Дети Снеговика Глен Хиршберг «Дети Снеговика» – это, по выражению критиков, новый вариант «Убить пересмешника» – каким его мог бы написать Стивен Кинг. Герой романа возвращается в места своего детства, в пригород Детройта, улицы которого тогда терроризировал серийный убийца по прозвищу Снеговик. Но не все призраки рассеялись, не все страхи остались в прошлом, не все расставлены точки над i… Глен Хиршберг Дети Снеговика Моим родителям, брату Киму и Сиду со снегом. А также М. С, Дж. Р. и Т. К., которых я не знал и никогда не забывал. 1994 В темноте, сквозь завесу колючего мокрого снега кажется, что неосвещенные дома в центре Детройта склоняются друг к другу, словно затонувшие корабли на дне океана. Пузыри уличных фонарей уже разгорелись, и все колышется в шипящем сумраке. Даже транспортные огни плывут, будто пущенные по течению буйки, вливаясь в призрачный поток пятничного вечера. Несмотря на холод, окно у меня в кабине приоткрыто. Снаружи доносится лишь вкрадчивое похлюпывание шин и приглушенный индустриальный свист. На первый взгляд город выглядит точно таким же, каким я покинул его семнадцать лет назад. А может, это просто обычный эффект свежего снега. Из ряда явно заброшенных машин, надсадно кашляя, выползает длинный синий «бьюик»; в раструбе света, исходящего от иллюминационных огней на куполе одного из зданий, виден сгорбленный профиль сидящей за рулем девушки. Она даже не взглянула в мою сторону, плавно проскользая мимо. На углу косо торчит обезглавленный фонарный столб, вмурованный в цемент у входа в крошечную бакалейную лавку с вывеской на арабском языке; автоматическая раздвижная дверь приоткрыта. В проходах между рядами шастают какие-то люди с коробками в руках. То ли грабят, то ли восполняют запасы, а может, переезжают или выносят мусор. Я медленно сворачиваю в Вудвордский проезд. Снег уже посерел, и в окно плеснуло запахом земли. Искалеченные колымаги тянутся по мостовой, и я осторожно лавирую между ними, словно следуя за невидимой головной машиной, идущей из центра города по направлению к Трое. У меня тоже есть свой «троянский конь» – взятый напрокат «олдс» 1986 года с пробегом 78 000 миль на счетчике и без дефростера. Вообще-то я спрашивал у парня в «Развалюхах напрокат», нет ли у него «гремлинов» АМК.[1 - Сокращенное название Американской машиностроительной компании (American Motors Company – AMC). – Здесь и далее примечания переводчика.] Синих. Но он ограничился вопросительным междометием и вручил мне полотенце для ветрового стекла. Включаю радио и попадаю на волну WJR, где гоняют краткую сводку новостей: «В восточной части Детройта обнаружена женщина, страдающая болезнью Альцгеймера, запертая в доме с четырнадцатью собаками; в настоящий момент полиция разыскивает ее сына… Перестрелка на Грасьо… «Крылья» одерживают победу в Сан-Хосе…» Затем вклинивается очередной выездной корреспондент. «Вот – слышите?» – вопрошает он, протягивая микрофон в ночь. И ты действительно начинаешь слышать: дороги ломаются, как лед на озере. «Это оттепель, – сообщает корреспондент. – Вчерашняя резкая перемена погоды, очумевшей от двухмесячника минусовых температур, подействовала на дорожное покрытие, и, хотя сегодня вечером снова стало подмораживать, асфальт уже растрескался, и машины заносит на выбоинах». До девятой мили – ни одного знакомого указателя, да и после не густо. В темноте над Ферндейлом материализуется смутный силуэт водонапорной башни детройтского зоопарка. Если бы я повернул налево, направо и проехал еще пять кварталов, то оказался бы у дома Спенсера, где мы ночевали втроем в ту ночь, когда из зоопарка сбежали львы. Это было в начале зимы 1976 года – еще до всего. Я проехал поворот, где когда-то был «Мини-Майкс» – торговый центр по продаже автоматических игрушек, прежде чем у меня появилась мысль на него взглянуть, но я уже знал, что его там не будет. В единственное письмо, которое мать Спенсера прислала нам года, наверное, через два после нашего отъезда (приветствие, пять туманных строк об окончании ее бракоразводного процесса и о том, что в морозную погоду у нее в машине барахлит печка, но ни слова о сыне, кроме того, что он «какой-то чужой, по-прежнему очень злой и обидчивый, но бывает и нормальным – иногда»), она вложила статью о сердечном приступе хозяина «Мини-Майкса» и закрытии торгового центра. А сверху накарябала: «Просто я подумала, что вам это будет интересно». Еще она присовокупила журнальную фотографию доктора Дорети, запечатленного на подиуме перед реденькой толпой на площади Фила Харта в момент вручения ему премии Почетного гражданина города. Показав мне фотографию, моя мать забрала ее и, глядя на нее, тихо, словно молитву или проклятие, прошептала: «Сукин сын!» Потом она ее сожгла. Регистраторше в мотеле на трассе Бирмингем-Троя нет еще и двадцати. Хорошенькая, с хвостиком. Трескает магазинное печенье и слушает музыку, от которой пузырятся подушечки ее наушников. Она даже не вздрогнула, когда я после минутного колебания поставил в журнале свое имя. Свое настоящее имя. А с чего это я взял, что она должна вздрогнуть? Ведь ей тогда и было-то, наверное, года два, не больше. К тому же я вроде никого не убил. Хотя как сказать. 1976 Все началось на той неделе, когда я участвовал в пятой «Битве умов». У Джона Гоблина прорвался аппендикс – он чуть не умер и почти всю зиму провалялся в больнице, так что на дне рождения Терезы Дорети я был единственным мальчишкой. В тот день ей исполнилось десять лет. Снегу тогда навалило выше колен, как будто не в меру разогнавшиеся облака столкнулись с землей и рассыпались в клочья. Ледяная корка на сугробах царапала икры. Пригнув голову, чтобы защитить глаза от ветра, я ковылял вдоль берез, с которых местная детвора ободрала всю кору. С автобусной остановки в конце нашего квартала сквозь ветви клена просматривалось иллюминаторное окно Терезиной комнаты. За стеклом двигались тени – не лица, и даже не фигуры, а именно тени, и в тишине, в снегу я чувствовал себя рыбой, подплывающей к кораблю, чтобы потыкаться носом в его корпус. Может, какой-нибудь прилипалой (я много читал о них в книге «Занимательные рассказы о рыбах»), по ошибке принявшей эту махину за кита. Дверь открыла Тереза. Со стены за ее спиной грозно скалилась маска из коллекции ее отца – черная и рогатая. Доктор Дорети называл эти маски целебными. Он говорил, что принимал их – а нередко и выпрашивал – как подношения в знак благодарности, когда, будучи, по собственному определению, «молодым врачом с романтическими устремлениями», исполнял свой профессиональный долг, разъезжая по многочисленным резервациям коренных американцев, а также когда путешествовал по Перу и Кении. Маски предназначались для отпугивания бактерий. Они висели на всех стенах и под особым наклоном, потому что, по мнению доктора Дорети, «болезнь подбирается крадучись, тайком; ни один вирус в мире не нападает в открытую». Когда знаешь, что это за маски, то, по идее, они должны бы действовать успокоительно. Но всякий раз, входя в дом, я чувствовал себя беспомощным и парализованным. Я леденел от одного вида всех этих безглазых деревянных чудищ с искаженными ртами, а потом меня начинала бить дрожь. Не столько из-за самих масок, наверное, сколько из-за того, что их наличие предполагало присутствие в воздухе жутких тварей, которые так и норовят тайком прокрасться в твой организм. Стряхнув оцепенение, я оторвал взгляд от стены и посмотрел на Терезу. Она была в чем-то белом – не помню, в чем именно, – с черной лентой в коротких белокурых волосах. О лице ее мне сказать особенно нечего. Но глаза ее уже тогда, до всего этого – смерть ее матери не в счет: она умерла намного раньше, – обладали странным свойством: они могли словно притаиться за веками, а потом вдруг сверкнуть из-под них, заглядывая куда-то вглубь тебя. В то время я не особенно рассматривал лица людей, но знал, что глаза у Терезы были карие и льдисто-матовые, цвета омоченной дождем земли. Еще у нее были толстоватые щеки и рот в форме лука: верхняя губа изогнута дугой, а нижняя – натянута, как тетива. Другие девочки, в основном из нашего класса, привычными стайками расселись по всей комнате – кто на белых кожаных диванах, кто на ворсистом зеленом ковре, который манил к себе, как поросшая буйной травой лужайка. В тот раз я впервые был там без Джона Гоблина. Они дружили семьями – Гоблины и Дорети, и вместе отмечали все праздники. Осознав, что Джон не придет, я замандражировал, и на время это отвлекло меня от свирепых масок. – С днем рождения, – произнес я неожиданно для себя и улыбнулся. Пожалуй, это были первые слова, которые я сказал Терезе за месяц. Год назад мы с одноклассниками по негласному соглашению начали меняться местами по половому признаку, чтобы с удобного расстояния пестовать пробуждавшееся в нас чувство неловкости. Возможно, я бы не ограничился поздравлением и сказал что-нибудь еще, в кои-то веки почувствовав уверенность в том, что Тереза была рада меня видеть, но, когда я протянул ей подарок, между нами неслышно вырос доктор Дорети. – Мэтти! Добро пожаловать. Давненько мы тебя не видели. Тер-Тер, детка, смотри-ка – подарок от твоего архисоперника. Доктор взял у меня подарок, потряс его и сунул в карман своего кардигана. Когда он вытащил руку, в ней белел шарик попкорна. – Доппитание для подзарядки мозгов, – возвестил он и, потрепав меня за вихры, удалился. Мне так сильно врезалось в память его лицо, что как-то вечером, уже в средней школе, я вдруг взял и нарисовал его портрет – через многие годы и за многие мили отсюда. Благодаря этому рисунку я и попал в Парсонс.[2 - Знаменитая художественная школа в Нью-Йорке, расположенная на углу Пятой авеню и Тринадцатой улицы Манхэттена.] Лысый череп доктора Дорети сиял, как капот автомобиля. Сухие и абсолютно непрозрачные глаза – таких я больше ни у кого не видел – отливали серым металлом и, казалось, были ввинчены в глазницы. Чего только он ни перепробовал, чтобы хоть как-то смягчить их взгляд, но ни то, что называлось у него «усы добродушного пугала», ни роджеровские свитера, ни перманентная улыбка не дали желаемого результата. – Это переводнушка, – просипел я. Вдали от масок доктора Дорети в моей черепашьей шее прорезался голос. – Для «Пожирателя людей»? – тихо, но с улыбкой спросила Тереза, мельком взглянув на меня через плечо. – Там полустертыми буквами написано: «Берегись!» Я сам придумал. Сгодится хоть на бампер, хоть на решетку. «Пожирателя людей» – изготовленный на заказ детский автомобиль – отец Терезы подарил ей на Рождество, что было для всех большим сюрпризом, так как он упорно не разрешал ей участвовать в гонках, которые устраивали мы с Джо Уитни и Джоном Гоблином. Она выбрала для автомобиля это имя по названию линии фронта миннесотских викингов и бутербродов с соленьями в «Эврис-Дели» на Долгом озере. Скорость у него была гораздо выше, чем у любой из тех машинок, что мы брали напрокат в «Мини- Майксе». Но мисс Дорети оказалась никудышным водителем. – А я сделала попкорновые шарики, – сказала она. Я попробовал свой. Он лопнул, как мороженое яблоко. Во рту растекся красный сироп с арбузным вкусом. – Если выплюнуть, он прилипнет, – объявил я. Прежде чем Тереза успела скорчить презрительную мину, как – во втором классе, когда мы играли в «Брейн-ринг», в дверях гостиной снова материализовался доктор Дорети. – Не угодно ли уважаемым софаворитам занять свои места? – От его улыбки у меня аж мороз по коже пошел. За плечом доктора, в гостиной, у окна с зеркальными стеклами, вытянутого во всю длину стены, виднелся стол, приготовленный для «Битвы умов»; вокруг него – двенадцать стульев: по пять с каждой стороны для гостей и по одному с торцов – для нас с Терезой, чтобы при ответе на вопросы мы могли смущать друг друга взглядом. У каждого места было разложено по стопке бумаги, а также по калькулятору, карманному словарю и по два тикондерогских[3 - По названию городка Тикондерога в штате Нью-Йорк.] карандаша – это у которых отламываются кончики, если нажмешь чуть сильнее. На моих бумагах покоилось Почетное перо, так как в прошлом году победителем стал я, впервые с моих шести лет. – Не спускай с него глаз, – предупреждала меня мама за завтраком. Она имела в виду Терезиного отца. – Он на все готов, лишь бы помочь ей выиграть. Не доверяю я ему. Никогда не доверяла. Все теми же стайками Терезины гостьи соскользнули с диванов и, словно смытый в канаву мусор, поплыли к столу. Некоторые поглядывали то на меня, то на Терезу. Улыбались только две девочки. Было видно, что они чувствуют то же, что и я: смутную угрозу, исходящую непонятно от чего. У Терезы уже в десять лет было хищное выражение лица: губы натянуты, как тетива, глазки сужены. Мать Джона Гоблина называла это «оптический прищур». Даже локоны у нее были похожи на сжатые кулачки. Она делала такое лицо на факультативах по математике в пятом классе, на которые нас ежедневно отпускали с уроков в десять тридцать утра. Она делала такое лицо всю неделю, когда мы участвовали в Конкурсе юных поэтов Америки. Она делала такое лицо даже во время месячника художественной лепки, когда у нее точно не было шансов меня победить. – Джентль-Мэтти? Леди Тер? Готовы? – вопросил доктор Дорети. У нее появился «прищур», но взгляд еще не окаменел, и тут я вдруг неожиданно для себя прошептал: – Скажи – нет! Слабо? Сам не знаю, почему я это сказал. Мне нравилась «Битва умов», но идея сорвать ее с помощью Терезы понравилась еще больше. Конечно, доктор Дорети мог бы пресечь мой робкий бунт легким движением руки. Но он и бровью не повел. Стоял себе, прислонившись к стене рядом с одной из своих масок, и, скрестив на груди руки, выжидательно смотрел на дочь. На мгновение что-то сверкнуло в «прищуре» – что-то голое и бесцветное. Я потом сказал об этом маме. Она поежилась и покачала головой. – Не бойся, Мэтти, – изрекла наконец Тереза с улыбкой, еще более холодной, чем у отца. – Тому, кто займет второе место, достанется весь попкорн, так что он сможет наесться до отвала. Отец предостерегающе тронул ее за руку, я пожал плечами и кивнул. В то время я еще с законным основанием считал, что представляю собой угрозу тому, что доктор как-то назвал при мне «превосходством Дорети». Я знал, что я ей больше не ровня, но что грозный соперник – это точно. Заняв свое место за столом, я отпихнул Почетное перо, и одна из моих соседок ткнула в него карандашом, затем посмотрела на свою подружку напротив и захихикала. Если бы она посмотрела на меня, я бы, наверное, тоже захихикал. Мне нравилась игра, а не это пышно-розовое перо, которое, по сути, делало меня мишенью для насмешек. Но никто на меня не смотрел, кроме доктора Дорети и его дочери. И зубастой маски. Впрочем, я мог и ошибаться. Сейчас-то, наверное, нет. Но тогда мог. Еще во втором классе, когда мы с Терезой почти каждое утро играли в одном из наших двориков, я как-то поскользнулся на мокрых листьях и упал на грабли во дворике соседей Дорети, а в результате чуть не целый час пролежал с зажмуренными глазами, пока доктор обрабатывал глубокую рану у меня на лбу. Насколько я помню, он выпроводил Терезу из комнаты, чтобы избавить ее от этого зрелища. Потом погладил меня по голове и наговорил уйму всяких подобающих случаю утешительных слов. Кровь долго хлестала из продырявленной кожи и натекала на брови, но доктор ее не вытирал. – Пусть рана очистится, – объяснил он. Я не плакал. И наверное, не вымолвил ни слова, пока не открыл глаза. Зубастая маска была вся белая, кроме самих зубов, черных и длинных, больше похожих на иглы, воткнутые в кроваво-красные десны безгубого рта. В белых глазницах не было глаз, и казалось, маска смотрела куда-то внутрь, закатив глаза, чтобы как можно дальше отвернуться от боли и пожить еще хотя бы несколько мгновений. В течение следующих трех лет всякий раз, выключая свет, я видел, как вспыхивает зубастая маска в последний миг не-тьмы. Может, доктор лечил меня, уложив на стол, а может, на ковер под ним, я просто плохо помню. Но кажется, все-таки на диване в гостиной. И наверное, над этим диваном висела маска. И наверное, на Терезин день рождения он умышленно перевесил ее туда, откуда, по его мнению, мне точно было бы ее видно. Что бы ни думала, а порой и ни говорила моя мать, доктор Дорети ни за что и никогда не намекнул бы Терезе, какие темы будут затронуты в предстоящей «Битве умов». Доктор счел бы это оскорбительным для дочери. Но воспользоваться преимуществами игры на своем поле он бы не погнушался. – Ну-с, мальчик и девочки? Все готовы? – вопросил он. Я сидел и тупо пялился на маску, слушая, как снег бьется в окно, а все остальные схватились за карандаши, чтоб хотя бы их опробовать. Мне очень хотелось отвернуться – я даже приказывал себе это сделать. Но никак не мог оторвать от нее глаз. Пустые глазницы притягивали мой взгляд, как черные дыры, в которые засасывается свет. Откуда-то издалека до меня донесся голос доктора: – Одна двенадцатая на минус одну восемнадцатую. – Минус одна двести шестнадцатая, – выпалила Тереза, прежде чем чей-нибудь карандаш коснулся бумаги. За своим она даже не потянулась. Доктор занес очко в счетную таблицу и продолжал. Весь смысл раунда на скорость состоял в том, чтобы отсеялись слабейшие. Я все еще находился под впечатлением от той клыкастой злобной рожи и не был готов отвечать. – Репортеры «Вашингтон пост», которые… – Бернстайн, Вудворд,[4 - Журналисты, раскрутившие скандал «Уотергейт», что привело к импичменту Никсона.] – ответила Тереза. Еще очко. – «Инаугурация». Дать определение. Произнести по буквам. Это было особенно жестоко, потому что девять месяцев спустя, в разгар предвыборной кампании любой из присутствующих ответил бы не задумываясь. Зато теперь-то уж все запомнят, что Тереза Дорети самая первая узнала и значение этого слова, и как оно пишется. К тому времени, как я вышел из ступора и побил Терезу в ответе на вопрос по географии Мичигана – об острове Макинак, было уже слишком поздно. Я схватил карандаш, пренебрегая калькулятором – если тебе без него не обойтись, значит, ты обречен, – и начал топить остальных одноклассниц во время раунда лексических задач. Я и близко не подошел к тому, чтобы нагнать Терезу. Но все-таки посмотрел на нее один раз на подходе к финишу и неожиданно для себя улыбнулся. Она моментально улыбнулась в ответ. Тут пролетел следующий вопрос, и мы бросились за ним вдогонку. На исходе дня доктор Дорети повел нас всех на Сидровое озеро кататься на коньках. Тереза укатила далеко вперед, а я тащился в хвосте. Я был рад, что оторвался от стайки девчонок, и ковылял в одиночестве, пока не упал и не понял, что лежу ничком на льду, крепко зажмурив глаза. Упал – это еще куда ни шло, но мне вовсе не хотелось заглядывать в глубь озера. Когда же я все-таки открыл глаза, мой взгляд уперся в лед, серый и тусклый, как сталь. Отец как-то сказал мне, что это озеро – плод человеческих рук, и я воспринял это буквально, то есть что какие-то люди почему-то оставили там свои конечности и из них выросло озеро. Правда, я не столько боялся входить в него летом, сколько зимой скользить по нему на коньках. Я не хотел, чтобы из-подо льда что-нибудь вылезло и утащило меня в глубину. Но еще больше я не хотел увидеть там ничего такого, что могло бы это сделать. Загребая варежками, я с трудом поднялся на ноги и заскользил вслед за удаляющейся компанией. И вот появился Снеговик, хотя его еще никто так не называл. Никто не посылал оперативные группы на его поиски и не устраивал в школе экстренных собраний по его поводу. Психологи не составляли его психологических портретов. И никто не высказывал гипотез о том, что он проделывал со своими жертвами в те дни, а порой и недели, что протекали с момента похищения до того, как их бездыханные, но не отмеченные следами насилия тела в опрятных одеждах обнаруживали мирно покоящимися на снегу. 