хватает ребенка, спавшего возле своего отца, и бросает его в колодец. Возмущенное население хватается за оружие и убивает кого придется, кто первый попался под руку. Между прочим “убивают двух субъектов, восстановивших против себя общественное мнение своими крайними взглядами”,[285 - Общая переписка, 4-го термидора.] но непричастных к злодейству; накидываются на террористов. В окрестностях Арля грабят и убивают разбойники особого типа, перерезывающие поджилки, coupe-iarrets: они работают специально между Марселем и Мон-Кассэном; во всем департаменте Устьев Роны дороги в их власти. Не менее тревожно живется в Воклюзе; в период революции нигде, кажется, не было столько трагических происшествий. Авиньон, город ледника, город с гнилой дырой, на дне которой хранится груда человечьих костей, остается безучастным, словно оцепеневшим от всех этих ужасов. В Кавальоне нашли убежище террористы, изгнанные из других городов; они тиранят население и на днях совершили два убийства. Карпантра, наоборот, центр белого террора; разбойники буквально блокируют город и, держат в порабощении запуганные ими власти; не сыскать ни присяжных, которые бы решились осудить их, ни свидетелей, которые бы стали показывать против них. Из тюрьмы, сквозь трещины стен, бегут арестанты; обыватели среди бела дня два раза подряд отбили у жандармов арестованных. В Тарасконе бегству узников на тюрьмы помогают стрелки местного гарнизона. При таком беспорядке как вернуться к нормальной жизни, к мирным занятиям? Бывало, ярмарка в Бокере периодически оживляла течение дел, рассыпаясь над страной благодатным дождем барышей. В этом году, для того чтобы ярмарка могла состояться, пришлось мобилизовать и пехоту, и кавалерию для защиты купцов и обозов, телег и кибиток с товарами. По деревням бродят шайки “королевских головорезов” (egorgeurs royals[286 - Общая переписка, 8 термидора.]), нападают на людей, грабят имущество. Правда, администрация разрешает носить оружие лишь “гражданам безукоризненной честности и испытанного республиканского образа мыслей”,[287 - Ibid.] но это мало помогает; со всех сторон сверкают ружья и ножи. Власти жалуются с напыщенным отчаянием, так и отдающим югом: “За четыре года партизаны трона и алтаря превратили департамент Воклюз в вулкан разбоев и убийств”.[288 - Ibid.] Им кажется, что в стране ожили все сразу и кипят все элементы междоусобной войны: “11 термидора: департамент Воклюз накануне жестокого кризиса; гражданская война готова вспыхнуть в нем повсеместно”.[289 - Ibid., 11 термидора.] Повыше Авиньона временно отдыхает город Оранж, не так давно изувеченный знаменитой комиссией, пролившей в нем реки крови. Наблюдаются попытки возрождения местной промышленности. Путешественница, проходя по улице, слышит жужжанье прялок, пение, звонкие голоса, и приблизившись, видит около двадцати молодых девушек, ткущих шелк; они снова взялись за ремесло своих бабушек, но песни новые, уже не те, что в старину. La victoire, en chantant, nous ouvre la barri?re, La libertе guide nos pas.[290 - Madame Rheinard, 80.] __________ (Победа с песней нам заставы открывает, Свобода нас ведет.) Валянс, Монтелимар тоже не прочь бы забыться мирным сном маленьких провинциальных городков, но вокруг бродят разбойники. “Сборщики податей при перевозке денежных сумм подвергаются величайшей опасности: на днях ограблены двое, ехавшие с транспортами из Вигана и Сюзы; назначенные на постой солдаты не смеют явиться в дом к плательщикам налогов, по причине открытого сопротивления этих последних”.[291 - Общая переписка, 2 термидора.] Сообщение между югом и Лионом стало чрезвычайно опасным; где только сдвинулись скалы, где только сузилась дорога, образуя ущелье или темный проход, там, гляди, уж засели в засаду удальцы из бывших рот Жегю,[292 - Compagnie de Jegu – банды королевских убийц, жестоко резавших республиканцев после 9-го термидора.] притаившись в кустах, повязав голову цветным платком, с карабином на перевязи, они издали зорко следят за белой лентой дороги, подстерегая дилижансы, мальпосты, гонцов, везущих депеши и деньги. Чем дальше от реки, чем выше в горы, в департаментах Низких Альп, Высоких Альп и Изеры, в суровой местности, где дуют резкие ветры, население, в общем, проникнуто более патриотическим духом. В этих департаментах пока довольно спокойно, за исключением южной зоны Низких Альп, куда налетами заглядывают разбойники. В Гренобле возродился якобинский клуб и весьма дает знать о себе. На севере Изеры патриотическая зона тянется через Эн (Ain), выделившийся во время революции своей “непоколебимой и обратившей на себя внимание преданностью республике”.[293 - Общая переписка, 4 термидора.] Но как ослабело теперь его рвение! Население страшно упало духом; полицейские законы в общем выполняются далеко не с той энергией и точностью, каких требуют обстоятельства”.[294 - Ibid.] В деревнях тоже не безопасно; их тревожат набеги огромной шайки беглых каторжников; дилижансы, поддерживающие через Бург сообщение между Лионом и Страсбургом, решаются пускаться в путь не иначе, как под конвоем тридцати стрелков местного гарнизона. К тому же, через теснины Брессы, через снежные ущелья Савойи, по обледеневшим тропинкам Юры, через Франш-контэ, наводненное интригами роялистов и контрреволюционными брошюрами, во Францию то и дело прокрадываются эмиссары из-за границы, эмигранты, таинственные корреспонденты. И все они сходятся в одной точке, в одном центре поглощения, который притягивает и как бы втягивает их в себя, – в обширной Лионской коммуне, дающей им свободный доступ и приют. В Лионе революция прошла, словно землетрясение; мало того, что она рубила головы, избивала, нагромоздила под взрытым черноземом груды костей, раздробленные картечью: она разрушила, выпотрошила целые кварталы. После страшной резни 1793 года, этой казни целого города, все так и осталось в развалинах; ремонт не производится; площадь Беллькур, когда-то такая красивая, с обрамлявшими ее фасадами грандиозных отелей, теперь представляет собой ужасное зрелище. Среди груд мусора и обломков продолжает, однако, существовать большой город, людный, унылый и мрачный. В некоторых кварталах возобновились работы; стучат станки, обыватели делают, что могут, ходят по делам, в мастерские, на фабрики, в конторы, хотя беспорядок и небезопасность уличного движения повсюду служат препятствием. Полиции некогда этим заняться; она слишком поглощена преследованием смутьянов-реакционеров и ослушников всякого рода – труд страшно неблагодарный в городе, где столько народу