Доизвинялся Джей Рейнер Приносить извинения – это великое искусство! А талант к нему – увы – большая редкость! Гениальность в области принесения извинений даст вам все – престижную работу и высокий оклад, почет и славу, обожание девушек и блестящую карьеру. Почему? Да потому что в нашу до отвращения политкорректную эпоху извинение стало политикой! Немцы каются перед евреями, а австралийцы – перед аборигенами. Британцы приносят извинения индусам, а американцы… ну, тут список можно продолжать до бесконечности. Время делать деньги на духовном очищении, господа! Джей Рейнер Доизвинялся Предисловие Мне очень жаль, что вы купили эту книгу. Если вам ее подарили, то формально я не должен и даже не вправе просить прощения у вас, мои извинения – перед первоначальным покупателем, хотя и ему следовало бы попросить прощения. Но, честно говоря, мне уже не до косных законов и правил. Я вполне понимаю, что в дипломатии они необходимы, и как бывший солист (я бы даже сказал прима-тенор) на сцене международных извинений безмерно благодарен, что профессор некогда потрудился их сформулировать. Но для всего свое время, и сейчас они неуместны. Сухой остаток таков: мне очень жаль, что эту книгу купили. Кто-то где-то соблазнился броской картинкой на обложке, которой художественный редактор надеялся выделить этот опус среди прочей галиматьи на полках книжного магазина (надо признать, она свое дело сделала, иначе вы бы сейчас не держали его в руках). Чтобы изготовить бумагу, были бессмысленно загублены прекрасные деревья. Затем впустую потратили нефть на чернила. И нельзя забывать про чудовищно большой аванс наличными, который выплатили за эту макулатуру, а в результате немногие оставшиеся средства издателю неизбежно придется потратить на ходовые бестселлеры, и ни на что новое, интересное или будящее мысль уже не хватит. И, наконец, разумеется, пустая трата вашего времени, если вы один из тех людей, которые, раз уж открыли книгу, упорно дочитываете до конца, а насколько мне известно, таких на свете немало. Признаю (и по первому закону профессора, от меня требуется это признать), что не прошу прощения за абсолютно все, что есть в данной книге. Текст на страницах между сто двадцать девятой и сто тридцать третьей в общем и целом неплох. И мне нравится рассказ о моем отце, потому что он искренний, а еще я навсегда сохраню теплые воспоминания о шоколадном обеде из двадцать девятой главы. Блюда действительно были такими вкусными, как я описал. Что до остального, вы, вероятно, уже поняли. Мне очень жаль. Чертовски жаль. Глава первая Все началось с телефонного звонка. Я сразу узнал голос, хотя тон был непривычным. Обычно эта женщина хочет одного: сделать меня счастливым. Сегодня она хотела, чтобы я себя возненавидел. – Гестридж мертв. – Что? – Джон Гестридж мертв, и ты его убил. – Минутку, Мишель… – Можно сказать, приставил ему к виску пистолет и нажал на курок. – Как он умер?… – Нуда, конечно, тебе нужны детали. – Если предполагается, что я виноват, разумеется, меня интересуют детали. Как он умер? Пауза. – Мишель, скажи, как он умер. На другом конце провода – звук сглатывания, словно Мишель набирает в грудь побольше воздуха перед будущей тирадой, когда обычного вдоха ни за что не хватит. – Он выпил бутылку виски и залез в большую печь для хлеба, когда она разогревалась. Потом он закрыл за собой дверцу. – Смахивает на несчастный случай. Просто пьяная выходка, которая закончилась плачевно. Не понимаю, при чем тут… – Он прилепил на печь прощальную записку и вырезку с твоей рецензией. Мне показалось, я услышал в ее голосе победные нотки. – Я… – Это ты его убил, Бассет, так же верно, как если бы нажал на курок. Щелчок, потом – шипение статики. Она положила трубку. Вам следует кое-что знать. Ребенком (да еще с паскудной фантазией) я воображал себя повинным в смерти отца. Это было за несколько лет до того, когда он действительно умер, и ни одна из аккуратных трагедий, какие я напридумывал, и близко не могла сравниться с жестокой реальностью, с болезнью, приканчивавшей его медленно – один орган за другим. В грезах я видел себя зазевавшимся ребенком посреди шоссе, по которому с грохотом несется грузовик. А папа выталкивает меня из-под чудовища и удар принимает на себя. Я был малышом и, ища, за что бы уцепиться, сдернул кастрюлю с наваристым бульоном, который всегда кипел у нас на плите, и несколько литров жирной жижи вывернулись на папу, когда он наклонился завязать мне шнурок. Это меня спасали во время отлива, а его волна утаскивала в открытое море. И когда, прибежав из школы домой, я заставал его колдующим над кастрюлей или над письменным столом (содержимое и той, и другого всегда скрывала его широкая опиджаченная спина), меня охватывало облегчение, но не только оно: была еще дрожь разочарования. Нет, я нисколько не желал отцу смерти, но мне хотелось быть интересным и в восемь-девять казалось, что таким меня сделает столь жестоко заслуженное горе. Не нужно быть психоаналитиком, чтобы понять: предметом моих горестных фантазий отец был именно потому, что я его любил. Даже ребенком я это сознавал. Андре Бассе приехал в Англию в конце сороковых из маленького городка во франкоговорящем кантоне Швейцарии, где, по его словам, никто никогда не пукал и не выражался. Его отношение к родине было неприязненным и неловким. Он никогда больше туда не возвращался, но на жизнь зарабатывал, проектируя альпийские шале, которые в шестидесятых и семидесятых годах так любили английские нувориши с богатых окраин: крыши с огромными скатами до земли, точно крылья накрахмаленного чепца, террасы из дерева и псевдокамня, окно в гостиной от пола до потолка, а за ним – скорее всего тепличный фикус. Если вы когда-нибудь видели такой дом в Лондоне, его спроектировал или мой папа, или немецкоговорящий уроженец Цюриха по фамилии Пельтц, которого отец с насмешливым фырканьем называл не иначе как «этот коротышка». (Швейцарские французы и швейцарские немцы не слишком друг друга жалуют, объединить их способно только презрение к швейцарским итальянцам.) Точно соревнуясь, эти два швейцарских архитектора-эмигранта дом за домом воссоздавали страну, к которой повернулись спиной. Мой отец так и не избавился от французского акцента, хотя и растерял французские слова, которые, однако, не сумел полностью заменить английскими эквивалентами. Общение в нашем доме всегда напоминало игру в кости: отец «заказывал» машину на стоянке, от нас с братом требовалось намыливать руки «мило». Андре Бассе этих лингвистических антраша не замечал, а когда мы, совсем еще дети, хохоча, пытались некоторые перенять, превратив в тайный семейный язык, отец решительно против этого восставал: «Какая разница, мыть руки мило или не мило? Слово-то «мыло». Говорите по-английски, как я». Но он и вправду боялся, что своей иностранностью может осложнить нам жизнь. Он даже попытался это исправить, настояв на том, чтобы произносить нечитаемую французскую «т» на конце нашей фамилии, и поэтому, называясь, я по сей день говорю «Бассет, как собака». А потом вдруг взял и испортил эту подделку под англосаксов, дав мне имя Марсель, а брату – Лукас, точно мы какая-то нелепая цирковая антреприза: «Марсель и Лукас, Кувыркающиеся Братья-Бассеты». Ребенком я ненавидел свое имя, но потом с ним свыкся, во всяком случае, с его новой, укороченной формой. Марк Бассет – удобное имя, запоминающееся. Особенно хорошо оно смотрится в начале газетной колонки. Но был один язык, в котором Андре Бассе не путался, а напротив, говорил красноречиво, и этим языком была пища. Англия семидесятых погрязла в монохроме убийственно дурного вкуса. Эта была страна, настолько гастрономически унылая и нищая, что китайскую лапшу быстрого приготовления считали экзотикой, а пакетик драже «сникерс» – достойной заменой десерта. Но у нас в доме царил «цветной техниколор». По сей день друзья детства мне говорят, что в нашем доме всегда пахло снедью, хотя на самом деле пахло бульоном, над которым колдовал отец. Он вечно что-то добавлял, доливал, нюхал, снимал пену, пробовал, процеживал. Когда у него кончались идеи за чертежной доской, он вставал у плиты и начинал помешивать. Потом, вечером, он обычно вычерпывал половником бульон, оставляя основу (говядину, курицу или, если удавалось достать, телятину), и, сцедив, выливал в сковороду, а после выпаривал до желаемой консистенции. И тогда, поднеся суповую ложку к губам, он торжественно говорил: – Можно начинать. Бывали соусы с белыми грибами к мясу или с кусочками черных трюфелей к курице. Бывали бархатные соусы, загущенные сливочным маслом и сдобренные коньяком, или пикантные от лимонного сока. Еще отец варил густой буайбес, провансальскую похлебку, атакующую едока плавниками и костями, но дарующую многообразие оттенков вкуса. Италия подарила нам груды шелковистой домашней пасты, а лоскутное одеяло Средней Европы – неотразимые штрудели и торты. Отец готовил, чтобы порадовать нас и побаловать себя, так как любил есть, и по нему это было заметно. В точности так, как множились его проекты домов, он преумножал себя и меня заодно. Нам с отцом судьба предназначила быть крупными, и, как бы ни хотелось винить генетическую предрасположенность, я знаю, что наваристый бульон не имел никакого отношения к нашей ДНК. Мы ели, так как это было частью того, что и есть Бассеты. Я с полным правом виню отцовские гены за болезненные жалобы стоп с их раздавленным подъемом и поджатыми, намозоленными пальцами, этих несчастных пасынков биологии, которые не дают умереть с голоду улыбчивым ортопедам, поскольку с детства помню, что у отца были те же проблемы. Но я всегда признавал, что мои габариты следует рассматривать не как болезненное ожирение, а совсем подругой категории, называемой «условный рефлекс», как у собак Павлова. Когда в подростковом возрасте встала проблема секса, я заподозрил, что мои потрясающие неудачи у противоположного пола, возможно, связаны с женственной мягкостью моих ляжек и обхватом живота, а тогда на ум приходила кастрюля бурлящего бульона, а за ней – то, как склоняется над паром отец. Эту картину я презирал, но она утешала. Когда отец перестал есть, мы поняли, что он заболел. Пробежки от стола к плите случались все реже и реже. Ложка все меньше подносилась к губам. Помню, каким он был осенью и зимой восемьдесят второго: тогда он больше спал, чем бодрствовал, а когда чувствовал себя чуть лучше, совещался с врачами. Это были приглушенные