1994 В Луисвилле будет ждать Лора – в заляпанном краской коротком комбинезоне, в который она влезает по вечерам после ужина, с заколотыми на затылке темными волосами под красно-черной банданой. В постели, с банджо на коленях – на банджо она упражняется исключительно в постели – и со стаканом пива «Роллинг-Рок» на ночном столике. Я знаю, что она ждет моего звонка. Что ж, сам виноват. Против всяких ожиданий я оказался на редкость хорошим специалистом в технике супружеской жизни: ужины при свечах, объятия со спины за готовкой еды, запасной «Роллинг-Рок», который я оставлял ей на столике, когда спускался рисовать. Родители тоже будут ждать – в Лексингтоне, они-то не будут делать вид, что не ждут. Мать вообще не хотела, чтобы я сюда ехал. Она уверяла, что я снова стану таким. Таким – то есть зацикленным на иллюзиях, что в ее системе координат означает «заблуждение, что Детройт имеет какое-то отношение» к той кутерьме, в которую я, по ее опасениям, превращаю свою жизнь. Набираю свой домашний номер и жду. Три гудка. Четыре. Я уж было понадеялся, что Лора еще не пришла, что у «пырейного» бэнда,[5 - Название музыкального стиля (англ.: bluegrass), зародившегося в. штате Кентукки, который в народе именуют «пырейным штатом» и в котором находятся города Луисвилл и Лексингтон.] в котором она шесть вечеров в неделю играет в клубе «Секретариат», сегодня убойный концерт и как раз сейчас она лабает на бис и сценично флиртует с толпой, посылая в нее сквозь дым тот медлительно-томный смех, который исходит оттуда, куда мне не добраться, а придя домой, нажмет кнопку автоответчика, услышит мой голос и поймет, что я тут же перезвоню. Я всегда перезванивал. И я перезваниваю. На автоответчике у нас вместо текста перед сигналом только Лорино банджо. – Это я… Но не успел я наговорить: «Я соскучился, прости, мне холодно, дороги разбиты, земля смерзлась и почернела», – как в эфир прорвался голос Лоры: – Ты забыл заплатить за телефон. – Прости. – Прости, прости… Что еще от тебя услышишь, Мэтти. Дальше – знакомое долгое молчание. Я слышу ее дыхание. Вижу, как она поправляет свалившуюся с плеча лямку комбинезона, ощущаю, как мне в руки сыплется имбирное печенье. Чувствую запах пива и наканифоленных струн. За тысячу миль от меня, в своей постели, в своей комнате, в своей жизни Лора начинает напевать себе под нос. «Голубую луну Кентукки». Верхнюю партию, которую она исполняет на эстраде. По телефону, в отрыве от всего, мелодия звучит жутковато, как ультразвуковой свист приближающейся летучей мыши. Я задаю какие-то вопросы о концерте и умолкаю. А потом снова принимаюсь объяснять, почему мне надо было сюда приехать, почему этот уикенд в этом городе, вдали от всех – лучший подарок, который я мог сделать себе на день рождения. Но мои объяснения звучат малоубедительно – даже для меня самого, и ни одно из них не заполняет ни пяди пустоты, стену которой мы планомерно возводили между собой в течение неполных семи лет. – Я никогда не рассказывал тебе историю цикла «Разыскиваются»? – спрашиваю я ни с того ни с сего, но пение не прекращается, хотя я знаю, что Лора слушает. А может, она ушла и уже слишком поздно. Но я в любом случае должен ей рассказать. – Лора? Лора все поет – о парне, бросившем девушку, – но без всякого подтекста. Такова уж природа «пырея»: в репертуаре Лоры нет ни одной песни, которая сегодня вечером не могла бы отрикошетить в меня. Я закрываю глаза и вижу, с какой легкостью все эти бесплотные руки вылезают из тех мест, где я их похоронил, и сквозь два последних десятилетия тянутся ко мне с мольбой. 1985 К предпоследнему курсу художественной школы Парсонса я прочно обосновался в хвосте нашей группы, заслужив репутацию средненького иллюстратора с редкими проблесками фантазии и полным отсутствием таланта. В октябре по предложению одного сердобольного препода я сделал свой первый плановый проект: семь обычных жилых блоксекций с бассейнами и высокими глухими заборами; правда, во всех этих глухих заборах были предусмотрены потайные дверцы, приводимые в действие трамплинами, которые либо взлетали вверх, либо отъезжали в сторону, либо отскакивали в кусты. Владельцам предоставлялось украшать и маскировать эти ворота по своему вкусу. Идея, как я написал в представлении проекта, состояла в реорганизации жизненного пространства путем разблокировки его артерий, чтобы дети – младая кровь каждого квартала – могли свободно по ним циркулировать. За эту работу я получил свое первое «хорошо». Эта оценка была для меня настоящим подарком, потому что в целом проект выглядел весьма банальным, даже заборы без затей. Но члены оценочной комиссии и вся наша профессура вздохнули с облегчением. Они наконец нашли для меня занятие, которое могли порекомендовать мне с чистой академической совестью, полагая, вероятно, что мой переход к такому утилитарному – в противовес пламенно творческому – направлению ослабит мою дружбу с Пусьмусем Ли. Как-то раз, и надо сказать единственный, мы с Пусьмусем ездили к его матери в Мартинсвилл, штат Нью-Джерси. В ее доме на каждом углу двускатной планчатой крыши висело по огромной стеклянной кормушке для птиц, так что карнизы всегда были сплошь усеяны воробьями. Родители Пусьмуся – отец географ, мать художница – в начале семидесятых приехали сюда из Китая в рамках программы культурного обмена в Ратгерсе.[6 - Университет в Кэмдоне, Нью-Джерси; основан в 1766 голу, назван в честь ветерана революции полковника Генри Ратгерса.] Мать осталась в Америке с маленьким Пусьмусем на руках. Я так и не понял, нелегалка она или эмигрантка, а когда спросил об этом Пусьмуся, выяснилось, что он даже не знает, в чем разница. И еще я не понял, откуда у нее деньги, но их явно было много. Она ходила в цветастых жакетиках, черных юбках и черных колготках. Меня она в упор не замечала и что-то беспрестанно лопотала сыну по-китайски, следуя за ним из комнаты в комнату, вверх и вниз по лестнице. Пусьмусь же отвечал ей редко и из-за ее плеча вел со мной беседу по-английски. Время от времени, когда мы занимались каким-нибудь делом, он бросал на нее строгий взгляд, и она на пару секунд умолкала. Пусьмусь хоть изредка смеялся, она же – никогда. Несмотря на его манеру одеваться – черные кожаные пиджаки урожая, или, как сейчас говорят, «винтажа» семидесятых, с гигантскими пуговицами и болтающимися сзади ремнями, штаны в облипку, лакированные башмаки с огромными каблуками, на которых он ковылял, наклонившись вперед, словно был насажен на вилку, – прозвище «Пусьмусь» не имело никакого отношения к его внешнему виду. А возникло оно из-за вербального тика. О чем бы его ни спрашивали, он практически на каждый вопрос вместо «потому что» отвечал неизменным «посемусси». То ли по детской привычке, то ли просто у него был такой прикол, не знаю. Но мне всегда казалось, что это вполне соответствует тому, в чем мы оба видели особый шик, отличающий студентов художественной школы. По ночам, «закилевав» от кофе, экстази[7 - Расхожее название синтетического галлюциногена МДМА (метилендиоксимстамфетамин), ставшего популярным в 1980-е годы.] и выбросов мозговой энергии, он вдруг пулей срывался с постели и, сунув холст под мышку, проносился мимо растянувшихся на полу обитателей холла с торчащими изо рта гвоздичными сигаретами[8 - Индонезийские сигареты с примесью гвоздики и других специй; выпускаются с 1912 года компанией «Сиинг Ти»] и разложенными на коленях папками с чистыми листами рисовальной бумаги, стрелой пролетал между диванами с теснившимися на них телеманами и исчезал в прачечной, заперев за собой дверь. Через несколько часов он выныривал оттуда с пачкой шедевров абстрактного искусства, от которых определенно исходили цветовые вибрации: прожилки непристойного оранжевого змеились по красному и рыжевато-коричневому, что занимало две трети пути по холсту. На моей любимой картине под названием «Крах» было изображено что-то вроде расколовшегося айсберга: бирюзовые тона меркли в синеве, погружались в черноту и наконец отскакивали от нижней планки рамы. Раньше этот шедевр висел у меня над кроватью в Луисвилле, но Лора не могла спать при таком буйстве красок. Теперь он висит у нас в прихожей, надежно упрятанный в вечную тень. Мы с Пусьмусем подружились еще на первом курсе, в первый же день занятий. Я уступил ему верхнюю койку, чтобы он не стукался головой, когда просыпался среди ночи с зажатыми в кулаке кистями. Думаю, мы с ним оставались друзьями, потому что его убежденность в своем неминуемом крахе как художника причиняла ему боль – физическую – и доводила чуть ли не до паралича, тогда как постоянное подтверждение все более очевидного отсутствия у меня творческой фантазии приносило глубокое облегчение и, вполне возможно, стало причиной, побудившей меня всерьез заняться искусством. Я умудрился так отдалиться от «Битв умов» и «Брейн-рингов», что дальше было просто некуда. Так мы и продолжали вместе жить, вместе питаться и вместе переживать неудачи – каждый свои. Пусьмусь рисовал, баловался наркотиками, аккумулировал акколады[9 - В Средние века – один из моментов обряда посвящения в рыцари: удар плашмя мечом и т. п. Здесь: похвалы или рекомендации.] факультетской профессуры. Я же удобно пристроился в его кильватере, оставаясь незамеченным. А когда Пусьмусь не рисовал, мы с ним ездили на бега. В ту зиму погода на Манхэттене весь январь стояла фантастически теплая, притом что вся страна отчаянно боролась со снегом. Мы с друзьями-телеманами, «подсевшими» на погодный канал, часами торчали в телесалоне и, уткнувшись в экран, с гипнотической завороженностью следили за изменениями рисунка метеокарты. Границы штата расплывались и исчезали. Горы по самые плечи утопали в рельефном ландшафте. Казалось, все населенные пункты, кроме Манхэттена, были стерты с лица земли. Как-то утром, когда я в полном одиночестве сидел в телесалоне, из прачечной вынырнул Пусьмусь. Пальцы скрючены, волосы цвета хорошего фингала, как будто он только что выкупался в одной из своих картин. – Мэть-тьи, – пропел он с более четкими восточными модуляциями, чем обычно. – «Акведук»![10 - Популярный нью-йоркский ипподром, работающий с октября по май.] Я скосил заспанные глаза на его волосы и снова уставился на экран. – Не получится. Его пожрал снег, – изрек я, кивнув на метеокарту. – Сегодня ты тоже ставишь, – твердо сказал он и зашагал по коридору, прихрамывая то на одну ногу, то на другую: слишком уж быстро каблуки несли его в будущее. На выезде из Манхэттена вагон как-то сразу опустел. Единственными нашими попутчиками были студенты, закутанные в протравленные городом лыжные куртки и шарфы, какой-то пожилой мужик в помятой шляпе, который пел восточноевропейские народные песни, и чернокожая матрона с детьми, кидавшимися к окну, всякий раз как поезд выныривал из туннеля. Снег то вздымался над одинокими зданиями и заваленными булыжником пустырями, то снова опускался – как мебельные чехлы от сквозняка в покинутом доме. Я смотрел на детей и уносился лет на десять назад, к дренажной канаве в глубине нашего двора, где мы лежали в сугробе голова-с-головой-к-голове: я, Спенсер Франклин и Тереза Дорети, – изображая восстающих из могилы мертвецов. Как раз тогда в канавах обнаружили несколько жертв Снеговика, их тела были еще достаточно теплыми, чтобы спасатели-парамедики попытались вернуть их к жизни. К тому моменту, как мы доехали до «Акведука», я уже вспоминал о руках и начал рассказывать о них Пусьмусю, выйдя из поезда, который так быстро исчез с платформы, словно его всосало в безвоздушное пространство. – В Детройте, – сказал я в спину Пусьмусю, чувствуя в животе неприятную тяжесть, – по дороге из школы я… Он вдруг замер и привалился к бортику лестницы, уперев ладони в колени. – Что с тобой, Пусьмусь? – спросил я. – Мутит. – Я понял, что он говорит о своем творчестве и на данный момент израсходовал почти весь яд, который мог впрыснуть в это слово. – Меня еще больше. – Сегодня ты тоже ставишь. Он повторил это уже дважды. Сегодня ему было просто необходимо вместе с кем-нибудь выиграть – или проиграть. В любом случае он не оставил мне выбора. Если бы я отказался, он не стал бы переводить мне разговоры своих соплеменниц. – Они сегодня придут? – спросил я. Пусьмусь пожал плечами, поморщился и зашагал дальше. Мы заплатили свои пять баксов, прошли через турникет и оказались в помещении клуба, где, как и во всех общественных зданиях, примыкающих к подземке, стоял характерный запах наэлектризованной мочи. Я шел за ним, встряхивая зудящие руки и высматривая китаянок. Сейчас я уже не помню, собирались ли они на «Акведуке» регулярно или только по особым дням. Помню только, что всякий раз, когда в ту зиму Пусьмусь брал меня с собой на ипподром, мы прямо с лестницы окунались в крикливую толпу черноволосых азиаток с бюллетенями в руках; все они хрумкали каштаны, переглядывались, переругивались и, по виду, обменивались угрозами на своем мандаринском наречии, птичьим гомоном оглашавшем стены клуба. В тот день китаянок было не так много, может, десять из двадцати пяти посетителей, склонившихся над газетами и пивом в ожидании открытия ставочных кабинок. Одна из десяти, в тренче нараспашку поверх домашнего халатика, кивнула Пусьмусю. – О боже, Пусьмусь, – сказал я ему, – посмотри, что на улице. – Что? – Он повернулся к окну и выпучил глаза, как в тот раз, когда ходил кругами у Ротко в Музее современного искусства.[11 - Музей в Нью-Йорке, основанный в 1929 году Альфредом Гамильтоном Барром-младшим (1902–1981), где содержится богатейшее собрание произведений мирового искусства XX века; задуман как первый в мире музей, посвященный исключительно современному искусству. Ротко (наст, имя Маркус Роткович; 1903–1970) – американский художник-экспрессионист русского происхождения.] – Ого! Не было видно ни трека, ни передвижного барьера на старте, ни вышки. Ипподром заволокли миазмы – не снег, не туман, а серовато-белые испарения. Местами проступали отдельные очертания и прожилки цвета: лошадиный круп, лиловая рубашка, неидентифицируемый синий пузырик. Словно смотришь на землю сквозь луну. Спокойно и неумолимо в сознание вползали бесплотные руки. Я видел окна, соседские дома на окраине Детройта, Терезу Дорети, сидящую в снегу, испуская стоны оживающей мумии. – Руки, – сказал я, и Пусьмусь наконец повернулся ко мне. Я всматривался в белизну, накрывающую мир. – Стали пропадать дети. Много детей. Родителей протестировали, и те, кто прошел тест, должны были наклеить на свои окна изображение руки. На школьных собраниях нас предупреждали, что если кто-нибудь подойдет к нам по дороге домой, мы должны бежать к ближайшему дому с такой рукой на окне. Я никогда не видел, чтобы он смотрел на меня так внимательно. – И что? – Мы называли его Снеговиком, – пробормотал я, понимая, что несу околесицу. Но почувствовал, как это имя обожгло мне язык. – Пора делать ставки, – сказал Пусьмусь. Он явно злился, хотя и непонятно на что, но я все равно не мог полностью переключиться на него. – Ты тоже ставишь. Потом едем домой. Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками. Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта. – Твой друг что – дьявол? – спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся. Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор. – Я отвезу тебя домой, – сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам. В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес. Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка. Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором – шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра – «плавающую» детскую ладошку, а точнее – ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ». Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок. Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела. Он сказал, что они внушают ужас. 1976 Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику – Дню красно-серых – 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез – за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином. До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем[12 - Выпечное блюдо еврейской кухни, приготовляемое на основе лапши или мацы с добавлением фруктов и специй.] и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней. Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты»,[13 - Спортивная игра с мячом на бетонной площадке, разделенной на четыре равных квадрата; в игре участвуют два или четыре игрока; проигрывает тот, на чьем квадрате мяч ударится более одною раза.] и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности». Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом – просто ты учишься их скрывать. За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето. Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук – жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь. Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план – к тому времени все сложилось как-то само собой, – но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром. – Мэтти, осторожно… – заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. – Ничего, ничего, – выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. – Все хорошо, радость моя. – Она держалась за левое колено. Ее черные волосы – таких длинных я у нее еще не видел – веером раскинулись по лицу. – Приземляйся, – пригласила она. Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки. – Потрогай, – сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. – Сместилась. – Как это? – Я упала со стремянки – она была прислонена к хижине. Мне не верилось, что Барбара вернулась. Восемнадцать месяцев – срок для меня невероятно долгий. Я был почти уверен, что никогда больше ее не увижу. Она смотрела на меня таким долгим взглядом, что я ощутил его как прикосновение и в страхе отшатнулся. На лице ее лежали свето-лиственные узоры, словно фантомная тень какого-нибудь африканского дерева. – Ты правда меня еще помнишь? – спросила она. – Кончай стебаться, – бросил я небрежно, как будто это не ее образ я выбрал себе в качестве альтернативного варианта считания овец в бессонные ночи. Лежа в постели, я представлял, как мы с двадцатидвухлетней Барбарой Фокс качаемся в колыбели гигантского кокона, укрывшись там вместе навеки. Все это время она жила в Западной Африке, главным образом в Мали, где в составе Корпуса мира помогала строить дома и работала в школах, хотя моя мать говорила отцу, что это был всего лишь предлог подальше спрятаться от родителей. Барбара легла на траву, опершись на локти, и положила свои ноги на мои. В течение нескольких минут я сидел и разглядывал бугорок на ее лодыжке. Потом снова положил указательный палец на ее коленную чашечку и почувствовал, как под ним пульсирует кровь. Я опаздывал на праздник, рискуя сорвать свой грандиозный план, но мне было уже не до него. – Ты не представляешь, какая в Африке трава, – сказала она вместо: «Мэтти, убери руку». Закрыв глаза, я сосредоточил всю свою энергию на кончике пальца. Мне даже показалось, что я чувствую, как травинки щекочут кожу на ноге Барбары. – После сезона дождей, Мэтти. Господи! Ты даже не представляешь, что это за дожди. Убери палец, маленький развратник. Залившись краской, я отдернул руку. – Твои родители никуда не собираются в ближайшее время? В голове у меня что-то застрекотало, но я вдруг понял, что она имеет в виду работу няньки, и тогда, покраснев еще больше, отрицательно покачал головой: – Мне больше не нужна нянька. Я уже лет сто как без нее обхожусь. – Даже я? – Просто мы хотели занять тебя чем-нибудь по субботним вечерам. Барбара ткнула меня пальцем в щекотное место между ребер, и я повалился на траву. Хотел было откатиться на безопасное расстояние, но она так крепко прижала меня к земле здоровой ногой, что мне было не только не подняться, но и не вздохнуть. Она вроде бы уже собралась меня отпустить, но тут я почувствовал, что она резко напряглась, потом, оттолкнувшись, перешла в вертикальное положение и стала растирать поврежденное колено. У сетчатой двери появился ее отец. Казалось, волосы у него на теле стали еще гуще – наверное, потому что совсем поседели. Белый пух выбивался из-под майки, нависал над покрасневшими веками, делая его похожим на цыпленка. – Так, так, так, – протянул мистер Фокс, и я вспомнил, каким он вернулся из Вьетнама. Он был репортером, а не солдатом. Но моему отцу все равно не нравилось, что я у них бывал. «Если честно, сынок, Фил Фокс внушает нам беспокойство, – сказал он как-то, усадив меня рядом с собой на диван. – Он стал совсем другим человеком. Ему нужна серьезная помощь». Миссис Фокс тогда еще жила с ними, а Барбара училась в колледже и чуть не все выходные проводила с родителями и со мной. – Доброе утро, мистер Фокс, – поздоровался я, поднявшись на ноги. – Беги в школу, Мэтти, – сказала Барбара, глядя на отца, и побрела к дому, даже не помахав мне на прощанье. Свернув на дорогу к Сидровому озеру, я увидел Терезу. Она шла на полквартала впереди. Чтобы привлечь ее внимание, я столкнул тачку с тротуара на гравиевую обочину и загромыхал по камням. Наконец Тереза обернулась. Она стояла и ждала, морща губы. Вокруг ее лодыжек вилась цветастая юбка. Странная все-таки девочка. Непостижимо странная. – Эй, – окликнул я. – Это ты? – Как видишь, – сказала Тереза, пристраиваясь рядом. О тачке она ничего не спросила. Но посмотреть на нее посмотрела. – Значит, ты все-таки идешь? – Значит, он меня все-таки отпустил. Это уже что-то новенькое. Я-то думал, Тереза решила прикинуться больной, потому что в День красно-серых первое место ей точно не светило. – Видишь? – спросила она, указав на окно гостиной серого дома впереди. В нижнем правом углу красовалась маленькая ладошка, обведенная красным контуром. – Что это? – Если на нас нападут, мы должны бежать к ближайшей руке. – Нападут? Кто? Тереза ответила не сразу. Мы шли молча, пока наконец она не сказала: – Кто угодно. – Вирусы бешенства? – спросил я, и она хмыкнула. – Радиоактивная пыль. – Джейми Керфлэк. – Бесси Романе – И мы дуэтом затрубили в воображаемые кларнеты. Пару месяцев назад Бесси решила, что ей не пристало быть пятым кларнетом в оркестре, и, чтобы занять место в первом ряду, она поочередно перетащила все четыре передних стула за флейты, в расположение ударных, загнав туда и своих коллег-кларнетистов. – Как ты считаешь, у тебя в школе есть друзья? – спросил я. Она шла, глядя вперед. Тропинка, ведущая к школе, петляла среди деревьев, как будто стволы по очереди перепрыгивали через скакалку, но, когда мы до нее дошли, Тереза свернула на дорогу к озеру. Я, ни слова не говоря, последовал за ней. Нам бы больше повезло, если бы нас никто не увидел. Тогда мы провели бы это утро в грязи у побитого штормами пирса, совершив парный прогул, что было бы настолько невероятно, что, пожалуй, развеселило бы даже доктора Дорети. Иногда я и правда думаю, что если бы нас никто не увидел, мы бы точно весь день пробарахтались в этом «человечьем» озере, а потом вернулись домой, и тогда наступило бы самое обычное лето, которое сменилось бы самой обычной осенью, и ничего бы не произошло. Я оставил башмаки и тачку на вершине холма, и мы с Терезой потопали по заросшей травой надводной террасе, продираясь сквозь тучи стрекоз, с тиканьем взмывающих ввысь. У кромки воды Тереза сбросила сандалии и приподняла юбку. Кожа у нее была белая, как бумага для заметок, словно до этого она никогда не выходила на улицу. Ни разу не поежившись, она вошла в серебристо-алюминиевую воду, которая сомкнулась у ее лодыжек и приковала ее к месту. – Здравствуй, бабушка, – сказала она, как только мои ноги погрузились в тину рядом с ней. В первое мгновение я подумал, что бабушка в воде, и похолодел от ужаса. Я не боялся Сидрового озера, как зимой, когда смотрел в него сквозь лед. Но мне никогда не нравилось топтаться на дне – такое ощущение, как будто тебя засасывает. Тереза приложила руку к пирсу, в котором, похоже, осталось меньше металла, чем в озере. Это был уже не пирс, а скелет пирса, дочиста обглоданный дождевыми каплями. На том берегу поблескивали два дома сотрудников «Дженерал Моторс», колыхаясь в раскаленном воздухе, словно танцуя щека к щеке. – Бабушка? – переспросил я. – Мамина мама. Вот это да! Впервые за все те годы, что я знал Терезу, она упомянула о своей матери. Ее мать умерла, когда мы учились во втором классе. О том, что она умерла в машине, заперев ворота гаража и включив двигатель, я узнал только пятнадцать лет спустя от своей матери; тогда же она сказала мне, что труп обнаружила Тереза. Там, на озере, я хотел расспросить Терезу о ее матери. Я ее почти не помнил. Даже не знаю, почему вдруг меня разобрало любопытство. Но то утро вообще было волшебным: кокетство Барбары, Терезины ноги в воде, да еще эти стрекозы кругом. Но спросил я совсем не о том. – Это из-за твоей бабушки папа отпустил тебя на День красно-серых? Тереза по обыкновению ответила не сразу. – Вчера ночью бабушка сказала, что стареть – это все равно что превращаться в озеро. – В озеро? – переспросил я и поежился, вспомнив о собственных кошмарных снах. – Да. Все начинают смотреть на тебя и не видеть, а если ты становишься неподвижным, плоским и только и делаешь, что отражаешь – как зеркало, – значит, ты умер. Она вытащила ногу из воды и вытянула ее перед собой, глядя, как с пальцев стекает тина. Я тоже посмотрел на нее и сразу вспомнил ногу Барбары Фокс. Да, везет мне сегодня на нижние конечности, отметил я про себя. – Похоже на червей. – На кровь, – сказала Тереза. – Твою ногу тошнит. Мы хором засмеялись. Ее нога снова скользнула под воду. Ил поминутно похлюпывал под ее ступнями, как будто там что-то самоэксгумировалось. Я не решался сдвинуться с места. – Иногда мне кажется, что ты мой друг, – сказала Тереза, поправляя ленточку в волосах, при этом тетива ее луком изогнутых губ на секунду ослабилась и провисла. В тот момент я подумал, что, может, это и правда. – Когда, например? Она улыбнулась. – Например, когда ты побеждаешь меня во всякой ерунде. – Улыбка у нее была не открытая, не широкая, а как бы втянутая в глубь рта. Она сказала что-то еще, но я не расслышал, потому что позади раздался голос Джона Гоблина. – Ух-ух-ух! – проухал он фальцетом, как обычно делали его друзья, когда хотели позубоскалить, правда, у Джона это никогда не звучало с издевкой. В его «ухах» было слишком много радости. Оборачиваясь, я мельком взглянул на Терезу. Ее взгляд улетел за озеро, но улыбка была на месте, и я понял – слишком поздно, – что мы могли бы остаться. Я мог бы не оборачиваться, мог бы проигнорировать Джона Гоблина, и мы могли бы остаться. – Мэтти и Тереза в озере стоят, тили-тили-тесто замесить хотят! – проскандировал Джон Гоблин, расплываясь в своей гоблинской ухмылке. – Ух-ух-ух! – Обрати внимание на его кроссовки, – сказала мне Тереза. Сколько бы Джон Гоблин ни шастал по мокрой траве, по озерной тине, по прелой гнили в сосновом бору, его «пумы» всегда оставались ослепительно белыми. Прямые льняные волосы всегда были гладко причесаны и только в одном месте у правого уха вздувались «бабблгамовским» пузырем. – Чем вы тут занимаетесь? – спросил он. – Превращаемся в озеро, – ответил я. Но Тереза меня не слышала. Она уже вышла из воды и вытирала ноги о траву. Ее улыбка снова скрылась за линией рта. И вот, несмотря ни на что, я все-таки добрался до школы и приволок туда свою тачку. Два с половиной часа я ждал подходящего момента, записывая очки в соревнованиях по тедерболу,[14 - Детская спортивная игра для двух участников, которые поочередно и в противоположном направлении бьют ракетками по мячу, привязанному к длинной веревке (цепи), укрепленной на верхушке столба; цель игры – обмотать веревку (цепь) с мячом вокруг столба.] по бегу, в котором выиграл Джон Гоблин; считая, кто сколько раз набьет ногой по мячу. Потом, перед самым обедом, я углядел миссис Ван-Эллис, которая стояла спиной ко мне, по обыкновению заложив руки за спину. Она увидела меня, только когда на ее запястьях защелкнулись наручники, но было уже слишком поздно. Я, в развевающейся на ветру белой блузе, мчался прямо на нее, толкая перед собой тачку. В последний момент миссис Ван-Эллис, должно быть, все-таки о чем-то догадалась, потому что успела подогнуть ноги, чтобы, плюхнувшись в тачку, смягчить удар, когда я ее «подрежу» – слегка. Я вовсе не хотел ее угробить. С криком «Ой, Мэтти!» она повалилась в тачку. – Дорогу сумасшедшей! – заорал я и выкатил тачку с миссис Ван-Эллис на футбольное поле. Заготовленная мной табличка с надписью «Дурдом "Луговой родник"» и с идиотскими рожицами съехала на бок при первом же крене. К тому же миссис Ван-Эллис оказалась гораздо тяжелее, чем я ожидал, и толкать тачку было трудно. И все же мне удалось протаранить ее добрых три шага, прежде чем мы дружно повалились на землю, зацепившись за штангу. Когда я выглянул из-за тачки, миссис Ван-Эллис уже каким-то чудом удалось подняться на ноги. Она трясла головой, сгибала и разгибала ноги и чуть не смеялась. – Сними с меня эти штуки, – сказала она, подбородком указав на наручники. Откуда-то из толпы донеслось негромкое «Ух-ух-ух». Я поискал глазами Джона, но его видно не было. Тереза тоже исчезла. Чувство вины – более того, замешательство – навалилось на меня и связало по рукам и ногам. Думаю, это чувство было защитной реакцией мира, имеющей целью заморозить меня, чтобы я больше ничего не мог ему сделать. Такого я еще никогда не испытывал. Наша директриса миссис Джапп практически махнула на все рукой, хотя и заявила, что «данный поступок свидетельствует о нетипичном отклонении от здравого смысла». В разгар этой короткой нотации в дверях кабинета показалась миссис Ван-Эллис, прижимая к бедру грелку со льдом. – Простите, мне очень жаль, – перебил я миссис Джапп. Мне действительно было очень жаль, и все же меня не покидало то щекочущее чувство, которое и толкало меня на озорство. – А также о его адской изобретательности! – присовокупила миссис Ван-Эллис. – Нэнси! – каркнула миссис Джапп и зацокала языком. Мама забрала меня через сорок пять минут. По обыкновению она плохо смыла краску для волос, и неровная струйка засохла у нее на виске, как кровь из стреляной раны. Она мне даже не улыбнулась. Я сидел в душной машине и чувствовал, что задыхаюсь. Мне хотелось задохнуться до смерти, прямо здесь, на пассажирском кресле. Мать ничего не замечала, пока я не превратился в то, на что люди смотрят и не видят, как говорила Терезина бабушка. Но когда мы въехали на нашу подъездную аллею, мать схватила меня за руку и посмотрела на меня долгим изучающим взглядом. У нее было такое серьезное, незнакомое лицо, что я перестал задыхаться и заплакал. – Горе луковое, – заулыбалась она, поправляя мне волосы и одновременно поддерживая голову, словно боялась, что я упаду. – Где ж твое хваленое чувство защищенности? 1976 Лето 1976 года было, наверное, тем самым чудом, о котором мечтал весь город. В центре над набережной маяками высились шпили-близнецы совсем нового, еще не согретого дыханием жизни комплекса «Ренессанс», величаво вознесшегося над пакгаузами и окрестными пустырями; они так зазывно сверкали стеклом и хромом, что вполне могли соблазнить новые семьи переселиться в эти пользующиеся дурной славой кварталы. В один из не самых приятных июньских вечеров, когда душная мгла окутывала опоры прожекторов и ложилась на верхние трибуны, мы с отцом и моим восьмилетним братом Брентом отправились на стадион «Тигр»; два из наших мест оказались за столбами, и нам пришлось по очереди садиться на единственное нормальное, с которого хорошо просматривалось все поле, и тогда я впервые увидел Марка Птицу Фидрича.[15 - Марк Стэн Фидрич («Птица», р. 1954) – знаменитый американский бейсболист; дебютировал в детройтской команде «Тигры» 20 апреля 1976 года.] Его пышные кудри клубились под кепкой, как взбухший от влаги попкорн. Форменные штаны были заляпаны грязью, потому что перед каждой подачей он резко падал на колени, чтобы разгладить неровности на площадке и пошептаться с мешочком канифоли. Во рту он вместо табака жевал слова, когда радовался своим подачам. Всякий раз как он выбивал кого-нибудь с поля (что бывало не часто даже тогда), допотопная звуковая система стадиона разражалась гитарно-ударным треском и вся толпа – а в то краденое лето трибуны буквально ломились от зрителей – вскакивала на свои коллективные ноги и начинала притопывать и раскачиваться под песню «Птица серфинга».[16 - Песня рок-н-ролльиой группы «Trashmen» («Мусорщики») 1964 года со словами:«Все слыхали о птице,Пэ-пэ-нэ-птице, птице, птице.Птица – это да!Да, птица, птица, птица, птица – это да!» и т. д.] В первый уикенд после окончания учебного года я установил на зарешеченной сеткой веранде свой «стратоматиковский»[17 - По названию компании «Страт-О-Матик» – крупнейшего производителя настольных и компьютерных игр.] настольный бейсбол, вскрыл пачку свежеотпечатанных фотографий игроков предыдущего сезона и разыграл первую игру «Мэттибольного» сезона 1976 года – «Детройт-Кливленд», проходившую на похожем на пещеру муниципальном стадионе. Бен Ольиви заслал Джима Керна в край восьмерки и принес победу «Тиграм». Я без лишних эмоций упаковал эти две команды в коробку, проверил график, вытянул Балтимор и Милуоки и продолжил игру. В тот же вечер после ужина я вышел на улицу, захватив перчатку, рукавицу и мяч, и трижды разыграл маневр Ольиви. В нужный момент я снова и снова вставал на залысину на газоне, которая служила мне основной базой, и мысленно посылал мяч че рез наш красный штакетник во двор Кевина Дента. В последний раз я заметил Кевина и его приятеля Грэнджа: они пробирались к кустам, чтобы за мной подшпионить. Скорчив мину, я застопорил речевой поток спортивного комментатора, встал на залысину, подбросил мяч в воздух и еще раз изобразил пробежку Бена Ольиви по базам, благополучно вернувшись на основную. Моя мать в свободное от домашних забот время ходила в спецшколу проводить тесты с детьми, страдающими аутизмом. Брент смотрел по телику программы «Трепачи» и «Верная цена», а после полудня забегал за Деном, нашим веснушчатым соседом, и они отправлялись на Сидровое озеро. Отец трудился в научно-исследовательской лаборатории компании «Дженерал Моторс» и, приходя с работы, играл с нами и с гостями Брента в «стикбол»,[18 - Упрощенная детская разновидность бейсбола.] а потом удалялся в гостиную чинить-паять свои динамики. Сколько я его помню, он все пытался выдавить из этого стерео хоть какой-нибудь звук. И вот в конце июня, собрав всю семью у себя в мастерской, он взмахнул рукой над черным ящиком, который у него назывался усилителем, и, пошевелив губами, как Марк Птица, на счет три нажал кнопку «вкл». Система разок рыгнула, пару секунд погудела и, взвизгнув, заглохла. Отец так просиял, будто ребенка родил. Иногда я ходил на озеро, и там Брент и его дружки – все они были выше меня, хотя за ту весну я подрос почти на целый дюйм, – на какое-то время переставали обзывать меня хитрожопиком, чтобы я поучил их плавать баттерфляем и на спине. Вечерами по четвергам мы с Джо Уитни и Джоном Гоблином ходили в «Мини-Майкс», где изредка появлялась и Тереза – если ей не надо было идти на занятия по информатике. Байкеры тоже туда зачастили, и, хотя они с нами не разговаривали, иногда кто-нибудь из них убирал оранжевые стулья, расставленные вокруг трека, чтобы нам было лучше видно. Терезин «Пожиратель людей» был в «Мини-Майксе» самой быстрой машиной, но она так и не научилась нормально им управлять. Отец помог мне собрать собственный автомобиль – «Мустанг» цвета пушечной бронзы, который стрелой пролетал мимо крошечных пальмочек, придорожных магазинчиков «Харли» и динозавровых ям, тянувшихся вдоль треков «Мини-Майкса». Помню четвертое июля на берегах Детройт-ривер – день, когда стране перевалило за вторую сотню лет. Я лежал на одеяле среди белотелых жителей окраин, толпы которых устремились в центр города посмотреть, на месте ли он еще. Такого скопления народу набережные не видели со времен бунтов. Перед самым фейерверком я перевернулся параллельно береговой линии и покатился по склону холма к воде, умудрившись никого не зашибить в этом круговороте лиц, небоскребов и облаков. Как только я выкатился на ровную землю, над головой засияла эмблема двухсотлетия, взметнулись огни и в воду с неба дождем посыпались красные, белые и синие угольки, которые еще долго и бешено вращались в воде под слоем нефти, нечистот и промышленных отходов. Двадцать восьмого июля доктор Дорети повел нас с Терезой в новый комплекс «Понтиак-Сильвердом» поболеть за футбольную команду Джона Гоблина, которая заняла тогда первое место среди юниоров. Джон забил три гола. В перерыве мы жевали хот-доги и, глазея на кондиционеры, пытались понять, что напоминает нам этот фильтрованный воздух и потусторонний голубой свет. Насколько я помню, ответ был – ничего. «Сильвердом» – это единственное место из всех, где я бывал, которое ничего мне не напоминало. Возвращаясь на трибуны, мы заметили в нескольких рядах от нас Барбару Фокс с компанией друзей (потом я узнал, что у одного из них играл младший брат). Мы все замахали ей руками. До того момента я и не догадывался, что она знакома с Дорети. После игры мы отправились в Оклендский парк на Сидровую мельницу, которая в тот год открылась раньше обычного. На вкус сидр был слишком сладкий. Доктор Дорети сказал, что в нем еще много лета, а кислым он будет не раньше, чем через месяц. Мы с Терезой забрели в колесный отсек рядом с главным зданием мельницы и, стоя на пешеходном мостике, протянувшемся через все помещение, вместе с другими детьми смотрели, как гигантское колесо крушит и давит яблоки внизу. Мы стояли там до тех пор, пока не показалась лопасть с вырезанным на ней сердцем, на котором Ричард и Грейс, единственные подростки, покусившиеся на эту достопримечательность, выгравировали свои имена. Никто из нас не мог понять, как им это удалось. И все эти месяцы, при всей этой жаре среди нас ходил Снеговик. Он ездил на своем синем «гремлине» АМК по игровым площадкам и тупикам, кишащим детьми, и ничего не предпринимал. Просто ездил. В последний уикенд перед началом учебного года, к исходу дня, когда солнце разбросало по крышам оранжево-красные блики, родители вдруг приоделись, запихали нас с Брентом в машину и покатили в Греческий город в центре Детройта. Запарковались мы в пяти кварталах от места, под одним из немногих работающих натриевых фонарей и пошли пешком по середине пустынной улицы мимо заброшенных отелей без окон и разбитых машин, на задних сиденьях которых мельтешили тени, словно обжимавшиеся подростки. Вот почему Греческий город, когда мы до него добрались, произвел на нас впечатление грандиозного фейерверка. Откуда ни возьмись в ослепительном свете появились тысячи людей, повеяло вкусными запахами. Там были чернокожие и белые, родители и дети, управленцы и работяги, Особо Одаренные Малолетки (как называли нас в школе) и обычные малолетки, и все толкались, суетились, словно пытаясь пробиться друг к другу сквозь клубы дыма и крики «Опа!». И вдруг все байки о центре Детройта, которые я слышал с младых ногтей, стали всего лишь байками – частью тщательно разработанной тактики запугивания, чтобы робкие и слабые держались подальше, предоставляя последним из оставшихся в живых искателей приключений вечно веселиться на обломках Автомобильной Столицы. 