против нее. Лион противится беззакониям революционеров, не столько из духа роялизма, сколько ради сохранения своей духовной автономии: такая уже у него либеральная натура. – “Упорство многих обывателей Лионской коммуны страшно парализует деятельность полиции. Они оказывают помощь, укрывают, или, по крайней мере, жалеют всех преследуемых за проступки против республики, всех эмигрантов, непокорных священников, ослушников-рекрутов, беглых новобранцев и дезертиров”. Во многих округах муниципальные власти потворствуют этому укрывательству; в Гильотберге, Вэзе и Круа-Русс муниципалитеты открыто исповедуют антиреспубликанские принципы; выборная магистратура до такой степени на стороне реакции, что уголовный суд заслужил прозвище Королевского суда, оправдав типографщиков, напечатавших афишу, призывавшую к восстанию, с “виньеткой, на которой изображены шестнадцать крестов, восемнадцать цветков лилии и вверху колокола”. При таком настроении населения можно[295 - Общая переписка, 2 термидора] себе представить, какой эффект произвело пробуждение местных якобинцев, шум, поднятый клубами; это было сотрясение, грозящее взорвать мину. Довольно эти якобинцы резали головы и кошельки; их не станут дольше терпеть, – решено, – чего бы это ни стоило! Два дня по улицам ходили толпы, швыряя каменьями в якобинцев и вызывая их на борьбу. “Скоро польется кровь”,[296 - Ibid., 3 термидора.] – пишет генерал-адъютант Бессьер. Хуже всего было то, что весь гарнизон Лиона состоял из восьмисот солдат, пленников, на честное слово отпущенных неприятелем без мундиров и без оружия. Ждали подкреплений, но они прибывали лишь в минимальных количествах. После усиленных розысков, Бессьеру удалось раздобыть около шестисот ружей, которые солдаты передавали друг другу при разводе на посты. Чтобы предотвратить опасный взрыв, понадобился кулак генерал-адъютанта Доверня, человека с террористическими замашками; назначенный лионским комендантом, он сразу принял крутые меры. Часть реакционных элементов, выброшенная из города, присоединилась к вооруженным бандам, разбойничавшим в окрестностях. Ввиду файской коммуны республиканский отряд принужден был отступить под их жестоким огнем и градом оскорблений инсургентов, кричавших ему вслед: “Бумажные солдатики, плавильщики колоколов, убийцы короля!”.[297 - Общая переписка, 15 и 30 мессидора.] Смута охватила весь соседний район. Только в Мулэне картина становилась менее мрачной; здесь вы впервые попадали в чистенький, опрятный, приветливый городок, продолжавший свою торговлю ножевым товаром; здесь и воздух был как будто другой, легче дышалось, вы испытывали такое чувство, словно наконец освободились от кошмара.[298 - “Lettres de madame Rheinard, 83.] Если мы проведем восходящею линию от Лиона до Эндры-и-Луары, от лионской Роны до турэнской Луары, под этой демаркационной линией, в центральных департаментах, мы будем иметь возможность наблюдать лишь беспорядки частного характера: местные волнения, крестьянские бунты, различные виды грабежа, столкновения с лесными бродягами. Аллье, Шер, Эндра не заставляют много говорить о себе. В Грезе комиссар директории пишет из Герэ: “Мне сообщают из различных кантонов департамента о виденных там вооруженных разбойниках, конных и пеших; полагаю, что численность этих злодеев, как водится, преувеличена под влиянием страха”.[299 - Общая переписка, 14 мессидора.] Однако, в пяти кантонах, особенно в Обюссоне, он считает необходимым ввести особый надзор. “Кроме того, я обещал денежную награду наличными каждому жандарму, который задержит ослушного священника, разбойника или эмигранта”. Ввиду все учащающихся случаев вооруженного грабежа общественных сумм, администрация решила, что эти суммы можно перевозить только днем, от восхода солнца до заката, не назначая вперед определенного дня и не иначе, как под конвоем целой жандармской бригады. В двух вьеннских коммунах бунтуют женщины, оскорбляют республику, кричат: “Да здравствует король!” В этих же коммунах устраивают крестный ход после молебствия о дожде и звонят в колокола, хотя то и другое строго воспрещено законом. Без сомнения, гражданин министр, эту процессию устроил какой-нибудь ослушный священник, но он не ускользнет от бдительности общественного обвинителя.[300 - Accusateur public – чиновник, в эпоху революции исполнявший в уголовном суде обязанности государственного прокурора.] В лесу Шателлеро дилижанс из Пуатье остановлен разбойниками на отличных лошадях, хорошо вооруженными, с лицами, скрытыми под крепом и масками. В Пуатье рисуют виселицы на дверях патриотов и покупщиков национальных имуществ. В Коррэзе разбойники нападают на жандармский отряд, конвоирующий новобранцев из Тюлля в Аржантак. Тяжелая на подъем Оверн, плодородная Лимань тоже начинают волноваться: в Пюи-де-Дом комиссар в страшной тревоге: “Я не могу взять на себя ответственности, – пишет он – за мрачные события, назревающие во мраке; быть может, достаточно еще одной победы неприятеля над нашими войсками вне пределов страны, – и они разразятся”.[301 - Ibid., 14 термидора.] Как только мы возвращаемся в низкий бассейн Роны, кишащая разбойниками Ардешь снова приводит нас на порог ада ненависти и преступлений, олицетворяемого собой провансальским югом. Во всем департаменте Ардеши, точно так же, как в департаментах Тара и Дромы, не сыскать ни одного пехотинца; к счастью, драгунский полк, стоящий в казармах в Привасе, успел обратить на себя внимание своей неизменной дисциплиной среди столкновений факций[302 - Ibid., 8-го термидора.] Поднять вопрос – совместно с администрацией департамента Верхней Луары организовать большую облаву на всякого рода ослушников и бандитов, но как ловить их в стране гористой, покрытой утесами с изрытыми боками, пересеченной глубокими оврагами? И наконец, перевалив за передние отроги Севеннов, спустившись по каменистым склонам, мимо тощих пашен, в Лангедок, мы снова видим пожар южных страстей, со всеми его бурными порывами и подвижностью. В Гаре и Эро (Hеrault) все восстало: гора на равнину, деревня на город. Католики и протестанты, белые и красные коммуны угрожают друг другу. Католики представляют собой партию контрреволюции; даже и протестантам, по словам роялистского бюллетеня, по-видимому, опротивела республика; они “желают короля, но только не законного, который покарал бы их за их злодеяния лишением прав, предоставленных им эдиктом 1788 года… Они скорее склонны были бы признать иностранного принца, который, будучи им обязан своим возвышением, более покровительствовал бы им”.