разговоры, а позже, после бесчисленных операций, запах бульона в доме сменился вонью дезинфектантов. Отец съежился, а поскольку не мог снести растраты немногих оставшихся сил на походы по магазинам, терялся в складках старой одежды, пока моя мать не начала неумело ее перешивать. Мой отец стал похож на старика, которого зашивают в мешок. Он умер в феврале восемьдесят третьего, незадолго до моего тринадцатилетия. Ему был сорок один год. Из-за моих детских фантазий я не мог избавиться от ощущения, что, желая ему смерти, сам невольно ее навлек. Однажды вечером я рассказал про это матери, моей милой английской маме, которую сперва увлек, а потом оставил одну этот рыгающий вулкан-человечище. Отстранившись, чтобы лучше меня видеть, но сжимая мне пальцами плечи, будто чтобы не упасть, она сказала: – Марк Бассет, ты ни в чем не виноват. Ты ни в чем не можешь быть виноват. Ты тут ни при чем. Потом мы поплакали, сверху спустился разбуженный Люк и тоже к нам присоединился, и мы опять стали почти семьей. Я к тому это рассказал, что обвинения в чьей-то смерти выбивают меня из колеи. Мы со смертью давние знакомые, и стоит про нее помянуть, я уже весь как на иголках. А когда я как на иголках, то делаю то, что делал мой отец, когда не мог сосредоточиться: ем. После звонка Мишель я направился прямиком к письменному столу в углу гостиной. Выдвинул «Ящик Порока» и медленно провел кончиками пальцев по его высококалорийному содержимому. Запас был, как всегда, отменный. Тут была пара толстых плиток «Валроны Манжари», королевы черного шоколада с содержанием какао в шестьдесят четыре процента: интенсивный вкус шоколада, фруктовая свежесть апельсиновой цедры, никакого кислого послевкусия, одно лишь острое наслаждение. Я отломил пару долек, потом для верности взял третью. Еще в ящике были калабрианские фиги в черном шоколаде и несколько мягких черного шоколада трюфелей, пропитанных табачным экстрактом, – мне их дал на дегустацию один друг, кондитер-шоколадник по профессии. Во рту от них жжет почти как от перца-чили, ощущение возникает медленно, потом все нарастает, а за ним следует долгое, растянутое послевкусие – похожее бывает от полнотелого, выдержанного красного вина. Пока они не убедили меня окончательно. Отдушка как будто забивала вкус шоколада. Но ситуация была серьезная, поэтому я взял три штуки и на всякий случай такое же число фиг. Забросив в рот дольку «Манжари», я дал ей подтаять на языке, потом раскусил. Теперь я мог собраться с мыслями. Джона Гестриджа я не знал, но ненавидел. Он был человеком своего времени, а ничего худшего ни про кого и не скажешь. С началом двадцать первого века в великих мегаполисах западного мира возникла тяга к еде, ничего общего не имевшая с голодом. И джоны гестриджи мира сего к этой тяге присосались. Они обустраивали неудобные помещения и там подавали нелепую еду по нелепым ценам. И тем не менее люди приходили сидеть в этих помещениях, есть эту еду и сами себе за это нравились. Так они убеждали себя, что в данный конкретный момент находятся в самом лучшем месте. Меня это сводило с ума. Но последней каплей стало то, что Гестридж не умел готовить. Самим выбором профессии он позаботился о том, что животные будут погибать впустую. Он убивал рыбу. Его соусы были слишком густыми, или слишком жидкими, или просто безвкусными. Его закуски были тяжелыми, а десерты – эфемерными и пресными. Держа в одной руке шоколад, я другой подвинул «мышь», и ожил настольный компьютер. Положив в рот еще дольку, я открыл рецензию, которую написал на новый ресторан, «Гестридж на 500-м маршруте». Два дня назад ее напечатали в моей газете. Марк Бассет представляет Отчаянно плохая кухня пока еще не является караемым смертной казнью преступленьем даже в самых консервативных штатах юга США. Но будь это так, не сомневайтесь: Джон Гестридж уже сидел бы в камере смертников, подсчитывая отпущенные ему дни. Остается только надеяться, что, если справедливость все же восторжествует, у него хватит здравого смысла не заказывать на последний обед какое-нибудь из собственных блюд. Никто не заслуживает того, чтобы покинуть сей мир с ним в желудке. Даже Джон Гестридж. И так далее. Не слишком добрые слова, верно? Забавно, если читаешь за утренним чаем в воскресенье, но определенно не приятные. Но мне-то платят не за приятное. Кормили там действительно гнусно, и мой долг об этом сказать. Вот чего ждут, даже хотят от меня читатели, и я только счастлив оказать им услугу. Раньше я не слишком задумывался, как мои слова могут подействовать на тех, о ком они сказаны. Мне нужно было отвлечься, поэтому я включил телевизор, чтобы успеть на горячие новости утреннего выпуска. Первый сюжет: срыв Конференции по репарациям за рабство в Алабаме. Выступает Льюис Джеффрис III, глава афроамериканской делегации, с искусно трогательной речью («Не только для детей дней минувших мы ищем справедливости, мы жаждем ее для детей будущего»), затем – печальный кивок седеющей головы. Я поймал себя на том, что восхищаюсь фальшивой аллитерацией в обороте «детей дней минувших». На второе: сепаратистские повстанцы на русско-грузинской границе требуют выкуп за взятых в заложники американских, канадских и английских работников гуманитарной организации. На десерт: случайная трагичная смерть целой семьи из-за пожара в жилом доме в Линкольншире. Мне тут же пришло в голову, что третье место пошло коту под хвост. Журналистский инстинкт подсказывал, что когда у нас будет круглосуточный канал новостей, то просеивания пепла, интервью со свидетелями и страховщиками будет мало, понадобится еще что-нибудь, чтобы заменить репортаж о линкольнширском пожаре, и испекшийся шеф-повар может оказаться как раз искомым «сладким». Я не был в точности уверен, как они станут раскручивать эту историю, но если Мишель Грей и вполовину так хороша в пиаре, как я о ней думаю, она уже сейчас пытается получить эфирное время для своего клиента, не важно, жив он или мертв. А еще мне пришло в голову (подобные вещи всегда бесстыдно всплывают), что как раз такой сюжет может быть исключительно полезен моей карьере. Телефон зазвонил, но я не снял трубку. Приглушив звук телевизора, я повернулся посмотреть на автоответчик. Запищал гудок, потом знакомый голос произнес: – Это я. Ты где? Чем ты занят, лентяй ты этакий? – Звонила моя подружка Линн, радуясь возможности хоть на что-то отвлечься от того, чем бы в данный момент ни занималась. Я потянулся к трубке, но не успел ее снять, как она продолжила: – Адвокаты Гестриджа уже звонили, а, мстительная свинья? – Бессовестный, хрипловатый смешок. – Позвони мне. – Потом щелчок и металлическое жужжание, когда она повесила трубку. Убрав руку из пустого пространства над телефоном, я затолкал в рот две вязкие глазированные фиги разом. Глава вторая Когда мне было четырнадцать лет, мне завидовали сверстницы. Ведь грудь у меня была больше, чем у многих из них. Естественно, меня это приводило в ярость, и хотя их внимание льстило, я все же предпочел бы, чтобы меня желали, а не мне завидовали. А вместо этого, возможно, из-за моего знакомого силуэта, они искали во мне подружку или даже «лучшую подругу». По сути, это означало множество долгих телефонных разговоров по ночам, но никакого чмоканья, неловких касаний и слюнявых поцелуев мне не перепадало. Это доводило меня до исступления, потому что мне хотелось неловко тискать всех моих «лучших подруг» без исключения и мечтать, что они ответят тем же. Для них тут не было ничего нового: толстый мальчишка с эрекцией никому не в диковину. А вот толстая девочка на меня согласилась бы, но это было уже совсем другое дело. Да, идея была поистине заманчивая. Насколько знали мы с приятелями, в нашем уголке Северного Лондона такая имелась только одна. Звали ее Венди Коулмен, и по неизвестной причине мы считали, что она пойдет навстречу нам всем, даже тому, у кого есть грудь. Нужно только подождать, и мы утешали и ублажали себя этой мыслью – иногда безжалостно. Моя очередь пришла однажды теплым летним вечером, на одной из вечеринок, которые, кажется, происходили каждое воскресенье то в одном доме, то в другом: дешевый сидр или слабоалкогольный «тан-дерберд», миски с отсыревающими картофельными чипсами, из магнитофона орут «Клэш» или «Кьюр» – ведь нам нравилось изображать взрослых. Оглядываясь назад, я понимаю, что на Венди мы клюнули из-за хорошенького личика. У нее были темные, широко расставленные глаза, полные губы и на удивлением маленький курносый носик. В Сочетании с наиважнейшими секретными сведениями, что она готова пойти дальше поцелуев, это стало тем самым смягчающим обстоятельством, необходимым кучке жестоких подростков, чтобы забыть о ее габаритах, которые в противном случае сделали бы ее неприкасаемой. Сейчас я спрашиваю себя, такой ли уж она была толстой. Возможно, став взрослыми, мы просто назвали бы ее рубенсовской, но в четырнадцать лет никто не подыскивает эпитетов, порожденных фламандской школой. Не помню точно, с чего все случилось. Наверное, мы обменялись несколькими фразами. Без этого нельзя. Я принес ей пластиковый стаканчик (скорее всего «тандерберда»), а потом она просто взяла меня за руку и повела в темный уголок в глубине сада. Я шел, не оглядываясь, так как знал, что все до единого мои приятели, ухмыляясь, наблюдают за мной с веранды. Я только старался делать вид, что мне все нипочем, и мысленно проигрывал сцену, которую столько раз репетировал в одиночестве дома. Она остановилась у большого дерева, под которым лежал коврик (устроителю вечеринки полагалось бросить коврик в дальнем уголке сада как раз для этой цели), и она меня на него потянула. Помню, она так дернула меня за собой, что я сел на корень, а она оказалась у меня поперек колен. Некоторое время мы целовались, обмусоливая друг другу щеки. Я старался запустить руку ей под блузку, но она все шлепала меня по ней, а потом, словно в награду, положила свою мне на пояс. Вскоре мои джинсы были расстегнуты, и ее пальцы завозились в полах свободной рубашки. Наконец я почувствовал, как ее рука вошла в контакт с кожей и сжалась. Внезапно рука перестала двигаться, точно она не знала, что теперь делать. Мы все еще целовались, но было ясно, что мысли у нее заняты другим, так как ее язык вдруг замер у меня во рту, а мой крутился вокруг него, как удавка из грязного белья в стиральной машине. Однако теперь она вдруг за меня взялась, и стоило ей сжать сильнее, я взвизгнул – впрочем, прилепившиеся друг к другу губы приглушили звук. Валик податливой плоти, который она мяла, был совсем не тем, что она искала, а обширной складкой на животе, к тому же, пытаясь уцепиться покрепче, она впилась ногтями по обе стороны от него. В конце концов она разжала пальцы, и мои напрягшиеся плечи опустились и обмякли. И не только они одни. До того момента, как она вонзила в меня ногти, я очень жаждал Мгновения. Я растерялся, и это было так мучительно, что моя эрекция просто исчезла. Найдя то, что от нее осталось, Венди несколько раз бесцельно дернула и жарко шепнула мне в ухо: – Ну что, остается только вернуть мертвеца назад в гробик, а? Спотыкаясь в темноте, мы вернулись к дому и пошли каждый своей дорогой: она – внутрь, я – к толпе приятелей, ждавших на веранде моего возвращения. Они хлопали меня по спине, принимая в «клуб любителей Венди». Я небрежно и гордо похмыкивал, а про себя молился, чтобы она никому не проговорилась о моей реакции, вернее, об отсутствии оной. (С безупречной, хромающей логикой четырнадцатилетнего мальчишки я считал, что не проговорится – ведь тогда сама себя выставит в дурном свете.) Позднее, когда грохот гитар «Кьюр» сменился «Хеллоу» Лайонела Ричи, втускло освещенном дворике начались медленные танцы. Помнится, во время медленных танцев под конец любой вечеринки я всегда тоскливо наблюдал за танцующими от стены. Подростки покачивались и неумело старались засунуть язык в рот партнера или партнерши, да так, чтобы тот или та не заметили, пока не станет слишком поздно. Стадо сплетенных парочек мягко кружило по двору, пока передо мной не оказался один из моих ближайших друзей Стефан, его рот как присоска прилепился к лицу партнерши. Он был поджарым и привлекательным, крепким и накачанным уже в четырнадцать лет (такого друга не положено иметь толстому мальчишке), а рядом с девушкой он казался еще более крепким и упругим. Мой взгляд небрежно скользнул к его руке, которая лапала ее ягодицу, и внезапно я отвел глаза, потому что знал, что представляет собой мой друг, и не хотел этого видеть. Вот она – разница между мной и функционирующими самцами: в упругости и крепости. Стефан был упругим и крепким. Я – обвислым и вялым. Мне следовало бы этим переболеть, но нет. На следующий день после того, как мне сообщили о смерти Джона Гестриджа, я поехал в редакцию. Главный редактор важно сидел на уголке стола, и я снова поймал себя на том, что ежусь в точности как это было более двадцати лет назад и столько раз с тех пор. Мускулистое тело Роберта Хантера, то, как ему было в нем комфортно, сама его физичность меня подавляли. Он словно бы понимал какие-то азы мужественности, которые никак мне не давались. Один американский приятель мне как-то сказал, что мой редактор выглядит как человек, которому место в прериях Вайоминга где он мог бы загонять в краали скот. Я часто жалел, что он здесь, а не там. Хантер не смотрел на меня прямо. Он редко когда смотрел на собеседника, на случай, если тот попросит о чем-то, что Хантер может дать. Его взгляд шарил по серым рядам письменных столов отдела новостей. Он тоже прикидывал, куда может завести история с Гестриджем. – Положение у нас сейчас самое выгодное, – сказал он, милостиво мне кивнув. – Мы не просто сообщаем о новостях, мы их делаем. Мы на шаг впереди. Подталкиваем события. Продвигаем нашу точку зрения в мир. – Хотите, чтобы я довел до самоубийства еще парочку шеф-поваров? – Именно… да нет, нет, конечно, нет. Вам не в чем себя винить. Никогда такого не делайте. Не ваша вина, что он, ну… сами понимаете, висел на волоске. Совершенно очевидно, что вы случайно попали в слабое место в его… ну, сами знаете… – В душе? – Вот именно, в душе. Повисло молчание. Потом он сказал, словно цитировал редакционный подвал, который собирался написать: – Мы события не изобретаем, но, когда они происходят, наш долг их понимать и истолковывать. – Возможно, – пробормотал я. Я пошевелил пальцами ног и почувствовал укол острой, мелочной боли в левом мизинце, где образовывалась мозоль. Я всегда так делаю, когда нервничаю: на ноги можно положиться, они не преминут доставить мне большое или малое мучение – эдакий физический эквивалент того, что у меня на душе неспокойно. Условный рефлекс, так сказать. – Никакого «возможно». Стопроцентно, – ответил он. Непреложная уверенность – единственная валюта редакторов отдела новостей, и бумажник Роберта Хантера от нее распух. Встав, он поднял руку, приветствуя молодую женщину, которая быстрым шагом приближалась к нам с цоканьем шпилек и шорохом дорогого брючного костюма из хлопка с начесом. – А вот мои мальчики, – сказала она, когда подошла. Она приподнялась на цыпочки поцеловать Хантера в щеку и чуть дольше необходимого задержала руку у него на шее. Он ее не стряхнул. – Ты ведь знаком с Софи, верно? – сказал он, но на меня не посмотрел, и она тоже. – Из пиар-отдела. Они никак не могли друг от друга оторваться. Я улыбнулся как последний идиот, но промолчал. За все время моей работы здесь я и словом с ней не перемолвился, но знал, кто она, и этого хватало. – Конечно, мы знакомы, – сказала Софи, не отрывая глаз от босса. – И должна сказать, Марк, я большая ваша поклонница. Вы такой забавный. Такой остроумный. – Наконец она ко мне повернулась. – И история с Гестриджем вам на руку, помяните мое слово. Чертовски на руку. Она игриво хлопнула меня по локтю. Я поблагодарил, поскольку ничего больше мне в голову не пришло. – У Софи есть для вас несколько приглашений на радио, поэтому я оставляю вас вдвоем, ладно? – Конечно, Бобби, – проворковала она. Он подмигнул Софи, проигнорировал меня и неспешно убрел, принюхиваясь, как собака, выискивающая, какую бы овцу облаять. В такси Софи сказала, что нам предстоит посетить несколько радиостанций и одну телестудию: будут задавать каверзные вопросы о смерти Джона Гестриджа, но мне просто надо быть самим собой. – Неплохо было бы выразить легкое сожаление, – продолжала она, листая бумаги в папке у себя на коленях, – но не пережимайте и ни в коем случае не берите на себя ответственность. Ресторанный бизнес – не для слабонервных. Вы просто журналист, который помогает потребителю сделать выбор. Сами знаете, что надо делать. Я знал. Возможно, я презирал Софи за профессиональную бойкость – и за профессиональный энтузиазм, и за профессионально блестящие губы и волосы, но это еще не означало, что я с ней не соглашался. Газете представился явный маркетинговый шанс, а продукт – это я. Мой долг – подать продукт (иными словами себя) с наилучшей стороны. На радиостудии средних лет человек с желтыми зубами и пятнами кофе на свитере сказал: – Чувствуете себе победителем? А я доверительно ответил: – Ничуть. Мне ужасно грустно. За Джона, за его семью, за его друзей. Но ресторанный бизнес не для мягкотелых. Множество ресторанов прозябает, процветают единицы, и в такой ситуации подобные трагедии неизбежны. – Но вы ведь утверждали, что Джон Гестридж достоин смертной казни. – Просто фигура речи. На другой радиостудии женщина с тоннами макияжа вокруг глаз явно считала, что ее будущее на телевидении, и потому напряженно глядела мне в переносицу. – Вы оплакиваете Джона Гестриджа? – спросила она. Я глубоко вздохнул и сказал: – Не боюсь сказать «да». Я немного плакал. – Из чувства вины? Легкий, с придыханием смешок – такие, как я слышал, издают политики. – Вовсе нет. – И снова посерьезнев: – Из-за утраты жизни, жестоко оборванной подлой реальностью ремесла ресторатора. – Но разве вы не воплощение этой подлой реальности? – Я просто журналист, чья обязанность помогать потребителю. Мой долг рассказывать о том, что я увидел. Мне показалось, я неплохо справился, и Софи со мной согласилась. В студии вечерних новостей, где снимали интервью, чтобы позже передать его в эфире, мой лоснящийся лоб припудрили. Я ерзал в кресле, стараясь одернуть пиджак, который то и дело собирался под мышками, и щурился на софиты, пытаясь разглядеть темное помещение. Перед самым началом записи ведущий (худой, как гончая, мужчина в костюме, сшитом с тем, чтобы этот факт скрыть) наклонился поближе, сжал мне колено и прошипел: – Обожаю вашу колонку. Такая злая! Такая язвительная! – А потом тут же отвернулся к камере для вступительного слова: – В наше время бал правит «Новый купорос», разновидность газетной критики, настолько агрессивной и острой, что даже способна убить. Два дня назад покончил с собой известный шеф-повар Джон Гестридж. В предсмертной записке вину он возложил на ресторанного критика Марка Бассета, который днем раньше призвал к аресту, суду и казни Гестриджа за преступления против пищи. И теперь Марк Бассет у нас в студии. Мое лицо застыло в совершенно неуместной улыбке. – Просто неудачная фантазия, – пробормотал я ровно насколько мог тихо, но чтобы разобрал микрофон. – Это вы скажете его вдове и ребенку? – Я… э… пока они ко мне не обращались, но по всей очевидности… – Так давайте послушаем, что они скажут. Я проследил взгляд ведущего до телемонитора, установленного на тележке сразу за камерами. На экране появилась жена Гестриджа Фиона, бледная и заплаканная. На коленях у нее сидела девочка лет пяти-шести. Девочка была одета в ворсистую белую шерстяную кофту с косматыми бурыми овечками, еще у нее была грива спутанных волос, которые уже несколько дней никто не помогал ей расчесывать. Она сама походила на моток спутанной шерсти. – Готовить было его страстью, – ответила Фиона Гестридж на неслышный вопрос где-то за кадром. – Ничего другого Джон не хотел, а теперь… – Ее голос надломился, глаза закрылись, она прижала неплотно сжатый кулак к переносице, словно так могла заткнуть поток слез. Тут нечесаная девочка подняла на нее глаза. – Не плачь, мамочка. Переход кадра. – Итак, Марк Бассет, что вы чувствуете? Глава третья Солнечно улыбнувшись, Софи склонила голову набок. – Все прошло отлично, милый. – Вы так думаете? – Абсолютно. Как свинина и моллюски? – Я опустил глаза к тарелке. Мы сидели за столиком нового португальского ресторанчика в переулке за телестудией. – Сойдет, – рассеянно ответил я. – Правда? – Вид у нее стал разочарованный. – Нет. Я хотел сказать – отлично. Пуншевый соус. Великолепные, нежные кусочки мяса. Морепродукты свежие. Она сморщила носик и с отвращением посмотрела на мою тарелку. – Ну надо же! – Как интервью могло пройти отлично? Она снова перевела на меня взгляд и щелкнула наманикюренными ногтями над плечом, точно отгоняла муху. – Потому что