Во имя человека Александр Данилович Поповский Александр Поповский известен читателю как автор научно-художественных произведений, посвященных советским ученым. В повести «Во имя человека» писатель знакомит читателя с образами и творчеством плеяды замечательных ученых-физиологов, биологов, хирургов и паразитологов. Перед читателем проходит история рождения и развития научных идей великого академика А. Вишневского. Александр Поповский Во имя человека Становление ученого Его жизнь прошла в беспрерывной борьбе и беспримерных дерзаниях. Десятилетиями длилась эта борьба. Трудно было поверить, что он обнаружит так много сил, найдет в себе столько решимости. Безудержная мысль Александра Васильевича Вишневского и на закате дней, как в дни ранней молодости, не унималась, и не было, казалось, предела его новым и новым дерзаниям. Откуда это у него? Он как будто ничем не выделялся, был во всех отношениях человеком обычным. Вишневский родился в семье отставного офицера, посредственно учился, пел на клиросе дискантом, зачитывался литературой из артиллерийской библиотеки и с неважными отметками окончил гимназию. В детстве он мечтал быть лесничим, агрономом, работать в лесу, на полях – ближе к природе, дальше от города. В первый же год после окончания школы он забыл латинский и греческий языки, решительно вытряхнул их из головы. Намерение заняться самоусовершенствованием успеха не имело. Ни добровольные лишения, ни спартанский образ жизни, ни трудные походы по сорок километров в день, с ночевкой в поле или в камышах, к совершенству не привели. Он оставался беспомощным, без гроша за душой и без какой-либо надежды поехать учиться. Помог случай. Богатый подрядчик, любитель церковного пения, проникся сочувствием к юноше-хористу и прислал ему денег для поступления в университет. И студентом он не был ничем замечателен. Так по крайней мере многим казалось. Он не очень любил засиживаться за книгой, зато владел в совершенстве способностью копировать манеры студентов и профессоров и втайне мечтал стать певцом. Однако те, кто близко наблюдал молодого человека, не могли не заметить и другого. Юноша полюбил анатомию, проникся подлинной страстью к ней. Никто не мог с такой выдержкой, как он, часами отделывать свои препараты. Они поражали законченностью анатомических деталей и художественностью отделки. Кровеносные сосуды, сухожилия и нервы обнажились им с искусством, редко встречающимся у специалиста. Он, изнемогавший от книжной науки, не ведал усталости в практической работе, когда предмет изучения вставал у него перед глазами. Похоже было на то, что наука становится тем ближе ему, чем больше он ощущает ее практическую сущность. Увлечение анатомией ничуть не изменило его прежних привычек. Он являлся в анатомичку в белом воротничке, изящный, в тщательно выглаженных брюках. На замечания окружающих он добродушно улыбался: – Пусть одевается менее опрятно тот, кто считает анатомию недостаточно чистым занятием. Я не чувствую разницы: лежит ли передо мной препарированный труп или раскрытая книга. Студент окончил университет и, к удивлению профессоров, отклонив предложение остаться при клинике, ушел работать в небольшую больничку. Лестно, конечно, быть в штатах ученого ведомства, но у него свои планы. Его цель – стать хирургом, опытным специалистом, и как можно скорей. Среда ученых знаменитостей не для него. Ему нужна возможность без лишней опеки стать мастером своего дела. Широкая практика – вернейший путь к совершенству. Больница неприветливо приняла молодого врача. Здесь не было штатного места, и приходилось работать без вознаграждения. Единственным подспорьем были дежурства и замены врача. Он выполнял за других всякого рода обязанности и получал за это гроши. Нужда вынудила его на полгода оставить больницу, поехать на эпидемию в Сибирь. Врачебная практика, служение и помощь больному – все, о чем он так много мечтал, оказалось делом сложным и трудным. На его глазах каждый день решались вопросы жизни и смерти. Там, где организму грозило несчастье, рука хирурга приносила спасение. Наука утверждала свою власть над страданиями, возвращала здоровье умирающим, а молодому врачу становилось в больнице не по себе. Каждая операция вызывала у него колебания: сомнения осаждали его. Хирурги, казалось ему, слишком грубы, они травмируют рану небрежной рукой и жестоким вмешательством инструментов. Никто не ставит себе цели искать новые пути, изменять и улучшать операцию. Они повторяют одно и то же в продолжение десятилетий, немногим отличаясь от своих предшественников – грыжесеков-цирюльников средневековья. Сердца их становятся жестокими и недоступными к страданиям людей. Нет, такая хирургия не для него. Он не последует за ней и не позволит из себя сделать ремесленника. Словно не было в прошлом экзаменов и практических работ, диплома об окончании университета, – Вишневский сызнова начинает изучать анатомию. Студенты и прозекторы в анатомическом театре могли засвидетельствовать, что он каждый день аккуратно являлся туда и оставался до позднего вечера. Не так уж часто врачи возвращаются на студенческую