[303 - Архивы Шантильи, переписка агентов Кондэ, “Bulletin de'Interieur”, 30-го октября 1799.] Третья партия, составленная из накипи двух других, только и мечтает, что об опустошении; в окрестностях Монпелье разбойники ограбили дилижанс. Среди общего смятения и ожесточенности все распадается, рушится; гибнут последние остатки торговли и промышленности, гаснут древние очаги науки. В петиции, поданной в совет пятисот, говорится, что профессора медицинской школы в Монпелье вынуждены прекратить лекции, ибо им уже восемь месяцев не выдают жалованья”.[304 - В заседании пятисот 16-го фрюктидора VII года.] Двинемся теперь на юго-запад, вдоль пиренейской цепи; здесь вот-вот откроется кратер. Руссильонцы, каталанцы, беарнцы, рьяные католики давно ожесточились против правительства, которое опрокидывает распятия, переплавляет колокола, оскверняет церкви, травит священников; все эти области созрели для религиозной войны, которую близость границы легко может превратить в войну политическую. Весь этот край кишит эмигрантами, агентами из Испании, перебравшимися через Пиренеи. Генерал-депутат Ожеро шлет военным властям целый ряд записок, где жалуется, что департамент Восточных Пиренеев представляет собой плачевное для свободы зрелище; фанатизм делает такие успехи, что скоро его невозможно будет подавлять… Несколько тысяч вооруженных эмигрантов разгуливают и вдоль границы, и в глубине страны… Население Восточных Пиренеев податливо, но легко впадает в застой и уныние, ибо любит прочный порядок, который постоянно нарушают то злонамеренные люди, то местные интриганы и честолюбцы”.[305 - Общая переписка, 13-го мессидора.] В Арьеже циркулируют кресты со словами “Это дает вам король” (Le roi vous la donne). Вновь назначенный комиссар директории пишет, что, по прибытии на место службы, ему пришлось оплакивать не только “упадок духа в обществе, но и замечающуюся, в особенности в деревнях, тенденцию к роялизму. Ослушные священники и злонамеренные люди всякого рода везде посеяли яд своих учений; они открыто радуются опасностям, угрожающим свободе, которую они зовут насмешливым именем Марианны”.[306 - Ibid., 23-го термидора.] В долинах Верхней Гаронны устраивают склады оружия и боевых запасов. В Ландах отряд вооруженных и замаскированных людей уже пытается силой рассеять летучий отряд республиканцев. В Жере, Верхних и Нижних Пиренеях во всех таких инцидентах ясно сквозит роялистическая подкладка; едва касаясь земли, она ширится и растет во всех направлениях, вся страна в заговоре”.[307 - Ibid., 7-го термидора.] Правда, у здешних республиканцев есть солидная точка опоры – Тулуза. Этот многолюдный город остается очагом горячей преданности революции. Население отчасти под влиянием клубов; администрация состоит из энергичных республиканцев, которые решили постоять за себя и не отступят перед крутыми мерами. Но Тулузе угрожают с юга, а с востока и севера она окружена народными массами, инертными, или ожесточенными. В Альби жалуются на “невероятный упадок духа в народе”. В Кагоре то же самое: “патриоты[308 - Ibid.] этого департамента погружены в глубокое оцепенение”.[309 - Ibid.] В Монтобане боятся, как бы народ в день ярмарки не взбунтовался и не сделал попытки овладеть домом коммуны. В Ло (Lot) для обуздания смутьянов приходится держать постоянно начеку триста национальных гвардейцев. Особенно усилилась смута в департаменте Ло-и-Гаронны; в Овильярском кантоне население бунтовало уже не раз; в четырех коммунах срублены деревья свободы; в трех сожжены дома обывателей, известных своими гражданскими чувствами; появились и прокламации с угрозами чиновникам. Опасаются поголовного восстания. Далее, близ того места, где Гаронна, слившись с Дордонью, вырастает в Жиронду, стоит достойный противовес Тулузы – Бордо, где большая часть жителей – роялисты. Как все города, обращающие свои взоры на океан, на острова и живущие торговлей с дальними странами, Бордо жестоко пострадал от революции и войны. Буржуазия, крупная коммерция, около которой кормились другие, оплакивает режим, при котором их родной город имел вид столицы. Молодые люди – завсегдатаи кафе и концертов, законодатели моды и тона, проявляют свое недовольство почти такими же шумными манифестациями, как и парижские мюскадены; в толпе этих буянов, во всех группах огорченных и праздных людей подготовляются заговоры; предупреждают, что через месяц “спасительное восстание опрокинет республику”.[310 - Общая переписка, 7-го термидора.] Администрация департамента и центральная полицейская власть знают, что население презирает и ненавидит их; они каждую минуту боятся быть захваченными врасплох и лишиться власти, а средств к сопротивлению нет; линейные войска отсутствуют, национальная гвардия сидит без ружей; всех ресурсов один батальон баскских стрелков, да и тот под сильным влиянием роялистов. 19-го термидора, казалось, настал момент взрыва. Прокламация, вывешенная местными якобинцами, взволновала весь город; на улицах, на площадях толпился народ; агенты и сторонники государственной власти без дальних разговоров стали стрелять; было несколько убитых и раненых, в том числе некий Люрь-Салюс; но масса населения, хотя и сочувствовавшая реакционерам, не нашла в себе достаточной энергии, чтобы вступиться из них, и дело ограничилось жестокой свалкой.[311 - См. Gradis, “Histoire de Bordeaux”, 388.] Тем не менее, в своих письмах в Париж местные власти не перестают плакаться на свою горькую участь. Вокруг города, в различных пунктах, кишат элементы, враждебные государственной власти, и это удваивает ее тревогу. Кутра все время приходится держать на осадном положении. По борделезским ландам, на бесконечном просторе дюн, среди пыльных кустарников, бродят шайки, вооруженные косами и охотничьими ружьями; они стреляют в жандармов, прерывают сообщения, живут в самодельных бараках, или лагерем, как кочевники. По ту сторону реки Бордо собирается войти в соприкосновение с волнениями на Западе. Через оба департамента Шаранты тянется невидимая цепь роялистских комитетов; вскоре мы увидим и результаты – примеры сопротивления властям. Поднимемся выше. В департаменте Двух-Сэвр у республиканских солдат была стычка с бандой, поднявшей белое знамя. Но худший враг правительства – это гнилость всех отраслей администрации. Жалованье войскам остается в карманах недобросовестных передатчиков; наличный состав войск на бумаге не отвечает действительному составу. “Пора положить конец хищениям всякого рода, опустошающим государственное казначейство”, пишет Бернадот генерал-коменданту крепости Ла-Рошель. Вот неизменный Пуату, весь[312 - Общая переписка, 29-го мессидора.] в изгородях, с сетью узких речек и ручьев, извивающихся меж склонившимися над ними ивами, страна сырости, зелени, густых трав и листвы, Вандейская роща (Bocage vendеen), недавний приют роялистов, откуда они грозным потоком хлынули в глубь страны. Теперь, после стольких тяжелых испытаний, население страшно упало духом. Сплотить разгромленных некому; великих вандейцев уже нет; сила реакции износилась в деревнях, как сила революции в городах. Но это не значит, чтобы в стране было спокойно; на окраинах ее бродят шуаны, вторгающиеся из соседних районов. 