Синий аметист Петр Константинов Петр Константинов родился в 1928 году. Окончил Медицинскую академию в 1952 году и Высший экономический институт имени Карла Маркса в 1967 году. Опубликовал 70 научных трудов в Болгарии и за рубежом. Первый рассказ П. Константинова был напечатан в газете «Новости» («Новини»). С тех пор были изданы книги «Время мастеров», «Хаджи Адем», «Черкесские холмы», «Ирмена». Во всех своих произведениях писатель разрабатывает тему исторического прошлого нашего народа. Его волнуют проблемы преемственности между поколениями, героического родословия, нравственной основы освободительной борьбы. В романе «Синий аметист» представлен период после подавления Апрельского восстания 1876 года, целью которого было освобождение Болгарии от турецкого рабства. Повстанцы потерпели поражение, но дух их не сломлен. Борьба, хотя и тайная, продолжается. «Синий аметист» – это широкая панорама нравов, общественных отношений и быта того смутного, исполненного героизма времени. Правдиво отражена сложная духовная и общественно-политическая обстановка накануне русско-турецкой войны 1877–1878 гг., показаны социальное расслоение и духовный климат в Пловдиве. Петр Константинов Синий аметист Пролог По ту сторону гор Каратепе и Мекчан тянулись ущелья, на дне которых вились узкие дороги, ведущие в Серскую низменность. Здесь проходили караваны, везущие пшеницу и шерсть из Фракии к Эгейскому морю. Купцы отправлялись в путь на масленицу – как только подует теплый ветер и зацветут кизиловые деревья. Возвращались осенью, нагруженные товарами, познавшие суету больших городов и мудрость дальних стран. Высоко на скалах Доспата ютились хижины дервенджиев – верных стражей родных ущелий. Испокон веков они охраняли дороги к морю, и их права признавались всеми владетелями здешних земель. Тут они рождались, жили и умирали – вольные как птицы и горный ветер. А внизу, в ущельях, мимо них текла жизнь – чужая и незнакомая, надежно спрятанная под пыльным брезентом кибиток. Ничто мирское не прельщало дервенджиев. Они смотрели на облака, проплывающие над Мекчаном, на скалы, синеющие вдали у Триграда, ощущали босыми ногами каменистую почву и твердо знали, что человек честен, если верит другим, радостен, когда работает на родной земле, и силен – если ему удастся сохранить чистым свое сердце и быть свободным. Потому что слишком мало требует от человека настоящая жизнь. У подножья Каратепе, недалеко от скал Муглы, жили Орманлии. Их было шесть братьев, но остался в этих местах лишь самый младший – Аргир Орманлия. Все остальные подались на юг, к Триграду. Несмотря на молодость, Аргир часто водил караваны в Татар-Пазарджик, жадно впитывая жизнь, переливавшуюся на равнине всеми красками щедрой земли, стараясь подавить в душе смутную тревогу и торопясь побыстрей вернуться в горы, где мир был настоящим, чистым и верным… На восьмой год правления султана Абдула Меджида правитель Пазарджикской области Мехмед-бен-Али Сараладжа-бей, владевший землей в Серской области, отправился с караваном в Сер, взяв с собой всю свою многочисленную семью и слуг. Страшная война в Европе к тому времени уже кончилась. Француз, взбудораживший весь мир, был побежден, и люди постепенно приходили в себя, как после долгой, тяжкой зимы. В портах от Салоник до Буругьола снова стали бросать якоря чужеземные корабли с бездонными трюмами в надежде купить товары этой благословенной земли. А Сараладжа-бей хорошо знал силу эгейской земли, он предчувствовал, что грядут мирные, благодатные времена. Могло случиться так, что зерно сильно повысится в цене. Поэтому он не стал долго раздумывать: продал все, чем владел в Татар-Пазарджике, и отправился в Сер по земле, принадлежавшей ему еще с дедовских времен. И теперь, глядя на величественные горы, бей чувствовал, как мягчеет его душа, как раскрывается навстречу южному плодородному краю. Именно он должен принести ему покой и радость. А что еще нужно человеку в этом мире? И он радовался всему, что видели его глаза, думал о справедливости божьей благодати, о детях и женах, сидящих в кибитках, о тайной сладости и красоте, предопределенной человеку. Добравшись до перевала на Мугле, бей приказал остановиться на поляне, чтобы передохнуть. Выйдя из кибитки, он увидел на вершине неприступной скалы черный силуэт грифа. Огромная птица как бы касалась головой неба, представляя собой отличную мишень. Дрогнуло сердце бея, попросил он подать ему ружье, купленное у французских купцов в Филибе.[1 - Филибе – старинное название г. Пловдива. (Здесь и далее прим. переводчика.)] Из кибиток внимательно следили за своим господином черные блестящие глаза жен. От этих взглядов ноздри у Сараладжа-бея раздувались, как у породистого жеребца. Он прицелился и выстрелил. Когда дым рассеялся, бей глянул вверх: гриф все так же сидел грозный и страшный в своей неподвижности. Зарядил ружье Сараладжа-бей и снова выстрелил. Но по-прежнему чернел силуэт огромной птицы. Потемнело у бея перед глазами, ярость заклокотала в груди. Еще четыре раза стрелял бей – но безуспешно. Когда прицелился в седьмой раз, почувствовал, как дрожит у него рука, и опустил ружье, чтобы немного передохнуть. Вокруг, с испугом глядя на своего господина, молча стояли стражники. И тогда раздался выстрел – короткий к глухой, словно кто-то переломил сухую ветку. Гриф распростер крылья, пытаясь взлететь, но камнем упал вниз, в ущелье. Бей медленно обернулся. Только стражники, дрожа от страха, стояли у него за спиной – никого не было на поляне. Спустя мгновение из-за кустов вышел Аргир. На нем была одежда из домотканого сукна, на голове – старенькая шапка из свалявшейся овчины. Темные большие глаза спокойно смотрели на бея. Под мышкой молодой человек держал какое-то жалкое подобие ружья – старого, потемневшего от времени. – Вай… вай… вай… – медленно вымолвил Сараладжа-бей. Подбоченясь, он молча рассматривал пришельца, постепенно закипая от гнева. Вдруг, не выдержав, яростно крикнул: – Ты зачем стрелял по птице, негодный?… Аргир улыбнулся. – Паша-эфенди, – смиренно сказал он, – ты стрелял стоя, поэтому не попал. В такую птицу, сколь бы сильным и знатным ни был человек, надо стрелять с колена. – Вот оно что… – с расстановкой вымолвил бей и, замахнувшись ружьем, сильно ударил парня по лицу. Аргир отскочил в сторону, изумленно глядя на бея, но потом выхватил ружье у него из рук. Однако стражники набросились на парня, повалили на землю и связали; удары бея градом посыпались на него. Из кустов начали выходить другие дервенджии. Они молили бея отпустить Аргира, говоря, что у них есть султанская грамота, разрешающая им стрелять в ущельях по любому зверю или птице, и что дал им эту грамоту сам Мехмед Авраталгия. Что-де готовы откуп дать за Аргира, только бы не мучил парня. Бей выслушал все это бледный, нахмуренный. – Грамота, значит?… – Он угрожающе замахнулся на них ружьем. Потом, показав кулак, добавил: – Вот она, ваша грамота. Обернувшись к стражникам, приказал раздеть Аргира догола и всыпать ему триста розог. Бей остался ночевать на Мугле. Сидя в шатре, он хмуро прислушивался к свисту розог. Ни стона не издал молодой дервенджия. Утром, когда турки вышли из своих шатров, Аргира не было. Бей весело рассмеялся: – Пошел раны зализывать, пес шелудивый. Он вскочил на коня, и караван продолжил свой путь на юг. А спустя два дня в Триградском ущелье огромный обломок скалы обрушился вниз точно тогда, когда там проходил караван бея. 'Правитель Серской области послал людей, чтобы они привезли тленные останки и расчистили путь. Слуги собрали трупы, проклиная злосчастную случайность, но один из них заметил на раздавленной груди бея ясные следы двух пуль, пронзивших сердце. Молча переглянувшись, слуги оставили труп и помчались в Сер. Несколько месяцев стражники рыскали по горам в поисках Аргира. Обошли все хижины дервенджиев, но парень исчез бесследно. Дервенджии злорадно усмехались, глядя, как стражники черными тенями карабкаются по скалам, думая, что люди эти только напрасно теряют время. Разве ж можно отыскать беглеца в Доспатских горах? А Аргир был уже внизу, во Фракии. Он поселился в селе Куклен, нанялся в монастырь землепашцем и занялся мирным трудом. Ему хотелось навсегда остаться здесь, отдать свой труд благодатной земле. В Куклене он пришелся по душе церковному старосте, вскоре Аргиру стали поручать дела, которые были по плечу лишь смелым и мужественным людям. А через некоторое время тот же староста отвез его в Филибе и познакомил с греками-купцами. Началась новая жизнь Аргира. Ничто не меняет человека так, как деньги. Страх и мука заставляют его оставаться таким, какой он есть. Деньги же скрывают от человека подлинную суть вещей и незаметно, играючи, делают его совсем другим. Вначале Аргир разъезжал по селам вместе со сборщиками налогов, но затем сам стал покупать и перепродавать товар, нанял в городе несколько лавок, занялся ростовщичеством. А потом навсегда переселился в Филибе. Он понял истинную цену денег и только теперь прозрел силу, которую излучал кулак бея в тот далекий роковой день. Деньги были всем – с них все начиналось и ими же кончалось. Аргир еще не мог различить, была ли жажда силы жаждой денег или, наоборот, жажда денег – жаждой силы, но отлично понимал, что и то и другое означали преимущество над остальными, давали право никому не кланяться и быть самому себе хозяином. Он ощущал эту жажду как тайную силу, пружиной закрученную у него в груди. Она жгла его, заставляя вкладывать все, что у него было, в игру на деньги. И Аргир выигрывал все больше и больше – столько, сколько ему и в голову не могло прийти раньше. В то время у него умерла жена, оставив ему сына и трех дочерей. Будучи уже владельцем нескольких магазинов, Аргир женился на Хрисанте, дочери Георгиади, она и воспитала его детей. Когда Аргир Орманлия впервые побывал со своим караваном на Измирском базаре, то на вырученные деньги купил у одного багдадского менялы брошь из крупного синего аметиста. В Анатолии аметисты бывали лиловыми или темно-багровыми, а этот был большим и чистым, как небо над Муглой и горные потоки. Приглянулся Орманлии этот камень, и он, не раздумывая, отсчитал меняле двадцать лир чистого золота. Вернувшись в Филибе, Аргир в тот же вечер собрал за столом всех домочадцев, вынул из-за пазухи аметист и долго любовался его таинственным светом, исходившим откуда-то из глубины камня. Трудно было растрогать Аргира Орманлию, но в тот вечер в душе у него что-то изменилось. Кто знает, что поразило его больше всего – участь людей, оторванных от родной земли, страшная сила золота; а может быть, бунт против судьбы назревал у него в душе – все это осталось тайной для окружающих. Тогда же старик тихо молвил, не отрывая глаз от камня: – В жизни каждого человека должно быть что-то такое, что иногда возвращало бы его мысли назад… Чтобы он вспоминал имена и души людей, живших когда-то… Потому как нет ничего страшнее для человека, чем лишиться корней… Так и запомните… – В его словах звучала боль, словно он их отрывал от сердца. С тех пор эти слова произносились, когда аметист передавался следующему поколению, и это послужило причиной возникновения невероятных историй, рассказывающих о родословной Орманлиев. Но с годами любая истина теряет силу, все больше покрываясь прахом времени… В шестьдесят лет Аргир Орманлия посетил Иерусалим. После этого к его имени добавилось уважительное обращение «хаджи». Во время паломничества какой-то француз выгравировал портрет хаджи Аргира, чтобы потомки его могли видеть, как выглядел этот далекий и странный человек. Спустя два года после посещения гроба Господнего хаджи Аргир умер, оставив большое наследство и ничем не запятнанное имя. Единственным желанием, которое он высказал перед смертью, было похоронить его в Кукленском монастыре, что раскинулся у подножья Родопских гор. Его сын Атанас, которого все называли уже Аргиряди, был человеком состоятельным и известным. Он первым из филибийских купцов стал торговать на севере – сначала в Бухаресте, потом добрался и до Одессы. Во время Крымской войны имел магазины в Константинополе и Одрине,[2 - Одрин – Адрианополь (Европейская Турция). Турецкое название – Эдирне.] а в Филибе все считали его одним из уважаемых людей. Но именно тогда, при весьма загадочных обстоятельствах погиб его единственный сын, и, будучи в преклонном возрасте, почти ослепший, Аргиряди отдал свое имущество и поручил вести дела внуку Атанасу Аргиряди, которого задолго до этого отправил изучать торговлю в Генуе и Марселе. После смерти хаджи Аргира богатство рода умножилось. Каждый постарался хоть что-то прибавить к нему. Покупались новые дома, имения, караван-сараи. Деньги разошлись по всем странам, чтобы вернуться приумноженными, ибо деньги плодят деньги лишь тогда, когда их достанут из кошелька. От хаджи Аргира осталась лишь иерусалимская гравюра, синий аметист да кровь, которая текла в жилах его потомков! Часть первая 1 Апрельский дождь с новой силой застучал по стеклам. Безлюдная улица хорошо просматривалась вплоть до угла церкви; чисто вымытая дождем, она блестела в желтом свете фонарей. Венские часы в глубине комнаты пробили два раза.[3 - Два часа по-турецкому времени – в апреле около 20.00.] Димитр Джумалия медленно огляделся вокруг и тихо, как бы завершая мучительное раздумье, вымолвил: – Кто же кому служит, господи?… Потом тяжело опустился на диван, стоявший у окна. Старый мастер, старейшина гильдии суконщиков города, уже давно видел, как постепенно меняется мир. Где-то глубоко в душе он ожидал этих перемен. Но в последнее время они сыпались на него градом, и Джумалия не мог понять их сущности. Все началось незаметно. Сначала в виде робкого чувства собственного достоинства, которое вдруг появилось у покорной еще вчера черни – торговцев, учителей, даже крестьян. Бывало, они годами собирали жалкие гроши на постройку собственной часовенки, неркви или школы. Толпа жаждала знаний и обращалась за ними и к школе, и к церкви. Но вот уже несколько лет в народе зрели и другие силы – прятавшиеся в ночи, скрытые глухим топотом копыт, когда по улицам проносились одинокие, бородатые всадники, появлявшиеся потом на базарах под видом мелких торговцев и перекупщиков. Служители церкви и отцы города беспечно отмахивались, говоря, что все их усилия напрасны, но Джумалия ощущал тревожное брожение в душах и умах людей. В 1858 году, когда народ поднялся на борьбу за свободу церкви, он шел за лидерами города, верил им и горячо их поддерживал. Но ныне молодые нетерпеливо звали к непокорству, увлекая селян, а в городах – подмастерьев и ремесленников. Надвигалась буря, и Джумалия отлично сознавал, что в такие минуты поднимались на борьбу не только самые отчаянные, но весь народ. Поэтому когда в прошлом году вспыхнуло Среднегорское восстание, старый мастер не удивился и не испугался. Вечером он смотрел, как обычно, из окна этой комнаты, как пылали лавки и магазины, которые подожгли Свештаров и Кочо Кундурджия, слушал ружейную пальбу на улицах и думал о людях, которые дерзнули выступить против такой власти, как турецкая. В его душе поднималось доселе неведомое чувство. Его нельзя было назвать страхом, но и смелостью тоже не назовешь. Он стоял в стороне от всего. Но та ночь, огни пожарищ, которые озаряли его безмолвную комнату, показались ему небесным знамением. Это чувство продолжало жить и потом, после разгрома, когда началось самое страшное. Каждый день в город приводили связанных людей, вечером на Ортамезаре сооружались виселицы, а со станции каждую ночь уходили в Эдирне переполненные арестованными вагоны. Джумалия сновал взад-вперед по базару, без надобности возвращался домой и снова уходил обратно. Все, что он видел и слышал, смешалось в голове, будто стихия охватила не только города и села, но втянула в водоворот событий и его собственную судьбу. Надежды на мирную, богатую жизнь, которую сулила торговля в годы Крымской войны, навсегда исчезли. Старый мастер часами пропадал на торговых улочках города, подыскивая комнаты для беженцев в школах, собирал в церквах подаяния в пользу сирот, добывал сукно для одежды, не приседая ни на минуту. И все же желанный покой не приходил к нему. Как будто два голоса звучали в душе Джумалии. Кто прав? Он жаждал свободы, но часто спрашивал себя – неужели свобода дороже человеческой жизни? В такие минуты он замыкался в себе, становился мрачным. Во всей этой кровавой вакханалии – в пожарах, человеческом горе и злосчастной участи сирот – по сути, отражалась судьба его дела, которому он посвятил всю свою жизнь. Он не мог понять, что же изменило торговлю, жизнь обывателя после Крымской войны? Что послужило причиной упадка его ремесла? Он чувствовал, что не в состоянии противостоять течению жизни, хотя еще и владел двумя магазинами в Тахтакале, и никак не решался продать запустевшее имение в Геранах. Несмотря на то, что он жил в большом богатом городе, по-прежнему придерживался взглядов и традиций старых суконщиков, потомком которых являлся, и никак не мог понять новых приемов в торговле, к которым прибегали греческие и левантийские купцы. Те меняли свои конторы, товары и рынки так, как он никогда бы не догадался. Его мир лежал по ту сторону Сырненой горы. Здесь же, на перепутье дорог с Востока на Запад, велась новая, гибкая и ничем не брезгующая торговля, в которой гильдии и неписаные правила служили всего лишь прикрытием для двойных сделок комиссионной продажи и транзитных товаров. Джумалия был уверен, что упадок торговли и события последних двух лет, происходившие в обществе, неразрывно связаны между собой. Почему это так, он не мог объяснить, только чувствовал, что непреодолимому столкновению людей и событий содействовал и он, Джумалия. Сейчас, сидя на диване и глядя на неясные силуэты домов на склоне Небеттепе, Димитр Джумалиев перебирал в уме строчки из записки, которую он получил час назад. Записку прислал Аргиряди. На первый взгляд в ней не было ничего особенного. «Я не могу к тебе заехать, бай[4 - Бай – уважительное обращение к мужчине, старшему по возрасту.] Димитр, – писал ему Аргиряди, – но очень тебя прошу помочь купцу из Браилы Косте Грозеву, который не раз устраивал наши сделки в Молдове и Яссах. К нам на несколько дней приезжает его племянник. У него дела в городе. Хотел бы снять тихий домик где-то на холмах. Мне думается, что одна из верхних комнат в доме твоего брата пришлась бы по душе нашему гостю. Ему случалось жить в Бухаресте, Вене и России, поэтому, прошу тебя, распорядись, чтобы все было как следует. Также попрошу тебя завтра зайти ко мне, только пораньше, нужно поговорить кой о чем». Вот эта-то, последняя строчка и вызывала в нем глухое раздражение. Джумалия отлично знал, о чем пойдет речь. Аргиряди просил у него пять тысяч аршин грубого сукна для поставщика войск Джевдет-бея из Эдирне. После разгрома восстания[5 - Имеется в виду Апрельское восстание 1876 года против османских поработителей, жестоко подавленное турками.] такое сукно можно было доставить только из Герцеговины и Сербии. У Джумалии там были свои люди – в Сараево и Белграде. В конце прошлого года он заключил сделку на шесть тысяч аршин. Но в первых числах января в Пловдив прибыл Джевдет-бей. Однажды утром в магазин пришли бей, Аргиряди и еще двое торговцев сукном. Турок оказался разговорчивым, приветливым человеком. Объяснив свои требования относительно оплаты и процентов, он ушел, оставив три листа расчетов. Пусть-де старый мастер сам все посмотрит и убедится в выгоде сделки. Действительно, после ухода турка старик просидел над листами целый час; за густо исписанными цифрами чудились ему руки бея – крупные короткопалые руки, обросшие рыжими волосами и усыпанные веснушками, привыкшие всю жизнь считать деньги, – слышался его тягучий голос, объяснявший всю выгоду подобной сделки в столь смутное время. Наконец он сгреб листы и швырнул их в огонь; и только когда языки пламени весело принялись сворачивать бумагу в трубочки, впервые за столько времени облегченно вздохнул. На другой день он отказал в сделке. Джевдет-бей осматривал пловдивские торговые ряды, пил кофе в турецкой управе – мютесарифстве и ждал сукна. Джумалию это не тревожило. Он снова погрузился в столь привычное для него уединение, и лишь упорство Аргиряди раздражало его. Во дворе кто-то выволакивал наружу огромные медные котлы для сбора дождевой воды. Металл звонко гремел по брусчатому настилу. Потом воцарилась напряженная тишина, как будто жизнь на холме, да и во всем городе замерла. Но вот где-то хлопнула дверь, послышались шаги, далекий стук копыт и легкий звон богатой сбруи. По этому отмеренному, торжественному топоту старик узнал экипаж Груди. Постепенно стук копыт усиливался, затем экипаж повернул у новой церкви и остановился у ворот его дома. Зазвучали голоса, среди которых выделялся голос его сторожа Луки. Джумалия, поняв, что гость прибыл, встал и подошел к окну. У ворот стоял фаэтон с тускло светившими фонарями и блестящим от дождя верхом. На лестнице послышались быстрые шаги, и в комнату возбужденно ворвалась жена Луки – Милена. В руке она держала зажженную лампу под выцветшим, некогда синим абажуром. – Приехал гость… – вымолвила она, вопросительно глядя на Джумалию. – Пригласи его. Проводи сюда… Старый мастер, на ходу застегивая сюртук, двинулся к двери тяжелой, слегка неуклюжей походкой. Милена поставила лампу на стол, поправила скатерть и вышла. Лестница заскрипела. Джумалия подошел к открытой двери и посмотрел туда, где кончалась лестница. Там виднелся силуэт пришельца, освещаемый лампой, которую несли за ним. – Заходите, заходите… Прошу! – сказал Джумалия, отступая в сторону. Гость подошел ближе, и Джумалия ясно увидел его пестрые глаза, взгляд которых показался ему чересчур строгим для столь молодого человека. Он протянул ему руку, и гость слегка задержал ее, ответив энергичным рукопожатием. – Прошу меня извинить за столь поздний визит… – Голос был бархатный, приятный. Мимолетная улыбка осветила его лицо, слегка смягчив суровые черты. – Не стоит беспокойства! – ответил Джумалия, подавая гостю стул. – В такую погоду всякий гость желанен… Располагайтесь, как вам удобно, отдыхайте… Грозев опустился на стул. Джумалия немного подкрутил фитиль лампы, усиливая пламя. Потом поднес гостю коробку с сигаретами. – Как там, в Браиле, идет торговля с Румынией, с Молдовой? И тихо добавил: – Здесь все спуталось, все пошло прахом. Вы же видите… Джумалия взглянул на гостя. Молодой человек слушал, не отрывая от него внимательных глаз. – Да, это так. Но мне сдается, что вновь все оживет. Ни здесь, ни в Одрине торговля не замирала ни на миг… Джумалия молчал. Гость пригладил слегка влажные волосы, закурил