скамью, чтобы восполнить свое образование. Прилежным молодым человеком заинтересовался директор университета и пригласил его на должность помощника прозектора. Какая удача! Он больше не будет нуждаться; отныне все время принадлежит ему одному, он сможет круглые сутки заниматься любимым предметом. Прощай больничка, подсказавшая ему правильный путь! Он либо вернется настоящим хирургом, либо вовсе не будет им. Это были лучшие дни его жизни. Никогда впоследствии его творчество, ничем не омраченное, не доставляло ему столько счастливых часов. Он сделал искусством то, что другие считали будничным делом. Надо было видеть его за работой, когда он препарировал кровеносные сосуды, мышцы, хрящи. В его руках нож словно терял свое острое жало, сталь скользила между тканями, нежно сдвигая и раздвигая их. Вот за веной, у самой надкостницы, лежат две веточки нервов, две частицы великой системы. Нельзя же отвернуться от них единственно потому, что природа скрыла их от нашего взора. Нет, нет, ни за что! Прилежные руки с завидным старанием выводят эти веточки на свет. Затаив дыхание, за его движениями следят увлеченные студенты. Этот анатом-художник их околдовал. Как можно им не восхищаться: он за час отпрепарировал весь спинной мозг, обработал без малейшего изъяна! Так четко отделить двенадцать пар черепных нервов! Кто может сравниться с ним? Способность страстно любить свое дело – свидетельство истинного таланта. – Едва я успею вернуться домой, – сознавался Вишневский друзьям, – чуть отдохну, меня уже тянет назад. Я с нетерпением жду утра, когда снова займусь своим делом. Вишневский сумел так увлечься анатомией, что удивил своих друзей в университете. Перемену в прозекторе отметил и сторож анатомического театра. Молодой человек стал все дольше оставаться на работе, задерживаясь нередко за полночь. По ночам за секционным столом долго маячила его одинокая тень и слышались звуки его песен. Сдержанный и ровный, мастер посмеяться и других посмешить, он стал неспокойным, взволнованным, готовым по всякому поводу много и страстно говорить. С видом человека, посвященного в тайну, недоступную другим, Вишневский рассказывал своим знакомым, что в каждой конечности человека насчитывается двадцать пять сочленений. При каждом шаге, таким образом, в движение приводятся пятьдесят сочлененных участков. Сорок восемь суставов грудины и ребер и сорок шесть костных поверхностей позвоночного столба не остаются при этом в покое. Движения их еле заметны, но они повторяются при каждом шаге, вдохе и выдохе. В сущности, человек, который состоит из двухсот тридцати суставов, есть попросту многосуставная машина. Разве не любопытно, сколько требует такая аппаратура смазочного вещества и откуда такая смазка берется? За этим следовала поэма о хряще и хрящеобразователях. Собеседнику следует, во-первых, знать, что перламутровая белая пластинка, оберегающая кости от трения, сущее чудо. Ни один кровеносный сосуд не содержится в ней, и все же хрящ получает питание из крови. В трех слоях его расположена армия клеток-строителей. На смену верхнему, гибнущему от трения суставов, являются нижние. Это похоже на то, что мы наблюдаем в кожных покровах: при каждом нашем движении одежда стирает мертвые клетки поверхностного слоя и их заменяют нижележащие. Тут восхищенный рассказчик делал длинную паузу» Он стоял у преддверия величайших чудес, охваченный восторгом предвкушения. – Хрящеобразователь не умирает, как клетка кожного покрова, бесславно. Смерть преображает его. Он становится мягким и скользким, обращается в смазочное вещество. Так на трущейся поверхности образуется равномерная прослойка мази. Чем интенсивнее нагрузка, тем больше гибнет строителей и растет количество смазочного материала. Маленькие труженики используются до конца. Бородавчатые бахромки суставов всосут то, что осталось от прежних строителей, и вернут эти остатки в кровяной поток. Возможна ли какая-нибудь другая машина с такой совершенной системой смазки? Слушатели соглашались, что конструкция в целом и в отдельных частях заслуживает всяческих восторгов, решительно отказывая технике в подобном совершенстве. Тогда страстный анатом с тем же жаром принимался говорить о других чудесах. Все свидетельствовало о том, что Вишневский решил отдаться прозекторскому искусству, занять со временем кафедру нормальной анатомии – и успокоиться. Увлечение хирургией миновало и не вернется уже. Те, которые так полагали, недостаточно знали его. Помощник прозектора и не думал оставаться при университете. Научная кафедра буквально пугала его. Вот перед ним университетский прозектор – не угодно ли взглянуть на него? В кожаном фартуке, непричесанный, грязный, он изо дня в день препарирует, готовит для лекций пособия. Все, что он сделал сегодня, будет выброшено завтра на свалку. Ни любви к своим обязанностям, ни творческой радости. Позади много лет однообразной и утомительной работы, ни надежд, ни просвета. Диссертация его до сих пор не готова, и он, ремесленник, возится с трупами. Нет, Вишневский не будет таким никогда! Всякий раз, когда мысли уносят его к путям и перепутьям