13-го мессидора, в Бюффьерском пригороде пятьдесят два разбойника напали на республиканский отряд врасплох, во время обеда, убили пять человек и захватили довольно большое количество ружей. Генерал Траво преследует их; он человек энергичный; вместо того, чтобы сидеть на Песках (Sables), на своей главной квартире, он рыщет по всей Роще, разбив свой отряд на несколько колонн, в которых то и дело стреляют из-за изгородей, результатом чего обыкновенно являются стычки. Через приморскую Вандею, у берегов которой стоят английские корабли, через узенькие бухты и заливчики берега, в страну непрерывно проникают эмигранты и вожди роялистов и совместно со священниками оказывают давление на народ, который желал бы только мира и спокойствия, но, по слабости и доверчивости, позволяет увлекать себя к бездне”.[313 - Переписка генерала Траво, 11-го термидора у Chassin'a, “Les Pacifications de l'Ouest”, III, 319.] Сюзаннэ шлет эмиссаров, принимает залоги, старается пробудить былую энергию; многие из прежних и новых вождей, дворян и плебеев, идут на призыв – скрепя сердце, но все же идут, повинуясь лозунгу из-за границы, рекомендующему подготовлять везде общенародное движение, в котором отведена роль и Вандее. Личное их влияние, привычка повиноваться импульсам, исходящим от правой, страх религиозного преследования увлекут еще много народу, и все же этому восстанию, занесенному извне, не суждено пустить глубокие корни в стране. Вандея умерла и не воскреснет больше; перед нами встает лишь бледная тень ее. По обоим берегам нижней Луары идет область шуанства, охватывая большую часть полуострова Арморики, Анжу, Мэн и нижнюю Нормандию. Под шуанами мы подразумеваем рассеянных в этой стране в несметном количестве партизан, суровых, независимых и верных, жестоких и набожных; они неукротимы; они устояли против всех войск революционеров; они никогда не поддадутся вполне Бонапарту, консулу и императору; не раз они будут грозить ему серьезной опасностью и, в пяти милях от Парижа, создадут ему почти вторую Испанию. Область шуанства, состоит, главным образом, из девяти департаментов: Нижней Луары, Мэна и Луары, Сарты, Майенны, Илль-и-Вилены, Орны, Манша, Морбигана и Кот-дю-Нор. Исключение составляет Финистерре, довольно покорный. Официально, законным порядком эти департаменты считаются замиренными со времени заключения мабилезского договора, но замирение останется пустым звуком, пока не будет решен основной вопрос, склоняющий в сторону шуанов симпатии населения, преданного католицизму еще больше, чем королю, пока не будет гарантирована свобода исповедания веры и урегулирована участь священников. В данный момент разбойничество раcпространено повсеместно, но мятеж пока в скрытом состоянии. Действительно, верны республике только города с домами, опустошенными бомбами великой войны. – Нант, из страшных ран которого еще сочится кровь, Мане, Лаваль, Ванн, Брест, Ренн, главные города департаментов и кантонов, обнесенные стенами, охраняемыми как в феодальные времена, да их пригороды (bourgs), где расквартированы национальные войска. Вне этих оплотов республики, шуанство стелется по земле в глубине излучин Анжу и Мэна, по поросшим мелким кустарником ландам Бретани, в лесистых лощинах, между диким терном и вереском, меж громоздящихся одна на другую гранитных глыб; оно разбросано по деревушкам, приплюснутым к земле; по хуторам; оно притаилось за береговыми утесами, за каждой выемкой этого берега, искрошенного на мельчайшие острова, в которых не разберешь, где земля, где вода; оно иной раз прячется в чуланах вместе с порохом и свинцом, или в подпольях и тайниках. И из всех этих убежищ оно ежеминутно выходит, чтобы нанести неожиданный удар, чтобы грабить, убивать и мелкими нападениями врасплох тревожить врагов. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/albert-vandal/vozvyshenie-bonaparta/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 День казни Робеспьера. 2 Письма М-mе де Сталь к Редереру, 1-е октября 1796 г. Roed?v?r, “Oeuvres”, VIII, 650. 3 Souvenirs du baron de Barant, I, 39, 47, 50; Fiеvеe “Correspondance ot relations avec Bonaparte”, 70; Memoires et correspondance de La Fayette, V, 111. См. также тогдашние газеты и в особенности “Journal des hommes libres” и “Gazette de France”, годы VII и VIII passim. 4 Memoires et correspondance de La Fayette, V, 105. 5 Сатурналия – Бесшабашный кутеж, вакханалия (устар.). 6 Слова, приводимые М. Aulard'oм в “Etudeset lecons sur la Revolution fransaise, II, 143. 7 Le Publiciste, 20 термидора VIII г. Выдержки из газет, которые мы цитируем, были, по большей части, уже приведены нами в Revue des Deux Mondes (апрель – май 1900, март – май 1901) и в Correspondant (ноябрь – декабрь 1900). После того много выдержек из газет VII и VIII г.г. до 19 брюмера были приведены Aulard'oм в его сборнике “Paris pendant la r?action thermidorienne et sous le Directoire”, t. V. 8 Речь Куртуа в совете старейшин, Moniteur, 25 вандемьера, VIII г. 9 Correspondance diplomatique du baron de Staеl – Holstein et du baron Brinkman, письмо Бринкмана к Спарре, 369. 10 Заседание Пятисот 30 прериаля VII г. 11 “Lettre de Charles de Constant”, 63. 12 Письмо к Ле Козу, цитируемое Roussel'eм, в “Un Evеgue assermente”, 259. 13 Когда он вышел из состава Директории, и с печати вновь снята была узда, в газетах писали: “Ех” директор Рейбель, выходя из директории, все увез с собой: мебель, вещи, дорогой фарфор, составлявший национальную собственность, между прочим, один сервиз, оцененный в 12000 фр.”. Затем была напечатана поправка: “Гражданин Рейбель возвратил вещи, действительно, при отъезде его, вывезенные, из Люксембурга, не принадлежавшие ему и лишь предоставленные в его пользование. Уверяют, впрочем, что это похищение было учинено не им самим и не по его приказу, а сыновьями, по приказу его жены и свояченицы”. См. Gazette de France, 5 и 6 мессидора, г. VII. 14 Journal du general Gougaud, I, 468. 