1994 – Хорошо, – вступает Лора, молчавшая почти два часа, пока я нес в трубку всю эту лабуду о Пусьмусе, о Марке Фидриче и о том долгом засушливом лете. Сомневаюсь, что меня мог бы остановить сам ее голос, но в нем звучали обертона, которых я раньше не слышал, – это они заставили меня поморщиться, закрыть глаза и умолкнуть. – Хорошо, Мэтти. Значит ли это, что ты нашел, что хотел? На свой день рождения, я имею в виду. Раз уж ты решил не вовлекать меня в торжества, то хотя бы удовлетвори мое любопытство. Поздравляю, кстати. Я бросаю взгляд на электронные часы возле кровати – 11:58. Значит, у Лоры в Луисвилле на циферблате сейчас 12:28. Я это знаю, потому что она всегда ставит их на полчаса вперед, чтобы, проснувшись утром и увидев, который час, схватиться за голову. Это был единственный способ ее растормошить – плод наших совместных изысканий. – Заглотила свой «Роллинг-Рок»? – спрашиваю я. – Я задала вопрос. В ее голосе звучит обида, злость и что-то еще, что-то настолько дремучее, что я даже не сразу это узнаю, а узнав, в ошеломлении умолкаю. – Так как? – свирепеет она. Помнится, в нашу первую брачную ночь, как только за нами захлопнулась дверь гостиничного номера и мы остались вдвоем, Лора ударилась в слезы и прорыдала до самого утра. В тот раз ее гнев был направлен не на меня. Она истерила из-за своего брата, умершего в семнадцать лет от фиброза мочевого пузыря, и из-за того, как его смерть повлияла на ее отношения с родителями. «Им некого стало пилить, некого спасать в пятом часу утра. И вот в первую же ночь после похорон они подошли к моей двери, постояли, прислушались и, не услышав привычного храпа, вломились с перепугу в комнату и разбудили меня. До смерти брата они редко вспоминали о моем существовании. То пошлют меня учиться на банджо, то отправят в детский лагерь, да мало ли куда еще – лишь бы спровадить с глаз долой. Я и брата-то почти не знала. Он любил вяленую говядину. Вот что я знала. Семнадцать ебучих лет – и это все, что я о нем узнала». Несколько раз, пока она сотрясала воздух своими тирадами, я пытался ее обнять, утешить, но ей было не до того. Иногда, правда, она смягчалась, но в основном сидела на полу и колотила кулаком по ковру. На коленях у нее лежала фата, которую она периодически использовала в качестве носового платка. Никогда еще Лора не была мне так близка. Казалось, стены моего номера перекорежило, как бока смятой обувной коробки. Еще чуть-чуть поднажать – и вся эта диорама в натуральную величину даст трещину, и толпы людей, населяющих мое и Лорино прошлое, беспорядочной гурьбой вломятся в настоящее. Я начинаю повторять имя жены, хотя понятия не имею, что скажу дальше, и слышу в ответ ее свистящий шепот: – Мэтти, блядин ты сын, приезжай домой. Свободная от телефонной трубки рука заползает под футболку и сгребает кожу. За спокойствием, которое я уловил в голосе Лоры, всегда скрывается усталость, это я знаю. Она не в состоянии выдержать столько часов. Но лишь теперь до меня дошло, что эта усталость была частью ее стратегии, рассчитанной на сохранение брака, чтобы оставаться моей женой, существуя на то, что я был способен ей дать, – я ведь даже не пытался подкопаться к тем тайникам, где прячется ее одиночество. Я дал ей любовь – но, так или иначе, не свою. После молчания, кажущегося слишком долгим даже для нас, Лора пробормотала: – По крайней мере, теперь мне ясно, что этот придурок делал на нашей свадьбе. – Не такой уж он был придурок, – сказал я, поморщившись при воспоминании о том, как Пусьмусь вместо шаферовского тоста разразился неблагозвучной галиматьей из китайской оперы. По последним сведениям, он пытался открыть при ипподроме в Саратоге[19 - Город на севере штата Нью-Йорк.] что-то вроде ночного клуба, завлекая посетителей бурлескным шоу с участием полуобнаженных девиц, изображающих помощниц конюхов, и бесплатным пирсингом для мелюзги. – Он влез ногой в наш свадебный торт, – напомнила Лора. – Но он же в шутку, – тихо сказал я. – Да хоть бы и не в шутку. – Мэтти, почему ты перестал рисовать? Не знаю, то ли сам вопрос, то ли боль в ее голосе, то ли что-то еще, совершенно безотносительное, прозвучало как обвинение. – Я не художник и не хочу им быть, – отрезал я. – Просто так получилось. Однажды. – Жаль, что я тебя тогда не знала. – Я был таким же… – от усталости мне было лень подбирать слова, – такой же бестолочью. – Мэтти, скажи, может, у тебя неприятности? Ты ничего не собираешься с собой сделать? От неожиданности я катапультируюсь из постели. Еще несколько секунд этот вопрос звенит у меня в ушах. – Да как только тебе… – начинаю я, но она снова перебивает. – Ну, господи, Мэтти, просто у тебя день рождения, а ты сидишь в каком-то мотеле за тысячу миль от дома и мусолишь события десяти-двадцатилетней давности! Ты кажешься таким маленьким, Мэтти. Совсем маленьким. В разъеме штор серебрится полоска окна, и света в комнате ровно столько, что мне видно отраженные в стекле мои пол-лица. – Лора, на самом деле все не так трагично, как кажется. Правда. – Ты хочешь сказать: все кажется не таким трагичным, как на самом деле? Я смеюсь, она тоже. Смеемся мы недолго: все вроде хорошо, да не очень. – И последний вопрос, Мэтти. – Она таки не смягчилась. – Ты рассказываешь все это мне! Мне лично? Или тебе сгодились бы любые уши? – Не знаю, – отвечаю я честно, не желая кривить душой. Она этого не заслуживает. – Наверное, тебе. Во всяком случае, мне бы хотелось, чтобы это было так. – Хорошо бы тебе с этим разобраться. – Лора заворочалась в постели, и я понял, что сейчас она нажмет на рычаг. – Не бросай трубку! – лепечу я второпях. – Хочешь сюда приехать? Самолично поучаствуешь в моих Поисках Душевного Покоя. – Ты вполне ясно дал мне понять, что это сольная экспедиция. – Когда это? Что-то не припоминаю. – Хм-м-м, – тянет Лора. Мое приглашение явно удивило ее меньше, чем меня самого, и вроде даже немного успокоило. Она снова берется за банджо. Теперь мне его хорошо слышно. – Я бы не хотела сбивать тебе фокус или что там еще. Черт с тобой, ты уже дал мне исчерпывающее объяснение насчет мертвой руки, висевшей у нас на стене все эти годы. – Это не мертвая рука. – Ты же сам тогда сказал: «Это образы людей, которые стали призраками». Помнишь? Я – да. По крайней мере, теперь ее враждебность перекинулась с меня на мои работы. – Я и не подозревал, что тебе не нравятся эти рисунки. – Что значит «нравиться», Мэтти? Ее голос зазвучал нежнее. В нем появилась любовь ко мне или, по крайней мере, то ласковое пренебрежение, которое мы совместными усилиями довели до совершенства и которое где-то до последнего года делало большинство наших ночей непроницаемыми для боли, которую мы спокойно причиняем друг другу. Она все бренчит. Я снова заваливаюсь в постель и слышу, как затихают звуки банджо. И опять воцаряется наше любимое, приятно давящее молчание. – Спокойной ночи, Лора, – говорю я. Она не отключается, и я повторяю еще раз, гораздо нежнее. Она вешает трубку. Пару минут спустя ветер начинает швырять в окно комья снега. Я лежу под одеялом, зарываясь в воспоминания, достаточно мощные, чтобы ненадолго перенести меня куда-нибудь еще. Луисвилль, Кентукки, суббота, 6 мая, 1989 год. Год моей первой и единственной выставки перед тем, как я начал проектировать жилые кварталы за деньги. Незадолго до этого двадцатитрехлетняя Лора – она всего на восемь месяцев младше меня – оставила свой дом вместе с родительскими воспоминаниями о брате и сняла себе мастерскую. В ознаменование этого события она пригласила меня на дерби в «Черчилл-Дауне».[20 - Ипподром в Луисвилле, где проводится Кентуккское дерби; основан в 1875 году полковником Льюисом Кларком.] Лора была простужена, так что я впервые за четыре месяца нашего знакомства услышал ее голос в новой вариации, и его уютная хрипотца привнесла в наши отношения некую интимность. К тому времени Лора уже пробудила во мне физическое желание, гораздо более глубокое, чем я когда-либо испытывал. Это был мой первый длительный эмоциональный контакт. Меня привлекала в ней ее артистическая натура, ее манера играть на банджо, особенно когда она склонялась над ним, как сварщик, и, припаивая ноту к ноте, выстраивала удивительно сложные музыкальные конструкции по партитурам, которые она откапывала в фольклорных библиотеках или заимствовала у друзей. Ее увлеченность искусством и успокаивала меня, и будоражила. В тот день, правда, было еще и фантастическое освещение. За конюшнями волнами вздымались грозовые тучи, и стрелы молний сверкали среди них, словно мелькающие тут и там косяки рыб. Вытоптанная беговая дорожка серела на фоне ядовито-бирюзового поля. Лора стояла рядом со мной в широкополой шляпе и длинном газовом платье. Это произошло, когда она вскочила с места в начале первого забега, а потом еще раз, когда садилась. На полпути между стоянием и сидением свет и цвет пронзили ее, словно зависшую в воздухе бабочку. Волосы выбились из-под шляпы, развеваясь на ветру, подол платья взлетел, обнажив икры, а кожа на спине покрылась немыслимыми узорами, словно закамуфлированная под быстро меняющиеся тени. Я к ней тогда не прикоснулся. Мы не сбежали на стоянку, чтобы тайком заняться любовью в машине. Насколько я помню, мы сразу двинули в клуб «Секретариат», битком набитый любителями скачек, потому что у Лоры в тот вечер был концерт и она решила пропить свой нехитрый выигрыш, прежде чем снова взяться за банджо. Тогда же, впервые после истории с «Разыскиваются», я подумал о том, чтобы возобновить занятия живописью. Если в тоске есть какая-то логика, то иногда мне кажется, что я ее там разглядел. Вечером того же дня я представил Лору гостившим у меня родителям, – а это напоминает мне сейчас, что им тоже надо позвонить. Изо всех сил стараясь продлить сладкую истому, которую нагнали на меня воспоминания, я снял трубку и набрал номер. Мать ответила после второго гудка. Она еще не спала. – Ты где? Она и так-то была грубовата, а после того, как перестала красить волосы, совсем распустилась. – В Луисвилле, – говорю. – В ночном боулинге. Она должна понять, что я шучу. Даже мне ее больше не удивить. Но против моих ожиданий, в ее голосе затеплился лучик надежды, которого я не слышал с незапамятных времен. В последний раз он, помнится, блеснул в день нашего отъезда из Детройта. – Ой, Мэтти! Правда? – Я в Трое, мам. – Поехал-таки. – Ты же знаешь, что я собирался. – Я знаю, что ты дурак. Дай позову отца, ему тоже захочется это услышать. Он почти такой же дурачина, как ты. Подожди, сейчас узнаешь, чем он занимается. В трубке на несколько секунд воцаряется тишина. И вот они снова здесь, оба. – Даю, – уведомляет мать. – Привет, пап. – Мэтти? – Что поделываешь? – Да вот, собираю твой старый автотрек «Тайко» – нашел в коробке в гараже. Наверное, это в честь твоего путешествия. Думаю, он у меня заработает. – О господи, – бормочу я, представив, как отец в рабочем комбинезоне сидит у верстака и слушает «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Он всегда ставит «Ромео и Джульетту», когда что-нибудь мастерит. Якобы это помогает ему думать и не думать в нужной комбинации. И стало быть, сегодня вечером он думает и не думает о моей поездке в Трою, а мать, наверное, так и не успокоилась с тех пор, как я на прошлой неделе сообщил ей о своем намерении отправиться в Детройт. Дом моих родителей в Лексингтоне и внешне, и по ощущению очень похож на наш старый дом в Детройте – настолько, что, пока я не начал ходить в школу осенью после нашей «экспатриации», мне казалось, что мы вообще никуда не переезжали. По углам и чуланам все так же громоздились горы деталей из выпотрошенной стереоаппаратуры. По стенам тянулись ряды как попало расставленных книг, главным образом научных и психологических. Родители по сей день сидят на тех же стульях с той же протертой обивкой, за тем же обеденным столом. На моей памяти они приобрели всего один крупный предмет мебели – качели для веранды. На этих качелях они покачиваются вдвоем мирными вечерами, а таких вечеров, судя по всему, у них теперь большинство. – Так ты в Детройте? – вопрошает отец. – Ну и дела. А я тут решил посмотреть, нельзя ли починить твои машинки. Не знаешь, где они? Я понятия не имею, где эти машинки, зато прекрасно понимаю, как подействовало на отца то, что я здесь. Будь он уверен, что жена не задушит его телефонным проводом, он бы, наверное, тут же помчался ко мне. Не все мои чудачества зародились во мне самом. Часть из них я все-таки унаследовал. – Напомни синьору Морелли, чтобы он сделал уборку, – продолжает отец. Я аж сел в постели и невольно заулыбался. В иные, хотя и очень редкие моменты меня просто поражает, насколько крепкая связь сохранилась у меня с родителями, несмотря ни на что. По субботам отец обычно водил меня в Детройтский институт искусств. После занятий в рисовальном кружке мы бродили по залам, ели гамбургеры в кафе, а под конец неизменно возвращались к гигантскому полотну Каналетто,[21 - Каналетто (настоящая фамилия Каналь) Джованни Антонио (1697–1768) – итальянский живописец; изображал, главным образом, архитектурные ансамбли со сценами городской жизни.] занимающему всю стену. Это сцена воскресного утра в старом итальянском городке, с сотнями людей, совершенно разных по характеру: одни спешат по своим делам, другие толкутся на центральной площади под небом, затянутым дождевыми тучами, сквозь которые только что пробилось долгожданное солнце. Каждую неделю мы выбирали из этой вечно снующей толпы несколько новых персонажей и принимались изучать их лица, пытаясь представить, кто куда идет, чем зарабатывает на жизнь, кто бы гонял на игрушечных автомобилях, а кто бы мастерил с нуля стереоаппаратуру, живи он в Детройте. Человек, которого мы называли синьор Морелли, изображен в правом углу площади. Собака тянет его в одну сторону, ребенок в другую. У него изможденно-счастливый вид. Мы с отцом всегда считали, что дома у синьора Морелли царит полнейший кавардак. Даже не знаю, почему он полюбился нам больше других. – Ну и как Детройт? – спрашивает мать. В ее голосе не слышно ни осуждения, ни даже беспокойства обо мне – только грусть, а грустить она может как о себе самой, так и о чем угодно другом. При всех ее опасениях, она отнюдь не застрахована от ностальгии. – Детройт как Детройт, – говорю я тихо, ощутив внезапный прилив любви к родителям. – Мрачный, заснеженный, загазованный, весь в руинах. – Бирмингем тоже в руинах? – Не знаю, не видел. Когда я приехал, было уже темно. – Обедать будешь «У Ольги»? – спрашивает отец. – О! – восклицает мать. – Непременно, – отвечаю я обоим. – А в «Мини-Майкс» не заглянешь? – Идиот, его давно снесли, – гавкает мать. – А, ну да, – вздыхает отец. Сегодняшний вечер, мне думается, не обещает быть у них мирным. – Будь добр, позвони брату, – просит мать. – Для чего, мам? – Ты ведь и его оттуда вырвал. Я поморщился. Мать почти никогда не говорит подобных вещей. И почти никогда меня не обвиняет – по крайней мере, в глаза. – Он не захочет со мной разговаривать. – А ведь он так тебя любил! Да и сейчас любит. Это единственная фантазия моей матери, с которой ей никак не расстаться. Она понимает меня не хуже других, но этого понять не может – или не хочет. Ей просто неймется помирить нас с братом. – Не буду обещать. Посмотрим. – Позвони. – Пора спать, – говорю я и со вздохом откидываюсь на спину. – Устал. Я вас люблю. Помашу от вас ручкой «Эврису». – Береги себя, Мэтти, – напутствует отец. – И будь умницей, – присовокупляет мать. – Позвони жене. – Ах, да, спасибо, что напомнила. Она чувствует мой вымученный сарказм и смеется. – Спокойной ночи, Мэтти. Родители не будут звонить Лоре. За те без малого пять лет, что они ее знают, им так и не удалось наладить с ней теплые отношения, в чем, вероятно, есть и моя вина. Я кладу трубку, выключаю свет и закрываю глаза. Мне неуютно. Мне неспокойно. Зато я начинаю чувствовать, что смогу заснуть. Убитых детей Снеговик обычно одевал в их прежние одежды. Он проделывал это с аккуратностью взломщика, старательно заметающего следы: заботливо заправлял им рубашечки, вытирал личики. Ему не удалось скрыть легкую анальную дисторсию[22 - Растяжение (мед.).] у двух-трех жертв, но, как полагают в полиции, он их не насиловал. А бывало, даже обрабатывал неглубокие раны бактином и накладывал пластырь. Интересно, можно ли вот так, убивая, освободиться от того, что тебя мучает? Если да и если потому он и остановился, значит, он еще где-то здесь и ездит на новой машине. Интересно, что он сделал со своим «гремлином»? Воспользовавшись лампой, я разом выстроил призраков по стойке «смирно», вытащил телефонную книгу округа и плюхнул на колени. Перелистнул букву «Д» и, помедлив, раскрыл на «Ф». Я не готов еще звонить Терезе, не готов даже узнать, что не смогу ее найти. В Окленде – ни одного Спенсера Франклина. Хватаю справочник большого Детройта и обнаруживаю полторы страницы Франклинов: Сол, Спэнки, Стэн. Спенсера нет, правда, есть некий С. Франклин на улице Древа Радости в восточном Детройте. Сейчас без четверти два ночи. Набираю номер. – Пасторская справочная служба, – отвечает бодрый женский голос. Пару секунд я молчу. У меня больше ни одной зацепки, звонить больше некому. – Сэр, если вам нужна помощь, то Господь… – Простите, я не туда попал. Надеюсь, я вас не разбудил. Кладу трубку и продолжаю сидеть как истукан. Наконец, погасив свет, ныряю в постель и уплываю в сон, отметая на эту ночь воспоминания о том мгновении в том злополучном году, когда все заградсооружения, защищавшие мою жизнь, рассыпались в прах и мое детство, подобно мифической Атлантиде, кануло в небытие; вздыбились волны, подхватили меня и понесли к дому. По томительному кругу протяженностью не в одно десятилетие. 