науки, ему неизменно мерещится тупик. Он видит себя увязшим в какой-то «проблеме», безразличной для науки и практики. Нет, он не отдаст свою жизнь теориям, как бы они ни были важны. Ему нужна деятельность иного порядка. Он будет хирургом, практикующим врачом. Возможно, не скоро, может быть через несколько лет, но опять-таки не хирургом, который изо дня в день холодной рукой повторяет заученные манипуляции. Его хирургия будет основана на всем, что есть нового в современной науке. Ему незачем спешить, впереди у него целая жизнь. Вишневский начинает готовить работу по физиологии на тему об иннервации кишок – о регулировании нервами кишечного тракта. Шесть дней в неделю он проводит в прозекторской, а воскресенье – в физиологической лаборатории. Теперь предметом его горячих речей становится физиология. Он может о ней говорить так же много и жарко, как об анатомии. С видом человека, которому известно такое, чего другие не знают, он спешит этими знаниями поделиться. – Левый желудочек, по вычислению физиологов, – повествует Вишневский друзьям, – выбрасывает в аорту почти три литра крови в минуту. Это в условиях покоя, а вот когда мы шагаем по улице, наше сердце выталкивает не менее двенадцати литров. И до чего удивителен этот совершеннейший из насосов! В момент, когда мы взбегаем по лестнице, он выбрасывает свыше двадцати литров крови в минуту. В эту минуту кровеносный поток четыре раза промчится по всему телу. За одним откровением следует другое. – Ну что мы, например, знаем о мышечных манжетках, закрывающих выход крови из артерии? Ведь нам в университете ничего о них не говорили. Знаем ли мы, что каждое наше движение – сидим ли мы прямо, ложимся или встаем – приводит в действие десятки тысяч сосудозапирающих кранов. Не будь этих автоматов, вся кровь приливала бы то к рукам и ногам, то к голове и плечам, в зависимости от положения тела… Таких «замечательных новостей» у него было так много, что никому не приходилось выслушивать их дважды. Ему прощали настойчивость, с которой он добивался внимания к предмету своей любви. Кому не известно, что восхищенное сердце жаждет участия?… Диссертация представлена и защищена. Помощник прозектора возведен в прозекторы и приват-доценты. Тридцати лет он читает студентам курс топографической и нормальной анатомии, но это лишь веха на его пути – у будущего хирурга свои далеко идущие планы… Давно миновало время, когда великий Везалий рыскал по «кладбищу невинных» и по лобному месту на Монфоконском холме в Париже в поисках трупов, отбивая нередко у собак их добычу. Современные анатомы не выкрадывают из могил тайно погребенных любовниц монахов и не приноравливают свои публичные вскрытия ко дню судебных приговоров и казней преступников. Тем более нелепыми казались слухи о том, что приват-доцент топографической анатомии собирает студентов в старой часовенке, куда свозят умерших, и частным образом проводит там занятия на трупах. Очевидцы подтвердили, что слухи нисколько не преувеличены. В полуосвещенном помещении, лишенном всяких удобств, они увидели молодого, чисто выбритого прозектора в новеньком халате перед трупом. Его тесно окружали студенты, которым он преподавал оперативную хирургию – упражнения в оперировании на трупе. Все в этих занятиях, начиная с помещения, внешнего вида ученого и кончая техникой его работы, выглядело крайне необычно. Делал ли оператор вид, что он принимает труп за больного, или такова была манера его, но трудно себе представить более бережное отношение к тканям, большую осторожность в каждом движении ножа. – Будьте почтительны к машине, которую создала природа, – поучал он студентов. – Она одна лишь умеет ее чинить. Природа – кузнец; хирург – только ее подмастерье. Наше дело – следить за тем, чтобы ничто не мешало ей восстанавливать то, что разрушено. Студенты ревниво следили за оператором, осыпали его вопросами и непринужденно возражали друг другу, Было действительно похоже на то, что добрые друзья собрались в часовенке тайком провести запретную лекцию на трупе. Но что здесь делает приват-доцент кафедры? Где он набрал эту аудиторию? Ведь все это студенты пятого курса, оперативную хирургию они сдали еще в прошлом году. Почему, наконец, такая приватная атмосфера? Все объясняется просто. В безудержном рвении внушить студентам любовь к хирургии, Вишневский отобрал их из прошлого курса, чтоб дополнительно осветить им предмет. Они собираются здесь вне программы и официально установленного порядка. Один – потому, что, одержимый своей страстью, не может молчать, а остальные – чтобы набраться искусства и знаний. К концу года доцент отберет новую группу энтузиастов, и занятия в часовенке возобновятся. Заведование кафедрой и увлечение преподаванием не изменили планов Вишневского стать хирургом. Он изучил строение органов и тканей, знал их отправления и взаимосвязь, изучил физиологию – процессы, текущие в живом организме. Оставалось еще вникнуть в микробиологию – мир возбудителей болезней, научиться различать патологически измененные ткани и клетки. Предстояли годы неустанных трудов и исканий, путь долгий и тяжкий. Это не