15 M?moires de madame Chastenay, 359. 16 Journal de Gourgaud, I, 468. 17 M-me de Chastenay, 860. 18 Edmond et Jules de Goncourt “Histoire de la sociеtе fran?aise pendant le Directoire”, 300. 19 Memoires de Larеvellier-Lepeaux, I, 337. 20 Eclaircissements Inеdits de Cambacеres, драгоценный документ, с которым мы познакомились, благодаря любезности графа Камбасереса. 21 Journal d'un dеportе, p. 2. 22 От имени Ж. Шуана, предводителя контрреволюционных мятежников во время Великой французской революции. 23 Mеmoires de Dufort de Cheverny, II, 390. 24 Dufort de Cheverny, III, 376. 25 Dufort de Cheverny, II 365. Дюфор де Шеверни жил в Блезуа его мемуары ценны тем, что они написаны человеком, чуждым сильных страстей, и рассказывают почти день за днем историю революции в департаменте умеренного образа мыслей. 26 Chateaubriand, “Mеmoires d'outre-tombe”, edit. Bir?, II, 236. 27 Augustin Thierr, “Conquеte de l'Angleterre”, I, 314–315. 28 Предисловие Викторьена Сарду к последнему тому M. G. Zen?tre'a, “Fournebut”, XVIII. 29 Протестанты Севеннских гор, восставшие после отмены папского эдикта (1685); они носили поверх платья сорочку, chemise, на местном наречии camiso; отсюда и прозвище: камизары. 30 Бумаги генерала Mortier'a, командира 17-й военной дивизии, в тревизском архиве, открытом для нас любезностью герцога де Тревиз. 31 Лес (в департаменте Сены), где были убиты король Хильдерик II (673) и Обри де Мондидье, вельможа при дворе Карла V. Последний был отомщен своей собакой, которая всюду по пятам преследовала убийцу. Эта странная ненависть возбудила подозрение, по повелению короля, было устроено нечто вроде поединка между заподозренным убийцей и собакой (1371 г.). Макэру (убийце) дали огромную палку; тем не менее он был побежден, сознался в своем преступлении и умер на эшафоте, – Лео Бонди долгое время был притоном воров и разбойников и тем вошел в пословицу. 32 Chauffeurs, разбойники, поджаривавшие над огнем пятки своим жертвам, с целью выпытать у них, где спрятаны деньги. 33 См. документы, цитируемые Lebon'oм в “L'Angleterre et l'?migration, 265–269. 34 Доклад Herbouoille, 19 брюмера, г. IX; Lanzac de Laborie Sadomination fran?aise, I, 300. 35 “Le marеchal Moncey”, par de duc de Conegliano, r. IX, письмо от 9-го нивоза, г. VIII. Cf. La Sicoti?re, “Frottе et les insurrections normandes, II, 342. 36 Alexis Chevalier, “Les Fr?res des еcoles chrеtiennes et l’instructions primaire apres la Rеvolution”, 5–6. 37 См. документы, цитируемые Лаллеманом в “La Rеvolution et les pauvres”, 205–208, 310–376. 38 Gazette de France, 4 жерминаля года VII. 39 Lallemand, 237–250. 40 Rocquain “d'Etat de la France au 18 brumaire”, 135. 41 Дебидур очень справедливо замечает о революционерах III года: “В общем, в недавно состоявшемся отделении церкви от государства они видели только способ уничтожить церковь”. Debidour, “Histoire des rapports de l'Eglise et de d'Etat en France de puis, 1789, jusqu'а, 1870”, 158. 42 Относительно этого движения см. исследования аббата Сикара в Correspondant 10 и 25 апреля 1800. 43 Victor Pierre, “la Ferreur cous le Directoire”, 253. 44 Barbе-Marbois, “journal d'un dеporte”, 24 Cf. Vic. Pierr, 235. 45 Sciout, IV, 400. 46 См. наставление консулов 7-го нивоза года VIII, об отмене этих мер, Correspondance de Napolеon, VI, 4471. 47 Мемуары, III, 386–387. 48 Sciout, IV, 374. 49 Chassin “Les pacifications de l'Ouest”, III, 85. 50 Военный архив, общая переписка, августовская папка 1779 г. 51 Sciout, III, 176–177. 52 См. Lallemand, 137–146. 53 Sciout, III, 176. 54 См. выдержки, приводимые Sciout, III, 390. 55 См. “Manuel des missionnaires”, составленный в 1796 г., разобранный Aulard'oм в “Etudes sur la rеvolution fran?aise”, 11, 174–175. Lеon S?chе, “les Origines du Concordat”, I passim. 56 Выдержки из Manuel des missionnaires Aulard'a, 176–178. 57 Донесение от 1-го прериаля, года VI; Sciout, IV, 385. 58 Выдержки, приводимые Sciout, IV, 386–387. 59 Дошли до того, что запретили мастеровым работать даже у себя на дому, при закрытых окнах и дверях и без шума. Sciout, выдержка из донесения” IV, 390. 60 “Memoire des S'ev?que constitutionnel Le Coz, dans Roussel”, 339. 61 Выдержки из донесений у Sciout, IV, 386. 62 См. Albert Duruy, “l'Instruction publigue et la Rеvolution:”, 336–351 и Victor Pierre “l'Ecole la Rеvolution fran?aise”, 159–219. 63 Отчет, цитируемый Alexis Chevalier, в его книге “Монахи христианских школах и начальное обучение после революции”. 64 Schmidt, “Fablea ux de la Rеvolution”, III, 374. 65 Ibid, III, 377. 66 Chevalier, 7–8. 67 Вместо св. Антуана, св. Мартина. 68 Отчет в Moniteur'e о заседании 18-го прериаля. 69 “Mеmoire de Le Coz” y Roussel'я, 339. Постановление, цитируемое Bonnefoy, “Administration cioile du departament du Puy-de-D?me”, 218–219. 70 Gazette de France; 4 жерминаля, VII года. 71 “То были золотые дни истории Бордо”, – говорит Марсель Марион в своих очерках о состоянии землевладельческих классов в XVIII столетии в бордосском округе. Revue des etudes bristorigues, март-апрель 1902 г. 72 См. Fhiebaut “Memoirе”, I, 139. 73 Marcel Marion loc cit, по выражению одного субделегата. 74 “Lettres de Talleyrand а Napolеon, изд. Пьера Бертрана, 14. 75 Ceradis, “Histoire de Bordeaux”, 385. 76 “Georges Bonnefoig, “Histoire de l'administration civile dans le departament du Puy-de-D?me”, II, 357. 77 Chateaubraind, “M?moires d'outre-tombe”, II, 234. 78 Mеmoires de l'abbе Baston, III, 20–21. 79 Schmidt, “Fableaux de la Rеvolution”, III, 383. 80 Mеmoires”, III, 365. 81 По словам министра Годена, к началу IX года накопилось от прошлых годов до 400 миллионов недоимок (Stourm “Finances du Consulat, 181). К концу VII года из 45000 приблизительно списков плательщиков налогов 35000 еще не были составлены. 82 Jacgues Bonhomme, – прозвище французского крестьянина. 83 La Fayette, V, 533. 84 Ibid, 108. Bonnefoy, “Histoire de l'administration civil dans la province d'Auvergne et le departement du Puy-de-D?me”, II, 366. Относительно севера Франции. См. “Lettres de Malmesbury”, октябрь 1796 г. 85 По вопросу о том, среди какого класса населения главным образом были распределены национальные имущества, известны труды и различные взгляды Focqueville'я, Аоеnеl’я и Лучицкого, а также Англада (“Secularisation des biens ecclesia stiques” par Maurice Anglade) и последнее исследование Lecarpentier в “Revue Historique”, сентябрь-октябрь 1901 г. Вывод из этих, имеющих большое значение, хотя и неполных исследований тот, что крестьяне одновременно с буржуа приобретали национальные имущества, те и другие в большем или меньшем размерах, соответственно местности. 