сигарету. – Впрочем, для торговли, как я считаю, не бывает мертвых сезонов и плохой погоды. И на солнце, и в тени работа не прекращается… Было в этом человеке что-то небрежно-спокойное. Это вызывало у Джумалии раздражение, и он решил сменить тему разговора. – С вашим дядей мы знакомы еще по Константинополю, – сказал он. – Виделись пару раз… А он по-старому шерстью торгует? – Да, шерстью, но в последнее время все больше склоняется к мысли о торговле зерном. Знаете, австрийские сукна – очень серьезный конкурент нашей шерсти… – Так, так… – покачал головой Джумалия. – Английские ткани, австрийские сукна… И скоро от нас ничего не останется… Гость усмехнулся. – Торговля – что твоя политика, – сказал он. – И тут, и там человек должен вовремя почувствовать, куда дует ветер. – Одно дело чувствовать, – ответил Джумалия, – другое дело – долгие годы заниматься каким-то ремеслом, знать его до тонкостей. Тогда не знаю, можно ли легко отказаться от шерсти и заняться торговлей воском или мылом, скажем… У старой торговли свои законы… Гость неопределенно кивнул и добавил: – Законы, как и все на этом свете, до поры, до времени. В торговле я так считаю: если товар не дает прибыли, откажись от него… Джумалия озадаченно взглянул на него. Ему не нравился глубокий смысл, содержащийся в ответах молодого человека. Уверенный тон, с которым произносились крамольные, по мнению Джумалии, слова, болезненно касался самих устоев его патриархальной души. – Извините меня за любопытство, но позвольте вас спросить, – наклонился он поближе к лампе, – вы как ведете свои дела – в содружестве с дядей или самостоятельно? – Совсем самостоятельно… – Шерстью торгуете? – Нет… Табаком и оружием. Старик удивленно посмотрел на гостя. Грозев утвердительно кивнул. И, нисколько не смущаясь, объяснил: – Думаю и здесь развернуть такую же торговлю. Только сперва нужно узнать здешние условия. Наступило неловкое молчание. В комнату с подносом в руках вошла Милена. На подносе стоял керамический графинчик с ракией и две рюмки. Джумалия разлил ракию по рюмкам и торжественно произнес: – Ну, будем здоровы… И добро пожаловать в наши края… Гость сдержанно кивнул в ответ на приветствие и слегка пригубил. Джумалия вытер усы и, глядя на огонь в лампе, сказал: – Значит, оружием торгуете… И табаком… – Теперь это самое доходное дело, – спокойно пояснил гость. Старый мастер снова взглянул на него. Светлые глаза Грозева показались ему не только чересчур спокойными, но и дерзкими. – Оружие сейчас… большой спрос имеет… – Медленно проговорил он, и в голосе прозвучала легкая нотка досады, как будто старик вновь почувствовал в душе тупую боль. – Война неминуема, а оружие всегда нужно, – ответил Грозев, – надо только вовремя его предложить. Этот человек был практичным и рассудительным. Что-то словно сдавило горло Джумалии. Он прокашлялся. Потом посмотрел на остатки ракии на дне рюмки и ничего не ответил. В наступившей тишине слышалось потрескивание фитиля. С Сахаттепе донеслись три отмеренных удара городских часов. Спустя секунду их повторили и часы в комнате. Это как будто подтолкнуло Джумалию. Он посмотрел на циферблат и сказал; – Вы сегодня весь день на ногах и, наверно же, устали… Я распорядился поместить вас в доме моего брата, что напротив. На втором этаже есть уютная комната… Голос его звучал заметно сухо. Старик медленно подошел к двери, открыл ее и крикнул куда-то в темноту. – Лука… Лука… Возьми фонарь и проводи гостя в дом Христо. Грозев только теперь обвел глазами комнату. В глубине ее, рядом со старым буфетом из соснового дерева висел календарь «Прогресс» за 1876 год. На секунду взгляд его уперся в эту большую красную цифру, потом он спокойно отодвинул рюмку и поднялся, застегивая пуговицы на пальто. У двери мужчины попрощались – сдержанно, почти холодно. Лука пошел вперед, освещая фонарем дорогу. Джумалия поднялся наверх, прикрыл дверь и постоял немного, не шевелясь, глядя на мерцающий огонек, будто пытаясь что-то вспомнить. Вдруг он швырнул на стол четки, которые до этого держал в руке, и, заложив руки за спину, подошел к окну. «Что же это творится… – думал он с горечью. – Сколько народу уничтожено, целые города стерты с лица земли, каждый день на площади виселицы строят, а мы за золото и душу свою продать готовы. Арсеналы поганых полним бельгийским порохом, я их в сукно одеваю, а этот негодник – богатый, ученый, по всему видно, взялся им поставлять австрийские пистолеты и винтовки…» Джумалия тяжело опустился на венский стул, устало провел рукой по столу, будто сметая что-то, и глухо вымолвил: – Плохой мы народ… В свете лампы лицо его, изборожденное глубокими морщинами, выглядело измученным. Снаружи было тихо, и только монотонно струился дождь по водосточным трубам. 2 – Оставайтесь у нас и завтра, Анатолий Александрович, – попросила Жейна. – Ведь мы не виделись с тех пор, как уехали из Одессы. Почитай, год скоро… – Благодарю вас, Евгения, – сказал высокий крупный мужчина, дружески глядя на девушку. – Но, видит бог, я должен спешить… Он окинул взглядом обеих женщин и добавил: – Турки неспокойны, да и в России, как видно, зашевелились. Вчера я читал речь Соболева, отпечатанную в «Русской жизни»… Все идет к развязке… Я хочу как можно скорее добраться до Константинополя и через три-четыре дня покинуть пределы Турции. Анатолий Александрович Рабухин, богатый помещик из Херсонской области, был лет тридцати-тридцати пяти, с каштановыми волосами и миловидным, свежим лицом. Он был знаком с семьей Христо Джумалиева по Одессе. Находясь проездом в Болгарии по пути в Константинополь, решил повидаться. С Христо его связывали сердечные, дружеские воспоминания о тех днях, когда болгарин держал в Одессе контору по продаже шерсти. По сути, торговля почти не интересовала Христо Джумалиева. Меньше всего внимания он уделял именно ей. Находясь в Одессе, целыми днями проводил в библиотеке Славянского просветительского общества или устраивал сходки, на которых присутствовали «горячие» молодые болгары, покинувшие пределы Османской империи. Он давал им приют, кормил и подолгу разговаривал с ними. Бывало, они спорили ночи напролет. Джумалиев живо интересовался и содержанием небольших брошюрок, которые давали ему русские студенты. С ними он случайно познакомился в читальне Общества. В этих брошюрах говорилось о необходимости полного уничтожения старого мира, о мировом пожаре, который сметет с лица земли все гнилое, и к жизни возродится новое человечество. Эти вольнодумные слова разжигали воображение Христо, но порой его охватывал страх. Он чувствовал, что мир действительно нужно изменить, но глубоко в душе боялся пожара, в котором неминуемо сгорит и все прекрасное, созданное человеческими руками. Самой ревностной слушательницей долгих размышлений Христо Джумалиева была его дочь Жейна. Пятнадцатилетняя девушка по-своему воспринимала слова отца, переживая за судьбу нигилистов и беспокоясь об участи далекой родины, которую они оставили. Именно в читальнях Одессы и встретил Христо Анатолия Рабухина. Богатый, образованный и материально независимый, при этом досконально изучивший идеи народничества, Рабухин после долгих колебаний и мучительных сомнений посвятил себя идее славянства в России. Сам обладавший непокорным духом, он отлично понимал волнения Христо, незаметно вовлекая его в агитационную работу в пользу движения за освобождение славян. В прошлом году, когда отзвук болгарского восстания эхом пронесся над Россией, и идея освободительной войны завоевывала все больше приверженцев в обществе, Христо Джумалиев неожиданно заболел тифом и в конце второй недели скончался. Для семьи его смерть была тяжелым, непоправимым ударом. Кроме того, ее экономическое положение пошатнулось. Старший брат не изъявил желания продолжить торговые сделки Христо в Одессе. Как видно, у него вообще не было никаких желаний. Он лишь бегло просмотрел счета, оставшиеся после брата, распорядился отправить товар, который по договору должен быть отправлен, и написал снохе письмо, советуя все продать и возвращаться в Пловдив. Наталия охотно приняла предложение деверя, тем более, что здоровье Жейны было слабым: ее часто мучили головная боль и острый кашель, и врачи рекомендовали ей жить на юге. С помощью Рабухина и других приятелей Христо – русских и болгар – за два месяца счета были приведены в порядок, и в конце августа прошлого года мать и дочь Джумалиевы отбыли по морю из России в Болгарию. Их провожали Рабухин и его жена. А на следующий год, в начале марта, Рабухин написал, что будет проездом в Пловдиве. И вот вчера он прислал нарочного с сообщением, что прибыл в Пловдив, но только сегодня явился к ним возбужденный, исполненный разных предчувствий о событиях, о которых сейчас говорил. – Вы еще вчера прибыли в Пловдив, – покачала головой Наталия, заворачивая в бумагу какой-то подарок, – а дали знать о себе лишь сейчас. Останьтесь хоть до завтра… – Благодарю вас за приглашение, – Рабухин умолительно прижал руки к груди. – Но поймите меня, поезда ходят нерегулярно. А время неумолимо бежит… Мне нужно торопиться… – Не смею вас задерживать, – сказала Наталия, – но знайте, что вы причиняете нам боль, ведь с вами связаны наши воспоминания о жизни в Одессе. Здесь же горе наше кажется еще сильнее. К тому же, после того, что произошло в прошлом году, в стране творится нечто ужасное… Рабухин ответил не сразу, но потом, окинув взглядом женщин, медленно вымолвил: – Все-таки, я думаю, что скоро нам удастся свидеться снова… при других обстоятельствах… более радостных, смею вас заверить. Послышался цокот копыт. Подали коляску, которая должна была отвезти гостя на вокзал. Рабухин поднялся. Жейна протянула ему небольшой пакет, обернутый тонкой пергаментной бумагой. – Это Марье Александровне, – сказала она. – И помните, пожалуйста, что в Болгарии есть люди, которые вас не забыли. Рабухин провел рукой по пакету. – Благодарю вас, Евгения. И мы часто вас вспоминаем. Я непременно расскажу Марье Александровне, что вы выросли и стали очаровательной барышней. Он вновь улыбнулся и, пожимая Наталии руку, добавил: – Жизнь изменится, вот увидите. Нужно только быть в добром здравии… А теперь спокойной ночи и до свидания… Откланявшись, он поспешил к лестнице, ведущей на первый этаж. Именно в эту минуту дверь внизу отворилась и послышался голос Луки, говоривший кому-то: – Милости просим… Вот сюда, по лестнице… Они наверху… Наталия прислушалась и сказала: – Наверное, это торговец из Браилы. Его определили к нам на постой. – Он ваш знакомый? – спросил Рабухин, не двигаясь с места, чтобы гость мог спокойно подняться по узкой лестнице. – Да нет, совсем даже незнакомый, – ответила Наталия, – просто деверь попросил его приютить… Насколько мне известно, они знакомы с его дядей. Свесившись через перила, она спросила: – В чем дело, Лука? – Гость прибыл… Вот, веду его, – ответил сторож, поднимаясь по лестнице. Остановившись наверху, Грозев сдержанно поздоровался со всеми. – Прошу меня простить, – обернулся он учтиво к хозяйке, – что побеспокоил вас в столь поздний час и в этот дождь, но у меня не было никакой возможности приехать раньше… Рабухин молча и сосредоточенно рассматривал гостя. Когда Грозев повернулся к нему, он слегка поклонился, протягивая руку: – Мне кажется, мы с вами где-то встречались… Может быть, в Бухаресте, не припоминаете?… Губы его тронула едва заметная усмешка. Лицо Грозева оставалось все таким же спокойным. Он ответил на приветствие Рабухина энергичным и сердечным рукопожатием, глядя тому прямо в глаза. – Как же, как же, помню… – ответил он. – Но прошло немало времени с тех пор, запамятовал ваше имя, прошу меня извинить… – Рабухин. Анатолий Александрович Рабухин. Он улыбнулся и добавил: – Встречаемся на лестнице. Это нам обоим должно принести счастье. – И он вновь испытующе посмотрел на гостя. – Будем надеяться, – улыбнулся в ответ Грозев, не отрывая взгляда от Рабухина. Русский поклонился и направился вниз по лестнице. Наталия Джумалиева указала Грозеву на открытую дверь и любезным тоном произнесла: Добро пожаловать… Это ваша комната. Я провожу гостя и вернусь, подождите меня… – Прошу вас, не беспокойтесь, – спокойно ответил Грозев и пошел к определенной ему комнате. Когда, проводив Рабухина, мать и дочь поднялись наверх, они увидели, что Грозев рассматривает портрет Христо Джумалиева, выполненный лет десять назад в Одессе. Гость был еще в пальто. Услышав шаги, молодой человек обернулся. Лицо его освещала большая лампа, стоявшая на столе. У него была резко очерченная нижняя челюсть и тонкие губы. Глаза светлые. Над левой бровью – шрам, придававший его красивому лицу суровое выражение. Он явно выглядел старше своих лет. Воля, решимость читались в его глазах. – Пожалуйста, располагайтесь… Можете снять пальто, – предложила гостю Наталия. Грозев любезно кивнул в ответ. Он снял пальто и остался в костюме отличного покроя, на галстуке блестела небольшая серебряная булавка. Затем уселся за стол и заговорил о незначительных, будничных вещах, время от времени взглядывая на Наталию. Руки его спокойно лежали на коленях. Под влиянием мадам Забориной, давней приятельницы их семьи в Одессе, Жейна имела привычку рассматривать руки собеседника, которого видела впервые, пытаясь отгадать характер незнакомца. По мнению мадам Забориной, руки олицетворяли характер человека. «Все другое человек может скрыть, – любила повторять она, – но руки всегда его выдадут». У Грозева были худые, покрытые слабым загаром руки красивой формы, под кожей ясно проступали вены. Эти руки выражали энергию и уверенность в себе. Жейна взглянула на гостя и увидела равнодушное выражение его лица. Потом вновь посмотрела на руки – она была уверена, что более выразительных и странных рук она никогда не видела. Мать расспрашивала гостя о Браиле, о знакомых в Кюстендже, о том мире, в котором некогда текла ее жизнь. Грозев отвечал охотно, хотя и несколько сдержанно. Время от времени он поворачивался, и Жейна видела острый профиль. Нет, нет, она не обманывалась – за бесстрастным выражением лица скрывалась загадочная и необыкновенная душа. Жейна вздрогнула. Не было ли глупым ее увлечение хиромантией мадам Забориной? Она решила больше не смотреть на руки гостя, но спустя минуту поймала себя на том, что они магнитом притягивают ее взгляд. Девушка попыталась объяснить свое состояние усталостью, возбуждением от разговоров об Одессе, от воспоминаний. Потом решительно поднялась с места и, пожелав гостю спокойной ночи, вышла из комнаты. 3 Жейна вошла в свою комнату и заперла дверь на ключ. Быстро раздевшись, она задула лампу и юркнула под одеяло. В окно струился светлый сумрак ночи. Девушка села в кровати и охватила колени руками. В темноте вновь всплыло лицо Грозева – она ясно увидела шрам на лбу, его руки. – Что это со мной? – вслух промолвила Жейна. Откинувшись на подушку, закрыла глаза. Мир она открывала с помощью отца, в стихах Пушкина и Тютчева, среди прекрасной, задумчивой природы Южной России. Сильные и благородные чувства, пробудившиеся в ее сердце, потом были обострены коварной болезнью и неожиданной тревогой, вызванной созреванием ее организма. С тех пор как она заболела, Жейна испытывала непреодолимую жажду счастья. С каждым днем силы ее таяли, но она не отчаивалась. Именно там, в груди, где потихоньку подтачивала ее силы жестокая болезнь, жила светлая надежда на счастье. Девушка проводила многие часы в одиночестве, тайно мечтая о будущем, и эти мгновения как бы снова возвращали ее к жизни… Где-то хлопнула дверь. Она прислушалась. Снизу доносились неясные голоса. Мысль о госте вновь овладела ее сознанием. В сущности, что произошло? Почему встреча с этим человеком произвела на нее столь неожиданно сильное впечатление? Означало ли все это что-либо или просто было плодом ее беспокойных мечтаний и одиночества, в котором текла ее жизнь? Жейна открыла глаза. Из темноты комнаты на нее смотрели глаза Грозева. «Я просто брежу», – подумала она, проводя рукой по воспаленному лбу. Девушка вновь задумалась. Доводилось ли ей прежде встречать этого человека? Где? В Одессе или Константинополе? Такие руки она никогда не смогла бы забыть. А этот четкий профиль навсегда бы запечатлелся в ее сознании. Жейна облокотилась на подушку. Нет, их гостя она никогда прежде не встречала. Просто это был человек, о котором она всегда мечтала. Девушка прикрыла лицо ладонью, как бы заслоняясь от настойчивого взгляда гостя. Ей хотелось думать об Анатолии Александровиче, об Одессе, но взгляд светлых глаз не давал ей покоя. Жейне вдруг стало холодно, потом горячая волна залила ее всю. Сердце возбужденно колотилось. Она встала и подошла к окну. Все тело горело, но это был незнакомый доселе огонь, вызванный каким-то непонятным волнением. Девушка распахнула окно. Дождь кончился. Дул свежий восточный ветер. Небо очистилось от туч, последние обрывки которых, подобно птицам, скользили над колокольней. Позади домов на Небеттепе, там, куда опустилась огромная луна, занималась ясная, чистая заря. 4 Утро было теплым и ясным. На сохнущих от дождя улицах поднимался пар. Джумалия вышел из дому, прошел под мрачным сводом каменных ворот Хисар-капии и спустился по улице, пересекавшей западный склон Небеттепе. На этой улице, недалеко от соборного храма, стоял дом Аргиряди – двухэтажная, симметричная постройка с широким портиком над воротами, который, в сущности, образовывался вторым этажом, выдвинутым несколько вперед. Стены дома были окрашены в пепельный, будто потемневший от времени шафраново-желтый цвет, типичный для старых домов в Филибе, умело прикрывавший изящество и богатство, спрятанные за стенами домов. Когда Джумалия вошел в комнату Аргиряди, там уже было двое посетителей. Один из них – Игнасио Ландуззи – молодой, несколько полный мужчина с короткими волосами и приятным лицом. По происхождению левантиец, он был потомком богатого суконщика, державшего в Барри контору «Ландуззи». Вот уже пятьдесят лет все Аргиряди вели торговлю с этим домом. Игнасио приходился родственником известному суконщику из Тахтакале Апостолидису и часто бывал в Пловдиве. Обычно он останавливался у Аргиряди, и постепенно все в семье стали его считать наиболее вероятным кандидатом в супруги единственной дочери Атанаса Софии. Однако сама София Аргиряди мало обращала внимания на прозрачные намеки, держалась с Игнасио как с компаньоном и могла поступать как ей заблагорассудится. Единственное, что связывало красивую, властную дочь Аргиряди и мягкого, флегматичного итальянца, это была любовь к музыке и искусству, а, возможно, и врожденное для каждой властной натуры стремление к характерам мягким и безропотным. Другой гость сидел на широком диване и потягивал ароматный кофе. Это был продавец зерна хаджи Стойо Данов. Джумалия не любил этого человека. Его присутствие напомнило старому мастеру о предстоящем разговоре и уничтожило приятное настроение, подаренное ему сегодня весенним утром. Джумалия холодно поздоровался с присутствующими и уселся на диване напротив Аргиряди. Атанас спокойно смотрел на него темными глазами. По морщинам, собранным на лбу, было видно, что торговец думает о чем-то неотложном и важном. Аргиряди мельком взглянул на хаджи Стойо и, убедившись, что тот поглощен какими-то объяснениями итальянца и не в состоянии следить за разговором, обратился к Джумалии: – Я позвал тебя, мастер Димитр, в столь ранний час, чтобы вновь обсудить то дело. Он замолчал, потом посмотрел на Джумалию и продолжил: – Вчера в город прибыл Амурат-бей – человек, которого прислала Великая Порта. Сдается, он будет наблюдать за всем, что происходит в Румелии. Он передал и султанский указ. Так что дело нешуточное. Война, как видно, не за горами. Турки хотят многое, но главное – обеспечить их солдат пропитанием и одеждой. Это можешь сделать только ты. Я уже не раз говорил тебе об этом. У нас сукна нет. А ты поддерживаешь связи с купцами из Герцеговины. Аргиряди немного помолчал и добавил: – Сукно сняло бы с города другие обязательства. Я хочу, чтобы ты это понял. Реквизиция бременем ляжет не только на села, но коснется и нас. Поэтому, – Аргиряди прищурил глаза и чуть понизил голос, – не усложняй без надобности. В Белграде ты держишь шесть тысяч аршин босненского сукна, за которые уже заплатил. Прикажи доставить его сюда. Иначе Джевдет-бей, если захочет, крюком вырвет его из нашего горла. Старик нахмурился. Веко на глазу стало подрагивать. – Хм, – усмехнулся он сдержанно. – Так я все сделал еще зимой… – Как так – сделал? – А так… Сукно мне не понадобилось, и я отказался его взять. Аргиряди заметил, что хаджи Стойо прислушивается к их разговору, поэтому поспешил его закончить. Но старый мастер несказанно разозлил его своими словами. – Ты же дал за него задаток, бай Димитр… – хмуро возразил он. – Что с того? – сердито ответил старейшина суконщиков. – Я еще в феврале, в Трифонов день, отказался от товара, и люди вернули мне этот задаток. – Потерял самое малое пятнадцать тысяч грошей… глупец… – медленно, сквозь зубы процедил хаджи Стойо и, облизнувшись, поставил чашку перед собой. Джумалия почувствовал, как гнев закипает у него в груди. – Разве ж это потеря, хаджи, – спокойно сказал он, но в голосе прозвучали холодные нотки, а в глазах, смотревших на продавца зерном, читалась злость. – Есть люди, потерявшие в своей жизни намного больше, но ничего, не стыдятся другим в глаза смотреть, не чувствуют своего греха… – Ты это о чем? – спросил хаджи Стойо и впервые взглянул на Джумалию из-под тяжелых, посиневших по краям век. На виске старого мастера билась жилка. Говорю, что все потеряли – честь, имя… Даже позабыли, какого они роду-племени… В комнате на минуту воцарилась напряженная тишина. Лица присутствующих вытянулись. Только Игнасио Ландуззи безмятежно улыбался, не понимая сути разговора. – Что-то я в толк не возьму, о чем ты, мастер Димитр? – хаджи Стойо приподнялся с дивана. Кровь бросилась ему в лицо, от этого оно казалось страшным. Аргиряди пристально посмотрел на Джумалию, потом перевел взгляд на хаджи Стойо и сказал с досадой: – Спокойно, хаджи. Не лезь в бутылку. Чего ты шум поднимаешь. Мы здесь собрались дело делать… – Нет, пусть он мне скажет, – продолжал стоять на своем разгоряченный хаджи Стойо, – пусть мне ответит, что за басни он тут бает… Где он находится, а? Или вроде брата своего, что русином заделался… Джумалия исподлобья взглянул на хаджи. – Ты брата моего не трогай… – сквозь зубы процедил он. Но хаджи Стойо, казалось, вообще не обратил на эти слова никакого внимания. – Знаю я, – продолжал он, качая головой, – тут ими всеми тот, учитель, верховодит. Геров… Консул… Но мы еще посмотрим, – и хаджи погрозил пальцем. – Больно скоро забыли