пугало его. Пусть долгий, пусть тяжкий, – разве страхи и сомнения сделают его короче и легче? Он штудирует патологическую анатомию и пишет исследование о влиянии нормальной и токсической сы-, воротки на ткани организма. Соотечественники забыли и работу об иннервации кишок, и эту вторую работу его, но судьба этих работ оказалась весьма любопытной. Немец Вильдер спустя много лет в целом ряде других опытов пришел к тому же заключению, какое некогда сделал Вишневский в своей работе об иннервации кишок, и объявил эту закономерность «законом исходной величины», включив попутно в свою славу заслугу русского ученого. Японец Масуги в экспериментах с нормальной и токсической сывороткой, опоздав на два десятилетия, добился на искусственно вызванном заболевании почек тех же результатов, что и Вишневский. Человечество отметило эту заслугу и ошибочно приписало японскому ученому открытие, принадлежащее русской науке. Первые неудачи Стремление все увидеть своими глазами побуждает Вишневского с командировкой университета отправиться за границу. В своем отчете, представленном по возвращении, он пишет: «Отправляясь в поездку, я ставил своей задачей знакомство с теми отделами клинической хирургии, которые сравнительно мало развиты у нас, – с хирургией мочеполовой и центральной нервной системы…» «В клинике, – говорится дальше в отчете, – три раза в неделю по вечерам я имел возможность цистоскопировать амбулаторных больных. Обстоятельство это имело для меня огромное значение, так как в результате я увидел много патологии. Здесь я познакомился со всеми методами исследования приходящих больных и мочеполовой хирургией». История заграничной поездки будет неполной, если не упомянуть о работе Вишневского в лаборатории Мечникова в Париже. В отчете доцента о ней нет ни слова, но важность ее не становится от этого меньше. В 1913 году, на Международном съезде физиологов в Лондоне, профессор Глей отметил заслугу русского ученого, который открыл новый полугормон, придающий подвижность сперматозоиду. Впервые была обнаружена закономерность, в силу которой наследственное начало из неподвижного становится подвижным. Прошло много лет, никто открытия Вишневского не опроверг и не присвоил его, – но кто из соотечественников знает об этой работе? Свыше тридцати операций описаны в отчете с точностью, достойной учебного руководства. Но что удивительно: автор рассказывает обо всем, что увидел, и ни разу не упомянул об операции, проделанной им самим. Что это – скромность или доцент в самом деле ограничился лишь созерцанием? Надо быть справедливым: это было именно так – Вишневский обнаружил способность видеть и различать мельчайшую подробность, усваивать знания, не прилагая руки. Он доказал это скоро по возвращении из-за границы. Без предварительной подготовки и опыта одним из первых в России Вишневский приступает к операциям на спинном и головном мозге Задача тем более не легкая, что никто не соглашается доверить больного анатому, не имеющему официальной хирургической практики. – Не надо слишком обольщаться, – предупреждали его хирурги. – Можно делать ажурные работы на трупе и не суметь вскрыть у больного гнойник. Анатом, ловко оперирующий ланцетом на вскрытии, теряет часто самообладание у операционного стола. Иные выражали ему то же самое несколько мягче: – Известный Авероэс утверждал, что честному человеку может доставить наслаждение теория врачебного искусства, но совесть никогда ему не позволит уйти в медицинскую практику… Потерпев неудачу в среде своих будущих друзей по профессии, молодой ученый обратился к невропатологам. В терапевтической клинике, где никогда еще не было пролито ни капли человеческой крови, ему дают возможность создать себе операционную. Помещение неважное – крошечная неблагоустроенная комнатка. Будущему хирургу пришлось собственноручно выбелить ее и раздобыть на стороне умывальник. Для начала ему предоставили больную, которой явно оставалось недолго жить. Эпилептические припадки у нее повторялись не реже двадцати четырех раз в сутки. Операция на черепе прошла без осложнений. Дальнейшие работы обратили на себя внимание факультета, и его пригласили занять в университете кафедру хирургической патологии. Как ни удачны были успехи молодого ученого, чувство покоя и удовлетворения редко его навещало. Тревожила мысль, что он застрянет и не сдвинется с места. Мучительный страх и опасения снова преследуют его. Прошло четырнадцать лет со дня окончания университета. Время уходит, ему сорок лет, пора осуществить давнишние планы, отдаться целиком хирургии. Кстати, возникла такая возможность: освободились кафедра и клиника. Неужели его – профессора хирургической патологии – не изберут, не поддержат при баллотировке? Вопреки всем ожиданиям, скромное ходатайство вызвало бурю в университетских кругах. Профессор Геркен – бывший учитель кандидата – поспешил заверить факультетское собрание, что его ученик неподходящий для кафедры человек. Он допустил ряд ошибок в прошлом и вообще неподготовленный хирург. – Удивительный человек, – разводили руками друзья кандидата, – далась ему клиническая