Чудесный шар Александр Мелентьевич Волков Действие романа развивается в 50-х годах XVIII века в царствование Елизаветы Петровны. Дмитрий Ракитин – высокообразованный человек, талантливый ученик Ломоносова – в стенах тюремной камеры изобретает летательный аппарат, подъемную силу которого дает горячий воздух. О трудной судьбе Дмитрия Ракитина, о его невзгодах и радостях рассказывает настоящая книга. Александр Волков Чудесный шар Часть первая Дмитрий Ракитин Глава первая Ночное происшествие Город спал. На узких кривых улицах, окружавших порт, было тихо. И в тишине гулко и тревожно раздавались шаги двух запоздалых прохожих. Люди настороженно озирались, стараясь быстрее миновать пустыри, темневшие между домами. – Митрий Иваныч, – боязливо шепнул один из прохожих, – не к добру засиделись мы в этом чертовом трактире. Не повернуть ли? Там и заночуем… – Ничего, – отвечал другой, высокий, плечистый. – До корабля недалеко, доберемся. Они ускорили шаг. Из туч, нависших над Кенигсбергом, проглянула луна и озарила городские улицы и корабли в порту. И в этот момент из-за ближайшего угла донесся отчаянный крик: – Караул, спасите!.. Грабят!.. – Наш кричит, русский! Надо выручать! Яким, за мной! Оружие приготовь!.. Дмитрий бросился вперед, вытаскивая из-за пазухи пистолет. Яким следовал за ним, бормоча: – Митрий Иваныч, сударь… На беду нарвемся… Пропадем!.. Но Дмитрий уже завернул за угол. На обширном пустыре несколько грабителей окружили невысокого тщедушного человека средних лет, одетого в темный кафтан и высокие сапоги. Один держал беднягу за воротник, другой выворачивал ему карманы. Завидев подмогу, пострадавший забился в руках врагов, стараясь вырваться. – Эй, вы, прочь! – закричал Дмитрий. – Отпустите человека! – Вот как?! – насмешливо отозвался здоровенный детина с рыжей бородой, как видно, предводитель банды. – Везет нам, ребята! Еще двух овечек острижем этой ночью! Он кинулся навстречу Дмитрию и Якиму. За вожаком поспешили и другие разбойники, оставив двоих расправляться с русским в темном кафтане. – Тогда пеняйте на себя, – гневно пробормотал Дмитрий. Раздались два выстрела. Рыжебородый великан упал, пораженный пулей Дмитрия прямо в лоб. Яким прострелил другому грабителю грудь, и тот корчился на земле с хриплыми стонами. Бандиты остановились в нерешительности. Но один из них, самый смелый, опомнившись, прыгнул вперед, размахивая ножом. Дмитрий ловко уклонился и ударил нападающего кулаком по голове. Разбойник без звука рухнул в дорожную грязь. Расхрабрившийся Яким, держа пистолет за дуло, стал наступать на низенького парня, но тот не принял боя и исчез в развалинах на пустыре. Разбежались и другие грабители. Короткая схватка закончилась разгромом банды и гибелью ее вожака. Спасенный подбежал к Дмитрию со словами благодарности и пытался поцеловать ему руку, но Дмитрий ее отдернул. – Вы избавили меня от смерти, сударь, – признательно заговорил спасенный, назвавшийся Иваном Васильевым. – Ведь эти злодеи что делают? Ограбят, а потом камень на шею – и в воду: море, оно все скроет… А я – поверьте мне! – век не забуду вашего благодеяния… Иван Васильев прервал взволнованную речь, прислушался. Издали доносились голоса, свистки. – Полиция, – испуганно пробормотал он. – Бежим, сударь! – А почему? – возразил Дмитрий. – Мы просто защищались от разбойников. Расскажем властям, как было дело. – Что вы, сударь? Да разве эти нехристи поверят? Они на нас возложат вину, посадят в тюрьму и засудят, верьте слову. Уж я полицию знаю… Дмитрий заколебался. Он понимал, что шуцманам[1 - Шуцман (нем.) – полицейский.] нужен зачинщик ночного происшествия, и хорошо одетый иностранец вполне подходит для этой роли. Если его и не засудят, как опасался Иван Васильев, то уж во всяком случае оберут до нитки. – Вы правы, – сказал он и быстро направился к порту в сопровождении Якима и Ивана Васильева. Через несколько минут они были в безопасности на борту брига «Прозерпина», где Дмитрий, направлявшийся на родину, ожидал отплытия корабля в Петербург. Когда трое русских очутились в тесной каюте Дмитрия и была зажжена свеча, Иван Васильев теперь только рассмотрел своего спасителя. Чисто выбритое лицо Дмитрия, с красивым прямым носом, с голубыми глазами, с легкой складкой между бровей, было привлекательно. Васильев просительно вымолвил: – Ради Христа, скажите, сударь, как вас звать-величать? За кого я должен век Бога молить? Дмитрий улыбнулся. – Зовут меня Ракитин, Дмитрий Иванович. Родом из Петербурга. Окончил в столице университет, а сюда, за границу, приехал совершенствоваться в науках и провел здесь без малого три года. За это время успел побывать в Женеве, Париже, Амстердаме, Геттингене, Лейпциге… Слушая перечисление городов, Иван Васильев понимающе качал головой: видно было, что их названия ему знакомы. – Слушал я лекции знаменитых химиков, физиков, – продолжал Ракитин, – работал в лабораториях… Да вот получил скорбную весть о батюшкиной кончине. Иван Васильев перекрестился: – Царство ему небесное и вечный покой! Скорблю о вашем горе, сударь! – Ну и пришлось думать о возвращении в Петербург на полгода ранее задуманного мною срока. Тяжко вдруг, душно мне стало на чужбине, захотелось увидеть родные лица, поделиться с милыми сердцу своей тоской… Дмитрий невольно увлекся рассказом о своих печальных обстоятельствах и открывал душу незнакомцу, быть может, больше, чем следовало. Но пережитая вместе опасность располагала его к откровенности, а на лице Ивана Васильева выражалось явное сочувствие к его беде. Иван Васильев спросил: – Стало быть, у вас в Питере есть куда голову приклонить? – А как же! Там живут моя приемная маменька Марья Семеновна и ее муж Егор Константиныч Марков, отставной главный механик порохового дела, – не без гордости объяснил Дмитрий. – И в эту должность его сам царь Петр за большие заслуги произвел. Как видно, эти слова Ракитина произвели на Ивана Васильева впечатление: его поза сделалась почтительнее, он скромно потупил взор. Дмитрий продолжал: – Дядюшка Егор Константиныч при грустном письме своем прислал деньги, коими я покрыл долги. Остатка хватило добраться до Кенигсберга, а здесь нам посчастливилось встретить Макса Гофмана, старого батюшкина знакомца по торговым делам. Сей почтенный муж согласился доставить нас с Якимом в Питер с уплатою за провоз по окончании рейса, и за то ему великое спасибо… – Обошлись бы и без Гофмана, – ворчливо перебил Яким. – Стоило только продать книги, что куплены в неметчине. Вон их какой тюк набрался, а цена-то им недешевая, пароль доннэр![2 - Пароль доннэр (фр.) – честное слово.] Во время скитаний за границей востроносый, вихрастый Яким запомнил много иностранных слов и употреблял их кстати и некстати. – Опять с глупостями лезешь, – оборвал слугу Ракитин. – Сколько я говорил, что с книгами не расстанусь! Вернемся домой, как стану заниматься науками без этих бесценных сокровищ? Знаешь ли ты, что приобретены сии шедевры по рекомендации самого Михаилы Васильича? – Что ж из того? – не сдавался Яким. – Не на ломоносовские деньги они куплены, значит, не ему и распоряжаться. – Уймись! – сердито приказал Дмитрий. – С тобой говорить – в ступе воду толочь! Иван Васильев с любопытством слушал забавный спор господина со слугой. Потом спросил: – И когда корабль отплывает в Россию? Дмитрий с досадой ответил: – Боюсь, что его отправление сильно задержится из-за торговых дел господина Гофмана. Как бы не просидеть нам тут еще месяц. – Очень, очень сожалею о ваших прискорбных обстоятельствах, сударь! – вежливо отозвался Иван Васильев. – Не позволите ли мне навещать вас? – Буду очень рад! Встретить земляка на чужбине всегда отрадно. Мы с Якимом порядком наскучили друг другу за долгие месяцы вынужденного компанейства, и поговорить со свежим человеком – большое удовольствие. Яким отправился в матросский кубрик, где обычно спал на подвесной койке, а неожиданного гостя Ракитин уложил в своей каюте. Сон долго не шел к Дмитрию, растревоженные воспоминания прихлынули к нему длинной чередой. Глава вторая Ракитины и Марковы О давних событиях, происходивших до его рождения, Дмитрий знал от воспитавшей его Марьи Семеновны Марковой, родной сестры отца. Как памятны были Мите долгие зимние вечера, когда Марья Семеновна, склонившись над вязаньем, вела неторопливый рассказ о прошлом двух родственных семей – Марковых и Ракитиных. Стоило ей остановиться, чтобы посчитать петли, как мальчик нетерпеливо понукал ее: – Дальше, маменька, дальше! А потом что было? – Экой неугомонный! – улыбалась Марья Семеновна и гладила Митю по кудрявой головке. – А дальше вот что… И рассказ возобновлялся под тихий треск сверчка, прятавшегося за печкой. Митин отец, Иван Семеныч Ракитин, вел свои торговые дела отлично. Еще до женитьбы на Аннушке Русаковой он скопил порядочные деньги, а наследство после тестя выдвинуло его в первый ряд петербургских богачей. Принадлежавшая Ракитину пороховая мельница на реке Сестре давала верный доход. Выгодны были подряды на снабжение флота: смола, пенька и парусина приносили немалую прибыль. Все ладилось в семейной жизни Ракитиных. Иван и Анна крепко любили друг друга, но до полного счастья им не хватало детей. Напрасно старались молодые супруги умолить Бога: служили молебны, ездили по монастырям. Иван Семеныч щедро жертвовал на церкви, дал обет построить часовню на собственные средства, если у него родится сын. Ничего не помогало. В доме Ракитиных начали появляться востроглазые бабки, повязанные черными платками. Они приносили узелки, откуда приятно пахло душистыми травами. В кухонной печи что-то кипело и булькало в горшках и горшочках, ароматный пар растекался по комнатам. В спальне хозяйки слышался шепоток: – Уж это самое бессомненное дело, касатка! Как попьешь навар с корешков любистка,[3 - Любисток – многолетнее травянистое растение из семейства зонтичных. Его корневища употребляются в медицине.] то и дождешься желанного, родишь любимое дитятко… Любисток не помогал, и через месяц-другой в доме появлялась новая ведунья, предлагавшая ревень либо ромашку… Лекарства готовились с наговорами, с заклинаниями. Старая Фоминична велела пить настой из марьина коренья по зорям, стоя на дворе в одной рубашке, скрытно от постороннего глаза; при этом полагалось двенадцать раз подряд прочитать богородичную молитву. Во время одного такого моления Анна Антиповна простудилась и едва не отдала богу душу… Разъяренный Ракитин избил старуху и пригрозил свести в полицию первую знахарку, что появится у него в доме… У Егора и Маши Марковых была другая беда. В их семье за десять лет брака родились три мальчика и девочка, и все умирали в возрасте нескольких недель. Сколько слез пролили Маша и Аннушка на родных могилках… Радость наконец пришла в дом Ракитиных: летом 1730 года у них родился сын Митя. Но радость обернулась великой бедой: рождение ребенка стоило жизни матери. Иван Семеныч обезумел от горя и чуть не наложил на себя руки: его удержала мысль о сыне. Семья Марковых незадолго перед тем опять потеряла ребенка, и Ракитину не пришлось искать для Мити кормилицу. Марья Семеновна вскормила мальчика своим молоком и привязалась к нему, как к родному сыну. Маленький Митя очень любил отца. Среднего роста, плотный, с квадратной рыжеватой бородкой и густыми усами, Иван Семеныч обычно появлялся в доме Марковых, на 5-й линии Васильевского острова, зимой. Он вылезал из саней, с красным от мороза лицом, закутанный в медвежью доху, в оленьей шапке-ушанке, и своим громким голосом и смехом подымал на ноги двор и дом. Иван Семеныч приезжал неожиданно и всегда из разных мест. Он появлялся из Архангельска, из Вологды, Устюга Великого или с Печоры, а раз мчался без передышки полтора месяца из Сибири и успел-таки прискакать в Петербург под первый день Рождества. И всегда за Иваном Семенычем приказчик тащил тюк с ценными подарками всем домашним, не исключая кухарки Филимоновны. Самые богатые и разнообразные подарки получал Митя. То это была искусно сделанная модель фрегата с полной оснасткой – работа отставного архангельского шкипера, то меховой костюм, сшитый с удивительным изяществом на Митин рост руками самоедской[4 - В старину самоедами называли обитателей Севера ненцев.] молодицы. А из Сибири Ракитин привез сыну крохотную нарту, запряженную тремя оленями. Погонщик, нарта, олени – все до мельчайших подробностей было с необыкновенным искусством вырезано из цельного моржового клыка. Егор Константиныч, сам прекрасный мастер, вытачивавший для петербургских церквей ажурные паникадила, вырезавший сложнейшие узоры для иконостасов, пришел в несказанное удивление, увидев эту чудесную вещь. – Да ведь это… – Марков запнулся, не находя слов. – Это многие месяцы работы… и какого мастера! Эта игрушка стоит больших денег… Иван Семеныч улыбался и гладил бороду: радость Мити была для него дороже всяких денег. Зато каждый раз, когда уезжал отец, Митя устраивал дикие сцены. Иногда, после того как он напрасно упрашивал отца взять его с собой, Митя тайком забирался в отцовские розвальни, приготовленные к отъезду. Найденный и вытащенный из саней, мальчик неистово кричал, царапался, кусался и два-три дня не разговаривал даже с горячо любимой приемной матерью. Но годы шли, и Митя научился сдерживать чувства. Крепко любил Митя дядю Гору, как называл он Егора Константиныча. Старому мастеру, приближенному токарю царя Петра I, было о чем порассказать любознательному мальчугану. Особенно любил Марков вспоминать то время, когда он подолгу жил на пороховой мельнице Ивана Семеныча, стараясь найти способы делать хороший порох. И его старания не пропали даром. Царь щедро наградил Егора Константиныча, назначил главным пороховым механиком империи, дал хорошее жалованье. Добросовестный работник, мастер золотые руки, Егор Константиныч пользовался уважением и доверием начальства. На новой должности Марков почувствовал, что знаний, давным-давно полученных в Навигацкой школе, теперь маловато. Наука ушла вперед, да и многое, усвоенное на школьной скамье, позабылось за долгие годы. Егор Константиныч взялся за книги. Смеясь, рассказывал он маленькому племяннику, как трудно было ему в первое время снова постигать книжную премудрость. Но постепенно дело пошло на лад. – Вот станешь учиться, – говорил он Мите, – поймешь, что такое физика и химия и какую силу дают они человеческому уму. Не похвалюсь, что уразумел их до тонкости, но все же у меня на