Вайзер Давидек Павел Хюлле Павел Хюлле (р. 1957) – один из лучших писателей современной Польши, лауреат множества литературных премий. Родился в Гданьске, там же окончил университет по специальности «польская филология», преподавал, работал журналистом. Занимал пост секретаря пресс-бюро независимого профсоюза «Солидарность», директора гданьского телецентра, в настоящее время ведет регулярную колонку в «Газете Выборча». Пишет мало (за двадцать лет – три романа и три сборника рассказов), но каждая его книга становилась настоящим литературным событием. Наиболее показательным в его творчестве считается дебютный роман «Вайзер Давидек», удостоенный массы восторженных отзывов, переведенный на многие языки (на английский книгу переводил Майкл Кандель, постоянный переводчик Ст. Лема) и экранизированный Войцехом Марчевским в 2001 году. Эта магико-реалистическая история, как и большинство его произведений, построена вокруг темы поиска, с детективными элементами, однако разгадка, при всей своей кажущейся близости, навязчиво маячит за пределами досягаемого, иллюстрируя тезис о принципиальной непознаваемости мира, а самые будничные события играют роль глубоких символов. Стилистически и тематически отталкиваясь от творчества Гюнтера Грасса, Хюлле выстраивает повествование вокруг фигуры подростка Вайзера Давидека, обладающего чуть ли не магическими способностями и загадочно исчезающего летом 1957 года под Гданьском. Причем рассказчиком выступает один из свидетелей этого исчезновения, пытающийся осмыслить то, что видел собственными глазами, и ведущий свое расследование на протяжении двадцати с лишним лет… Павел Хюлле Вайзер Давидек Юлиушу посвящается Как же так случилось, как произошло, что мы стояли втроем в кабинете директора школы, и уши у нас под завязку набиты были зловещими словами: протокол, допрос, присяга, как могло случиться, что запросто и без затей мы превратились вдруг впервые из нормальных учеников и детей в обвиняемых, каким чудом навязали нам эту взрослость – до сих пор не понимаю. Может, и существовали какие-нибудь предварительные причины, но мы о них ничего не знали. Единственное, что я тогда чувствовал, это боль в левой ноге, так как нам было приказано стоять все время, и при этом – бесконечно повторяющиеся вопросы, коварные усмешки, угрозы вперемежку со слащавыми просьбами «объяснить все еще раз, по порядку и без всяких выдумок». Мужчина в форме вытирал со лба пот, тупо смотрел на нас взглядом замученного животного и то и дело грозил пальцем, бормоча под нос невнятные проклятия. Директор, расслабив узел галстука, барабанил пальцами по черной поверхности стола, а учитель естествознания М-ский входил каждую минуту, справляясь о ходе следствия. Мы смотрели, как лучи сентябрьского солнца, пробиваясь сквозь зашторенные окна, освещают пыльный ковер некогда бордового цвета, и нам было жаль прошедшего лета. А они всё спрашивали, без устали, по сто раз одно и то же, не в силах понять простейших вещей, ну словно это они были детьми. «Они запутывают следствие, за это положена статья уголовного кодекса!» – кричал мужчина в форме, а директор поддакивал, хватаясь ежеминутно за галстук: «Что мне с вами делать, ребята, что мне с вами делать», – и теребил, расслабляя все больше, огромный треугольный узел, который издали можно было принять за бант якобинца. Только М-ский сохранял относительное спокойствие и уверенность, нашептывал на ухо тому, в форме, какую-то информацию, после чего оба поглядывали на нашу троицу с усиленным интересом, обычно предваряющим новую серию вопросов. «Каждый из вас говорит что-то свое, – кричал директор. – И всегда разное, как же так, почему вы не можете остановиться на одной версии?» А мужчина в форме ему в тон: «Слишком важное дело для шуток, шутки кончились вчера, а сейчас пожалуйте всю голую правду на стол!» Мы и в самом деле не знали, как выглядит голая правда, но ведь ни один из нас не врал, мы говорили только то, что они хотели услышать, и, если М-ский спрашивал о снарядах, мы поддакивали: да, снаряды, – когда же человек в форме добавлял про склад ржавых боеприпасов, никто из нас не возражал: да, где-то такой склад, наверное, был, а может, и сейчас есть, только неизвестно где – после чего у спрашивающего лицо шло красными пятнами и он закуривал новую сигарету. Был в этом какой-то неосознанный способ защиты, о который они разбивались не хуже мыльного пузыря. Если бы, например, они спросили у нас, присутствовали ли мы при взрывах Вайзера, каждый подтвердил бы с готовностью: да, – однако никто не смог бы уточнить, в какую пору дня, и вдобавок один из нас промямлил бы сразу, что, собственно, Вайзер делал все это один, время от времени приглашая только Эльку. Мы прекрасно чувствовали, что на вопросы, которые нам задают, нет правдивых ответов, и даже если бы спустя какое-то время оказалось, что все же есть, то и в этом случае все, что произошло в тот августовский день, останется для них абсолютно необъяснимым и непонятным. Вроде уравнения с двумя неизвестными. Шимек и Петр стояли по бокам, а я в середке, со своей ноющей и опухшей от долгой неподвижности ногой. Они могли спасаться, уводя взгляды влево или вправо, я же оставался прямо перед глазами директора и оправленным в темную раму белым орлом над его головой. Моментами мне казалось, что орел шевелит одним из крыльев, собираясь вылететь во двор, и я ждал, что все мы услышим звон разбитого стекла и птица упорхнет, но ничего такого не произошло. Вместо ожидаемого полета все гуще сыпались вопросы, угрозы и просьбы, а мы все стояли, ни в чем не виноватые и напуганные: чем же это кончится, ибо все ведь должно иметь свой конец, так же как и лето, последние отголоски которого долетали до наших ушей через приоткрытое окно кабинета. – Не может человек исчезнуть без следа! – кричал тот, что в форме. – А ты, Королевский, – обратился он к Шимеку, – утверждаешь, что Вайзер и ваша подружка (он никак не мог запомнить, как звали Эльку, вышли в тот день вместе из дому, направились в сторону Буковой горки и что ты их больше не видел, хотя вас видели втроем на железнодорожной насыпи вскоре после полудня. – А кто видел? – робко спросил Шимек, переступая с ноги на ногу. – Ты мне тут вопросов не задавай, твое дело отвечать! – Мужчина в форме грозно сверкнул глазами. – Дождетесь, что это для вас плохо кончится! Шимек проглотил слюну, его оттопыренные уши стали маковыми. – Так ведь нас видели за два дня до того. Директор нервно перелистал бумаги, где были записаны наши показания. – Неправда! Ты опять бессовестно врешь, твои друзья сказали ясно, что вы шли втроем по старой железнодорожной насыпи в сторону Брентова, или, может, – теперь он обратился к нам, – это не ваши слова, а? Петр кивнул в знак согласия: – Да, пан директор, но мы вовсе не говорили, что это было в тот последний день, это правда было на два дня раньше. Директор распустил узел галстука, так что тот уже вовсе стал похож не на нормальный галстук, а скорее на шарфик, узкий и пестрый, повязанный под воротничком. Мужчина в форме зыркнул в показания и состроил гримасу, но на этот раз удержался от крика, чтобы следующим вопросом заехать совсем с другого боку, коварно и внезапно. Может быть, он хотел узнать, откуда Вайзер брал взрывчатку для своих взрывов, а может, совсем уж какую-нибудь ерунду, например, в каком платье была Элька, когда мы видели ее последний раз, или не грозился ли Вайзер перед исчезновением, что сотворит нечто необыкновенное, что еще что-то покажет. Все это неизбежно вертелось вокруг тех двоих, но мы отлично понимали, что допрашивающие никогда не нащупают правду, потому что след, по которому они шли, с самого начала был ложным. Не знаю, сколько прошло времени до того момента, когда М-ский предложил новый способ ведения следствия, однако еще до этого я подумал, что Вайзер и Элька, конечно же, каким-то лишь им известным образом слышат сейчас нас, стоящих в кабинете директора и дающих показания под диктовку грозного человека в форме. И наверно, Вайзер прищелкивает языком с одобрением, когда слышит, как эти трое мучаются с нами, а Элька громко смеется, обнажая белые беличьи зубы. Петр и Шимек наверняка подумали то же самое, ни один из них даже не пикнул, когда М-ский приказал нам выйти в канцелярию и ожидать там индивидуального вызова. Это и был его новый замысел – допрашивать нас по одному, – от которого они ждали большего успеха. В канцелярии нам наконец разрешили поесть – это было главное, к тому же минута отдыха от взглядов М-ского и криков человека в форме была прекрасна и неожиданна, и мы восприняли ее как явный знак провидения, что худшее уже позади. Та троица в кабинете дала нам немного времени, чтобы мы осмыслили безнадежность нашего положения и сделали соответствующие выводы, но нам не нужно было даже советоваться насчет дальнейших показаний. Мы знали, что каждый будет говорить как чувствует, только это и давало нам наибольшие шансы выпутаться. Первым пошел Шимек, исчез в пасти кабинета покорно и тихо, и мы остались с Петром одни, впрочем ненадолго. Через минуту прислали сторожа – следить за нами. С той минуты мы сидели в молчании, наполненном тиканьем стенных часов, прерывающимся, только когда они отбивали полный час. Как же все-таки случилось, что мы подружились с Вайзером? Раньше мы видели его часто, он ходил в ту же школу, что и мы, бегал в том же дворе и покупал в том же магазине Цирсона бутылки с лимонадом, которые взрослые называли почему-то пузырями. Однако он никогда не участвовал в наших играх, стоял в сторонке и явно не испытывал желания быть одним из нас. Когда мы играли в футбол на лугу у прусских казарм, он довольствовался молчаливым созерцанием, а когда встречали его на пляже в Елиткове, он говорил, что не умеет плавать, и быстро, словно стыдился этого, исчезал в толпе пляжников. Встречи эти были беглыми и бессодержательными, что соответствовало его облику: небольшого роста, очень худой и слегка сутулый, причем кожа у него была болезненно белая, и единственным достойным внимания контрастом к ней были неестественно огромные, широко открытые и очень темные глаза. Наверное, поэтому он выглядел так, словно постоянно чего-то боялся, словно ждал кого-то или чего-то, что принесет ему дурную весть. Он жил со своим дедом в одиннадцатой квартире, на дверях которой виднелась желтая табличка с надписью «А. Вайзер. Портной». И это было, в общем-то, все, что мы могли о нем сказать, когда наступило то лето, возвещенное майскими хрущами и теплым ветром с юга. Так как же случилось, что мы сошлись с Вайзером? Если все имеет свое начало, то в этом случае все началось с праздника Тела Господня, который пришелся тогда позже обычного. В пыли и зное июньского утра мы шагали в процессии, отделенные от ксендза Дудака группой министрантов и новопричащенных третьеклашек, распевая вместе со всеми «Славься, Иисусе, Сын Девы Марии, Ты ж есть Бог истинный…» и следя с нескрываемым благоговением за движением кадильницы. Потому что самой главной являлась кадильница, а не облатка и не святые образа Божией Матери и Бога, Сына Человеческого, не деревянные фигуры, которые несли члены Братства Розария на специальном паланкине, не знамена и ленты в руках, затянутых в белые перчатки, но именно кадильница, качающаяся вправо и влево, вверх и вниз, дымящая серым облаком, кадильница из золоченой жести на толстой цепи того же цвета, и аромат ладана, раздражающий ноздри, но одновременно удивительно мягкий и приторный. В неподвижном воздухе клубы дыма удерживались, долго не меняя формы, и мы ускоряли шаг, наступая на пятки впереди идущим, чтобы схватить серые облачка, прежде чем они расплывутся в ничто. Тогда-то мы и увидели Вайзера в роли для него не характерной, в роли, которую он сам выбрал и затем навязал всем нам, о чем, ясное дело, мы не могли знать. Здесь же, перед алтарем, который из года в год воздвигали рядом с нашим домом, ксендз Дудак усиленно замахал кадилом, выпустив великолепное облако дыма, которое мы ожидали с дрожью и напряжением. А когда серый дым рассеялся, мы увидели Вайзера, стоящего на небольшом бугорке слева от алтаря и наблюдающего за всем с нескрываемой гордостью. То была гордость генерала, принимающего парад. Да, Вайзер стоял на бугре и смотрел так, словно все песнопения, хоругви, образа, вся толпа, ленты были приготовлены специально для него, словно не было иного повода вышагивать людям по улицам нашего квартала с истовым пением на устах. Сегодня я знаю и нисколько в этом не сомневаюсь, что Вайзер был таким всегда, но в тот момент, когда рассеялся дым, он будто вышел из укрытия, показав нам впервые свое истинное лицо. Впрочем, это длилось недолго. Когда растаяла последняя ленточка ароматного кадильного дыма, и умолк писклявый голос ксендза Дудака, и толпа двинулась дальше к костелу, Вайзер исчез с бугорка и уже не сопровождал нас. Какой же генерал бежит за войсками по окончании смотра? Оставшиеся до конца учебного года дни можно было сосчитать по пальцам, свирепствовал июньский зной, и каждое утро нас будили через открытые окна голоса птиц, возвещающие безраздельное господство лета. Вайзер снова превратился в робкого