хирургия! Баллотировался бы на кафедру анатомии, куда более приятная и почетная область. – Грешно вам, Александр Васильевич, зарывать свой талант, – искренне отговаривали его друзья и знакомые, – ведь вы прозектор какой! Анатом, какого не сыщешь. На ваших препаратах поколения будут учиться… И какой это уважающий себя человек будет менять теорию на практику? Больше всех возмущались хирурги. – Помилуйте, – удивлялись они, – какое у него право на клинику? Кто его видел у операционного стола? Кому ассистировал? У кого учился? Они десятилетиями прислуживали, прежде чем получили своих ассистентов. Их суровые учителя, подчас невоздержанные и грубые, жестоко с ними обходились, изводили придирками и насмешками нередко без всякой причины. Они терпеливо выносили обиды, утешались сознанием, что таков порядок вещей, таков скорбный путь в хирургию. И вдруг является человек, не знавший горя и трудностей, и требует себе госпитальную клинику. Какая вопиющая дерзость! В сущности, дерзость Вишневского была не так уж велика. Он всего лишь позволил себе любить хирургию и в течение всей жизни жадно тянулся к ней. Ему действительно не пришлось никому ассистировать, и у операционного стола он был чаще всего наблюдателем. Он обрел свое искусство на трупах в секционной и в часовенке на деревянном столе, но для него эти трупы были живыми людьми. Он самоотверженно бился над каждым, страдал и томился, как если бы перед ним лежал больной человек. Таково было начало той жестокой борьбы, которая затянулась на многие годы. Прошло десять лет. Хирург явился по обыкновению в клинику, надел халат, вымыл руки и дал операционной сеСтре надеть себе на лицо стерильную марлю. Предстояла несложная операция – хронический аппендицит. Больной был соседом профессора, молодой человек лет тридцати. Они обменялись приветствиями, хирург отпустил какую-то шутку, тот усмехнулся и ответил тем же. Все тут было глубоко стереотипно: движения помощников, их приготовления и даже шутка хирурга. Больному закрыли глаза полотенцем, наложили маску с наркозом, оператор дал сестре завязать свой клеенчатый фартук и взял в руки нож. Больной задыхался, делая движения сорвать маску с лица, заплетающимся языком молил о пощаде, давая жестами знать, что он еще не уснул, и наконец соскочил со стола. Двое служителей едва одолели его, привязали к столу, но это было излишне – он уже спал. Кто мог подумать, что возбуждение, столь обычное для усыпляемого, примет такой бурный характер? Еще одна процедура – и можно начать операцию. Прошить ниткой язык, вытянуть его наружу, чтобы он не запал и не вызвал удушья, – дело одной минуты. Но что случилось с хирургом? Он, бледный, прислонился к стене и не сводит с больного глаз. Что с ним? Впервые ли ему видеть подобное? Сколько раз после бурной картины безумия больные счастливо покидали больницу, унося в своем сердце чувство признательности к врачу. Да и в самом усыплении как будто все было обычно. Хлороформ следовал своим нормальным путем. Вначале он проник в полушария мозга. Начались бред и галлюцинации. Поток жалоб и просьб сменился болтовней, лишенной связи и смысла, пока не замерла деятельности головного мозга и наступил сон. Вслед за этим хлороформ стал выключать спинной мозг. Чувствительность падала, слабело осязание кожи. Дошел черед до двигательных нервов, и мышцы, естественно, пришли в возбуждение. Больной сопротивлялся, разбрасывал руки и ноги, стискивал зубы и вскакивал со стола… Ничего необычного, все закономерно. Что же все-таки взволновало так хирурга? Почему он приступает к операции словно против собственной воли? У Вишневского были основания для тревоги. Он так не хотел оперировать сейчас. Его заставили взяться за нож, измучили просьбами и мольбой. – Ну что значит для вас эта пустячная операция? – упрашивали его родственники больного. – Ведь вы лучший хирург в нашем городе. Вы не должны нам отказывать в помощи… В последнее время он стал опасаться наркоза, пропускать дни приема в клинике, чтоб не назначать операции. В течение нескольких дней его словно преследуют несчастья: в клинике погибли три человека. Они умирали после операции, когда болезнь, приведшая их к нему, почти миновала. Это были здоровые люди, они долго могли бы еще жить. Какое несчастье явиться к врачу с ничтожным расстройством и найти вместо помощи смерть! Как было хирургу не утратить душевного покоя! К нему привели знакомую женщину – друга семьи. У нее непроходимость желчного протока. Он проделал сложную операцию в двадцать пять минут: вставил трубочку в проток, чтобы желчь, которая доныне пропитывала ткани, направлялась в кишечник, по назначению. Все сделано превосходно, у больной прекрасное сердце, она будет жить. Проходит несколько дней – и женщина в муках погибает. Ее убило посленаркозное осложнение. Воспаленная печень под действием добавочного яда – наркоза – оказалась не в силах служить организму. В этом не было ничего неожиданного: каждый раз, когда хирургу предстоит операция под хлороформом, встает тревожный вопрос: выдержит ли испытание печень больного? Вот и сейчас перед ним обычный аппендицит. Ничего, казалось