на начало телеинтервью никто внимания не обращает. Помнят только конец. – Ту часть, где я говорил про долг перед потребителем? Она ткнула в меня пальцем, словно я был подающим надежды студентом, который случайно нашел ответ на особо трудный вопрос. – Вот именно. – Она подалась вперед, будто собиралась понюхать содержимое моей тарелки. – Вы уверены, что вам нравится? Я кивнул. – Да, честное слово, приятное деревенское блюдо, к тому же неплохо приготовленное. По традиционному рецепту, это по мне… Она неодобрительно фыркнула, и ее блестящие губки изящно надулись. – Я надеялась, что вам будет противно. – Почему? – Когда вам что-то нравится, вы в своей колонке становитесь немного… ну, не знаю… Серьезным, – сказала она, гоняя по тарелке веточки травы, украшавшей салат из посевной эруки. – Я отношусь к еде серьезно. – Но когда вам невкусно, вы такой забавный. – Она подняла на меня глаза, и я мог бы поклясться, что она исходит слюной, такой реакции не вызвал у нее даже ленч. – У вас очень своеобразная манера передавать пренебрежение…Как бы это сказать… Особенная, очень современная. – Последнее слово она выплюнула, точно была рада от него избавиться. – Что вы писали несколько недель назад про смешанный итало-китайский ресторан? – Софи прищурилась, глядя перед собой, словно восстанавливая в памяти рецензию, потом победно посмотрела на меня. – Что еда была бы вкуснее на выходе из кишечника, чем была на входе. – Она улыбнулась. – Верно? – Что-то вроде этого. – И про новый рыбный ресторан в Маргейте, где все официанты ходят в костюмах для подводного плавания, аквалангах и штормовках, как у рыбаков на океанских судах… Они правда так одеваются? – Правда. – Что вы про них написали? – Э… что такое впечатление, будто весь персонал нарядился для оргии с исключительно безопасным сексом, – с робкой улыбкой процитировал я самого себя. – Вот-вот. Потрясающе. – На самом деле кое-какая рыба была сносная. Мне просто не понравилось безвкусное оформление, и как раз на это я хотел указать… От этого она отмахнулась. – И, конечно же, гениальная заметка про кафе с советским декором в Манчестере. – «Кухня дяди Джо»? – Она самая. Разве вы не написали, что наконец поняли, почему рухнул Советский Союз? – В некотором смысле. На самом деле я написал даже больше. Это была скорее критика восточноевропейской кухни в целом… – О, я знаю, милый, знаю. Вы много чего написали. Вы потрясающе умный и так весело пишете. Просто одни ваши фразы запоминаются лучше, другие хуже. – Вы правда помните, что я пишу? – Конечно. Как я могу не помнить. – Она заговорщицки подалась вперед и прошептала: – Вы умеете ненавидеть лучше любого другого обозревателя в Англии. Я медленно кивнул, потому что понял: она говорит правду. Я всегда предпочитал ругательные рецензии хвалебным. Писать положительный отзыв – нудная работа, которая сводится к тому, что отчаянно ищешь гиперболу, которая развлекла бы читателя. Читабельной рецензии нужен крепкий сюжет, а из приятного сидения в отличных ресторанах хороших сюжетов не получается. Нет ясных начала, середины и конца, сплошное удовлетворенное пустословие. А вот плохой ресторан полон колорита, интриги и закрученного действия. Отвратительные заведения и мучения, которым они подвергают посетителей, – благодатный материал, поэтому я стал специально их выискивать. Я стал верховным жрецом ненависти. Вечером мне отчасти удалось сдержаться. Смотря по телевизору свое интервью, я съел только две дольки «Манжари» и один табачный трюфель. Неестественно тихая Линн сидела рядом на диване, держала меня за руку, но поглядеть на меня не решалась. Когда передача закончилась, она очень медленно и решительно потянулась за пультом и выключила телевизор, потом после минутной паузы сказала: – Гм, не так уж и страшно. – Это была катастрофа. Она умудренно кивнула. – Не смертельная. – Меня выставили циничной сволочью. Усмехнувшись, она поцеловала меня в щеку. – Он хороший интервьюер, верно? – Не смешно. – Напротив, очень смешно. – Мне нужно думать о моей репутации. – Да будет тебе, Марк. Ты ресторанный критик. Не какой-нибудь епископ Кентерберийский, черт побери. – Он меня выставил своекорыстным мерзавцем. – Возможно, но я этого мерзавца люблю. И вообще, на мой взгляд, ты произвел впечатление. Молчание. – Послушай, ты в любом случае выглядел бы скверно. Тебя подставили. Это все поймут. – Ты так думаешь? – Стопроцентно. Поверь мне. Все будет хорошо. «Все будет хорошо» – одна из самых утешительных фраз, какие только существуют на свете. Никакой драмы. Никакого напряжения или пафоса. Сплошь мягкое, ритмичное успокоение. Если бы меня попросили определить, чем меня привлекает именно Линн Макпортленд, пришлось бы сказать: тем, как она произносит эти три слова низким, спокойным голосом и в ее устах они звучат уверенно и искренне. Мне нужна женщина, которая умела бы заставить ей верить, и Линн была как раз такой женщиной. С самого первого нашего вечера вместе. Тут я подразумеваю наш настоящий первый вечер, а не вечер нашего знакомства, который вообще не сохранился у меня в памяти. Мы вместе учились в университете, ходили в одни и те же наэлектризованные гормонами компании. Скорее всего на первом курсе мы познакомились и беспечно и бездумно подружились, как это бывает в таком возрасте, иными словами, не выискивая веских причин не быть друзьями. Я запомнил ее как внушительную, хотя и не высокую или ширококостную. Даже когда она просто стояла, казалось, она занимала пространства больше, чем ей положено. Она была из тех, кого всегда первыми обслуживают в баре, какая бы толпа ни собралась у стойки. После окончания университета я перебрался в Лондон, а Линн на несколько лет уехала за границу, и мы потеряли друг друга из виду. В конце концов она попала на работу в отделение Британского Совета[1 - Правительственная организация по развитию культурных связей с зарубежными странами в целях пропаганды английского образа жизни; устраивает выставки и т. д. за границей, проводит лекции, предоставляет иностранным студентам возможность изучать английский язык в Англии. – Примеч. пер.] в Праге, и когда решила вернуться домой, то получила место на факультете литературы в их штаб-квартире неподалеку от Трафальгарской площади. В ее обязанности входило организовывать экскурсии для мрачных шотландских писателей, например, в Белоруссию или Чехию, которые ничем такого наказания не заслужили. Она только-только начала там работать, когда мы случайно столкнулись в кофейне на Чаринг-Кросс-роуд. Густые черные волосы стали длиннее, но в остальном она была в точности такой, как я ее помнил, вплоть до вызывающе яркой губной помады, насмешливой улыбки и привычки одеваться только в черное и серое. Она как будто испытала облегчение, увидев знакомое лицо, и так обрадовалась, что на следующий же день я пригласил ее к себе на обед, хотя и сознавал: по сути, мы ведь друг друга даже не знаем, во всяком случае, как взрослые люди. Это был наш первый настоящий вечер вместе. Она сидела за сосновым столом в кухне моей квартиры на Мейда-Вейл (со временем она сюда переехала), пила мелкими глотками тяжелое красное вино (кажется, тогда у меня была фаза увлечения риохой) и задавала мне вопросы, на которые я не хотел отвечать. – Значит, ты не поступил, как все? Не остепенился? – Что ты имеешь в виду? – Стоя у плиты, я разогревал смесь оливкового и сливочного масла в сотейнике для чудесного филейного куска валлийской баранины, которую замариновал в чесноке, можжевельнике и оливковом масле с толикой лимонного сока. – И нет никакой миссис Бассет? С масла начали подниматься первые завитки дыма, и я опустил в него мясо. Оно заскворчало, засвистело и чуть съежилось от жара. – Есть. Ее зовут Джеральдина, она живет в Норвуде. Это моя мать. – Очень смешно. – Спасибо. – Ты знаешь, о чем я. – Никакой миссис Бассет, – покачал головой я. – Никакой потенциальной миссис Бассет. И скорее всего никогда не будет. – Почему? Я отпил из бокала. – Во-первых, – сказал я, грозя ей двузубой вилкой для мяса, – из принципа. Не могу себе представить, чтобы разумная женщина согласилась взять себе такую фамилию, а если бы согласилась, то она не для меня. Во-вторых, из практических соображений, из-за которых все остальные превращаются в чисто отвлеченные. Я явно не способен найти, с кем заняться сексом. – Не везет в любви? – Даже до тела не допускают. Она сморщила носик. – И это все? Уменьшив немного газ, я начал ложкой накладывать разогретое оливковое и сливочное масло на еще сырое сверху мясо. – Не знаю, – солгал я. – Я просто, ну, не вызываю интереса. – Да брось… Пожав плечами, я к ней повернулся. – Это ты брось. Посмотри на меня. На меня всего. Какой женщине нужно… Я развел руки, от чего мясная вилка едва не уткнулась в люстру, и поглядел на себя: огромная грудь с сосками в разных временных поясах, круглый живот, тяжелые ляжки и толстые игры. С такими габаритами поход за одеждой превращается в кошмар, кресла в самолетах – в пытку. Из-за такого тела я подростком столько раз просиживал в одиночестве конец вечеринки «Сексуальные исцеления» или «Верность» балета Шпандау или еще что-нибудь столь же выводящее из себя Фила Коллинза. Моя громадная туша. – …все это. – Чушь собачья. Я отвернулся к плите, чтобы на пару минут перевернуть мясо. В кухне пахло чесноком и горячим, дымным маслом. Само совершенство. – Я тебе говорю, что есть. – Да ты не такой уж большой. – У меня талия – сорок дюймов. Брови у нее невольно полезли вверх. Она, точно согревая, покрутила бокал между ладоней. – По тебе не скажешь. – Она отхлебнула вина и быстро-быстро его проглотила. – Спасибо. – Просто констатирую факт. – А потом: – Но женщины у тебя ведь были? – Конечно. – И что случалось? – А ведь ты всерьез взялась меня допрашивать, да? Показывая, что сдается, Линн подняла руки. – Могу заткнуться. Я с грохотом сунул сотейник в духовку. Пусть постоит еще пятнадцать минут, но не больше, чтобы мясо внутри осталось розовым. – Да нет, все в порядке. С бокалом в руке я прислонился к раковине. – Мы проводим вместе одну, может, две ночи. А потом что-нибудь случается и… – Ты не можешь поверить, что нравишься женщине, и поэтому что-нибудь портишь. – Господи Иисусе. Что же с тобой будет от второго бокала? – Просто догадалась. Я права? – В самоанализе я всегда был не силен. Она допила вино. – По тому, как ты описываешь, вообще чудо, что ты невинность потерял. – Действительно, почти чудо. – Вот