Вайзера, который только издали следил за нашими крикливыми играми. Но что-то уже изменилось, теперь в его взгляде, пронзительном и жгучем, мы ощущали снисходительный интерес – как будто скрытый глаз изучал каждый наш шаг. Может быть, подсознательно мы оборонялись от этого взгляда, кто знает, но, так или иначе, в день выдачи аттестатов по Закону Божьему мы увидели его снова – как и в день Тела Господня или, скорее, в подобной ситуации. Костел Воскресения расположен был, впрочем, как и весь наш район, рядом с лесом, и, когда уже ксендз Дудак закончил свои молитвы и наставления, раздал наиболее усердным образки и нам вручили аттестаты, красиво напечатанные на мелованной бумаге, начались бешеные гонки к лесу в первую же минуту настоящих каникул, ибо школу мы покинули еще накануне и теперь впереди не ждало нас ничего, кроме двух месяцев чудесной свободы. Мы мчались всей оравой, вопя и орудуя локтями. Ничто, казалось бы, не могло сдержать эту стихию – ничто, кроме холодного взгляда Вайзера, а он стоял, опершись о ствол лиственницы, словно ждал нас здесь специально. Может, несколько минут, а может, всегда. Этого мы не знали ни тогда, ни позже, в кабинете директора и прилегающей к нему канцелярии, в ожидании очередного допроса, и даже теперь, когда я пишу эти слова и когда Шимек живет совсем в другом городе, Петр погиб в семидесятом[1 - Речь идет о забастовках и массовых демонстрациях в декабре 1970 г., когда вмешательство сил охраны правопорядка в Гданьске привело к трагическим последствиям: более 40 человек были убиты и более 1000 – ранены. (Здесь и далее – прим. перев.)] на улице, а Элька уехала в Германию и не написала оттуда ни одного письма. Ведь Вайзер мог ждать нас с самого начала, и это, пожалуй, самое главное в истории, которую я рассказываю без прикрас. Итак, он стоял и смотрел, да, только и всего, казалось бы – только и всего. И однако он сдержал набегающую волну потных тел и орущих глоток, приняв ее на себя, и оттолкнул на миг, на тот краткий миг, в который стихия отступает, чтобы ударить с удвоенной силой. «Вайзер Давидек не ходит в костел!» – послышалось где-то сзади, и впереди подхватили этот лозунг в несколько измененном виде: «Давидек-Давид, наш Вайзер – жид!» И только теперь, когда это было произнесено, мы почувствовали к нему обыкновенную неприязнь, перерастающую в ненависть, за то, что никогда он не был с нами, нашим, одним из нас, никогда не принадлежал нам, а также за взгляд темных, слегка навыкате глаз, который наводил на простую мысль, что это мы отличаемся от него, а не он от нас. Шимек выскочил вперед и стал перед ним лицом к лицу. «Ты, Вайзер, а чего ты в самом деле не ходишь с нами в костел?» – И вопрос повис в воздухе, требуя немедленного ответа. Он молчал, улыбаясь придурковато и нахально – как казалось нам тогда, – и сзади начали ворчать, что надо сделать ему «макарончики». «Макарончики» заключались в том, что поверженному на траву противнику разминали спину кулаками и коленями, и мы уже увидели его белую голую спину, уже его рубашка порхала в воздухе, перелетая из рук в руки, когда неожиданно в круг палачей ворвалась Элька – со сверкающими глазами, раздавая направо и налево тумаки, она кричала: «Оставьте его в покое, оставьте его в покое!» А когда это не подействовало, она впилась в одного из экзекуторов ногтями, обозначив на его лице длинные извилины быстро краснеющих бороздок. Мы отступили от Вайзера, кто-то даже подал ему смятую рубашку, и он, не произнося ни слова, надевал ее, словно ничего не произошло. Только через минуту мы поняли, что это не он, а мы вышли из потасовки униженными, он же остался самим собой, тем же неизменным Вайзером, и мог смотреть на нас, как в день Тела Господня, спокойно, холодно, бесстрастно и сохраняя дистанцию. Трудно выдержать подобный взгляд, поэтому, как только Вайзер отдалился, шагая вдоль заросшей ограды костела, Шимек бросил первый камень, громко выкрикивая: «Давидек-Давид, Вайзер – жид!» – и другие последовали его примеру, и кричали то же самое, и бросали камни. Но он не оглянулся и не ускорил шаг, унося таким образом свою гордость, а нам оставляя бессильный стыд. Элька побежала за ним, и мы перестали швырять камни. Это было первое близкое знакомство с Вайзером – его мертвенно-белая спина, мятая клетчатая рубашка и, как я уже говорил, невыносимый взгляд, который впервые мы почувствовали на себе в праздник Тела Господня, когда развеялось облако ладана, выпущенное из золотой кадильницы ксендзом Дудаком. Было ли то простой случайностью? Или Вайзер оказался перед костелом по собственной воле, так же как в день Тела Господня на бугорке рядом с алтарем? Но какая же сила велела ему это сделать, зачем он решил предстать перед нами именно таким? Эти вопросы еще долго не давали мне спать, и по окончании следствия, и потом, много лет спустя, когда я стал уже совсем другим. И если есть какой-то ответ, то только тот, что именно из-за его отсутствия заполняю я линованный листок, ни в чем не будучи уверен. Письма, которые я посылаю из года в год в Мангейм в надежде выяснить еще какие-то подробности, связанные с теми событиями и личностью Вайзера, остаются без ответа. Сначала я думал, что Элька, с тех пор как стала немкой, не хочет никаких вестей отсюда, никаких воспоминаний, которые могли бы поколебать ее новое – немецкое – равновесие. Но теперь уже так не считаю, по крайней мере не так уж в этом уверен. Между ней и Вайзером было что-то, чего мы никогда не могли понять, что связывало их странным образом и что ни по каким меркам невозможно определить как детское «притяжение полов» или иными подобными терминами, которых у современного психолога нашелся бы полный карман. Ее упорное молчание – нечто большее, чем неприязнь к миру детства. А в тот день, когда рубашка Вайзера перелетала в воздухе из рук в руки, мы поехали в разболтанном трамвае четвертого маршрута на пляж в Елитково. Рабочий день был в разгаре, но в обоих вагонах была порядочная давка, солнце еще здорово припекало, и внутри вагона стоял характерный запах разогретой жарой краски. Нам и в голову не приходило вспоминать о Вайзере и об утренней сцене на опушке. Как только трамвай с отвратительным скрежетом стал разворачиваться на кругу рядом с деревянным распятием, мы побежали, размахивая полотенцами, к пляжу, не оглядываясь на развешанные между домами рыбацкие сети и на пирамидки корзин, пахнущих рыбьим жиром и дегтем. Только здесь начинались настоящие каникулы и вместе с ними ныряние за горстью песка, гонки до красного буйка и пробежки аж до сопотского мола, где смельчаки лихо соревновались в прыжках с головокружительной высоты. Да, Елитково так же не могло существовать без нас, как город не мог существовать без пляжа и залива. Это были сообщающиеся сосуды, и, хотя нынче все уже совсем не такое, память о том времени убить невозможно. Во главе галдящей толпы бежал Петр, демонстрируя свой коронный пляжный номер: обычно он стаскивал рубашку и штаны еще на бегу и с ходу прыгал в воду, скрываясь в брызгах белой пены. Его босые ноги уже взметали в песке фонтанчики, как вдруг он задержался у воды и крикнул, словно наступил на что-то острое: «Колюшка! Сюда! Сколько их!» То, что мы увидели, было выше понимания злодейских возможностей природы. Тысячи колюшек, плывущих вверх брюшками, покачивались в ленивом ритме волн, образуя широченную, в несколько метров, полосу мертвых тушек. Достаточно было сунуть руку в воду, и чешуя, прилипавшая к коже, блестела, словно кольчуга, но ощущение было не из приятных. Вместо ванны нам подсунули рыбный суп, в который хотелось только с отвращением плюнуть. Но то было – как оказалось – лишь начало. День ото дня «уха» густела, превращаясь в вонючее липкое месиво. В июньскую жару трупики гнили, лопались, как надутые рыбьи пузыри, и смрад разложения доносился даже до трамвайного круга. Пляжи опустели мгновенно, мертвая колюшка, казалось, прибывала, нашему отчаянию не было границ. Елитково отвергало нас. Над прибрежным месивом, которое постепенно меняло цвет от светло-зеленого до темно-коричневого, появились рои небывало огромных мух, питающихся падалью либо откладывающих там свои яйца. Море оказалось неприступным, несмотря на невероятную жару. Все без толку – безветренная погода, жара и голубое небо, обманывающее безупречной чистотой. Наконец городские власти постановили закрыть все пляжи от Стогов до самой Гдыни, что, собственно, явилось лишь формальным подтверждением реального положения дел. Хуже с нами ничего не могло случиться, но, когда я думал об этом, ожидая очередного вызова на допрос и решая, что же я скажу М-скому на этот раз, я уже допускал, что то была не случайность. А если даже и случайность, то не такая уж простая. Если бы не этот «рыбный суп», нам бы никогда не пришло в голову выслеживать Вайзера, никогда не двинулись бы мы по его следам через Буковую горку и старое стрельбище и никогда бы он не впустил нас в свою жизнь. Но я опережаю события, тогда как история эта, как любой правдивый рассказ, должна развиваться последовательно. Дверь кабинета приоткрылась, и я увидел Шимека, которого вытолкнула рука М-ского. Прежде чем прозвучала фамилия Петра и сторож поднялся, чтобы подвести его к двери, я увидел большое красное ухо Шимека, распухшее и неестественно вытянутое. Я почувствовал спазмы в желудке и сердце, но ни о чем не мог спросить, так как в дверях показался М-ский и, пропуская Петра внутрь, приказал сторожу проследить, чтобы мы не обменялись ни словом. Шимек сел на складной стул, опустил голову и уставился на свои колени. С минуту я размышлял, будут ли меня тоже таскать за ухо, но оставил догадки, поскольку арсенал средств у М-ского был неограничен. Да, участие М-ского во всей этой истории и поныне мною до конца не осмыслено, но если я не сделал этого до сих пор, то тогда, там, ожидая очередного допроса, мог ли я полностью отдавать себе отчет, кем был М-ский на самом деле или кем он на самом деле не был. Слишком я его тогда боялся, последующие же события отвлекли меня от размышлений на эту тему. Когда же дверь кабинета, обитая стеганым дерматином, бесшумно закрылась за Петром, я вспомнил очень важный случай. Ежегодно наша школа, как все другие школы, выходила строем,· в белых рубашках и темных штанишках, на первомайскую демонстрацию. М-ский шел всегда во главе, нес транспарант и, улыбаясь начальству на трибуне, запевал, призывая нас подхватить, своим писклявым голосом: «Эту пес-ню за-пе-ва-ет моло-дежь, моло-дежь, моло-дежь…» И мы маршировали стройными рядами, улыбались, как все вокруг, и пели, как все вокруг, и знали: к тем, что не явились на праздник радости, молодости и всеобщего энтузиазма, именно к этим ученикам завтра же или, в крайнем случае, через два дня М-ский нанесет визит на дом и будет допрашивать их родителей, что случилось, серьезная ли это болезнь и чем он может помочь, чтобы через год в этот самый день ученик был здоров как бык. В прошлом году один-единственный ученик из нашей школы не пошел на первомайскую демонстрацию. Это был не кто иной, как Вайзер, но, что самое удивительное, М-ский так и не пожаловал к нему домой, чтобы расспросить деда, почему внук не пришел маршировать вместе с нами. Тогда мы не придали этому значения, но теперь, дожидаясь очередного допроса, я подумал, что это очень важно. Но какая же связь могла быть между М-ским и Вайзером? И сегодня утверждаю: никакой. Почему же М-ский не нанес визит в их дом? Не любил портных? А может, забыл? Нет, наверняка не забыл: как учитель естествознания и систематик, он был законченным педантом, и все у него было записано в маленьком блокнотике, с которым он никогда не расставался. А если М-ский знал о Вайзере что-то, чего не знали мы и чего я уже никогда не узнаю? Если что-то такое существовало, то почему чудаковатый учитель не мог понять, куда исчез наш приятель? О да, М-ский был настоящий чудак, такие сейчас встречаются только в книгах, и то не во всяких. Летом, в каникулы, он, как и мы, не выезжал из города, и мы часто видели его на лугу у брентовского леса или над рекой в Долине Радости, когда он гонялся за бабочками с сачком и атласом насекомых. А когда не охотился за порхающими созданьицами, то шел сгорбившись, уткнув глаза в землю, и каждую минуту останавливался, срывал какую-нибудь травку и шептал: «Menyantes trifoliata!» – или: «Виола трехцветная!» И вкладывал травку в картонную папку, которую нес вместо заштопанного сачка. М-ский работал над книгой о флоре и фауне лесов, которые тянулись вдоль южных границ города до самой Гдыни и в которых охотился некогда сам Фридрих Великий. Наверно, поэтому он хватал и коллекционировал все, что росло и двигалось в поле его зрения. К счастью, он был близорук, и благодаря этому множество трав, листьев, жуков, мух и прочей мелюзги спаслось от верной гибели. Да, в то жаркое лето, когда Вайзер подпустил нас к своим тайнам или, вернее, впустил нас в свою жизнь – частично, конечно, и насколько хотел, – в то лето М-ский встречал нас не однажды в районе стрельбища, Буковой горки, брентовского кладбища или Долины Радости. Его выпученные рыбьи глаза, отрываясь от неба или земли, наблюдали за нами