бы, сложного. А кто знает – как откликнется организм на внедрение в него хлороформа? Операция окончена, хирург-виртуоз в семь минут удалил воспаленный аппендикс. Дальнейшее обычно и стандартно: уход и лекарство давно предусмотрены, ничего тут убавить и прибавить нельзя. И снова «дальнейшее» пошло по роковому пути: молодой человек умер на десятые сутки. Наркозное осложнение погубило его. – Зачем вы брались его оперировать, – упрекали хирурга родные умершего, – если не были уверены, что он останется жив? Ведь он верил в вас. Что мог им ответить Вишневский? Рассказать, что в Англии недавно была эпидемия смертей от хлороформа? Привести им свидетельства хирургов всех стран, что наркоз порождает расстройства и приносит нередко гибель больному? Сослаться на диаграммы, в которых мировая статистика узаконила процент смертей от наркоза? Но кого утешат эти кривые и цифры? На диаграммах никто не страдает, не молит о помощи и не оставляет сиротами детей. – Вы могли, наконец, – не успокаивались родные, – прибегнуть к спинномозговой анестезии. Знали бы люди, сколько несчастий порождает прокол спинномозгового канала! История повествует о тяжелых параличах и расстройствах тотчас после операции и много времени спустя. Жизнь Вишневского наполнилась тревогой. Он стал мрачным и молчаливым, ни жене, ни друзьям ничего не рассказывал. Сядет за стол и, подперев голову рукой, долго сидит так или уйдет на охоту и неизменно вернется с пустыми руками. Скорбный и мрачный, он больше не пел, не бывал у знакомых и на концертах. В кабинете не стало прежнего порядка. Препараты и кости, книги и рисунки по анатомии валялись повсюду. Ученый стал невнимательным, до смешного рассеянным. Неизменно аккуратный во всем, что относилось к его костюму и внешности, он и в этом себе изменил. Являясь утром в больницу, хирург испытующе разглядывал лица сотрудников, стараясь прочесть в них ответ на томившие его опасения. «Что с больными? – спрашивал его взволнованный взор. – Не было ли шока, все ли благополучно?» «Я знаю одного лишь тирана, – мог бы сказать Вишневский, – это тихий голос моей собственной совести». «Мы избавляем больного от одного страдания, – пришел к заключению ученый, – но отравленные люди становятся жертвой враждебной силы, заключенной в наркозе. Недопустимо, чтобы жизнь человека продолжала зависеть от случая». Местное обезболивание Кто мог подумать, что мечта человечества победить боль так удивительно осуществится! Тысячелетиями искали люди средства ослабить муки больного на операционном столе. Они верили, что инструменты, покрытые жиром, выкованные из золота или серебра, облегчают страдания; хирурги приписывали крокодильему салу, высушенному в порошок, благодетельные свойства анестезии, видели в листьях кустарника кока, растущего в Перу и Боливии, «божественный дар насыщать голодных, придавать силы усталым, избавлять несчастных от болей». Чтобы сделать больного нечувствительным к ножу, его опьяняли вином, пускали ему кровь до глубокого обморока, затягивали на шее петлю до потери сознания. Потоки крови и могильные холмы вели человечество к современной анестезии. Изверившаяся медицина устами хирурга Вельпо заявила: «Боль и нож – неотделимые друг от друга понятия. Больной и хирург должны с этим свыкнуться. Было бы химерой думать о чем-либо ином». Хирурги решительно восставали против всякой системы обезболивания, настаивая на своем праве оперировать больных, находящихся в полном сознании. «Боль, – утверждали они, – могучий союзник врача. Она подсказывает правильное поведение больному в момент операции: сдерживает беспокойных, вынуждая их беречь свои силы, ограничивает упрямых требованиями больного организма. Боль – жестокий и полезный закон, она будит в человеке нравственные начала. В воспоминаниях о собственной боли, физической или душевной, лежат корни сострадания и любви к человечеству…» Даже знаменитый Пирогов, впервые применивший на фронте наркоз, писал: «Делать операцию над человеком, находящимся в состоянии бесчувствия, – обязанность неприятная для хирурга, который присутствием духа, здравым суждением и привычкой успел в себе победить восприимчивость к крикам и воплям больных…» Иначе говоря, ожесточив свое сердце, лишив его сочувствия, хирурги восстали против попыток обесценить это достоинство в их искусстве. И еще одного преимущества лишало врачей обезболивание. Пока перед ними лежал страдающий больной, способности хирурга определялись его умением оперировать как можно быстрей. Ловкачи удаляли в две минуты конечность, извлекали камень из желчного протока за двадцать минут. При наркозе такого рода искусство излишне, одинаково излишне, как и выработанное, практикой равнодушие к стенаниям больного… Вопреки всему, наркоз занял в практике прочное место. Прошло немного времени, и спасительное средство обнаружило свои печальные свойства. Невинное усыпление на самом деле оказалось жестоким ударом по нервной системе, травмой, которая не проходит без следа. Только скудостью знаний о процессах, текущих в организме, можно объяснить, что не всегда обнаруживаются гибельные последствия наркоза. И