как? Сколько лет тебе было? – Ты у нас умная, вот и догадайся. Я против воли начал получать удовольствия от разговора. Обычно для меня нет ничего неприятнее, чем обсуждать мои героические поражения. Но с Линн они превращались почти в спорт, а в спорте даже героические поражения приобретают своеобразную прелесть. А она в свою очередь дает странное ощущение свободы. Линн снова поморщилась. – По-видимому, довольно поздно. В восемнадцать? Я дернул подбородком вверх, как бы говоря «больше». – В девятнадцать? – Еще одна попытка. – Еще старше? Господи помилуй… – Мне было двадцать. – В колледже? – Ага. Мне давно уже следовало бы перепрыгивать из постели в постель, а я только к третьему курсу созрел. – Я ее знаю? – Господи боже! – Да ладно тебе. Сам знаешь, тебе хочется рассказать. Потянувшись за бутылкой, она налила себе еще. Я покатал на языке вино из своего первого бокала и проглотил. – Дженни Сэмпсон. – Дженни Сэпмсон? Дженни Сэмпсон? – Пауза. – Дженни Сэмпсон! Я ее помню. Просто роскошная. Тихоня, но с потрясающей фигурой. Всегда прижимала к груди учебник, точно пыталась за ним спрятаться. – Она самая. – Но робкая. – Просто ты никогда с ней не разговаривала. – Наверное. И что произошло? – То есть? – Что произошло? Как долго у вас продлилось? Это была любовь? Ты сделал ей предложение? Или ты тут тоже напортил? «О да, – подумал я. – Тут я напортил. Еще как напортил!» – Просто… само перегорело, – негромко сказал я. Склонив голову набок, она смерила меня взглядом и сказала: – Единственная проблема – в тебе самом. Ты, мой милый, очень привлекательный мужчина. Солидный, большой, основательный. Раздраженно фыркнув, я уставился на дно моего бокала. – Нет, правда. Кому нужны мужчинки с узенькими бедрышками и голубиными грудками? Только не мне. Мне подавай что-то поосновательнее, чтобы было за что подержаться. – Очень мило с твоей стороны. – Господи помилуй. – Она в притворном ужасе запустила руки в густые черные пряди, даже дернула одну, точно стараясь вырвать. – Ну как мне до тебя достучаться? – Потом вдруг вскочила, со стуком поставила бокал на стол и сказала: – Что ж, делать нечего. Придется просто заняться с тобой сексом. Идем. Она решительно вышла из кухни, а я покорно потащился следом, жалобно направляя: – Вторая комната слева. В дверях спальни я замешкался. Повернувшись ко мне, она погладила меня по щеке. – Все будет хорошо. После, когда мы закончили и лежали в кровати, она сказала: – В колледже я подумывала, не накинуться ли на тебя, но, слава богу, этого не сделала. Ты только выкинул бы какую-нибудь ребяческую глупость, чтобы меня озлить. А теперь, когда твоя тайна раскрыта, этот фокус у тебя уже не пройдет. Вскочив, я крикнул: – Срань господня! – Я что, такой уж плохой вариант, да? – Нет, нет. Баранина! Я загубил баранину. В комнате зазвенел радостный удовлетворенный смех: наш роман родился в тот самый момент, когда погиб наш первый совместный обед. Это было почти шесть лет назад. Мы по-прежнему вместе, она по-прежнему говорит «все будет хорошо», и я по-прежнему счастлив ей верить. Или, во всяком случае, был счастлив до того хмурого февральского вечера, когда последний табачный трюфель растаял у меня на языке, и телевизор в углу молчал. Умер человек, маленькая девочка осталась без отца, и что бы ни говорили моя мать, главный редактор и подруга, дескать, мне не в чем себя винить, ответственность есть ответственность. Это мою рецензию Джон Гестридж приклеил скотчем на дверцу печки, прежде чем ее за собой закрыть. Не страницу из «Larousse Gastronomique».[2 - «Гастрономический словарь Лярусс» (фр.). – Примеч. пер.] Не определение слова «шеф-повар» из «Оксфордского толкового словаря английского языка». Мою рецензию. А это ведь что-нибудь да значит. Глава четвертая Под утро Линн нашла меня, когда я сидел в темноте сгорбившись у компьютера, с серо-стальным от свечения экрана лицом. – Что ты делаешь, милый? – спросила она. Я не обернулся. Просто не мог отрываться от сложенных из пикселей слов на экране. – Читаю. – Что читаешь? – Себя. Мою последнюю рецензию. Про Гестриджа. – Марк, любимый, и для нарциссизма тоже есть свое время, но три часа… о Господи, половина четвертого утра… не самое подходящее. – Ха-ха. Линн устроилась в уголке дивана, подобрав под себя ноги. К животу она прижала диванную подушку. Так мы и сидели в темноте и мерзли в халатах. – Не спалось? Помотав головой, я постучал пальцем по экрану, точно это он виноват. – Когда я писал, казалось чертовски смешным, – сказал я. – Я думал, это остроумно, заковыристо и… – Это действительно остроумно и заковыристо, – сказала она. – И таким останется. Ты гений. – Я услышал, как она зевнула, но не обернулся посмотреть. – Ты сам это знаешь. – Да. Знаю. Я хочу сказать… – Вместе с офисным креслом я повернулся посмотреть на нее. – Я всегда бы уверен в том, что пишу. Уверен в своей способности так построить фразу, чтобы меня читали. У меня, возможно, есть другие комплексы… – Это уж точно. Только они и мешает тебе быть невыносимым, любовь моя. Если бы ты был умником, да еще считал себя гениальным, меня бы тут не было. – Дай мне закончить. Тут все разом. Мне нужно верить в мою колонку, в то, что я делаю хорошую, полезную работу, только это уравновешивает все остальное. Но история с Гестриджем… – Ты не можешь себя винить. Я тебе говорила. – Я приложил руку к его смерти. – Ты не открывал дверцу печи и пинками его внутрь не заталкивал. – Линн! – Ты знаешь, о чем я. – Я написал рецензию, которая стала… – я помолчал, подыскивая нужное слово: – …катализатором. – А утром об этом поговорить нельзя? Уже настолько, черт побери, поздно, что почти рано. Я снова повернулся к экрану и сказал резче, чем собирался: – Иди в постель. – Марк… – Просто иди в постель, мне нужно подумать. Иди спать. Она подошла и положила мне сзади руки на плечи. Я почувствовал знакомый, успокаивающий мускусный запах постели, халата и потного со сна тела под ним. Ее горячая рука погладила меня по шее, и тут я понял, насколько замерз. – Чего ты хочешь, Марк? – мягко спросила она. – Хочу с ней встретиться. Я хочу встретиться с Фионой Гестридж. – И что ты ей скажешь? Я обернулся поглядеть через плечо на Линн, губы у меня поджались, будто сдерживая слова. – Я хочу извиниться, – сказал я. Она медленно кивнула. – Я не воображаю, будто это все исправит, – добавил я. – Знаю, что нет. Но мне бы хотелось, чтобы ей стало немного легче. – И тебе тоже? Снова уставившись в экран, я пожал плечами, будто эта мысль не приходила мне в голову. – Возможно. Она повернула меня с креслом, так что мое лицо коснулось мягкой застиранной махры халата и вздымающейся от дыхания груди. Она взяла мое лицо в ладони. – Марк Бассет извиняется? – тихонько спросила она, глядя на меня сверху вниз. – Значит, дело нешуточное. Я кивнул. – Не шуточное. – Мы молча смотрели друг на друга в свечении экрана у меня из-за спины. – Сейчас выключу компьютер, – наконец сказал я. – Будь так добр, – отозвалась она и нагнулась поцеловать меня в макушку. Ресторан «Гестридж на 500-м маршруте» располагался на шумном, тесно застроенном и выскобленном отрезке лондонской Фулхем-роуд, где с одной стороны его подпирал антикварный магазин, торгующий тем, что антиквариатом скорее всего не было, а с другой – бутик дизайнерского интерьера, торгующий тем, что никому не нужно. Это была улица подделок и излишеств, а в ее сердце стоял ресторан, который, согласно моей рецензии, восхвалял и то, и другое. Я остановился поодаль, чтобы изнури меня не увидели, пока я сам не захочу, и сквозь снующие машины стал смотреть на фасад. Его вид все еще меня бесил: безразличное стекло и обтекаемый алюминий, уместная увертюра к алюминиево-бетонному убранству зала, который в рецензии я сравнил с муниципальной парковкой: … только не столь полезный. А этому району муниципальная парковка действительно не помешала бы. Что ж, ее здесь построили, но (по ошибке? по злому умыслу? с этими людьми никогда не знаешь наверняка) заставили отвратительными столами и стульями и стали подавать отвратительные блюда. Теперь, всякий раз, когда я буду проезжать мимо, мне придется сдерживаться, чтобы не протаранить носом моего старенького «вольво» витринное стекло – от безумного желания использовать, наконец, это место по назначению. Теперь эти жестокие слова утратили смысл: моя рецензия была ненужной, как антиквариат или творения современных дизайнеров. Я на мгновение задержал дыхание, а потом шагнул с тротуара, чтобы перейти улицу. Было чуть больше одиннадцати утра, и когда я толкнул дверь, младший официант как раз поднимал на столы стулья, чтобы пропылесосить навощенный паркет. Я спросил, как мне пройти к миссис Гестридж, и он кивком указал в глубину унылого зала. Миссис Гестридж я нашел за самым дальним столом, прямо перед стойкой бара (шесть балочных ферм, положенных друг на друга со столешницей из полированного гранита). На столе громоздились папки с бумагами, и она сидела, углубившись в гроссбух. Непокорные вьющиеся волосы, которые она передала дочери, падали ей на лицо. Рядом с папками стояли стакан с минеральной водой, чашка кофе, тарелка с печеньями, мисочка с оливками и коробка меренг в черном шоколаде – все нетронутое, точно кто-то безуспешно пытался уговорить ее съесть что-нибудь или выпить. Я бесшумно вошел в круг света, который тоненькими лучиками падал из крохотных дырочек в потолке, – эти ряды перфорации были единственным освещением на первом этаже. – Миссис Гестридж… При звуке моего голоса она вздрогнула и подняла глаза, но прищурилась, точно едва-едва вспомнила мое лицо. – Да? – неуверенно сказала она. – Я Марк… Бассет. Я пришел, чтобы… – Но слова замерли у меня на губах, когда, откинувшись на спинку стула, она смерила меня взглядом. – Я знаю, кто вы. – Да. Полагаю, знаете. Несколько секунд мы смотрели друг на друга молча, пока я не спросил, указав на стул: – Можно мне сесть? – Не уверена, – холодно отозвалась она и посмотрела на кипы документов. – В бухгалтерии разбираетесь? Я покачал головой. – Я не силен в цифрах. – Только в словах? – Я уже и в этом сомневаюсь. – Сомневаетесь? – Внезапно отвлекшись, она поглядела мимо меня на кого-то еще, кто как раз вошел в зал. – Все в порядке, Шарли. Можешь не прятаться в темноте. Моя дочь Шарлотта, мистер Бассет. Шарли, это… Из темноты в круг света вышла маленькая девочка. – Я знаю, кто вы, – произнес детский голосок. – Я вас по телевизору видела. Мама говорит, вы