многое открылись глаза… И делу пороховому, у коего я приставлен, сие на большую пользу идет… Мирным течением своей жизни Егор Константиныч был доволен, и даже ранняя смерть детей хоть и опечаливала его, но не в такой степени, как Марью Семеновну. Все-таки сердцем он был покрепче, и работа не давала времени грустить. У Маркова имелось и другое занятие, отвлекавшее его от мрачных мыслей. Он ежедневно посвящал вечерние часы любимому токарному делу. У него всегда было достаточно заказов. Тому требовалось выточить изящную табакерку из цельного куска янтаря, другой хотел иметь дорогую трость с резьбой. Из ломоносовской лаборатории приходили с просьбой сделать хитроумные физические приборы… До полуночи поскрипывал токарный станок в кабинете Маркова, а сам хозяин, в очках, в рабочем фартуке, мерно нажимал на педаль, и из-под его искусных рук выходили изделия, восхищавшие заказчиков. Через долгие годы пронес Егор Константиныч горячую любовь к старшему брату Илье. Как волшебную сказку, слушал Митя дядины воспоминания о брате. Увлекательные рассказы дяди Горы о бурных событиях давних времен, о стрелецком мятеже, о дерзком бегстве Ильи из-под стражи, о его многолетних скитаниях по стране с верным товарищем Акинфием Куликовым заставляли Митю вздрагивать и плотнее прижиматься к дяде. Глаза мальчугана горели восторгом, когда он слушал повествования о великих битвах при Полтаве и Гангуте, где дрался за русскую землю Илья Марков… В 1719 году Илье Маркову довелось участвовать в сражении при острове Эзель, где русские корабли впервые одержали победу над шведскими в открытом море. Там Илья получил серьезное ранение в ногу, стал инвалидом. Бывалого солдата не уволили из армии, а перевели в инвалидную команду, которой командовал поручик Солодухин. По приказу начальства рота Солодухина отправилась на Север – усмирять взбунтовавшийся рабочий люд на Кижском литейном заводе Андрея Бутенанта. Случилось это в 1721 году. Вольнолюбивому Илье Маркову карательная экспедиция пришлась не по душе, он отказался стрелять в фабричных и перешел на их сторону. Когда инвалидная команда поручика Солодухина после долгого отсутствия вернулась с Севера в Питер и брата в ней не оказалось, Егор повел расспросы. Но инвалиды смотрели на него с боязнью, скупо цедили слова, отговаривались незнанием, старческой забывчивостью. Марков пошел в Военную коллегию, и один приятель показал ему солодухинское донесение. Там было написано, что Илья Марков и десять других инвалидов пали геройской смертью в битве с восставшими рабочими и разгромленные мятежники возобновили работу на заводе Андрея Бутенанта. За столь полезную деятельность Солодухина удостоили денежной награды и произвели в следующий чин. Егор Константиныч не поверил донесению Солодухина: по рассказам брата он знал поручика как честолюбца, который не задумается солгать, чтобы показать себя перед начальством в самом лучшем виде. Токарь продолжал расспросы, и ему удалось разведать истину. В действительности никакого боя с мятежниками не было, управляющий Бутенанта сумел мирно поладить с рабочими. А хитроумный поручик доложил Военной коллегии о сражении, в котором якобы погибли Илья Марков и еще десять инвалидов, умерших от болезней и старости. Егор Константиныч свято сохранил тайну. Он даже порадовался лживому донесению о геройской гибели Ильи: Солодухин, сам о том не думая, спас бунтовщика Маркова от розыска, который, конечно, объявили бы царские власти. А теперь Илья мог спокойно жить в далеком краю, не опасаясь жестокой кары за свой проступок. Грустно было лишь то, что Егор ничего не узнает о судьбе старшего брата, которого он крепко любил и уважал, хотя и досадовал на него за бунтарские наклонности. Но через много лет от Ильи пришла весточка с верным человеком. Он сообщил Егору Константинычу, что работает горновщиком[5 - Горновщик – рабочий у металлоплавильной печи (горна).] на Вохтозерском чугуноплавильном заводе купца Терехина под прозванием Ильи Горового, женился, растет у него сынок Алешка. Радостной вестью Марков поделился с женой и Иваном Семенычем, рассказал ее в понятных словах пятилетнему Мите; мальчик давно допытывался, где дядя Илья, о котором он слышал так много рассказов. С этих пор молитва Мити за родных звучала так: «Помилуй, Господи, спаси от всякого зла и защити от бед святым своим покровом милую маменьку, дядю Гору, дядю Илью, братца Алешеньку и всех прочих сродников…» Еще прошли годы, но об Илье больше не было ни слуху ни духу, и это очень печалило Егора Константиныча. Иногда Марков подумывал, не съездить ли ему самому на Вохтозерский завод, повидать Илью. Но дело было опасное: главный пороховой механик являлся персоной немалого значения. Если он явится в гости к простому рабочему человеку Илье, это вызовет подозрения, наведет царских ищеек на след мятежника, и Егор Константиныч своим посещением погубит брата. Приходилось терпеть неизвестность. В 1741 году судьба порадовала Марковых поздним счастьем. Мальчик Андрюша, родившийся у них в этом году, не умер, как его старшие братья и сестры. Он перевалил роковую грань первых месяцев жизни, стал крепнуть, здороветь. Родители не могли нарадоваться на свое долгожданное дитятко. Но заботы о маленьком Андрюше не ослабили привязанности Марьи Семеновны к Мите Ракитину. Она по-прежнему крепко любила приемного сына, и он не чувствовал своего сиротства. Глава третья Гимназия В 1742 году Мите Ракитину исполнилось 12 лет, и его решили отдать в гимназию при Российской Академии наук. Об этом просил Марковых Иван Семеныч, отправляясь в очередную торговую поездку. Он сказал: – Хочу, чтобы Митя вырос просвещенным человеком. Станет ли он негоциантом[6 - Негоциант – оптовый купец, ведущий крупные торговые дела с другими странами.] или ему выпадет другая судьба – образование всегда пригодится. Митя был силен и крепок, но очень медленно рос. Это крайне огорчало мальчика. По этой причине василеостровские ребята в своих играх отводили ему самые невидные, подчиненные роли. Беззаботному уличному веселью пришел конец. 15 августа, в Успеньев день, по обычаю, в школах служили молебен перед началом занятий. Егор Константиныч отправился с племянником в гимназию, на стрелку Васильевского острова. Дорогой Марков внушал Мите, что он в первые школьные дни должен держать себя уверенно. – Сробеешь – заклюют! – наставлял он племянника. – Заходил я в гимназическое общежитие, там такие хваты, им палец в рот не клади. Марков не преувеличивал. Большинство гимназистов были великовозрастные ребята – дети адмиралтейских служащих, придворных лакеев, канцелярских чиновников, купцов, ремесленников, солдат. Учились в гимназии поповские и дьяконские дети, переведенные из духовных школ. Трудно приходилось учителям с новичками, набранными в провинции. Пятнадцати– и шестнадцатилетние парни, псковичи, новгородцы, вологжане, оторванные от родных мест, неохотно являлись в столицу и ученье считали тяжелой повинностью. Марков и Митя запоздали, и, когда служитель провел их в актовый зал, воспитанники гимназии уже построились. Немногочисленная группа родителей толпилась в уголке. Митя взглянул на будущих товарищей, и сердце его замерло: самые малорослые, стоявшие в первом ряду, были на голову выше его, а в задних рядах виднелись такие усачи, что хоть в гвардию! Инспектор гимназии поставил мальчика на левый фланг первого ряда, возле длинного парня с густой копной рыжих нечесаных волос. – Хо-хо! – фыркнул рыжий. – Колобок прикатился! В кругленькой, плотной Митиной фигурке и впрямь было что-то от колобка. И, как всегда бывает в школах, метко приклеенное прозвище стало спутником Мити Ракитина на целые годы. – Колобок, колобок, ха-ха-ха! – пронеслось по рядам. Начался молебен. Пока пелись молитвы, сосед наклонился к Митиному уху и спросил зычным шепотом! – Как звать-то? – Кого? Меня? – растерялся Митя. – Ракитин я, Дмитрий. – Митька, значит? А я – дьячковский сын Колька Сарычев. Будем дружить? – Будем, – ответил польщенный Митя. Он сразу приободрился. Дело-то, пожалуй, складывается не так уж плохо, как опасался дядя. Молебен кончился, инспектор повел Егора Константиныча и Митю к себе в кабинет. Здесь был произведен экзамен. Митя показал отличное умение читать, грамотно написал несколько фраз под диктовку, благополучно разделался с таблицей умножения. Митю приняли во второй класс. Дядя с племянником вернулись домой сияющие, и Марья Семеновна, узнав о результате экзамена, осыпала Митю поцелуями. Крепко запомнил Дмитрий свой первый школьный день. Погожим осенним утром Митя, храбро отказавшись от провожатого, зашагал в гимназию. Когда он вошел в класс, великовозрастные его товарищи загалдели на разные голоса: – Колобок! Ха-ха-ха, колобок прикатился! Тебя дорогой лиса не съела? – А я от нее сбежал! – бойко объяснил не растерявшийся Митя. – Ого, да он боевой парень! – послышались одобрительные возгласы. За ближайшим к классной доске столом мелькнула знакомая рыжая голова Кольки Сарычева. Тот кивал ему: – Садись со мной! Я для тебя место сберег! Митя начал осматриваться кругом. Неуютно выглядел класс: грязный потолок, давно не беленные стены с потеками сырости, мутные стекла немытых окон… Митя вспомнил светлые, чистенькие комнатки марковского дома и загрустил. Здесь, в этом непривлекательном помещении, похожем на сарай, среди ватаги буйных ребят, придется ему проводить годы… В классе было человек двадцать. Гимназисты развлекались каждый по-своему. Двое играли «в носки» и свирепо лупили друг друга по носу засаленными картами. Некоторые жевали ломти хлеба, а один верзила в заднем ряду, «на Камчатке», выпускал густые клубы дыма из коротенькой трубки. Раздался звонок, возвестивший о начале занятий, и в классе водворился порядок. Карты и хлебные краюшки исчезли в карманах школьников, курильщик спрятал трубку под стол. Первым уроком оказалась геометрия. Учитель без всяких объяснений диктовал определения, ученики записывали. Митя от усердия высунул кончик языка и заботился больше о том, чтобы не наделать клякс. Он писал слово за словом, но общий смысл определений ускользал от мальчика. «Ничего, дома разберусь, – думал Митя. – Дядя Гора поможет, он небось все это проходил…» А учитель все продолжал диктовать. Определения следовали одно за другим. Из всего класса только Митя да еще двое-трое хорошо грамотных ребят успевали записывать и кое-что понимали. Остальных поглощал процесс писания, и думать над значением слов им не хватало времени. Следующими уроками были закон Божий, латынь и немецкий язык. После первого дня занятий Митя возвратился домой, переполненный впечатлениями. Торопясь и сбиваясь, он все их выложил приемной матери. Марья Семеновна улыбалась и сочувственно качала головой. Так и пошли-покатились школьные деньки Мити Ракитина. Опасения Маркова, что товарищи будут обижать Митю, не оправдались. По сравнению с одноклассниками он был таким маленьким и хрупким, таким слабым, что задирать его казалось позором. Большие и сильные школяры дрались между собой, дрались жестоко, до синяков, разбитых носов и выбитых зубов, но тронуть Колобка не решился бы самый завзятый забияка. Митину репутацию высоко подняли его школьные успехи. Митя Ракитин, капитанский внук Вася Шумилов и сын вдовы канцелярского служителя Терентий Гамаюнов, все трое петербуржцы, – были три кита, на которых держался второй класс Петербургской академической гимназии. Перед началом занятий в классе, тускло освещенном сальными свечами, только и слышалось: – Колобок, дай списать задачку!.. – Тереха, ты сделал упражнение по грамматике? Давай скорее тетрадку, а то не успею сдуть… – Васька, у тебя латинская экзерциция[7 - Экзерциция (лат.) – упражнение.] готова? Скрипели перья по шероховатой бумаге, продрогшие губы шептали упражнения, запоминались решения задач, и к приходу учителей класс приводил себя в боевую готовность и более или менее удачно боролся за удовлетворительные отметки… Дни и недели проходили однообразно, и учебный год тянулся бесконечно долго. Отдых от скучных классов давали только церковные да царские праздники, а было их, к счастью, немало. Рождество и Пасха прокатились веселой вереницей дней, заполненных всевозможными удовольствиями – маскарадами, играми, гуляниями. И с первой капелью, с теплым южным ветром, принесшим весну, пришлось вплотную усесться за книги и готовиться к трудной для всякого школьника поре – к переводным экзаменам. Митя Ракитин и его друзья Вася Шумилов и Тереха Гамаюнов сдали испытания играючи, но не всем удалось так легко преодолеть этот барьер. Из двадцати гимназистов в третий класс перешли только четырнадцать. В числе счастливцев при крепкой помощи Мити Ракитина оказался и Колька Сарычев. Идти домой на каникулы он не захотел. – У батьки-дьячка и без меня десять ртов, – объяснил парень и нанялся грузчиком на пристань. И вот потянулись один за другим гимназические годы, и только весенние экзамены вставали, как верстовые столбы на длинной ухабистой дороге. И каждые экзамены вырывали из рядов Митиных товарищей очередные жертвы. Каждую осень, приходя в класс, Митя не досчитывался одного-двух бойцов, павших в битве с трудными школьными программами. Из первых одноклассников Ракитина до шестого класса дошли только семь человек. Конечно, на первом месте среди них были «три кита» – Василий Шумилов, Терентий Гамаюнов и Дмитрий Ракитин. И, как ни удивительно, среди выдержавших все бури и грозы в долгом пути оказался и Николай Сарычев. Дружба, которую Колька завязал с Митей в тот момент, когда впервые его увидел, имела благотворное влияние на его жизнь. Но и немало сил затратил Митя на то, чтобы постоянно подтягивать ленивого, безалаберного друга. Эти усилия не пропали даром. В шестом классе Митя Ракитин сильно вырос. В это радостное для него время юноша поднимался точно на дрожжах. Зарубки на дверном косяке, где отмечался Митин рост, прежде не менялись по нескольку месяцев, а теперь каждую неделю появлялась новая, поднимаясь над прежней чуть не на палец. Много премудрости вбили за эти годы преподаватели в головы гимназистов. На первом месте стояла латынь. Были дни, когда в классах разрешалось разговаривать исключительно на латинском языке и за каждую русскую фразу полагался час карцера. Хорошее знание латинского языка помогало гимназистам слушать в свободное время профессоров академии, так как доступ на их занятия никому не возбранялся. Гимназисты ходили на лекции