украдкой, и мы никогда не знали, не подцепит ли он и нас как необходимый образчик фауны для своего эпохального труда. Вне школы и первомайской демонстрации мы должны были быть для него, без сомнения, видом особо назойливых мух, о чем можно было догадаться по его холодному, пустому взгляду. Я боялся этого взгляда, именно его, а не «ощипывания гуся», «вытягивания хобота», «согревания лапки» или других, еще более болезненных и изощренных телесных наказаний, которые он применял на своих уроках. В какой-то момент, глядя на покрасневшее ухо Шимека, я даже подумал, что М-ский способен своим взглядом превратить кого захочет в муху, и уже представил себе, как обрастаю серо-зеленым хитиновым панцирем и как мои скрючившиеся пальцы расчленяются на огромное количество мохнатых лапок. Это было отвратительно, в сто раз ужаснее, чем страх перед болью, покрасневшее ухо Шимека и превратности следствия. К первым числам июля густота «рыбного супа» в заливе, казалось, достигла апогея. На море надежд не осталось, и мы вынуждены были искать другой выход нашей застоявшейся энергии. И это первая глава книги о Вайзере, которую ни один из нас не написал и никогда не напишет: ведь то, что я делаю сейчас, ни в коем случае не сочинение повести, а лишь заполнение белого пятна, затыкание дыры строчками в знак полной капитуляции. Да, первая глава этой ненаписанной книги начинается с «рыбного супа» в заливе и с наших игр на брентовском кладбище, куда мы стали ходить вместо пляжа и где в гуще орешника, ольхи, в тиши покосившихся надгробий и надтреснутых плит с немецкими надписями разыгрывали наши войны. Шимек командовал отрядом СС, а его оттопыренные уши прикрывала найденная в овраге ржавая вермахтовская каска, Петр возглавлял партизанский отряд, который – даже окруженный и разгромленный наголову – всегда возрождался заново, чтобы готовить очередные засады. Когда Шимек со своими брал нас в плен мы так же, как в кино, поднимали вверх руки, так же, как в кино, маршировали с руками, сложенными на затылке, и так же точно, как в фильмах о настоящей войне, которые показывали в нашем кинотеатре «Трамвайщик», падали, расстрелянные автоматными очередями, в настоящий ров на краю кладбища, там, где начинался сосновый лес. И если я вспоминаю с некоторым удивлением, как натурально и с каким знанием дела падали мы в этот ров, с каким энтузиазмом ожидали момента, когда рука Шимека подаст знак к началу экзекуции, то понимаю, что всем этим мы были обязаны именно кинотеатру «Трамвайщик», который находился неподалеку от школы, рядом с депо, и в котором на специальных сеансах знакомили нас, юнцов, с отечественной историей. Не помню уже, в какой из дней, после какой из стычек, битв и нашего пленения стояли мы с поднятыми вверх руками перед дулами эсэсовских автоматов, ожидая, когда из-под ржавой каски Шимека раздастся команда «Feuer!»,[2 - «Огонь!» (нем.).]и вдруг увидели Вайзера, сидящего на сосне, Вайзера, который, возможно, все эти дни наблюдал за нашими играми. Точнее, сначала мы услышали его окрик – окрик, адресованный Шимеку, чтобы тот отменил команду, – а уж потом увидели его на сосне. Он сидел, держа в руке старый, видавший виды «шмайсер», из которого целился куда-то далеко за башни кирпичного костела, и смотрел на нас совершенно так же, как в праздник Тела Господня, когда вынырнул неожиданно из серого облака кадильного дыма. Под деревом стояла Элька, прислонившись к стволу. Она ничего не говорила, но видно было, что она с ним, а не с нами. Так что мы не услышали на этот раз резкого «ду-ду-ду-ду-ду», после которого полагалось падать на колени, а потом уже как попало – навзничь, на бок или на живот, лицом в траву, – потому что Вайзер спрыгнул с сосны и подошел к остолбеневшему Шимеку. Сегодня, так же как и в тот вечер, когда я сидел на складном стуле рядом с Шимеком, а потом с Петром, а потом опять с Шимеком, ожидая своей очереди на допрос, сегодня, так же как и тогда, много бы я дал, чтобы вспомнить слова Вайзера на кладбище, – потому что это были его первые слова, обращенные непосредственно к нам. Шимек, у которого я спросил об этом в письме, ничего не ответил: занятый своими делами в далеком городе, он явно избегает тем, связанных с воспоминаниями о Вайзере. Элька, которая должна помнить это лучше всех, превратилась в немку и не отвечает из Мангейма ни на один вопрос, а Петр в семидесятом вышел на улицу посмотреть, что там происходит, и угодил под самую настоящую пулю. Да, я уверен, что с тех слов должна бы начинаться ненаписанная книга о Вайзере… Итак, он спрыгнул с сосны и, держа в руке ржавый обшарпанный «шмайсер», подошел к Шимеку со словами: «Оставь, я сделаю это лучше», или «Предоставь это мне», или еще короче: «Я это сделаю». Да только вот Вайзер ничего такого не говорил, не мог он ничего такого сказать, поскольку «шмайсер» перешел в руки Шимека, а сам он с Элькой ушел по тропинке вниз к разрушенным воротам кладбища, словно появился только для того, чтобы оставить нам автомат и удалиться к более важным делам. Казнь не состоялась. Мы окружили Шимека, и каждый хотел хоть с минуту подержать бесполезную железяку, которая, ничего не скажешь, все же производила впечатление. К тому моменту Вайзер еще не был для нас главным авторитетом, и мы спорили о том, чьей стороне должен принадлежать автомат. Я был в отряде Петра и, конечно, хотел, чтобы он был у нас, поскольку у противников была каска. В конце концов мы установили новый, более интересный порядок военной игры. С этого дня после каждого боя Петр менялся с Шимеком – автомат на каску, – и таким образом мы один раз были немцами и наш командир надевал каску, а в следующий раз превращались в партизан и носились между заросшими надгробиями с автоматом в руках. Думаю, у Вайзера с самого начала был план – опутать нас своими замыслами, с самого начала он, должно быть, поджидал удобный момент, чтобы, как в праздник Тела Господня или как на брентовском кладбище, поразить нас окончательно. Потому что на первых порах, когда мы не знали ничего ни о подвале на старом кирпичном заводе, ни о взрывах в ложбине за стрельбищем, ни о его коллекции марок генерал-губернаторства,[3 - Генерал-губернаторство – часть оккупированных Германией во время Второй мировой войны польских провинций, не включенных в состав империи.] в тот период, когда, ничего не зная, мы бегали между надгробиями брентовского кладбища, он появился и исчез, как исчезает тот, кто приснился нам случайно и кого мы после не можем забыть, хотя черты его лица, слова и манера поведения улетучились из нашей памяти. Он внедрил в нас память о себе совершенно незаметно, и в последующие дни, когда в пыли песчаной дороги возвращались мы домой через Буковую горку, чаще всего под вечер, в алых лучах заходящего солнца, именно тогда начали мы говорить о нем. Сначала вроде бы невзначай и без всякой связи с облаком кадильного дыма и ржавым автоматом, просто так, задавая вопросы громко и шутливо: а чем он, собственно, занимается, если не играет вместе с нами, или: зачем эта глупая Элька бегает за ним все время как собачка, а на нас смотрит свысока, как на банду сопляков, и зачем это он дал нам автомат, ведь никто из пацанов по своей воле ни за какие сокровища не расстался бы с такой находкой. Но это еще было совсем не то, что овладело нами позже, когда мысль о нем не давала нам заснуть и когда мы часами выслеживали его и Эльку. Тем временем «уха» в заливе воняла все сильнее, и кто-нибудь из нас через день ездил в Елитково, чтобы поглядеть, как там дела. Я посмотрел на Шимека. Его оттопыренное ухо уже не было таким ужасно красным, оно даже как будто вернулось к своим нормальным размерам. Между нами сидел теперь сторож, а через открытое окно канцелярии слышались ленивые звуки сентябрьского вечера, шаги прохожих смешивались с криками детворы, а солнце освещало красную черепичную крышу дома на другой стороне улицы. Все дома в нашем районе были крыты красной черепицей, так что в такой вечер, как этот, на исходе лета, когда солнце приобретает особые свойства, на красные островерхие крыши, подумал я, наверно, интереснее всего глядеть с Буковой горки, откуда, кроме крыш, виден еще аэродром, расположенный за железной дорогой, и залив с белой полоской пляжа. Сколько раз стояли мы там, на горе, и наш город казался нам совершенно иным, чем тот, в котором мы привычно жили. Тогда я не знал – почему, но сегодня, когда уже нет ни Буковой горки, ни Вайзера, ни того Елиткова, сегодня я думаю, что сверху просто не было видно грязных, замусоренных дворов, переполненных помоек и прочих мерзостей предместья, символом которых мог бы служить серый, насквозь пропыленный магазин Цирсона, в котором мы покупали лимонад в бутылках, именуемых взрослыми пузырями. Вместо панорамы с Буковой горки теперь я видел крышу дома напротив, по которой лучи солнца скользили все более короткими зигзагами, и открытое окно чердака, в котором ветер ласково надувал занавески. Часы в канцелярии пробили пять, и через минуту я услышал хорошо знакомые звуки пианино – это учительница музыки аккомпанировала хору на вечерней репетиции. Сначала шло вступление, потом с первого этажа стали доноситься все более громкие фразы исторической массовой песни, или массовой исторической песни, или народной исторической песни – уж не помню, как тогда это называлось: «Хвала вам паны-ы и магна-аты за це-пи за на-шу не-во-лю хвала-а вам епи-ис-ко-пы ксендзы пре-ла-ты хвала вам за на-ашу кро-ва-авую до-лю!» Этот рефрен, многократно повторялся, так же как начало песни, столь же торжественное и патетическое: «Когда на-а-род с ору-жи-ем под-ня-лся в бой паны о при-бы-лях ра-де-е-ли». Никогда не мог понять, ни на школьных праздниках, ни на уроке пения, где мы разучивали эту песню, повторяя десятки раз до отвращения, что общего у цепей и неволи с епископами и о каких прибылях шла речь, когда народ поднялся в бой, то есть что общего у прибылей с боем. И вообще, за что тут было винить панов, если панов уже давно нет, а если и есть, то наверняка не в нашем городе и не в нашей стране. Да, сегодня, к счастью, я не должен об этом думать, но вот мелодия застряла в моей памяти почти полностью, и если она и возвращается ко мне какими-то неведомыми путями, то никак не в связи с прелатами, школьными праздниками или учительницей пения, а лишь вместе с сумеречным светом сентябрьского вечера, когда я сидел в канцелярии нашей школы, ожидая своей очереди на допрос, вместе с видом занавески, колеблемой легким дуновением ветра, вместе с Вайзером и пятью часами пополудни – как раз столько пробил в стенных часах нежный гонг, напоминающий звон колокольчика в руках ксендза Дудака во время внесения Святых Даров. Когда ухо Шимека стало совсем нормальным, дверь директорского кабинета открылась, М-ский выпустил оттуда Петра – и наступила моя очередь. Школьный запах навощенных полов, который я помню поныне, тяжелый и маслянистый, как вечность, смешивался в директорском кабинете с табачным дымом и ароматом кофе, который пили трое допрашивающих нас мужчин. Только М-ский не курил, а лишь теребил рукав своей рубашки. – Значит, ты, Хеллер (так меня тогда называли), настаиваешь, – обратился ко мне тот, что в форме, – ты настаиваешь, что Вайзера и Эльку вы видели последний раз двадцать восьмого августа в ложбине за старым стрельбищем, верно? – В общем-то, верно. – Что значит – «в общем-то»?! – Потому что после мы уже не видели их вблизи. – Значит ли это, что вы видели их еще и на следующий день как-то иначе? Что значит – «вблизи»?!! – Нет, на следующий день мы уже не видели их вовсе. М-ский заерзал в кресле: – Ну так расскажи нам подробно и по порядку, что случилось в тот день, только не привирай, от нас все равно ничего не укроется! Я говорил, стараясь не смотреть в глаза М-скому; говорил медленно и спокойно, уверенный, что не нападут они на настоящий след, так и будут топтаться на месте, пока, наконец, не оставят нас в покое: Вайзер приказал нам, как всегда, ждать возле лиственничной рощи и, когда убедился, что мы там, пересек ложбину, а затем помахал нам рукой, в знак, что уже пора ложиться, и сразу же земля вздрогнула от взрыва и на голову нам посыпались песок, гравий и щепки. – А потом? – Потом мы подняли головы, как всегда после взрыва, и ждали, когда он подаст следующий знак, то есть сигнал, что можно уже подойти к месту, где был заложен заряд, но такого сигнала на этот раз не было. Вдруг мы увидели, как они идут оба – совсем как взрослые, под руку, – Вайзер и Элька. Так вот, идут оба, но не к нам, а на другую сторону ложбины, туда, где растет старый дуб, и ни разу не обернулись, только взбираются все выше по крутому склону, поросшему буками, взбираются на самый верх и исчезают. А мы стоим теперь (мы успели уже подойти к месту взрыва) возле огромной воронки и видим: ничего себе, воронка огромная, как после авиабомбы. Стоим и восхищаемся его искусством, измеряем глубину ямы, радиус и, как всегда, вдыхаем запах сырой земли, полной ошалевших муравьев и разорванных червяков, и вдруг кто-то кричит, показывая на бугор: «Посмотрите туда!» – и мы видим Вайзера с Элькой. Мы видим их на вершине бугра и как они исчезают