Ахмеда… Джумалия смотрел на него и молчал. Губы у него дрожали. Он ненавидел хаджи Стойо Данова, но никогда прежде не выступал против него. Какая-то подсознательная предосторожность перед бесцеремонностью этого человека заставляла его относиться к хаджи со скрытым презрением. Однако переживания последних дней, страх, бессилие, которые приходилось ему испытывать теперь, оглушили его, заставив забыть об осмотрительности. – Ты о каком Ахмеде говоришь, хаджи, – медленно произнес он, делая упор на каждом слове, – уж не о том ли, что в прошлом году вырезал всю Перуштицу и села вокруг, так что ни одной живой души не осталось? Хаджи Стойо широко раскрыл глаза. Он только развел руками и угрожающе посмотрел на Аргиряди. – Это уже бунт, – рявкнул он вдруг. – Мы сидим, ждем, а тут… Аргиряди поднялся с места. Чувствовалось, что он взволнован случившимся, но голос его звучал спокойно: – Каждый волен думать так, как он хочет. Но в моем доме я не позволю говорить подобные вещи… Хотя хозяин дома произнес это ни на кого не глядя, слова его явно относились к Джумалии, но вместе с тем служили предупреждением и хаджи, что он не имеет права разговаривать таким тоном. Итальянец, понявший, что происходит, осторожно прокашлялся. Джумалия умолк. Потом медленно подошел к окну. Взгляд его скользнул по высоким минаретам Мурадовой мечети и устремился дальше, к синим силуэтам гор. Гнев и возмущение по-прежнему не утихали в груди, и он ощущал, как сильно бьется сердце. – Атанас, – обратился он к хозяину. – Мне больше нечего сказать. Если у тебя все, я, пожалуй, пойду… Мне еще нужно обойти магазины… Хаджи Стойо закурил сигарету и теперь пускал клубы дыма сквозь стиснутые губы, презрительно уставившись на солнечные пятна на ковре. Аргиряди вышел из-за стола, внимательно, но настойчиво нажал на плечо Джумалии, усаживая его в черное венецианское кресло, и примирительно сказал: – Еще успеешь обойти магазины… Сядь покуда… В это время с улицы донеслись голоса. Ландуззи подошел к окну. Обернувшись к Аргиряди, вымолвил, подняв брови: – Амурат-бей… На лестнице послышались энергичные шаги. В комнату вошел бей. Он поздоровался со всеми за руку и непринужденно уселся в кресло возле камина. На нем был темного цвета полувоенный костюм, который ничего не говорил о ранге пришельца. Аргиряди умело повел разговор, чтобы хоть как-то разрядить тягостную атмосферу в комнате. – Только что, бей, мы обсуждали положение с сукном и продуктами, думали-рядили, что можно сделать, – и он обвел взглядом всех присутствующих. – Ныне это представляется нам трудным, особенно поставки сукна. После прошлогодних бунтов в селах производство сукна почти замерло… – Дело не терпит отлагательства, Атанас-эфенди, – сухо сказал Амурат. – Наша просьба немалая, но я думаю, что такой город, как Филибе, где сосредоточена вся торговля Румелии, может одеть и накормить десять тысяч солдат. Бей остановился, будто раздумывая, стоит ли продолжать, но потом добавил: – Не менее важно и другое, о чем сказано в указе султана, да продлит аллах его жизнь, – достаточное количество провианта и одежды на складах тут, в Филибе. От Стара-Планины до Эдирне нет более надежного города, чем Филибе. И Амурат-бей коротко перечислил обязанности руководителей города по благоустройству дорог, строительству складов, которое должно быть бесплатным. Было видно, что он посвящен во многие подробности, которые гильдия торговцев считала своей тайной. Пока бей говорил, Аргиряди впервые хорошо рассмотрел его. Это был мужчина лет сорока, с отличной осанкой и изысканными манерами, которые выдавали длительную шлифовку на различных службах Порты. На смуглом лице резко выделялись холодные миндалевидные глаза серо-зеленого цвета. – С прошлого года, – снова попробовал защититься Аргиряди, когда бей умолк, – зерна и шерсти на пловдивском рынке уменьшилось втрое. Это касается и других городов, – сухо бросил Амурат. – Верно, – кивнул Аргиряди. – Но в Филибе это ощущается сильнее, чем в других городах. В дверь постучали. Вошел секретарь конторы Теохарий. Он подошел к Аргиряди и что-то прошептал ему на ухо. – Пусть войдет, пусть войдет, – оживился Аргиряди. – Проси его. Обернувшись к бею, пояснил: – Грозев, представляющий Режию,[6 - Режия – табачная монополия] привез письмо из Вены, от Шнейдера. Бей согласно кивнул. Спустя мгновение в дверях показался вчерашний гость Джумалии; сдержанно поклонившись, он поздоровался за руку с Аргиряди. После чего уселся на стул, стоявший у окна, и сгюкойно расстегнул пальто. Джумалия почувствовал, что гнев, улегшийся было в душе, вновь поднимается в нем. Он пристально посмотрел на Грозева, и торговец показался ему иным, нежели вчера. Что-то в его облике изменилось. В светлых глазах можно было прочесть сдержанный вызов. Амурат бросил на него дружелюбный взгляд и спросил: – Вы давно из Вены, эфенди? – Нет, ваше превосходительство, не так давно, – ответил Грозев. – Но обычно всеми сделками я руковожу из Бухареста. – Говорят, – продолжал бей, – что в последнее время русские покупают австрийское оружие. – Возможно, – с неопределенной улыбкой ответил торговец. – Но даже если это и так, можете себе представить, какое оружие продают австрийцы русским. Амурат покачал головой и спокойно заметил: – В сущности, в последнее время русские построили совсем приличные заводы в Туле. – Так-то оно так, – согласился Грозев. – Но по точности стрельбы ни одно оружие не может сравниться с австрийской и бельгийской винтовкой. – Возможно, хотя мы предпочитаем «Пибоди-Мартини» и карабины «Винчестер». Но как бы там ни было, связи с австрийцами мы должны поддерживать, они очень для нас важны. – Да. Даже с политической точки зрения… – в тон ему дополнил с легкой усмешкой Грозев. Бей не отреагировал на замечание гостя и перевел разговор на другое. Он стал вспоминать о тех двух годах, которые провел в Вене в качестве атташе. Беседа велась между беем, Аргиряди и Грозевым. На других Амурат лишь время от времени коротко взглядывал, как бы показывая, что он не забыл об их присутствии. Лицо у него оживилось, явно, он был рад предоставившейся возможности окунуться вновь в не столь далекое прошлое. В ту минуту, когда бей, хотя и сдержанно, восхищался утонченным вкусом венок, в дверь постучали и вошел Апостолидис. Он приходился двоюродным братом Игнасио по материнской линии и дальним родственником Аргиряди. Хотя корни рода Апостолидиса шли из Копривштицы, но ответвления родословного дерева тесно переплелись с древними греческими родами из Янины и Константинополя, поэтому Георгиос Апостолидис считал себя чистокровным потомком эллинской расы. Это был всегда безукоризненно одетый худой человек среднего роста с бледным, испитым лицом и густо напомаженными волосами. Войдя в комнату, Апостолидис остановился у двери, заученным движением вставил в глаз монокль и обвел взглядом присутствующих. Заметив Амурат-бея, он почтительно поклонился и направился прямо к нему, чтобы засвидетельствовать свое почтение. – Я еще вчера узнал, что вы прибыли в город, ваше превосходительство, – сказал Апостолидис. – Безмерно рад вас видеть. Амурат-бей, находясь еще под впечатлением недавнего разговора, посмотрел на гостя и неопределенно улыбнулся. Апостолидис почувствовал себя неловко от сдержанности бея, но быстро взял себя в руки, гордо пересек комнату и уселся на диван рядом с хаджи Стойо. Торговец зерном фамильярно притянул его к себе и повел разговор о сумме, которую Апостолидис задолжал ему за наем магазинов в Тепеалты. Беседа, прерванная внезапным появлением Апостолидиса, уже не могла вернуться в прежнее русло. Амурат принялся спорить с Аргиряди, доказывая преимущества константинопольского храма святой Софии перед венским собором святого Стефана. Потом неожиданно поднялся с места и откланялся, объяснив необходимость ухода тем, что увлекся разговором, а в мютесарифстве его ждут дела. – Что же касается провианта, – сказал Аргиряди, провожая бея до двери, – я думаю, нам нужно поговорить с вами наедине. Тем более, что вы будете гостем моего дома. Мютесариф попросил меня об этом. Нужно было сделать незначительный ремонт, но работы закончены, все готово. Верхнее крыло дома в вашем распоряжении, ваше превосходительство. – Благодарю вас, – усмехнулся бей. – Не стоит беспокойства, характер моей работы таков, что я вряд ли буду часто бывать дома… Он кивком распрощался с гостями и вышел. За ним стали уходить и остальные. Когда наступил черед Грозева, Аргиряди дружески пожал ему руку и сказал: – Заходите ко мне, когда у вас выдастся свободная минутка. Мне будет очень приятно побеседовать с вами. А в воскресенье смею пригласить вас на обед в Хюсерлий. Там вы познакомитесь с многими приятными людьми. Утром я пришлю за вами экипаж. Грозев поблагодарил и вышел, на ходу застегивая пальто. У входной двери он догнал Димитра Джумалию и откланялся. Старый мастер холодно посмотрел на него, но кивнул в ответ. Грозев не обратил на это никакого внимания, спокойно надел перчатки и заспешил вниз по улице, ведущей к Тахтакале. На душе у Джумалии было тяжело. Все вызывало у него неприязнь – раболепие Апостолидиса, изысканная наглость бея, холодная расчетливость этого молодого браильского богатея и тупое равнодушие остальных. С досадой сунув четки в карман, он направился домой. Высоко над головой пролетела стая ласточек, вернувшихся в родные фракийские поля. Почки на деревьях раскрылись навстречу новой жизни, которую обещала им весна. 5 Атанас Аргиряди обладал особым характером. Вряд ли кто-нибудь мог с уверенностью сказать, что хорошо его знает. Слишком уж часто менялось у него настроение: благородное великодушие уступало место суровой непоколебимости, бескорыстный альтруизм переходил в мрачную замкнутость. Особенно тяжко приходилось его жене. Потому, когда десять лет назад она тихо угасла, все единодушно решили, что эта ласковая, незаметная женщина умерла из-за тиранического и властного характера мужа. Теперь хозяйство вела далекая родственница жены Аргиряди – Елени. Молчаливая и безропотная старая дева, она целыми днями сновала по дому как тихое и доброе привидение. Единственным человеком, имевшим власть над Аргиряди, была его дочь. Только к ней этот суровый человек испытывал безграничную, мучительную любовь. Вот и теперь, разбирая бумаги в ящике стола, он наткнулся на фотографию дочери, сделанную в прошлом году в Загребе. Подержав в руках светло-коричневый глянцевый картон, Аргиряди положил его на стол – он искал другое. Наконец, между папками обнаружился синий конверт. Он взял его и подошел к окну. Вынув из него большой лист, медленно перечитал его. Письмо гласило: «Глубокоуважаемый господин Аргиряди! Считаю своим долгом сообщить Вам как председателю реквизиционной комиссии и моему благодетелю следующий прелюбопытнейший факт. В феврале с.г. торговец Димитр Джумалиев любезно попросил меня отвезти в Белград по указанному адресу письмо. Испытывая неясные предчувствия, я позволил себе по дороге вскрыть конверт и ознакомиться с содержанием письма. Оно меня поразило. В нем господин Джумалиев сообщал некоему господину Бранишевичу, тоже, как видно, торговцу, что его опасения по поводу неизбежной войны с Россией возрастают и, так как у господина Джумалиева «нет намерений одевать турецких солдат», то пусть господин Бранишевич поступит согласно их первоначальной договоренности: если до 5 марта господин Джумалиев не пришлет денег за шесть тысяч аршин сукна то господин Бранишевич может продать все румынским торговцам в Брашов. Прочитав это письмо, я, со своей стороны, смекнул, что не следует вручать его адресату, и благоразумно сохранил его, чтобы передать Вам. Мне известны затруднения нашего правительства с поставкой сукна, посему я позволю себе посетить Ваш дом в среду, в обеденное время, чтобы вручить Вам вышеуказанное письмо и сообщить о других высказываниях господина Джумалиева, которые он позволяет себе делать. Может быть, следовало бы со всем этим обратиться в мютесарифство, но предпочитаю поговорить с Вами. Преданный Вам:     Васил Н. Христакиев» Аргиряди свернул лист и сунул его в конверт. Писавший был курьером торговых обществ, мелким спекулянтом и вымогателем, в общем, личностью темной. Но прежде всего он был агентом мютесарифа. И если это письмо попадет турецким властям, ничто не сможет спасти Джумалию. Он засмотрелся на горы, темневшие на горизонте. Аргиряди и Джумалия были потомками родов, обитавших некогда в тех горах. Торговля дала Джумалии деньги, имущество, благополучие, но нрав его остался прежним – суровым, откровенным, прямым. Это заставляло Аргиряди неизменно испытывать к старому мастеру глубокое уважение. В дверь постучали. Вошел Теохарий и доложил, что прибыл человек, принесший вчера письмо. Аргиряди приказал просить. Потом подошел к столу и положил конверт сверху. Спустя мгновенье в комнату вошел Христакиев – полный, хорошо одетый человек с круглым лицом. Весь его вид выражал покорность и раболепие. Аргиряди молча посмотрел на него, потом, кивком указав на конверт, коротко сказал: – Я прочитал его… Письмо у вас? Христакиев сдержанно усмехнулся, сунул руку за пазуху, достал оттуда согнутый вчетверо конверт и подал его Аргиряди. – Я это делаю только ради вас… потому как бесконечно вам обязан… – начал было он. – В свое время вы помогли мне рассчитаться с долгами… Знаете, в каком затруднительном положении я был тогда… Да и потом сколько раз приходилось испытывать нужду… Аргиряди бросил на него короткий, но жесткий, как кулак, взгляд, заставивший замолчать пришельца. Потом вынул из конверта письмо и медленно, вчитываясь в каждое слово, ознакомился с его содержанием. После этого согнул лист и зажал его в кулаке. Наступило неловкое молчание. Не глядя на гостя, Аргиряди спросил: – Сколько я вам должен за это письмо? Христакиев засуетился. – Видите ли, я сделал это исключительно из благодарности к вам… Только вам… Никому другому… правда, я испытываю некоторые, так сказать, затруднения, но… – Я вас спрашиваю, – резко оборвал его Аргиряди, – сколько стоит этот конверт? Христакиев на мгновенье задумался, как будто решая что-то в уме, потом, покорно опустив руки, сказал: – Думаю, по крайней мере десять лир он стоит, господин Аргиряди. Вынув из ящика стола кожаный кошелек, Аргиряди отсчитал десять лир, положил их перед гостем и сказал: – Возьми и советую больше не попадаться мне на глаза. Христакиев понял, что случившееся здесь только что делает его хозяином положения, поэтому, сунув деньги в карман, он направился к двери, сказав с подчеркнутой вежливостью: – До свидания, господин Аргиряди. Думаю, мы оба исполнили свой долг… Аргиряди еще некоторое время продолжал сидеть за столом. Когда шаги гостя затихли, он встал, взял письмо и принялся рвать его на мелкие кусочки. Собрав обрывки, подошел к камину и швырнул их в огонь. Наверху, в комнате Софии, раздались тихие, приятные звуки музыки – дочь играла на фисгармонии. Аргиряди снова подошел к окну – окутанные легким туманом, вдалеке синели призрачные горы. 6 – Видел в своей жизни чурбанов, но такого, как ты, встречаю впервые, – в сердцах сказал хаджи Стойо, поудобнее устраиваясь в тележке. Закат предвещал ветер. Из-за облаков струился красный свет, озаряя холмы вдоль дороги, ведущей в Куклен. Сын хаджи Стойо сидел рядом с отцом, задумчиво смотрел на багряное небо и молчал. В прошлом году он закончил Роберт-колледж в Константинополе и вернулся в Болгарию уже после разгрома восстания, чувствуя себя растерянным и беспомощным. В душе его царил хаос, вызванный несоответствием идей, которые он почерпнул из книг, и реальной жизнью. И это несоответствие превратилось в тягостное чувство, заставлявшее Павла Данова безмерно страдать. – Вот ты мне скажи, – продолжал брюзжать хаджи Стойо, – ну что они станут делать с землей, эти твои фермеры в Америке? – Обрабатывать, – коротко ответил Павел. – В таком разе, почему же ты против имений, ведь там тоже обрабатывают землю… – Здесь мучают землю и людей, которые ее обрабатывают. Вот у нас с нивы в сто аров в имениях собирают двести-двести пятьдесят ок.[7 - Ока – старинная мера веса, равная 1282 г] А фермер и на более скудной земле получает в три-четыре раза больше. – В три-четыре раза… Ну и что! – рассердился старик. – А ты думаешь, у нас не могут получать столько?… – Могут! И не столько, а намного больше. Но для этого нужно, чтобы у крестьянина был свой клочок земли, а не только хозяйская нива, на которой он ишачит с утра до вечера… – Опять двадцать пять, – отмахнулся от этих слов хаджи Стойо. – Ты все о своем… Треплете языками и ты, и твой приятель, как его, Махан, что ли?… – Макгахан, – поправил его Павел. – Вот-вот, тот, что писал о фермерах в «Веке». А что писал? Так, одни глупости… Мол, платите больше батракам, так и пшеницы будет больше, и прибыли… Ну, есть ум у этого человека? И, немного помолчав, спросил, не оборачиваясь: – Он что, тоже фермерин? – Нет, журналист. – Журналист?… Оно и видно. Кто знает, что у него на уме… С этой ямщицкой бородой… Нет, не внушает он мне доверия. Как хочешь… Бесстыдники… Сраму у них нет… Только головы людям морочат… Павел ничего не ответил. Он задумчиво глядел на темнеющие поля. В сумерках его лицо казалось еще более худым и усталым, но глаза, спрятанные за стеклами очков, сияли, излучая теплый, чарующий свет. Дороги, идущие вдоль реки Марицы, были обсажены высокими тополями. Озимые уже давно взошли, и среди зеленого волнующегося моря островками чернела распаханная земля, приготовленная для других культур. Воздух был напоен весенней влагой, и Павел дышал полной грудью, чувствуя, как вливаются в него живительные струи. – Я знаю одно, – вновь заговорил хаджи Стойо, – свистит плетка – работа идет, а от этого и урожай хорош, и барыши есть. Все остальное – трепотня… – Только плеткой не получится, – покачал головой Павел. – Еще как получится, – повысил голос хаджи Стойо. – А ты помалкивай, а то больно язык распустил… Колеса тележки застучали по мощеному двору имения, и это заставило хаджи умолкнуть. Он мрачно уставился перед собой. Сьш, зная необузданный нрав отца, предпочел благоразумно не продолжать разговор. Войдя в дом, Павел сразу же поднялся на второй этаж. В полутемном коридоре на миг остановился, почувствовав знакомый аромат старой мебели и осенних плодов. Все вокруг тонуло в скорбном сумраке Этот аромат – тонкий, неуловимый – всегда пробуждал в нем томительные, хотя и смутные воспоминания. Окно его комнаты глядело на зеленую ниву. Закат еще не погас. Молодой человек прислонился к раме и задумался. Здесь прошло его детство – исполненное сокровенных, но неосуществимых мечтаний, гневных окриков отца, грохота телег и упоительного аромата свежего сена и чернозема. Павел распахнул окно. Где-то внизу слышался голос хаджи Стойо, распекавшего кого-то, стук переставляемых шкафов, звон посуды. В дверь тихонько постучали. С зажженной свечой в руках вошла Каля – старая экономка хаджи Стойо. – Каля, – обратился к ней юноша, – скажи отцу, что я не голоден, ужинать не буду. Старуха молча поклонилась и также тихо вышла – словно растаяла в воздухе. А Павел вновь вернулся к своим мыслям. Боявшийся сурового нрава отца, в детстве Павел чувствовал себя одиноким. До учебы в Константинополе у него совсем не было друзей. Со старшим братом Стефаном он не ладил, тот был для него далеким и чужим. После окончания лицея в Константинополе Стефан поступил на службу к туркам. У него был жестокий и мстительный характер, что пугало Павла еще в детстве. Старый дом на Небеттепе был ненавистен юноше, и он предпочитал жить в имении под Кукленом. Сначала жизнь там казалась Павлу чужой, он не мог понять ее. И лишь позднее осознал, что сила и привлекательность этой жизни определялись безмолвным и величественным могуществом земли. Под вечер он отправлялся бродить по полям и вскоре полюбил эти одинокие прогулки. Остановившись где-то посреди вспаханной нивы, чутко прислушивался к дыханию земли, жадно вбирая в себя пьянящий запах тянущихся к свету ростков. Такая привязанность к земле потомка ростовщического рода была абсолютно необъяснима, но тем не менее в часы одиночества в Константинопольском колледже тоска по земле становилась нестерпимой. С жизнью в имении Павла связывало и другое. К западу от Куклена, близ Дермендере, находилось заброшенное имение Джумалиевых – Гераны. Мальчиком Павел любил бывать там. Он лазил по большим, развесистым деревьям, растущим во дворе, часами играл с дочерью Джумалиевых Жейной. После отъезда семьи Христо Джумалиева в Одессу эта детская дружба постепенно забылась. И лишь воспоминания об огромных вязах и ласковый взгляд маленькой девочки продолжали жить в его сознании, представляя долгое одинокое детство в особом свете. Жизнь в колледже сразу поглотила его. Все было необычным для любознательного юноши – новые идеи, новые книги, новые мысли. Он входил в доселе незнакомый мир с каким-то смешанным чувством грусти и облегчения. В Константинополе, в доме доктора Стамболского, Павел впервые познакомился с «Отечественными записками», статьями Белинского в «Современнике». Из всего написанного выходило, что земля, то неопределенное ощущение детства, по сути, своеобразная межа, разделяющая людей. Золото, богатство, сан приобретались намного позднее. Начало же для каждого человека заключалось в чем-то необыкновенно простом – в хлебе насущном. Как раз в то время в руки Павлу попалась книга Франсуа Кене, которая познакомила его с учением физиократов. Оно показалось ему философским откровением бытия, и юноша, не раздумывая, посвятил все свое свободное время овладению основ этого учения, возможно, тем самым смягчая грусть по далекой равнине. Каждая новая страница книги раскрывала перед ним новую истину. Но именно это делало истину вообще еще более далекой, необъяснимой и непонятной. Его мир не был ни самым совершенным, ни самым справедливым, а представлял собой хаос мыслей. И в этом хаосе было одинаково трудно понять истину и обнаружить обман. Что предопределяло и то, и другое? Не были ли эти понятия порождением человеческого сознания? Если это так, то какое значение имело тогда все остальное – религия, идеи? Подобные мысли не давали Павлу покоя, заставляли его метаться между верой и разочарованием, искать какую-то опору. И невозможность найти такую опору делала юношу еще более слабым и неуверенным в своих силах. В прошлом году, после его возвращения из Константинополя, однажды хаджи Стойо предложил ему пойти в гости к Аргиряди. Когда Павел, одевшись, спустился вниз, к ожидающему его фаэтону, хаджи Стойо осмотрел сына долгим, изучающим взглядом, что показалось Павлу несколько странным. У Аргиряди Павла представили дочери хозяина Софии. Они сразу нашли общий язык и провели вечер в разговорах о пансионе в Загребе, где училась девушка, о книгах, которые оба читали. Строгая, изящная красота Софии, ее ум, такт и сдержанность в суждениях произвели на Павла большое впечатление. Потом он не раз бывал у Аргиряди. Их дружеские беседы были все так же оживленны, но постепенно его стал раздражать холодный деспотизм, который София любила проявлять в самые неожиданные моменты. Павел все больше убеждался, что дочь Атанаса Аргиряди принадлежит к знакомой ему по романам Бальзака плеяде красивых, капризных и властных женщин, которые были ему неприятны. Там же, в доме Аргиряди, он встретил Жейну. Вначале он даже не узнал ее – так она выросла за те годы, что они не виделись, расцвела скромной, неяркой красотой. Чистый, ясный свет, который излучали ее глаза, далекое воспоминание детства, продолжавшее жить в его душе, незаметно стали для Павла той самой опорой, которую он искал все эти годы, но нашел только теперь. В тот день они почти не разговаривали. Как будто Павел боялся возвращения того, что сохранилось от детских дней, проведенных в Геранах. Вернувшись в свое имение, он всю ночь не сомкнул глаз. Таинственная тишина, вливавшаяся в окно, показалась ему исполненной необыкновенно сильного напряжения, волновавшего душу. С тех пор он полюбил долгие часы у окна и порой оставался там, покуда небо не начинало светлеть, будто вновь хотел ощутить первые прекрасные трепеты своей души. Но это желание рождало в душе тревогу, сомнения и вместе с тем надежды на то, что он, наконец, обрел столь желанный гармоничный мир. Этими часами тишины и раздумий искупался весь мучительный день, проведенный рядом с отцом… Далеко, в Кукленском монастыре, ударили полночь. Павел очнулся от дум, зябко повел плечами. Во дворе сторож с фонарем в руке запирал ворота имения. С конюшни донеслось фырканье лошадей и беспокойный топот копыт по деревянному настилу. Дом погружался в сон. Ночной ветер, спустившись с Родоп, тронул верхушки тополей в глубине двора, и они глухо зашумели. 