86 Levasseur, “La population fran?aise”, I, 298–299. 87 Dufort de Cheverny, III, 422. 88 “Mеmoires”, IV, 386; La Fayette, V, 103. 89 Голгофа. Calvaire. 90 Rocquain, 59. 91 Dufort de Cheverny III, 381. 92 Национальные архивы, A. F., III, 150. Рекрутский набор (conscription) фримера года VII; военный министр потребовал 200 000 рекрутов; из 18 департаментов 16 вначале отказались поставлять новобранцев. За весь брюмер и первую декаду фримера, из 150 000 ожидаемых новобранцев удалось набрать всего 23 899. 93 Переписка, изданная M. Descostes'oм “La Rеvolution fran?aise vue de l'еtranger”, 379. 94 Le Couteuloc de Canteleu, y Lescure'a “Mеmoires sur les jaurnеes rеvolut; onnaires et les coups d'Etat de 1789–1799”, II. 215–216. 95 Rеpertoire anecdotique, 1797. 96 Архив Шантильи, письмо одного из агентов Кондэ, от 1-го дополнительного дня VII года. 97 Член индусской секты, которая представляла собой, главным образом, торговую корпорацию. 98 Железные уста, или крик истины, современный памфлет. – Тюркарэ – персонаж одной из комедий Лесажа, который без ума, без образования, без честности ухитрился нажиться. Синоним ловкого разбогатевшего дельца, ни по уму, ни по образованию не стоящего на высоте своего общественного положения. 99 Mеmorial de Norvins, II, 301. 100 См. в газетах за плювиоз и вантоз VIII года отчет о процессе между депутатом Куртуа и банкирской фирмой Фюльширон и K°. 101 “Живем не худо, лучше бы у черта побывать в гостях”. (?a ne va pas si mal, visite pire que celle du diable), пасквиль той эпохи. 102 Отчет Мальмсбери от 13 ноября, цитируемый Альбертом Сорелем в “Journal des savants”, март 1902. 103 Ibid. 104 Mеmorial de Norvins II, 302. Albert Sorel, “Lectures historiquees; une agence d'espionnage sousle Consulat”, 131–132. 105 Mallet du Pau, “La Rеvolution fran?aise vue de Jеtranqer” 434. 106 Rеpertoire anecdotique, 1797. 107 “Свет наизнанку” или “Все идет вкривь в вкось”, современный памфлет. 108 Эдмонд и Жюль де Гонкур. La societe fran?aise sous le Directoire, 31. 109 Lettres de Charles de Constant 31. 110 Урожденный, бывший аристократ. 111 Dupont de Cheverny, II, 340. 112 Lettres de Charles de Constant, 34. 113 Lettres de Charles de Constant, 34. 114 См. Signal “La Lеgislation civile de la Rеvolution Fran?aise”, 289–290. 115 Sciout, II, 252. В книге графа Флери “Знатные дамы в эпоху революции и во времена Империи, глава, озаглавленная: “Последствия развода в эпоху директории “Comte Fleury”, Les Grandes Damespendant la Rеvolution et sous l’Empire”, 180–195. 116 Gallais употребляет именно это выражение, в своей книге о Le dix-huit Fructidor”, II, 142, едкой сатире, которая, разумеется, могла быть напечатана только тайно. 117 Полицейские донесения, изданные Schmidt'oм, III, 389. 118 Lettres de Constant, 5. 119 Correspondance diplomatique du baron Brinkman ? Sparre, 11 juillet 1799, 297–298. 120 Военный архив, общая переписка, 23 термидора VII года Кантон Вилльфранш. 121 Военный архив, общая переписка, 23 термидора, года VII, округ Вилльфранш. 122 Shmidt, III, 388. Отчет комиссара, прикомандированного исполнительной властью к администрации департамента. 123 La Fayette, V, 108. 124 Ibid, V, 107. 125 Ibid, V, 107. 126 Duport de ?heverny, II, 404. 127 Печатный отчет в Gazette de France, 27 прериаля, года VII. 128 Brinkman, 296. 129 Так, например, в Париже были тогда в моде картонажи, изображающие ланцет, латук (салат) и крысу (lancette, laitue, rat). Это был ребус, который следовало читать таким образом: lan sept tu оrа (год VII убьет их). Mеmorial de Norvins, II, 214. 130 Mallet du Pan “La Revolution fran?aise vue de l’etranger”, 529. 131 Это разграничение прекрасно установлено в письме князя де ля Тремойль, от 2 сентября 1797. La Sicotiere, “Frottеet les insurections normandes”, II, 346. 132 La Fayette, V, 134. 133 Роберт Линде (Lindet, правильнее, Лендэ), письмо от 4-го мессидора года VII, помещенное M. Montier в его книге “Robert Lindet”, 362. 134 Gallais, “Dix-huit Fructidor”, II, 157. 135 Крик дьявола, брошюрка того времени. 136 Gallais, “Dix-huit Fructidor”, I, 147. 137 Ibid. I, 199. 138 Journal l'Ande Gabriel, 26 frimaire an, VIII. 139 Bonnefoy, Histoire de l'administration civile dans le dеpartament du Puy-de-D?me, II, 233. 140 Gallais, “Dix-huit Fructidor”, II, 150. 141 По расчету Stourm'a, в его недавно вышедшем и весьма дельном труде о Финансах Консульства (“Les Finances du Consulat”, p. 270–271), дефицит достигал, по меньшей мере, трехсот миллионов. 142 Мемуары, составленные после брюмера генералом Бернонвиллем, бывшим министром, дает ясное понятие о том, как делались дела в военном министерстве. “Я думаю, можно математически доказать, что правительство на всех своих поставках переплачивает около 50 % на 100… Стоит только представить себе, через сколько рук проходит поставщик. Министр и не ведает, каким огромным куртажем оплачивается его подпись на контракте. Нередко посредники, выговаривают себе, кроме магарыча, еще 5—10 % с чистой прибыли. Выполнение полученного заказа поставщик поручает своим людям, которые, согнав прежних приставов, садятся на их места и, понимая непрочность своего положения, только и думают о том, как бы набить себе карманы. Чиновники, приставленные надзирать за ними, становятся их соучастниками, получая за это свою долю из награбленного. Все эти аппетиты копошатся около поставки, увеличивая счет фиктивными расходами, пока цифра стоимости затраченного труда и материалов не окажется вдвое и втрое больше действительной. Таким образом, государство остается в долгу за то, чего оно не получало, и только таким путем подрядчик может возместить и свои расходы по заключению контракта, и свои потери на проволочках и неаккуратности платежей, и, наконец, недохватки по прежним счетам. Архив военного министерства, общая переписка, 1799. 143 “Le Publicist, 6 thermidor an, VIII. 144 Остров, лежащий к северу от Зюдерзее. 145 Schmidt, “Tableaux de la Revolution”, III. 146 Эрнест Додэ, специально исследовавший эту интригу, склоняется в пользу обратного предположения. “Les Emigres et la seconde coalition, гл. I, III, VII, VIII, IX, XIV. 147 В своих “Eclaircissfments inedits” Камбасерэс, подтверждая свидетельства других лиц, говорит, что в то время Баррас “хотел захватить власть в свои руки”. 148 Рукописные заметки Grouvelle, хранящиеся в музее Карнавалэ. 149 “Journal des hommes libres”, от 17 брюмера года VIII. 150 Lettres de Constant, 61–62. 