за деревьями, но не пытаемся их догнать, и вот именно так, – говорил я, – мы видели их последний раз: издалека, в ложбине за стрельбищем, а потом, на другой день, начались поиски, и в подвалах заброшенного кирпичного завода нашли склад Вайзера, о котором не знали даже мы, Вайзер ревниво оберегал такие тайны. Ничего не знали о банках с тротилом, разобранных снарядах, патронах, потому что никогда не спрашивали у него, откуда он берет материал для своих мин, да если бы даже спросили, разве такой, как он, сказал бы хоть слово? Нет, только Элька могла знать об этом складе, и если был какой-то еще, о чем мы, конечно, тоже понятия не имели, если был еще один склад, то единственной, кому Вайзер мог бы доверить эту тайну, была именно Элька, может, поэтому он и забрал ее с собой. Меня слушали с притворным равнодушием. Директор освободил узел галстука, который теперь напоминал компресс, какие кладут на горло при ангине, мужчина в форме прихлебывал остатки кофе из стакана в жестяном подстаканнике, а М-ский барабанил пальцами по блестящей поверхности стола и смотрел вовсе, не на меня, а куда-то выше, на стену. – Это всё мы уже знаем, – вдруг закричал М-ский, – без вашей помощи, но почему один из вас врет, или вы врете все и каждый в отдельности? – Да, – перебил его директор, – один из твоих приятелей признался, что днем позже вы еще играли вместе с ними на Стриже, за взорванным мостом. Выходит, они провели всю ночь не дома и вы знали об этом и знали, где их искать!!! – Тут не до шуток, парень, – вмешался тот, что в форме, – если их разорвал снаряд, вы будете отвечать за соучастие в преступлении, и в исправиловке вас научат уму-разуму!!! – На Стриже мы играли днем раньше, а не днем позже, – сказал я, чувствуя, что первая липа, которую я подсовываю им в угоду, дается мне с легкостью. – Он, наверно, что-то напутал. Теперь они кричали все вместе, угрожали, задавали вопросы, говорили, что мы не выйдем отсюда, пока все не выяснится, что нашим родителям уже сообщили о следствии, что нам не дадут ни пить, ни есть и мы будем здесь торчать, пока не откроем всю правду. Уверяли меня, что готовы сидеть с нами до утра или еще дольше, а если кто-нибудь наткнется на этот второй склад (от которого они ждали чего-то значительно худшего) и случится какое-нибудь несчастье, то мы будем и за это отвечать, так что лучше признаться сразу. Я был уверен, что они ничего не поймут, и поэтому повторил то же, что говорил минуту назад. М-ский встал с кресла, подошел ко мне строевым шагом, словно на первомайской демонстрации, схватил мой вздернутый нос двумя пальцами и спросил, видел ли я Вайзера в ложбине дей-стви-тель-но в последний раз. Я отвечал утвердительно, чувствуя, как мой нос постепенно сплющивается в его толстых пальцах. Но это не было обычным «вытягиванием хобота», которое М-ский применял на уроках естествознания. Сегодня, когда я вспоминаю этот момент, я бы назвал это «вытягиванием хобота с особым выкручиванием», потому что сначала мне пришлось слегка подняться на цыпочки, а потом все выше тянуться на самых кончиках пальцев, удивляясь, что еще не вишу в воздухе. Тем временем рука М-ского перемещала центр тяжести моего тела то вправо, то влево, так что на какую-то долю секунды я невольно опускался на пол всей стопой, чтобы успеть за его дланью, и тогда нос болел ужасно и становился таким вздернутым, каким не был никогда от самого рождения, а М-ский повторял свой вопрос медленно, по слогам: дей-стви-тель-но в по-след-ний раз? Наконец он отпустил меня, я отшатнулся к стене и вытер рукавом кровь, потому что нос у меня был нежный и не терпел насилия. В кабинете устроили перерыв, так что мы снова сидели вместе, все трое, на складных стульях в канцелярии, и мне казалось, что я слышу хор, скандирующий стишок в адрес Вайзера, когда в день выдачи аттестатов по Закону Божьему, прежде чем взлетела его клетчатая рубашка и Элька выступила в его защиту, кто-то из задних рядов крикнул: «Вайзер Давидек не ходит в костел!» – а кто-то другой сразу же переиначил: «Давидка-Давид, наш Вайзер – жид!» И я тут же подумал, что если б не Элька, то никогда дело не дошло бы до нашего знакомства с Вайзером, потому что тогда же, там, рядом с костелом Воскресения, мы сделали бы ему «макарончики», и на том бы все и закончилось, обычно и банально. Вайзер избегал бы нашей компании, и никогда бы ему не пришло в голову подсматривать за нашими играми на брентовском кладбище и подарить нам старый ржавый автомат фирмы «Шмайсер» сорок третьего года, и то лето не отличалось бы от других каникул прежде или потом. Да, когда Элька набросилась на нас с когтями, чтобы защитить Вайзера, у нее наверняка было какое-то предчувствие, я убежден в этом до сих пор, ведь она никогда не вмешивалась в наши баталии и разборки, порой более жестокие, чем даже у взрослых. А в тот раз бросилась, будто Вайзер ее младший брат, и эффект от ее порыва был поразительный: мы отпустили их без сопротивления, и вовсе не из страха перед ее когтями. Любила ли она его?! Да, любила – так я думал, сидя в канцелярии с распухшим носом, когда в кабинете директора готовился следующий раунд допроса, так я предполагал тогда, представляя себе ее рано округлившиеся груди, длинные льняные волосы и красное платьице, которое она носила в жаркие дни. Сегодня я знаю, что был не прав, и еще труднее мне определить их отношения с момента, когда они ушли вдоль костельной ограды, подгоняемые нашими камнями. Прежде Элька относилась с явным презрением к тем, кто не мог доплыть до красного буйка, прыгнуть с верхнего помоста мола вниз головой или точно подать мяч, когда мы гоняли в футбол на лужайке возле прусских казарм, – и вдруг увидела в худом и сутулом Вайзере кого-то очень важного и бросилась на нас с когтями. Не могла она измениться за долю секунды. Должно быть, она почувствовала то, что почувствовали мы через пару недель, глядя на Вайзера в подвале заброшенного кирпичного завода, отчего бегали по спине мурашки и электрический ток пронизывал все тело. Однако все по порядку. Нет, я не пишу книгу ни о Вайзере, ни о нас тех, прежних, ни о нашем городе тридцатилетней давности, ни о школе и тем более не пишу книгу о М-ском или эпохе, когда он был самым главным после директора, – нет, это мне неинтересно, и если я решил все записать, вспомнить запах того лета, когда «рыбный суп» заполонил пляжи залива, то единственно в связи с Вайзером. Именно это вынудило меня отправиться в Германию, именно это велит сейчас записать все с самого начала, не пропуская ничего, ни малейшей детали – в таких случаях мелочь оказывается иногда ключом, открывающим ворота, и каждый, кто хоть раз встретился с чем-то необъяснимым, хорошо это знает. Итак… Шли первые дни июля, в жаре и духоте город, лишенный залива, казалось, еле дышал, а «рыбный суп» густел и густел, прибавляя городским властям новых хлопот. Сначала надеялись, что эта странная эпидемия пройдет сама, и ничего не делали, затем предприняли кое-какие шаги: на пляже с утра суетились мужчины с деревянными граблями, как для сена, и сгребали рыбьи трупы в груды, которые затем вывозили машинами на городскую свалку, обливали бензином и сжигали. Действия эти, однако, имели эффект, обратный намерениям: дохлых колюшек, вздувающихся на жарком солнце, прибывало, а газеты сообщали о массовой гибели кошек и собак в районах, прилегающих к заливу. Вспоминали также: за два месяца, то есть с начала мая, не выпало ни капли дождя, что старые люди уверенно объясняли карой Божьей. А мы тем временем носились по брентовскому кладбищу с каской и автоматом, подаренным нам Вайзером, попеременно – то как немцы, то как партизаны – падали от пуль, совсем как в фильмах о войне, которые демонстрировались в «Трамвайщике». Только иногда нам приходило в голову спросить себя, почему Элька не играет с нами, а также – что она видит в тощем и хилом Вайзере, зачем шатается с ним целыми днями по городу. Кто-то видел их в Старом городе возле колодца Нептуна, другой давал руку на отсечение, что Вайзер и Элька чаще всего сидят на лугу за аэродромом, а то как-то раз Петр заметил их аж за Брентовом, они направлялись к взорванному мосту, где Стрижа протекает под железнодорожной насыпью, по которой со времен войны не прошел ни один поезд. Но на эти сведения мы не обращали особого внимания, каждое утро один из нас садился в трамвай и ехал в Елитково посмотреть, как выглядит «рыбный суп», не отступает ли, а потом искал нас на кладбище за Буковой горкой и докладывал, что вонь на пляже еще усилилась и рои огромных мух носятся над месивом, как саранча. В тени кладбищенских деревьев было приятней, чем во дворе и на улице. Однажды рядом со склепом с готической надписью мы увидели мужчину в пижаме и больничном халате, сидевшего на плите и бормотавшего что-то под нос, будто читал молитву. Мы обступили его, но он не проявил беспокойства и жестом показал, откуда он здесь взялся – убежал из сумасшедшего дома, который красно-серой горой возвышался на холме по другую сторону шоссе, ведущего в город. Петр предложил пойти в больницу и рассказать, где находится беглец, которого наверняка разыскивали, но никто из нас не видел настоящего сумасшедшего, и мы хотели убедиться, правда ли то, что ксендз Дудак говорил в своих пламенных проповедях о безумцах, отринувших Бога. Потому что ксендз Дудак в нашем приходском костеле Воскресения, расположенном, как и брентовский кладбищенский, неподалеку от леса, ксендз Дудак, как и старые люди, говорил, что рыбное месиво в заливе и засуха – знамения, посланные Богом. – Покайтесь, пока есть еще время, – кричал он с амвона в последнее воскресенье. – Не отрекайтесь от Бога, маловерные, не поклоняйтесь лжепророкам и идолам, ибо Он отвернется от вас. Не уподобляйтесь безумцам, которые, веря лишь в свои силы, мир хотят выстроить заново. А я спрашиваю вас, что же это за мир, в котором исчезнет вера, что же это за мир, в котором не воздается Ему, Творцу и Искупителю, наивысшая хвала, спрашиваю я вас и остерегаю, не верьте безумцам, опомнитесь, пока не поздно. Сами видите, что Бог подает вам знаки своего гнева. – И в таком пламенном стиле ксендз Дудак то угрожал, то взывал к своим прихожанам, и мы представляли себе, что есть безумцы, из-за которых мы не можем купаться этим летом в Елиткове, и хотели своими глазами увидеть, как выглядит такой безумец. Коль скоро выпал такой случай, коль скоро случай послал на кладбище мужчину в больничном халате, мы заорали на Петра и не побежали в Сребжиско, чтобы донести на беглеца, а обступили его, с интересом разглядывая его сморщенное лицо и стоптанные шлепанцы, в которых он убежал из больницы на заброшенное кладбище. Но если это был безумец, то, верно, не из тех, о которых гремел с амвона ксендз Дудак. Он молчал, и Шимек, как самый храбрый, надел ему на голову ржавую каску. Тогда мужчина знаком показал, что хочет посмотреть наш ржавый автомат, а когда «шмайсер» оказался у него в руках, встал на надгробии и, подняв вверх дуло, заговорил, обращаясь к нам, красивым звучным голосом: – Братья! Слово Господне живет в ушах моих, так слушайте же слово, которое вам направляю, дабы удостоверились! И вот Господь обнажит землю, и изменит лице ее, и рассеет обитателей ее. И голой станет земля и опустошенной, ибо Господь изрек слово свое. И плакать будет земля, и погибнет, захиреет, и низвергнется шар земной, изнемогут все народы земные. Ибо земля наша осквернена обитателями, преступлен закон, попраны обычаи, нарушен вечный завет! Мы не очень-то понимали, о чем шла речь, однако слова эти были настолько захватывающи и возвышенны, что мы слушали мужчину в пижаме затаив дыхание, совершенно забыв, что это сумасшедший, сбежавший из психушки в Сребжиске. А он возносил руки вверх, потрясая нашим автоматом, подымался на цыпочках, будто хотел стать еще выше, и полы его грязного халата напоминали большие желтые крылья, на которых он мог бы взлететь над Буковой горкой или еще выше, если бы только захотел. –. И премного угнетен будет человек, – вещал дальше Желтокрылый, – и благородный муж унижен будет, и глаза возвышенных оскорблены будут. И потому проклятие поглотит землю, и сгинут обитатели ее, и потому сожжены будут обитатели земли, и мало людей уцелеет. Пока не снизойдет на нас дух с высоты, и пока не обернется пустыня полем урожайным, а поле урожайное за лес почитаться не будет! Вспоминая сегодня этот чистый, низкий голос, я нисколько не сомневаюсь, что единственный среди нас, который понял бы тогда слова Желтокрылого, – это Вайзер. Да только не было его тогда с нами, сидел, наверно, в тот момент с Элькой в подвале заброшенного завода или бродил где-нибудь по высохшим лугам, окружающим аэродром. Но где бы он ни был, мы слушали как завороженные, а тем временем крылья свернулись, мужчина спрыгнул с надгробия и, продолжая вещать, провел нас заросшей мохом тропинкой к прогнившей колокольне, которая, хоть и стояла на заброшенном кладбище, служила ксендзу брентовского костела по воскресеньям и праздникам. – Стенайте, – голос мужчины гремел теперь с удвоенной силой, – ибо близится день Господень, и ниспошлет опустошение Всемогущий! Всеобщая погибель, говорю