7 Имение Хюсерлий располагалось на берегу Марицы, утопая в белой кипени рано расцветших деревьев. На террасу вышла Елени. Внимательно оглядев двор, она обернулась к дому и позвала: – Софи… Софи… Спускайся вниз… Отец уже за столом. – Сейчас, сейчас, тетя, иду, – послышался голос девушки, и в ту же минуту она показалась в окне своей комнаты. София еще не успела переодеться, черные волосы были подняты наверх, что придавало ее лицу горделивое выражение. – Мы тебя ждем, поторопись, – повторила Елени. – Иду, иду, – засмеялась девушка и скрылась в комнате. Обежав вокруг стола, она с размаху уселась на кровать. Возле подушки лежала раскрытая книга. Скинув синие, расшитые золотом ночные туфельки, София снова углубилась в чтение. В столовой в третий раз разнесся удар гонга – Аргиряди никогда не начинал завтракать без дочери. Заложив страницу, которую читала, София с досадой захлопнула книгу и оставила ее на столе. – Уф, – огорченно вздохнула она. – Даже почитать спокойно не дадут… И, не мешкая, принялась одеваться. Сегодня они ожидали гостей, и нужно было тщательно подобрать наряд. Она выглянула в окно. Погода обещала ей удовольствие верховой езды, что в последнее время случалось так редко. София открыла шкаф и достала черную бархатную амазонку. Вынув из пучка шпильки, она тряхнула головой. Черные волосы веером рассыпались по плечам… А в это время Аргиряди и Елени молча сидели в столовой, ожидая прихода Софии. Вкусно пахло свежезаваренным чаем и гренками. София стремительно вошла в столовую. Амазонка выгодно подчеркивала по-девичьи изящную, хотя и несколько угловатую фигуру. Аргиряди молча посмотрел на дочь. Девушка поцеловала отца, затем тетю и уселась за стол. – Ты собралась кататься? – спросил отец, наливая чай. – Да, папа, сразу после завтрака, – ответила София. – Всего на полчаса… – Надеюсь, ты не забыла, что сегодня у нас будут гости, – сказал Аргиряди. И добавил: – И очень тебя прошу, не спускайся к реке. Глина еще не просохла, могут быть оползни… – Не беспокойся, папочка, все будет в порядке, – ответила София, с наслаждением вдыхая аромат чая. Снаружи послышался топот копыт и громкие голоса. – Господин Игнасио с кузеном, – доложила служанка Цвета, торопливо смахивая пыль со стульев, расставленных на террасе. Через минуту гости вошли в столовую. Аргиряди встал из-за стола и, приветливо улыбаясь, пошел им навстречу. Поздоровавшись с гостями, он обернулся к служанке: – Цвета, принеси еще два прибора. – Нет, нет, спасибо, мы уже позавтракали, – торопливо отказался Апостолидис и направился к Елени и Софии. На нем был новый, необычной кройки костюм с брюками-гольф из ткани в клеточку. Икры ног плотно облегали гетры с множеством блестящих кнопок и шнурков. Заметив, с каким любопытством рассматривает Аргиряди его костюм, Апостолидис не без удовольствия пояснил: – Последняя мода… Английский фасон… для какой-то игры, подобной крокету… Я надеваю его для верховой езды… Очень удобно, знаете… – Вы на лошадях? – спросила София. – Да, кузина, – учтиво поклонился продавец сукна. – Хочу объездить нового жеребца, которого я купил на прошлой неделе. А моего я отдал Игнасио. Верховая езда – дело для него новое, ему нужна спокойная, послушная лошадь. Игнасио в ответ только улыбнулся. Он сидел у камина в бархатном костюме для верховой езды, который делал еще более округлыми его и без того внушительные формы. Закончив завтрак, все, кроме Елени, вышли на террасу. Было довольно-таки свежо, хотя солнце щедро рассыпало свои лучи, словно пытаясь обогреть все окрест после затяжных дождей. Большие ворота имения были открыты настежь, и как раз в этот момент во двор въехала коляска Аргиряди. Торговец, козырьком приставив руку к глазам, взглянул на человека, сидящего в коляске, и обернулся к дочери. – Это Грозев, о котором я тебе говорил… С ним французский журналист. Коляска остановилась под развесистой липой, растущей у лестницы. Из нее вышли Борис Грозев и корреспондент газеты «Курье де л'Орьан» Жан Петри, темноглазый, энергичный человек, который всегда был в курсе событий, происходивших в городе. Аргиряди сошел вниз, обменялся рукопожатием сначала с Грозевым, потом с журналистом. – Добро пожаловать! – поприветствовал он гостей. И добавил, обращаясь к Грозеву: – Как вам нравятся окрестности Пловдива? – Они живописны, – отозвался гость, – но не так, как город… Мужчины стали подниматься по лестнице. Борис взглянул наверх и на площадке увидел Софию. Рядом с девушкой стояли Апостолидис и Игнасио. – Позвольте представить вам мою дочь, господин Грозев, – сказал Аргиряди. – Господин Петри уже знаком с ней. Грозев сдержанно поклонился. София протянула руку, взглянув на него несколько ироничным, как ему показалось, взглядом. С Апостолидисом и итальянцем Грозев поздоровался кивком. – Позвольте, я лишь распоряжусь отослать коляску в город и тотчас же присоединюсь к вам, – добавил Аргиряди и заспешил вниз. Через секунду донесся его голос: – Никита, поедешь к дому Вылковича, возьмешь господина Сарафоглу, а затем – к конгрегации миссионеров католической церкви, где тебя будет ждать мисс Ани Пиэрс. Остальные приедут на своих экипажах. – Папа, напомни ему и о господине Христофорове, – крикнула сверху София. – Он знает, – кивнул Аргиряди и обернулся к гостям: – Ну как, господа, где вы предпочитаете расположиться – в доме или на террасе? Дочь посмотрела на него, недоуменно вздернув брови. – Ты ведь никогда не забываешь об обещаниях… – шутливо сказала она. – Мы спустимся к нижнему водоему. Там ровно и очень приятно для езды… – Ладно, – согласился Аргиряди. – Но возьмите с собой и господина Грозева. София повернулась к Грозеву: – Господин умеет ездить верхом? – Когда это необходимо, мадемуазель, – улыбнулся тот. – В таком случае и господин Петри, наверно, присоединится к нам, – обратилась София к французу. – Благодарю вас, – поклонился в ответ француз. – Я не любитель этого вида спорта и предпочел бы остаться с вашим отцом и отведать какой-нибудь старый напиток Хюсерлия… София пожала плечами. – Тогда поедемте, – сказала она Грозеву и решительно направилась вниз по лестнице. Апостолидис и итальянец поспешили за ней. По пути девушка скептически оглядела брюки Апостолидиса, потом весело спросила, обращаясь к Грозеву: – А вы, господин Грозев, сможете кататься без специальной одежды? – Я привык ездить верхом при любых обстоятельствах, мадемуазель, – в тон ей ответил Грозев. Из конюшни вывели коня для Грозева. Совсем неподалеку, привязанная к каменному столбу, нетерпеливо перебирала ногами лошадь Софии. Это было красивое, грациозное животное с длинными ногами и высоким крупом. – Прекрасное создание, – восхищенно вымолвил Борис. – Как зовут? – Докса, – ответила София, тоже с удовольствием глядя на гарцующую лошадь. И добавила: – Будьте внимательны с вашим жеребцом. Он объезжен совсем недавно – прошлой осенью. Она приблизилась к лошади. Апостолидис и итальянец тоже подошли к своим коням, но стояли на значительном расстоянии от них, ожидая, пока слуга поможет взобраться Софии. Усевшись на лошадь, девушка слегка прикоснулась плеткой к косо посаженным ушам, заставив ее пуститься легкой рысью. Апостолидис и Игнасио, окружив девушку, последовали за ней. Грозев постоял минутку, любуясь плавным ходом Доксы, затем ловко вскочил на жеребца, сильно стиснув его круп ногами. Конь действительно был молодым и буйным, но, почувствовав в седле опытного ездока, сразу покорился. Еще в детстве, живя в Браиле и Болграде, Грозев испытал ни с чем не сравнимое удовольствие верховой езды на степных, полудиких лошадях. И вот теперь он ощущал гибкое, пружинистое тело животного, и это наполняло его душу блаженством. Грозев ехал позади всех, рассматривая обширные поля, принадлежащие Аргиряди. Свыкшись с однообразной картиной пастбищ и кукурузных полей в Северной Добрудже и Румынии, сейчас он в открытую восхищался щедрой и богатой южной землей. А хозяйство у Аргиряди поистине велось образцово. В имении были овощные плантации с оросительными каналами. Вода с помощью мельничного колеса накачивалась из реки в каналы, прорытые вдоль плантаций. Вдали виднелись рисовые поля, а слева располагались огороженные досками квадратные участки с рассадой, террасами спускавшиеся к реке. Оглядевшись вокруг, Грозев заметил, что, увлекшись пейзажем, он отклонился от липовой аллеи, и ездоки остались далеко позади. Он повернул коня и направился к ним. Грозев уже подъехал совсем близко, когда случилось непредвиденное. Конь Апостолидиса, как видно, попал ногой в муравейник. Перепуганное животное поднялось на дыбы, задев при этом коня Игнасио. Уздечки их переплелись, что еще больше испугало коней, заставив их помчаться бешеным галопом. Стараясь сохранить самообладание, София догнала ездоков и, заехав со стороны Игнасио, стала спокойно командовать: – Натяни узду, легонько, левую узду… Итальянец, как видно, ничего не слышал. Он с трудом удерживался в седле. Заметив Доксу, он попытался ухватиться за ее гриву и при этом, вероятно, попал пальцем в глаз лошади. Докса с перепугу стрелой понеслась вперед. Потеряв равновесие, Игнасио упал на землю, однако падение не было опасным, так как он тут же вскочил, отряхиваясь. Грозев сразу же оценил всю опасность создавшейся ситуации. Натянув узду, он поскакал за Софией. Несмотря на бешеный галоп, дочь Аргиряди отлично держалась в седле. Лошадь, достигнув берега, резко повернула назад и влетела в кустарник, растущий над обрывом. Как раз там, внизу, находился желоб, соединенный с мельницей. Вода вытекала оттуда с большой скоростью, образовывая широкий омут. Перебравшись на другую сторону желоба, Грозев подъехал к кустам и спешился. София выглядела бледной, но спокойной. Она ласково похлопывала Доксу по бокам, отыскивая глазами место, где могла бы вывести лошадь. – Держите ее покрепче, – сказал Грозев, пробираясь сквозь кустарник. – Не беспокойтесь, пожалуйста, – ответила девушка, – я сама выведу ее… Оставьте нас… – Разве не видите, что вы на краю пропасти? – возразил Грозев. – Один неверный шаг, и вы полетите вниз вместе с конем. – Оставьте нас… оставьте, – продолжала упрямо твердить София, дергая поводья, чтобы повернуть Доксу. – Я бы вас оставил, – спокойно заявил Грозев, – если бы здесь не было так высоко и вода в реке не была бы так холодна… Он осторожно взял поводья и повел лошадь подальше от обрыва. Когда они выбрались из кустарника, Грозев выпустил поводья из рук и заметил: – Теперь вы и сама справитесь… – Благодарю вас, – сдержанно сказала София. Лицо ее раскраснелось, возможно, потому, что она все-таки согласилась, чтобы Грозев помог ей. Грозев вспрыгнул на своего коня и осмотрелся вокруг. Игнасио, прихрамывая, брел к имению, продолжая отряхивать пыль с одежды, Апостолидис едва виднелся вдали, там, где кончались рисовые поля. Он, как видно, застрял в иле и никак не мог выбраться. Грозев погнал коня к нему. – Поверните коня ко мне, – крикнул он издали, – и выводите его по берегу канала! – Не могу, там скользко, – ответил Апостолидис, крепко сжав поводья и не смея обернуться. – Тогда слезайте! – снова крикнул Грозев. Грек ничего не ответил, а конь все больше и больше погружался в воду. Грозев направил своего коня вдоль обрыва. Добравшись до суконщика, он повторил: – Слезайте… – Не могу, – с досадой ответил Апостолидис, – гетры зацепились за стремя… Грозев помог ему освободить ногу и, взяв поводья, повел его коня к берегу. На берегу их ждала София. Когда они поравнялись с ней, девушка молча повернула Доксу и поскакала к дому. Мужчины последовали за ней. Настроение у всех резко испортилось. Возле липовой аллеи догнали Игнасио. Виновник случившегося испуганно посмотрел на них. – Боже мой, – пролепетал он, – у мамы волосы встанут дыбом, когда я расскажу ей обо всем. София холодно взглянула на него и отвернулась. – Действительно, – сказала она, – по всему видно, вы все еще не можете без материнской опеки. Грозев присмотрелся к девушке. Губы у нее были плотно сжаты. Волосы от быстрой езды растрепались, непокорный локон упал на лоб. Явно, она была из тех женщин, которые готовы простить мужчине что угодно, кроме страха. Обед проходил в столовой, окна которой выходили на зеленые пастбища. За столом становилось все более оживленно. Аргиряди установил дома европейские порядки, которых придерживался даже тогда, когда звал в гости турок или им приходилось бывать у кого-то в гостях. По одну сторону от Софии сидел отец, по другую – Теохар Сарафоглу, а напротив – Амурат-бей и мютесариф Хамид-паша. Рядом с мютесарифом расположился хаджи Стойо. Между ним и его сыном усадили мисс Ани Пиэрс, сестру Эдвина Пиэрса. Молодая англичанка долго жила в Самокове, затем вернулась в Англию, где стала ревностной последовательницей Уильяма Гладстона.[8 - Уильям Гладстон (1809–1898) – английский государственный деятель, лидер Либеральной партии. После поражения либералов на парламентских выборах 1874 г. возглавил оппозицию консервативному правительству Дизраэли.] В настоящее время она выполняла функции корреспондента некоторых лондонских либеральных газет. С другой стороны Павла сидел уже успокоившийся Игнасио. А рядом с Амурат-беем – Апостолидис, затем шли Грозев, Жан Петри и помощник мютесарифа Айдер-бег. Напротив – старый домашний учитель Софии по французскому языку Лука Христофоров, страстный приверженец Ламартина и Республики. На самом краю стола, стараясь быть незаметной, ютилась Елени. Испытывая неудобство и страх, она десятки раз осматривала стол, проверяя, все ли в порядке. Рядом с хозяином расположился Штилиян Палазов, тоже производитель сукна, изысканно одетый, улыбающийся, испытывающий удовольствие от встречи. Пышная трапеза, спокойные жесты и плавно текущий разговор свидетельствовали о европейском лоске и тонком вкусе хозяине. Внимание хаджи Стойо было всецело поглощено вкусной едой, и он не обращал внимания на разговор, который велся за столом. Кончив жевать, он отер лоснящиеся губы, глядя исподлобья на сидящих напротив. Потом смачно отрыгнулся, прикрыв рот ладонью, и поднял бокал с вином. – Пусть думают, что хотят, – сказал он, отпив глоток густого терпкого «мавруда», – но Россия не посмеет начать войну в такое время. Тут мне рассказали, что говорит тот, как его… Ну, англичанин… – Дизраэли, – подсказал ему Апостолидис, сидевший напротив. – Да, Дизраэли… Так вот, или, говорит, по Дунаю должен быть мир, или, если начнется война, Турция не будет одинока… И хаджи Стойо покачал головой, многозначительно прищурив глаз. – И все-таки, господа, – громко заявил Палазов, – поведение европейских стран будет определяться многими факторами – стратегическими, политическими, даже торговыми, если хотите знать. Здесь речь идет не о капризе или простой симпатии. – И что ж, по-твоему, Англия будет сидеть сложа руки и наблюдать, как Россия кроит шальвары, так, что ли? – язвительно спросил хаджи Стойо. – Только зря деньги проездил по Европам… Палазов снисходительно усмехнулся. – Вы меня не так поняли, уважаемый хаджи. Я хочу сказать, что в действиях великих сил зачастую есть моменты, которые нам не следует упускать из виду. Штилиян Палазов пять-шесть лет назад объездил всю Европу и сразу сумел понять все преимущества машин перед человеческим трудом в деле накопления денег. По возвращении он открыл первую суконную фабрику в Пловдивской области, к югу от Дермендере. Однако все его усилия расширить производство, привлечь содружников, даже основать акционерное общество потерпели провал, и это сделало его мнительным и замкнутым. – Оставь ты эти моменты, – махнул рукой хаджи Стойо. – Это тебе Австрия и Пруссия голову заморочили… Так-то. А все оттуда – от всяких там фабрик, машин, винтиков, все от них… Хаджи Стойо упорно считал Палазова жуликом, который неизвестно как втерся к ним в доверие и совершал непонятные махинации с единственной целью: запустить руку в общий карман. Палазов почувствовал, как постепенно в душе растет досада и гнев на тупую ограниченность продавца зерна, и от того, что он поставил его, Палазова, в столь неловкое положение перед Амурат-беем. Однако он овладел собой и, желая поскорей закончить спор, сдержанно сказал: – В отношении Англии наши с тобой мнения, хаджи, совпадают. Но хочу тебе сказать, что вся нелюбовь государств друг к другу объясняется недоброжелательством людей. Примерно, как и ты не похлопаешь меня по плечу, пока не удостоверишься, что у меня в кармане. Амурат-бей слушал спорящих, опустив голову. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Услышав последние слова Палазова, он положил вилку. – Я думаю, Англия нас поддержит, если на нас нападут, – начал он. – Но это отдельный вопрос. Должен вам сказать, что Англия у Порты на особом счету. Слова Дизраэли и кого бы то ни было не должны успокаивать нас, заставлять сидеть, сложа руки. Спокойствие государства всецело зависит от надежного войска. Это было сказано спокойно и сухо, но с той интонацией, которую мог понять только посвященный. В серо-зеленых глазах бея читалось разумное предупреждение. Когда бей закончил, в разговор вступил Жан Петри. Он обратился к присутствующим на чистейшем турецком языке, которым владел в совершенстве: – Я не знаю, откуда господину Данову стали известны слова Дизраэли, но мне кажется, что в последнее время премьер-министр Англии чрезвычайно скуп на подобного рода обещания. – А я знаю, – сердито возразил хаджи Стойо, – что Англия всегда была на стороне Турции, но такой уж у нее принцип: мало говорить, больше дело делать… Наступило неловкое молчание. Никому не хотелось спорить с хаджи Стойо. Теохар Сарафоглу, высокий сухопарый мужчина лет шестидесяти, был членом Государственного совета и постоянно жил в Константинополе, где получал ренту. Педантичный до невозможности, он восхищался всем, чем было принято восхищаться, и отрицал все, что было объявлено порочным. Он отпил из своего бокала, аккуратно промокнул губы салфеткой, откашлялся и сказал, явно обращаясь к бею: – Господа, отношение Англии к Османской империи всегда было ясным и недвусмысленным. Да другого и быть не может. Турция – единственная сила, способная удержать Проливы. А если Проливы в безопасности, то ничто не грозит и Суэцу. Разумеется, Англия всегда оказывала соответствующую материальную или моральную поддержку, когда это было необходимо. А турецкие государственные деятели, всячески старавшиеся завоевать и удержать дружбу Англии, всегда пользовались поддержкой самых широких общественных слоев. – Да, поэтому Мидхат-паша был отправлен в ссылку, – на болгарском вставил Лука Христофоров, дружески подмигнув Жану Петри. Сарафоглу нахмурился. Он очень не любил, когда его прерывали. – Случай с Мидхат-пашой, милостивый государь, к делу не относится, – певуче продолжил он свои рассуждения на турецком языке. – Мидхат-паша нарушил параграф 113 Конституции, именно этим и объясняются события минувшего месяца. Если бы Мидхат-паша соблюдал все требования закона, объявленного милостью падишаха, все было бы по-другому. – Прошу меня простить, господин Сарафоглу, – вмешалась мисс Пиэрс на английском, хотя прекрасно говорила по-турецки, – но мне кажется, что вы неправильно трактуете акт, имевший чисто формальное значение и целью которого было помешать делегатам Константинопольской конференции.