151 Газета “Le Propagateur”, 15 нивоза года VII. 152 прозопопея – олицетворение 153 Note de Fabre de l'Aude, publice dans les “Mеmoires de Barras”), III, 285. 154 Один иностранец, присутствовавший на заседании совета пятисот, попросил своего соседа показать ему Сийэса; тот, не видя его, ответил: “Будь здесь в зале портьера, я был бы уверен, что найду Сийэса за нею”. Lettres de Constant, 62. 155 См. Brinkman, 283—84. 156 Это подтверждает и Larevelliere, Mеmoires, II, 434. 157 Рукописные заметки Grouvelle. 158 Mеmoires de Talleyrand, I. 512. 159 Mеmoires de Barras, III, 484. 160 Souvenirs du baron de Barante, I, 380. 161 Веррэс – римский проконсул, известный своей продажностью, обвиненный во взяточничестве Цицероном. 162 Парижане распевали в то время следующий куплет: Il est vrai qu'on pourait еcrire Sur les modes, et m?me dire Son sentiment sur les chiffons En ne parlant pas des fripons. Za vеritе de son asile Sortant, nous changerons de style. A pleine t?te nous crierons: A bas le regne des fripons! (Bis) (Правда, можно было писать о модах и даже высказывать свое мнение о тряпках, не касаясь воров. Но мы, извлекши истину из ее убежища, переменим стиль и будем кричать во все горло: “Долой царство воров!”). 163 Рукописные заметки Grouvelle, друга в поверенного Сийэса. 164 “Le Couteulx de Canteleu”, dans Lescure, II, 224. 165 Brinkman, 291–292, со cлов одного депутата. 166 Publiciste от 2-го мессидора, см. переписку прусского посланника в “Preussen und Frankreich”, I, 308, изд. Bailleu. “Среди этого брожения народ остается совершенно безучастным и ни капельки не интересуется исходом событий”. 167 “Mеmoires de Madame de Chastenay”, 304. Криспен известное комическое лицо из итальянских пьес, услужливый лакей – пройдоха. 168 “Гражданин Трейльяр взял свой зонтик и в тот же вечер – так как было уже поздно – отправился ночевать к себе домой, в улицу каменщиков. На другой день к нему присоединились его жена и семья”. Mem. de M-me de Chastenay, 406. Воrrоn, III, 359, Протокол ночного заседания подтверждает, что Трейльяр удалился немедленно, “Archives nationales”, A. F., III, 15. 169 Так еще в 1811 году Даву называл директоров в одном из своих неизданных писем к императору, “Archives nationales A. F.”, 1654–1656. 170 Lareveillere, II, 392. 171 Ibid. 172 Barras, III, 361. 173 Ibid, 361–362. 174 “Mеmoires de Larevelliere-Lepeaux”, III, 450. 175 Ibid, II, 349. 176 Рукописные заметки Grouvelle. 177 La Fayette, V, 67. 178 Военный архив, общая переписка, генеральный штаб, доклад 20–21 мессидора. 179 Программа зрелищ на 30-е прериаля: “Тиволи: сегодня ровно в 5 часов открытие сада, духовой оркестр, танцы под большой оркестр, иллюминация, концерт на духовых инструментах (исполнит оркестр законодательного корпуса), прекрасный фейерверк, в конце которого будет в первый раз представлен Храм Нептуна, украшенный каскадами”. 180 Magot значит также образину, урода; Ларевельер был безобразен. 181 “Gazette de France”, 15-го мессидора. 182 Correspondance intime du gеnеral Jean Hardy”, 133–134. 183 Письмо от 14 мессидора VII года Amand Montier, Robert Lindet, 262. 184 Отец знаменитого летописца. 185 Brinkman, 321. 186 “Notice de Jourdan sur le 18 brumaire”. “Carnet historique”, fеvrier 1901. 187 La Fayette, V, 112. 188 Mеmoires de Gaudin, duc de Ga?te”. 43. 189 Eclaircissements inеdits de Cambaceres”. 190 “Notes manuscriptes de Crouvelle”. 191 “Eclaircissements inеdits de Cambaceres”. 192 См. Записки Деклозо, настоящий автор которых Real. Mеmoires de Musnier – Descloseaux, p. 3. 193 “Eclaircissements inеdits, de Cambaceres”. 194 Lettre de Robert Lindet, изд. M, Montier, 376 – 77. 195 Barras, III, 417. 196 Военное министерство, общая переписка, письмо комиссара директории в департамент Дилы (Dyle), сообщенное министерству. 197 Выдержки из газет, в отчете за термидор, опубликованном Schmidt, III, с. 420 и след. 198 Номер от 17 фрюктидора VII года. 199 “Publicliste” от 16 термидора. 200 Brinkman а Sparre, 19 juillet, р. 301. 201 См. у Maurice Fournet “Bibliographie de l'histoire de Paris pendant la Rеvolution”, список памфлетов той эпохи, хранящихся в национальной библиотеке; немало их хранится и в Парижской городской библиотеке. 202 Адрес от граждан г. Тулузы, читанный в заседании совета пятисот 6-го термидора. 203 Отчет в “Gazette de France”, от 18 фрюктидора, VII года, о заседании 17 фрюктидора. 204 “Gazette de France”, 19 мессидора: “Одно общество, занимающееся обсуждением политических вопросов, намеревалось вчера окончательно водвориться в окрестностях улицы Онорэ; гражданки Рынка, неблагосклонно относившиеся к этим собраниям, весьма невежливо разогнали членов общества, сломали звонок и опрокинули стол, говоря, что эти шутки уже надоели, и все слишком хорошо помнят, к чему они ведут”. 205 Feuillants, монашеский орден. 206 Известно, что зала эта помещалась почти в точке пересечения теперешних улиц Риволи и Кастильоне. M. E. Drumont восстановил физиономию этого квартала в своей книге “Mon vieux Paris”, 14–22. 207 Речь Дестрема, “Publiciste”, 30 мессидора. 208 Отчет в “Gazette de France” от 4 термидора. 209 Заседание 30 мессидора; отчет в “Gazette de France” от 6 термидора. 210 Отчеты военной полиции за время с 20-го по 25-е мессидора. Военный архив, общая переписка. 211 Schmidt, “Tableaux de la Revolution”, III, 400. 212 Отчет военной полиции за 23–24 мессидора. – Военный архив, общая переписка. 213 Парижские газеты за мессидор и фрюктидор. “Подробности о великой драке, приключившейся вчера в десять часов вечера в Тюльери между роялистами и республиканцами etc”. Оригинал в Парижской городской библиотеке. Выдержки в отчете центрального бюро за мессидор, у Schmidt'a и у Aulard'a в его сборнике “Paris pendant la reaction thermidorienne et sous le Dirataire”, М, 634. 214 Отчет военной полиции за 24–25 мессидора. 215 См. отчет военной полиции за мессидор, у Schmidt'a, III, 400. – Отчет военной полиции за 20–21 мессидора. Военный архив, общая переписка. 216 Brinkman а Sparre, 16 июля, 301. 217 Архив Коппе, любезно открытый для нас графом д’Оссонвиллем. 218 Roederer, “Oewres”, VII, 94. 219 “Publiciste”, 30 вандемьера. 220 Brinkman а Sparre, 299, 300. 221 Ibid., 301. 222 La Fayette, V, 29. 223 Ibid., 128, 134. 224 “Notes manuscriptes de Grouvelle”. 225 “Notes manuscriptes de Grouvelle”. 