хлороформ и эфир проявили себя как яды, нередко отзываясь на дыхательных путях, на печени и почках, вызывая заболевания и смерть. На операционном столе лежали теперь не один, а двое больных. Один принес свои страдания извне, а другого привел врач в тяжелое состояние. Именно этот второй больной требовал к себе серьезного внимания хирурга. Из всей центральной нервной системы в нем бодрствовал лишь раздраженный наркозом продолговатый мозг. От него сейчас зависела жизнь больного. Он мог в любое мгновение выключить дыхательный центр или парализовать сердечную мышцу. Кислород в этом случае продолжал бы поступать в организм, где сердце перестало биться. И еще так; сердечная мышца продолжала бы выбрасывать кровь, но, не обновленная дыханием, она была бы бессильна спасти организм. В такие минуты взволнованный врач спешит впрыснуть больному под кожу эфир, стрихнин, аммиак или алкоголь, пытаясь ядами устранить влияние яда. У каждого хирурга свои средства воздействия, созданные им в минуты отчаяния. Один перевертывает больного головой вниз, стегает его нервы электрическим током, ставит клистиры из водки и горячей воды. Другой поколачивает отравленного рукой или мокрым полотенцем, щекочет в носу, кладет лед на прямую кишку. Третий в отчаянии рассекает больному дыхательное горло, разрезает грудную клетку и принимается рукой массировать сердце. Все стремятся подействовать на центры дыхания и кровообращения, но никто толком не знает, как этого добиться. Спасительный наркоз завел хирургию в тупик. В конце прошлого века Карл-Людвиг Шлейх, талантливый хирург и патологоанатом, открыл способ обезболивания при операции. Он оперировал больных, не усыпляя их. Обильно смачивая ткани после каждого разреза раствором кокаина и поваренной соли, он лишал нервы чувствительности. Слабая концентрация кокаина отнимала его губительные свойства – вызывать осложнения и смерть. Этот метод анестезии был немецкими хирургами отвергнут. «Имея в руках такое безвредное средство, – защищался Шлейх перед форумом из восьмисот клиницистов, – я с идейной, моральной и судебно-медицинской точек зрения считаю более непозволительным применение опасного наркоза». Председатель съезда ответил громовой отповедью молодому смельчаку. «Коллеги, – патетически обратился он к высокому собранию, – когда нам бросают в лицо такие вещи, как заключительные слова докладчика, мы, вопреки обыкновению, можем отказаться от критики и обсуждения. Я спрашиваю собрание: убежден ли кто-либо в истинности того, что нам только что брошено? Прошу поднять руку». Ни одна рука не поднялась в пользу ученого, чье открытие принесло столько пользы человечеству. Через год Шлейх снова представил свои работы ученому съезду, готовый доказать благотворное действие анестезии на больных. Именитые хирурги не заинтересовались его доказательствами, из восьмисот человек в его клинику явились лишь тридцать. Сторонники наркоза, как и предшественники их, настаивавшие на праве оперировать усыпленных больных, умели отстаивать свои принципы. Они владели искусством оперировать под наркозом и не желали дисквалифицировать себя. «Каждый больной, который подвергается операции, – писали по этому поводу сторонники наркоза, – вправе требовать от хирурга, во-первых, не знать дня и часа операции; во-вторых, не видеть ее и приготовлений к ней, не чувствовать болей при операции и вообще ощущений, связанных с ней». Такова была нравственная мотивировка, стоившая Шлейху страданий и жизни. – Случай со мной, – восклицает вконец измученный ученый, – не исключение. Так бывает всегда, когда дело идет о натиске бесхитростного изобретателя на вооруженный бомбами и гранатами круговой вал академической крепости, этой твердыни всякого рода реакции… До конца своих дней автор 'инфильтрационного метода анестезии не получил ни признания, ни кафедры. Именно к этому всеми отвергнутому методу Вишневский обращает свой взор. Первую операцию по методу Шлейха Вишневский проделал еще в 1901 году. Он только что окончил университет и приехал в Сибирь на эпидемию. Его вызвали в деревню к умирающему. Больной в белой рубахе с льняным пояском лежал на полу и, задыхаясь, шептал что-то священнику. Давний сифилис привел к сужению дыхательного горла, предстояло ножом расширить его. Операция под наркозом представляла опасность: свеча в руках фельдшера – единственное освещение в палате – могла вызвать вспышку эфира. Врач сделал операцию под местной анестезией и вернул умирающего к жизни. На следующую ночь ему доставили раненого с распоротым животом и выпущенным наружу кишечником. Опять возникло опасение, что эфир взорвется от близости горящей свечи, и снова метод обезболивания дал хорошие результаты. То обстоятельство, что поврежденные ткани быстро зарубцевались и у больного не было шока, навсегда привязало Вишневского к местной анестезии. Шли годы. Кокаин уступил место новокаину. Рядом с методом послойного пропитывания тканей явился другой – проводниковый. Хирург определял положение нервных стволов в том месте, где предполагается оперативное вмешательство, и, впрыснув в эту область новокаин, обезболивал их. Врачи