[9 - Конференция, созванная в декабре 876 г. по настоятельной просьбе России с тем, чтобы решить вопрос о положении балканских народов и, в частности, болгар, находящихся под османским игом. Участвовали представители Англии, России, Германии, Франции, Австро-Венгрии, Италии и Османской империи. Был разработан проект создания двух автономных болгарских областей. Турция отвергла этот проект.] – Почему вы так считаете, милейшая мисс Пиэрс? – обратился к англичанке Сарафоглу. В его голосе чувствовалось раздражение. – Об этом знает каждый, – уверенно ответила англичанка. – Мисс Пиэрс совершенно права, – поддержал ее Жан Петри. – Это была реплика в сцене, где было неизвестно, кто актеры, а кто – подставные лица. – Конституция, – слегка повысил голос Сарафоглу, продолжая говорить на турецком, – это главный закон оттоманского государства, который создан не для Константинопольской конференции, а уходит корнями еще в Хаттихумаюн[10 - Хаттихумаюн – манифест султана, изданный в 1856 году и подтверждающий введение буржуазного правового порядка в рамках Османской империи. Он давал одинаковые права всем подданным империи, невзирая на их национальную принадлежность.] и обеспечивает равноправие всем подданным империи. Никто не имеет права нарушить этот принцип, будь он хоть сам Мидхат-паша! – Да, все эти принципы ваш народ испытал на собственной шкуре в прошлом году, – заметила мисс Пиэрс по-английски, бросив красноречивый взгляд на Сарафоглу. – Мисс, – церемонно вставил Сарафоглу, – мы говорим об ошибках Мидхат-паши, вы же переносите вопрос в гораздо более широкую и, должен вам сказать, весьма наклонную плоскость. Амурат понимал только то, что говорил Сарафоглу. Он никак не мог взять в толк, чем англичанка так прогневала члена его правительства. Твердый последователь реформаторских идей Мидхат-паши, он чрезвычайно болезненно пережил факт свержения великого везиря и сейчас слушал высокопарную речь Сарафоглу, прикрыв глаза. «Вот такие, как этот надутый индюк, все портят, – думал он. – А завтра, если только Мидхат вернется, он первым же встретит его хвалебственной речью». Приветствуя в душе все новое и передовое в Европе, Амурат ненавидел многочисленных иностранцев, которые вот уже несколько десятилетий активно вмешивались в общественные и военные дела Турции. Он взглянул на своих соотечественников. Мютесариф и его помощник были всецело поглощены содержимым своих тарелок и не обращали никакого внимания на разговор. Амурат с досадой повернулся к Сарафоглу, который на турецком языке продолжал убеждать англичанку в том, что султанские реформы последних двадцати лет чрезвычайно демократичны. «Истинное несчастье Турции в том, что политикой у нас ведают чужеземцы», – с раздражением подумал бей… – Хорошо, господин Сарафоглу, – ответила англичанка, – но я не понимаю, в чем эти реформы облагодетельствуют народ, а также не вижу, чтобы народ, пусть даже только правоверные, участвовал в этом демократичном, по вашим словам, управлении. – Все очень просто, мисс Пиэрс, – усмехнулся Сарафоглу, – хорошее правление – это такое, которое заботится о народе, о его спокойствии и благоденствии, стремится установить порядок в государстве и мир – за его пределами. – Ты скажи ей, Сарафоглу, – вмешался хаджи Стойо по-болгарски, – что если в государстве нет шума, газет и разврата, значит, все в порядке. Если она это поймет, остальное просто. Все тихо и спокойно… Так-то… – Да, только в прошлом году, аккурат в это время, какая лихорадка нас колотила, – подал голос Христофоров и покачал головой. – А ты, голь перекатная, молчи, – презрительно огрызнулся хаджи Стойо. – Лучше б долги свои подсчитал… Сарафоглу поднял руку, как бы останавливая спорящих, и продолжал объяснять мисс Пиэрс: – Вы хотите искусственно отделить в государстве мусульманское население от христиан. Но, позвольте, государственная политика дает им абсолютно одинаковые права, причем права гарантированные. Я считаю, что о подлинном правлении страной можно говорить тогда, когда оно обеспечивает народу мир и спокойствие. Именно таково правление султана. Так чего же вы еще хотите? Что другое называете демократией? – Не можете убедить меня, господин Сарафоглу, что при отсутствии какой бы то ни было формы участия народа в управлении можно говорить о демократии, – ответила англичанка. – Мисс Пиэрс, желание бога – это воля народа, а падишах его наместник на земле, – сказал Сарафоглу и отпил из бокала, как бы говоря, что этот сокрушительный удар означает конец спора. Потом многозначительно посмотрел на Амурата. Турок ответил ему холодным, ничего не выражающим взглядом. – О, сколь бы набожным я ни был, – воскликнул Жан Петри, – подобными доводами трудно убедить. Европа девятнадцатого века – это Европа идей, господин Сарафоглу, прошу не забывать об этом. А эпидемия идей самая быстрая и самая страшная для человечества и предотвратить ее невозможно. – Но мы все же постараемся предотвратить появление этих ваших идей у нас, господин Петри, – с усмешкой отпарировал Сарафоглу. – А мне сдается, что человечеству нужны не идеи, а машины, – вступил в спор Палазов, раздраженно оставляя на тарелке вилку и нож… – Все несчастья прошлого года – как раз от идей, а не от чего-то другого… Идеи еще никогда никого не накормили. – Вы не правы, господин Палазов, – спокойно возразил Жан Петри. – Идеи рождают машины, а машины, в свою очередь, новые идеи… Потом эти идеи могут уничтожить машины или создать новые… Зависит от обстановки… – И журналист хитро подмигнул фабриканту. Палазов понял, что француз намекает на довольно частую поломку станков в Англии, но намек, адресованный лично ему, возмутил его. – Ничего, – желчно засмеялся он. – Это поправимо. Вон, как у нас. В прошлом году шумели, стреляли, дым коромыслом… А как загорелась земля под ногами, сразу поутихли… – Господин! – гневно выкрикнул Павел Данов, и глаза его вспыхнули негодованием. – Это не делает вам чести так говорить о своем народе! – Цыц, – испуганно прошипел хаджи Стойо. – Заткнись, негодяй, ишь, распустил язык… Палазов тоже залился краской, потому как сказанное не было в его стиле. Он покачал головой, как бы жалея, что сорвался, и вымолвил: – Может, через год-другой и вы станете думать по-иному, юноша, – сказал он, улыбнувшись уголком губ. – Жизнь совсем не такая, какой кажется на первый взгляд. Аргиряди, давно следивший за спорящими, решил перевести разговор на другое и спросил у Амурат-бея, нравится ли тому «мавруд». Бей молча кивнул, его лицо выражало удовольствие. По тону спора Амурат понял, что он не из приятных, но так как не мог уловить смысла произносимых фраз, сделал вид, что разговор его не интересует, сосредоточив внимание на темно-красной жидкости в бокале. Айдер-бег холодно посмотрел на Павла своими рыбьими глазами, задержав взгляд на юноше, но видя, что Амурат-бей не реагирует, вновь склонился над тарелкой. Апостолидис, расстроенный утренним происшествием, наконец несколько оживился. – Вот увидите, в городе все успокоится, – многозначительно сказал он, глядя на Палазова. – Господин Найден Геров собирает чемоданы… Лука Христофоров склонился над столом. – Кир[11 - Кир (гр.) – господин.] Апостолидис, – спросил он по-болгарски, – вы читали Библию? Апостолидис вставил в глаз монокль и посмотрел на старого учителя с явным превосходством. – Ну, и что вы хотите этим сказать? – вопросительно поднял он брови. – Там есть одно место, где говорится, что изгнанные вернутся вновь… София весело взглянула на учителя. Апостолидис вынул монокль и презрительно пожал плечами: – Такие глупости я не читаю… Амурат-бей повернулся к Грозеву, молча слушавшему спорящих: – Вы, как я вижу, предпочитаете не принимать участие в разговоре. – Иногда человеку полезнее и интереснее слушать, ваше превосходительство. Амурат наградил молодого человека дружеской улыбкой, кивнув в знак согласия. Грозев опустил глаза, но, почувствовав на себе чей-то взгляд, поднял голову. Его с интересом рассматривала София. Увидев, что Грозев заметил это, девушка отвернулась. Постепенно шум за столом утих. Гости один за другим стали подниматься и переходить на террасу, куда должны были подать кофе. Беседа продолжалась, но уже без прежнего накала, так как располагались группками. К тому же Аргиряди удалось сменить тему разговора. Теперь принялись обсуждать вопрос о новых рисовых плантациях, о преимуществах филибийского сорта «пембе» перед египетским сортом риса. Все эти рассуждения предназначались Хамид-паше. Аргиряди отлично было известно, что мютесариф в последнее время очень заинтересовался различными сортами риса. Он купил земли по берегам Марицы, к югу от Хасково, и намеревался превратить их в рисовые плантации. Грозев внимательно слушал Жана Петри, подробно рассказывающего о жизни в Пловдиве. Но мысли его витали где-то далеко. Он перебирал в уме все услышанное, думал о том, что было сказано и о чем умолчали. Напротив него София Аргиряди, усевшись между Анной Пиэрс и Лукой Христофоровым, что-то объясняла, весело и задорно смеясь. Игнасио Ландуззи сидел у нее за спиной и хмуро молчал. Только теперь Грозев смог как следует рассмотреть девушку. Ее чуть удлиненные агатово-синие глаза взирали на мир строго и с достоинством. Это делало еще более трогательным выражение почти детского лица с упавшими на лоб локонами. Но вместе с тем было в этом лице что-то своенравное и непреклонное. Весенний день подходил к концу. Длинные тени легли на молодую траву, окрашивая ее в иссиня-черные тона. Гости один за другим стали прощаться. Первым откланялся Амурат-бей и его спутники. За ним и другие гости стали спускаться по лестнице и усаживаться в фаэтоны. Грозев и Жан Петри вместе подошли к хозяевам дома. София обменялась с журналистом рукопожатием и улыбнулась. Грозеву она тоже пожала руку, но лицо ее при этом не выражало никаких чувств. Сдержанным тоном девушка сказала: – Господин Грозев, к сожалению, прогулка сегодня не удалась. Не знаю, будет ли вам приятно в одно из следующих воскресений вновь посетить нас в Хюсерлии? – Благодарю вас, мадемуазель, – поклонился Грозев. – Я с удовольствием принимаю ваше предложение. Он посмотрел ей прямо в глаза и увидел, что насмешливое выражение исчезло, уступив место холодному вызову. Грозев и Жан Петри уселись в фаэтон хаджи Стойо. В коляске Аргиряди уже сидели Сарафоглу, мисс Пиэрс и Христофоров. По дороге мужчины почти все время молчали, лишь иногда обмениваясь незначительными репликами. Разговор явно не клеился. У постоялого двора Куршумли Жан Петри сошел. Когда фаэтон остановился у дома Джумалиевых, где жил Грозев, и тот распрощался со спутниками, хаджи Стойо сердито сказал: – Видишь, и австрийцы и турки низко кланяются этому человеку. Потому что у него в голове ум, не то, что у тебя… Павел пожал плечами: – Во всяком случае, я никогда не буду среди тех, кто ему кланяется, уж в этом-то можешь быть уверен. – Слишком ты мнишь о себе, но посмотрим, что из этого выйдет, – проворчал старик, поудобнее устраиваясь на сидении. Павел ничего не ответил. Он задумчиво смотрел на темные фасады домов, разбросанных на холме… Штилиян Палазов последним покинул Хюсерлии. Хотя день в общем-то был удачным, Палазов ощущал в душе легкую досаду. Не нужно было вступать в спор с этими пустобрехами. О каких идеях говорил ему журналист? И о каком достоинстве может рассуждать сын торговца зерном? Палазову и прежде приходилось недоумевать по поводу непонятных для него суждений Павла. Его практичный ум, рано понявший ни с чем не сравнимые возможности мануфактуры, не позволял ему всерьез принимать молодого Данова, которого Палазов считал жалким фантазером. Штилиян обвел взглядом окрестности, как бы желая освободиться от мыслей, но они продолжали иголками впиваться ему в мозг. Господи, перед кем хорохорится этот доморощенный мудрец, у которого и молоко-то на губах не обсохло? Кто более справедливо относится к людям: хаджи Стойо, у которого батраки с ног валятся работы, или Палазов, обеспечивающий своим людям не только кусок хлеба, но и профессию? А то, из-за чего они сцепились, вообще яйца выеденного не стоит. Кого интересует, турецкое это, греческое или болгарское? Каждый ищет выгоду, а все остальное обман, мираж. Палазов презрительно сплюнул. Европейцы каждый день производят вагоны чугуна, а эти здесь стиснули кошельки, смотрят друг на друга волком, с утра до вечера пересчитывают рулоны сукна и мешки с зерном. И о чем толкует Павел Данов? Земля дает столько, сколько дает господь бог. Ни грамма больше. Машина – совсем иное! Чем больше ты ее загружаешь, тем больше она дает. Металл – это сила, рождающая деньги и богатство. Но тут, к сожалению, никак не могут это понять, ибо никто из них не ощущал силу колеса, запущенного человеческой рукой. Палазов в сердцах стукнул по подлокотнику и вновь огляделся. Фаэтон медленно взбирался по западному склону Небеттепе. Сквозь густое кружево ветвей мелькали огоньки, светляками разбегаясь до самого берега реки. Палазова больше всего угнетало то, что торговцы и обыватели с неприязнью относились к его работе. Но машина-то не может ждать. И что плохого, если они протянут друг другу руки? Каждый получит свою часть прибыли, соответствующую его доле основного капитала. Кошельки еще больше разбухнут. Но здешние жители не понимают этого… Фаэтон миновал базарную площадь, и за темной аркой Хисаркапии, в глубине, Палазов увидел дом Джумалии – старый и мрачный. – Остановись здесь, – приказал Палазов кучеру, охваченный внезапной мыслью. И, сойдя вниз, добавил: – Езжай домой, я вернусь пешком… Джумалиева сегодня в Хюсерлии не было – Палазов только сейчас вспомнил об этом. Старейшина гильдии суконщиков, хотя и потерял конкурентоспособность в торговле, все же пользовался известностью и имел вес в торговых и мещанских кругах, так или иначе оказывая влияние на остальных. Палазов уже несколько раз заговаривал с ним о том, что хорошо бы слить гильдии воедино и создать общий совет, чтобы хоть немного оживить торговлю, а это, в свою очередь, повлекло бы за собой поставку машин. Но об этом нужно было говорить постоянно, настаивать, убеждать, повторять. В этой проклятой восточной провинции пример старшего мастера значил много. И Палазов отлично знал это. Он сильно постучался в калитку. Послышались шаги Луки, гулкое эхо многократно повторило этот звук, протащив его по камням мощеного двора, затем калитка приоткрылась и показался Лука с фонарем в руке. – Дома мастер Димитр? – спросил Палазов. – Дома, заходите, чорбаджи, – низко, по старинному обычаю, поклонился Лука, открывая калитку и пропуская гостя. Палазов вошел и оглядел темный двор. Два окна на первом этаже светились, и самшиты, растущие под окнами, казались черными и таинственными. – Где же бай Димитр? – снова спросил гость, не останавливаясь. – Да вон там, под навесом, почивать изволят… – ответил Лука и засеменил впереди гостя. Под навесом, обросшим виноградной лозой, шевельнулась какая-то тень, и Палазов узнал крепкую, коренастую фигуру Джумалии. – Проходи, Штилиян, проходи, – послышался голос хозяина, и старый мастер глухо закашлялся. – Добрый вечер… – поздоровался Палазов, снимая феску лилового цвета и оставляя ее на столе. Вообще-то он редко надевал феску и, входя в помещение, всегда снимал ее, как европейскую шляпу. – Вот, зашел повидаться с тобой, бай Димитр… – И хорошо сделал. Рад тебя видеть… – ответил Джумалия. Потом обратился к сторожу: – Принеси-ка нам лампу. Некоторое время хозяин и гость молчали. Где-то под самшитами тихо журчала вода, и этот однообразный, усыпляющий звук раздражал Палазова. «Господи, какая убийственная скука», – подумал он. А вслух спросил: – Как поживаешь, бай Димитр? Что-то давно тебя не видно… Где ты пропадаешь? – Пропадаю… – пожал плечами Джумалия. – Здесь я, где ж мне еще быть… Сам знаешь, в это время работы обычно нет, делать, стало быть, нечего… Лука принес лампу, и сразу заалели узоры на длинноворсовых коврах, покрывавших миндер,[12 - Миндер – низкий деревянный диван.] сотканных искусными копривштенскими мастерицами. Совсем низко над головой вились побеги виноградной лозы. – Да-а, – процедил сквозь зубы Палазов, – значит, по-твоему, делать нечего, так? Взгляд его упал на лицо старого мастера. Морщины у него на лбу показались Палазову отлитыми из бронзы. – Зря только время теряем, бай Димитр, – покачал головой Палазов. – Зря силы расходуем, а люди в это время дело делают, своей продукцией мир удивляют… – И что же нам, по-твоему, делать? – сощурился Джумалил. – Да я тебе миллион раз говорил: хватит держаться за свои гильдии. Потрясите вы, наконец, кошельками, откроем филиал какого-нибудь банка. Вот тогда и посмотрим, что выгодное, а что – пустое. Нужно смести все эти лавчонки и ларьки, открыть дорогу чужеземным товарам или сделанным машинами, но более дешевым и красивым, чем изготовленные кустарями… Джумалия откинулся назад, молча разглядывая Палазова. Для него гость был олицетворением той чужой силы, нагло вторгшейся в мир ремесленников, перевернувшей все с ног на голову и уничтожившей человеческое в человеке. Сейчас Джумалия ненавидел своего гостя. – Чьи это лавчонки ты собираешься смести, чьи товары, Штилиян? – медленно вымолвил старый мастер. Вена у него на виске стала вспухать. Палазов снисходительно усмехнулся. – Товары… – он покачал головой. – Товары – это деньги, а деньги – товары… Вот что важно в этом мире… Другого нет… – Послушай, – Джумалия поднялся с места. – Я начинал с продажи шнура, с прялок моего отца… Я знаю, что значит вдохнуть душу в горсть пряжи, в ковш расплавленной меди… Руки человеческие от бога, и все, что они делают, свято… Ты знаешь, что значит сделать простой кувшин и украсить его цветами?… Или отлить колокол и заставить его звучать? Познал ли ты это, почувствовал хоть раз?… – Оставь эти разговоры, мастер Димитр, – с досадой нахмурился Палазов. – Все это дело прошлое. О каких кувшинах, каких колоколах ты толкуешь? Сейчас все оценивают лишь с той точки зрения, приносит оно выгоду или нет? Ты можешь делать что угодно, лишь бы оно давало барыши. А вот их-то приносят не цветы на кувшинах, а то, чем ты эти кувшины делаешь, – руками или машинами… Все остальное – пустые разговоры… Время сейчас другое… Джумалия на мгновенье застыл – молчаливый, неподвижный, будто пытающийся прочитать мысли собеседника. Потом устало опустился на лавку и глухо проговорил: – Все вы можете сделать. И фабрик понастроите, и машин, и товаров накопите. Зальете мир своими товарами, только бездушные они, эти товары, сердца в них нет, и будут они сушить людям души сильнее суховея. Бездушие отнимает у людей радость и удовольствие. Сделает их по вашему образу и подобию… Так от меня и знай! И, немного помолчав, добавил: – А теперь оставь меня. Иди себе с миром, не говори мне больше об этом. Между нами глубокая борозда, не перескочить мне ее. Я останусь тут, в своем времени… Палазов не нашелся, что ответить, и лишь покачал головой. Явно, старый был не в духе, просто Палазов пришел не вовремя. Он поднялся с места, надел феску и, уже направляясь к двери, сказал: – Я ни во что не вмешиваюсь, господин мастер… Воля твоя, сердце твое. Поступай так, как оно тебе подсказывает… Джумалия взял лампу и пошел впереди гостя, освещая ему дорогу. – Иди себе с миром, оставь меня, – бормотал он вполголоса, – оставь меня… У калитки Палазов на миг задержался, потом, не оборачиваясь, пожелал доброй ночи и заторопился вниз по темной улочке. Джумалия закрыл за ним калитку, задвинул ее на засов и прислушался. Шаги, столь же самоуверенные, как и слова непрошеного гостя, постепенно затихли. Воцарилась спокойная и какая-то равнодушная тишина. Тогда старик задул лампу и обернулся. Сквозь кружево листьев мерцали далекие звезды. И освещенные их слабым светом дом, двор, темные эркеры, поддерживающие второй этаж, показались ему чем-то отжившим, далеким, нереальным. 8 Проснувшись, Жейна сразу же подошла к окну. Город еще спал, убаюкиваемый тихим шелестом дождя. С того вечера, когда девушка впервые увидела Бориса Грозева, в душе ее что-то изменилось. Сначала Жейна подумала, что это ее вечное нездоровье или меланхолия, которая быстро пройдет, но дни шли за днями, а волнение, связанное с этим человеком, не проходило. Измученная одиночеством и коварной болезнью, Жейна приняла новое чувство как подарок судьбы… Город постепенно пробуждался. Слышались шаги ранних прохожих, скрип калиток, протяжные голоса продавцов напитка из салепа. Внизу, у подножия холма, в церкви святой Марины зазвонили к заутрени. Жейне не хотелось больше лежать. Она умылась, оделась, причесалась и вышла из комнаты. Хотя уже рассвело, лампа на столе в общей комнате еще горела. В камине весело пылал огонь, распространяя приятное тепло. – Ты чего так рано? – встревоженно спросила мать. – Да что-то не спится… Хочется выпить чего-то теплого… – Милена, – крикнула Наталия, – поставь чайник, Жейна хочет чаю. – Я сама спущусь вниз, – сказала девушка. – Внизу еще холодно. Укутайся в одеяло. Всю ночь лил дождь… Жейна поправила подушки на миндере и села. Она чувствовала себя разбитой и уже жалела, что пришла сюда. Нужно было еще полежать в постели. Наверху хлопнула дверь. Жейна подобрала ноги под широкую юбку, лицо ее вспыхнуло. Грозев почти сбежал вниз по лестнице. На нем был тот же костюм, в котором он приехал. – Доброе утро, – поздоровался он с женщинами. Жейна ответила ему. Наталия Джумалиева приветливо взглянула на гостя поверх лампы. – Доброе утро! Как вам спалось? – Спасибо, хорошо… Холмы выглядят очень спокойными… – Присаживайтесь. – подала ему стул Наталия. Грозев расстегнул пиджак и сел. Потом посмотрел на Жейну. Ее пышные русые волосы, отливавшие в полумраке червонным золотом, были заплетены в тяжелую косу, перекинутую через плечо. Все молчали. Было слышно, как дождь барабанит по стеклам, в комнате распространялся аромат буковых поленьев. Милена принесла кофе для Грозева и чай для Жейны. – Весна нынче какая дождливая, – с досадой сказала Наталия, наливая кофе Грозеву. – Да, – согласился он. – Но все же в Пловдиве тепло, а дождь приятный. – Интересно, скоро ли наступит весна? – задумчиво спросила Жейна, отпивая из чашки маленькими глотками. – Но ведь она уже наступила, – заметил слегка удивленный Борис, – настоящая весна с теплым дождем и распустившимися деревьями. – Для меня весна совсем другое, – покачала головой Жейна, поплотнее укутываясь в шаль. И, немного помолчав, тихо добавила: – Солнце, чистое, безоблачное небо, птицы… Грозев ничего не ответил. Он молча пил кофе, пытаясь отгадать, чем можно объяснить столь странно-одухотворенное выражение лица девушки. «Может быть, болезнью, – подумал он, вспомнив слова Аргиряди, случайно оброненные им несколько дней назад, – а может, просто возрастом… Девушки в этом возрасте непонятны и не лишены странности…» Грозев продолжал молчать, и Жейна воспользовалась случаем, чтобы получше рассмотреть его лицо. Над бровью у него белел большой шрам странной, изломанной формы. Интересно, что таилось у него в душе? Какой он: грубый или нежный? Умеет ли мечтать, способен ли любить? – А вам случалось не спать ночью? – неожиданно спросила она. – Довольно часто… – ответил Грозев. – А что вы в таком случае делаете? – Читаю или просто думаю в темноте. – О чем? – О многом, – он пожал плечами. – О самых будничных вещах, о работе, о том, что мне довелось говорить или слушать… – А вы любите мечтать? Грозев удивленно посмотрел на нее. Потом задумался. Выражение его лица несколько изменилось. – Знаете, – ответил он, глядя прямо перед собой. – Часто бывает так, что мечты вынуждены уступить другой, настоящей жизни… А мечтать любит каждый… Я бы тоже хотел, но не знаю, смогу ли… Он снова взглянул на девушку и чуть заметно улыбнулся. – Может, все зависит от характера… Но мечты делают человека благороднее, добрее, – продолжала настаивать Жейна, будто пытаясь прикоснуться к чему-то, спрятанному на дне его души. Грозев помолчал, потом медленно, с расстановкой, произнес: – Человек может быть благородным и не умея мечтать, милая барышня, даже когда ему приходится быть свидетелем самых жестоких, самых отвратительных поступков… Жейна покачала головой. – Отвратительное, жестокое унижают человека, убивают в нем благородство, делают его холодным, безмилостным… – Отнюдь не всегда, – возразил Грозев, оставляя чашку на столе. – Порой отвратительное, жестокое заставляют нас прозреть, увидеть подлинную красоту и благородство, понять смысл жизни. – А в чем, по-вашему, смысл жизни? «Отдать ее во имя того, во что безгранично веришь…» – подумал он. Но ничего не сказал. Девушка смотрела на него широко раскрытыми светлыми и чистыми глазами. И Грозев вдруг понял, что перед ним еще ребенок – любознательный, жадно впитывающий в себя мир, открывающийся перед ним. И ему стало смешно, что он разговаривает с ней столь серьезно. – Смысл жизни для каждого человека различен, – улыбнулся он, вставая. – Для меня он один, для вас – другой… Лицо его вновь сделалось непроницаемым. Жейна отчаянно попыталась заглянуть ему в глаза, но Грозев, посмотрев на часы, заметил будничным голосом: – Я должен идти. У меня дела в городе, а время уже позднее. До свидания. И сдержанно, но дружелюбно улыбнувшись, направился к выходу. Откуда-то из глубины дома донесся бой часов. И вновь все погрузилось в плотную, серую, неподвижную тишину. Жейна подошла к окну, постояла там, упершись лбом в стекло. Оно приятно холодило разгоряченный лоб, пламя, вспыхнувшее было в душе, постепенно угасало. Девушка подождала, пока за Грозевым закроется калитка. Выйдя на улицу, он на мгновенье остановился, шаря в карманах, затем, подняв воротник пальто, направился в сторону реки. По стеклу беспрерывно стекали струйки дождя. И вдруг Жейна поняла, что любит Грозева, любит с той самой ночи, когда впервые увидела его, и что впредь вся ее жизнь будет связана с этим необыкновенным и странным человеком. Ей захотелось выйти из дома, побродить под дождем, встретить кого-нибудь, поговорить с ним. Но она лишь зажмурила глаза и поплотнее прижалась лбом к холодному стеклу. 