я, предназначенная Господом, Властелином сонмищ, свершится на всем пространстве земли этой. Что сделаете в день гнева и опустошения, которое издалека грядет? Тогда взглянем на землю, и вот мрак и угнетение, ибо и свет затмится при гибели! Мы уже стояли у колокольни, а он положил автомат на поперечную балку и, отвязав веревку, потянул за нее. Вместе с первыми звуками меди услышали мы еще слова, намного прекраснее тех, что можно было услышать на проповедях ксендза Дудака: «И потому разверзла геенна зев свой и распахнула безмерно пасть свою». И теперь, под ошеломляющий звон брентовских колоколов, ибо в отличие от нашего прихода было здесь три колокола, а не один, под восхитительный звон этих колоколов мужчина в халате повторял, будто рефрен песни: «Горе тем, кто творит законы неправедные, горе тем, кто творит законы неправедные». А мы стояли рядом, и некоторые из нас даже качались в такт этой песни, ибо то была действительно песнь, только не церковная, ибо никогда мы не слышали ее в костеле, но и не массовая, ибо на уроках музыки мы пели только массовые песни, а этой среди них не было. Может, еще минута, и мы подхватили бы ее слова и пронзительную мелодию, и таким образом она стала бы, по крайней мере в каком-то смысле, массовой, но помешал такой метаморфозе хромой причетник, ковыляющий к нам. Он приближался пугающе быстро и грозил нам кулаком. «Безбожники! – кричал он. – Уже и святое место не уважаете, проваливайте отсюда, а не то я сейчас…» – и ускорял шаги, а его стихарь все выразительней белел на фоне зарослей орешника. Вместе с Желтокрылым мы бросились наутек к Буковой горке, но причетник погнал нас дальше, аж до границы кладбища, которую обозначал бетонный фундамент давно не существующих столбиков. «Хулиганы! – кричал он еще громче. – Вандалы! – и грозил кулаком. – Нечего вам тут делать, – и ковылял еще быстрее, – только покойников тревожите!» И когда мы были уже вне пределов кладбища, неожиданно, как из-под земли, вырос среди сосен М-ский с портфелем в одной руке и с каким-то растением в другой. Оторвавшись от своего занятия, он уставился на нас рыбьими глазами. – В чем дело, мальчики? Видите этот цветок? Красивый, правда? Скажи-ка, – обратился он ко мне, – какое это семейство? Не знаешь? – обрадовался, как на уроке. – Это семейство Compositae, по-польски «сложноцветные», подсемейство Liguliflorae – по-польски «хоботкоцветные», да, это настоящая арника горная – Arnica montana, – растет на горных лугах, а я нашел ее здесь, невероятно, на севере, в моренном окружении! Цветет в июне или июле, все совпадает. Дальнейшие разглагольствования М-ского о необычайных открытиях прервал причетник, который, зная учителя естествознания, обрушился на него с резкими упреками. – Что же это вы, пан дарвинист, вместе с молодежью нарушаете покой святых мест, – говорил он сопя, – так не годится, я в дирекцию школы письмо пошлю с вопросом, обязательно ли ради науки устраивать балаган на кладбище. – Я тут… это… послушайте… – забормотал М-ский. – Я тут сам по себе, а мальчики эти не со мной. – Не с вами? – разозлился причетник. – Как то есть не с вами, я сам видел, как вы вместе дергали колокола, и зачем такие дурацкие выходки? Разве ксендз приходит в школу звонить во время уроков? Нет! Так что попрошу держаться от костела подальше! Это уж было слишком. М-ский побагровел и изверг из себя одним духом целый поток угроз и предостережений, в которых слова провокация, духовенство, иезуитство, обскурантизм, косность повторялись очень густо. Затем он сунул Arnica montana в портфель и ушел, пригрозив, что если увидит нас хотя бы рядом с кладбищем, то нам в будущем учебном году не поздоровится. Причетник тоже ушел, а мы только теперь заметили отсутствие Желтокрылого, который исчез, пользуясь суматохой. Самое скверное, что он забрал с собой вермахтовскую каску и ржавый «шмайсер». Да, в тот день не было с нами Эльки и Вайзера, и я, собственно, мог бы ничего не записывать, не вспоминать сумасшедшего в пижаме и желтом халате, не упоминать о трех колоколах брентовского кладбища и не вызывать из памяти горную арнику с мохнатым стебельком и желтым растопыренным соцветием. Однако в этой истории, кажется, больше, чем в других, некоторые подробности и моменты только в отдаленной ретроспективе приобретают особое значение, осмысленно связываются между собой, и невозможно – если размышлять обо всем этом – трактовать их раздельно. Естественно, если бы не Желтокрылый, если бы не брентовские колокола и угрозы М-ского в наш адрес, если бы не арника горная, наше внимание не сосредоточилось бы на Вайзере настолько, что он пожелал это заметить, – я полагаю, все это время Вайзер ждал, как опытный охотник, момента, когда дичь теряет ориентацию, потому что ветер дует с тыла, а не в ноздри. Он просто изучал только ему известными способами нашу готовность. Так или иначе, на следующий день мы не пошли через Буковую горку в Брентово. С самого утра перед лавкой Цирсона выстроилась длинная очередь жаждущих лимонада. Бутылки с лимонадом путешествовали из рук в руки, жена хозяина взвешивала яблоки и огурцы, а липучка, свисающая с магазинной лампы, напоминала мохнатую лапу паука. На дворе пани Короткова развешивала белье. Мы знали, что ее муж, работающий на верфи, вернется вечером пьяный в лоск, ибо сегодня день получки. Впрочем, как и наши отцы, большинство которых работали на верфи и в день получки тоже возвращались к своим женам пьяными, а наши матери так же, как пани Короткова, заламывали руки, устраивали скандалы и так же, как она, швыряли в лицо Господу Богу свои муки и несчастья. Солнечный жар, однако, убивал всякую охоту жить, пани Короткова с пустой корзиной пересекала двор, приговаривая, что такая погода ничего хорошего не сулит. Облезлый кот зализывал в тени каштана свои раны, и над всей округой разносился тошнотворный запах из колбасной фабрички, расположенной за лавкой Пирсона. Не чаще чем раз в час по булыжникам нашей улицы проезжала с грохотом какая-нибудь машина, поднимая облака медленно оседающей пыли. И вдруг мы увидели Вайзера с Элькой, выходящих из задней двери дома; они шли по рахитичному, выжженному солнцем палисаднику между рядами пожухлой фасоли, которая в то лето не доросла даже до середины жердей. Они шли, и Вайзер что-то говорил Эльке, а та смеялась. Мы толкнули Шимека в бок – пошли, мол, за ними, но Шимек удержал меня. «Подожди», – сказал он и побежал домой за французским биноклем, который его дед добыл под Верденом во время Первой войны. Не знаю, сохранился ли он у Шимека, но помню, что то был артиллерийский бинокль, с градуировкой в обоих окулярах, помню также, что был он для нас предметом вожделения и зависти, и, наверно, поэтому Шимек выносил его из дому крайне редко, только в исключительных случаях, как, например, год назад, когда с чердака нашего дома мы наблюдали пожар китайского сухогруза, завернувшего в Новый порт с партией хлопка. Элька и Вайзер миновали трамвайные рельсы возле круга двенадцатого номера, направляясь улицей Пилотов к виадуку над железнодорожными путями, с которого попадали на платформу. На виадуке они остановились и некоторое время смотрели в сторону аэродрома. Пока нам не требовался бинокль, покоившийся в кожаном футляре, ибо те двое на виадуке были выше нас на два виража крутой в этом месте дороги. Мы стояли, скрытые забором бумажной фабрики, и видели, как Вайзер вынимает что-то из кармана и показывает Эльке, а она берет это в руки и внимательно разглядывает. Тень старых деревьев прятала нас надежно, и если что-нибудь в тот день было не так, как вылавливает это из прошлого моя память, то уж тень от больших кленов была совершенно точно. Клены, должно быть, росли в этом месте уже очень давно, и, когда сооружали деревянные склады фабрики, прилегающие к улице Пилотов, деревья не вырубили, а только оставили дыры в навесах. Итак, мы стояли в тени деревьев, вырастающих прямо из крыши, и Шимек начал проявлять нетерпение. «Что они там делают?» – спросил он и уже хотел достать бинокль, когда они двинулись в сторону аэродрома. Желто-голубая электричка пронеслась где-то под нами, а мы уже с виадука следили за Вайзером и Элькой, которые через дыру в заборе как раз пробирались на территорию аэродрома. – Совсем не боятся охраны, – одобрительно сказал Шимек, вытаскивая из футляра бинокль. – А теперь посмотрим, чего они там ищут. – И он поднес к глазам темно-коричневые трубы. Элька и Вайзер исчезли в густых зарослях дрока, кусты которого примыкали к взлетной полосе. Если я пишу «примыкали», то кто-нибудь может подумать, что этот дьявольски важный кустарник находился где-то на середине полосы или при одном из ее боковых ответвлений, предназначенных для выруливания. Так вот, это большая ошибка; от кустов дрока, в которых исчезли Элька и Вайзер, взлетная полоса только стартовала на южном конце аэродрома, убегая прямиком к морю в северном направлении. – Куда они исчезли?! – нервничал Шимек. – Что за хреновина! Я вам говорю – они играют в доктора. – Во что? – спросил я недоверчиво. – В доктора, – повторил Шимек. – Он с нее снимает трусики и осматривает все, что нужно! Но где же они? – Опершись на чугунную балюстраду виадука, он крутил настройку бинокля, целясь в кусты дрока. Справа от нас виден был как на ладони старый Вжещ в его темном, багрово-кирпичном колорите, с башнями костелов, слева, очень далеко, маячили очертания Оливы, а напротив тянулся аэродром с маленьким зданием аэропорта, ангарами и неподвижно висящим рукавом в цветную полоску. Дальше, там, где кончалась взлетная полоса, виднелась белая нитка пляжа, залив и суда, ожидающие на рейде. – Куда они могли исчезнуть? – повторял Шимек. – Ведь они не выходили из кустов. – И передал мне, чуть помедлив, бинокль: расставался он с ним всегда неохотно и ненадолго. Когда черные риски делений запрыгали у меня в окулярах на фоне кустов дрока, я почувствовал себя французским офицером-артиллеристом, убитым под Верденом. И в тот момент, когда я подправил резкость, за нашей спиной со стороны холмов глухо зарокотал самолет. Заросли дрока, ближайшие к бетонной полосе, зашевелились, и только теперь я увидел их обоих, будто совсем рядом, – они держались за руки и нетерпеливо задирали головы, высматривая подлетающий «Ил». Но это не было игрой в доктора и пациента – они лежали навзничь с вытянутыми ногами, держась за руки, а свободной рукой каждый из них вцепился в корни дрока, которые в том месте были толстые и переплетенные. Самолет, снижаясь, миновал Буковую горку и приближался к виадуку и железнодорожным путям, а я нацелил бинокль на красное платье Эльки и ее голые колени, добившись наконец идеальной резкости: то, что я увидел через несколько секунд, когда огромный сверкающий фюзеляж самолета, казалось, вот-вот коснется брюхом зарослей дрока, я видел абсолютно четко. Машина уже в десяти, может, в пятнадцати метрах от земли; от зарослей дрока и от начала полосы ее отделяет расстояние брошенного камня. Элька приподнимает колени, и лицо ее искажает гримаса, кажется, будто она кричит от страха, рот у нее открыт. У Вайзера рот тоже открыт, но не искривлен, и он не поднимает колени. Кусты дрока, словно подкошенные, ложатся от воздушной волны, Элька, не отрываясь от земли, поднимает колени еще выше, а с ними и бедра, и видно, как ее красное платье, задранное воздушной волной, открывает черную точку между ногами. Но это вовсе не трусики, вовсе не белье, это черное, слегка приподнятое к небу, выглянувшее из-под красного платьица благодаря ревущему самолету нечто – удивительно мягкое, волнистое и трогательное; это нечто, совпадающее с нулевым делением артиллерийской шкалы в окуляре французского бинокля из-под Вердена, этот феномен, напоминающий треугольник, быстро исчезает в складках красного платьица, опадающего на бедра и колени Эльки, как только шасси огромного «Ила» касается бетонной полосы в десяти или пятнадцати метрах за ними. И на этом, собственно, все заканчивается, оба вскакивают и мчатся к ограде, чтобы успеть скрыться от часового с винтовкой. Шимек вырывает у меня бинокль и, приложив его к глазам, кричит: «Видишь, они все же играли в доктора, их самолет спугнул!» Но я знал уже тогда, что это было не то, чего хотелось бы Шимеку. Все время, пока самолет приближался, рука Вайзера оставалась на месте, это не она задрала красное платье Эльки. Да, уже тогда я знал, что Элька с помощью Вайзера позволяет самолетам вести странные и возбуждающие игры. И не знаю, что меня удивило больше: то, что серебристый «Ил-14» задирал красное платьице Эльки, или то, что между ног у нее было то черное треугольное нечто, такое же, как у моей матери или у старшей сестры Петра, о чем трудно не знать, когда в доме по одной ванной на этаж. К вечеру жара немного спала, и через открытые окна квартир долетали отголоски домашних скандалов. Возвращались последние недопившие, на обратной дороге заглянувшие еще и в бар «Лилипут», расположенный напротив евангелистской часовни, в которой собирались открыть новое кино. Евангелистская община в нашем районе состояла из истинно верующих, но их количество таяло из года в год, и они не смогли сохранить свой