аккуратно выполняли требования инфильтрационной и проводниковой анестезии, а больные все же стонали, жаловались на боли. Как тщательно хирурги ни обезболивали нервные стволы, как ни насыщали ткани раствором, в глубоких слоях оставались нетронутыми нервные сплетения, причинявшие больному страдания. Перед каждой операцией возникали сомнения, как поведет себя именно этот больной: не раздражителен ли он, не слишком ли чувствителен к болям? Малейшая неуверенность приводила к применению наркоза. Вишневский задался целью разработать такой способ обезболивания, который имел бы все преимущества инфильтра-ционного и проводникового, без их недостатков. Пропитывание тканей раствором – прекрасная идея, но сделать это надо так, чтобы ни один уголок клетчатки и мышцы не остался вне влияния новокаина. Обезболивать одно лишь операционное поле – верная мысль, но хирург не может ждать, когда рассекаемые слой за слоем ткани будут постепенно обезболиваться. Процесс следует насколько можно ускорить. Наркоз должен уступить место анестезии. Бессмысленно ввергать во тьму целый город, когда нужно выключить свет в одном лишь квартале… Годы настойчивых исканий дали Вишневскому возможность решить эту важнейшую для хирургии задачу. Техника его метода предельно проста. С двух противоположных направлений в пласты ткани нагнетается новокаин. Две струи, тугие и обильные, идут друг другу навстречу, широко заливая подкожные ткани, обезболивая все на пути. Нет надобности выжидать, когда раствор окажет свое действие, постепенно проникнет в глубь клетчатки и мышц, не надо искать расположение нервных стволов, опасаться, что игла ранит нерв, – тугая струя, захватывая большое пространство, действует быстро и верно. Вот когда Вишневскому пригодилось его тонкое знание анатомии, знакомство с архитектоникой человеческих тканей. Он мог заранее сказать, в каком именно пункте введенный раствор охватит наибольшую область. – Мой метод обезболивания, – подвел итоги ученый, – не требует от оператора ни сложного оборудования, ни специальной тренировки. Им можно спасти жизнь больного и в блестящей операционной городского центра, и на простом столе, освещенном керосиновой лампой. В операционной Вишневского больные спокойно ложатся на стол, их не оглушают хлороформом и эфиром, они уверены, что операция пройдет без страданий. Хирург не думает больше о скорбной статистике смертей от наркоза, она не касается его. Вместо жестокого наркоза, ранящего психику и нервную систему, – два легких укола, первые и последние страдания больного. Последующее уже нечувствительно. Больной беседует с сестрой, отвечает улыбкой на шутку, не подозревая, что внутренности его громоздятся у него на животе. Его снимут со стола свежим и неизменившимся, давление крови и дыхание не будут вызывать опасений. Хирурга не тревожит больше мысль, что действие наркоза истечет раньше, чем операция будет закончена. Ему незачем спешить, лишняя минута и даже час не ухудшат состояния больного. О эта торопливость! Сколько несчастий она принесла! Иссеченные мышцы и кожа, в спешке растягиваемые крючками, размозженные инструментами, долго служили источником страданий больного. У Вишневского достаточно времени, чтобы следить за мельчайшим сосудом, беречь каждую каплю человеческой крови. Слабое сердце больного не вызовет у хирурга опасения, что оперированный останется у него на столе. Во время операции мокрота изо рта не угодит в бронхи и легкие больного. Способность откашливать парализуется только под наркозом. Не будет и периода затемнения сознания после операции, в момент, когда рана так нуждается в покое. Прежде чем рассказать, как русский ученый оградил людей от страданий, изгнал стоны и боли из операционной, послушаем свидетельства его современников. – Вишневский казался нам слишком медлительным, чрезмерно осторожным и кропотливым, – вспоминают о нем прежние студенты. – Нож в его руках мучительно медленно двигался, так и хотелось его подтолкнуть. Мы объясняли его успехи усидчивостью, присущей недеятельным натурам. И кому в самом деле было бы под силу часами отделывать свои препараты? Слов нет, они поражали художественностью отделки, – но к чему, казалось бы, такое изящество? На практических занятиях по оперативной хирургии мы положительно недоумевали: он с трупом обращался словно с больным. Трудно себе представить более бережное отношение, более трогательную нежность к тканям. Много лет спустя, наблюдая его операции в клинике, мы не увидели разницы между нынешним хирургом и прежним прозектором. Те же осторожность и аккуратность. Он тщательно обходил сосуды и нервы, вскрывал ткани послойно, точно изучал анатомию. Малейшая резкость ассистента – слишком ли тот дернул желудок или кишку – вызывала у него недовольство. Бывший прозектор остался верным себе. Его осторожность оказалась продуманной системой. В секционной ее породила страсть к хирургии, а в клинике – уверенность, что бережное отношение к организму больного первейшая обязанность врача. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=176546) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.