1994 С утра я планировал начать обзванивать всех Франклинов по очереди, выискивая родственников, но, осознав, что на одно это у меня ушел бы целый день, я хватаю справочник и с ходу открываю на Джоне Гоблине. Не знаю почему, но я был уверен, что он там будет. В книге указан его адрес на Уэнди-лейн, которая, если мне не изменяет память, начинается сразу за речушкой, напротив дома его родителей. Помимо адреса указано также имя его жены – Коринна. Я даже не раздумываю – звоню и все. Отвечает Коринна. Я прошу Джона. «Сейчас», – говорит она. В паузе слышатся детские голоса вперемешку с мультиками, затем трубку берет мужчина. На мгновение я ощущаю себя хулиганом, который не успел убежать, позвонив в дверь. Говорить я не могу. – Алло! – повторяет мужской голос. «Ух-ух-ух!» – чуть было не заухал я по-совиному, но вовремя опомнился. Я же не входил в пернатую команду Джона. – Джон, это Мэтти Родс. В трубке молчание, вздох, затем: – Мэтти Рой? Тот мальчишка с машинками,? – Он самый. – Бог ты мой! Коринна, знаешь, кто это? И тут до меня дошло. Должно быть, это Коринна Келли-Дейд, девочка с хвостиками, которая каждое утро вставала в полшестого и шла на Сидровое озеро заниматься фигурным катанием. Как-то в рождественские каникулы, когда мне было, наверное, лет восемь, я вышел из дому забрать припорошенные снегом газеты и прошкандыбал весь путь до озера в домашних шлепках, пижамных штанах и пальто. С вершины холма я увидел Коринну с тренером. Укатив далеко за пирс, они осваивали разные виды вращения. Помню, я стоял и смотрел, как она кружилась и скользила по льду, такому прозрачному, что ей, наверное, было видно просвечивающих сквозь него рыбок. В силу ряда причин я держался от нее на расстоянии. – Она еще катается на коньках? – Коринна? Не то слово! Это ее работа. Она преподает в Леддоме. Когда мы были маленькими, слово «Леддом» воспринималось нами как имя собственное, вроде Балтимора или Крюгера. И только теперь до меня дошло, что на самом деле это сокращенное название Ледового дома с крытым катком. – А ты? – Господи, Мэтти, откуда ты звонишь? – Из мотеля на углу Вудворда и Кленовой. Я… – Роджер, угомонись! – рычит Джон, и тот, кого назвали Роджером, растворяется в домашнем мире Джона, а меня начинает трясти. Я чувствую себя вуайеристом, заглянувшим в чужую жизнь: как будто меня застукали в книжном магазине для взрослых и надо срочно давать деру. Это не моя жизнь. Это не мои друзья и по сути никогда ими не были. Но Джон может знать, где Тереза или хотя бы где ее искать. Они еще долго дружили семьями после того, как мы уехали. Мне надо только спросить. Но вместо этого я приглашаю его позавтракать. – Подожди, – говорит Джон. Вернувшись к телефону, он предлагает ланч. – Ланч так ланч. – Боже мой, Мэтти, мне так не терпится увидеть, каким ты стал. Не хочешь зайти к нам? – Мне нужно в кафе «У Ольги». Смех Джона менее заразителен, чем раньше, но не намного. Он чуть не захлебывается от восторга. – Их ведь здесь теперь где-то около двадцати. – А то, первое, сохранилось? Которое в Бирмингеме? – Помнишь рынок «Континенталь»? Так вот, его больше нет. Вся его территория сейчас «Ольгина». Мы договариваемся встретиться там в час. Я забываю спросить, будет ли он с семьей. С парковки доносится недовольное покряхтывание разбуженных автомобилей. В номере этажом выше хлопает дверь, и ватага ребят с гиканьем высыпает на холод. Я вытаскиваю из чемодана джинсы, теплые носки и одеваюсь. Открываю дверь, и в ту же секунду под пальто заползает ветер. Я крепче прижимаю руки к телу и пытаюсь раздышаться. Я помню этот ветер, этот солнечный свет, такой яркий, что, наверное, может пробить тебя насквозь, – настоящая зима. К тому времени, как я, пробуксовывая, перебегаю через дорогу, мне становится откровенно весело. Ветер волнами разбивается об обледенелые автомобили, осыпая их подхваченными с тротуара обрывками газет, крышками стаканчиков и сухими ветками. Пригнув голову, я рою к центру Бирмингема, до которого идти шесть кварталов. Мне не попадается ни одного знакомого магазинчика, но все равно я чувствую себя дома. Свет цепляется за карнизы и темнеет под ними среди сосулек. Этот день имеет цвет большинства моих воспоминаний. В Шейн-парке я ищу гигантскую детскую горку, отходящую от металлической летающей тарелки; ищу поезд с красными железными вагонетками и черным паровозом, но почти все сооружения детской площадки, где я играл, исчезли. В северовосточной части, под березой с расколотым стволом, правая часть которого торчит почти горизонтально, я обнаруживаю наполовину занесенную снегом каменную черепаху. Она кажется совсем маленькой, но достаточно крепкой, чтобы меня выдержать. Я взбираюсь на нее, стягиваю перчатки и пробую на ощупь гладко обкатанный бок ее когда-то шершавого панциря. «Здесь я жил», – проносится в голове. Здесь я жил. Я хочу позвонить Лоре прямо из парка. Хочу сказать ей, что я правда хочу, чтобы она приехала, что я сижу на каменной черепахе и думаю о ней и о «не-таком-уж-сером» зимнем небе над Кентукки. Вполне возможно, что я упустил момент и мне уже никогда не выкарабкаться из этого места, но это отнюдь не означает, что я не смогу дотянуться до нее оттуда, где сейчас нахожусь. Я вспоминаю, как мой брат Брент, продираясь сквозь долгие летние сумерки, топает на Бирмингемскую ярмарку, проходившую в этом парке. Скорее всего, дело было не позднее 1973 или 1974 года, потому что тот Брент, которого я вспоминаю, меньше меня ростом, на нем голубые шортики и кроссовки и он то и дело беспокойно оглядывается, чтобы убедиться, что я рядом. На самом деле он потерял ко мне интерес задолго до того, как, по деликатному выражению моей матери, я вырвал его из его жизни. Он терпеть не мог воображаемый бейсбол, не мог представить, что я делал со всем своим временем, проведенным в одиночестве, и считал мою замкнутость либо выпендрежем, либо некой карой, но в любом случае она ему претила. Помню, как на той ярмарке отцу стало плохо. Брент, успешно прибегнув к угрозам, уломал его покататься с нами на каруселях с вращающимися кабинками. Когда мы слезли, отец шатался, как пьяный бомж, он был весь зеленый, и его так мутило, что, когда он стоял, склонившись над кустами за скамейкой, какая-то женщина, проходя мимо, заверещала: «О боже! Почему бы вам и детишек не попотчевать пивом, каким-нибудь «Пабстом», например? Вы ведь все равно прививаете им эту привычку». Критические замечания – а отец часто получал их, несмотря на его сдержанность на людях, а возможно, и благодаря ей, – похоже, всегда его взбадривали. Не успела женщина удалиться, как он выпрямился и, помахав ей на прощанье, изрек: «Благодарю вас, мадам, отличная идея!» – и повалился на скамейку. «Эх, ребята, – вздохнул он, – вот он, Средний Запад. Другого такого места не сыщешь». Затем он сделал то, чего мы ждали от него с тех самых пор, как пришли на ярмарку: выдал нам по книжке билетов, потом, схватившись за живот, ласково потрепал каждого по плечу и сказал: «Идите!» В ту же секунду Шейн-парк разросся в целый мир – дикий мерцающий мир с массой интересных уголков, где можно потолкаться среди выделывающих курбеты подростков, мир, полный новых ощущений, сладостей, страшных призраков. Возле палатки с аттракционом «Зажги звезду» я увидел семейство Дорети и потащил Брента туда. Тереза в красном летнем платьице с белыми лилиями лакомилась сладкой ватой. «Привет, ребята!» – сказал доктор. Тереза хмыкнула и вместо приветствия запела: «Все на ярмарку, на ярмарку скорей! Там увидите вы всех своих друзей». Я подхватил, и мы с ней задергались в шимми,[23 - Джазовый танец, получивший распространение в 20-е годы XX века.] совсем как наша учительница пения миссис Жон, когда она заставляла нас петь эту белиберду. Я спросил Терезу, не хочет ли она пойти с нами на скоростные аттракционы, но она продолжала петь, глядя куда-то мимо меня. Ей никогда не разрешали ходить на эти аттракционы. «Ловушки смерти, – сказал доктор Дорети. – Вы там поосторожнее, ребята». Потом взял Терезу за руку и увел. В итоге я уломал Брента пойти на башню с треком для роликовых санок, обвивающим ее, как анаконда, и с зарешеченными кабинками, которые страшно скрипят, когда несутся вниз. Мои родители не очень охотно отпускали нас туда. По слухам, дети гибнут там каждый год. Пока не подошла наша очередь, Брент стоял рядом и молчал. Но, увидев маленького деревянного клоуна с вытянутой рукой, показывающей, до какого роста нужно дорасти, чтобы тебя пропустили, он сказал: «Нет, Мэтти. Папа запретил». Тогда он был, наверное, на четверть дюйма, выше простертой конечности. «Но ведь не сегодня», – напомнил я. «Просто ты думаешь, что можешь меня напугать», – сказал он, и был прав. Мной владело тогда то же щекочущее чувство, которое несколько лет спустя заставит меня украдкой защелкивать наручники на запястьях учителей. И делать много чего другого. Самоутверждаясь, я еще и посмеялся над братом. «С чего ты взял, что я хочу тебя напугать?» «С того, что ты хитрый, – ответил Брент вполне в духе своего возраста – пяти или, может, шести лет. – С того, что тебе на этой штуке не так страшно, как мне». Затем он взял меня за руку и не выпускал ее до конца аттракциона. Я впиваюсь ногтями в спину каменной черепахи, до боли в легких заглатывая морозный воздух. Возле культурного центра на той стороне парка вижу телефон-автомат. Надо позвонить Лоре. Но сначала – Бренту. В кои-то веки я совершенно уверен, что мне есть что ему сказать. Я делаю еще один вдох и задерживаю его, пока не спадает напряжение в легких. Затем съезжаю с черепашьей спины и бегу к телефону. И только набрав код Лексингтона, я вспоминаю, что надо позвонить в справочное. Месяца полтора назад Брент переехал. Я ни разу не был в его последней квартире. Я даже не уверен, что когда-нибудь звонил туда. Можно, конечно, спросить его номер у родителей, но мать наверняка разразится слезами благодарности, а этого мне уже не вынести. Все-таки я хочу сделать это для нас с ним, а не для нее. У Брента никто не отвечает, даже автоответчик, если таковой у него имеется. Гудки неприятно буравят ухо. Я быстро вешаю трубку. И так всю жизнь. В те редкие моменты, когда один из нас ощущает родственную связь и идет на контакт, другой либо не хочет, либо не может ответить. Мои отношения с Брентом – из числа тех немногих моих отношений, когда вину можно разделить поровну. В конце концов, он начал зубоскалить надо мной, над моими «Битвами умов» и над моими домашними затеями еще задолго до нашего отъезда из Детройта. Если я был не в меру странным старшим братом, то он – не в меру жестоким младшим. Но сегодня я ощущаю в своей руке его призрачную ладошку, я вижу, как он бежит рядом со мной по парку, и очень хочу, чтобы он оказался дома. Я очень хочу, чтобы в это утро нам как минимум не удалось пообщаться не заочно. 1976 Был первый осенний учебный день; прошло почти сорок пять минут после звонка, но урок еще не начинался, и все «филхартовцы» резвилось на улице. Дети висели на деревьях, бросались свертками тщательно упакованных завтраков, сдирали до мякоти кору с берез и смотрели, как те «плачут». Ко мне подошел Джейми Керфлэк и, протянув руку для приветствия, попросил о матче-реванше в «квадраты». Мы сыграли до двух очков, а потом он залепил мне мячом в лицо. Прошлой ночью в школе, по всей видимости, орудовали вандалы. Учителя соскабливали со стен граффити, отдирали лезвиями «Игзэкто» и пилочками для ногтей бамперные наклейки со шкафов. Надпись на них, черными буквами на белом фоне, гласила: «Арнольд Гросс – истязатель детей». Потом, на линейке тем же утром я спросил у новой учительницы, старшей нашего ряда, кто такой Арнольд Гросс. Учительница пожала плечами и сказала, что понятия не имеет: она только что приехала сюда из Сандаски[24 - Город в штате Огайо на берегу озера Эри.] и уже успела об этом пожалеть. – Покойный судья, – ответила за нее Тереза, стоявшая передо мной в первом ряду. Я вытянул руки по швам, недовольный тем, что она знает. Как всегда, я не совсем понял, что она имела в виду, а она не объясняла. – Из Сандаски? – переспросил Джон Гоблин. – А вы не были на Кедровом пике? Весь наш ряд грохнул со смеху, и Джон с Джейми Керфлэком принялись рассказывать, как во время выездной экскурсии в лагере «И-Кэмп»[25 - Летний детский лагерь в долине реки Де-Мойн, штат Айова, основанный в 1919 году и существующий на взносы членов Молодежной христианской организации (YMCA).] два года назад одного нашего одноклассника, Гаррета Серпайена, вырвало на аттракционе «Рудник» на Кедровом пике. Им пришлось на полчаса закрыть трек, чтобы шлангом смыть с него блевотину. Я наклонился вперед, нашел глазами Гаррета в конце моего ряда и стал ждать, когда он на меня посмотрит. Из всей школы я один был с ним на той экскурсии. Мы присочинили эпизоды о закрытии трека и о смывании шлангом блевотины уже в автобусе на обратном пути. Гаррет поймал мой взгляд и улыбнулся – легко и просто. Вся эта история, очевидно, доставляла ему такое же удовольствие, как и всем. Может, потом он вернулся и покорил «Рудник», подумал я. А может, ему было все равно. Вспоминая, как он годами питался бутербродами с кугелем и картоном, как весело шагал домой без провожатых, размахивая мягкой пластиковой коробкой для завтраков, я вдруг понял, что испытываю перед ним восхищение, и это меня ошеломило. Двадцать минут спустя миссис Джапп принесла извинения за задержку и сообщила, что разошлет нашим родителям письменные уведомления об экстренном родительско-учительском собрании, которое состоится завтра вечером. Затем мы разделились по классам, и я проследовал со своим в конец левого крыла, в кабинет мисс Эйр. Над входом нависало гигантское дерево из поделочной бумаги. Птичьи гнезда из папье-маше украшали многочисленные таблички «Выход». Каждый дюйм каждой стены был использован под плакаты с правилами противопожарной безопасности и под разноцветные листы, оповещающие, что «Образцовый ученик всегда…». На задней стене рядом с часами висела увеличенная фотография орла с красноречивой надписью: «Я зорко слежу за тобой». Две канарейки порхали и щебетали в устланной листьями клетке, подвешенной у окна, выходящего на асфальтированную площадку. – Ух-ух-ух! – заухал Джон Гоблин, когда мы вошли. – Карр-карр-карр! – прокаркал вслед за ним Джейми Керфлэк, и вся их пернатая команда дружно захохотала. Тереза выбрала первую парту и села, низко опустив голову, ни с кем не обмолвившись ни словом. Когда новичок Спенсер Франклин сел рядом с ней, она подняла на него глаза, и я увидел, как она произнесла: «О!» Спенсер улыбнулся, и она тоже – чуть смущенно. Два дружка Джейми Керфлэка разместились за ними. Один посмотрел на Спенсера, потом в пол и сказал: «Привет!» – И тебе привет! – ответил новенький. Он был в ярко-красных кроссовках. – А этот-то что здесь делает? – пробурчал позади меня Джейми. Я решил не оборачиваться, только пропустил его вперед и сел рядом со Спенсером. Я видел, как он снова что-то сказал Терезе, но не расслышал, что именно. До нас дошли слухи, что мисс Эйр попала в аварию. Об этом писали все газеты; она чуть не все лето грозилась подать в суд на школьный совет за клевету, потому что от нее постоянно требовали все новых и новых документов, подтверждающих, что она не была пьяна. Но никто из наших родителей особенно об этом не распространялся, так что мы все умолкли, когда она вошла в класс. – Уделаться можно! – еле слышно прошептал Джейми Керфлэк. – Перебьетесь, – ответила мисс Эйр и бухнула книги на стол. На шее у нее был жесткий гипсовый корсет. Главный удар, как потом сказала мне мама, пришелся по челюсти. Ее пришлось ломать заново и, скорее всего, придется ломать еще раз. Носовой хрящ был так раздроблен, что докторам пришлось собирать его по кусочкам и склеивать скотчем. Но особенно жуткое впечатление произвели на нас ее глаза. В окаймленных черными кругами глазницах радужные оболочки были похожи на шляпки гвоздей, глубоко вбитых в гнилое дерево. – Кто на горячие завтраки? – спросила мисс Эйр и принялась считать. Я поднял руку и увидел, что новенький тоже поднял. – На домашние? – продолжала она. Я снова поднял руку, сдержав улыбку, чтобы мисс Эйр не заметила моего мелкопакостничества. Новенький, по моим наблюдениям, сделал то же самое. – Кто такой Арнольд Гросс? – спросил Гаррет Серпайен. Я мельком взглянул на Терезу, но она никак не прореагировала. Мисс Эйр состроила гримасу и вскинула голову. Не часто нам доводилось видеть у кого-либо из учителей такое выражение лица, как тогда у мисс Эйр, – разве что после Рождественских каникул, когда до них доходило, что впереди еще целых шесть месяцев работы. – Я отвечу на ваш вопрос, – сказала она, пристально посмотрев на каждого по очереди. – Арнольд Гросс был судьей штата Мичиган; он счел не вполне справедливым, что основная масса денег уходит в пригородные школы, тогда как центральным районам Детройта достаются жалкие крохи. – Мисс Эйр повторила смертельный трюк со вскидыванием головы на переломанной шее, на сей раз потерев глаза, словно пыталась соскрести с них немного черноты. – Пару лет назад он вынес решение, чтобы несколько бедных детей, – она так и сказала: «бедных», а не «чернокожих», – перевели в пригороды, а несколько более состоятельных – в центр. Потом он умер. И наши жалостливые и прогрессивно мыслящие законотворцы и юристы из пригородов с тех самых пор пытаются это решение опротестовать. – В центр – это куда, в Детройт? – спросил Гаррет. Мисс Эйр тяжело опустилась на стул, но я был почти уверен, что на лице ее мелькнула улыбка. Из-за поврежденной челюсти она получилась на удивление дружелюбной. – Но ведь этого так и не произошло? – поинтересовалась Тереза. – Из нашей-то школы ведь никого никуда не переводили? – Еще бы! – сказал новенький; он крутился, заглядывая каждому в лицо. – Переводили только из города, а не в город. – Но кого? – спросила Тереза, повернувшись к нему. Я почувствовал укол ревности. – Особенных детей, – ответил он с такой же ухмылочкой, какую послал мне