храм. Преимущественно то были пожилые гданьчане, которых пришлый народ называл немцами, что не всегда соответствовало истине. Пани Короткова кричала на своего мужа: «Ты, паразит, дрянь, дерьмо», из радиоприемника неслись звуки задорного оберека,[4 - Польский народный танец.] а все мальчишки уже знали от Шимека, что Вайзер ходит с Элькой на аэродром, чтобы ее тискать, хотя наверняка не все смогли бы объяснить, что означает это слово. И когда Элька проходила через двор, кто-то завопил, чтобы она дала потискать и нам, а не только тому еврейчику со второго этажа. Элька подошла к скамейке, на которой мы сидели, и глаза ее метали молнии. – Дураки, – процедила она сквозь стиснутые зубы. – Глупые сопляки и вонючие засранцы, вот вы кто, только и умеете пинать мяч и выбивать друг другу зубы, и больше ничего! – Ну и что! – прозвучало вызывающе. – А вот то! – отрезала Элька. – Он может все, понятно вам, щенки недоразвитые? Все, что захочет, может сделать. Его даже звери слушаются! – Хо-хо-хо! – заржал Шимек. – Так, может, он сумеет остановить машину на ходу или самолет в небе? Последнее замечание задело Эльку больнее всего, она бросилась, выпустив когти, на Шимека, и началась бы новая драка, началась бы, если бы не голос со второго этажа. Через открытое окно всю сцену наблюдал Вайзер, и, когда ногти Эльки уже готовы были вонзиться в лицо Шимека, мы вдруг услышали: «Ладно, скажи им, пусть завтра в десять приходят к зоопарку, к главному входу». Вайзер обращался к ней, я хорошо это помню: «Скажи им», – хотя все мы были перед ним как на ладони и с таким же успехом он мог сказать прямо нам: «Будьте завтра у входа в зоопарк в десять». Но он предпочел обратиться к ней, и так было и после, когда он приглашал нас на свои представления в ложбину за стрельбищем. – Слыхали? В десять у ворот зоопарка, – повторила Элька. – Тогда увидите. Но она не сказала, что мы увидим, и пошла себе, а мы теперь слушали, как пан Коротек бьет свою жену ремнем, выдернутым из брюк, и как она взывает ко всем святым о помощи, по-видимому, неубедительно и без истинной веры, ибо через открытое окно то и дело доносились до нас смачные шлепки и отчаянные стоны. Вечером старики высыпали на лавки и посматривали на небо, отыскивая обещанную комету, а мы играли в футбол на высохшей траве возле прусских казарм. Петр, который в тот день наведался в Елитково, доложил, что «рыбный суп» приобрел цвет чернил и воняет хуже прежнего, а вход на пляж преграждают большие щиты с объявлениями, подписанными властями всех трех городов, примыкающих к заливу. – Все, пора наконец с этим покончить. Почему эти мальчишки не были ни в лагере, ни в трудотряде, почему никто не позаботился занять их чем-нибудь, чтобы они не шлялись по гиблым местам, где постоянно находят неразорвавшиеся снаряды и патроны? Вы за это также несете ответственность. – Голос прокурора звучал теперь на высоких тонах, а директор больше не расслаблял галстук, так как тот был уже совсем развязан. – Почему ребята не уехали на каникулы, вы ведь знаете, – продолжал прокурор, – не хуже меня, что в этой среде (акцент он сделал на этой) родители из-за недостатка времени и педагогических способностей теряют влияние на подрастающих детей, тут-то вы и должны действовать, в этом ваша роль, роль школы, коллектива наконец, – неужели я должен вас учить? Только в прошлом году у нас в Польше произошло десятка полтора подобных случаев, и я убежден, что многих из них не было бы вообще, если бы должный надзор осуществлялся также (акцент на также) во время каникул! Слова прокурора, а потом то, что говорили директор и М-ский, мы слушали затаив дыхание. Не все через приоткрытые двери кабинета, разумеется, было слышно в подробностях, но мы вполне могли сориентироваться, что они все еще идут по ложному следу. Потому что М-ский, директор, мужчина в форме и прокурор, который появился в канцелярии школы в семь часов, – все они полагали, что Вайзер и Элька взлетели прямо в небо сотнями или тысячами кусочков после взрыва в ложбине за стрельбищем. Они думали, что это разорвался снаряд. Одно только у них не сходилось – во время поисков не нашли ни клочка одежды или тела, и это их бесило, и они кричали на нас и угрожали, будто это была наша вина. Не верили, что там, в ложбине, мы видели Вайзера и Эльку, уходящих по дороге. Не подозревали, что наша последняя встреча состоялась действительно на следующий день на Стриже у взорванного моста, где речка протекала под железнодорожной насыпью в узком туннеле. Их сбивали с толку наши признания, и они считали, что со страху мы спрятали где-то останки тел, а сейчас врем, путаясь в объяснениях. Им даже не приходило в голову, что если бы все было именно так, то в конце концов мы бы рассказали, где закопаны обрывок рубахи Вайзера или лоскут красного платья Эльки. – Немцы оставили после себя немало зарытых боеприпасов, – говорил прокурор, – и это самый трагический урожай войны, – (акцент на самый трагический), – в наше время! Между тем ни один урок в вашей школе не был посвящен этой проблеме (акцент на вашей). Скажите, товарищ директор, что вы сделали, чтобы предостеречь молодежь от подобной опасности? Вы уже знаете, сколько этого добра обнаружили на кирпичном заводе? У нас есть точные сведения – хватило бы, чтобы поднять в воздух не только это здание, но и все дома в округе. Директор что-то путано объяснял, а потом М-ский рассказывал о растущей неприязни к массовым организациям, снижении боевого духа, ослаблении бдительности и так далее и завершил политикой Ватикана и непримиримой позицией духовенства, с которым у него самого часто – да, да – случаются конфликты. И рассказал прокурору о нашей встрече у брентовского кладбища – в доказательство, что говорит правду. – Меня интересуют факты, – не дал себя сбить прокурор, – а не общие фразы. Мне нужно подробное описание ситуации в тот критический день. Вы, сержант, – (должно быть, он обратился к тому, в форме), – к рапорту приложите план местности – надеюсь, я не должен вас инструктировать, как это делается. Работайте как угодно, но к понедельнику рапорт должен быть готов, без всяких недомолвок и неясностей! Между прочим, – добавил он в заключение, – еще год назад эти мальчишки, – (это о нас), – сидели бы на Окоповой как диверсионная группа и даже Матерь Божия им бы не помогла! Да, да, – повторил он, выходя из кабинета, – времена и нравы меняются, – и прошел через канцелярию, оставив за собой резкий приторный запах одеколона. – Вот загвоздка, – через минуту произнес М-ский (и, наверно, указал своим толстым пальцем на бумаги, которыми был завален стол директора). – В этих показаниях ничего не сходится, ни складу ни ладу! – Они, – (это снова о нас), – бессовестно врут, – добавил сержант, – боятся, но врут. – Врут, потому что боятся, – вы не поняли, сержант? – подхватил тему директор, и добрых несколько минут они перебрасывались словесными мячиками, а я тем временем размышлял, почему дед Вайзера, который был портным и очень редко выходил из дому, умер, когда начались поиски. К нему в дверь стучали, но никто не открывал, тогда ее высадили, и оказалось, что пан Вайзер умер от сердечного приступа. Кажется, его нашли сидящим на стуле, с головой, упершейся в старую швейную машинку марки «Зингер», над незавершенной работой. Была это, как я узнал намного позже, жилетка от костюма, заказанного вдовой капитана, почему именно вдовой, этого я не знаю. Пана Вайзера я вспоминал с некоторым страхом; его смерть, такая неожиданная, не могла быть случайной, сейчас я понимаю это ясно. Потому что всегда молчаливый дед Вайзера был единственным, кто мог бы рассказать, каким образом Элька и Вайзер ушли от нас в тот солнечный день и как случилось, что мы сами не могли понять это до конца. Чтобы понять до конца, нужно было сделать приблизительно то, что я делаю сейчас, через двадцать с лишним лет. Нужно было припомнить все важные подробности, упорядочить их и рассмотреть все вместе, как рассматривают муху, застывшую миллион лет назад в кусочке золотистого янтаря. Но тогда никто не был к этому готов, ни Шимек, ни Петр, ни я сам. Никто из нас не связал бы тогда «рыбный суп» с облачком дыма, выпущенным ксендзом Дудаком в праздник Тела Господня, когда мы пели «Да благословен будь», никто не подумал бы даже, что засуха в тот год не была обычной засухой, и никто не допускал, что взрывы Вайзера в ложбине за стрельбищем имели какую-то связь с тем, что он вытворял в подвале бездействующего кирпичного завода, или со сверкающим корпусом «Ил-14», который вздымал красное платье Эльки и сотрясал все ее тело в кустах дрока. Наконец, даже если бы мы рассказали подробно о том, что видели в последний день над Стрижей за взорванным мостом, ни М-ский, ни директор, ни тот, в форме, и никто в мире не отнесся бы к этому всерьез. «Это невозможно, – сказали бы они, протирая очки, попивая кофе и одергивая манжеты рубашек. – Это невозможно, – сказали бы они, – вы опять лжете, зловредные дети». И снова допросы крутились бы, как прежде, вокруг последнего взрыва, на котором, по их мнению, все закончилось. Мы были вдобавок связаны обещанием, а точнее, клятвой, данной Вайзеру. Но я решил не забегать вперед, так что, пока еще я сидел в канцелярии между Шимеком и Петром, нога ныла у меня ужасно, а через открытое окно улетучивались остатки изысканного букета одеколона пана прокурора, который покинул школу ровно в половине восьмого. – Войталь, – прозвучала в дверях кабинета фамилия Петра, – теперь ты. – И Петр вошел внутрь вместе с последним ударом стенных часов. Почему прокурор употребил слово «Окоповая»? Сказал, что всего год назад мы сидели бы там все трое как диверсионная группа. Сегодня я знаю слишком хорошо, почему он так сказал, но в то время, когда Петр исчез за дверью кабинета и началась вторая, впрочем, даже третья серия допросов, слово, произнесенное прокурором, не давало мне покоя. Я вспоминал, как однажды днем, двумя годами раньше, у нашего дома остановилась грязно-зеленая машина и как из этой машины вышли двое в плащах, направились в квартиру пани Коротковой и вывели оттуда ее мужа, пана Коротека, пьяного в лоск, хотя это был вовсе не день получки. Взрослые говорили тогда – шепотом и по углам, – что пана Коротека взяли на Окоповую, так как кто-то донес, что тот слушает Лондон. И пан Коротек вернулся, но только через три недели, с глазом как сочная слива, а когда наступил судный день очередной зарплаты, он стал посреди двора и снял рубаху, показывая каждому, кто хотел, свою спину, которая выглядела как полосатая зебра желто-красного цвета. Он выкрикивал страшные проклятия своей судьбе и оплакивал весь мир, которым правят курвы, воры и подлецы. Я стоял в воротах и видел, как женщины предусмотрительно закрывают окна, чтобы не слышать ужасных выражений, а пан Коротек, пока жена не сбежала вниз и не уволокла его домой, воздевал руки к небу и угрожал Господу Богу за то, что тот с высоты смотрит на все это и ничего не предпринимает, а только сидит в своем кабинете, сложив руки, словно он какой-нибудь директор, а не рабочий. И когда Петр исчез за дверями кабинета и мы с Шимеком слушали ленивое тиканье часов, я испугался, вспомнив о той спине и Окоповой улице, так как подумал, что ни самое страшное «вытягивание хобота», или «ощипывание гуся», или даже «согревание лапки» и никакие другие пытки М-ского не сравнятся со спиной пана Коротека, фантастически разноцветной и сплошь изборожденной, как ствол смолистой сосны. На дворе все быстрее сгущались сумерки, когда директор вызвал сторожа в кабинет и тот ушел, оставив дверь полуоткрытой. Шепотом я обратился к Шимеку с предложением изменить показания: чем мы, в конце концов, навредим Вайзеру или Эльке, если расскажем, что случилось над Стрижей на следующий день после взрыва в ложбине? Где-нибудь поблизости все равно их не найдут, это уж точно, а если найдут где-то в другом месте – тем более мы им не навредим. Но Шимек не согласился. Всегда, всю школу он твердо стоял на своем, а на допросах решил держаться еще тверже. Стиснул зубы, я видел это четко, и отрицательно помотал головой. Так же он отвечал, когда я навестил его в далеком городе и выспрашивал о тех каникулах, когда в заливе образовался «рыбный суп» и Вайзер с Элькой вместе ходили на аэродром. Он не желал возвращаться к школьным годам и ничем не хотел мне помочь, не помнил или не хотел помнить серое облачко из золотой кадильницы ксендза Дудака, а по поводу Вайзера проронил несколько банальных, плоских фраз. То была его новая, взрослая твердость, против которой, впрочем, я ничего не имею, так как Шимек единственный из нас добился чего-то в жизни. Тем временем сторож вышел из кабинета с фаянсовым кофейником в руках и велел мне сбегать в туалет за водой. Я шел пустым коридором и думал, что нет ничего печальней опустевшего школьного коридора, ведущего неизвестно куда, меланхолически-пустого и словно совсем не того, в котором несколько часов назад галдели сотни мальцов и старшеклассников. Я жалел, что у меня нет яда молниеносного действия. Но я наплевал в кофейник, видя перед собой вылупленные глаза М-ского, и белую пену размешал пальцем, чтобы она растворилась. Когда