тот хрен, из-за которого папа себя убил. – Шарлотта! Я закрыл глаза и поднял руку, призывая ее мать к молчанию. – Нет, не надо. Все в порядке. – Вот уж нет, мистер Бассет. Я не хочу, чтобы моя шестилетняя дочь так выражалась. – Но это же ты сказала, что он хрен, мама. – Шарли, пожалуйста! – Да и вообще при чем тут хрен? Из-за того, что горький? – Шарли, поднимайся к себе, а я сейчас приду, как только мистер Бассет… – Нет. Подождите, – сказал я, – всего минутку. – Встав, я присел на корточки, чтобы мое лицо оказалось на одном уровне с Шарли, коленки у меня при этом скрипнули, а объемистые ляжки натянули тонкую ткань брюк. – Все нормально. Я поглядел прямо в лицо девочки. Может, так и надо поступить? Извиниться перед дочерью. Если я сумею сказать этой маленькой девочке, выпустить слова, мое раскаяние станет более реальным, более искренним. Я смог бы сделать, что нужно, и уйти. Я пожевал нижнюю губу. Шарли хмурилась на меня из-под длинной челки. – Извини, – медленно и решительно начал я, – что слова, которые я написал про ресторан твоего папы, заставили его уйти… – Никуда он не ушел, – резко прервала она меня. – Он себя убил. В печке. Она там. В кухне. – Она казала на качающуюся дверь в углу. Закрыв глаза, я шмыгнул носом и постарался взять себя в руки. – Шарли! Я опять знаком ее остановил. – Нет, правда все в порядке, – сказал я, снова помолчал и сделал глубокий вдох. – Шарлотта, мне действительно очень жаль, что твой папа убил себя после того, как прочел, что я о нем написал. И почувствовал, как что-то холодное и влажное скользит по крылу моего носа и падает на гладкий пол. Шарлотта нахмурилась, потом поглядела мне за плечо. – Мама, этот дядя плачет. – Только этого мне еще не хватало, – сказала Фиона Гестридж. – Еще одного рыдающего самца. У меня на этой неделе таких полная кухня. – Извините, – сказал я и поднял ладонь к лицу, чтобы стереть с пламенеющих щек слезы. – Мистер Бассет. Марк… Вставайте. Сядьте вот сюда. Пожалуйста. Выпейте воды. Поднявшись на ноги, я подошел к столу и, неловко улыбнувшись, сел. Шарлотта тоже подошла и потянулась за шоколадкой. Я посмотрел на крохотную ручонку, поймал неподвижный взгляд матери, которая сказала: – Только одну и не больше. – Мне правда очень жаль, – сказал я, когда кругляшок горько-сладкого шоколада исчез в бархатном мешочке детского рта. Я повернулся к ее матери. – Честное слово, мне не хотелось причинять боль Джону, или вам, или… – Тут не к месту еще одна слеза соскользнула с моего носа и упала на накрахмаленную скатерть. – Пожалуйста, хватит. Перестаньте, – сказала Фиона и протянула мне стакан с водой и бумажный носовой платок. Я пил не отрываясь, пока не почувствовал, как холодная жидкость бежит по пищеводу, успокаивает дыхание. Когда стакан опустел, она опять откинулась на спинку стула и сказала: – Вам не в чем себя винить. – Но ведь… Мотнув головой, она заставила меня замолчать. – У Джона была тяжелая депрессия. Уже больше года, может, даже два. Это не первый раз, когда он пытался покончить с собой. Честно говоря, я даже удивилась, что он не сделал этого раньше. – Извините, – сказал я, потому что это показалось единственно достойным ответом. У Фионы вырвался резкий ироничный смешок. – Хотите знать правду? Я вам скажу правду. Джон был никудышным поваром. Поистине отвратительным. А суть трагедии заключалась в том, что он сам это сознавал. Он прекрасно понимал, что ни на что не годится. Вот что его прикончило. Не вы. Жаль вас разочаровывать, но это так. – Но все равно такая жестокость была ни к чему. – Большая часть написанного вами – правда. Я оглядел унылый обеденный зал, потом кивнул на гроссбухи. – Собираетесь продавать? – Ни в коем случае. – Почему? – Дела идут слишком хорошо. Со смерти Джона у нас ни одного свободного стола нет – из-за шумихи в прессе. По вечерам у нас даже две смены. Думаю, к нам приходят узнать, действительно ли ресторан так плох, но Ральф, – он отвечал у нас за соусы, – взялся командовать у плиты, а он-то и в самом деле умеет готовить, поэтому еда у нас отличная. Боюсь, это означает, что многие теперь сочтут вас мстительным гадом, на пустом месте затравившим человека до смерти. – Как-нибудь переживу, – ответил я. В качающуюся дверь высунул голову повар в девственно чистом белом колпаке. – Первая порция почти остыла, Фиона, – сказал он. – Спасибо, Ральф. – Она повернулась ко мне. – Пойдемте. Вам стоит кое-что попробовать. Мы прошли в кухню, где четверо молодых людей с короткими стрижками и серьезными лицами были поглощены приготовлением ленча: резали и сервировали, толкли и натирали. В проволочных сетках на хромированном рабочем столе лежали с десяток караваев: одни золотистые и круглые, с глянцевой корочкой, другие – овальные и матовые, более темного, голубовато-серого оттенка. Фиона Гестридж взяла один из более светлых, понюхала, потом перевернула, чтобы постучать по донышку. Звук получился гулкий, и она одобрительно кивнула. Нарезав каравай на деревянной доске, она намазала каждый ломоть толстым слоем светлого сливочного масла, потом раздала по куску всем собравшимся. Я откусил. Хлеб был теплый, почти сладковатый, с ореховым вкусом, к которому, казалось, примешивалась едва различимая кислинка дрожжей. – Пробуете новый рецепт? – с полным ртом спросил я и откусил еще. – Нет, нет, – мягко отзывалась она. – Это первый хлеб, который выпекли в печке с тех пор, как в ней нашли Джона. – Она кивнула на гигантскую промышленную печь для хлеба в углу. – Я хотела устроить что-нибудь особенное для тех, кто вернется сюда после похорон, поэтому велела мальчикам печку не чистить, а ставить хлеб прямо так. Думаю, неплохая идея. Словно бы Джон сейчас с нами, правда? Они с Шарли оторвали по куску от своего ломтя, счастливые, что поглощают частицу того, кто так внезапно их оставил. Раскисший, непрожеванный мякиш застыл у меня во рту. Моргнув, я с трудом сглотнул и прочувствовал, как он ползет в мой внезапно сжавшийся желудок. Я съел достаточно. – Мне пора идти, – сказал я. – Вам, по всей видимости, еще многое надо сделать. – Приходите на поминки. Будет Мишель Грей. Я покачал головой. – Не хочу вам мешать. – И мне уж точно не улыбалось быть тут, когда будут разносить сандвичи. Я попрощался с Шарли, которая только шмыгнула носом и откусила еще кусок хлеба с маслом. Фиона провела меня мимо столика с меренгами в черном шоколаде, но после Мемориального Каравая Джона Гестриджа даже они не привлекали. На улице, прислонившись плечом к парадной Двери, она сказала: – Я правда думаю, вам не следует себя винить. И все равно спасибо, что пришли. – Она вдруг резко втянула носом воздух, ее губы сжались: она пыталась побороть ужасное чувство, которое ей пока удавалось подавить. – И спасибо за извинения. – Теперь ее голос срывался. – Для меня это важно. Я кивнул. Глаза у нее блестели, но слезы еще не хлынули. – Мне лучше вернуться, – почти прошептала она, кивая на темные недра ресторана. Она снова беззвучно произнесла «спасибо», повернулась ко мне спиной и ушла. Добрых две минуты я стоял на тротуаре, не смея двинуться с места, пристально вслушиваясь в наполняющее меня ощущение радостной легкости. Я почувствовал, как расслабляются плечи, как становится легким дыхание. Со мной, по всей видимости, происходило нечто особенное. В последние несколько дней перед смертью мой отец, к тому времени уже не встававший с постели, попросил принести старенький диктофон Люка и наговорил рассказ о своей жизни, который, по его словам, мы должны прослушать «позднее», но не объяснил, когда это «позднее» наступит. Если верить Андре Бассе, его жизнь была полна «оглушительных мгновений»: одно оглушительное мгновение наступило, когда ребенком он открыл для себя утешительную алхимию приготовления пищи; другое – когда его, подростка, опьянила строгая геометрия архитектуры; третье – когда он, уже почти двадцатилетний, осознал, что, если хочет обрести надежду на счастье, ему придется уехать из Швейцарии. Это, сказал он, были «мгновения, которые оглушили меня как личность и оглушили мою жизнь». И вот теперь я переживал то, что в память об отце братья Бассеты всегда назвали «оглушительным мгновением». Я, Марк Бассет, который никогда раньше ни за что, во всяком случае, ни за что важное не просил прощения, который никогда раньше не видел смысла в раскаянии, наконец произнес слова «извините» и «мне очень жаль». И ощущение было чудесное. Глава пятая Большинство людей считают счастье своим неотъемлемым правом, это как чистая питьевая вода или сорок телеканалов в гостиничном номере. Может, потому что мой отец умер, когда я был маленьким (отличное извинение почти всем ошибкам и промахам на свете), или просто потому, что я мрачный сукин сын, но я никогда так не считал. Для меня счастье всегда требовало труда. Нет, я не слоняюсь с хмурой, как небо зимой, миной, не выискиваю вечно, на чем бы закрепить веревку, просто состояние легкой, беспечной радости мне не дается. Веселье не для меня. Вот почему пережитое у Фионы Гестридж меня опьянило. Когда я выходил из ресторана, меня распирало от удовольствия. Я полагал, что поступил правильно не только по отношению к Фионе, но и к себе самому. Я принес утешение нуждающимся и успокоил обиженных, а заодно искупил мои грехи. Такие мысли вертелись у меня в голове, пока я шел на восток по Фулхем-роуд мимо ни много ни мало трех ресторанов, закрывшихся вскоре после моих бичующих отзывов. («Деревянный стол», возможно, не самый худший ресторан на свете, – начинался один, – но, по-моему, до получения такого титула ему осталась лишь самая малость».) Эйфория – странное состояние: это удовольствие, которое ослепляет. Я любил самого себя. А потом увидел его – сгорбившись и ссутулив плечи, он рассматривал витрину антикварного магазина. И в мгновение ока моя любовь к себе сменилась отвращением. Будто кто-то включил силу земного тяготения, и мои сердце, печень и все внутренности разом придавило к тротуару грузом вины. Он казался меньше, чем я помнил (в чем я тут же обвинил себя самого), и большая, мягкая, щекастая голова теперь съежилась и кожа обвисла, но в нем все еще можно было узнать Гарри Бреннана, человека, у которого я украл работу. Тогда, чуть меньше четырех лет назад, я был редактором в отделе рецензий, а Бреннан – ресторанным критиком с почти двадцатилетним стажем, и его окружал ореол легенды, которым наделяют тех, чье главное достижение в умении выживать. Если верить слухам, в