во время подсчета голосов по завтракам. – Операция «Спасение». Мисс Эйр в изумлении уставилась на него и чуть не легла грудью на стол. – Операция «Спасение»? И тебе сказали, что это так называется? Новенький кивнул. – Вот ее… – Она чуть не сказала «сукины дети», но вовремя спохватилась. – Мисс Эйр! – раздался окрик из-за дверей, и в класс прошествовала миссис Джапп. За лето ее волосы окончательно поседели, а пучок, который она соорудила на голове, больше смахивал на шишку от удара, чем на прическу. На губах у нее лежал избыточный слой все той же персиковой помады, на щеках – все те же чересчур красные румяна, но кожа под ними как будто натянулась и стала совсем тонкой. Одна улыбка, подумал я, – и она лопнет. – Всех с возвращением! – изрекла миссис Джапп и улыбнулась – но не лопнула. Я наблюдал за ней, за мисс Эйр, которая вся сжалась на стуле, и за новеньким с энтузиазмом Джейми Керфлэка. – Мне не терпится начать, – продолжала миссис Джапп. – У нас впереди волнующий год. Я не сомневаюсь, что вы уже познакомились с нашими новыми учениками, и тем не менее позвольте мне вам их представить. Она начала с конца, с некоей Мэрибет, которая приехала из Торонто; потом представила Томаса, который перевелся из частной школы, потому что его семья слышала столько удивительного о нашей муниципальной; и наконец, улыбнувшись еще шире, она жестом указала на мальчика, сидевшего с Терезой, и возвестила: – Последний, но никоим образом не худший, – Спенсер. Он из Ферндейла, и, кстати говоря, весьма талантлив. – Мы знаем, что вы примете его более дружелюбно, чем можно было бы ожидать от ваших родителей, – присовокупила мисс Эйр. Весь класс так и замер. Она вся кипела от ярости, и ее гнев был явно нацелен на миссис Джапп. Мы никогда еще не встречали человека, который не скрывал своей неприязни к миссис Джапп. – Мисс Эйр, – проговорила директриса деловым тоном, – не могли бы вы на минутку выйти со мной в коридор? – Карандаши! – велела нам мисс Эйр, проследовав за миссис Джапп к двери. – Бумагу! Когда я вернусь, мы проведем отборочный тест по математике. За карандашами никто из нас не полез – никто даже не пошелохнулся. Мы хотели услышать, о чем говорят в коридоре, что было проще простого. Миссис Джапп не потрудилась понизить голос, а мисс Эйр чуть не срывалась на крик. – Мне хотелось думать, мисс Эйр, что такая программа, как операция «Спасение», должна вызывать у вас одобрение и поддержку. – Еще бы вам этого не хотелось! – огрызнулась мисс Эйр. – Ваш тон, мисс Эйр. – «Спасение», говорите? Мы спасем вас от вашего дома и ваших родителей, отправив вас туда, где живут белые – ах, извините, – порядочные и благородные люди, и… – Ваш тон, мисс Эйр. С кем, по-вашему, вы разговариваете? У Гаррета Серпайена, сидевшего в первом ряду, отвисла челюсть. Остальные украдкой поглядывали друг на друга и быстро отводили глаза. Только один Спенсер Франклин открыто смотрел в сторону коридора. – И часто здесь такое бывает? – спросил он у Терезы. Она что-то ответила, но я не расслышал, что именно, потому как ее слова заглушил крик мисс Эйр: – Я скажу вам, с кем я разговариваю! С дисциплинарным советом, который все зудит и зудит: «Мы-то-знаем-что-вы-были-пьяны-хотя-и-про-ба-на-алкоголь-и-полиция-это-отрицают»! Вздохи миссис Джапп стали такими же громкими и энергичными, как и ее голос. Один такой вздох ворвался в классную комнату, всколыхнул листву на бумажном дереве и всех нас усмирил. – Я знала, что вы не были пьяны, Молли. – Что-то я не помню, чтобы вы присутствовали на тех двух слушаниях, когда меня допрашивали. – А я не помню, чтобы вы меня приглашали. – Получить записку было бы очень мило. Или как насчет телефонного звонка? – Я же посылала вам записку, когда вы лежали в больнице, помните? А что касается всего остального, то я не сомневалась, что вы и сами справитесь. – Ненадолго воцарилось молчание. Затем миссис Джапп сказала: – И не вымещайте, пожалуйста, свое раздражение на детях. Радуйтесь, что вернулись. Вы ведь за это боролись, не так ли? И кроме того, представьте, как вы повеселитесь в этом году на учительско-родительских собраниях. Мисс Эйр застонала. Еще через несколько секунд мы услышали, как миссис Джапп зашагала по коридору, оставив мисс Эйр стоять, прислонившись к дверному косяку спиной к нам. В класс она вошла, не улыбаясь. От отборочного теста по математике Терезу, Спенсера и меня мисс Эйр освободила, так как мы уже получили право заниматься по сверхповышенной программе, и теперь мы втроем стояли у задней стены, катая между пальцами первые в этом учебном году шарики резинового клея. Тучи, собиравшиеся все утро, просыпались на асфальт осадками. Это был не снег – пока, – а легкий серебряный дождь, затуманивший петлявшие между деревьев тропинки и еще не опавшие листья, которые так дрожали, будто в них кто-то шевелился. – Из моего дома ночью слышно львов, – прошептал Спенсер. – Я живу рядом с зоопарком. Он был чуть ниже Терезы, почти одного роста со мной. Из-за красной фуфайки регбиста, красных холщовых кроссовок, да и просто новизны его присутствия казалось, что он только что сошел с одного из наших настенных коллажей, посвященных путешествиям, которые висели в классе миссис Ван-Эллис. Спенсер был не единственный чернокожий ребенок в школе – в моем классе каждый год учился хотя бы один, – но он был единственный, кого сюда перевели, и единственный, кто ходил в красных кроссовках и получил право не участвовать в тестировании по математике. – А они спят? Львы? – спросила Тереза. Спенсер пожал плечами. – Рычат они не очень, если ты это имеешь в виду. Но слышно, как они ходят. Прямо за стеной нашего заднего двора. Они издают легкие шаркающие звуки, вот такие… – И он тихонько пошаркал кроссовками. – Мой непревзойденный рекорд в спринтерском забеге до столовой – сорок шесть секунд, – вступил я. – Туда и обратно. – А в парном забеге не пробовал? – спросил он. Мы переглянулись и, не сговариваясь, с ходу принялись мастерить упряжку из шнура. Тереза даже сподобилась придумать название для этого вида спорта, хотя никогда в жизни не участвовала в забеге до столовой, а пока мы сооружали упряжку, почти все время пялилась на водосточную трубу. Она назвала наш забег «сприцепингом». После теста мисс Эйр жестом пригласила нас вернуться на свои места за первыми партами. И за этими партами мы просидели до конца года. Мисс Эйр попросила всех встать. – А теперь прошу внимания, – начала она. – Посмотрите мне прямо в глаза. – Это приглашение было слишком соблазнительным, чтобы перед ним устоять, так что все мы подчинились. – Я незнакомец, – сказала мисс Эйр. – Я подруливаю к вам на машине. – На том, что от нее осталось, – проговорил я дрожащим голосом, что вызвало взрыв смеха, а я стоял, опустив голову, и краснел. Подняв глаза, я поймал на себе изучающий взгляд Терезы, и ее маленький, похожий на лук ротик скривился в удивлении. Мисс Эйр выпучилась на меня и, выдержав паузу, изрекла: – Меня о тебе предупреждали. Никого еще, по моим сведениям, никогда обо мне не предупреждали. От одной мысли об этом мои ногти впились в ладони, подбородок вжался в грудь. Дрожь в горле возникла, должно быть, от смущения или от страха, а может, и от гордости. Когда я снова выпрямился, у меня хватило мужества посмотреть на мисс Эйр, не отводя глаз. – Я подруливаю к вам, – повторила она, когда мы угомонились. Глаза ее светились в черных глазницах, как глазки летучей мыши в пещере. Мы совсем притихли. – Девочка, а, девочка, – сказала она ласково, – хочешь конфетку? Ответом был дробный стук дождя по крыше, выискивающего дырку, в которую можно просочиться. Затем Тереза указала на окно рядом со столом мисс Эйр, в левом нижнем углу которого был выведен красный контур руки, и сказала: – Бегите к дому, помеченному таким значком. – Орлиный глаз Дорети и тут не подвел! – изрекла мисс Эйр и махнула рукой, отпуская нас. – Разделитесь на группы по вариантам. Не более пяти человек в одной. Пока по собственному выбору, а потом я вас рассортирую. Спенсер, Тереза, Мэтти! Я хочу, чтобы вы были в одной группе, если не возражаете. За две минуты до завтрака мисс Эйр по селектору вызвали к начальству, так что нам со Спенсером хватило времени нацепить импровизированную упряжку. Наши одноклассники оторвались от своих рабочих тетрадей и захихикали. Прозвенел звонок. Плечо к плечу, мы со Спенсером Франклином вылетели из класса, напутствуемые толчком Джона Гоблина, и понеслись по коридору мимо щебечущих учеников и учителей, требующих, чтобы мы остановились, потом – через библиотеку к столовой. Упряжка дважды запутывалась, и нам приходилось тормозить. Один раз Спенсер оказался на полшага впереди меня, и я чуть не врезался в витрину с призами, где была и моя фотография – я там стою возле своей картины, на которой изображен мой отец, возящийся с колонками, и которая получила первую премию на прошлогодней Выставке детского творчества. Но когда мы добежали до кабинета мисс Джапп, наши движения синхронизировались, и мы полетели. 1976 В народе говорили, что это холод загнал «желтые жилеты» в траву. На той неделе, на которую выпал День труда,[26 - Первый понедельник сентября, выходной день в США.] мороз прошелся по деревьям, отщипывая от ветвей еще зеленые листья, и волнами погнал на юг стаи ошалевших дроздов и голубых соек. К середине месяца, когда пришло бабье лето, все клены и дубы стояли голые, а Марк Птица Фидрич валился с ног, задавшись целью выиграть двадцать геймов в свой грачиный сезон. (Ему это не удалось.) Мисс Эйр «соркестровала» экскурсию в бюро погоды седьмого телеканала, так что мы смогли объяснить родителям, что случилось с нашей достославной мичиганской осенью. Невзирая на свой калибр, Спенсер записался на «футбол с флажком» и уговорил меня последовать его примеру, хотя я вообще никогда не играл. Он даже уговорил Терезу прийти поболеть на первую игру. Некоторые девчонки – и немало – регулярно ходили на такие матчи, одна-две даже играли, но Тереза была не из их числа. Лигой руководил мистер Ланг, и он, конечно же, поставил Спенсера, Гаррета Серпайена и меня в одну команду. Он назвал нас «Миньоны Матильды» и выпустил в день открытия против «Эскадры» Гоблина. Игра проходила в безоблачный вторник на запасном футбольном поле под голыми деревьями. Джон Гоблин произвел вбрасывание с центра, послав мяч над нашими головами, и потрусил по полю с товарищами по команде. Когда Спенсер дунул с мячом мимо двух своих ребят, они завизжали в один голос с болельщиками, но Джон вдруг напрягся, как парус на ветру, рванул через поле и, выдернув флажок из кармана Спенсера, бросил его на траву. – Быстро бегаешь, мужик, – сказал он Спенсеру, притормозив, и похлопал его по спине. – Ты еще быстрее, – с улыбкой ответил Спенсер, как будто ему было по барабану, и поэтому меня удивило, когда он тоже похлопал Джона по спине и выдал: – Но это тебе не поможет. Во время этого обмена любезностями мы с Гарретом стояли на поле и проводили совещание игроков. Я следил за Спенсером и Джоном, но в то же время мельком поглядывал на Терезу, которая изучала небо, накручивая на палец черную ленточку. Она посмотрела на Спенсера с Джоном и тоже улыбнулась – как бы. Во всяком случае, я принял это за улыбку. – Зачем ты это сказал? Хочешь его разозлить? – накинулся я на Спенсера, когда он к нам присоединился. – Что это с тобой? Я подумал, пожал плечами и ответил: – Ничего. Но на самом деле я уже понял – что, и от этого мне даже стало как-то приятно. Ведь у меня еще никогда не было сразу столько друзей, чтобы можно было кого-то из них ревновать. – Бомбардируй Спенсеру, – раздавал указания Гаррет. – Мэтти, будешь отвлекать. – В этом мне нет равных, – похвастался я. Гаррет кивнул Спенсеру и подтвердил: – Можешь ему поверить. – Видишь, как он бежит? – сказал кому-то мистер Ланг за боковой линией. – Ноги как прибитые, правда? Я понял, что он имеет в виду не Джона, хотя не был точно уверен, кого именно. Только я почему-то занервничал. – На четвереньки! – скомандовал мне Гаррет. И когда раздался удар по мячу, я схватился за ногу. Парень передо мной застыл на месте. «А-а-а!» – заорал я, и Джон Гоблин тоже замер на долю секунды. Тогда я стрелой промчался мимо своего противника и, отбежав ярдов на пять от схватки вокруг мяча, гаркнул: «Сюда! Сюда!» – а защитник погнался за мной, обозвав меня «мудилой». Спенсер тем временем на пять шагов обошел Джона и устремился к зоне защиты. Гаррет Серпайен вообще-то отлично бросал мяч. Главное – чтобы он как можно дольше продержался в вертикальном положении. Когда счет доходил до трех «Миссисипи» и к Гаррету приближался нападающий, он обычно спотыкался и падал. Он начал спотыкаться, посылая мяч, и только по этой причине Джон Гоблин его перехватил. Иногда мне кажется, что Джон перехватил бы его в любом случае. Он был самым быстрым бегуном, которого я видел (или по крайней мере, знал), к тому же самым ловким, и когда он подпрыгнул, чтобы перехватить пас, я понял, что недавняя бравада Спенсера – всего лишь пустой звук. Джон умел не только бегать и прыгать – он всё подчинял своей воле. В тот день мяч зависал в воздухе как будто специально для него, словно последнее яблоко на призрачном дереве. Он взял его одной левой, сделал два шага в сторону, и тут его атаковали «желтые жилеты». Они налетели не тучей. Во всяком случае, я мог различить каждую осу в отдельности, когда они дюжинами взмывали в воздух, облепляя руки, икры и горло Джона. Он скорчился и повалился на землю. Но, оставаясь верным себе, мяча из рук не выпустил. Через несколько парализующих секунд мистер Ланг рванул к нему, крича и размахивая руками. Осы его словно не замечали. И я вспомнил, что на Джона вечно валились несчастья. Во втором классе он получил открытый перелом при попытке залезть на проволочную сетку. В прошлом году у него был аппендицит. Теперь его покусали осы. Спасатели унесли его с поля на носилках. В тот вечер сторож мистер Ариес притащил тонкую проволочную сетку и прикрыл ту ямку на поле, где гнездились «желтые жилеты». Потом залил сетку бензином и бросил на нее зажженную спичку. Пламя заполыхало с мягким гулом, похожим на эхо громового раската. Пока горел огонь, лужайка вся шуршала и шипела. Правда, тогда я ничего этого не видел, не слышал этих звуков, а о том, как уничтожают осиные гнезда, узнал, только когда наши соседи тоже обнаружили их на своих участках и подпалили. Когда с футбольного поля убрели последние зрители, я вышел из своего месмерического ступора и увидел, что Тереза все так же сидит на трибуне, накручивая на палец ленточку. Я двинулся к ней и только тогда заметил Спенсера, который пробирался на соседнюю скамейку. Они одновременно обернулись и стали смотреть в мою сторону. Какая-то часть меня захотела тут же убежать, но не потому, что я разозлился, заревновал или что там еще, а потому, что тот день воскресил все мои социофобии, и видеть, как Спенсер и Тереза сидят там вдвоем, дерзкие, смышленые, взбудораженные, и ждут, когда я подойду, оказалось для меня гораздо мучительнее, чем видеть, как Джейми Керфлэйк и его сраные лакеи тычут в меня пальцами и покатываются со смеху. Мне было непривычно, что есть люди, которые могут смотреть в мою сторону и ждать, когда я подойду. Я не знал, как на это реагировать. В итоге я просто подошел и сел на нижнюю скамейку прямо под ними. – Ого! – хмыкнул Спенсер. Как только я уселся, Тереза встала и пошла прочь. Мы со Спенсером тупо смотрели ей вслед. Когда до нас дошло, что она не вернется, мы тоже тронулись с места и прошагали два квартала до мороженицы «Строе», ни слова не сказав друг другу, пока не пересекли парковку мини-мола.[27 - Мини-мол – небольшой торговый центр; мол – американский вариант пассажа.] – Похоже, она малость не в себе, – сказал Спенсер. – Да уж. По правде говоря, меня всегда поражало в ней то, что она была гораздо больше «не в себе», чем я, а это кое-что да значит. Когда мы доели мороженое, Спенсер позвонил матери, чтобы она за ним заехала, а мне велел идти домой. Я сказал, что могу подождать, но он настаивал. Дескать, его мать не из тех женщин, с которыми можно знакомиться при случайных обстоятельствах. И я ушел. На следующий день Джон в школе не появился, однако Спенсер с Терезой сели на свои обычные места, и мы продолжали обмениваться шутками, пикироваться и цеплять друг друга все более по-свойски. В выходные моя мать собралась постричь траву, но вскоре, бросив газонокосилку, в панике влетела в дом, принеся на ногах несколько «желтых жилетов». Она чертыхалась и хохотала, корчась на диване, пока мы с Брентом отпаивали ее ар-си-колой, а отец извлекал жала, смазывал ранки бальзамом и увещевал ее точно таким тоном, которым он обычно разговаривал с проводками, когда мастерил стерео. Остаток утра я просидел на крыльце, слушая свирепое шипение «желтых жилетов», роившихся над ямкой на нашем газоне. Я все еще сидел на крыльце, когда у нашей подъездной аллеи появились Фоксы: сам мистер Фокс и Барбара. Мистер Фокс был в джинсах и белой парадной рубашке, очень тесной в талии. Барбара плелась за ним в шортах. Загар у нее уже сошел, но не совсем, и воспоминание о том, как ее нога лежала на моей, отвлекло мои мысли от ее отца и от того, что мне в нем может нравиться. – Доброе утро, Мэтти, – сказал мистер Фокс. В нем что-то изменилось. Не знаю, что именно. Барбара выглянула из-за его плеча. Потом вяло улыбнулась. – Вот, караулю осиное гнездо, – сообщил я, махнув рукой. Отец открыл сетчатую дверь. Я увидел, как мать за его спиной приподнялась на локтях посмотреть, кто пришел. Мистер Фокс явно поработал расческой. Даже на его теле волосы казались приглаженными. Глаза у него были не такие красные, как обычно, скорее даже розовые, цвета новой кожи вокруг болячки. Через несколько месяцев, подумал я, у мисс Эйр глаза, наверное, будут такими же. – Я тут был на собрании алкоголиков, – сказал он отцу. – У меня есть поручитель, ну и все такое. – Браво, Фил! – похвалил отец; в его голосе прозвучало радушие и облегчение. Вздохнув, мистер Фокс потрепал меня по голове и направился в дом. – Идешь, Барбара? – спросил он не оборачиваясь. – Нет, – ответила она и села рядом со мной. Она пробормотала что-то еще, но я не расслышал. Что-то вроде: «Иди ты в баню!» Когда они вошли, мистер Фокс спросил отца, нельзя ли оставить сетчатую дверь открытой. Барбара застонала и уронила голову мне на плечо. Ее черные волосы рассыпались по моей груди. – Что, тяжело дома? – спросил я, млея от прикосновения ее щеки и волос. Она быстро выпрямилась. – Теперь я вспомнила, почему ты мне понравился, – сказала она и погладила меня по спине. Потом пробормотала: – Тяжело у него дома. Даже не знаю, почему я еще здесь. Я ведь потому и уехала. Мне приходится выманивать его из постели, говорить, что все хорошо и что все будет хорошо, стоять у двери в ванную и сюсюкать с ним, чтобы он смог… Она осеклась на полуслове. Я затаил дыхание, словно подслушивая взрослые разговоры о том, чего мне, может, вовсе не хотелось знать. Из дома доносился голос мистера Фокса. Говорил, главным образом, он – путанно, бессвязно, как школьник, пересказывающий содержание книги, и ко мне вдруг незаметно подкралась грусть. Я смотрел на ос, на залитые полуденным солнцем деревья и крыши и представлял, как люди катаются по всему миру – Вьетнам, Африка, Ферндейл, – а потом снова закатываются в свой дом, как шарики в «Лабиринте»,[28 - Имеется в виду детская игра.] а иногда мир переворачивается, и кто-то проскальзывает из старой канавки в новую, которая может привести либо опять к началу, либо к концу, но только не к выходу. Выхода вообще нет. – Спой мне, – попросил я. И Барбара, которая, я вдруг это понял, даже не заметила, что я прижался коленом к ее ноге – впрочем, я и так это знал, но до того момента был слишком мал, чтобы предаваться мечтам, – сказала: – Давай. Только ты должен мне подпевать. По типу «зов – отклик». Вот так. – И для примера она пропела: – Йе-е, йя-ха-ха-ха-ха-а-а! Барбара слегка прочистила горло и покрутила головой. – Это о возвращении в деревню после удачной охоты, – пояснила она и улыбнулась, но улыбка получилась вымученная, как будто Барбаре было больно. Первые несколько раз ей приходилось меня подталкивать, когда я пропускал свою партию, но вскоре я наловчился подхватывать. Мало-помалу мы вошли в ритм. Барбара нанизывала куплет за куплетом, и они трепались на ветру, как простыни на веревках, а я шел следом и пришпиливал их припевом. Куплеты оставались неизменными, но они меня очаровали, да и ее тоже. Мы все еще сидели на ступеньках, раскачиваясь в такт мелодии, когда на нашу подъездную аллею вполз джип доктора Дорети. Обычно доктор Дорети не заглушал мотор, высаживая Терезу. Но сегодня он его выключил и вместе с Терезой и Спенсером спрыгнул на лужайку. Я и забыл, что они должны были приехать. Мы собирались навестить в больнице Джона, а потом отправиться в «Мини-Майкс», чтобы я мог всех обойти на своем «Мустанге». – Я хочу познакомить тебя с моим другом Спенсером, – сказал я Барбаре, кивнув на джип. Меня распирало от гордости – ведь она увидит, что у меня есть чернокожий друг, – и в то же время я стыдился этого чувства. – Не его ли отец пишет для «Крима»?