физика Иозефа Брауна, медика Германа Бургава и других иностранцев. Но гораздо чаще юноши посещали выступления Михаилы Васильевича Ломоносова, достигшего к тому времени широкой известности. Слушать Михаилу Васильевича ходила по преимуществу академическая молодежь – адъюнкты,[8 - Адъюнкт (лат.) – помощник.] студенты, гимназисты. Лекции, где звучала точная и ясная русская речь Ломоносова и ставились придуманные им остроумные физические и химические опыты, намного расширяли их умственный кругозор, способствовали распространению науки в русском обществе. Помимо языков, которым уделялась большая часть времени, гимназисты изучали и точные науки: алгебру, геометрию и тригонометрию, прослушали краткий курс астрономии. В программу также входили география и картография, физика, ботаника, зоология, анатомия, хотя эти науки стояли на втором плане. Глава четвертая Сосенки Весной 1748 года, когда Митя кончал шестой класс, Егору Константинычу удалось осуществить многолетнюю мечту: он купил деревеньку с пятнадцатью душами крепостных крестьян. Деревенька называлась Сосенки. Она живописно раскинулась на высоком правом берегу Волхова, где-то посредине между Ильменем и Ладожским озером. Свое название деревня получила от соснового бора, подходившего под самые окна господского дома. Когда Марков съездил туда и осмотрел имение, он вернулся очарованный. Вместительный господский дом, сосновый бор со множеством грибов, чудесная рыбалка, целительный воздух… Егор Константиныч отнюдь не рассчитывал на доход от поместья. Барской земли в нем не было, а крестьяне сидели на скудных наделах и перебивались с хлеба на квас. Но зато как гордо звучали эти слова: «У меня в поместье…», «Еду летом отдыхать в поместье…»! Тщеславие? Да, но какое невинное! Егор Марков вышел из низов, из самой народной гущи, и ему льстила мысль, что он хоть в чем-то сравняется с высокомерными господами, которые давали ему заказы на токарные работы. Как он теперь осадит этих знатных гордецов! Пришлет за ним какой-нибудь Нарышкин, а он важно бросит лакею: «Передай, братец, барину, что я его заказа принять не могу: уезжаю в поместье». А кто поедет проверять, что это за поместье! И Егор Константиныч начинал смеяться, представив себе озадаченное лицо слуги, непривычного к таким отказам. По правде говоря, это было не поместье, а загородный дом, где отлично, с пользой для здоровья, можно проводить лето, охотиться, рыбачить, собирать грибы и ягоды. И за все эти удовольствия просили всего-навсего тысячу двести рублей. А у Маркова нашлось только девятьсот, больше он не сумел скопить за многолетнюю службу. Пришлось прибегнуть к помощи шурина. Иван Семеныч, случившийся на ту пору в Питере, одолжил недостающие деньги с радостью. Столь важное семейное событие было отмечено пирушкой, где Иван Семеныч не скупился на добродушные колкости по адресу новоявленного помещика. Марков так же добродушно отшучивался. Иван Семеныч постарел, поседел, но время еще не согнуло его ладную, прямую фигуру, и из-под рыжеватых бровей все так же молодо поблескивали глаза. Он продолжал разъезжать по России в поисках выгодных дел, затевая новые предприятия, закрывая те, что переставали приносить прибыль. И, как всегда, он появлялся в Петербурге зимой и обязательно с коробом подарков всем родным. Однажды в разговоре Митя выказал интерес к старопечатным книгам, и в следующий приезд отец привез ему старинную пудовую Библию в кожаном переплете и редкостные богослужебные книги. Он раздобыл все это в Холмогорах, у раскольничьего начетчика, и заплатил порядочные деньги. В другой раз Ракитин преподнес Мите пару пистолетов отличной работы итальянского мастера. Ему удалось недорого приобрести их у заезжего француза, который не рассчитал своих расходов и оказался на мели в маленьком уральском городке. Как эти пистолеты пригодились Дмитрию в Кенигсберге! В собственное поместье Марковы выехали в конце нюня, когда Митя сдал переводные экзамены в последний, седьмой класс. Егор Константиныч не мог оставить службу, но обещал наведываться на несколько дней, благо налегке до Сосенок можно было добраться за сутки, всего сто верст езды. Собирались долго и основательно: перед собственными крестьянами не хотелось ударить лицом в грязь. Несколько подвод нагрузили мебелью для опустевшего барского дома – старый владелец вывез все свое добро. Было взято много провизии, посуды, постельных принадлежностей и разной мелочи, необходимой для хозяйства. Обоз тащился неторопливо, в Сосенки приехали на третий день к вечеру. Началось устройство на новом месте. Марья Семеновна, выбрав из деревни баб порасторопнее, хлопотала по целым дням в доме и на усадьбе. А Митя неутомимо исследовал окрестности Сосенок. Он брал с собой Андрюшу, а проводником стал деревенский парень Якимка, шестнадцатилетний сирота, подпасок при общинном стаде. По просьбе Мити его освободили, заменив другим, а веселый Якимка с озорными глазами и жесткими, непослушными вихрами стал постоянным спутником гимназиста. Навсегда запомнилось Мите первое лето в Сосенках. Оно тянулось как бесконечно длинный ясный день. Где бы он потом себя ни вспоминал: у быстрого ли Волхова на теплом мягком песке возле расставленных по берегу удочек; на лесном ли озере, бездонную чашу которого толпой обступили кудрявые сосны; в поисках ли грибов, когда на радость Марье Семеновне наполнялись рыжиками большие корзины; за игрой ли в городки на усадебном дворе – все один ласковый летний день, полный очарования, неустанных поисков и открытий… Веселое время – оно никогда не вернется вновь! Любили Митя и Андрюша ездить с деревенскими ребятами в ночное. На прогалине в лесу горит костер. За деревьями жуют и фыркают лошади. Ребята сидят у костра тесным кружком. Мерцающее пламя смутно озаряет лица. Золотисто-красный дым бледнеет, подымаясь вверх, и исчезает в неведомой вышине. Куда он уходит?.. Ребята тихо шепчутся: лесная темь овевает их приятной дремотной жутью… Впервые за свою недолгую жизнь Митя Ракитин близко познакомился с крестьянским бытом. И суровость этого быта потрясла впечатлительного юношу. Митя любил навещать деревенского знахаря Кондратия, широко известного в округе. Лысый, согнутый старик, с пожелтевшей от старости бородой, принимал барчука ласково, но без подобострастия, без униженных поклонов. Закоптелую избушку едва освещало оконце, затянутое промасленным бычьим пузырем. В пазах между бревнами кишели полчища тараканов. Печка топилась по-черному. Каждое утро изба наполнялась облаками дыма. Только внизу, на щелястом полу, можно было кое-как дышать. Когда Митя начинал задыхаться от едкого дыма, он выбирался на завалинку, оставляя старика хлопотать у печки. Неприкрытая нищета глядела отовсюду. Юноша видел, как ребятишки, с черными от копоти лицами, в отцовских сапогах, а чаще босиком, в драных рубашонках, перебегали из избы в избу. Изможденный мужик вез на тощей лошаденке воз хвороста. Бабы таскали на коромыслах тяжелые ушаты воды – поливать огородные грядки. Грустные, хватающие за сердце картины… И как же радовался Митя, когда узнал от матери, что Егор Константиныч наполовину сбавил своим крестьянам оброк, который они платили прежнему помещику. Оброк этот тяжелым бременем ложился на крестьянские хозяйства. Мужикам стало гораздо легче, тем более что новый владелец Сосенок не торопил их с уплатой. «Не разбогатеет дядя Гора от этой покупки, – смеялся про себя Дмитрий. – А все-таки какой же он добрый, сердечный человек…» Митя с юношеской восторженностью думал: «Никогда-никогда не случится того, чтобы я народное горе себе на пользу оборотил…» Два-три раза юноше довелось наблюдать, как дед Кондратий пользует больных. Однажды в избу вошла баба с распухшей щекой. Зажимая щеку ладонью, она жаловалась на зубную боль. Под полой баба принесла тощего, заморенного петуха. Петух, выскочив на волю, ошалело закрутился по избе и хрипло заорал: «Ку-ка-ре-ку!..» Дед Кондратий зажег восковую свечку и прилепил перед иконой. – Ну, Дарьюшка, – обратился знахарь к женщине, – становись на колени, молись Богу! Баба закрестилась, усердно отбивая земные поклоны. Глаза знахаря смотрели строго из-под седых кустистых бровей. Сгорбленная фигура его выпрямилась. Лысая голова отливала матовой желтизной. Кондратий читал внятно и торжественно: – «На море-окияне, на острове Буяне стоит соборная апостольская церковь. В той церкви молятся матушка вечерняя заря Маремьяна и преподобный Антипий, зубной исцелитель. Они просят и молят: как у вас, святых угодников, зубы не болят, так бы не болели зубы у рабы божией Дарьи. Нет моим словам переговора и недоговора, не изменить их ни хитрецу, ни мудрецу, и будут они неизменны во веки веков. Аминь!» – Кончив, обратился к Дарье: – Ну, касатка, будь спокойна! Все как рукой снимет. Этот наговор сильный, супротив него никакая зубная боль не выстоит. – Спасибо, родименький, уж будто и полегчало… Баба с поклонами и благодарностями оставила избу. – Много ли ты знаешь наговоров, дедушка? – с любопытством спросил Митя. – Много, родной, много. Сколько болестей, столько и наговоров. А болести, милой, Господь на нас посылает за грехи, и несть им числа. Одних лихоманок семь сестер: знобея, трясея, бормотея, неядея… – Какие диковинные имена… – удивился юноша. – Поделом им даны, родименький. Накатится на человека знобея, в жаркой бане на полке не согреется. Ей на подмогу трясея спешит: затрясет его так, что и зубы в гнездах расшатываются. А тут еще и бормотея в уста ему беспамятные, беспонятные речи вкладывает, неядея голодом последние силушки подтачивает… Много народушку православного губят сестры проклятые… В Питер вернулись к Успеньеву дню: Митя обязан был явиться на занятия. В город взяли Якимку: бывший подпасок стал дворовым человеком, слугой в доме Марковых. Егор Константиныч улыбнулся, узнав о том, как распорядилась жена, но прекословить не стал. Глава пятая Мечты и раздумья Последний школьный год! Как сладко замирает сердце юноши, когда он думает о том, что скоро перед ним откроется дорога в жизнь… Судьба, казалось, улыбалась Дмитрию Ракитину. Сын богатого купца, он мог перенять отцовское дело и продолжать его с большим или меньшим успехом. Но Митю не привлекала торговля. Если бы он рос в купеческой семье, где все разговоры с утра до вечера ведутся о том, как подешевле купить и подороже продать, где вся атмосфера проникнута духом наживы, Митя, быть может, и сам заразился бы страстью к торговле. Но у Марковых обстановка была совсем другая. Егор Константиныч, возвращаясь с поездок на пороховые мельницы, рассказывал домашним о том, какие усовершенствования удалось ему внести в производство. Случалось, посылали искусного мастера в Москву, на Монетный двор, с поручением исправить разладившиеся станки, и тогда Марков долго и интересно повествовал о том, как подготавливается сплав для монет, как вытягивается металлическая лента, из которой вырубаются на особом прессе золотые и серебряные кружки. Семейные узнавали от Маркова о том, какую важность имеет для государства правильное денежное обращение. В кабинете Маркова стоял токарный станок, на котором он работал в вечерние часы. К станку была привинчена серебряная дощечка с изящно выгравированной надписью: Прошу к сему станку относиться с почтением, ибо на нем работал сам государь ПЕТР ВЕЛИКИЙ Это был тот самый станок, который Егор Марков когда-то сделал собственными руками – и потом вносил в него различные улучшения – и на котором приходилось работать царю Петру. И к этому станку и ко всему, что в доме старого токаря было связано с памятью Петра, Егор Константиныч относился с фанатической преданностью. На стене в столовой висел большой портрет Петра. Царь был изображен во весь рост около пушки на поле Полтавской битвы. Раму изумительной работы Марков сделал собственноручно. В табакерке Егора Конетантиныча на внутренней стороне крышки была вделана миниатюра кисти самого Гроота,[9 - Гроот (1716–1749) – придворный живописец Елизаветы.] изображавшая Петра в адмиральском мундире. Каждый раз, когда старик, заложив понюшку табаку, чихал, он кланялся портрету и с глубокой серьезностью провозглашал: – На вечную память государю Петру Алексеевичу и потомству его на доброе здравие! Как-то Митя посмеялся над этой процедурой и получил от дяди здоровенный подзатыльник. Марков ежедневно и ежечасно свидетельствовал свою любовь к царю Петру. Когда к Маркову приходили старые школьные друзья, контр-адмирал Кирилл Прокопьевич Воскресенский и советник Иностранной коллегии Трифон Никитич Бахуров, то за столом разговор велся о былых делах, о тех временах, когда создавалось могущество русской земли. Кирилл рассказывал о славных морских битвах при Гангуте и Эзеле, а Бахуров вспоминал, как достойно держалась русская делегация на Аландском конгрессе, когда дипломатам требовалось закрепить успехи русского оружия в Великой Северной войне – этой суровой «трехвременной школе» нашего народа.