9 Грозев спустился к постоялому двору Куршумли, затем свернул на торговую улицу и вскоре очутился у моста через Марину. Там стояла колонна турецких телег, доверху нагруженных чем-то, прикрытым грубыми домоткаными дорожками. Опытный глаз Грозева сразу же различил большие артиллерийские ящики со снарядами. Вероятно, меняли коней, чтобы продолжить путь к Пазарджику. Несколько поодаль стояла охрана. Солдаты в синих суконных мундирах уныло топтались на месте, пытаясь хоть немного согреться. Значит, турки везут оружие и боеприпасы на север, а это явное доказательство того, что важные события не за горами. Грозев в задумчивости перешел по деревянному мосту на другой берег и очутился в лабиринте узких улочек слободы Каршияк. Обогнув зерновые склады, он вышел на дорогу, ведущую в Карлово. Был четверг, базарный день, и по дороге тянулись нескончаемые обозы телег, запряженных волами. По обочинам шли крестьяне из Среднегорья в пестрых одеждах из домотканого сукна и островерхих шапках. На их бородатых лицах читались испуг и любопытство. Большинство телег были нагружены буковыми бревнами и соломой, но попадались и повозки с реквизированными продуктами. Рядом с ними шли стражники – забрызганные грязью, усталые, злые, осыпающие возчиков отборной бранью. Те немногие запасы продовольствия, которые еще оставались в селах, тоже изымались и свозились в город. Грозев постоял немного, пристально вглядываясь в измученные лица крестьян, потом поплотнее запахнул пальто и пошел дальше. Прямо у шоссе, неподалеку от заброшенной мельницы, находился постоялый двор братьев Тырневых. Большой двухэтажный дом, стены которого были увиты плющом, долгие годы служил убежищем членам революционного комитета при подготовке Апрельского восстания. В свое время здесь не раз бывал сам Васил Левский.[13 - Васил Левский (1837–1873) – болгарский революционер, один из видных руководителей и идеологов болгарского освободительного движения, организатор Внутренней революционной организации и Болгарского революционного центрального комитета. Ярый сторонник народной революции, которая разрушила бы османскую феодальную систему и обеспечила демократическое развитие болгарского государства. В 1879 году в результате предательства пойман османами и казнен в Софии.] Удаленность от города и невзрачный вид постройки были удобным прикрытием для встреч, проходивших здесь. Кроме того, род деятельности хозяев, их знакомство со многими людьми способствовали успеху того, что происходило в этом одиноком и мрачном доме на карловской дороге. Приблизившись к постоялому двору, Грозев вынул карманные часы. Убедившись, что он не опоздал, быстро огляделся и, не заметив ничего подозрительного, вошел во двор. Дождь усилился. С восточной стороны дома, рядом с хлевом, была дверь, которую, как видно, открывали редко. На стук Грозева дверь отворилась, и в проеме показалось лицо старшего из братьев – Христо Тырнева. Увидев гостя, он распахнул дверь пошире и пропустил Грозева внутрь, на ходу обменявшись с ним рукопожатием. – Как всегда точен… – сказал Христо, поздоровавшись. Прямо у входа начиналась узкая витая лестница, ведущая на чердак. Взобравшись наверх по скрипучим ступеням, Грозев толкнул дверь и очутился в полутемном чердачном помещении. Остановившись на пороге, он подождал, пока глаза привыкнут к темноте. – Они там, в другой комнате, за балками, – объяснил ему Христо. Из-за мешковины, заменявшей занавеску, вышел невысокий сухощавый человек – бывший учитель гимназии Коста Калчев. После подавления восстания Калчев вместе с другими, арестованными по подозрению в его участии, полгода провел в тюрьме. Их отпустили лишь в декабре, накануне Константинопольской конференции. С тех пор безработный учитель без устали занимался поисками средств и людей, которые могли бы помочь возобновить борьбу. – Слава богу, пришел… – улыбаясь, сказал Калчев, приподнимая занавеску и пропуская Грозева вперед. – А мы тебя ждем… У нас гость… Занавеска отделяла от общего помещения небольшое пространство, заваленное сундуками. Посередине стоял низенький стол, на нем – бутылка с погасшей свечой, вокруг разбросаны бумаги. Свет шел снизу, из пыльного оконца почти вровень с полом, что делало обстановку мрачной и таинственной. В помещении находилось еще двое. Одного из них Грозев знал. Это был Кирилл Бруцев, бывший семинарист, самый молодой член комитета. Другого Грозев видел впервые. Он сидел на одном из сундуков в накинутом на плечи пальто и молчал. Ему было не больше двадцати пяти лет. Когда Грозев вошел, незнакомец встал. Он оказался невысокого роста, худой, с небритым лицом, на котором светились умные, пытливые глаза. – Познакомьтесь, – сказал Коста Калчев. – Это Искро Чомаков, член комитета. Два месяца назад убежал из Брусской тюрьмы и только этой ночью прибыл в Пловдив. – Причем, знаешь как? – засмеялся Христо. – В вагоне с хлопком, посланным местному торговцу Арпиняну из Эдирне. Слушая объяснения учителя, Грозев, не отрываясь, глядел на истощенного человека перед собой. Потом крепко пожал ему руку и проговорил: – Позвольте поздравить вас, господин Чомаков, со счастливым избавлением и с тем, что вы снова среди нас. Он поздоровался и с Бруцевым, а потом обратился к хозяину: – Христо, пошли за Димитром Дончевым, пусть он придет. Когда еще выпадет такой случай – поговорить одновременно со столькими людьми… Грозев снял пальто и уселся на сундук. – К Татар-Пазарджику движутся обозы со снарядами, – сказал он Калчеву. – Сегодня я их видел у моста. Вероятно, их везут в Софию, а оттуда через перевал Арабаконак – в Видин… Для нас сейчас очень важно разузнать, какие военные склады здесь останутся. – Вчера Дончев слышал, что дом Текалы, что у вокзала, освобождают под склад, – отозвался Коста, собирая со стола бумаги. – По количеству оружия, которое здесь оставят, можно понять многое, – продолжил Грозев. – По всему видно, главным снабженческим пунктом будет Пловдив, а это означает, что фронт пройдет по хребту Стара-Планины. – Дончев еще сказал, – вновь послышался голос Косты, – что два дня назад в Заар[14 - Ныне г. Стара-Загора.] приехало четверо немецких военных инженеров. Они побывали на Хаинбоазском и Шипкинском перевалах, чтобы посмотреть, смогут ли там пройти орудия и сколько времени понадобится для их переброски в Стара-Планину. Внизу хлопнула дверь, и сразу же глухо заскрипели ступеньки: кто-то поднимался по лестнице. – Дончев собственной персоной… – улыбнулся Калчев и отдернул занавеску. Димитр Дончев был очень крупным, крепкого телосложения человеком со смуглым лицом. После подавления восстания многие члены комитета были арестованы, а другие исчезли. Дончев же остался в городе. Он успел укрыться за стенами подворья Световрачского монастыря. Днем скрывался в подземелье подворья, а ночью выбирался наружу. Озлобленный и мрачный как привидение, он часами глядел на зарево над городом… У занавески Дончев остановился. Узнав Искро Чомакова, бросился к нему и с нескрываемой радостью заключил его в объятия. – Искро, браток, слава богу, дожил я до этого дня… Целый год ведь прошел, целый год, растуды его в бога мать… Худенький Искро весь утонул в медвежьих объятиях Дончева и смог ответить, только когда косматый великан отпустил его. – Живы, бай Димитр, живы, – говорил Искро, поправляя на плечах сползавшее пальто, глаза его сияли. – Не сладко пришлось, что и говорить. Сейчас тоже не сахар, но совсем другое… – Только бы началось, – покачал головой Димитр, и огромная тень угрожающе заколыхалась по потолку, – только бы началось, тогда они посмотрят… Да, чтоб не забыть, – обратился он к Грозеву. – со вчерашнего вечера в маслобойне, что на пазарджикской дороге, разгружают снаряды, а в нижние казармы привезли еще три пушки. – Об этом мы тут и говорили до твоего прихода, – сказал Грозев. – Они усиленно подтягивают силы, собирают оружие в одном месте. – И, взглянув на Калчева, добавил: – Я думаю, можно начать. Больше ведь никого не ждем? – Да, – согласился учитель, отодвигая шкафчик, чтобы освободить место Дончеву. Потом, оглядев лица собравшихся, смутно белеющие в темноте, торжественно произнес: – В сущности, это наше первое собрание после восстания, братья. Поэтому я предлагаю послушать, что нам скажет наш собрат из Румынии Борис Грозев… – Я бы хотел, – прервал его бас Димитра Дончева, – чтобы господин Грозев рассказал нам о том, что происходит у них, в Румынии. Ведь столько месяцев прошло после восстания, а вестей никаких – ни из Бухареста, ни из Джурджу. А наши люди, что тут остались, все спрашивают, интересуются… Я не знаю, как в других местах, но здесь одни пепелища… А от Пловдивского комитета только мы и остались… Грозев поднялся с места. – Братья, – начал он взволнованно, – то, что тут говорил Дончев, верно. Поражение восстания было тяжелым ударом для всей организации. Почувствовали это не только мы, но и весь народ. Вам, очевидцам случившегося, бессмысленно говорить об этом… Грозев на мгновенье умолк. Поборов волнение, продолжил: – События, которые произошли вслед за восстанием, – продолжал он, – послужили причиной перестройки Центрального революционного комитета. Сейчас он существует в Джурджу под видом «благотворительного общества». Связь этого «общества» с революционными центрами Болгарии очень слаба и ненадежна и, конечно же, не может и сравниться с тем, что было до восстания. Все это заставляет нас возродить народное движение в самой стране, собственными силами. Мы все поклялись верности нашему святому делу, и нужно его продолжить. Может быть, кто-нибудь спросит: а нужны ли еще жертвы? Разве не безумие это? Нет, братья! Война, которая неминуема, решит судьбу нашего отечества. А для нас она будет не только последствием, но и продолжением восстания и болгарской революции. В ее огне родится наша с вами свобода. Лицо Грозева изменилось до неузнаваемости. Глаза его горели, их огонь как бы воскрешал в душах собравшихся пламя прошедших дней, страшного и великого времени апостолов.[15 - Апостолы – так называли руководителей Апрельского восстания.] – Каждый, в чьих жилах течет болгарская кровь, – вдохновенно говорил Грозев, – должен присоединиться к нам. Это наша главная задача. Мы не знаем, как разовьются события, но даже если не сможем организовать широкое движение, мы и все те, кто к нам придут, обязаны помочь делу освобождения отечества. Войну надо вести не только на поле боя, но и тут – безмолвную, тайную, однако вселяющую страх во врага. Грозев взял из рук Калчева листок и продолжил: – Надо точно подсчитать, чем мы располагаем и на что способны. Как сказал Дончев, разгром сделал свое дело. Все, чего достигло национальное движение, было уничтожено. И все же, что у нас осталось? Есть ли люди, которые могут поддержать нас? Их следует немедленно разыскать. И если они все еще не сделали окончательного выбора, нужно их привлечь. Ныне каждый из них может оказаться полезен нам. На мгновенье воцарилась тишина, потом послышался чей-то шепот. – Да люди найдутся… – протянул Дончев. – Есть тут и другие, которые называют себя болгарами и любят клясться по делу и без дела… Но в прошлом году, когда пришлось туго, все они как сквозь землю провалились… – Вы хорошо знаете здешних людей, – ответил Грозев, – вот и скажите, кому из них можно доверять, а кому нет. – Господа, – поднялся Бруцев. Голос его взволнованно зазвенел: – Если речь идет о том племени, которое как плесень развелось на рынке, смею вас уверить, что бессмысленно даже разговаривать с ними. Их ничего не интересует, кроме собственного кошелька, барышей и складов… Бруцев говорил резко, делая упор на каждом слове. Глаза его блестели, и это придавало мальчишескому лицу особую решительность. – Ты не прав, – покачал головой Дончев. – Рынок – это не только Кацигра и Диноолу. Если ты помнишь, у меня там тоже была лавка, и у Кочо Кундурджии, и Свештаров держал магазинчик, и Рашко, да сколько еще… – Это совсем другое, – резко повернулся к нему Бруцев. – Речь не о том. Покажи мне хоть одного филибийского чорбаджию,[16 - Чорбаджия – представитель нарождавшейся болгарской буржуазии времен конца турецкого рабства.] который бы в прошлом году забросил феску и перешел к нам!.. Кто из них бросился в огонь, чью семью разметало в разные стороны, кого из них коснулся пожар борьбы, скажи! – Кирко, – миролюбиво прервал его Дончев. – Не каждый способен поднять ружье, есть люди, которые держатся за свои кошельки и боятся лишиться имущества, – это правда, но если кому-то приходится туго и они могут помочь, бросают все и помогают. Вот о таких и речь сейчас… – Вы заблуждаетесь, господа, – покачал головой Бруцев. В глазах его снова вспыхнул огонь. – Ну что вы ждете от людей, для которых деньги – и слуга, и хозяин? О каком честолюбии и патриотизме говорите? Да в Париже подобные пауки вместе с Бисмарком расстреливали детей и пили их кровь… – Кирилл, – снова прервал его Дончев. – Я тебе не раз уже говорил, что парень ты хороший, лишь один недостаток у тебя – твое семинарское образование. Уж больно ты привык делить людей на херувимов и дьяволов… А мир – он совсем иной… И между небом и землей люди живут, понимаешь, люди… – Бруцев, – сказал Грозев. – Давайте не будем сейчас говорить о Бисмарке и Париже. Наше положение ничуть не лучше. Но речь о другом. Сейчас мы решаем, что может принести пользу нашему делу. – Прошу меня извинить, господин Грозев, – ответил Бруцев. – Но я думаю, что положение вещей несколько иное, чем нам кажется. Я участвовал в подготовке восстания… Сейчас я тоже отдам все, что необходимо для нашего дела… Но, по-моему, мы рассматриваем вопрос узко. Настоящая свобода всех народов будет достигнута лишь в том случае, если всеобщая революция сметет всех тиранов. О какой свободе Франции можно говорить, если Луи Огюст Бланки еще томится в застенках? Разве свободна Россия, на которую мы все взираем как на мессию, если Лавров пишет материалы для газет в Женеве, а тысячи просвещенных умов медленно угасают в Сибири? За какую свободу боремся мы? И если придется умереть – то за что станем умирать? Грозев слушал проникновенную речь молодого человека, глядя на Бруцева в упор. Когда тот кончил, он помолчал немного и потом сказал: – Я понимаю, что вы имеете в виду. Но борьба за свержение турецкой тирании ведется вот уже десятилетия. Освобождение страны от ненавистного ига – первейшая задача, которую мы должны решить. От этого зависит будущее нашего народа, его развитие, прогресс всей страны. Тем, для которых эта борьба является вопросом жизни и смерти, ваши идеи, сколь благородными и возвышенными они бы ни были, покажутся непонятными, ибо они слишком нереальны и далеки. Каждый может задать вам вопрос: когда, как и конкретно какими средствами вы намереваетесь осуществить ваши идеи? Люди, с нетерпением ожидающие восхода солнца, не любят туман, господин Бруцев… Семинарист вскочил на ноги. – Вы хотите сказать, что я – фантазер и что идея мировой революции – туман… – Лицо его покраснело от едва сдерживаемого возмущения. – Ваша цель – посмеяться надо мной и жестоко унизить… Но меня не пугает это, милостивый государь. Мои идеи, мое понимание вопроса – это не случайные домыслы, они – плоть от плоти моей, они в моей крови, и я готов отстаивать их до конца своей жизни. – Вы ошибаетесь, я не насмехаюсь над вами и ни в коей мере не желаю вас унизить, – спокойно ответил Грозев. – Повторяю – ни в коей мере. Как раз наоборот: я бесконечно уважаю ваши идеи. Не разделяю их только потому, что для меня они – все еще фикция и потому, что я посвятил свою жизнь другой цели – освобождению Болгарии. Вы тоже достойно можете служить этому делу, что и доказали своими поступками. Но я считаю, что прежде чем сделать какого-то человека гражданином мира, нужно дать ему гражданство своей собственной страны. Вот в чем заключается смысл нашей нынешней борьбы… Бруцев молчал. После короткой паузы Грозев продолжил: – Я повторяю то, о чем говорил в самом начале. Мы должны конкретно решить, что может сделать каждый из нас, собравшихся здесь… – Конечно, нужно, черт побери, – стукнул кулаком по колену Дончев, – нужно действовать… Стыдно и грешно сидеть сейчас сложа руки и чего-то ждать… – Давайте подожжем склады или взорвем какой-нибудь мост, – подал голос Искро. – Нет, – решительно возразил Коста Калчев, накрывая рукой листы на столе. – Взрывать сейчас мосты – это безрассудство. Могут пострадать и болгары. Проливать невинную кровь… Да ни за что… Я с этим не согласен… – Коста прав, – покачал головой Дончев. – Мало, что ли, народу погубили, и мы туда же – душу свою чернить. Но было бы неплохо пустить в расход парочку-другую турок, прежде чем займемся чем-то крупным. – Борьба наша, – продолжал Коста, словно не слыша слов Дончева, – чистая и благородная, она ведется с определенной целью, во имя идеалов, а не просто так, лишь бы отдать чью-то жизнь… – Значит, нам ничего не остается, кроме как сидеть на миндерах в Забуновой кофейне и носа не высовывать, – иронически усмехнулся Бруцев. – Все свершится само собой… – Господа, – повысил голос Грозев, – наше движение отрицает террор по отношению к мирному населению, и прибегать к нему мы не станем. Что же касается разных диверсий, как, например, обрыв телеграфных проводов или железнодорожные катастрофы, то будем решать в каждом конкретном случае… Внизу хлопнула дверь. Кто-то взбежал по лестнице. Калчев встревоженно поднялся. Грозев замолчал и обвел глазами собравшихся. Потом вынул из кармана бельгийский пистолет и спокойно зарядил его. Дончев спрятался за занавеску. Дверь отворилась, и в помещение ворвался Христо Тырнев. За ним шел человек, укутанный в мокрый плащ. Лицо Христо было бледным. Чувствовалось, что он возбужден. Еле переведя дух, вымолвил: – Братья! – голос владельца постоялого двора дрожал. – Позвольте представить вам нашего брата, революционера из Чирпана Христо Гетова. Он привез письмо от Блыскова, телохранителя в греческом посольстве в Эдирне. Тырнев протянул Грозеву небольшой лист бумаги. Все придвинулись поближе. Борис пробежал глазами содержание листка и затем прочел вслух: «Бай Христо, немедленно разыщи Бориса Грозева и скажи ему, что вчера, 12 апреля, в Кишиневе русский император объявил Турции воину и повел войска за наше и всех порабощенных христиан освобождение. Да здравствует Болгария! Обнимаю вас, братья!» На миг все замерли. Глаза Христо Тырнева наполнились слезами. Грозев подошел к нему, крепко обнял и поцеловал. И это как бы вывело всех из оцепенения. Все вдруг зашумели, заговорили. – Братья, – разом охрипнув от волнения, выкрикнул Коста Калчев. – Вот оно, великое знамение! Где они, пророки? Кто сказал, что все, что произошло в Копривштице и Панагюриште, никому не нужно? Кто утверждал, что Апрельское восстание – это глупость?… – Назад возврата нет… Только вперед!.. – воскликнул Димитр Дончев. И крепко прижал к груди ошеломленного Гетова. Искро Чомаков взобрался на сундук и оттуда перепрыгнул на стол. Подняв руку, он запел хриплым голосом: Восстань, восстань, юнак балканский, От сна скорее пробудись…[17 - Стихотворение известного болгарского поэта и просветителя Д. Чинтулова.] Его усталое, небритое лицо озарял внутренний свет. Он размахивал руками, время от времени выбрасывая вверх сжатый кулак, словно поднимая знамя. Все подхватили песню, которая звучала грозным предсказанием грядущих событий. Как будто снова повеяло ветром прошлого… Плыл над чердаком колокольный звон, пахло порохом, павшие воскресали и шли на врага… Сердца этих людей, которые еще недавно спорили, не соглашаясь друг с другом, слились воедино, превратившись в одно большое сердце, а благодатные слезы, капая из глаз, смывали боль унижения, делая мечту целого столетия близкой и реальной. Борис пел, испытывая необыкновенное волнение, восторг его товарищей передался и ему. Когда отзвучали последние такты песни, он поднял руку и торжественно сказал: – Братья, свершилось!.. Наступает последний и решительный бой. Единственное, что нам остается, это борьба до победного конца. Все остальное теперь – это предательство и позор! Он посмотрел на часы, потом продолжил: – С сегодняшнего дня мы должны следить за дислокацией войск, за размещением оружия, боеприпасов, провианта. Калчев объяснит, как это сделать… Связным будет Христо Тырнев. Все зашумели. – Братья… – поднял руку Димитр Дончев. – Пора расходиться, скоро сержант Сабри выйдет на мост… Этот пес всегда в полдень выходит… Первым ушел Калчев, а за ним, возбужденно переговариваясь, и остальные трое. Грозев еще поговорил с Гетовым, потом сунул какие-то бумаги Христо Тырневу, переложил пистолет во внутренний карман и, накинув пальто, спустился вниз. Дождь продолжал моросить. По карловской дороге все так же тянулись телеги, крестьяне, покрикивая, подгоняли отставших волов. За первым же поворотом Грозев остановился. Отсюда хорошо были видны домики на берегу реки. Воздух над Марицей, над городом был чистым и свежим. Грозев вдыхал его полной грудью. Ему казалось, что этой ночью моросящий дождь принес на равнину долгожданную весну. 