я вернулся в канцелярию, Шимек был уже в кабинете, а Петр сидел на складном стуле, как и раньше, слева от меня. Сторож принес из сторожки кипятильник и начал греть воду тут же, чтобы не выпускать нас из виду. Вода лениво урчала, тихо тикали часы, сделалось сонно и тепло. На следующий день у нас была договоренность с Вайзером встретиться у главных ворот оливского зоопарка. Было ли это запланировано или произошло из-за того, что рассвирепевшая Элька едва не вспахала физиономию Шимека ногтями? Ни в чем у меня нет уверенности. Впрочем – разве можно сказать: «договоренность»? Он попросту эту встречу нам назначил, как суверен вассалам, устами герольда. Тогда, ясное дело, я ничего такого не почувствовал, но уже в канцелярии на складном стуле, когда шумела, закипая, вода для кофе и тикали стенные часы, уже тогда у меня появилось смутное ощущение, что Вайзер стал с той минуты нашим сувереном, и ничто этого изменить не могло. Теперь я вижу, что первую часть ненаписанной книги о нем я должен бы начать со слов «Ладно, скажи им, пусть завтра в десять приходят к зоопарку, к главному входу», которые Вайзер произнес из окна на втором этаже, откуда долетало до нас знакомое стрекотание швейной машинки. Об этом, впрочем, я уже говорил, и если я повторяю кое-что и не вымарываю, как в школьном сочинении, то лишь потому, что сейчас я пишу вовсе не книгу. Быть может, вместе с Элькой, Шимеком и Петром мы могли бы написать такую книгу, но – впрочем, и об этом уже говорилось – Шимек предпочитает ничего не помнить, Элька не отвечает на письма даже после моей поездки в Германию, а Петр погиб на улице в декабре семидесятого года и лежит на пятой аллее кладбища в Сребжиске. На уроках естествознания М-ский не раз подчеркивал, что такого зоологического сада, как в Оливе, не постыдился бы любой европейский город. Не знаю, что он имел в виду – что мы живем не в Европе или что кроме зоологического сада нам есть чего стыдиться. Но зоопарк действительно был прекрасно расположен, вдали от города, в глубокой долине Оливского потока, который бежал в этом месте меж семью холмами, заросшими смешанным сосново-буковым лесом. Косули резвились здесь на лесных полянах, освещенных солнцем, лоси обитали в темных, мрачных болотах, волки – в норах, вырытых в откосах, а кенгуру прыгали по целине, заросшей розовым клевером и щавелем. Только хищные звери, в частности привезенные из тропических стран, содержались в тесных вольерах намного хуже, на какой-нибудь полусотне квадратных метров за железными решетками. Тогда это ускользало от нашего внимания, но сегодня, когда я вообще не посещаю зоопарки, фраза М-ского о самом прекрасном зоопарке в Европе звучит очень смешно и глупо. Как если бы мы, бродя по чужому городу, вдруг услышали от гида: «Обратите внимание, господа, вот самая лучшая тюрьма, которая когда-либо была выстроена в нашем городе, а может быть, и во всей Европе». Нынешние туристы или жители города отправляются в зоопарк на автобусе от трамвайного круга в Оливе. Но тогда автобусов было, кажется, поменьше, и путь от круга вдоль аббатства цистерцианцев приходилось проделать пешком. Мы миновали тенистые склоны Пахолека, где еще стоял тогда обелиск с немецкой надписью, прошли вдоль прудов старой усадьбы, теперь заросших и заболоченных, вдыхая горячую пыль, смешанную с запахом цветущих лип, которыми обсажена была дорога, и наконец, уже немного уставшие, увидели холмы, обрамляющие Долину Радости, – в их правое крыло упирался зоопарк. Наконец увидели прислонившегося к воротам Вайзера, который в тот день был одет в зеленые брюки и светло-голубую рубашку покроя русской косоворотки, что выглядело неестественно и смешно, словно одежка со старшего брата. Первой к Вайзеру подошла наша троица, потом Янек Липский, сын путейца из Лиды, родившийся в железнодорожном вагоне, потом Кшисек Барский, сын варшавского повстанца и гданьской лавочницы, за ним к воротам зоопарка подошел Лешек Жвирелло, который всегда носил чистые рубашки и, в отличие от нас, говорил «простите» и «благодарю», по-видимому, по причине шляхетского происхождения его отца, а хоровод замыкала в тот день тихая как мышка Бася Шевчик. Ее отец бросил после войны работу в шахте и приехал сюда искать счастья и мачеху для своей дочки. Мы окружили Вайзера. – Ну так что? – спросил Шимек. – Что ты нам теперь покажешь? Вайзер провел нас к потайной лазейке, через которую мы вошли без билетов, а потом провел вдоль вольеров, задерживаясь подольше там, где хотел. Останавливаясь, он опирался на ограду, и мы не знали, зачем он так долго разглядывает ленивую ламу или что он видит в тюленях, которые в такую жару почти не высовывались из воды. У клеток с птицами ждала Элька; помню, она уставилась на огромных аргентинских сипов. Их черные крылья в солнечных лучах отливали синеватым блеском, головы медленно покачивались, будто птицы дремали. Потом мы миновали террариум, но Вайзер туда не вошел, так что мы двинулись за ним к клеткам с павианами и шимпанзе. Тут столпилось много весело гомонящих людей. Обалдевший шимпанзе то и дело швырял в публику горсть песка, и та не оставалась в долгу – люди свистели, топали и бросали огрызки в сетку клетки. Шимпанзе время от времени задирал голову и скреб шерсть на макушке, точно как М-ский, когда забывал что-то важное. Но то была обезьянья хитрость – через минуту шимпанзе наклонял голову ниже пупка, сикал себе в пасть, и внезапно узкая струя прыскала сквозь сжатые губы, как из пожарного шланга, в стоящих поблизости людей. Каждый раз шимпанзе оказывался хитрее своих противников, и зрителям из первых рядов приходилось вытирать желтую вонючую пену с лица и с одежды. Забава нам очень понравилась, и мы совсем забыли о Вайзере, который, однако, не смеялся над этим состязанием. Наконец шимпанзе спрятался в глубине клетки, толпа разошлась, и мы выжидающе смотрели на Вайзера, ведь если он хотел нам показать только это – как предполагали некоторые, – то это просто липа и фигня. Но Вайзер, испытывая наше терпение, постоял там еще с минуту, а потом направился к хищникам. Их клетки даже сегодня, когда я это пишу, должно быть, источают особый, не такой, как у других животных, запах, отличающийся от запаха обезьян, слона, от запаха всех рогатых и безрогих, – таким он был тогда и таким я помню его поныне – сладковатый, тошнотворный, поднимающийся узкими струйками в вязком воздухе июля, отталкивающий запах заплесневелого логова африканских львов, бенгальского тигра и черной пантеры, которая возлежала на высохшем голом суку. Вайзер остановился перед ней. Элька приложила палец к губам и жестом велела нам отступить назад, чтобы ему не мешать. Вайзер неподвижно стоял к нам спиной, стоял несколько долгих минут, пока от клетки не отошли другие люди, и тогда мы увидели, что до сих пор дремавшая пантера – видно, было время ее полуденной сиесты – медленно поднимает голову. Ее губы с длинными иглами усов слегка приоткрылись, пантера словно икнула, но то было только начало. Губы, подрагивая, раскрывались все больше, и из-под черного бархата теперь показались два ряда белых острых зубов. Мы услышали первый неясный звук, который сразу же перешел в глубокое глухое урчание. Пантера плавным, мягким движением соскользнула на пол и, ощетинившись, приблизилась к решетке, ее хвост незаметно дрогнул, после чего стал ритмично, как маятник часов, все сильнее хлестать по лоснящимся бокам. Теперь зверь, касаясь мордой железных прутьев, стоял напротив Вайзера, а то, что недавно было урчанием, превратилось вдруг в гортанное бульканье, в котором бой походного барабана смешивался с гулом бурного потока, а осенний ураган – с пасхальными колоколами. Пантера неистовствовала у решетки, била лапой в цементный пол, то опускала, то снова задирала морду и наконец поднялась на задние лапы, передними упершись в прутья, и мы увидели, как она выпускает толстые кривые когти. Но и это было еще не все. Вайзер перелез через барьерчик, отделяющий его от клетки, и стоял теперь так близко от железных прутьев, что мог бы, наклонившись чуть-чуть, коснуться лбом когтей кошки. Пантера застыла. И вдруг гортанное бульканье перешло в сдавленное рычание, и зверь, все еще с вздыбленной шерстью и бьющим по бокам хвостом, стал отступать назад, не отрывая глаз от Вайзера. Это было невероятно. Пантера отползала вглубь клетки, очень медленно, брюхом шаркая по бетонному полу, своими раскосыми прищуренными глазами, сверкающими, как неподвижные зеркальца, она вперилась в Вайзера. Когда ее хвост коснулся задней стены вольера, она села, съежившись, в угол и наконец опустила глаза, дрожа всем телом. Каждая мышца под натянувшейся шкурой дрожала, как от холода, и огромный зверь напоминал теперь собачонку-крысоловку пани Коротковой, которая забивалась в угол двора, стоило топнуть ногой. Мы стояли молча. Вайзер подошел к нам, Элька подала ему платок, и он стал вытирать капли пота со лба, как после тяжелой работы. Но на этом не кончился день, проведенный с Вайзером, так же как и не закончилась история того лета, когда в водах залива варилась «уха» и люди в костелах молились о дожде. Вайзер показал нам другую дорогу домой, не ту, по которой мы пришли к оливскому зоопарку. Не было ни трамвайного круга, ни разболтанного трамвая номер два, который, курсируя тогда между Угольным базаром и Оливой, проезжал мимо депо, нашей школы и нашего дома. Зато была дорога в Долине Радости, в горку, мимо бездействующей кузницы цистерцианцев у речки, была высокая, выше колен, трава на холме, откуда, как с Буковой горки, видно было море, были глубокие овраги и расщелины в тени буковых листьев и была узкая песчаная дорога через старую сосновую посадку, которая местами смешивалась с березовыми рощицами и густым орешником. Сейчас это звучит как лирическое хныканье по утраченному раю, но, когда Вайзер показал нам место рядом с источником, где Фридрих Великий отдыхал во время охоты, или когда на пронизанной солнцем поляне затопотали вспугнутые косули, или когда мы собирали полными горстями сладкую малину, тогда это был для нас рай обретенный, далекий от города и заманчиво притягательный, как сумрачная прохлада собора в жаркий день. Вайзер шел впереди и обращался вроде бы к Эльке, но на самом деле к нам: вот сюда зимой приходят кабаны; или: о, вот дорога на Матемблево; либо: вон там самый большой муравейник красных муравьев з заячьими головами. С особым удовольствием показывал он места, где лес был иссечен окопами, остатками последней войны, и в таком же духе пояснял: это воронка от мины; или: это окоп для самоходки, – и мы слушали его затаив дыхание. Но наконец он вывел нас ложбиной за стрельбищем на край морены, откуда мы увидели башенку кирпичного костела в Брентове и хорошо знакомые очертания кладбища. И хотя этой самой дорогой я ходил позже туда и обратно, сам либо с приятелями, летом пешком или на велосипеде, зимой на лыжах, и, хотя называл эту дорогу, насчитывающую шесть с половиной километров, дорогой Вайзера, никогда, даже сейчас, когда она всего лишь синяя ниточка в заповедном парке, описанная в путеводителе, – никогда я не мог припомнить, показывал ли Вайзер, ведя нас обратно домой, все это нам просто рукой или держал в руке суковатую палку, на которую он мог опираться как на жезл. Ведь мы возвращались домой, и он нас вел, будто мы с того дня были его народом. А вечером мы сидели на лавке под каштаном, и Петр рассуждал, что бы было, если бы черную пантеру не отделяла от Вайзера железная решетка. «Было бы как в цирке, – утверждал Шимек, – там дикие звери тоже слушаются человека и даже едят с руки». Но я говорил, что Вайзер не дрессировщик, у него нет ни высоких блестящих сапог, ни бича, ни белой рубашки с бабочкой, да и не дрессирует он черную пантеру каждый день. Нужно сказать, с этим мы согласились без споров и надумали еще раз испытать Вайзера, может, на другом звере и не обязательно в зоопарке. Не знали мы только, что в последующие дни Вайзер снова будет ходить своими дорожками, и сомнения наши для такого, как он, не имеют ни малейшего значения. Из подъезда вышла мать Эльки и задержалась на минуту. «Что сидите, мальчики, – сказала она с упреком. – Пошли бы лучше в костел, сегодня ксендз отправляет службу, а?» И сразу же направилась мощенной булыжником улицей к костелу Воскресения, успев еще сказать нам, что вчера над заливом видели огромную комету и ничего хорошего ожидать не приходится. Тем временем сторож сварил кофе и понес кофейник в кабинет директора. Зазвонил телефон, и, когда я услышал усталый голос М-ского, который снял трубку, я застыл. «Да, пан Хеллер, – говорил М-ский, – ваш сын здесь, с нами, да, передаю трубку товарищу директору». И дальше уже говорил директор, собственно, не говорил, а только отвечал на вопросы моего отца. «Вовсе нет, – объяснял он вежливо, – ваш сын ни в чем не обвиняется, его только допрашивает наша комиссия, мы действуем по приказу прокурора, нет, нет, мы не обвиняем вашего сына в том, что случилось, следствие однозначно указывает на этого Вайзера, мы должны только выяснить все обстоятельства трагедии, поймите, все обстоятельства!» Но отец, очевидно, не сдавался, так как директор повысил