[10 - Петр I называл Северную войну «трехвременной школой», потому что время обучения в школе обыкновенно занимало семь лет, а война со шведами, великая школа для России, продолжалась втрое дольше – двадцать один год (1700–1721).] Митя с горящими глазами слушал речи друзей Егора Константиныча, и как он завидовал им, видевшим самого Великого Петра, работавшим под его руководством! В седьмом классе Дмитрий увлекся естественными науками – физикой и химией. В этих науках Дмитрий, удивляя и радуя преподавателей, оказывал огромные успехи. Физические и химические законы Ракитин усваивал так легко, будто они скрывались в его памяти, и достаточно было небольшого усилия, чтобы они всплыли наверх. О талантливом гимназисте рассказали Ломоносову, и Михайла Васильевич пожелал его видеть. Смущаясь и радуясь, Митя вошел в химическую лабораторию. Краснея, шагнул юноша к обожженному кислотами столу, у которого сидел Михайла Васильич, плечистый, с могучей грудью, с сильными рабочими руками. – Вы желали меня видеть, – пробормотал он. – Я – Дмитрий Ракитин. – А, ты – тот даровитый гимназист, про которого я наслышан от твоих преподавателей? Рад, очень рад тебя видеть!.. Химия и физика зовут к себе свежие силы, которые продолжат наши труды. Ломоносов стал говорить, что физике и химии суждено великое будущее, что они сыграют огромную роль в жизни людей. Ломоносов предсказывал, что физики изобретут такие машины, которые намного облегчат труд человека. Для примера он привел паровой двигатель Дени Папена,[11 - Дени Папен (1647–1714) – французский физик, один из изобретателей парового двигателя.] о котором ему приходилось слышать в бытность за границей. – Сей Папен даже пытался поставить свою машину на корабль, чтобы двигать его не слабой силой человеческих рук, не капризной силой ветра, а мощью пара, которую возможно довести до любых пределов. Суеверы разрушили детище Папена и не позволили искусному изобретателю довести дело до конца. Но придет время, – вдохновенно говорил Михайла Васильич, – и могучие паровые суда станут пересекать океаны, смеясь над коварством стихий… Сердце у Мити радостно замирало, когда он слушал такие речи из уст боготворимого учителя. «Я обязательно пойду учиться дальше, – думал Ракитин, – поступлю в университет, в физический класс… Уж там-то я от Михайлы Васильича перейму всю физическую науку и буду стараться двигать ее дальше…» В июне 1749 года Дмитрий Ракитин окончил курс академической гимназии и подал прошение о приеме в университет. Терентий Гамаюнов и Василий Шумилов решили стать математиками, а Николай Сарычев поступил в сенатскую канцелярию. Его отец-дьячок умер, и на руки Николая свалилась многочисленная семья. Глава шестая Университет Российская Академия наук, или де сианс академия, как ее называли в те времена на французский манер, была открыта в конце 1725 года. Осуществилась мысль Петра I, которую он вынашивал долгие годы. Но царь при жизни успел только утвердить устав академии да послать за границу библиотекаря Шумахера набрать для нее иностранных профессоров. Академия наук состояла из трех «классов»: 1) математического, 2) физического, 3) гуманитарных наук, истории и права. При академии были учреждены университет и гимназия. Каких только поручений не выпадало на долю профессоров и адъюнктов Российской де сианс академии. То вдруг прикажут срочно переплести во французские переплеты собрание арабских сказок под названием «Тысяча и одна ночь» То потребуют представить «Ведомость о том, коликое количество от Санкт-Питербурха до Москвы между городами и почтовыми станами верст». Или спешно составить по всем правилам астрологии гороскоп[12 - Гороскоп (греч.) – таблица расположения небесных светил в момент рождения человека. По ней будто бы можно было предсказать его судьбу.] по случаю рождения ребенка в знатной семье… Грандиозные цели замышлял для Академии наук царь Петр, когда решил создать в России это высшее научное учреждение. Иностранные академии обычно замыкались в самих себе, в их работе занимала видное место богословская «наука». А Российской Академии наук предназначалось распространять в стране просвещение, воспитывать кадры русских ученых, чуждых церковному духу. Огромную роль в развитии этого первого русского научного центра играл Михайла Васильевич Ломоносов. Ломоносов стал средоточием всего русского, народного, что по крупицам собиралось в стенах Академии наук и в юном городе, раскинувшемся по берегам Невы. Все молодое, свежее, талантливое тянулось к Михайле Васильичу, как весенняя травка к солнцу, и он никому не отказывал в поддержке. Разносторонность Ломоносова была изумительна. Его пытливый ум интересовали не только естественные науки. Он стал основателем российского стихосложения, писал звучные оды, размышлял над проблемами русской грамматики, проводил исторические изыскания, занимался металлургией… И всегда, во всем стояла у него на первом плане Россия, Родина. Единственной целью жизни гениального помора было доказать, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать».[13 - Написанная Ломоносовым в 1747 году «Ода на день восшествия на престол Елизаветы Петровны» Невтон – так в старину писалась фамилия Исаака Ньютона.] И Ломоносов все делал для этого со свойственной ему необычайной работоспособностью. Сын рыбака, сам прошедший трудную житейскую школу, Ломоносов усердно выискивал в народе способных юношей, стремившихся к образованию, и всячески помогал им на нелегком пути. Михайла Васильич благожелательно относился к иностранным профессорам, которые добросовестно работали в академии и передавали ученикам свои знания. Но он был злейшим врагом искателей счастья, приезжавших в Россию за легкой наживой. С ними у Ломоносова случались крупные ссоры и стычки, в которых приходилось разбираться высшему начальству. Михайлу Васильича наказывали, но наказания не смиряли упрямого правдолюбца – он продолжал свою линию. Жестокую многолетнюю борьбу вел Ломоносов с правителем академической канцелярии Иоганном Шумахером. Шумахера с полным правом можно назвать злым гением Российской Академии наук. В продолжение своей более чем сорокалетней деятельности Шумахер причинил русской науке неисчислимый вред. Еще с первой своей поездки за границу, когда он вербовал для России академиков, он со многими из них подружился, и потом, в Петербурге, они стояли за него горой. Хитрый, властолюбивый и алчный, он на все открывавшиеся в академии должности старался протащить своих родных или сторонников. По настоянию Шумахера Ломоносова «за оскорбление конференции профессоров» посадили в холодную сырую каморку. Там он должен был ожидать царской резолюции. Покровителей при дворе Ломоносов не имел, жалованье ему выдавать перестали, и от голодной смерти спасала жена, таскавшая заключенному узелки с провизией. Михайлу Васильича могли ждать батоги, ссылка, но он не сдавался: ко многому приучило его многотрудное житье в Москве, когда в Славяно-греко-латинской академии постигал он начатки наук. А заключение освободило его от многочисленных повседневных занятий и позволяло сосредоточить внимание на очень важном научном вопросе, давно занимавшем Ломоносова. Он стал работать над диссертацией «О тепле и стуже». Эта диссертация была началом его серьезных исследований, завершенных через несколько лет. И эти исследования, если бы даже они оказались единственными в научной деятельности Ломоносова, поставили бы его в число величайших физиков мира. Он создал свою знаменитую теорию теплоты. Почему закипает вода в горшке, поставленном на огонь? Почему нагревается топор, внесенный с холода в теплую комнату? Почему остывает к утру истопленная вечером печь? Почему, почему?.. Таких вопросов о теплоте у людей возникают тысячи и миллионы. В XVIII веке все явления, связанные с теплотой, ученые объясняли существованием особого вещества – теплорода. Физики считали, что есть особая упругая, невесомая материя, теплород, входящая в состав всех тел природы – твердых, жидких, газообразных. И температура тела зависит от количества находящегося в нем теплорода. Считалось, что теплород переходит из того тела, где его больше, туда, где его меньше: этим объясняли остывание и нагревание тел. И, однако, теплородная теория при всей ее простоте и универсальности не удовлетворяла Ломоносова. Еще в XVII веке Фрэнсис Бэкон и Рене Декарт,[14 - Фрэнсис Бэкон (1561–1626) – выдающийся английский философ-материалист. Рене Декарт (1596–1650) – известный французский физик, математик, философ.] развивая мысль некоторых древнегреческих философов, считали, что теплота происходит от движения мельчайших молекул, из которых состоят все тела. Эту несовершенную молекулярную теорию теплоты развил Ломоносов, придал ей цельность и неопровержимость. Корпускулы,[15 - Так Ломоносов называл молекулы.] из которых состоят все материальные тела, вращаются, утверждал Ломоносов, и чем быстрее их движение, тем выше температура тела. В газах, говорил он, частицы движутся свободно, поэтому при нагревании они удаляются одна от другой, и объем газа увеличивается, а плотность его уменьшается… Вот какие научные вопросы необычайной важности разрешал профессор химии де сианс академии Ломоносов. И к этому гениальному ученому попал в ученики юный Дмитрий Ракитин. Овладевая тайнами физики и химии, Дмитрий не жалел ни сил, ни времени. Уйдя из дому утром, он возвращался поздним вечером. И если к нему приступал с расспросами двоюродный брат Андрюша, то слышал от студента только такие непонятные слова, как кислотная и щелочная реакция, катализаторы, анализ и синтез… Огорченный мальчишка отходил прочь. Марья Семеновна тихо ахала, то и дело замечая на Митиной одежде новые дырки, прожженные кислотами. «А руки-то, руки… – сокрушалась про себя добрая женщина. – Посмотришь, ну прямо раскаленные угли берет, все-то пальцы посжег…» А Дмитрий был счастлив. Он и его товарищи – Михайла Софронов, Василий Клементьев, Иван Федоровский – под руководством профессора целыми днями проводили исследования. Окружавшие Михайлу Васильича студенты чувствовали, как со дня на день, из месяца в месяц растет их научный кругозор, как развивается уменье логически мыслить, ставить смелые опыты и делать из них еще более смелые выводы. Первым по успехам всегда оказывался Дмитрий Ракитин. Он в полной мере показал свои огромные способности к химии. Самые сложные научные теории Ракитин воспринимал удивительно легко, ему не раз удавалось придумывать остроумные опыты, подтверждавшие их справедливость. Как гордился Дмитрий, слыша одобрительное слово учителя после удачно проведенного опыта! Впрочем, Михайла Васильич хвалил своих учеников скупо – он знал цену похвале, понимал, что излишнее захваливание родит у человека зазнайство. Но авторитет Ломоносова был настолько велик, что даже ласкового похлопывания по плечу достаточно было, чтобы Дмитрий очутился на седьмом небе от радости. В жизни Марковых произошла большая перемена: Егор Константиныч оставил государственную службу. В шестьдесят лет нелегко ему стало мотаться по пороховым мельницам, трястись в телеге по избитым дорогам, ночевать на постоялых дворах в обществе разгульных ямщиков. Ему назначили небольшую пенсию, при отставке дали следующий чин, и зажил Егор Константиныч вольной птицей. Теперь он мог уезжать с семейством на целое лето в Сосенки. И там лежи себе в саду и наслаждайся отдыхом. Но не тут-то было: неугомонные руки, за полвека привыкшие к труду, требовали работы. Егор Константиныч даже в то время, когда состоял на государственной службе, по вечерам занимался токарной работой, а теперь он мог отдавать любимому делу все свое время. У знатных вошли в моду изделия Маркова. Платили ему хорошо. Токарь отдал Ивану Семенычу деньги, занятые на покупку поместья, и каждый месяц прятал в потайное место десяток-другой червонцев[16 - Червонец – золотая монета трехрублевого достоинства, которую начали чеканить при Петре I.] на черный день. Годы унесли у Ивана Семеныча Ракитина былую предприимчивость и силу. Он уже не мог, как прежде, совершать многомесячные путешествия по Руси и сосредоточил свою деятельность в Архангельске. Он завел там небольшую верфь и начал строить торговые корабли. Рабочих было немного, верфь выпускала по одному судну в сезон, но Ракитин довольствовался и этим. – Проучишься три года в этом твоем университете, – говорил он сыну, – три суденышка у нас будут. Снаряжу их, нагружу товаром, и поедешь с ними за границу… Дмитрий молчал. За границу он поехал бы с радостью, но не отцовским приказчиком, а совсем с другой целью: посмотреть другие страны, послушать иностранных профессоров, о которых рассказывал Михайла Васильич. Но, не желая огорчать отца, младший Ракитин до поры до времени таил свою мечту. Закончив университетский курс обучения, Дмитрий решился открыть отцу свои тайные планы. Иван Семеныч посетовал, что Митя не хочет идти по проторенной им дорожке. Примирившись с мыслью, что Мите, как видно, не суждено стать негоциантом и водить отцовские корабли из Архангельска в Англию, Данию и Нидерланды, Иван Семеныч утешился тем, что сын повидает свет, усовершенствуется в языках и, вернувшись, быть может, получит видную должность по ученой части. По своим успехам Ракитин стоял первым среди юношей, которые могли рассчитывать на заграничную поездку за счет государства. Дмитрий попросил исключить его из списка: он отправился на отцовские средства. Старики Ракитин и Марков послали с Дмитрием Якима. Бывший пастушонок за четыре года жизни в столице значительно пообтесался, хорошо выучил грамоту, полюбил читать книги. Иван Семеныч вручил сыну тысячу ефимков,[17 - Ефимок – старинная серебряная монета, обращавшаяся на Руси; выпускалась она в Германии, в городе Иоахимстале.] дал заемные письма[18 - Заемное письмо (стар.) – вексель.] на банкиров, с которыми имел торговые дела, и наказал не транжирить деньги зря, вести себя достойно, помнить, что он сын не последнего в Российской империи купца. Он и Якима отправил с Митей, зная, что на человека, путешествующего без камердинера, одиноко, повсюду смотрят пренебрежительно. В ветреный июньский день 1752 года Дмитрий Ракитин вошел на борт «Святой Екатерины», и корабль петербургского купца Карташевского отправился в дальний путь. Иван Семеныч махал с пристани платком. Отец и сын не знали, что расстаются навсегда. * * * После ночи, проведенной в воспоминаниях, Дмитрий заснул только на рассвете. Разбудил его яркий солнечный луч, светивший прямо в лицо. Ивана Васильева уже не было в каюте: он ушел, аккуратно сложив постельные принадлежности на сундук. Вскоре явился Яким с завтраком, взятым в ближайшем трактире на берегу. Расставляя судки на откидном столике, он недовольно говорил: – Дивлюсь я на тебя, Митрий Иваныч! Всякого бродягу готов приветить. Ну скажи на милость, на кой прах разрешил ты этому пройдисвету являться сюда, на корабль? – А почему бы и нет? – возразил Ракитин. – Поговорить с новым собеседником всегда любопытно. Скука же смертная… – А коли скука, сударь, читал бы книжки, – наставительно заметил Яким. – Вон у тебя сколько их. Яким продолжал ворчать, стуча судками и мисками. – Чует мое сердце, повадится этот Ивашка шляться к нам, не выпроводишь… Глава седьмая Заговорщик Иван Зубарев Опасения Якима оправдались. Иван Васильев явился на «Прозерпину» вечером этого же дня. Он держал себя скромно, много раз кланялся, униженно просил прощения за свой приход, и Дмитрий, которому это надоело, довольно резко оборвал его и предложил сесть. Иван Васильев примостился на сундуке под иллюминатором. Он начал с того, что человек он торговый и последние месяцы проживал в раскольничьих скитах на Ветке (в пределах Польши), а сюда привез кой-какие товары, которые веткинские купцы поручили ему продать в Кенигсберге. Впрочем, о своей теперешней деятельности Иван Васильев не стал распространяться, а пустился в рассказы о детстве. По его словам, был он сыном посадского[19 - Посадские – ремесленники и мелкие торговцы в старинных русских городах.] из далекого сибирского города Тобольска, расположенного на могучей реке Оби при впадении в нее полноводного Тобола. Иван Семеныч Ракитин во время своих торговых разъездов бывал и в Тобольске, и Дмитрий кое-что знал от отца об этом городе, резиденции сибирского воеводы. Ему интересно было услышать, что расскажет о нем гость. Васильев с юмором повествовал о том, как он учился грамоте у дьячка Амфилохия. Учили его по псалтырю, переплетенному в толстые доски. Весила книжища добрых полпуда.