10 Два дня прошли в необыкновенной суматохе. Коста Калчев составил план города, обозначив места, где нужно было установить посты, назначил и людей. Сегодня Калчев ходил разыскивать Дончева, но в доме, где тот жил его не оказалось. В кофейне на базарной площади тоже никто ничего не мог сказать, а там всегда знали, где его можно найти. Калчев спустился к Ортамезар. Дождь прекратился, на улице стали появляться прохожие. Двери магазинчиков были открыты, возле них стояли группами, разговаривая, мелкие торговцы, перекупщики, турки, армяне. Весть о войне взбудоражила людей. Мусульмане встретили ее с мрачным предчувствием. Воспоминания о прошлогодней резне пробуждали в них страх расплаты. Но христианское население испытывало бурную радость. Как будто все: голоса продавцов, пение капели, даже звон лопнувшего колокола старенькой квартальной церкви, – было пропитано ликованием. Коста остановился на углу, неподалеку от кофейни, и медленно обвел глазами улицу. Кто-то позвал его. Он обернулся и увидел своего племянника Радое, притаившегося за забором. – Ты что здесь делаешь? – удивился Калчев и приблизился к забору. – Тихо, – сделал ему знак Радое. И, оглядевшись по сторонам, добавил: – Пришел Жестянщик. Ждет тебя дома… А у магазина Полатова стоит Христакиев и еще какие-то двое… Поэтому я прокрался соседними дворами, чтобы тебя встретить. Соседние дворы не раз выручали и Косту Калчева. Он знал там каждую ямку, все ходы и лазы в заборах. – Этих двоих, что с Христакиевым, – частил Радое, пробираясь узкими тропинками между высокими дувалами и низенькими постройками, – я и другой раз встречал. Они пришли почти сразу же после Жестянщика. Может, следили за ним, но потеряли след… Покрутились, покрутились, потом остановились у магазина Полатова, там и до сих пор стоят. – Христакиев – лягавый, – мрачно вымолвил Коста. – Другие, наверное, тоже вроде него. Хочешь, я послежу за ними, пока вы будете разговаривать с Жестянщиком, – предложил мальчик. – Хорошо, – согласился Коста. – Если заметишь что-нибудь подозрительное, сразу же беги домой. Он бросил взгляд на задний двор и вошел в дом. Христо-Жестянщик сидел на низенькой скамеечке возле деда Мирона и что-то ему рассказывал. Когда хлопнула дверь, Христо обернулся и увидел Косту. – Где ты ходишь? – обрадовался он. – А мы тут с дедом голову ломаем, что случилось. Высокая фигура Христо заполнила все пространство небольшой комнаты, почти касаясь закопченного потолка. – Ну, что со мной может случиться… – Калчев крепко пожал протянутую руку. – Шел соседними дворами, чтобы быстрее… А Христакиев и его люди пусть себе считают ворон у Полатовского магазина… Они уселись на миндер. Дед Мирон придвинул поближе скамеечку, достал кисет с табаком и протянул гостю. Христо вынул из кармана бумажку и неуклюжими пальцами принялся сворачивать цигарку. Покончив с этим, взглянул на Калчева и улыбнулся. Взгляд был таким же доверчивым и чистым, как и душа Жестянщика. В прошлом году Христо участвовал в своем родном селе во встрече Летящей четы[18 - Летящая чета – конный отряд, возглавляемый одним из руководителей Апрельского восстания воеводой Г. Бенковским, вселявший ужас в османских поработителей.] Георгия Бенковского. Потом еще с шестью смельчаками обстреливал турецкие поезда с войсками, прибывавшие на вокзал. После разгрома восстания, спасаясь от врагов, Христо, как и многие другие, укрылся в непроходимых дебрях Родопских гор. А спустя некоторое время, пробираясь по северным склонам гор, очутился в селе Куклен. В селе его никто не знал. Там он поселился и открыл скобяную мастерскую. Жил тихо, незаметно. Именно тогда и отыскал его Коста Калчев. Они были знакомы еще раньше, по работе в комитете. Павшему духом Христо встреча с Костой показалась спасением. Через три недели Коста помог Христо перебраться в Пловдив, и с тех пор Жестянщик жил в непрерывном ожидании важных событий. Такой час теперь настал. – Ты мне наказал зайти к тебе, учитель, – сказал Христо. – Вот я и пришел. Давненько тебя жду… Калчев не курил из-за тяжелых приступов удушья, которыми страда т давно, но сейчас он тоже взял щепотку табака и с наслаждением вдохнул его аромат. – Что, опять в комитет захотелось, а? – лукаво взглянул он на Христо, опуская табак в кисет. – Позавчера был у меня разговор с одним человеком из Джурджу… Еще не все выяснено… А так, вслепую, нельзя… Погубим дело… – Почему вслепую, учитель? – удивленно спросил Христо. – Я знаком со многими людьми в селах… Мало ли обошел их… сам знаешь, сколько было работы… – Так-то оно так, Христо, – согласился Калчев. – Но в белованские села ты сейчас идти не можешь. А в пловдивских никого не знаешь. Все, кто уцелел, сейчас прячутся. Возьми хотя бы бай Ивана Арабаджию. Вот уже два месяца он ищет в стремских селах хоть какой-то след наших людей и не может никого разыскать. Хлопнула дверь, в комнату вошел Радое и сообщил: – Христакиев убрался, а на углу он столкнулся с Попиком. Этим прозвищем в свое время наградил Бруцева дед Мирон, и, хотя семинарист уже давно порвал со своим прошлым, в доме Калчева его продолжали так называть. – Где сейчас Кирилл? – поинтересовался, вставая, Коста. – Как только он их заметил, сразу же вошел в магазин Полатова и оставался там, пока те не смылись… Сейчас идет сюда… Снаружи кто-то очищал обувь от грязи. Потом дверь отворилась, и на пороге вырос Бруцев. Он весь кипел от негодования. – Пес шелудивый! – выругался он. – Еле сдержался, чтобы не свернуть ему шею! – Они тебя видели? – спросил Калчев. – А кто их знает… Вроде говорили о чем-то между собой… Если только не притворялись… Вниз отправились, к малому рынку… И, помолчав немного, снова взорвался: – Станет мне говорить Дончев… Болгары, мол… Этот тоже болгарин. Болгарское имя носит, в болгарскую церковь ходит… Собака! – Поди сюда! – засмеялся дед Мирон и подвинулся, освобождая место Бруцеву. – Будет тебе кипятиться-то! В доме деда Мирона Бруцева любили за его непримиримый характер, жалели этого парня, который никогда не знал ни дома, ни ласки. Старик дождался, пока семинарист устроится поудобней, потом поднялся, подошел к очагу и поставил на жар кастрюлю. – Время уже обеденное… – И крикнул Радое, стоявшему у порога: – Принеси-ка сюда маленький столик… Радое принес низенький столик. Придвинув его к миндеру, дед Мирон поставил перед каждым глазурованную миску, положил ложку, а посередине водрузил кастрюлю. Затем открыл крышку – и в комнате разнесся упоительный аромат чечевичной похлебки с чесноком. Прервавшийся было разговор возобновился с новой силой. Мирон Калчев, умный и суровый человек, был родом из стрелчанских сел. В молодости он скитался по России, побывал под Ростовом и на Кубани, где научился выращивать арбузы и дыни. Вернувшись в Болгарию, осел в Пловдиве, но большую часть времени проводил на своей бахче под Сарайкыром. Дед Мирон был обучен грамоте и в свободное от работы время любил листать Костины книжки, как бы пытаясь увидеть за мелко исписанными буквами таинственный и необъятный мир. К Бруцеву дед Мирон питал особую слабость. Может быть, потому, что тот был среди них самым молодым, а может, потому что сам был таким же неистовым спорщиком. Вот и сейчас, сидя рядом с семинаристом, он время от времени подливал ему в тарелку. Бруцев ел быстро и с удовольствием, как человек, который всегда жил впроголодь. Но вместе с тем он внимательно следил за разговором, который велся за столом. – Итак, – прервал он Каляева, подчищая тарелку корочкой хлеба, – вы утверждаете, что революция – дело общее. И в нем могут участвовать и греческие священники, и все фанариоты[19 - Фанариоты – греки, представители богатой аристократии или высшего духовенства.] из Филибе. – Бруцев, – поморщился Коста. – Неужели ты не понимаешь, что в прошлом году восстание приобрело такой размах именно потому, что в нем участвовали не единицы, а весь народ. Прежде мы рассчитывали лишь на тайные комитеты, но этого недостаточно. Освободить Болгарию горсточка людей не может. – А я опять повторяю, – прервал его Бруцев, – что вы – наивные люди. В наше время бороться за свободу – это значит быть готовым умереть за нее. Вот ты мне скажи, кто может это сделать: Гюмюшгердан, Полатовы или Апостолидис? Дудки… – Не о них речь, – медленно проговорил Калчев, чувствуя, что вновь начинает задыхаться. – Мы говорили о людях, принимавших участие в борьбе за освобождение церкви и за просвещение, которым все болгарское дорого и свято. – Да им плевать на все болгарское, – вскочил Бруцев. – Верно говорит Попик, – сказал дед Мирон. – Но и Коста тоже прав… В такое время, как нынешнее, грамотные люди нужны как воздух. – Твоя правда, дед, – покачал головой Жестянщик. – Ученые люди ох, как нужны. Братушки[20 - Братушки – так болгары называли русских солдат.] кровь свою прольют, нас выручая, порядку научат, но ученые люди у нас должны быть свои… – А если их порядок перейдет к нам, то нечего его хвалить, – махнул рукой Бруцев. – Исчезнут беи, придут помещики да графы… – Не надо так, Кирко, пустое ведь говоришь… – строго заметил дед Мирон, поднимаясь с миндера. – Да знаешь ли ты, что такое степь донская, где река Днепр-батюшка… Оттуда к нам люди идут… Все оставили – и землю свою, и семьи… – Все равно, дед, – стоял на своем Бруцев, хотя в голосе его зазвучали примирительные нотки. – Свое государство мы должны строить по-иному. Свобода нам нужна, настоящая свобода… для всех… Коста понял, что этому спору не будет конца, и решил вмешаться. – Пусть мы сначала освободим Болгарию, а потом будем порядок наводить, Кирилл, – похлопал он по плечу Бруцева и улыбнулся. – Да, установишь тут порядок, – снова взорвался семинарист. – Жди. Опять кровопийцы-процентщики на голову сядут… А тебя, дед Мирон, никто и слушать не станет… – Неужто ты думаешь, что я буду ждать! – рассердился старик. – Деньги… Роскошь… Мотовство одно… – Махнув в сердцах рукой, он вышел, захлопнув за собой дверь. В низенькой комнатке стало совсем темно. Коста взглянул на часы. Потом снял с полки свечу и зажег ее. – Идите сюда, – подозвал он гостей поближе. Затем достал из-под соломенного тюфяка на миндере какой-то свиток и развернул на столике. – Я тут план составил, посмотрим, что вы на это скажете. – И Коста, водя пальцем по карте, принялся подробно описывать, где у турок какие склады, за которыми нужно вести непрерывное наблюдение. Бруцев сначала следил издалека, не приближаясь к столику, но потом увлекся, подсел к Косте. Колышущееся пламя свечи освещало узенькие, кривые улочки, обозначенные на плане, и перед его взором мысленно предстал столь желанный для него мир, таивший в себе будущие взрывы и пожары, разрушения и возмездие, что было единственным удовлетворением для его измученной души. 11 После объявления войны приток иностранцев в Пловдив быстро сократился. Даже те, кто еще оставался в городе, торопились его поки-|нуть и отправиться или на север – к Белграду, а оттуда в Вену, или на юг, в Константинополь, и там подыскать более надежный способ передвижения в свои страны. Столь стремительное исчезновение иностранцев из города еще больше усугубляло и без того мрачное и подавленное настроение Аргиряди, привыкшего тешить свое самолюбие во встречах с чужеземцами. Вот почему он с таким интересом прислушивался сейчас к разговору, который вели недавно прибывший американский журналист Макгахан, секретарь английского консула в Пловдиве Питер Хейгерт и пришедший попрощаться Теохар Сарафоглу. Аргиряди очень нравился Дженерариэз Макгахан, хотя они были мало знакомы. Аргиряди знал, что журналист некоторое время жил в Петербурге, что в русской столице у него было много друзей, среди которых особо выделялся нынешний посол России в Константинополе генерал Игнатьев. И только в прошлом году, после разгрома восстания Аргиряди увидел корреспондента «Дейли Ньюз» совсем в ином свете. Его материалы о Батакской резне[21 - Батакская резня – при разгроме Апрельского восстания турки согнали в церковь все население г. Барака – 3 тысячи человек – и сожгли живьем.] заставили Аргиряди испытать глубокое волнение. Они всколыхнули в его душе неподозреваемые им самим чувства. Аргиряди никому не сказал об этом, даже прятал газеты, получаемые из конторы братьев Гешевых, будто какой-то документ, касавшийся его лично. Прочитав единожды, он уже не возвращался к этим материалам, но и не нашел в себе силы уничтожить их. Теперь, слушая беседу троих мужчин, расположившихся в удобных креслах вокруг его стола, он испытывал былое волнение, которое, как ему казалось, давно улеглось. – Война, – рассуждал Сарафоглу, верный своим принципам оправдывать всякий свершившийся факт, – это последствие безуспешной попытки определенных сил вынудить Турцию к позорному отступлению. – Война, – спокойно возразил Макгахан, – это результат не способности Турции обеспечить элементарные гражданские права порабощенным ею народам. И если быть точным, война – это по следствие всех «добрых» услуг, которые Европа оказывала Турции на протяжении долгих лет. Питер Хейгерт, высокий, худой человек с вытянутой, как у ласки головой, вскинул на Макгахана бесцветные глаза: – Я не совсем понимаю, на что вы намекаете, господин Макгахан. Корреспондент достал сигару, откусил кончик и прикурил от свечи, поднесенной ему Аргиряди. – На что я намекаю… – медленно повторил он, выдыхая дым. – Ну, во-первых, на неутомимую деятельность премьера Дизраэли, направленную на укрепление тиранического режима в этой части Европы. Вы отлично это знаете, господин Хейгерт, и всячески способствуете этому. – Я всего лишь служащий моей страны, – с достоинством произнес секретарь. – Именно в этом своем качестве, – кивнул Макгахан, – в прошлом году вы побеспокоились о том, чтобы турецким властям стало известно о нашем прибытии в Пловдив. И лишь из-за их восточной медлительности мы успели объехать район восстания раньше, чем были отданы распоряжения не пускать нас. – Вы говорите с предубеждением ирландца, – желчно засмеялся Хейгерт. – Нет, я говорю с убежденностью очевидца, – ответил Макгахан, – что в равной степени неприятно как для меня, так и для вас. – И, подавшись немного вперед, он продолжал: – Это трагедия наших дней, господин Хейгерт. В прошлом каждое государство защищало лишь свои, собственные, интересы. И это было более или менее справедливо. Однако могучие державы создали большую политику, и она подчинила все, в том числе и совесть людей. Хочу, чтобы вы меня поняли правильно. Я говорю о системе. Возможно, безрассудство – это болезнь могущества… Во всяком случае, будет чрезвычайно печально для всего мира, если это станет правилом внешней политики государств. – Всего лишь в вашем понимании, милостивый государь, – холодно и спокойно возразил секретарь. – У нас свои интересы в этой части света… – Именно это я и утверждаю, – подхватил Макгахан. – Ведь полому вы и действовали столь хладнокровно. – Он взглянул на англичанина. – А теперь, конечно же, вам не остается ничего другого, кроме как сохранять хладнокровие. – А я считаю, господин Макгахан, – вмешался Сарафоглу, – что поведение Англии по отношению к оттоманской державе есть пример исполненного долга в международных отношениях. Журналист перевел взгляд на Сарафоглу и, откинувшись на спинку кресла, медленно произнес: – Знаете, мне не совсем понятно, почему вы так боитесь независимости вашей страны? – А я вам поясню, – ответил Сарафоглу, по привычке ощупывая цепочку карманных часов. – Прежде всего хочу, чтобы вы знали, что лично я поддерживал борьбу за независимость болгарской церкви. Господин Аргиряди может это подтвердить. Что же касается политической свободы, тут у меня имеются свои аргументы. Во-первых, страна должна получить политическую свободу без каких-либо сотрясений, путем постепенного введения самоуправления… – А до тех пор ваш народ могут резать и убивать, сколько им влезет, – кивнул Макгахан. – Минуточку, – поднял руку Сарафоглу. – Во-вторых, я абсолютно убежден в неспособности малых национальностей развиваться самостоятельно. Знаете, что будет представлять собой турецко-болгарское государство наподобие Австро-Венгерской империи? В-третьих, – Сарафоглу методически загнул третий палец, – в финансовом отношении положение небольших государств весьма плачевно. В-четвертых, ни один порядочный человек в этой стране не согласится, чтобы им правили разные бездельники и негодяи, не вылезающие из бухарестских кабаков… Макгахан усмехнулся. – А мне кажется, что самый важный ваш аргумент заключается в следующем: не стоит покидать кресло в Государственном совете, коль уж до него добрался… Меня не Государственный совет кормит, – ответил Сарафоглу. В голосе его чувствовалось легкое раздражение. – А я и не говорю о хлебе насущном, – снова усмехнулся корреспондент и посмотрел на часы. – Впрочем, наш спор вряд ли закончится обоюдным согласием… Он поднялся и сказал, обращаясь к хозяину: – К сожалению, я должен идти. Хочу съездить в Пазарджик… Аргиряди тоже встал. – Мне будет очень приятно, если вы снова нас посетите. Мы ведь так мало виделись, хотелось бы опять встретиться. – Благодарю вас, – тепло улыбнулся. Макгахан. – Я остановился у моего друга еще по константинопольскому колледжу Павла Данова и буду вам очень признателен за ваше внимание. – Я слышал о вашей дружбе с господином Дановым, – сказал Аргиряди, пожимая гостю руку. – Надеюсь, мы с вами еще увидимся… Сарафоглу тоже поднялся и стал натягивать перчатки на костлявые руки, явно горя желанием продолжить разговор с гостем на улице. Однако настроение у него уже было испорчено. Никогда не знаешь, как следует себя вести с такими людьми. И самое главное – нельзя угадать, что они обрушат на твою голову в следующую минуту. На пороге гости столкнулись с Амурат-беем. Аргиряди поспешил представить бею Макгахана. Амурат несколько секунд пытливо смотрел на корреспондента, будто пытаясь что-то вспомнить. Потом кивнул и направился по лестнице в свою комнату, не уделив никакого внимания Сарафоглу. Когда Аргиряди, проводив гостей, вернулся в комнату, он застал бея сидящим в кресле и беседующим с Хейгертом. Англичанин держал в руке цилиндр, явно собираясь откланяться. По всему видно, между ними состоялся какой-то короткий, но напряженный разговор. После того, как англичанин вышел, бей молчал еще некоторое время. Чувствовалось, что он возбужден. – Хейгерт еще утром намеревался с вами встретиться, – заметил Аргиряди. – Он сообщил, что хочет передать вам важные предложения. Амурат скептически усмехнулся. – Их предложения, уважаемый эфенди, – это всегда умелая форма каких-то просьб. Многие из них недалеко ушли от этого бородатого писаки, которого вы только что проводили. Провал Мидхат-паши и вся наша политика в Европе в прошлом году были подготовлены… в Англии. Он немного помолчал и с горечью добавил, глядя прямо перед собой. – В этой войне у Англии одна-единственная цель – Кипр! И она отнимет его у нас почти как благодеяние… Бей встал и подошел к окну. Упершись руками в раму, он некоторое время стоял, задумавшись, потом обернулся к Аргиряди и, посмотрев на него так, будто видел впервые, проговорил изменившимся голосом: – Из Стамбула получен приказ о доставке зерна. Требуют в два раза больше, чем было определено раньше. – Откуда же нам его взять? – пожал плечами Аргиряди. – Не успели получить из Анатолии и Багдадского вилайета, – холодно продолжил Амурат-бей, не обращая внимания на возражение, – поэтому требуют его от нас. Затем добавил: – Я распорядился пустить слух среди торговцев зерном, что реквизиционная комиссия установила дополнительную цену на большее количество пшеницы. Хамид-паша выделил в распоряжение перекупщиков и торговцев зерном эскадрон черкесов. Я думаю, что этого хватит… Взяв со стола перчатки, Амурат вымолвил, делая упор на каждом слове: – Мы заплатим за каждый мешок по десять-пятнадцать грошей свыше установленной цены… Сейчас к бею вернулось прежнее спокойствие. Он даже улыбнулся Аргиряди, пожав ему на прощанье руку. Проводив гостя, Аргиряди вернулся к столу и задумался, рассеянно наблюдая за тем, как расходится по комнате голубой дым. «Интересно, что может спасти Турцию? – думал он. – Англия, младотурки, аллах или сам сатана?…» Посидев немного, он запер ящик стола и сунул ключ в карман. Машинально взглянул на часы, затем подошел к двери и позвал Теохария. Приказав ему через час собрать членов реквизиционной комиссии у него в конторе, Аргиряди быстро оделся и вышел. Макгахан заехал в Пловдив, возвращаясь из Дунайского вилайета. Пошла уже третья неделя с тех пор, как была объявлена война. Но нигде вдоль берега Дуная не было турецких войск. Военные действия развертывались сейчас у Измаила, а также близ Карса, в Анатолии. Международные агентства передавали противоречивые сведения. В один и тот же день человек мог прочитать в «Таймс» об огромных контингентах турецких войск в Румелии и тут же убедиться, что их вообще не существует, развернув «Виннер Цайтунг». Он мог удивиться «достоверным» фактам о подготовке высадки турецкого десанта в Румынии, напечатанным на страницах «Дейли Экспресс», чтобы тут же понять их нелепость, бросив взгляд на заглавия прусской газеты «Ди Кроне». Макгахан в совершенстве владел языком заглавий, за их фасадом умело читал о положении европейских сил, о мнениях правительств по так называемому Восточному вопросу. Но сейчас, проехав почти все расстояние от Русчука до Видина, он убедился в двух вещах, о которых газеты вообще не сообщали. Во-первых, Турция не была способна вести продолжительную оборонительную войну, даже при столь хорошем вооружении. И во-вторых, войско, которое должно было форсировать Дунай и войти в Болгарию, могло полностью рассчитывать на самую активную и надежную поддержку болгарского населения в городах и селах, несмотря на то, что в прошлом году оно подверглось жесточайшим гонениям со стороны турок. Османы тоже отлично понимали это и принимали меры: Макгахан видел в Тырново и Русчуке огромные колонны арестованных болгар, которых гнали на юг, в Анатолию. По берегам Дуная и на горных склонах Болгарии – повсюду готовилась жаркая схватка Она обещала стать одной из самых кровавых и драматических за весь период времени, прошедший после Крымской войны. Журналистский нюх подсказывал Макгахану неминуемое поражение турок. Вместе с тем он предугадывал и размеры кровавой дани, которую должно будет заплатить беззащитное население за это поражение. Посещение Пловдива было отклонением от намеченного маршрута, но Макгахан твердо решил встретиться с Дановым и уговорить друга уехать вместе с ним в Константинополь. Это была последняя возможность помочь Павлу, прежде чем страна будет ввергнута в пучину кровавой бойни. После своего возвращения в Константинополь Макгахан намеревался отправиться в Румынию, минуя Вену. В Плоешти его ждал сын генерала Скобелева.