голос: «Не нужно нервничать, я не вижу причин подавать жалобы. Это не беззаконное задержание. Лучше задумайтесь, пан Хеллер, почему он ходил туда без ведома старших, в конце концов вашему ребенку грозила большая опасность, а вы как отец ничего не сделали, чтобы…» – Тут директор надолго умолк, и я догадался, что причиной тому был один из бурных взрывов отца, который, обычно спокойный, если уж впадал в гнев, то не считался ни с чем и ни с кем. Я даже пожалел, что его нет с нами, так как увидел вдруг М-ского вылетающим в окно, директора – висящим на своем галстуке под потолком, а этого, в форме, – расплющенным на двери кабинета, и как-то удивительно хорошо стало у меня на душе, когда я обо всем этом подумал. А отец все еще продолжал говорить, поскольку директор только покашливал в трубку и, наверно, вертелся в своем кресле и свободной рукой поправлял, должно быть, узел своего галстука, пока наконец резко не прервал: «Нет, это исключено, школа заперта до завершения нашей работы» – и еще сказал (помню это хорошо): «До свидания, пан Хеллер». Совсем как в кино или в романе: «До свидания, пан Хеллер», и трубка плюхнулась на рычаг. На улице было уже темно, горели фонари. Их свет проникал в канцелярию, и, пока сторож не повернул выключатель, мы сидели в бледно-желтом снопе света, как святоши в костеле после давно завершенной службы. А я размышлял, почему у Вайзера не было родителей и он жил только со своим дедом. Я так и не узнал, ни тогда, ни потом, кто были его отец и мать. Возможно, человек, который жил в одиннадцатой квартире и занимался шитьем, был только его названым дедом, даже не обязательно родственником. Да только никто не мог этого прояснить ни тогда, ни позднее, когда спустя много лет не без хитрости удалось мне заглянуть в школьные бумаги Вайзера и когда я добрался до соответствующих документов в городском архиве. Старые классные журналы были уже в то время ликвидированы, но остались ведомости с отметками, где выцветшими чернилами было записано: «фамилия – Вайзер», «имя – Давид», «род. – 10.09.45». Рубрика «место рождения», поделенная на две графы – воеводскую и районную, – была не заполнена, и только внизу кто-то написал чернильным карандашом: «Броды», а в скобках значилось еще: «СССР». В рубрике «отец, мать» та же рука сначала поставила чернилами горизонтальные черточки, а позже дописала копировальным карандашом: «сирота». И дальше тем же почерком внесена информация: «законный опекун – А. Вайзер, проживающий…» – и тут вписан был наш адрес, то есть адрес нашего дома с номером квартиры Вайзера. Сегодня, когда все это я вылавливаю из памяти, как крошки янтаря из мутной воды залива, родители Вайзера возникают в виде двух горизонтальных черточек, проведенных чернилами в ведомости. Отдел учета населения в городском управлении никакими другими сведениями об этом не располагал. В окошечко, напоминающее кассу захудалого вокзала, рука служащей протянула мне маленькую карточку, из которой я узнал следующее: «Авраам Вайзер, национальность – еврей, гражданство – польское, родился в Кривом Роге (СССР) в 1879 году, прибыл в Гданьск в 1946 году как репатриант». Нет никаких упоминаний о детях, которые прибыли бы с ним. Только в сорок восьмом, то есть через два года, Авраам Вайзер заявил, что под его опекой находится мальчик, по национальности поляк, гражданство – польское, родившийся в Бродах 10.09.45 года. Данные о родителях отсутствуют, нет также никаких копий свидетельства о рождении ребенка. Авраам Вайзер утверждал, что ребенок является его внуком, но в рубрике «родители» не записано ничего о матери или об отце мальчика. Почему так случилось – никто не в состоянии объяснить. Так же как не выяснены до сих пор причины исчезновения двенадцатилетнего Давида Вайзера, который, вероятно, погиб в брентовском лесу в августе 1957 года от взрыва старого снаряда. Что касается смерти Авраама Вайзера, тут нет никаких сомнений – о ней свидетельствует акт, составленный врачом воеводской больницы, который тогда дежурил. «Желаете получить номер этого акта?» – спросила служащая, наблюдая, как я продолжаю стоять у окошка и как мимо меня по темному мрачному коридору снуют молчаливые люди, но у меня уже не было вопросов, по крайней мере ни к ней, ни к кому-то из этих людей, носивших взад-вперед карточки, формуляры, прошения, резолюции, выписки, копии, приказы, повестки, свидетельства и прочую макулатуру, которой обрастает жизнь, даже после смерти. Не было у меня уже никаких вопросов, а точнее, оставался все тот же вопрос: кем же, в конце концов, был Вайзер, если не внуком Авраама Вайзера, и если не был он его внуком, то почему носил ту же фамилию и была ли то его настоящая фамилия, а также почему Авраам Вайзер, заявляя в анкете учета населения о мальчике и выдавая его за своего внука, не указал, кем были его родители? Ведь если то был его настоящий внук, кровь от крови, плоть от плоти, то отец Давида был сыном Авраама Вайзера либо его зятем, мать Давида была дочерью Авраама Вайзера либо его невесткой, так что он должен был знать имена дочки и зятя либо сына и невестки, и, даже если их прикрыл слой песка или они умерли от мороза или от тифа, он должен был это знать, но не хотел заявить либо хотел заявить, но не знал ничего или мало. Но тогда Давид Вайзер вовсе не был бы Давидом, не был бы его внуком, не был бы евреем и не родился бы в Бродах и даже не обязательно в сорок пятом году. Да, тогда, после войны, когда тысячи людей устремлялись с востока на запад, с юга на север и с запада на восток, тогда пропадали бумаги и можно было заявить разное, так как не все удавалось проверить. Исчезновения и чудесные воскресения были, похоже, тогда хлебом насущным для чиновников отдела учета населения, и Авраам Вайзер мог с успехом утверждать, что мальчик – его внук, что зовут его Давид и он носит ту самую фамилию, что и дед, и даже то, что он поляк по национальности, но это, может быть, лишь потому, что тот народ перестал существовать вовсе. Попросту, когда Авраам Вайзер заполнял формуляр, его народ исчез из Европы, и поэтому он записал или велел записать мальчика поляком, ведь гражданство – вещь второстепенная в такую эпоху, которую он пережил где-то на юго-востоке среди украинцев, немцев, русских, поляков, евреев, армян и бог весть кого там еще, думал я, выходя из темного здания управления, и увидел еще раз две горизонтальные черточки в учебной ведомости Вайзера, две линии, прочерченные бледнеющими год от года чернилами. И теперь, когда я это пишу, я их тоже вижу, хотя чернила, может быть, выцвели совершенно и рубрика «отец, мать» выглядит так, будто там никогда ничего не было написано. Все, вместо того чтобы проясниться, еще больше усложнилось, но тогда, в канцелярии, после звонка моего отца, пришедшего в ярость и обругавшего директора и все школы на свете, я допускал, что неожиданная смерть пана Вайзера, этот внезапный сердечный приступ – все это сотворил сам Вайзер. Если он мог укротить дикого зверя, если делал на заброшенном кирпичном заводе нечто такое, от чего волосы у нас вставали дыбом, о чем ниже я еще напишу, – если Вайзер мог творить такое, то почему не мог бы он замедлить вдруг ритм сердца своего деда? – думал я. Почему не мог бы освободить его от швейной машинки, иголок, мела, лекал, подкладки и пуговиц, над которыми тот корпел, сгорбившись, целыми днями, – почему бы он не мог это сделать, чтобы уж никто ни о чем у старика не спрашивал? Вайзер убрал свидетеля, и сегодня я должен признать, что, когда Петр погиб в семидесятом на улице, а Элька уехала в Германию, я думал так же – что Вайзер просто убирает их отсюда разными способами, поскольку отъезд Шимека в далёкий город тоже был своего рода устранением его за пределы чего-то, чего я понять не мог, но что для Вайзера было определенно важно. А тогда, в канцелярии, я сильно испугался, что все следствие – это испытание, которому подверг нас Вайзер, и если что-то пойдет не так, то он попридержит ритм наших сердец так же, как проделал это с сердцем своего деда. Тем временем в кабинете подозрительно долго задерживали Шимека, а я вспоминал день, в который не пошел играть в футбол на стадион у прусских казарм, благодаря чему Вайзер и Элька взяли меня на прогулку, и оказалась она весьма необычной. Но все по порядку. На следующий день после зоопарка утром мать послала меня в магазин Пирсона за зеленью. Я любил туда ходить, в прохладном помещении пахло овощами, ящики ломились от яблок, а к стеклянной витрине приковывали взор штабеля леденцов и разноцветные мышки из крахмала по двадцать пять грошей за штуку. Жена хозяина, обслуживающая покупателей за деревянным прилавком, обладательница огромных, как глиняные горшки, грудей и очень веселого нрава, живо передвигалась, подавая товар, груди ее летали под ситцевым платьем и грязным фартуком, как пружинистые половинки арбуза. И если от покупок оставался злотый лишку, можно было на него купить горсть леденцов или четыре крахмальные мышки разного цвета либо выпить лимонаду из бутылки с фаянсовой крышечкой на пружинке из толстой проволоки. Это и были те самые пузыри, как называли их взрослые, я и поныне не знаю почему, ибо то были никакие не пузыри, а всего лишь бутылки лимонада, и с открыванием бутылки, когда она ставилась на бетонный пристенок у входа в магазин, связаны были определенные эмоции. Если закупорка была плотной и газ не выходил маленькими пузырьками, бутылку встряхивали, и крышечка, стоило ее чуть-чуть поддеть, легко отскакивала, в воздух вместе со звуком выстрела поднималось пахучее облачко, и все покупатели поворачивались в твою сторону, а ты стоял у пристенка и опрокидывал бутылку в глотку, в точности как отец или пан Коротек в баре «Лилипут» опрокидывали бутылки с пивом. Но откупорка лимонада была двойной лотереей. Неожиданностью – наряду со взрывом пробки – был также его цвет. В то время лимонад делали двух цветов: чаще он бывал желтым, но случался и красный, на редкость красивого оттенка, и даже сегодня я дал бы голову на отсечение, что у красного аромат был сильнее и пузырился он больше. Итак, я стоял у бетонного пристенка перед магазином Пирсона и, глядя в темно-зеленое стекло бутылки, пытался угадать, какой это окажется лимонад – желтый или красный, – когда в пыли улицы увидел ребят, направляющихся в сторону прусских казарм. Во главе маршировал Петр с настоящим мячом под мышкой, и я вспомнил, что сегодня мы как раз должны были опробовать этот мяч, который вчера Петр получил от богатого дядюшки. Кожаный мяч – это уже не пустяк, до сих пор мы играли резиновым, который не выдерживал больше месяца, а теперь, благодаря дядюшке Петра, мы могли почувствовать себя настоящими профессионалами. Они подошли, я уже издалека слышал их крики: красный! – желтый! – красный! – желтый! – говорю тебе, красный! – да нет, желтый! – и когда я поддел пальцем пружинку и подскочила фаянсовая крышка с резиновой прокладкой, все заорали: красный, красный! – и мы пили красный лимонад, каждый по глотку, как всегда, когда кому-то из нас удавалось продать бутылки или осталась сдача от денег на покупки. Ребята пошли на стадион, а я должен был занести матери зелень, и, когда, скатившись вниз по лестнице, уже выбегал из подъезда, я увидел Вайзера и Эльку, идущих по тротуару в сторону Оливы. Что-то стукнуло меня, как тогда, в тот день, когда с Шимеком и французским биноклем мы следили за ними с виадука вблизи аэродрома, и, хотя рядом не было ни Шимека, ни его бинокля, я решил пойти за ними. Наша улица, как и теперь, бежала длинной дугой параллельно трамвайной линии на расстоянии каких-то двухсот метров от нее и только возле стены депо круто сворачивала влево, рядом с одним из взорванных мостов несуществующей железной дороги. Мысленно я подавал мяч на левый край Шимеку, и он мчался как ураган, обходя защитников слева и справа, что не мешало мне следить за Вайзером и Элькой. Они свернули за разрушенный бык как раз в момент удара по воротам. Я ускорил шаг, чтобы поспеть к возможному добавочному пасу и чтобы не потерять из виду тех двоих, но вместо гола был угловой, а Вайзер с Элькой ждали меня сразу за той мостовой опорой. «Тебе вовсе не обязательно шпионить за нами, – сказала Элька, поглядывая то на меня, то на Вайзера. – Если хочешь, пойдем с нами, он согласен», – и снова повернула голову в его сторону. Я принял предложение, хотя Шимек в этот момент наверняка всаживал очередной гол, однако я вообразил Вайзера один на один с диким ягуаром безо всякой клетки или всю нашу троицу под сверкающим корпусом «Ила» на краю взлетной полосы – и от одной мысли об этом меня пробрала дрожь. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=182465) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Речь идет о забастовках и массовых демонстрациях в декабре 1970 г., когда вмешательство сил охраны правопорядка в Гданьске привело к трагическим последствиям: более 40 человек были убиты и более 1000 – ранены. (Здесь и далее – прим. перев.) 2 «Огонь!» (нем.). 3 Генерал-губернаторство – часть оккупированных Германией во время Второй мировой войны польских провинций, не включенных в состав империи. 4 Польский народный танец.