[20 - Пуд – старинная мера веса, 16 килограммов.] И когда кто-нибудь из учеников делал ошибку при чтении, наставник заставлял его держать на вытянутых руках псалтырь до тех пор, пока он, Амфилохий, не прочитает тягучим голосом длинную молитву. – Поверите ли, сударь Дмитрий Иваныч, семь потов с тебя сойдет, пока держишь эту громадину и силишься не уронить. Потому, коли уронишь, все начинается сызнова. Но зато, сударь, уж и старались же мы… Дмитрий от души смеялся, слушая, какое странное наказание придумал изобретательный дьячок для ленивых учеников. Затем Иван Васильев перешел к рассказу о том, какое изобилие рыбы в Оби, Тоболе и многочисленных озерах в поймах этих рек. – Какие у нас осетры водятся в Оби, сударь! – говорил Васильев с раскрасневшимся лицом. – Запутается такой зверюга в невод, его и в лодке не упоместишь – приходится привязывать на уздечке к корме… А сколько стерляди, сколько нельмы в Тоболе! А какие караси и лини в старицах – не поверите: в добрый поднос! И блестят, как червонное золото… Даже Яким, сразу невзлюбивший Васильева, смягчился, слушая пространные рассказы сибиряка о природных богатствах его родины, об охоте и рыбной ловле в окрестностях Тобольска. Васильев, взглянув на потемневший иллюминатор, сразу заторопился уходить. – Пора, пора мне, сударь, засиделся я у вас… После вчерашней баталии смерть напуган я, затемно нипочем не пойду один. Когда Иван Васильев оставил каюту, Яким пренебрежительно фыркнул: – Пустой человек! И зачем он к нам приходил, понять не могу. Рассказывать про псалтырь да про карасей?.. Но оказалось, что у посадского, заброшенного судьбой на чужбину, были другие, гораздо более серьезные цели. Васильев снова пришел дня через три. Поболтав немного о разных пустяках, он перевел разговор на обстоятельства, при которых начала царствовать императрица Елизавета Петровна.[21 - Елизавета Петровна (1709–1761) – младшая дочь Петра I и Екатерины I.] Это произошло в ночь на 25 ноября 1741 года, когда был свергнут император-младенец Иванушка, Иван Антонович. Елизавета Петровна во главе роты преданных ей солдат явилась в спящий дворец, арестовала правительницу Анну Леопольдовну, мать императора, и его отца, герцога Антона-Ульриха. Были арестованы и сосланы высшие сановники государства, по преимуществу немцы. Мите Ракитину было тогда одиннадцать лет, и политические события его мало интересовали. Но он хорошо помнил, что дядя Гора встретил известие о совершившемся перевороте с большой радостью, и это объяснялось просто: свою любовь и преданность царю Петру он перенес на его дочь Елизавету. – Теперь дела у нас пойдут на отличку! – восторженно говорил старый мастер, вернувшись из собора, где был прочитан манифест о том, что Елизавета Петровна «восприяла родительский престол». – Кончилось немецкое засилье, довольно над нами повластвовали все эти Остерманы и Минихи![22 - Государственные деятели в царствование Анны Иоанновны и Ивана Антоновича.] Радость Маркова разделяли многие русские люди: у них появилась надежда, что в новое царствование народу станет жить легче. Эта надежда не сбылась: вековые порядки в государстве остались прежними. Из уклончивых рассуждений Ивана Васильева Ракитину стало ясно, что тот не одобряет переворот 1741 года и хочет знать его мнение на этот счет. – Я – человек науки, – отвечал гостю Дмитрий, – высокая политика меня не касается. Не нам с вами сажать на престол царей и свергать их. – Ну, это еще как сказать, – неожиданно возразил Васильев, и Дмитрий посмотрел на него с удивлением. – Я считаю такой разговор неуместным, – сухо молвил он. Но гость не унялся. Из его намеков вытекало, что тот, кто сумел бы вернуть царство низвергнутому императору, приобрел бы неслыханную власть, стал бы вторым лицом в империи… – Да нам-то с вами какое до этого дело? – с досадой оборвал Васильева Дмитрий. – Это вы, что ли, хотите стать таким лицом? – насмешливо спросил он. – Ну, я не я, а есть люди, что ездят по России и чужим землям, вербуют сторонников свергнутому императору, лишенному престола в противность праву. Сии люди думают произвести в нашем государстве великую перемену. – С такими людьми я никогда не стану иметь дела! – внушительно сказал Ракитин. Иван Васильев, видимо, почувствовал, что зашел в своих высказываниях слишком далеко, поспешно распрощался и ушел, оставив Ракитина в недоумении и тревоге. На следующий день Васильев явился снова. Похоже было, что он ждал, когда Ракитин останется один, потому что явился минут через пять после того, как Яким отправился в город по делам. На этот раз гость держался гораздо развязнее, чем в предыдущие посещения; как видно, отсутствие Якима придало ему духу. Не тратя времени на предисловия, он сразу признался Ракитину, что его странствия по России и за границей имеют определенную цель: возвести на престол низверженного Ивана Антоновича, а для этого он, Васильев, повсюду набирает сообщников… От такой дерзости посетителя у Дмитрия перехватило дыхание и даже не нашлось слов для ответа. Наконец Ракитин заговорил глухо и прерывисто: – Да вы… Да знаете ли вы… ведь это настоящая государственная измена! За такие дела голову на плаху кладут!.. – Э, полноте, – беспечно возразил заговорщик. – До плахи далеко, на плаху другие головы лягут. Чего мне бояться в неметчине: здесь сыщиков Тайной канцелярии[23 - Тайная канцелярия – учреждение, занимавшееся расследованием важных политических преступлений.] нет! Вам, может, и хочется побежать с доносом на меня, да ведь некуда! Не-ку-да!.. – с удовольствием повторил Васильев, наслаждаясь звучанием этого слова. – А только напрасно, скажу я вам, сударь Дмитрий Иваныч, отнекиваетесь от сообщества со мной: бо-о-оль-шим человеком можете стать! Дмитрия трясло негодование, он с трудом сдерживал желание взять тщедушного гостя за шиворот и вытряхнуть из него душу. А тот, сознавая, что такой богатырь, как Ракитин, не унизится до кулачной расправы, продолжал, посмеиваясь: – Я, сударь Дмитрий Иваныч, вполне вам доверяю, насчет доноса это я так, сгоряча, сболтнул, донос – ведь это, батюшка, дело обоюдоострое: он столько же опасен вам, как и мне… Дмитрий с ужасом сознавал истину этих слов: справедливость доноса, или извета, как часто говорили в те времена, надо было доказывать на дыбе, под кнутом, и много требовалось решимости, чтобы крикнуть «Слово и дело».[24 - Человек, сказавший «Слово и дело», обязывался открыть важную государственную тайну.] А осмелевший посадский все сильнее старался втянуть собеседника в ту паутину, которую он плел во время разъездов по Руси и другим странам. Ведь самое незначительное прикосновение к государственному заговору уже делало человека в глазах властей опасным преступником. К таким людям царский суд был беспощаден. Васильев называл имена раскольничьих игуменов, благословивших его на дерзкое предприятие, говорил о планах похищения царственного узника Иванушки… Наконец Дмитрий опомнился. – Убирайтесь прочь! – вскричал он, сжимая кулаки. – Уходите отсюда и молите Бога, чтобы эта наша встреча оказалась последней в жизни! – Я уйду, – хладнокровно ответил посадский, – но, чтоб вы знали, как я всецело вам вверяюсь, открою вам, сударь, подлинное мое наименование, кое я до времени от вас скрывал. Прозываюсь я Иваном Васильевым сыном Зубаревым, и за сим поклон мой вам и почтение! Зубарев одним прыжком оказался за дверью, но, обратив в каюту насмешливое лицо, успел крикнуть на прощание: – А за то, что про дядюшку вашего, про бывшего царского механика Маркова, рассказали мне, истинное вам спасибо! Кто-нибудь из наших побывает у него в Питере, авось он окажется сговорчивее! А коли заартачится, то не сладко ему придется!.. Дмитрий хотел броситься вслед авантюристу, но тот уже грохотал по трапу. – Негодяй, ах, подлый негодяй! – в бешенстве повторял Ракитин. – Ну, посмей только еще раз ко мне явиться! Зубарев, Зубарев!.. Ну, кто бы мог подумать, что этот проходимец окажется Иваном Зубаревым?.. Да знай я, что это он, с превеликой радостью оставил бы его на расправу разбойникам… Эх, прав был Яким, когда советовал мне не ввязываться в это дело! Здесь необходимо рассказать, почему то обстоятельство, что мнимый Васильев оказался Зубаревым, вызвало такой гнев Ракитина. Этот авантюрист давно был известен Ракитину с самой нелестной стороны, но только заочно, встретиться с ним в Петербурге ему не пришлось. В конце 1751 года тобольский посадский Иван Зубарев сумел вручить императрице прошение, в котором говорилось, что ему удалось открыть за Уралом на реке Исеть богатые серебряные руды и он, Зубарев, хочет закрепить за собой право на их разработку. Зубарев представил образцы руд, они были переданы на исследование в химическую лабораторию Ломоносова и в Монетную канцелярию в Москве. Михаила Васильич нашел, что руды действительно богаты серебром, и представил об этом рапорт по начальству. А Москва дала о зубаревских образцах резко отрицательный отзыв: «В этих рудах весьма мало или ничего серебра не явилось». Разгадка оказалась простой: предприимчивый рудоискатель подмешал в простую горную породу куски серебра из разломанного поповского креста! Вот такая фальшивая руда и попала в ломоносовскую лабораторию. Враги Михайлы Васильича, и среди них, конечно, Шумахер, ополчились на Ломоносова, обвинили его в злонамеренном обмане, в сообществе с мошенником, который якобы обещал Михайле Васильичу долю в прибылях, если ему удастся продать фальшивое месторождение в казну. Пришлось великому ученому писать объяснение, доказывать, что он сам стал жертвой «зубаревского воровства». Дело кончилось для Ломоносова благополучно, но пришлось пережить немало неприятностей. Лаборанты Ломоносова и его студенты страшно возмущались поступком сибирского авантюриста, и плохо ему пришлось бы, если бы он посмел появиться в академии. Но Зубарев уже сидел в тюрьме, и розыск по его делу только начался, когда Дмитрий покинул родину. Каким образом Зубарев оказался на свободе, и даже в пределах Пруссии, Дмитрий не имел ни малейшего понятия. Можно было только предположить, что ему удалось сбежать из заточения, потому что вряд ли такого опасного преступника могли выпустить. Дмитрий Ракитин понял одно: Зубарев, после того как провалился его «прожект» разбогатеть, продав казне фальшивое рудное месторождение, принялся осуществлять другой, неизмеримо более серьезный – свергнуть с престола императрицу Елизавету Петровну. Вот с этой-то целью он разъезжал по разным странам, этим объяснялись его посещения ракитинской каюты: он хотел завербовать себе еще одного сторонника. Было очевидно, что Зубарев больше не придет на «Прозерпину», но его последняя угроза – попытаться вовлечь в заговор Егора Константиныча – чрезвычайно расстроила и напугала Ракитина. Эта попытка могла причинить Маркову серьезные неприятности, более того – грозила погубить его. У Тайной канцелярии были длинные руки, а такая добыча, как бывший пороховой механик, попадалась сыщикам не часто. «Надо немедленно предупредить дядю об этой опасности, которой подверг я его своим длинным языком», – подумал Дмитрий и сел писать письмо в Петербург. Глава восьмая Письмо Жужжал токарный станок. Скрипела педаль под ногой. Высокий сутулый старик обтачивал кусок слоновой кости. Тонкими струйками била из-под резца костяная пыль. В горле у мастера першило, он сухо покашливал, но на морщинистом лице светилось довольство работой: из куска кости вырастала изящная шахматная фигурка. За работой токаря с любопытством следил маленький лысый человек в ливрее камер-лакея. – Устали, Егор Константиныч? Отдохнули бы, – молвил лакей. Токарь ответил внушительно: – В былые времена, сударь, ночи за станком простаивал, а устали не знал. Блаженной памяти государь Петр Алексеевич не терпел заминок в работе. «Промедление смерти невозвратимой подобно», – говаривал государь. – Ведь вы, Егор Константиныч, в большом приближении были у его величества? – Не могу пожаловаться, сударь! Любил меня покойный государь. Захаживать ко мне изволил, обедал у меня, на станке – вот на этом на самом – работал не раз. Когда Марков говорил о Петре, глаза его горели фанатическим огнем, а голос звучал торжественно. – Позвольте, Егор Константиныч, откланяться с превеликим моим почтением, – промолвил камер-лакей, вдоволь налюбовавшись работой Маркова. – Я доложу ее величеству государыне Елизавете Петровне, что шахматы завтра ввечеру будут готовы. – В совершенной точности. – Полагаю, батюшка Егор Константиныч, вы немалую награду получите. Шахматы отменно хороши. Сам падишах персидский красоте их подивился бы… Старик проводил посетителя и только принялся снова за работу, как вбежал веселый курносый мальчуган лет четырнадцати. – Прости, батюшка! Почтовый служитель письмо принес. – Письмо? – встрепенулся Марков. – Уж не от Митеньки ли? Давай, давай сюда! Токарь уселся на стул, поправил очки. «В город Санкт-Петербург, на Васильевский остров, в 5-ю линию, его высокородию господину коллежскому советнику и кавалеру Маркову Егору Константиновичу в собственные руки». – Так, так… – бормотал старик. – Это точно Митенька пишет. Ступай, мать позови! В комнату проворно вкатилась толстенькая подвижная старушка с румяным и свежим лицом, с седыми волосами, спрятанными под кружевным чепчиком. В одной руке у нее был клубок шерсти, в другой чулок. – Письмо от Митеньки?! Скорей, отец! Да ну, читай же!.. Она присела на табуретку, а руки ее проворно продолжали вязать чулок. Марков понюхал табаку, помянул царя Петра и его потомство, распечатал конверт и медленно начал читать: – «Почтенный дядюшка, милостивый государь и благодетель Егор Константинович и милая маменька Марья Семеновна! Сколь много я обязан за ваши попечения и присланные вами деньги, на бумаге изобразить невозможно! Надеюсь, впрочем, по приезде в Санкт-Петербург…» Старушка