[29 - «Creem» – легендарный музыкальный журнал, выходивший в Детройте с 1969 года. С ним сотрудничали такие знаменитости, как Лестер Бэнгс, Патти Смит, художник Р. Крамб.] – спросила она. – А ты откуда знаешь? – удивился я, но Барбара не ответила. Доктор размашисто зашагал прямо к нам, но на полпути Тереза оторвалась от Спенсера, ступила на газон и, согнув в коленях свои невероятно белые ноги, стала разглядывать «желтожилетников». – Эй! – окликнул ее отец. По его лицу пробежала странная гримаса – то ли удивления, то ли страха, то ли чего-то еще – и тут же исчезла, быстро как тень. Сидя на корточках и не обращая на него внимания, Тереза подняла глаза и самодовольно мне улыбнулась. Это самодовольство, как мне показалось, относилось к ее отцу. Я начинал пересматривать сложившееся у меня за многие годы впечатление об Объединенном фронте Дорети. Барбара моментально умолкла и что-то пробормотала. Но на сей раз я все услышал. Она прошептала: «Вот стервоза!» И снова запела. Без моего припева ее мелодия закувыркалась в воздухе, цепляясь за сосны, а потом просто исчезла. Мистер Фокс, не переставая болтать, продвигался к выходу. Мама слезла с дивана и захромала вслед за ним, приговаривая: – Очень приятно было увидеть вас таким, Фил. Приходите во вторник. Не забудьте захватить салат. – Спасибо, Джо, спасибо, – повторил мистер Фокс отцу и вышел на улицу, покачивая головой; кадык у него дергался над волосами на шее, как будто он никак не мог что-то проглотить. – Ну, привет, Фил, – сказал ему доктор Дорети, поднявшись на крыльцо. Мне он сказал: «Мэт!» – а Барбаре ничего не сказал. Барбаре он улыбнулся. Она продолжала петь. Мистер Фокс потрепал меня по голове. Руки у него дрожали. Я заметил, как он расправил плечи, и посмотрел на доктора, и мне вдруг показалось, что он сейчас ему врежет. Но он лишь сказал: «Дорети!», задержав на нем взгляд слезящихся глаз. – Она что, колдует? – спросил Спенсер, плюхнувшись на ступеньку по другую сторону от меня и скрестив свои краснолапчатые ноги. – Нет, это гриот,[30 - От фр. griot – поэт, музыкант и колдун в Западной Африке.] – ответил я. Барбара замолчала. Не насовсем – только прервалась. Я поинтересовался, есть ли у этих песен конец. – «Гри-о», Мэтти. «Т» не произносится, помнишь? А грио – это такой человек. Сказитель. – Значит, ты грио? – спросил у нее Спенсер. Она снова улыбнулась, и снова улыбка получилась вымученной. Ее взгляд запорхал по верхушкам деревьев. «А вдруг ей все-таки откроется выход», – подумал я. Барбара поднялась и взяла отца за руку. – До встречи, – сказала она, обращаясь главным образом ко мне, и они не спеша зашагали к дороге. Доктор Дорети кивком попрощался с Фоксами и обернулся как раз в тот момент, когда Тереза медленно протягивала палец к осиному гнезду на газоне. – Тер-Тер, девочка! Ну-ка марш оттуда! – приказал он. Тереза отдернула палец, но не поднялась и даже не посмотрела в нашу сторону. Очень часто, вспоминая Терезу, я вижу ее именно такой: как она, сидя на корточках спиной к нам, рассматривает что-то давно мне знакомое, но видит в этом что-то совершенно другое. К моему удивлению, доктор Дорети принял приглашение моих родителей зайти выпить лимонаду. Не помню, чтобы он когда-нибудь бывал у нас дома. Приглашать-то его приглашали, но он никогда не заходил. В окно я увидел, как отец похваляется перед ним своими кургузыми динамиками на таких же кургузых подставках. Доктор лишь рассеянно кивал. Вряд ли из этих штуковин когда-нибудь польются дивные звуки. В отличие от масок доктора Дорети, они не служили никаким мифическим целям. Через несколько минут родители вернулись к двери. Тереза все еще разглядывала осиное гнездо, а Спенсер побрел к дренажной канаве. В воздухе повисла какая-то тяжесть, затеняя все мрачным покровом. Никто из нас не горел особым желанием продолжать беседу. А Тереза вообще не отличалась разговорчивостью. – Папаша меня как-то беспокоит, – заговорил доктор Дорети. – Диковат немного. Чем он занимается? Пишет для «Крима»? Но, по ее словам, он практически нигде не бывает, это правда? – Он бросил взгляд на меня, потом во двор, и мне вдруг показалось, что они говорят об отце Спенсера. Это меня покоробило и даже разозлило. – Фил так всего боится, – сказала мама и хотела почесать ногу, но отец остановил ее, тронув за руку. – Барбара тоже напугана, – вступил он. То, что он заговорил о Барбаре, да еще и с доктором, мне тоже не понравилось. Было в этом что-то непорядочное, вроде предательства. – Боюсь, в семьях алкоголиков это обычное дело, – констатировал доктор Дорети. – По-моему, он крепко сел ей на шею, – сказал мой отец. Доктор Дорети кивнул, но промолчал, а мама вздохнула и взяла отца за руку. Странно было видеть его участвующим в подобного рода дискуссии. Он никогда никому не перемывал косточки и не ходил в боулинг, редко звонил друзьям, да и вообще вряд ли признавал кого-то вне дома. Но иногда он говорил удивительные вещи. Так было и на этот раз. – Она его распустила. Ей противно, но она все равно сидит при нем, а он никогда не прекратит… – Она сама должна это прекратить, – тихо сказал доктор. – Ради самой себя. И как можно скорее. Что примечательно, во время разговора взрослые точно так же обменивались взглядами со мной, как и друг с другом. Я чувствовал себя сильным – привилегированным. Мне еще не хватало восприимчивости, чтобы познать или постичь то преступное горько-сладкое удовольствие, которое мы зачастую испытываем при обсуждении близких друзей в их отсутствие. Но я его ощущал. В ту осень мне иногда снилось – а может, грезилось, – как мед заливают бензином, поджигают, и он чернеет в огне. Мне снилось что среди нас витает что-то гигантское и невидимое. Прошлой зимой Снеговик похитил двух детей, мальчика и девочку. У него еще не было имени, но он существовал и словно оса носился в тревожном, голодном воздухе. 1994 Звуков банджо на нашем автоответчике уже не было, и сообщение предназначалось исключительно мне. «Северо-западные авиалинии, рейс двести пятьдесят два, Мэтти, девять двадцать пять завтра утром. Либо прилечу, либо нет». Пожалуй, надо срочно это обмозговать, думаю я, потому что мне чертовски необходимо разобраться в себе до того, как она сюда доберется. Но я опаздываю на ланч, я мерзну, и мне еще надо найти «У Ольги». Когда я был в этом кафе последний раз, оно представляло собой ларек со скамейками, из которых мы со Спенсером соорудили барьеры как часть нашего первого «сприцепингового» десятиборья. Преодоление их со связанными ногами – моя правая с его левой – подразумевало запрыгивание на сиденье скамейки, затем на спинку и соскок, что нам никогда до конца не удавалось. Спенсер все валил на меня: дескать я не могу нормально поднять ногу, и, пожалуй, он был прав. Впереди показался флажок с торговой маркой «У Ольги», бьющийся на ветру. По вкусу это будет обычный сувлаки,[31 - Блюдо греческой кухни, род шашлыка из баранины.] пронеслось в голове, такой можно купить и в моле. Я уже пожалел, что не предложил встретиться где-нибудь в другом месте. У моих ног искорки солнечного света посверкивают во льду, словно личинки асцидий.[32 - Класс морских хордовых животных подтипа оболочников.] Над деревьями плывут звуки каллиопы,[33 - Паровой орган, используется в США на ярмарках и аттракционах с середины XIX века.] идущие от новой карусели с табуном белоснежных лошадок. Я пытаюсь представить рядом свою жену, пытаюсь ощутить в своей руке ее ладонь – как она потеплеет, когда я буду показывать ей каменную черепаху, мой старый дом, цитадель Дорети. Но в этот момент Лора кажется мне такой же нереальной, как и те люди, на поиски которых я сюда приехал. Со свежевыкрашенной зеленой скамейки на автобусной остановке перед кафе «У Ольги» поднимается Джон Гоблин и приветствует меня тростью. Я издаю хнычущие звуки, но не останавливаюсь и даже умудряюсь избежать заметного снижения скорости, поднимая руку в знак приветствия. Волосы у него потемнели и приобрели бронзоватый отлив, но чуб падает на лоб все той же взъерошенной волной. Джон все такой же стройный, но не так чтобы мускулистый, скорее точеный – этакая стальная пружина в рабочей жилетке. На жилетке поверх нагрудного кармана значится «Джон», из кармана торчат отвертки. – Господи, Мэтти, да ты совсем не изменился, – говорит он, протягивая свободную от трости руку, затем издает это свое гоблиновское «Ух-ух-ух!». Я смеюсь, несмотря на сжатие в груди, с облегчением обнаружив, что насмешливое добродушие Джона еще способно сломить всякое сопротивление. – Прости, я опоздал. – Ты не опоздал. Это я пришел слишком рано. Разволновался, знаешь ли. – Он вводит меня в ресторан. – За любой! – выкрикивает упитанный грек со своего официантского поста; голос у него зычный и уверенный, как у выкликалы в кадрили. Присмотрев свободный столик у камина в глубине зала, Джон тростью задал нам направление. Он не столько хромал, сколько горбился, и, я подозреваю, трость у него не первый год, потому что при ходьбе она не стучит, а плавно перемещается в воздухе, словно дополнительная конечность. Мы были на полпути через зал, как вдруг двери в кухню распахнулись и в ноздри мне шибануло запахом барашка, огурцов и свежевыпеченной питы[34 - Греческая лепешка.] – вот когда я понял, чего мне так не хватало все эти «безольговские» годы. Здесь действительно все по-другому. Здесь даже хлеб по-особому сладок. Толстяк подходит к нашему столику – весь потный, черные волосы всклокочены, как будто, приняв заказ, он собственноручно снимал барана с гигантского вертела. – Меню подать? – спрашивает он таким тоном, словно у него и в мыслях не было, что нам оно понадобится, и тут же снова кричит: «За любой!» – очередному семейству, появившемуся в дверях. – Сувлаки, лимонад, – заказываю я. – Правильно? – Это вы меня спрашиваете? – вскидывает бровь официант и, не услышав от нас выражения протеста, исчезает на кухне. Через мгновение на столе появляется лимонад. – Мэтти Родс… – вздыхает Джон. Я улыбаюсь, отхлебываю лимонад и показываю на трость. – С дуба упал, – объясняет он, пожав плечами. – Брешешь? – спрашиваю я, но тут же вспоминаю об осах, о прорвавшемся аппендиксе и о том, как он срывался с места и бежал со всех ног – ракетой, сбрасывающей отработанные ступени. Я смотрю на его ухмылку, и незнакомая печаль накатывает на меня ледяным потоком. И этот поток может вынести меня из Детройта, если я ей поддамся. – Да, везло тебе на увечья. – Пожалуй. Это было в Мичиганском универе за день до первого тура региональных игр. Я гонялся за Линди Эймс, соседкой Коринны по комнате, – помнишь ее? – она сцапала у меня наколенники и давай носиться по всему кампусу, а в итоге закинула их на дуб на плацу. Когда я падал, нога сломалась в четырех местах. Но он не считает это критическим переломом в своей жизни. – Очень похоже на проделки Гаррета Серпайена, – говорю я. Джон расплывается в улыбке. – Гаррет у нас теперь ведущий редактор «Кар-энд-драйвер».[35 - Американский аналог журнала «За рулем».] – Ни фига себе! – присвистнул я, хотя на самом деле меня это не удивило. Я всегда знал, что Гаррет далеко пойдет. Джон все улыбается. – Надо же, Мэтти Родс, этот Криминальный Авторитет, – и вдруг здесь, передо мной, собственной персоной! Я поморщился. Мне совсем не хочется сейчас об этом говорить, Джон не был частью этого. Но я понимаю, что мне, наверное, следовало заранее придумать какое-то объяснение и своему приезду в город, и этому телефонному звонку. Кушанье подают на белых плоских тарелках. Подцепив сувлаки, я вижу маленькие белые лилии соуса цацики[36 - Греческий соус, приготовляемый из йогурта, свежих огурцов и чеснока.]в зубчатых краях питы, кружочки репчатого лука, притулившиеся между кусочками баранины, а сверху – скрученное восьмеркой колесико помидора. Вгрызаюсь в мясо – и передо мной материализуется мой отец: губы в соусе, глаза сияют. – Думаю, если бы я жил здесь, я бы ел это каждый день, – говорю я с набитым ртом. – Это потому что ты здесь не живешь, – отвечает Джон. Не переставая жевать, Джон рассказывает, как через год после падения с дерева он бросил учебу и устроился электриком. Мистер Свет – представляется он, дергая себя за жилетку. Человек с Волшебными Руками. Зря, говорит, не окончил колледж, но жаловаться не на что. Он любит свою работу. Я рассказываю о проектировании торговых центров и жилых секций. Мистер Атриум – называю я себя в тон ему. В какой-то момент мы одновременно поднимаем глаза и, поймав выражения лиц друг друга, прыскаем со смеху. А увидели мы, я полагаю, прежде всего недоумение. Ведь мы с давних пор привыкли думать друг о друге, что добьемся гораздо большего, чем оказалось на самом деле. Между тем я начинаю замечать, что у нас много общего в поведении: мы одинаково шутим, одинаково вскидываем голову и вытягиваем губы в ниточку, сдерживая смех, оба смотрим не столько друг на друга, сколько на посетителей, прохаживаясь по их поводу в этакой чуть высокомерной окраинно-мичиганской манере. Прошло семнадцать лет, и все же в некотором отношении у меня гораздо больше общего с этим человеком, который даже не был моим близким другом, чем с кем-либо из тех, кого я узнал позднее, включая мою жену. Быть может, когда тебе переваливает за первый десяток, способность сближаться с людьми начинает угасать. Быть может, именно поэтому все мои знакомые, покинувшие город детства, рано или поздно впадают в тоску. Я подчищаю тарелку корочкой сладкой питы и с наслаждением отправляю ее в рот, чувствуя, как она щекочет нёбо – словно чуть хрустящий воздух. Джон рассказывает о своей жене, о только что купленном доме, о своем шестилетнем сынишке Роджере. – Надо же, у тебя шестилетний сын! – восклицаю я, и Джон заливается краской. – Смотрю я на тебя – и все кажется таким нереальным, – говорит он, помолчав. – Все тогда или все сейчас? – Ну, я не «ухал» с восьмого класса, но с тобой готов «ухать» сколько угодно. Вот и пойми тут, тогда это или сейчас. Мы одновременно пожимаем плечами. – Но Роджера-то ведь ты «ухать» не учишь? Все, думаю я, надо срочно закругляться с ланчем, надо оставить этого человека в его собственном мире со всеми его ценностями и попытаться каким-то другим способом найти то, что всегда казалось мне утерянным. Я понимаю, что должен это сделать. Но не могу. Слишком далеко зашел. К тому же у Джона наверняка есть ответы на некоторые интересующие меня вопросы. – А как там Джо Уитни? – спрашиваю я, хотя с трудом представляю себе его лицо и почти ничего о нем не помню. Но стартовать с него проще всего. Джон радостно закивал, как будто с самого начала ждал, когда разговор зайдет об общих знакомых. – Ты не поверишь – закончил юрфак в Гарварде. Сейчас до него не вдруг и дозвонишься. Деловой мужик. – А Мэрибет Ройал? – перебиваю я. Мы с ней даже не успели толком познакомиться. Она пришла в наш класс незадолго до моего отъезда. – Бог ты мой, Мэтти, видел бы ты ее в колледже! Ее три года подряд выбирали королевой на встречах выпускников. Беспрецедентный случай. У меня ведь с ней был первый поцелуй. Да ты сам при этом присутствовал. У меня вытягивается лицо. – Когда это? – Помнишь последнюю «Битву умов»? Мы еще потом ходили на озеро кататься на коньках. Помнишь остров посередине, где любила прятаться Тереза? Идеальное место, старик. Это первое упоминание о Терезе ударило мне в голову, как фейерверк. Но я все равно не готов пока спрашивать о ней. – Теперь Мэрибет школьный психолог, работает с младшими классами у Садового озера, – продолжает Джон, как будто ничего не произошло. А собственно, ничего и не произошло, разве что у меня начались перебои с дыханием. – Я видел ее один раз – то ли в цирке, то ли на Сосновой горке, то ли еще где. Ее сынишка примерно одного возраста с Роджером. Она замужем за Уолли Беком. – Не знаю, кто это. – Ах да, забыл. Он появился позднее. Ершистый парень, тебе бы он понравился. К своему удивлению, я обнаруживаю, что мне страшно комфортно с Джоном. Я уже не испытываю к нему прежней зависти, хотя теперь он мне более симпатичен. В нем гораздо меньше злобства, чем у большинства моих знакомых. – Мэтти, а что тебя сюда привело? – спрашивает он, хищнически запуская взгляд в мои глаза. Я не знал, что сказать, и в итоге выдал: – Мне захотелось домой. – Домой? Столько лет спустя? – И он еще некоторое время смотрит на меня выжидательно. Не получив ответа, Джон покивал головой и пошел гулять по списку людей, которых, по его мнению, я знал. Я помню большинство имен, помню даже некоторые лица. Он рассказал о двух наших одноклассниках, которых посадили за налоговые махинации, потом о Джейми Керфлэке – как тот напился, когда в десятом классе его временно отстранили от занятий, и въехал на родительском «камаро» в парадное окно школы. – Его кокнули в Сайтфилде в прошлом году, какой-то угонщик. Я присутствовал на похоронах. Там не