226 Следующая записка, адресованная Сийэсом военному министру, показывает, что этот директор был уверен в успехе наших войск в Италии: “Итальянская и альпийская армии вместе представляют силу, по меньшей мере равную силам неприятельского генерала Суворова. Ему нужно еще обложить несколько крепостей, поддержать осаду других. Весьма вероятно, что мы в скором времени возьмем перевес над войсками, разделенными таким образом на несколько корпусов…” Военный архив, общая переписка. 227 La Fayette, письмо к Latour-Maubourg, от 17 октября, 123. Все мемуары лиц, более или менее причастных к этим событиям, согласуются между собой относительно роли, предназначенной Жуберу, но длинное письмо Лафайета к Латур-Мобуру, написанное на основании положительных данных, имеет ценность свидетельства современника. 228 Так “Moniteur” охарактеризовал брюмер. После 18-го фрюктидора говорила буквально то же: “Мудрость вела силу” 229 “Souvenirs de Le Couteulx de Canteleu”, y Lescure'a, “Mеmoires sur les journеes rеvolutionnaires, II, 213–314. 230 La Fayette, V, 117. 231 La Fayette, письмо к Latour-Maubourg, V, 118. 232 Сын Карно не верит в это свидание и переговоры, (“Mеmories sur Larnot par son fils”, II, 199–209), но нам трудно усомниться в правдивости Лафайета в его конфиденциальном письме к Латур-Мобуру. 233 Письмо к Latour-Maubourg, La Fayette, V, 120. 234 Письмо к M. Masclet, 8 мая 1799, Ibid, V, 27. 235 Lettre а Latour-Maubourg, 18 octobre, V, 134. 236 Ibid., 18 octobre, 100. 237 La Fayette, V, 120. 238 Фраза, цитированная Albert Sovel'ем в его “La Rеvolution et l'Europe”, IV, 295. 239 “Madame de Sta?l et la Republique en 1798”, par M. Paul Doutier “Revue des Mondes” 1 ноября 1899. 240 Baillue, 1, 330. 241 См. разговор, приведенный в мемуарах Фуше (“Mеmoires de Fouche”), I, 70, 71. Madelin установил, что эти мемуары, вначале слывшие апокрифическими, были, несомненно, инспирированы Фуше, и что их свидетельством не следует пренебрегать. “La Revolution fran?aise”, 14 septembre, 1900. 242 “Eclaircissements inedits de Cambaceres”. 243 “Lettre du 17 octobre”, 123. 244 Lettre du 17 octobre, 122. 245 “Mеmoires de Gohier”, 1, 53. 246 Впоследствии Сен-При (Saint-Priest) писал барону d'Andrе: “Что до Жубера, он умер, и, значит, его сношениям с вами конец”. – Архив министерства иностранных дел, 23 сентября 1799 г. 247 Когда ему воздвигали памятник в его родном городе, правительство реставрации доставило на свой счет все необходимые материал. 248 La Fayette, V, 123. 249 Cambaceres, “Eclaircissements inеdits”. 250 “Lettres de Constant”, 30. 251 Текст официальных речей этого периода находим in extenso в “Moniteur'e”, хотя эта газета в то время еще не была официальной. 252 Barras, III, 388–389. 253 Cambаcerеs “Eclaircissements inеdits”. 254 Отчет о заседании 8-го фрюктидора, “Gazette de France”. 255 “Lettre de Robert Ljndet”. Montier, 377. 256 Barras, III, 272. 257 См. Madelin, “Fouchе”, I, 181–241. 258 Так называл их Mallet du Pan: “la Revolution fran?aise vue 'de l'etranger”. 259 Отчет в “Gazette de France” о заседаний 18 термидора. 260 “Gazette de France”, 13 термидора. 261 “Publiciste”, 24-го: “Ожеро занимал место распорядителя в клубе улицы Бак в тот день, когда было принято в члены несколько солдат из гарнизона Корфу… Клуб заранее старался расположить в свою пользу военных. Тридцать два члена клуба, по большей части военные, были еще накануне отправлены в Корбейль, навстречу этому гарнизону, чтобы побрататься с солдатами и предложить им собранные в складчину 600 фр. 262 “Moniteur”. 263 См. парижские газеты за 25–28 термидора. 264 Рассказ Фушэ (“Mеmoires de Fouche”, I, 87) подтверждается официальным письмом Бернадота к Марбо, письмом, немного смахивающим на протест: “Уже одиннадцать часов вечера, и я спешу передать Вам только что полученное мною постановление исполнительной директории о переводе Вашем в том же чине в действующую армию. Заместителем Вашим в командовании 17-й дивизией назначен генерал Лефевр. О дальнейшем Вашем назначении я Вас извещу. Каково бы оно ни было, я убежден заранее, что Вы и на новом посту сохраните за собой уважение республиканцев, ибо и там будете служить республике. Привет и братство”. Publiciste, 26 термидора. Директория приложила все старания к тому, чтобы передача поста совершилась без проволочек. К Лефевру ночью был послан гонец и, не застав его дома, поскакал к нему на дачу. См, письмо военного министра. 265 Madelin, I, 251. 266 Военный архив, общая переписка. 267 “Moniteur” 26 термидора. 268 “Mеmoires de Segur”, edit de 1894 I, 441. 269 “Eclaircissements inеdits”, Cambaceres. 270 “Barras, III, 442. 271 Письмо Фушэ к Гайльяру, у Madeiln, I. 253. 272 Брио рассказал обо всем этом с трибуны совета пятисот. Между прочим, он сообщил, что кто-то сказал об Ожеро: “Мне не страшны его большая сабля и султан; уж с ним-то я не промахнусь; его сейчас узнаешь по большому носу” (Смех). – Ожеро: “Смею вас уверить, все это меня ничуть не пугает!” (Снова смех). 273 “Journal des hommes libres”, 30 термидора. 274 См. отчет о прениях в “Moniteur”’e. 275 Военный архив, общая переписка. 276 Военный архив, общая переписка. 277 “Lettres de madame Rheinard”, 71–78. 278 Общая переписка, 28 мессидора. 279 Общая переписка, 28 мессидора. 280 “Lettres de madame Rheinard”, 79. 281 Документ, на который ссылается Lallemand в “Rеvolution et les pauvres”, 235. 282 Доклад Фушэ, врученный директории 12-го вандемьера, об общем положении в республике. Aulard, “Etat de la France en l'an VIII et en l'an IX”, p. 10. 283 Общая переписка, 7-го термидора. 284 Ibid. 285 Общая переписка, 4-го термидора. 286 Общая переписка, 8 термидора. 287 Ibid. 288 Ibid. 289 Ibid., 11 термидора. 290 Madame Rheinard, 80. 291 Общая переписка, 2 термидора. 292 Compagnie de Jegu – банды королевских убийц, жестоко резавших республиканцев после 9-го термидора. 293 Общая переписка, 4 термидора. 294 Ibid. 295 Общая переписка, 2 термидора 296 Ibid., 3 термидора. 297 Общая переписка, 15 и 30 мессидора. 298 “Lettres de madame Rheinard, 83. 299 Общая переписка, 14 мессидора. 300 Accusateur public – чиновник, в эпоху революции исполнявший в уголовном суде обязанности государственного прокурора. 301 Ibid., 14 термидора. 302 Ibid., 8-го термидора. 303 Архивы Шантильи, переписка агентов Кондэ, “Bulletin de'Interieur”, 30-го октября 1799. 304 В заседании пятисот 16-го фрюктидора VII года. 305 Общая переписка, 13-го мессидора. 306 Ibid., 23-го термидора. 307 Ibid., 7-го термидора. 308 Ibid. 309 Ibid. 310 Общая переписка, 7-го термидора. 311 См. Gradis, “Histoire de Bordeaux”, 388. 312 Общая переписка, 29-го мессидора. 313 Переписка генерала Траво, 11-го термидора у Chassin'a, “Les Pacifications de l'Ouest”, III, 319.