вскочила с табуретки. – Митенька едет домой?! Остановленная строгим взором мужа, она замолчала. – «…выразить свою глубокую благодарность за вашу благодетельную помощь. Без нее не смог бы я покинуть чужие края и возвратиться в пределы отечества…» – Скоро ли у нас-то будет? Ничего там не прописано? Марков с сердцем крикнул: – Да побойся ты бога, Марья Семеновна! Ежели так перебивать будешь, я и до вечера не кончу, а мне для царицы шахматы точить… – Ведь я Митеньку с пеленок вынянчила… Ну, молчу, молчу! Старушка плотно сжала губы, и спицы снова замелькали в ее руках. – «…С превеликим душевным прискорбием узнал я из вашего письма, дорогой дядюшка, о разорении и смерти любезного родителя моего Ивана Семеновича…» Гм… гм… Марков закашлялся и, опасливо взглянув на Марью Семеновну, пропустил несколько строк. – «…Мои денежные обстоятельства оказались весьма трудными, но, по счастью, встретил я в Кенигсбергском порту батюшкина знакомца Макса Гофмана. Сей добрый негоциант принял меня на свой бриг „Прозерпина“ и доставит в Петербург с оплатою проезда в порту назначения…»– Марков поправил сползавшие очки и весело заметил: – Купец выгоду везде соблюдает. Нет, чтобы провезти Митю бесплатно: ведь небось немало барышей огреб на сделках с Иваном Семенычем… – Егор Константиныч продолжал читать: – «…Должен поведать вам, дорогой дядюшка, что здесь случилась со мной весьма неприятная история. Возвращаясь ночной порой, мы с Якимом выручили из рук грабительской шайки человека, который назвался тобольским посадским Иваном Васильевым…» – Господи, твоя святая воля! – ахнула Марья Семеновна. – С грабителями подрался! Долго ли до беды… – Помолчи, старая, не мешай, – оборвал жену Марков. – Чует мое сердце, не в грабителях тут дело… «…И этот якобы Васильев, поначалу вкравшийся в мое доверие и не единожды приходивший ко мне на корабль, по собственному своему признанию оказался Иваном Зубаревым…» Морщинистое лицо Маркова мертвенно побледнело. Старик со страхом огляделся по сторонам. – Андрюшка, постой за дверьми! Нет ли там кого из прислуги? Выпроводив сына, он плотно прикрыл дверь и только тогда зашептал изумленной жене: – Ребенок по глупости сболтнуть может… А я про этого Зубарева такое знаю… – Егор Константиныч продолжал чтение пониженным голосом: – «…Мы с вами, дядюшка, слыхали про воровской прожект сего мошенника обмануть казну продажей фальшивых залежей руды, чем доставил он много хлопот Михайле Васильичу. Мне неведомо, какими путями сей авантюрьер[25 - Авантюрьер – так в старину называли авантюристов.] обрел свободу и очутился в Пруссии, но в разговорах со мной он откровенно признался, что питает еще более опасные замыслы…» Ох, боюсь, что Митенька попал в большую беду, – мрачно сказал Егор Константиныч, прекратив чтение. – От этого проходимца всяких скверностей можно ожидать. Ты только послушай, мать, про его проделки. Посаженный в Петропавловку за воровство с рудой, сей злокозненный Зубарев объявил за собой «Слово и дело»… (Марья Семеновна побледнела и схватилась за голову.) И на допросе он показал, что будто еще в пятьдесят первом году был представлен великому князю Петру Федоровичу и вел с ним беседы о неких секретных делах. А тебе ведомо, с каким подозрением матушка-государыня к таковым делам относится: они на нее великий страх наводят… Однако ж Зубарев, опомнясь, от этих своих показаний отрекся и заявил, что великого князя отродясь не видывал. За все сии вздоры голубчика, в железы закованного, препроводили в Тайную канцелярию. Да только он ловок оказался: сторожей невесть откуда полученным зельем опоил, железы поломал и за границу утек. – Ах, ах… – Марья Семеновна дрожала, часто и мелко крестилась. – А ты, отец, откуда про все эти тайности прознал? – Для меня, матушка, тайностей нет. Я ведь петербургский старожил, у меня везде друзья-приятели, и в Тайной и в Сыскном… Одначе, старая, сбила ты меня с толку, я и про письмо забыл… – Марков снова поднес к глазам лист, исписанный четким мелким почерком Дмитрия: – «…Сей Зубарев считает, что государыня Елизавета Петровна овладела престолом не по праву и что наш законный монарх – находящийся в заключении Иван Антонович. И Зубарев старался завербовать меня в тайное сообщество, ставящее целью восстановить на царстве узника Ивана. Всеконечно, я на его увещания не поддался и выгнал его чуть не в кулаки. Однако сей злодей, уходя от меня, высказал немаловажную угрозу, что его сообщники попытаются вовлечь в этот преступный замысел вас, дорогой дядюшка. А посему блюдите самую крайнюю осторожность и с посторонними людьми ни в какие даже самые малозначащие разговоры не вступайте…» Последние строки Марков прочитал едва слышным голосом. Руки его затряслись, седая голова поникла. – Ах, Митя, безумное чадо, в какие дела впутался! Государственная измена… Да эти злоумыслители еще и меня хотят в нее втянуть… Только ведь я – не Митя, меня жизнь достаточно умудрила. С сего дня в наш дом ни одному чужому доступа не будет!.. Марья Семеновна выронила давно забытый ею чулок. Спицы с тихим звяканьем упали на пол. Охватив голову руками, старушка завела причитание: – Уж ты, Митенька, свет мой, голубчик, желанный! Ты зачем же связался с худыми людьми?.. Старик остановил жену. – Не ждал я от Мити такого безрассудства, – мрачно сказал он. – Донесут, недолго до беды. Уж письмо не подпечатано ли, не дай бог! Марков долго и внимательно разглядывал оборотную сторону конверта, вздыхая. – Позови Андрюшку! Мальчик вошел в комнату. Отец снова закрыл дверь, прочитал последние строки письма: «…А в прочем, поручая себя Богу и вашим молитвам, остаюсь в добром здравии в ожидании скорого свидания. Думаю, что корабль „Прозерпина“ отправится в плавание через три-четыре недели. Ежели погода будет благоприятна, надеюсь быть дома в первых числах апреля. Крепко целую милую маменьку Марью Семеновну, а вам, дорогой дядюшка Егор Константинович, низко кланяюсь. Братца Андрюшу обнимаю и прошу уведомить, что везу ему некоторые французские волюмы,[26 - Волюм (фр.) – толстая книга.] кои, надеюсь, придут ему по вкусу. Ваш нижайший слуга, покорный сын и племянник     Дмитрий Ракитин.     Город Кенигсберг, 7 февраля 1755 года». При известии о подарках Андрюша стремглав понесся с антресолей по лестнице, восклицая на весь дом: – Братец Митенька едет! Волюмы везет! Старый токарь стал за станок и, поминутно вздыхая, принялся доканчивать царицыны шахматы. Письмо он спрятал в потайной ящик письменного стола. Ночью Егора Константиныча будто кто толкнул. Он проснулся, растерянно поглядел вокруг. «Дурак я… Они первым делом в стол…» Марков встал, надел войлочные туфли и зашлепал в кабинет. Достав письмо, он с трудом приподнял токарный станок и засунул под него опасный документ. Кое-как распрямил спину и вернулся, охая, потирая поясницу. – Что тебе не спится, отец? – спросила сонная Марья Семеновна. – Тише… Письмо перепрятывал. – А ты бы сжег! – Нельзя! Может, сыщики списали и там бог знает что от себя приплели. Знаешь их повадку: втянуть человека в дело… Нет, нельзя жечь… Токарь не спал до утра. Болела спина, неотвязные мысли лезли в голову. «Эк, старый хрыч! – ругал он себя. – Зачем свечку зажигал? Нельзя, что ли, было в потемках управиться? А если кто из соседей видел? „Марков, скажут, свет ночью зажигал!“ И пойдет…» На рассвете старик вытащил злополучное письмо из-под станка и упрятал под серебряную пластинку с надписью о Петре Великом. Но спокойствие не вернулось к нему. Токарю все казалось, что винты неплотно прижали пластинку к станине и что самый неопытный сыщик вмиг откроет тайник. Егора Константиныча подмывало непреодолимое желание перепрятать письмо в более надежное место. Глава девятая У Нарышкина Камердинер Евграф на цыпочках подошел к двери, приложил ухо к резному дубу. – Тссс… Барин почивают. Евграф тихонько вернулся в соседнюю комнату. Все было готово к пробуждению барина. Цирюльник Вавила держал серебряный поднос с бритвенными принадлежностями. Казачок Антошка грел у камина любимый баринов шлафрок.[27 - Шлафрок (нем.) – утренний халат.] Другой казачок, Васька, стоял у двери, готовый бежать на кухню по первому знаку. Все застыло в ожидании. Двенадцатый час – час обычного пробуждения барина – был на исходе. Прозвучал звонок. Семен Кириллович Нарышкин проснулся. Васька ринулся на кухню. Цирюльник заторопился налить в бритвенную чашку кипятку. Евграф бегом понес барину шлафрок. Дом ожил, засуетился. Войдя в спальню, Евграф отдернул тяжелые оконные шторы. Комната наполнилась ярким светом погожего мартовского дня. Нарышкин сел на кровати, всунув ноги в шитые золотом бухарские туфли. Камердинер ловко накинул теплый шлафрок на его пухлые плечи. Бесшумно ступая по мягкому ковру, Евграф поспешил к двери. За дверью Васька уже держал поднос с чашкой драгоценного китайского фарфора. В ней был заморский напиток – шоколад, с недавних пор полюбившийся особам высшего света. Камердинер поставил поднос на круглый столик у постели. Середина его изображала трех птичек в тонах, необыкновенных по прозрачности и чистоте тона. Ножки у столика были резные, золоченые, работы Маркова. Рассеянно скользя взором по новомодным голубым штофным обоям, Нарышкин нахмурил брови. – Это что такое? – сурово ткнул он пальцем в темно-красное пятно на стене. – Должно быть, клоп-с, ваше превосходительство. – Осел! Сам вижу, что клоп! Кому говорено, не давить клопов на стенах! Прежние обои испортили, за эти принялись? – Виноват, ваше превосходительство! Только, осмелюсь доложить, это не я-с! Я ковер сниму, клопов метелочкой на пол смахну и на полу потопчу-с, а ковер расстелю снова. Оно ничего и не видно-с! А это, верно, Анютка: она тут вчера убирала. – Чтоб это у меня было в последний раз! – Слушаю, ваше превосходительство! Лениво прихлебывая шоколад, Нарышкин спросил: – В приемной кто? – Князь Куракин Сергей Петрович, господин коллежский советник Марков да еще просителей человек пять – купцы, мещане. – Сергея Петровича проси сюда, господин Марков пусть обождет, а мелкоту гони вон. Камердинер пошел к двери, ворча под нос: – «Клопы, клопы»! Эк расшумелся!.. А без клопов-то кто живет? Намедни кум Гаврила сказывал, у самой государыни во дворце от них покою нет. Не нами началось, не нами и кончится… В комнату вошел щеголеватый молодой человек в мундире Преображенского полка. За ним бочком проскользнул цирюльник Вавила. Хозяин и гость поздоровались. Семен Кириллович предоставил себя в распоряжение цирюльника, и тот принялся осторожно брить его круглое, румяное, выхоленное лицо. Куракин залюбовался колокольчиком, лежавшим на столике. – Я еще не видел у тебя сей безделки. Вещь отменного мастерства. – Старинная итальянская работа. Выменял у графа Панина за двух девок-кружевниц. Рука цирюльника дрогнула, и бритва чуть не оцарапала горло Нарышкина. Одна из кружевниц была Вавилина сестра. – Осторожней, скотина! Запорю… – лениво сказал Нарышкин, и круглое, толстое лицо его слегка нахмурилось. – Ну, признаюсь, Семен Кириллыч, – сказал гость, – твоя труппа всех повергла в изумление. Такая игра и для дворца завидна. Как чисто срепетовано! Актеры и актерки говорят бойко, без запинки. И при том какие нарядные костюмы! Ручаюсь головой, сегодня весь свет говорит о твоей вчерашней пиесе! Семен Кириллович самодовольно улыбался. – Да, голубчик Сергей Петрович, ведь и трудов было немало положено. Танцмейстер три трости поломал, пока приучил их ходить порядочно. Произношению актеров обучал сам господин Сумароков.[28 - Сумароков Александр Петрович (1717–1777) – русский писатель, автор многих стихов и драматических произведений.] Я тоже ни одной репетиции не пропустил. Поверишь ли, инда руки болят сих обломов учить! – И вся труппа – твои крепостные? – спросил Куракин. – От первого до последнего. Музыканты тоже все мои. Только капельмейстера пришлось нанять да танцевальный учитель из французов: этим двум плачу, – вздохнул Нарышкин. – Какого мнения о пиесе его высочество? – О, великий князь Петр Федорович представление весьма одобрил, а особливо привел его в восхищение строевой шаг по прусскому маниру, коим прошли по сцене воины древнего Киева. Да и то сказать, – хозяин наклонился к уху Куракина, – сколько труда мы на сие положили. Консультировал нас сам майор Фербер из свиты его высочества… Но более всего Петр Федорович хвалил мою первую актерку Акулину. Сергей Петрович промолвил: – Ах, она представляла возлюбленную Хорева[29 - Xорев – герой одноименной трагедии Сумарокова.] подлинно прелестно! Я никогда еще не слыхал такого чувствительного голоса. – Правда! Как она говорила о своих несчастиях! Поверишь ли, Сергей Петрович, у меня слезы из глаз потекли… И приметил я, что и многие плакали. – Да, ужасть, ужасть как прелестно! – А ведь чуть было не испортила всю сцену, мерзкая девка! После сих слов своих вдруг замолчала и, кажется, вот-вот зарыдает. Наконец опомнилась и заговорила. – Что же она, позабыла ролю? – Нет, хуже того! Я дознался: говоря о злополучном роке, вспомнила о недавно происшедшей смерти матери своей, и сие сопоставление такие в ней горестные чувства произвело, что она никак не могла себя побороть. В наказание за неуместную чувствительность я после представления отослал голубушку на конюшню. Сергей Петрович улыбнулся. – Неучтиво с твоей стороны, Семен Кириллыч, подвергать такому наказанию родовитую Оснельду.