[22 - Скобелев, Михаил Дмитриевич (1843–1882) – талантливый военачальник, один из полководцев в Русско-турецкую войну 1877–1878 гг.] С ним Макгахан познакомился в диких степях Средней Азии, и с тех пор обоих мужчин связывала крепкая дружба. Ход нагреваемых событий и то, что Макгахану довелось увидеть в Болгарии, наполняли его душу нетерпением. Он страстно желал воскрешения этого несчастного народа, очищения земли огнем орудий и шрапнелью, возмездия за смерть тысяч невинных в то зловещее лето, когда он впервые приехал сюда. Но пока что главной его заботой был Данов. Он нежно любил этого юношу за его чистоту и пламенную душу. Война была уже объявлена, и Макгахан не мог взять Данова с собой, но, по крайней мере, он мог предоставить ему в Константинополе квартиру и безопасность, чего нельзя было ожидать здесь. Сразу же по прибытии в город журналист изложил Данову свои намерения. Но на следующий день ему пришлось уехать в Пазарджик, где он пробыл до вечера. И только когда они остались вдвоем в комнате Павла, незадолго до того, как Макгахан должен был отправиться на вокзал, он повторил свое приглашение. Павел спокойно выслушал его и, улыбнувшись, сдержанно сказал: – Но я не представляю, что стану делать в Константинополе. Друзей у меня там почти не осталось, да и вас там не будет. – Это не довод, – спокойно ответил журналист. – Просто вы переждете события в надежном месте. – Я не ищу доводов, – возразил Павел. – Меня угнетает другое, то, что я не могу посвятить свою жизнь благородным целям. Ведь существует столько возвышенных идеалов, которым может служить человек. Вы же читали Вольтера, Монтескье, Бэкона… Макгахан улыбнулся. – Все учения обладают одним недостатком: они просто учения, – покачал он головой. – А на практике часто оказывается невозможным достигнуть всеобщего благополучия, по крайней мере, на каком-то определенном этапе. Просто его неоткуда взять… – Как неоткуда – от земли, – решительно возразил Павел. – Земля всем может дать благо. – Нет, вы ошибаетесь, это зависит не только от земли… Если бы это было так, то она всегда бы удовлетворяла все нужды человечества. Спасение я вижу единственно в прогрессе, который сможет постоянно и в безмерных количествах увеличивать блага. А до тех пор теории о всеобщем благополучии будут оставаться всего лишь теориями… Макгахан достал из кармана дробинку и повертел ее в руках. – Знаете, – усмехнулся он, не глядя на Павла, – у меня всегда было такое чувство, что некоторые люди рождены не там, где им надлежало родиться, и не вовремя. Для них существуют две возможности: или смириться и принимать жизнь такой, какая она есть, или же восстать против судьбы. Макгахан сунул дробинку в карман и в упор взглянул на Павла. – И второе решение я всегда считал одним из наиболее верных проявлений достойного характера. Я не могу предсказать вашу дальнейшую участь, Павел, но мне нравится, что вы по-прежнему остаетесь таким, какой вы есть, невзирая на то, что обещает и что предлагает вам жизнь. Макгахан поднялся и подошел к вешалке, где висел его редингот. – Вы меня переоцениваете, – покачал головой Павел. – Поверьте, я сам не знаю, на что я способен и что должен делать. Вот сейчас, например, я перевожу Руссо и постоянно спрашиваю себя: тем ли я занимаюсь?… Порой мне хочется разорвать все, уничтожить, сжечь… Ну, хорошо, я переведу… А потом? Что я могу делать? Что вообще нужно делать? Мне бы хотелось участвовать в том, что сейчас происходит, внести свою лепту, но я не знаю как, не знаю – во что… Макгахан медленно застегивал пуговицы на рединготе. – К сожалению, не могу вам помочь, мой друг, – помолчав, ответил он, – хотя прекрасно вас понимаю. Мне кажется, что в такое время человек должен больше прислушиваться к голосу интуиции, чем разума. Впрочем, нужно вам сказать, что когда я сюда ехал, у меня возникло чувство, что турки взбудоражены не только началом воины, но и чем-то еще, что происходит внутри самой страны. Может быть, это связано с какими-то волнениями типа прошлогодних? Кто знает… Тайное движение так же невидимо, как тени в ночи. – Он задумчиво посмотрел в окно и добавил: – И все же, это не для вас. У вас нет житейского опыта, и в такой борьбе вы будете чувствовать себя наивным новичком. Макгахан взглянул на часы. Пора отправляться. Спустившись вниз они наняли один из фаэтонов, стоявших у церкви, и тронулись в путь. С высоты Тепеалты город был виден как на ладони. Лучи заходящего солнца высвечивали крыши домов, которые вспыхивали желтыми и оранжевыми пятнами среди буйной зелени. Внизу яркие краски тускнели, окутанные лиловым сумраком тени, будто погружались в глубокий спокойный омут. – Вы говорили о тайном движении, – заговорил снова Павел. – Что вы имеете в виду?… Макгахан пожал плечами. – Абсолютно ничего конкретного… Я только предполагаю… – И, немного помолчав, заявил: – Так или иначе, для меня исход войны решен, ибо это будет война не только двух армий, но и двух миров. Поэтому она будет кровавой и беспощадной не только на поле брани, но и здесь, в тылу… Фаэтон остановился у вокзала. Проводник указал Макгахану его место. Состав был небольшим – всего три вагона. Сзади был прицеплен товарный вагон, охраняемый вооруженным солдатом. До отхода поезда оставалось еще несколько минут. Макгахан и Павел присели на деревянную скамейку посреди перрона. Паровоз пыхтел, выпуская клубы пара, и время от времени давал короткий свисток. Немного погодя послышался звук станционного колокола, возвещавшего отправление поезда. Окинув состав небрежным взглядом, Макгахан нарочито равнодушно спросил: – Вас действительно что-то задерживает здесь, Павел? Откинувшись назад, Павел ответил, не глядя на журналиста: – Это «что-то» очень неопределенно, Дженерариэз. В том-то все и дело, что слишком неопределенно… Раздался последний звонок. Макгахан и Павел поднялись с места и молча направились к вагону. Журналист на миг замедлил шаг и с расстановкой произнес: – Это что-то личное, друг мой? Павел почувствовал, что краснеет, но отрицательно покачал головой. – В таком случае я вам советую хорошенько подумать… И если вы решите приехать, можете это сделать в любой день следующей недели. Я покину Константинополь спустя десять дней. – Макгахан дружелюбно посмотрел на Павла и добавил: – При необходимости можете воспользоваться вот этим. И он протянул юноше конверт с эмблемой американского посольства в Константинополе. – Через месяц-другой, – продолжал размышлять Макгахан, – когда русские перейдут Дунай и турки почувствуют приближающийся конец, здесь могут произойти страшные вещи, тогда нельзя будет рассчитывать ни на отца, ни на брата… У последнего вагона поднялась суматоха. Вооруженные солдаты быстро строились в шеренгу. Со стороны города показалась колонна из сорока-пятидесяти человек. Руки людей в каждом ряду были соединены общей цепью, заканчивающейся кандалами. Зловещий металлический звон плыл над перроном. Явно, это были заключенные, которых везли в Анатолию. Павел не увидел среди них ни одного знакомого лица, хотя, судя по одежде, все они были городскими жителями. Провожающих тоже не было, только в начале перрона кто-то из толпы протянул арестантам кувшин с водой и большую буханку хлеба Вероятно, заключенные были жителями небольших городков, раскинувшихся неподалеку от Пловдива, у подножия Родопских гор. Низенький коренастый офицер подал команду, и двое стражников принялись грузить осужденных в товарный вагон. Все разом зашумели зазвенели цепи, послышалась ругань на турецком языке, громкий голос одного из стражников, считавших арестантов. Внутри вагона кузнец приковывал каждую цепь к отдельному кольцу в стенке. Вся эта суета и беспорядок задерживали отправление поезда. Павел взглянул на Макгахана. Американец стоял, слегка расставив ноги и молча наблюдая за погрузкой в товарный вагон. – Неизменная действительность Османской империи… – процедил он сквозь зубы. – И это в век человеческого прогресса, на глазах у всей Европы… – подхватил Павел. Макгахан покачал головой. – Европа, – медленно произнес он, – возможно, нуждается в этом… Что же касается прогресса, то я далеко не убежден, что он распространяется и на сферу нравов… Свистнул паровозный гудок. Макгахан посмотрел на друга долгим взглядом, затем крепко пожал ему руку и быстро поднялся в вагон. Через секунду он показался в окне своего купе, попытался было открыть окно, но тщетно. В это время поезд медленно тронулся, Макгахан беспомощно развел руками. Некоторое время еще виднелись машущие из окон руки, но поезд быстро набирал ход, и вот мелькнул последний вагон с красными фонарями на буферах, и состав исчез из виду. На обратном пути Данов вспомнил о конверте. Он достал его из кармана и вскрыл. В конверте лежала справка следующего содержания: «Американское посольство в Константинополе удостоверяет, что господин Павел Данов является сотрудником посольства и находится под защитой конвенций, заключенных между объединенными государствами Северной Америки и Османской империей.     Секретарь Юджин Скайлер» Павел прочитал бумагу, свернул ее и снова сунул в конверт. С обеих сторон фаэтона показались вооруженные стражники. Это возвращалась в город охрана заключенных… – Куда править, чорбаджи? – спросил кучер. Павел ничего не ответил. Вечерние сумерки сгустились, образовав непроглядную темень. Мерцавшие огни города казались еще более далекими и загадочными. 12 В субботу утром София и тетя Елени уселись в темно-зеленое ландо и отбыли в Хюсерлий. Стояла тихая, ясная погода. Небо было чистым, и лишь далекий горизонт был расчерчен тонкими перистыми облаками. Листья на деревьях слегка подрагивали, но не ветер был тому причиной, а таинственный весенний трепет, который ощущала пробудившаяся от зимнего сна земля. Опершись на плюшевый подлокотник, а другой рукой придерживая у ворота жакет, София смотрела из окна на свежевскопанные сады и огороды, стараясь разглядеть сквозь кружево листвы далекие горы. Родопы на этот раз были в дымке. София неожиданно вспомнила историю дервенджиев, которую однажды рассказала ей Елени в связи с гравюрой хаджи Аргира, и почувствовала необыкновенное волнение. Тогда вся история показалась ей невероятной, придуманной с начала до конца. Она пыталась отыскать доказательства этому, но все факты лишь еще раз подтверждали рассказ тети, вызывая смятение. Вначале София успокаивала себя тем, что это каприз, который пройдет, как и многое другое, месяцами державшее ее в напряжении. Порой ей казалось, что волнение, вызванное в душе рассказом, уже улеглось, и что смешно даже думать об этой неясной и далекой истории. Но именно в такие минуты какой-то незначительный повод – гортанный, слегка протяжный говор горцев, которых она встречала на базаре, или грустная родопская песня, долетевшая из дома хаджи Данко или Гьорговых, пробуждала в душе волнение, от которого останавливалось дыхание, и сердце начинало биться сильнее. В такие минуты, внешне спокойная и сдержанная, она еще больше замыкалась в себе, мучаясь вопросами и сомнениями. Почему в доме Аргиряди говорили по-болгарски, и учителя, которые преподавали ей до того, как она уехала в пансион, были болгары? До прошлого года София не особенно задумывалась над этим. Помнится, Аргиряди лишь обронил: «Все кругом болгары!» «Как, и Гюмюшгердан, и Полатовы, и Немцоглу?» – удивленно спросила она. «Все, – сухо подтвердил отец. – Только что говорят по-эллински». Тогда по тону и по выражению лица она поняла, что разговор этот ему неприятен. Она ненавидела турок за их жестокость. Это заставляло ее с увлечением читать о борьбе эллинов за свободу, о Боцарисе, о Байроне, сложившем голову в этой борьбе. София искренне сочувствовала всем ее участникам и в конце прошлого года без колебаний внесла десять лир – все наличные деньги, присланные ей Аргиряди к концу учебного года, – в кассу босненских повстанцев в Загребе. Отцу она сказала, что отдала деньги миссионерам, и больше к этому вопросу никогда не возвращалась… Ландо проехало по мосту через Чамдере и свернуло на дорогу, ведущую в имение. – Ты что-то выглядишь усталой… – озабоченно сказала Елени. София только теперь заметила ее испуганный взгляд. – Уж не больна ли ты? – Тетушка пощупала лоб племянницы. – Нет, нет, я хорошо себя чувствую… – ответила София. – Так ли… – с сомнением покачала головой Елени. – В последнее время с тобой что-то происходит. Ночами не спишь, горит лампа, я слышу, как ты ходишь по комнате… София нежно взяла ее за руку и улыбнулась. – Да не беспокойся, тетя, все в порядке. Просто погода такая… Наверно, это от дождей… В дождь меня обычно мучает бессонница… Вот начнется настоящая весна и все пройдет. Они уже подъезжали к имению. Ландо катилось по дороге, обсаженной вековыми вязами. Интересно, догадывается ли тетя о том, что творится у нее в душе? Заметно ли то раздвоение, которое мучает Софию? И если Елени догадывается, способна ли она понять племянницу? Колеса застучали по брусчатке, которой был вымощен двор имения, и ландо остановилось у крыльца. – Ну вот и приехали, – вздохнула Елени и взяла накидку, которую племянница сбросила с плеч. София вышла первой. Полуденное солнце щедро рассыпало свои лучи, освещая сочную зелень деревьев и неподвижное зеркало пруда в глубине сада. Голуби лениво хлопали крыльями, усевшись на ступеньках. Девушка на миг остановилась, потом, подобрав подол платья, помчалась к огромным липам, растущим вдоль фасада дома. – Софи, – крикнула ей вслед тетя, – не уходи далеко. – Я сейчас вернусь, – ответила издали София и помахала рукой. – Сейчас, сразу же… Она подбежала к конюшне и вошла внутрь. В нос ударил резкий запах навоза. София огляделась и заметила у коновязи Доксу. Подошла к лошади и обняла за голову. Та радостно вздрогнула от этой ласки. София достала из кармана кусочек сахару и сунула лошади в рот. Потом поцеловала ее в лоб и вышла из конюшни. Обогнув дом, она очутилась на заднем дворе. Здесь всегда было тихо и безлюдно. Пряно пахло травой и хвощом. Сквозь деревья виднелась долина Марицы. София миновала кустарник, образующий живую изгородь, и, не спуская глаз со светлеющего горизонта, опустилась на кучу скошенного сена. – Так, так… Дал бог свидеться, хозяйка… – услышала София позади себя чуть хрипловатый голос. Девушка обернулась и увидела сидящую под развесистой сливой старуху, прядущую пряжу. Лицо старухи показалось Софии знакомым. Она внимательно вгляделась в потемневшее от солнца и старости лицо. – Я тебя где-то видела, бабушка, – подошла она поближе. – Конечно, дитя мое, как же не видеть. Я бывала у вас, в городе. К твоей матушке, царство ей небесное, сколько раз приходила. Я бабка Мина, гадалка – тебе ли меня не знать… Только раньше я жила в другом имении, в Лохуте… Вот ты меня и забыла… И София вдруг вспомнила, что когда-то эта смуглая худая женщина часто бывала у ее матери. Они пили кофе по-турецки, потом переворачивали чашки вверх дном и начинали беседовать. Отослав Софию за чем-нибудь наверх, мать протягивала свою чашку гадалке, и та принималась тихо говорить что-то, пристально вглядываясь в кофейную гущу и доверительно наклонясь к ее матери. Когда София спрашивала, о чем говорит эта старуха, мать уклончиво отвечала, что не детское это дело, и глаза ее становились бездонными и печальными. – Конечно, помню, как не помнить… – задумчиво повторила София и, подобрав подол платья, опустилась у ног старухи. – Ты ведь на кофейной гуще гадала, правда? – спросила она, слегка сощурив глаза. – И на гуще, и на другом… – Старуха наклонилась и взяла новую кудель. – А мне погадаешь? – Тебе? – женщина лукаво усмехнулась. – Что тебе гадать, у тебя и так все ясно: свадьба, свадьба тебя ожидает… – Ты это оставь! – нахмурилась София. Она перевела взгляд на равнину. Тень облаков, плывущих в небе, покрыла равнину темными пятнами. София не любила, когда заходил разговор о замужестве. Ее раздражали намеки на возможный союз с Игнасио. Мысль о том, что она должна будет принадлежать кому-то безраздельно, болезненно отзывалась в душе, раня чувство независимости, ревниво сохраняемое в тайных уголках души. – А ты давно гадаешь? – она накрыла ладонью костлявую руку старухи. – С тех пор, как себя помню, – усмехнулась та. – Мы, горцы, такими рождаемся… – А откуда ты. родом? – Откуда? С Доспатских гор… – старуха недоуменно подняла брови. – Разве ты не знаешь? Мы, здешние, все оттуда… И Аргировы тоже… Твои предки пришли оттуда… С Доспата. Твой дед и старый хаджи Аргир из одного теста замешаны… доспатского… Поэтому отец твой нас терпит и держит у себя… Жаль, не доводилось тебе там бывать, а то бы увидела красоту… лес… И сильных, ловких людей… София замерла. «Значит, это никакая не тайна, – думала она. – Значит, об этом знают все, весь город…» Она медленно поднялась, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги. Постояла немного, глядя на руки старухи, потом медленно направилась к дому. – Ты уже уходишь? – как во сне долетел до нее голос бабки Мины. – Приходи опять, как выдастся времечко… – Приду, бабушка, непременно приду… – пересиливая себя, ответила София и медленно пошла вверх по тропинке. Тень облаков полностью накрыла верхушки деревьев, и зеркало пруда сразу потемнело. На крыше глухо ворковали голуби… София никогда не восхищалась тем, что ей не было хорошо знакомо. Обычно она старалась постепенно узнать человека, его характер – открывая черту за чертой и полностью доверяясь интуиции. В то памятное воскресенье, когда Борис Грозев впервые прибыл в Хюсерлий, на девушку произвело сильное впечатление его поведение: молчаливость, необычная для торговца, спокойствие, с которым он держался в седле. Характерной чертой, выгодно отличающей Грозева от окружающих, была холодность – врожденная или выработанная. Она почувствовала, что под маской торговца из Бухареста скрывается совсем иной человек. В первые дни после того, как они расстались, София ни разу не упомянула имя Грозева, старалась не думать о нем. Она поняла, что страстно желает его приезда в Хюсерлий только сегодня утром, когда отец сообщил, что Грозев снова будет их гостем. Почувствовав любопытство и волнение, девушка разозлилась на себя. Гость приехал после обеда. София встретила его сдержанно, чего нельзя было не заметить. Грозев тоже сказал девушке несколько ничего не значащих слов и обратился к Аргиряди, продолжая разговор, начатый еще в фаэтоне. Он принял предложение приехать, будучи уверенным, что ему удастся остаться с Аргиряди наедине. Сведения, данные ему Тырневым и Калчевым об Аргиряди, совпадали с его собственным впечатлением. Торговец был умным и волевым человеком, обладавшим чувством собственного достоинства. Поддерживая тесную дружбу с русским консулом Найденом Геровым,[23 - Геров, Найден (1823–1900) – болгарский общественный и политический деятель, филолог, поэт. Образование получил в России, принял русское подданство. В 1857–1877 гг. вице-консул России в Пловдиве, оказывал поддержку болгарскому национально-освободительному движению.] Аргиряди вместе с тем пользовался огромным влиянием среди турецких властей, хотя считался болгарином. Для многих он продолжал оставаться странным и непонятным человеком, другие же считали его ловким пройдохой, который знает цену каждому своему шагу. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=178335) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Филибе – старинное название г. Пловдива. (Здесь и далее прим. переводчика.) 2 Одрин – Адрианополь (Европейская Турция). Турецкое название – Эдирне. 3 Два часа по-турецкому времени – в апреле около 20.00. 4 Бай – уважительное обращение к мужчине, старшему по возрасту. 5 Имеется в виду Апрельское восстание 1876 года против османских поработителей, жестоко подавленное турками. 6 Режия – табачная монополия 7 Ока – старинная мера веса, равная 1282 г 8 Уильям Гладстон (1809–1898) – английский государственный деятель, лидер Либеральной партии. После поражения либералов на парламентских выборах 1874 г. возглавил оппозицию консервативному правительству Дизраэли. 9 Конференция, созванная в декабре 876 г. по настоятельной просьбе России с тем, чтобы решить вопрос о положении балканских народов и, в частности, болгар, находящихся под османским игом. Участвовали представители Англии, России, Германии, Франции, Австро-Венгрии, Италии и Османской империи. Был разработан проект создания двух автономных болгарских областей. Турция отвергла этот проект. 10 Хаттихумаюн – манифест султана, изданный в 1856 году и подтверждающий введение буржуазного правового порядка в рамках Османской империи. Он давал одинаковые права всем подданным империи, невзирая на их национальную принадлежность. 11 Кир (гр.) – господин. 12 Миндер – низкий деревянный диван. 13 Васил Левский (1837–1873) – болгарский революционер, один из видных руководителей и идеологов болгарского освободительного движения, организатор Внутренней революционной организации и Болгарского революционного центрального комитета. Ярый сторонник народной революции, которая разрушила бы османскую феодальную систему и обеспечила демократическое развитие болгарского государства. В 1879 году в результате предательства пойман османами и казнен в Софии. 14 Ныне г. Стара-Загора. 15 Апостолы – так называли руководителей Апрельского восстания. 16 Чорбаджия – представитель нарождавшейся болгарской буржуазии времен конца турецкого рабства. 17 Стихотворение известного болгарского поэта и просветителя Д. Чинтулова. 18 Летящая чета – конный отряд, возглавляемый одним из руководителей Апрельского восстания воеводой Г. Бенковским, вселявший ужас в османских поработителей. 19 Фанариоты – греки, представители богатой аристократии или высшего духовенства. 20 Братушки – так болгары называли русских солдат. 21 Батакская резня – при разгроме Апрельского восстания турки согнали в церковь все население г. Барака – 3 тысячи человек – и сожгли живьем. 22 Скобелев, Михаил Дмитриевич (1843–1882) – талантливый военачальник, один из полководцев в Русско-турецкую войну 1877–1878 гг. 23 Геров, Найден (1823–1900) – болгарский общественный и политический деятель, филолог, поэт. Образование получил в России, принял русское подданство. В 1857–1877 гг. вице-консул России в Пловдиве, оказывал поддержку болгарскому национально-освободительному движению.