было почти никого из наших знакомых. Жена у него совсем маленькая, метр с кепкой, что называется. Она сидела там и все время плакала в ладошки. Я так и не увидел ее лица. Трудно представить, чтобы кого-то из тогдашних моих знакомых – не считая жертв Снеговика – не было в живых, тем более Джейми Керфлэка, этого упертого маленького паскудника. Дверь ресторана за моей спиной отворилась, и я почувствовал, как в шею дунуло ледяным холодом. Дыхание Снеговика. – Расскажи о своей жене, – просит Джон. Я рассказываю, но какими-то чужими словами. Похоже, я не думаю, что говорю. – Не знаю, насколько мы счастливы, – срывается у меня с языка. Глядя в свою тарелку, так же чисто вылизанную, как и моя, Джон качает головой, явно не зная, что сказать. Да и почему он должен знать? Я и сам не знаю. Я даже не знаю, что я чувствую. Может, любовь, а может, утрату. Я уже не вижу разницы. – А как Спенсер Франклин? – спрашиваю я решительно. – Странный субъект, – с ходу отвечает Джон. Подозреваю, он то же самое сказал бы и обо мне, если бы его спросили. – Он живет где-то в восточном Детройте. Не так давно я видел его по телику. Он вроде стал проповедником. Я перестал слушать в тот момент, когда Джон обмолвился о восточном Детройте, потому что именно туда я и звонил прошлой ночью. – Кем, говоришь, проповедником? – Он участвовал в программе «Пульс Детройта» и распинался там о Боге. В стиле рэп. Ларри Лорено задумал устроить поединок: Спенсер против Хайпера Хорста, этого парня с музыкального канала, – и посмотреть, кто кого «перерэпует». Спенсер рассмеялся, когда Ларри сделал ему это предложение. Пообещал выдать ему десять фунтов спасения, если не сможет побить самый крутой треп Хайпера Хорста. Ларри это показалось занятным. – Ларри Лорено, – повторил я. Ларри был ведущим программы «В объективе Детройт», шоу, выходившего после вечерних мультяшек на 50-м канале. Он появлялся на экране в коричневых куртках с меховыми воротниками и в солнечных очках – зимой. Я помню его примерно двадцатилетним, как он стоит, обдуваемый снежными ветрами, на каком-нибудь унылом, пустынном перекрестке в центре города и распространяется о новом ночном клубе или о «невероятно витальной ревитализации этого невероятного города». – А он вообще не продвинулся, не сел на новости? – Ха! Еще бы! – отвечает Джон. – Но два года назад у него от лейкемии умер сын. Он взял бессрочный отпуск, а когда вернулся, был уже не тот. Перед тем как расплатиться, Джон сбрасывает улыбку, и я вижу незнакомого взрослого человека, до этой минуты прятавшегося за его лицом. Мне даже подумать страшно, что он скажет дальше. – Ты чего, Мэтти? У меня отлегло от сердца. – Тебе это не кажется странным? Что я вот так вот взял и объявился? – спрашиваю я. Джон пожимает плечами. – Не знаю. Наверное. А с чего ты вдруг мне позвонил? – Есть, может, человек пять, которых я хорошо помню из тех времен, когда я здесь жил. Ты один из них. Он кивает, и по его лицу снова пробегает улыбка. – Похоже, мы оба несколько повзрослели, а? Ладно, проехали. – Он в нерешительности протягивает руку и касается моего плеча. До меня вдруг доходит, что даже сегодня я недооценил Джона Гоблина. Он понимает до странного безличную природу симпатии, которую, очевидно, мы оба испытываем друг к другу. В итоге неизбежный вопрос с такой легкостью слетел у меня с языка, что я даже не заметил, как его задал. – А как Дорети? – Доктор ведь умер. У меня каменеет язык. Затаив дыхание, я в изумлении смотрю на Джона. – Выходит, ты не знаешь, – говорит Джон сочувственно, хотя ему явно невдомек, почему я так реагирую. – Не справился с управлением и въехал в Сидровое озеро. То ли потерял сознание от удара, то ли что, и утонул на глубине в полтора метра. – Когда? – В девяносто втором, что ли? Нет, вру – в девяносто первом. Совсем недавно. Их и до этого никто не видел. – То есть? – Да знаешь, после всех тех событий… они стали какие-то странные, Мэтти. – Они всегда были странные. – Это совсем другое. Тереза ненадолго уезжала. Давно. Я слышал, они в конце концов перебрались то ли в Кливленд, то ли еще куда. По-моему, у доктора здесь была семья. Раз в две недели он приезжал посмотреть, как идут дела в иммунологической клинике, которую он открыл в центре города. Родственники не хотели никаких похоронных церемоний, но мэрия устроила день памяти на площади Фила Харта. Мы все пришли. Это было сущее безумие – похлеще Четвертого июля.[37 - День независимости США.] Как же – такая важная персона! Он ведь занимался благотворительностью, так что по всему городу расклеили плакаты с его портретом в лабораторном халате. Я от всего этого как-то ошалел. – Там не было… – У меня начались проблемы с речью. – А ты не видел там еще кого-нибудь из их семьи? – Барбара, кажется, к тому времени уже уехала. А может, просто не явилась на день памяти. Во всяком случае, я ее не видел. – А Тереза? – спрашиваю я торопливо. Джон смотрит на меня в упор и снова отрицательно качает головой, затем, опираясь на трость, встает из-за стола. Подозреваю, он вспомнил, почему мне так важно было получить ответ на этот вопрос. – Я не знаю, Мэтти. И никто не знает. 1976 В Детройте Хэллоуин – это антикульминация, иначе говоря, затишье. Реальная опасность приходит в Ночь дьявола накануне, когда вся городская детвора высыпает на улицу и начинает крушить все подряд, заручившись древним мандатом на вандализм. Первый настоящий снег в 1976 году выпал к вечеру под Ночь дьявола. Из окна гостиной нам с Брентом было видно, как ветер переплетает косые белые пряди, развешивая в надвигающихся сумерках призрачные сети. Время от времени в поле зрения попадали скученные силуэты подростков, продирающихся сквозь паутину снега. Поджог еще не стал излюбленным развлечением Ночи дьявола, по крайней мере в пригородах Детройта, но разбой с каждым годом принимал все более угрожающий характер, так что взрослые реагировали соответственно. Мистер Фокс превратил свою дренажную канаву в «лисью нору»[38 - Одиночный окоп (от англ. foxhole); фамилия Фокс в переводе – «лиса».] и, вооружившись пневматическим ружьем, сидел там, пока не перевалило хорошо за полночь. Отец Кевина Дента устроил на деревьях «мины-ловушки», подпилив нижние ветви почти на всю толщину, чтобы при малейшей нагрузке – скажем, от рулона туалетной бумаги – они с треском обламывались и накрывали стоящих под ними злоумышленников. Между тем с местных рынков целыми упаковками испарялись яйца. Из ванных комнат улетучивались куски мыла и баллончики с кремом для бритья, а из школьных шкафов – камни размером с кулак. На первых полосах «Вестей» и «Свободной прессы» публиковались передовицы, шельмующие праздник и оплакивающие снижение гражданской ответственности у городской молодежи. К вечеру все те, кто не пошел безобразничать, затаились по домам, и, казалось, весь город лег на дно. Наша семья проводила Ночь дьявола в полной боевой готовности. Отец обычно эшелонировал маму к окну спальни, выходящему во двор, а нас с Брентом – к большому окну в гостиной. При первых признаках движения нам предписывалось просигналить фонариком на пост отца за парадной дверью, а в мамином случае – просто закричать; тогда отец выскакивал в ночную темень, улюлюкая и подвывая, как демон Скуби-Ду.[39 - Персонаж одноименного мультфильма.] В дом он возвращался, покатываясь со смеху. Ночь дьявола, казалось, приводила в действие редкостный родительский талант моего отца – способность оживлять мертвое время. Потом он отводил нас в гараж и там помогал мне доделывать костюмы, в которых мы с Брентом должны были на следующий день идти в школу. Теперь уже я мастерил костюмы сам, а отец большей частью сидел на стиральной машине и вносил предложения. Мама напекла шоколадного печенья и принесла нам на пробу, потом встала в дверях и стала смотреть, как я накладываю последние штрихи. В тот год, после того как мистер Фокс покинул свое укрытие в дренажной канаве и улегся спать, его дом закидали бомбочками с краской, а все машины в квартале задрапировали гирляндами из замерзшего конского навоза. На следующее утро миссис Джапп устроила в спортзале конкурс костюмов для Хэллоуина. Лавры победителя достались моему брату Бренту, что меня очень порадовало. С его костюмом я провозился дольше, чем со своим, потому что он мне больше нравился. Я пришел в костюме Марка-Птицы. Таких «птиц» оказалось половина мальчишек и довольно много девчонок, правда, моя прическа выглядела более реалистично: идеально уложенная масса аппетитно переплетенных спагетти, украшенная золотистыми блестками, придающими ей такой же мерцающий эффект, как у волос Марка Фидрича во время вечерних игр. Но большая часть спагетти ушла на костюм брата. Я наклеил их на гигантское блюдо из папье-маше, которое укрепил у него на шее, потом набрызгал на них немного красной краски, натянул ему на голову красную купальную шапочку, выдавил на лицо несколько полосок кетчупа – и voilа:[40 - Готово! (фр.)]ходячая фрикаделька с гарниром готова! Первое место Брент, я думаю, занял главным образом благодаря тому, что его костюм рассмешил миссис Джапп. На многие костюмы она в тот раз смотрела без улыбки. В моем классе, в частности, наблюдалось заметное увеличение количества шокирующих нарядов. Сегодня, конечно, никто бы и глазом не моргнул при виде подобной экипировки, но тогда самым жутким нам показался костюм пятиклассника Триппа Гардинера, который всегда ходил колядовать с выдолбленной тыквой на голове. И с каждым годом рожица, вырезанная на тыкве, принимала все более зверский вид. В тот раз Трипп заявился в спортзал с воткнутым в тыкву тесаком. Миссис Ван-Эллис выдернула его, как только увидела. Но это еще что – были затеи и покруче, хотя и не такие рисковые. Джон Гоблин – что совсем не вязалось с его характером – вырядился старой каргой со сморщенными резиновыми губами, перемазанными розовой слизью. А один индеец чиппиуа из третьего класса, которого звали Джеймс Море и которого я почти не знал, пришел в костюме росомахи: он с головы до ног закутался в мех со следами когтей и укусов, а изо рта торчали зубы, больше похожие на затупившиеся лезвия ножей. Миссис Джапп аж содрогнулась, когда его увидела, потом протянула руку потрогать мех, но, покачав головой, отошла. В тот день она успевала повсюду, командуя нами, управляя, опекая нас в своей миссис-джапповской манере. Казалось, она даже знала, что произойдет, словно чувствовала, как оно надвигается с севера. После конкурса костюмов настал черед обычных предупреждений. Мы и так регулярно получали их на школьных собраниях, но миссис Джапп снова прошлась по всему списку. И снова из полицейского управления Трои прислали громилу офицера Драма, потому что кто-то решил, что его чистой массы в сочетании с жидкими космами, лежащими между крупных лопа– ток, будет достаточно, чтобы вызвать у хулиганья желание с ним идентифицироваться. Как всегда, он предупредил нас о необходимости тщательно проверять упаковки с конфетами. – Без печати не вскрывать, – проскандировал он нараспев и велел нам несколько раз хором проскандировать это вместе с ним. Никто не обращал на него особого внимания – даже когда мы скандировали, – пока он вдруг не умолк и глаза его не забегали по рядам детей, словно опознавая трупы. – Жутко добрый дядя, – сказал Спенсер нам с Терезой и ухмыльнулся. Следующие пятнадцать минут миссис Джапп объясняла, что нельзя брать яблоки, потому что в них могут быть бритвенные лезвия. Но в этом не было необходимости: Адам Сторк, третьеклассник, который кусанул такое яблоко в прошлом году, снимал бинты и всем показывал свой изрезанный язык. Тереза сидела между мной и Спенсером, но ее единственным признанием праздника была черно-оранжевая ленточка в волосах вместо обычной черной. За все утро она практически не сказала ни слова. Один раз я мельком взглянул на нее, пока офицер Драм сотрясал воздух своими пустыми тирадами, и засмеялся, увидев, как она сидит на скамейке, выпрямив спину и слегка приоткрыв рот. Ни у кого еще я не видел такого отсутствующего выражения лица. – Ты прямо как счетчик на парковке – так и хочется опустить в рот монетку, – шепнул я ей, но она не прореагировала. Как только миссис Джапп выдала нам последние указания, я вытянул шею за спиной Терезы спросить у Спенсера, что мы будем делать вечером, и очень удивился, когда он пригласил меня к себе колядовать. Все внешкольные развлечения мы устраивали у меня дома, и из всех знакомых детей только Тереза рассказывала о своих родителях меньше, чем Спенсер. Он постоянно говорил о своем квартале, называя его «настоящим Детройтом», что бы это ни значило, но никогда не упоминал о родителях. – Но сначала – настольный хоккей, – предупредил он. – С прицепом? Спенсер заулыбался. – А твоя мама случайно не собирается идти с нами колядовать? Улыбка сошла с его лица. – С нее станется, – буркнул он. – Моя отпускает меня одного с восьми лет. – Ну и отлично. Все, замолкни. – А в вашем квартале не опасно? – Наш квартал даст продристаться вашему. Я собрался было спросить, не отправит ли его мать нас баиньки раньше времени, как вдруг Тереза сощурила глазки, откинулась назад, втиснувшись между нами, и подбросила свою бомбочку: – Пожалуй, я приду. Мы со Спенсером не сразу ее поняли. И даже не были уверены, что она сказала это нам. – Если будет колядование, то я иду. – На сей раз она улыбнулась, удостоив каждого из нас легким кивком головы. Спенсер резко подался вперед и боднул ее в лоб, что он делал при каждом удобном случае, если ему давали повод. – Ды-дых! – выдохнул он, не отнимая своего лица от Терезиного. Ни одно словцо, ни один жест, принесенные мною из школы, не раздражали моих родителей больше. Мне эта шутка страшно нравилась. Но один взгляд на Терезу убедил меня в том, что пора отодрать от нее Спенсера ради его же безопасности. Я просунул руку между их лбами и отпихнул его назад. Тереза не разозлилась. Только покраснела. Не помню, чтобы я когда-либо видел, как она краснеет. Но в тот день она действительно покраснела, потом сузила глазки. И в этом снова мелькнуло что-то новое. – Я тоже переночую. Мой папа видел твою маму, когда она выезжала… – Мою маму? – переспросил Спенсер, лихо проскочив самую интересную часть разговора. Я был абсолютно уверен, что Тереза сказала, что сегодня она будет ночевать там же, где я. Меня бросило в пот. На правом запястье она носила «браслет дружбы»; темные полоски на нем оттеняли бледность ее кожи. Тереза не сводила со Спенсера пристального взгляда. – У тебя очень милая мама, – сказала она. Я продолжал буксовать на договоренности о ночевке. Какое-то время мы сидели молча. Миссис Джапп в очередной раз говорила о спасительных домах с нарисованными на окнах ладошками. – Дети, если кто-нибудь, кто-нибудь, КТО-НИБУДЬ к вам подойдет, – заклинала она, – тотчас же убегайте! Тотчас же! – Мы можем сыграть в «Убийство в темноте», – прошептал Спенсер. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=181871) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Сокращенное название Американской машиностроительной компании (American Motors Company – AMC). – Здесь и далее примечания переводчика. 2 Знаменитая художественная школа в Нью-Йорке, расположенная на углу Пятой авеню и Тринадцатой улицы Манхэттена. 3 По названию городка Тикондерога в штате Нью-Йорк. 4 Журналисты, раскрутившие скандал «Уотергейт», что привело к импичменту Никсона. 5 Название музыкального стиля (англ.: bluegrass), зародившегося в. штате Кентукки, который в народе именуют «пырейным штатом» и в котором находятся города Луисвилл и Лексингтон. 6 Университет в Кэмдоне, Нью-Джерси; основан в 1766 голу, назван в честь ветерана революции полковника Генри Ратгерса. 7 Расхожее название синтетического галлюциногена МДМА (метилендиоксимстамфетамин), ставшего популярным в 1980-е годы. 8 Индонезийские сигареты с примесью гвоздики и других специй; выпускаются с 1912 года компанией «Сиинг Ти» 9 В Средние века – один из моментов обряда посвящения в рыцари: удар плашмя мечом и т. п. Здесь: похвалы или рекомендации. 10 Популярный нью-йоркский ипподром, работающий с октября по май. 11 Музей в Нью-Йорке, основанный в 1929 году Альфредом Гамильтоном Барром-младшим (1902–1981), где содержится богатейшее собрание произведений мирового искусства XX века; задуман как первый в мире музей, посвященный исключительно современному искусству. Ротко (наст, имя Маркус Роткович; 1903–1970) – американский художник-экспрессионист русского происхождения. 12 Выпечное блюдо еврейской кухни, приготовляемое на основе лапши или мацы с добавлением фруктов и специй. 13 Спортивная игра с мячом на бетонной площадке, разделенной на четыре равных квадрата; в игре участвуют два или четыре игрока; проигрывает тот, на чьем квадрате мяч ударится более одною раза. 14 Детская спортивная игра для двух участников, которые поочередно и в противоположном направлении бьют ракетками по мячу, привязанному к длинной веревке (цепи), укрепленной на верхушке столба; цель игры – обмотать веревку (цепь) с мячом вокруг столба. 15 Марк Стэн Фидрич («Птица», р. 1954) – знаменитый американский бейсболист; дебютировал в детройтской команде «Тигры» 20 апреля 1976 года. 16 Песня рок-н-ролльиой группы «Trashmen» («Мусорщики») 1964 года со словами: «Все слыхали о птице, Пэ-пэ-нэ-птице, птице, птице. Птица – это да! Да, птица, птица, птица, птица – это да!» и т. д. 17 По названию компании «Страт-О-Матик» – крупнейшего производителя настольных и компьютерных игр. 18 Упрощенная детская разновидность бейсбола. 19 Город на севере штата Нью-Йорк. 20 Ипподром в Луисвилле, где проводится Кентуккское дерби; основан в 1875 году полковником Льюисом Кларком. 21 Каналетто (настоящая фамилия Каналь) Джованни Антонио (1697–1768) – итальянский живописец; изображал, главным образом, архитектурные ансамбли со сценами городской жизни. 22 Растяжение (мед.). 23 Джазовый танец, получивший распространение в 20-е годы XX века. 24 Город в штате Огайо на берегу озера Эри. 25 Летний детский лагерь в долине реки Де-Мойн, штат Айова, основанный в 1919 году и существующий на взносы членов Молодежной христианской организации (YMCA). 26 Первый понедельник сентября, выходной день в США. 27 Мини-мол – небольшой торговый центр; мол – американский вариант пассажа. 28 Имеется в виду детская игра. 29 «Creem» – легендарный музыкальный журнал, выходивший в Детройте с 1969 года. С ним сотрудничали такие знаменитости, как Лестер Бэнгс, Патти Смит, художник Р. Крамб. 30 От фр. griot – поэт, музыкант и колдун в Западной Африке. 31 Блюдо греческой кухни, род шашлыка из баранины. 32 Класс морских хордовых животных подтипа оболочников. 33 Паровой орган, используется в США на ярмарках и аттракционах с середины XIX века. 34 Греческая лепешка. 35 Американский аналог журнала «За рулем». 36 Греческий соус, приготовляемый из йогурта, свежих огурцов и чеснока. 37 День независимости США. 38 Одиночный окоп (от англ. foxhole); фамилия Фокс в переводе – «лиса». 39 Персонаж одноименного мультфильма. 40 Готово! (фр.)