[30 - Оснельда – героиня трагедии Сумарокова.] – Я не Оснельду приказал отодрать, – возразил Нарышкин, – а свою девку Акульку. В другой раз будь умнее. Да еще приказано ей было участвовать в пантомине,[31 - Пантомима (в XVIII веке говорили «пантомина») – театральное представление без слов, с одними жестами.] представленной на бале для развлечения гостей. Сие она и исполнила и, по заведенному мною обыкновению, целовав мне руку, за науку благодарила. Приметил я, что в пантомине вела себя благопристойно, только садилась с некоторым принуждением. Хозяин и гость расхохотались. – Но до какого времени мы дожили! – заговорил Нарышкин по-французски. – Подлый народ осмеливается иметь чувства, когда всему свету известно, что чувства – удел благородного сословия. И смерды эту привилегию хотят себе присвоить! Да ведь после этого недолго и сказать, что все люди равны. Нет, нет, сии опасные веяния всячески надо искоренять. Холоп должен помнить, что образование ничуть не делает из него человека, равного его господину. – Золотые слова! – восхищенно согласился Куракин. – Но я должен откланяться тебе, Семен Кириллыч! Надо еще в два-три места заехать. Куракин распростился и полетел с утренним визитом к другим знатным персонам. В спальню явился камердинер Евграф, неся на растопыренных руках вычищенный камзол Семена Кирилловича с прикрепленными к нему звездами и орденами. Обрядив барина в узкие белые панталоны, в длинный жилет и камзол, надев ему на ноги башмаки с бриллиантовыми застежками и большими алыми бантами (Нарышкин был одним из первых щеголей своего времени), камердинер с поклоном отступил. На смену ему снова выступил цирюльник. Он надел на голову барина короткий, густо напудренный парик, осторожно обмахнул щеточкой из беличьих хвостов пудру, упавшую на воротник камзола. После этого камердинер подал Семену Кириллычу две табакерки: одну тяжелую, золотую, – подарок великого князя Петра Федоровича (Нарышкин ее не любил, но всегда носил напоказ и пользовался в присутствии наследника престола), и вторую – любимую, карельской березы, из которой он нюхал тайком. Семен Кириллыч сунул табакерки в карманы. Закончив туалет, он вышел в приемную. Там одиноко сидел Марков, рассматривая развешенные по стенам картины в богатых золоченых рамах (немалую часть этих рам делал он сам). Завидев вельможу, старик вскочил и с низкими поклонами поспешил ему навстречу. Семен Кириллыч небрежно подал Маркову два пальца и даже не пригласил сесть. Токарь рассказал ему о близком приезде племянника в Петербург. – Всем ведомо, ваше превосходительство, как вы благосклонны к людям, штудирующим науки. Позвольте льстить себя надеждой, что и моему племяннику окажете ваше высокое покровительство. – К каковым же занятиям считаете вы пригодным вашего племянника? – Он окончил курс в физическом классе университета под руководством профессора Ломоносова. На полном лице Нарышкина появилось кислое выражение. Егор Константиныч понял, что совершил ошибку, заговорив о Ломоносове. Вельможи не любили Михайлу Васильича за его независимость, за то, что не хотел он низкопоклонничать перед сильными мира сего. Впрочем, Марков тут же ловко исправил свою оплошность. – Последние два с половиной года племянник мой Дмитрий, – поспешно добавил он, – вояжировал своим коштом по Европе, совершенствуясь в химии и горном деле у французских и немецких профессоров. – Ах, вот оно что! Почему же вы сразу не сказали, господин Марков? Это совершенно меняет дело. Егор Константиныч в душе торжествовал. «Хитер ты, лис, – думал он, – а я тебя перехитрил». Семен Кириллыч продолжал: – Поскольку ваш племянник сведущ в горном деле, можно его определить в Берг-коллегию.[32 - Берг-коллегия – высшее государственное учреждение, ведавшее горной и смежными отраслями промышленности в России.] На сих днях будет у меня Демидов Прокофий Акинфиевич. Слыхали о таком? – милостиво пошутил вельможа. – Еще бы, ваше превосходительство! Первейший человек в империи по горным делам. – Так вот, я ему скажу о вашем протеже, как бишь его по фамилии? – Ракитин, Дмитрий Иванов сын Ракитин. Да вот я вам нотатку приготовил, тут все сказано. Егор Константиныч подал Нарышкину записку. – Хорошо, – снисходительно кивнул головой Семен Кириллыч. – Я скажу Демидову, а ему в Берг-коллегии достаточно мигнуть, и все будет сделано по его хотению. – Тысячу благодарностей, ваше превосходительство! Низко кланяюсь вам за ваше премилостивое внимание! – Марков откланялся и поспешил домой с радостным известием. Нарышкина ожидала карета. Перед отъездом он заглянул на пять минут в будуар к жене. Жена его только сидел Марков, рассматривая развешанные по стенам три. Поговорив с ней, Семен Кириллыч отправился во дворец великого князя Петра Федоровича. Нарышкин был его гофмаршалом – придворный чин большой, но не требовавший работы. …Нарышкин не забыл своего обещания. Через две недели Егор Константиныч получил извещение: «Дмитрий Иванов сын Ракитин, окончивший курс университета, принят на службу в Ее Императорского Величества Берг-коллегию с причислением к Санкт-Петербургской Берг-конторе в должности берг-мастера». Оклад жалованья Ракитину был положен 80 рублей в год. По тем временам, когда соль и крупа стоили по копейке фунт, мясо две копейки фунт, а мука продавалась по 25 копеек пуд, такое жалованье, особенно для одинокого человека, было вполне достаточным. Старики с нетерпением ждали приезда Дмитрия. При каждом стуке у ворот жадно смотрели в окна: не распахнется ли калитка, не покажется ли долгожданный милый гость… Глава десятая Возвращение Дмитрия в столицу «Прозерпина» после благополучного плавания причалила в петербургском порту ранним утром ясного апрельского дня. Дмитрий, единственный пассажир на торговом судне, быстро прошел таможенный осмотр. Чиновник недовольно покосился на увесистый тюк с книгами, но рыться в нем не стал. Ракитин простился с капитаном корабля, обещал прислать плату за проезд в ближайшие два-три дня и поспешил за Якимом, который уже торговался с извозчиком. Экипаж покатился по Большому проспекту Васильевского острова. Дмитрий с восторгом смотрел по сторонам. Вдали поднимался высокий тонкий шпиль Адмиралтейства, блестели кресты церквей. Все было родное, знакомое, чуть позабытое за долгие месяцы отсутствия. Дмитрий около трех лет не был в столице, и за это время в ней произошли порядочные перемены. То справа, то слева зоркий глаз Ракитина замечал каменные палаты на месте снесенных неказистых домишек. На ближней каланче пробило восемь часов, а улица была еще пустынна. Редко встречались извозчичьи дрожки – порожние или со случайным седоком. Несколько карет стояло у подъездов в ожидании господ. Прошел взвод солдат во главе с капралом. Пробежали два-три разносчика с лотками на головах. Знатный Петербург еще спал. Дмитрию пришли на память улицы европейских городов, оживленные с раннего утра. И наконец-то, вот она, Пятая линия! Дмитрий с Якимом узнали знакомые места. Показался дом Маркова. Яким первым вбежал во двор. Там поднялась веселая суматоха. Кучер Ермил обнимался с Якимом: он не сразу признал щеголеватого молодца, одетого и подстриженного по европейской моде. Старая кухарка Филимоновна низко кланялась Дмитрию, стараясь поцеловать ему руку. Едва лишь Ракитин вошел в переднюю, как на шею ему с плачем бросилась Марья Семеновна. – Митенька! Сыночек мой!.. Ну, слава богу, слава богу… Да дай же мне взглянуть на тебя! Старушка с гордостью оглядела высокую, стройную фигуру Дмитрия. – Милая маменька! Как часто вспоминал я вас в чужих краях! – Не дождался тебя Ванюшка… А уж как же он ждал-поджидал тебя, Митенька, выходил на крылечко косящатое… – У Марьи Семеновны уже складывалось причитание, но она сдержалась, улыбнулась сквозь слезы. – Что тебя расстраивать… Идем скорее к дяде! Но Марков уже спешил навстречу. Он обнял племянника, и они расцеловались троекратно. Егор Константиныч провел Дмитрия в кабинет Ракитин с нежностью погладил дощечку на станке, такую памятную ему по воспоминаниям детства. Начались расспросы. Ракитин еле успевал отвечать. Марья Семеновна не спускала глаз со своего ненаглядного Митеньки. Со двора прибежал Андрюша. Он набросился на брата и сразу потребовал подарки. Марков унимал сына, Марья Семеновна заступилась, а Дмитрий удивился, как вырос мальчуган за три года. Старушка неожиданно вскочила с места. – Ах, батюшки! Ты с дороги голоден, а я и не кормлю тебя! Марья Семеновна бросилась хлопотать по хозяйству. Андрюша схватил французские книги и побежал любоваться ими в свою комнату. Марков плотно прикрыл дверь. – Что ты, безумный, наделал?! – неожиданно гневно напустился он на племянника. – Зачем ты связался с этим опасным заговорщиком Зубаревым? – Но я же писал вам, дядюшка, что наша встреча была совершенно случайной, – отшатнулся Дмитрий, пораженный сердитым голосом старика. – Мы с Якимом шли по улице поздней ночью, увидели, что какой-то русский отбивается от разбойников, и поспешили к нему на помощь. – Эх, не надо было вступаться в дело, которое тебя совершенно не касалось, – с горечью промолвил Марков. – Так ведь человек погибал, поймите это! – Ну, а потом, когда открылось, кто он такой, зачем ты встречался с ним? – Дядюшка, он меня обманул! – взмолился Дмитрий. – Поначалу он не сказал мне своего настоящего имени, назвался Иваном Васильевым… – А он таков и есть, этот проходимец, у него все стоит на обмане! – Если бы я знал это, дядя Гора! Подлинную его фамилию я узнал только при третьей встрече, когда Зубарев полностью раскрыл передо мной свой дерзкий замысел. Я приказал ему убираться прочь, а он, убегая, высказал угрозу против вас… ну, то самое, о чем я вас предупреждал в письме. Дядюшка, – помолчав, тихо спросил Дмитрий, – а к вам никто по этому делу не являлся? – Нет, – коротко ответил Марков. – Да у него, наверно, еще и времени не было снестись со своими клевретами.[33 - Клеврет – приверженец, приспешник.] Обо мне ты, Митя, не беспокойся, я травленый волк, а скажи мне: уверен ли ты в Якиме? – Как в самом себе. Чтобы выйти из крепостного состояния, ему достаточно было остаться в Париже. Ему там и место хорошее выходило, и язык французский по малости осилил, а со мной разлучиться не захотел. Да, впрочем, при нашем последнем решительном разговоре Якима и не было, он уходил на берег. – Ну, хоть это слава богу, – перекрестился старик. – Я думаю, у тебя хватило догадки скрыть от парня прельстительные предложения этого злодея? – Я ничего не сказал Якиму, – заверил Ракитин. – И все-таки, дядюшка, не слишком ли преувеличены наши опасения? Быть может, со стороны Зубарева это была пустая болтовня… Марков вспылил: – Болтовня?! За такую болтовню головы летят и у тех, кто говорит, и у тех, кто слушает! Даже письмо твое может погубить и тебя… и меня. – Оно же дошло, дядюшка! – А кто поручится, что оно не подпечатано и что Тайная канцелярия не следит уже за нами? Дмитрию стало не по себе. – Признаюсь, дядюшка, живя за границей, я отвык от российских порядков. Объяснитесь прямее. – Ну так слушай. Мне известно, – зашептал Егор Константиныч в самое ухо Дмитрия, – что государыня до крайности подозрительна. Она ночи не спит, боясь нового переворота. Бывший император Иван Антонович скрыт на севере, в Холмогорах. О нем запрещено разговаривать, в переписке с государыней его называют не по имени, а просто «известной персоной». Но он жив! Зубарев из тех честолюбцев, что мнят повернуть историю на пользу себе. Их немало. Встречей с Зубаревым ты замешался в их гибельные дела. Загостился ты в чужих странах, Митя, и забыл, что у нас на Руси надо опасно жить… – Но как же мне теперь быть, дядя Гора? Марков долго молчал, морщины на его лбу постепенно разглаживались. – Пожалуй, я чересчур переполошился, – более мирным тоном заговорил старик, – а только в таких делах чем больше осторожности, тем лучше. Полагаю я так: может, Зубарев действительно языком болтал и на дерзкое дело, о коем говорил, не насмелится. И потому все сие прискорбное кенигсбергское происшествие мы с тобой похороним промеж себя, и никому – слышишь: ни-ко-му! – ни единого слова! Авось пронесет тучу мороком… За Марью я спокоен, а ты Якиму строго-настрого накажи: пусть он о Зубареве позабудет, точно век его не видал. – Яким будет молчать, дядюшка, – успокоил Маркова Дмитрий. – И вы не бойтесь: в случае чего, я все возьму на себя и вас не впутаю… – «Не бойтесь, не бойтесь»! – рассердился Марков. – Я, сударь ты мой, коли надо, в огонь и воду пойду! Вон небось я чей ученик! – с гордостью указал он на портрет Петра. – Мне чего бояться? Я, слава богу, честно жизнь прожил… Обидно ни за что пропадать. Ведь ты где-то что-то краем уха слыхал, а коснись дела – всех нас переберут… Немного успокоившись, Егор Константиныч рассказал, что ему по протекции Семена Кириллыча Нарышкина удалось определить Дмитрия на службу в петербургскую Берг-контору. У Дмитрия была затаенная мечта поработать с Ломоносовым, глубже изучить химическую науку под руководством Михайлы Васильича. Но, поразмыслив, он решил, что и так, как устроил дядя, тоже не плохо. «Поработаю в Берг-конторе, поезжу по заводам, наберусь опыта, а там, глядишь, и в де сианс академию на кафедру к Михайле Васильичу…» И он принялся горячо благодарить дядю за большую его услугу. Вниз дядя и племянник сошли успокоенные, примиренные. Вечером Дмитрий отправился к Ломоносову – это был его первый визит в столице. Михайла Васильич, Лизавета Андреевна и маленькая Леночка встретили Ракитина как родного. Учитель и ученик до позднего вечера беседовали за кружками пива. Дмитрий рассказывал о своих странствиях по Европе, делился научными новостями из зарубежных центров просвещения. Ломоносов с горьким юмором повествовал о нескончаемой борьбе своей с Шумахером. Изворотливый немец причинял русскому профессору большие неприятности. Дмитрий мучительно соображал, стоит ли говорить Михайле Васильичу о своей встрече с Зубаревым, и о разговорах с ним. И, наконец, пришел к убеждению, что дядя прав; лучше об этом не говорить. Не дай бог, дело дойдет до розыска, и Ломоносова начнут допрашивать о зубаревском замысле, тогда он с чистой совестью может объявить, что ничего не знает, не ведает. Не сказал Ракитин о своих тайных тревогах и дядиным друзьям – советнику Бахурову и контр-адмиралу Воскресенскому, у которых побывал в ближайшие дни после приезда в столицу. Дмитрий разыскал своего закадычного гимназического дружка Кольку Сарычева. Николай успешно продвигался по службе, получил чин, женился, у него было двое детей. Вид у Сарычева был солидный, начало расти брюшко, и он через каждые десять слов повторял: «У нас в сенате». Как видно, у них в сенате чиновники умели ладить с просителями, потому что Николай занимал хорошую квартиру, подумывал о покупке собственного домика и помогал матери-вдове поднимать на ноги многочисленных братьев и сестер. Сарычев очень обрадовался приходу Дмитрия, выставил обильное угощение. Друзья просидели чуть не до утра, вспоминая годы учения и веселые гимназические проделки. Часть вторая Алексей Горовой Глава первая Отец и сын Беглецу Илье Маркову, покинувшему военную службу и перешедшему на сторону восставшего народа, грозила суровая кара. Пока на Кижах шла смута и царская власть не в силах была справиться с мятежниками, Марков проживал там безнаказанно. Но когда на заводах возобновилась работа и управители с каждым днем смелее восстанавливали прежние порядки, положение Ильи Маркова сделалось опасным, и друзья посоветовали ему перебраться подальше от этих мест. Ранней весной 1722 года Илья последовал этому совету. Друзья собрали ему несколько рублей на дорогу, и он покинул Кижи. В деревенском кабаке Марков встретил старенького полупьяного приказного, который писал прошение для молодого мастерового. Оставшись наедине с приказным, Илья напрямик спросил: – Можешь выправить мне вид на жительство? Приказный так же напрямик ответил: – Три рубля! Сторговались на двух. Старик принялся за дело, разложил лист бумаги, очинил перо. – Прозвище себе надумал? – спросил он. Илья соображал недолго, ему сразу пала на ум фамилия Горовой. – Пиши, – сказал он. – Пиши: Илья Константинов сын Горовой. – Я тебе сделаю отпускное письмо от помещика, – объяснил приказный. – Крепко запомни: тебя отпустил на оброк помещик Ярославской губернии, Ярославского же уезда, деревни Осиновки, Тимофей Григорьевич господин Полубояринов. Повтори! Илья повторил и раз, и другой, и третий. – Не забудешь? – На смертном одре назову, – улыбаясь, заверил Илья. Написав отпускное письмо, приказный приложил к нему стертую печать, размашисто подписал, поставил год и число. – Тебя на любом заводе с этим видом примут, – сказал он Илье. – В нашем крае нехватка рабочих рук огромаднейшая, и заводские управители таким, как ты, рады-радёхоньки. А я тебе документ сделал на совесть и теперь выпью за твое здоровье… Приказный оказался прав. Управитель Вохтозерского завода, куда явился Илья со своим «документом», бегло просмотрел бумагу: – «Илья Константинов сын Горовой, – бормотал он, – росту два аршина девять вершков, волосы на голове и в бороде черные, глаза серые, нос умеренный, на правую ногу хромает…» Все сходится! Кем на оброк отпущен? – резко бросил он. – Ярославской губернии, Ярославского уезда, деревни Осиновки помещиком Тимофеем Григорьевичем господином Полубояриновым! – бойко отчеканил Илья. Управитель улыбнулся сквозь густые усы. Он прекрасно понимал, что отпускной билет – чистая липа, но в его положении таких работников, как этот, еще крепкий детина, из-за сущих пустяков, как фальшивый вид, отсылать прочь не приходится. – Принимаю тебя на службу, Илья Горовой! – торжественно объявил управитель. – Работай, старайся, а я тебя не обижу. – Покорнейше благодарим! – гаркнул Илья и вытянулся во фрунт. Управитель улыбнулся. «Беглый солдат! – безошибочно решил он. – Да мне-то что? На худой конец, суну воеводскому чиновнику пятерку…» Илья Горовой начал работу на Вохтозерском чугуноплавильном заводе подручным у доменной печи. Способный и старательный, он заслужил одобрение мастера и через год стал горновщиком. Илье было уже сорок лет, но долгие скитания по Руси, а потом солдатская служба помешали ему обзавестись семьей. «Теперь, видно, настало и мне время к своему очагу притулиться, – решил Илья. – Пусть пойдет от меня новый род Горовых». Суровое лицо, покрытое постоянным загаром от пламени горна, густые, сросшиеся брови не испугали безродную Василису Антипьевну, с малых лет работавшую у богатея мужика. Товарищи по работе помогли Илье поставить избу, и молодые зажили мирком да ладком. Через несколько лет у них появился сын. Алешка уродился в отца: такие же черные, сросшиеся брови под высоким лбом, серые марковские глаза, упрямый подбородок. – В меня пошел! – радовался Илья. – Хочу, чтоб также за народ стоял, как я. Алешке едва исполнилось шесть лет, как отец начал вести с ним долгие разговоры по воскресным дням – только в эти дни и выдавалось у него свободное время. Илья рассказывал маленькому сыну, как его, семнадцатилетнего парня, только что поверстанного в стрельцы, посадили в тюрьму. – За что, батя? – спросил удивленный Алеша. – Да вишь, посчитали меня бунтовщиком. Будто я заодно с другими стрельцами на царя Петра руку поднял и на его место хотел Софью Алексеевну посадить. – А ты и всамделе хотел, батя? Софья, она что – добрее была? Илья рассмеялся. – Я в те поры немногим больше тебя в таких делах понимал. Сказал мне старшой, когда наш полк у Истры, под Воскресенским монастырем, переправу охранял: «Стой на этом месте с фузеей[34 - Фузея – старинное огнестрельное оружие.] и назад ни шагу, а то шкуру спущу!» – я и стоял. Царские пушкари из-за реки пальбу открыли, ядра кругом жужжат. Наших кого побили, кто разбежался, а я все стою как прикованный, где меня поставили… – А ты стрелял? – с загоревшимися глазами спросил мальчуган. – Пальнул, зажмурившись, в небо, – улыбнулся Илья. – Вот там меня и забрали. И царский офицер сказал солдатам: «Этого как след сторожите! Он молодой, а, видать, опасный!» Дьяк у меня на допросах все выпытывал про зачинщиков, а я знать ничего не знал, так ему и говорил. – И он тебя, батя, отпустил? – обрадовался Алеша. – Да как бы не так! Ни единому моему слову допросчики не верили, и быть бы мне без головы, кабы я не утек! – Ты в окошко выскочил? – догадался мальчуган. – Нет, сынок, там на окошках крепкие железные решетки были, и кругом тюрьмы караульщики стояли. А убежал я так: пришла моя очередь в лес за дровами идти, а в конвоиры мне попался солдат, старый-престарый. Бегать быстро он не мог, вот я и навострил лыжи. Правда, стрелил он мне вслед, да только не попал… Алешка закатился радостным смехом. – И ты прямо домой побежал, к мамке да к дяде Егору? – Что ты, малый, несусветное городишь! Меня бы там вдругорядь схватили, и уж тогда не жить бы мне на белом свете. Подался я в лес и сделался бездомным бродягой. Не знаю, вынес ли бы я такое житье, кабы, на счастье, не встретил дядю Акинфия, что с заводской каторги сбежал… Илья рассказывал сыну, как странствовал он по белу свету с домовитым Акинфием Куликовым, как долгое время удавалось им укрываться от царевых соглядатаев, а потом все же схватили их и отправили строить новый город на Неве – Санкт-Петербург… – Вот там, Алеха, – с увлечением говорил Илья, – довелось мне померяться силами с самим царем Петром Алексеичем. – И ты его поборол? Да, батя?! – с горящими глазами вскричал мальчик. – Экой ты дурень, – отозвался отец. – Станет царь с нашим братом бороться, другого дела у него нет. Спор у нас с ним вышел, кто скорее на носилках землю перетаскает. Они работали на пару с Меншиковым, а мы с дядей Акинфием… – Ну и что?! Как?! – Да поначалу-то они горячо взялись, чуть носилки не поломали. А потом и не сдюжили, потому к нашему мужицкому труду бо-ольшая привычка и сноровка нужна. Сдался царь и мне рублевик пожаловал… – Ой, батя, какой же ты молодец! – вздохнул мальчик. – Мне бы таким стать… – А ты старайся, – серьезно посоветовал отец. – Мамке никогда не ври, перед ребятами не заносись, слабых не обижай, потому что слабого одолеть – чести нет… – Я буду стараться, батя, – пообещал мальчуган, – вот увидишь, буду. А долго вы с дядей Акинфием тот город строили? Илья рассказал, как трудно приходилось строителям Петербурга, как умирали они от непосильного труда, от голода, от болезней. Болезнь и дядю Акинфия чуть не свела в могилу, и лишь только он поправился, они с Ильей сбежали из нового города, перехитрив часовых. – Двинулись мы на юг, в теплый край, – повествовал Илья, – и спустились по Волге-реке аж до самой Астрахани. А там народ как раз поднялся супротив злодея – астраханского воеводы Тимофея Ржевского… Так люто притеснял воевода астраханцев, что даже стрельцы не встали на его защиту, не пошли против народа. И, конечно, два друга, Илья и Акинфий, присоединились к бунтовщикам и едва не погибли, когда явилось усмирять их царское войско. Преодолев многие опасности, Акинфий Куликов и Илья Марков пробрались на Украину. Там, в тихом городке Бахмуте, думали они найти мирное пристанище. Не вышло! Атаман Кондратий Булавин поднял против царя восстание, самое грозное, самое внушительное из всех бунтов и треволнений Петровской эпохи. И конечно, два друга-правдоискателя примкнули к булавинцам. Вдоволь пришлось Илье и Акинфию наглотаться вонючего порохового дыму в битвах с царскими войсками, и было такое в их жизни далеко не в последний раз. После разгрома булавинского восстания Илью и Акинфия забрали в солдаты петровской армии, и эта суровая доля была для них все же предпочтительнее, чем болтаться на придорожной виселице с петлей на шее. Друзья были участниками Полтавской баталии, где пало навсегда шведское могущество, и Россия встала в первый ряд европейских держав. Но в этой великой битве погиб верный друг и наставник Ильи Акинфий Куликов, и Илья навсегда сохранил о нем самые теплые воспоминания… Алеша подрастал. По будням играл с приятелями, но воскресные дни всегда проводил в разговорах с батей. Отцовские рассказы накрепко засели в памяти Алеши, а он все требовал повторять их, стараясь добиться от рассказчика новых и новых подробностей. Особенно полюбилась мальчику сцена состязания землекопов с царем Петром, и он без конца возвращался к ней. – Так, говоришь, пыхтели они, батя? – допрашивал он Илью. – Ого, да еще как! – соглашался отец. – Чуть гашники[35 - Гашник (стар.) – шнурок или ремешок, которым подвязывались брюки.] не лопнули… – А потом царь носилки бросил и говорит: «Все!.. Ваша взяла!..» – Ага, так и сказал… Алеша заливался торжествующим смехом. Пестрой, многоцветной лентой протягивалась перед Алешей жизненная дорога отца, и самое горячее, целиком еще не осознанное желание мальчика было – провести свою жизнь так же необычно и содержательно, как провел ее вечный скиталец Илья… И уж конечно, свободолюбивый характер отца полностью передался ему. Нет, никогда не станет Алеша на сторону угнетателей, всех этих заводчиков, управителей, старост. Сколько у него хватит силы, всегда он будет с ними бороться, пусть даже его постигнут большие беды, чем отца… Алеша рано узнал свою настоящую фамилию. Он знал и то, что его дядя Егор, искусный токарь, живет в Москве, а до нее надо шагать сто дней, и Москва большая-пребольшая; возьми сто таких погостов,[36 - Погостами на Севере называют деревни.] как Вохтозерский, – и то будет мало. Но отец строго-настрого приказал ему хранить в тайне свое подлинное прозвище, не открывать его даже самому близкому другу. – Не дай бог, проболтаешься, и пойдет обо мне молва, – говорил Илья. – А молва – она вольная птица, в любое ухо залетает. Узнают обо мне правду царские ищейки и зараз схватят. Им, ищейкам, награда, а мне голову долой… И мальчик свято хранил наказ отца, даже в мыслях называл себя только Горовым. Глава вторая Первые шаги Илья умер, когда Алеше было 13 лет. Могучий организм извечного бунтовщика подточили долгие скитания по стране, тяжелая солдатская служба, изнурительный труд на заводе, где по 14–15 часов в сутки не отходил он от доменной печи… Василиса и Алексей вернулись с кладбища сломленные, потерявшие всякое желание жить. Проходили недели и месяцы, время начало залечивать душевные раны осиротевших. Однажды Василиса смущенно заговорила: – Алешенька, милый, в здешних краях нет у нас родни, но ты же знаешь, у тебя в Питере дядя, Егор Константиныч. Илюша сказывал, большой он человек… Алеша поднял на мать неласковые глаза. Мальчуган был высок и силен не по летам да и по развитию далеко превосходил деревенских сверстников. Ему неинтересно было с ними водиться, у них на уме были только бабки да лапта, зимой катанье с гор. А он, Алеша, знал многое такое, о чем его товарищи не имели и понятия. – Ну и что же из того, что он большой? – спросил он мать. – Может, доберешься до него, сынок? Уж как-нибудь сколотимся на дорогу… Корову можно продать. Дядя, он родной человек, все примет тебя, не выгонит… Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/aleksandr-melentevich-volkov/chudesnyy-shar/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Шуцман (нем.) – полицейский. 2 Пароль доннэр (фр.) – честное слово. 3 Любисток – многолетнее травянистое растение из семейства зонтичных. Его корневища употребляются в медицине. 4 В старину самоедами называли обитателей Севера ненцев. 5 Горновщик – рабочий у металлоплавильной печи (горна). 6 Негоциант – оптовый купец, ведущий крупные торговые дела с другими странами. 7 Экзерциция (лат.) – упражнение. 8 Адъюнкт (лат.) – помощник. 9 Гроот (1716–1749) – придворный живописец Елизаветы. 10 Петр I называл Северную войну «трехвременной школой», потому что время обучения в школе обыкновенно занимало семь лет, а война со шведами, великая школа для России, продолжалась втрое дольше – двадцать один год (1700–1721). 11 Дени Папен (1647–1714) – французский физик, один из изобретателей парового двигателя. 12 Гороскоп (греч.) – таблица расположения небесных светил в момент рождения человека. По ней будто бы можно было предсказать его судьбу. 13 Написанная Ломоносовым в 1747 году «Ода на день восшествия на престол Елизаветы Петровны» Невтон – так в старину писалась фамилия Исаака Ньютона. 14 Фрэнсис Бэкон (1561–1626) – выдающийся английский философ-материалист. Рене Декарт (1596–1650) – известный французский физик, математик, философ. 15 Так Ломоносов называл молекулы. 16 Червонец – золотая монета трехрублевого достоинства, которую начали чеканить при Петре I. 17 Ефимок – старинная серебряная монета, обращавшаяся на Руси; выпускалась она в Германии, в городе Иоахимстале. 18 Заемное письмо (стар.) – вексель. 19 Посадские – ремесленники и мелкие торговцы в старинных русских городах. 20 Пуд – старинная мера веса, 16 килограммов. 21 Елизавета Петровна (1709–1761) – младшая дочь Петра I и Екатерины I. 22 Государственные деятели в царствование Анны Иоанновны и Ивана Антоновича. 23 Тайная канцелярия – учреждение, занимавшееся расследованием важных политических преступлений. 24 Человек, сказавший «Слово и дело», обязывался открыть важную государственную тайну. 25 Авантюрьер – так в старину называли авантюристов. 26 Волюм (фр.) – толстая книга. 27 Шлафрок (нем.) – утренний халат. 28 Сумароков Александр Петрович (1717–1777) – русский писатель, автор многих стихов и драматических произведений. 29 Xорев – герой одноименной трагедии Сумарокова. 30 Оснельда – героиня трагедии Сумарокова. 31 Пантомима (в XVIII веке говорили «пантомина») – театральное представление без слов, с одними жестами. 32 Берг-коллегия – высшее государственное учреждение, ведавшее горной и смежными отраслями промышленности в России. 33 Клеврет – приверженец, приспешник. 34 Фузея – старинное огнестрельное оружие. 35 Гашник (стар.) – шнурок или ремешок, которым подвязывались брюки. 36 Погостами на Севере называют деревни.