шестидесятых годах на Дальнем Востоке он принял участие в погребальном обряде, лишь бы попробовать человечину. Судачили, что помимо собаки, кошки и змеи, которых ему подавали во время командировки в Китай, он в различных ситуациях ел тушеную выдру и жаренного на вертеле барсука. Еще говаривали, будто он выдул целую бутылку «Шато Д'Икем»[3 - Прославленный в XIX в. крепленый белый бордоский сотерн. – Примеч. пер.] тысяча девятисотого года стоимостью в шесть тысяч фунтов и ни капли не предложил никому из сидевших с ним за столом; что его вышвырнули из «Симпсонс»[4 - Фешенебельный лондонский ресторан, специализирующийся на приготовлении блюд английской кухни. – Примеч. пер.] на Стрэнде за то, что он съел более трех фунтов отборной говядины на ребрах с фуршетного стола и лишь потом объявил, что платить за нее не станет, потому что она переварена. До сих пор, спустя много лет после того, как он ушел с поля боя, еще рассказывают «Гаррины истории». Он был негодяем и реакционером, и стиль его рецензий был безысходно помпезным («На этой неделе я совершил путешествие в Ломбардию, дабы отведать черной жемчужины сего края, которая зовется трюфель…»), но невзирая на все это, я его уважал, так как он знал, что делает. Да и я ему нравился. Редактором в газету я попал случайно, остался сперва в силу привычки, потом по распоряжению руководства. Он знал, что я готовлю, и доверял мне вылавливать в своих статьях ошибки, которых, нужно признать, было немного. Однажды незадолго до полудня он возник в редакции у меня за плечом и остался стоять, кашляя и чихая. Глаза у него были влажными и покрасневшими, и каждые полминуты он поднимал ко рту пухлый розовый кулак. А после во фразе, которая как ничто отражала его суть, сообщил, что «поражен инфекцией и оттого в затруднительном положении». В тот день ему предстояло обедать в «Благородном гребешке», почтенном рыбном ресторане в «Сент-Джеймс»,[5 - Лондонский клуб, преимущественно для дипломатов. – Примеч. пер.] куда он часто захаживал, но о котором не писал уже много лет. Хозяева, его близкие друзья, только что наняли нового шеф-повара. Гарри не сомневался, что кормить будут отменно, но (как он выразился), сейчас «не вполне экипирован судить». Из-за простуды у него пропали вкусовые ощущения. Он спросил, нельзя ли позаимствовать мои. – Мы закажем одно и то же. Тогда я смогу судить о текстуре и сервировке блюд, а вы, мой милый мальчик, скажете мне, на уровне ли вкус. Разумеется, я согласился. Предложение мне польстило. Да и кто откажется от дармового ленча. Поэтому мы пошли в «Благородный гребешок», где нас усадили за лучший столик в углу. Бокалы и фужеры стояли отполированные до блеска. Салфетки лежали неразвернутые. Предложили и унесли ржаной хлеб. Естественно, метрдотель от нас не отходил: здесь любые потуги ресторанного критика на анонимность не имели смысла. Мы начали со сносных морских черенков в чесноке и чили – Гарри назвал его «взвешенным новшеством» для ресторана, который некоторые блюда своего меню подает вот уже тридцать лет. Я сказал все, что следует: описал оттенок дымка во вкусе взбитого сливочного масла, сладковатый душок чеснока и темно-ржаную ореховость чили, жжение от которого не заглушало остальных ощущений. Мы вымазали тарелки хлебом, осушили бокалы чуть переохлажденного «Пуйи-Фюме»[6 - Белое сухое вино с правого берега Луары. – Примеч. пер.] (Гарри предпочитал французские вина) и стали ждать главное блюдо – запеченную треску с гарниром из моллюсков-сердцевидок. Гарри встал из-за стола ради – как он выразился – «краткого тактичного мочеиспускания», и заказ принесли, пока его не было. Еще прежде, чем передо мной поставили тарелку, я понял, что меня ждет сюрприз, и, возможно, неприятный. Люди за столиком в другом конце зала не могли не заметить. Если они действительно знали, то ничем вида не подали, – возможно, просто из вежливости. Но треска воняла. Над столом повисло облако смрада – точь-в-точь из палатки рыботорговца под конец дня, да еще с острым привкусом застоявшегося мусорного бака. Я люблю рыбу мертвой, но не настолько же. Наклонившись, я понюхал тарелку и поперхнулся. Потом оглядел зал. Все как обычно. Метрдотель заметил мой взгляд. Улыбнувшись, он сделал шаг вперед, точно собираясь прийти на помощь, но я отказался от нее, с деланной беспечностью подняв с раскрытой ладонью руку. Как я мог дать понять, что рыба не свежая? Гарри ведь дружит с хозяевами. Метрдотель встретил его как родного. Гарри сгорел бы от стыда. Во всяком случае, мне не хотелось, чтобы так вышло. К тому же мы недостаточно хорошо знали друг друга, и мне никак не хотелось напортить что-нибудь при нашей первой совместной профессиональной вылазке. Я знал, что у меня нет выхода. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я ловко поменял местами тарелки, так что у него оказалась моя и наоборот. Я наклонился над тарелкой Гарри. Тут как будто все было в порядке. Отравой не пахло. Никакой угрозой тоже. Кашляя, отплевываясь и вытирая нос скомканным носовым платком, вернулся Гарри и тут же пустился в историю о том, как застукал одного шеф-повара, когда тот мыл в руки в унитазе, потому что раковины не работали. – …и пожалуйста, стоит себе в заляпанном халате, согнувшись пополам над унитазом, уж вы мне поверьте. А руки запустил в воду по самый локоть… В конце каждой фразы он делал глубокий вдох, но насморк у него был такой сильный и нос так заложен, что дышать он мог только через рот. Он ничего не чувствовал. Рассказывая, он в самых пикантных местах истории взмахивал вилкой. Я перевел взгляд на ядовитое блюдо перед ним. – …поэтому я сказал шеф-повару: «Милый мальчик, неужели в обычае данного заведения, чтобы кухонная бригада ополаскивала руки в нужнике?» Временами он поглядывал на свою рыбу. Тогда его вилка приближалась к ней, точно он собирался ее пронзить. Всякий раз я невольно задерживал дыхание. Но потом, словно играющий с добычей сокол, прибор снова взмывал вверх, и я выдыхал, испытывая непередаваемое облегчение. – …а он мне в ответ: «Это еще что, посмотрели бы вы на гребаную кухню». – Он помолчал. – Но кормили там довольно вкусно. Хохотнув, Гарри опять посмотрел на свою тарелку. Вилка нацелилась, нырнула. «Он играет со смертью», – подумал я. Вот сейчас случится ужасная, гастритная катастрофа. Но рокочущий смешок над собственным остроумием вскоре превратился в рыкающий, скрипучий кашель, и он снова отложил вилку, чтобы подавить жуткие звуки. Выдохнув, я закрыл глаза и стал ждать. Наконец кашель Гарри унялся. Я осмелился взглянуть. – Все в порядке, приятель? – спросил он. – Что-то вы побледнели. – Так, пустяки. Гарри снова опустил глаза на свою тарелку. – Значит, ленч, говорите, – с фирменными апломбом и энтузиазмом сказал он, а потом мне улыбнулся. – Да, – откликнулся я, – ленч. Я смотрел, как опустилась его вилка, как первые протухшие кусочки сероватой рыбы поднялись и исчезли у него во рту. Он сомкнул губы на вилке и улыбнулся. – Любопытная текстура, – сказал он, я кивнул. Что говорить, она действительно была любопытной. Не знаю, чего я ожидал, но поначалу ничего не происходило. Мы просто ели ленч. Гарри разглагольствовал о великих шеф-поварах, с которыми был знаком, я в нужных местах вставлял уважительные «охи» и «ахи», хотя не мог перестать всматриваться в его лицо, выискивая предвестники беды. Мы заказали десерт, по куску пирога Татен, но не классического яблочного, а с персиками (хотя я, конечно же, предпочел бы пирожное с шоколадной глазурью), и умяли его со смаком. Я начал расслабляться. Может, все-таки рыба была не такая уж тухлая. Может, она была только чуть с душком. Опять же, вероятно, и нет. Вскоре после того, как мы заказали кофе, Гарри заелозил на стуле. Потом он начал рыгать, прижимая ладонь к округлому животику, словно чтобы облегчить доступ воздуха. На верхней губе у него выступили капельки пота, лицо посерело. Наконец, в тот момент, когда наливали кофе, он оттолкнул стул от стола, нетвердо поднялся и пробормотал: – Прошу меня извинить. Все было слишком вкусно. Я застыл от ужаса и только смотрел во все глаза. Я знал, что сейчас произойдет. С того самого мгновения, когда подали основное блюдо, это стало неизбежно. Вопрос был только в том, кто успеет выйти первым: Гарри из обеденного зала или рыба из него. Он немного подался вперед, чтобы опереться о стол. Открыл рот, будто чтобы рыгнуть последний раз, прижимая руку к желудку. Раздалось негромкое шипение, словно из проткнутой велосипедной шины ускользал воздух, а затем извергся сливочно-бурный поток, хлестнувший на край стола и оттуда на пол. К нам тут же слетелись официанты: подчищать и подтирать, перенести бедного Гарри на банкетку в баре, где он растянулся во весь рост. Его сальные, серые веки подрагивали от напряжения. Я хотел помочь, но учитывая профессионализм официантов, только путался под ногами, а потому, чувствуя себя виноватым ребенком, отошел в уголок. Это я устроил Гарри Бреннану такое. Я. Только потому что испугался попасть в неловкую ситуацию. После того, как его еще дважды стошнило в ведерко для льда, специально поставленное у банкетки, он поманил меня к себе. Вцепившись в мою руку, он воззрился на меня с дерматинового пурпура своего импровизированного ложа. – Гарри, мне правда очень жаль, но… Он остановил меня, горестно тряхнув головой. – Сейчас не время, милый мальчик, – сказал он слабым голосом, будто свет мерк у него перед глазами. – Я не могу продолжать. Теперь вы должны потрудиться за меня. Вы должны занять мое место. – И, чуть приподняв голову с банкетки, добавил шепотом: – Мою рецензию ждут к шести вечера. Я ужаснулся. – Но, Гарри, я никогда… Отпустив мою руку, он закрыл глаза и безвольно откинулся на банкету. – Вы знаете, что делать, Марк. Вы знаете, что делать. Повернув голову в мою сторону, он аккуратно и не без элегантности сблевал в ведерко для льда. Два часа я вышагивал по квартире, не спуская глаз с циферблата часов. Как, черт побери, мне подменить Гарри Бреннана? Великого Гарри Бреннана? Как я смогу быть им? Сев за компьютер, я в пятый, шестой, седьмой раз начинал писать рецензию, но каждая попытка была неуклюжей, или скучной, или просто раздражающе глупой. За полчаса до срока я, просто чтобы успокоить нервы, налил себе солидную порцию водки из бутылки, которая уже несколько дней лежала в морозильнике. Водка настолько хорошо меня успокоила, что я налил себе вторую, а потом и третью. Я съел три дольки «Манжари», пару трюфелей в белом шоколаде и горсть орехов макадамия под толстым слоем глазури. Через пять минут я написал вступление, которое вдруг показалось чертовски логичным: О кухне того или иного ресторана можно многое узнать по скорости, с которой подаваемая там еда исчезает во рту едока. Но гораздо больше можно узнать, если съеденному случится снова вылететь наружу. То что надо. Нечто острое. Нечто решительное и бескомпромиссное. Вспомни только про бедного Гарри, блекло-серого на фоне искусственного пурпурного полубархата. Разве он не заслуживает правды? Разве он не этого хотел бы? Поэтому я продолжил писать и накропал нужную тысячу блистательных слов: немного про почтенные рестораны, которым следовало бы знать, когда уйти на покой, но в основном об ощущениях, которые испытываешь, когда блюет человек, с которым ты обедал. («Думаю, было бы дурным тоном пытаться идентифицировать блюда, когда они совершают обратный путь».) Час спустя я послал текст в редакцию и, чтобы отпраздновать, налил себе еще водки. На следующее утро, когда я нянчил мое похмелье, мне позвонили из кабинета Роберта Хантера. Он прочел мою рецензию. Она ему понравилась. Она ему очень понравилась. Если уж на то пошло, она ему понравилась настолько, что он решил уволить Гарри Бреннана и взять на его место меня. Вот как это случилось: я стал ресторанным критиком из-за одной порции тухлой трески, которая предназначалась мне, но досталась другому. Глава шестая Теперь я знаю, что процесс извинения в чем-то сродни первому поцелую – для обоих нужна храбрость. Нужно быть готовым к резкому отпору, но одновременно твердо уверенным, что момент благоприятный. Извиняющийся должен быть убежден, что сумеет подступиться со своей просьбой о прощении в момент, который сам искусственно создал, и надеяться, что по ходу разговора он станет более реальным и соответственно, менее искусственным. Профессор Томас Шенк почти тридцать страниц посвятил этой теме в своем новаторском учебнике по международным извинениям.[7 - «Улаживание конфликтов в глобальном контексте», профессор Томас Шенк, «Издательство Колумбийской юридической школы». – Примеч. автора.] И назвал это «поддержанием взаимной иллюзии». В тот день, когда я встретил на улице Гарри Бреннана, профессор Шенк и его шесть законов о взаимных иллюзиях, разумеется, еще ждали меня в будущем. У меня не было группы поддержки, чтобы помогать приносить извинения. У меня не было команды психологов, чтобы анализировать умонастроения тех, у кого я просил прощения. Я прыгал без страховки и импровизировал на ходу. Я знал только, что, извинившись перед Фионой Гестридж, я воспарил в небеса, а при виде Гарри – опять упал на землю. Когда я его окликнул, он не шелохнулся, будто собственное имя ему незнакомо, и я было подумал, что вот-вот совершу ужасную ошибку. Он по-прежнему рассматривал витрину антикварного магазина. Но разговор с женой Гестриджа открыл во мне неожиданные резервы храбрости. Я окликнул его снова: – Гарри? Повернувшись, он прищурился – старик, которого внезапно вырвали из задумчивости. – Это я. Марк. – Я широко улыбнулся, но улыбка поблекла под его пустым взглядом. – Бассет… – добавил я, надеясь, что это ему поможет. Внезапно он ожил. Подняв руку, он схватил меня за плечо и рявкнул: – Господи милосердный, вундеркинд собственной персоной. Юный тиран и озорник. Самое острое перо Лондона. Какое счастье, какой огромный удивительный сюрприз, какое… Он буквально окатил меня волной энтузиазма, когда мы пожали друг другу руки и рассмеялись от радости, которую подбросил нам случай. Я чувствовал себя распоследней сволочью, и это было хорошо. Подтолкнуло меня. Вот человек, чьи средства к существованию я украл, чей желудок вывернул наизнанку, чью жизнь разрушил, а он встретил меня как блудного сына. Нутро мне снова стянуло привычным узлом вины. Я точно знал, что не могу оставить все как есть. С этим необходимо покончить, и немедленно. Черт побери, если я смог попросить прощения у Фионы Гестридж, то найду в себе силы поговорить на чистоту со стариком Бреннаном. Я махнул на венгерскую кофейню через дорогу. – У вас есть время на… – Хм, а пожалуй, есть. – Он посмотрел на часы. – Да, действительно есть. Почему бы и нет. Ради прошлых дней. Сев за столик у окна, мы заказали кофе. – Пирог! – рявкнула официантка средних лет и среднеевропейской внешности. Это был приказ, а не предложение. – Вы как, Гарри? – Я пас, но вы на меня не смотрите, обязательно съешьте. Я настаиваю. – Он кивнул на стойку в дальнем конце зала. – Выберите себе что-нибудь, – сказал он, ткнув пальцем в бесстыдно манящий «наполеон» из слоеного сахарного теста, крема, клубники и хрупких чешуек шоколада. – Молодой человек вроде вас обязательно оценит его по заслугам. Я пожал плечами, точно признавая свое поражение после долгой битвы. – Один «наполеон», пожалуйста. Официантка фыркнула. – Сейчас принесу. Повисло молчание. Я поиграл десертной ложкой, поправил подставку под тарелкой. И наконец поднял глаза. – Я должен кое-что вам сказать, Гарри. И изложил в точности, как все случилось: что я не собирался красть его работу, что так вышло по чистой случайности. Нет, не совсем по случайности. В результате несчастья. Просчета. Что из неловкости и смущения я подменил тарелки; что я не желал ему зла, хотя и знал, что ему, возможно, придется несладко. Говоря, я почувствовал, что горло у меня сжалось, а во рту пересохло. Я знал, что мне все труднее скрыть дрожь в голосе, то и дело опускал глаза, чтобы не встретиться взглядом с Гарри. Я на мгновение прервался, опасаясь, что вот-вот разрыдаюсь. Сделав глубокий вдох, я поджал мои стоптанные и намозоленные пальцы, и маловольтный ток боли подтолкнул меня продолжать. Наконец я произнес: – Гарри, мне ужасно, ужасно жаль. Он смотрел на меня, разинув рот. Потом уголок рта у него пополз вверх, и Гарри вдруг разразился хохотом: бесшабашным, до слез смехом, который казался неистовым, жарким и необходимым. Он не остановился, даже когда пришла с нашим кофе и моим десертом официантка, вскоре я уже смеялся вместе с ним. Она поглядела на нас возмущенно, будто наша истерическая выходка оскорбляла ее чувство приличия – совсем как пара сношающихся дворняжек на ее кухне. – Пирог! – рявкнула она в предостережение. – Спасибо, – как только смог, выдавил я. Когда она ушла и мы немного успокоились, я сказал: – Вы на меня не сердитесь? Он сделал глубокий вдох. – Вовсе нет, мой милый мальчик. Хотите знать почему? Вы спасли мне жизнь. – Да? – Зубцами вилки я проломил верхний слой «наполеона» и, зачерпнув немного крема, отправил его в рот. – Через несколько дней после того, как Боб Хантер вышвырнул меня на улицу, я пошел к врачу. Старый мотор забарахлил. – Он похлопал себя по левой стороне груди. – А врач сказал, что до преждевременной могилы мне осталась самая малость. Высокое давление, закупоренные артерии. В некоторые даже пришлось вставить шунты. Если хорошенько попросите, шрам покажу. Я проглотил еще кусочек. – Возможно, попозже. – И уровень холестерина у меня… Ну, скажем так, будь это олимпийский вид спорта… – Вы завоевали бы золото? – Вот именно. Врач велел отказаться от выпивки, жирного, мясного, соли. Короче, всего вкусного. Если бы я еще тянул прежнюю лямку, у меня не было бы и шанса. Мертв. Труп. Памяти Гарри Бреннана посвящается. Вы оказали мне услугу. Сейчас, на новой диете, я чувствую себя отлично. И правду сказать, живу так уже несколько лет. В отличной форме. Радуюсь жизни. Большей рекомендации раннему уходу на пенсию и не пожелаешь. – Что ж, очень рад, – сказал я, собираясь атаковать вторую половину пирожного. – Знаете, что меня доконало? Я вам скажу. – Кончиком чайной ложки он постучал по моей тарелке. – Десерты. От них все зло. Они-то и стали бы мне смертным приговором. Медленно и очень решительно я положил вилку возле последних хлопьев хрустящего теста и завитков густого крема. Перед глазами у меня замаячили облепленные бляшками артерии, и на долю секунды закружилась голова. – Доедать не собираетесь? – Пожалуй, нет, – сказал я. – Очень вкусно, но… – Жирно? – Да, вот именно. Жирно. – Наверное, оно и к лучшему, милый мальчик. – Да. – Я отодвинул тарелку. – Значит, вы правда на меня не сердитесь? – Мне хотелось вернуться на более безопасную почву нашего прошлого. – Отнюдь. Интересная история. Рад, что вы мне ее рассказали. Даже тронут. Я на вас зла не держу. Меня охватило то же легкое тепло, которое охватило меня после разговора с Фионой Гестридж. Я расслабился, был в мире с самим собой. У меня возникло отчетливое ощущение, что я залечил старую рану. Гарри Бреннан откинулся на спинку стула. – Что, приятно снять камень с души, а? – А ведь знаете, действительно приятно! – с жаром ответил я. – Не подумайте, что вы всего лишь один из списка, но недавно я попросил прощения у нескольких человек. Нет, если быть честным, только у одного. Но главное, какое замечательное чувство! Просто потрясающее. Я совершил хороший поступок, и, оказывается, это само по себе награда. Гарри поднял косматую седеющую бровь. – Милый мальчик, судя по вашим словам, выходит, вы обрели призвание. – И самое главное, старик Бреннан прав. Совершенно прав. Я нашел что-то, во что могу верить. – Марк, милый, это чудесно. Я очень за тебя рада. Но это еще не объясняет, почему, вернувшись домой, я застала тебя посреди комнаты в одних трусах, причем всего в пыли и грязи. Я опустил взгляд. Линн была права. Зрелище не из приятных. – Из-за спешки, наверное. Мне просто хотелось поскорее приступить. – Но к чему именно? – К их разбору. – Я указал на две ветхие картонные коробки со стянутыми скотчем углами, которые я только что притащил с чердака. В потолке был открыт люк, и в комнате витал запах старой бумажной пыли. – На мне был костюм, и мне не хотелось его пачкать. А какой смысл надевать джинсы, если и их измажешь, поэтому… Телевизор у меня за спиной был включен и настроен на канал новостей. Мое внимание привлек голос Льюиса Джеффриса III. Переговоры по репарациям за рабство в Алабаме опять прерваны, толпа афроамериканцев с темными кругами под мышками некогда накрахмаленных рубашек сгрудились вокруг главы своей делегации, который как раз готовился сделать заявление для прессы. – Мы не перестанем искать способ залечить раны истории, тем более что эти раны глубоки и вопиют… – А ведь он первостатейный актер, верно? – Марк! – Подожди секундочку. – …но пока наши собратья-американцы не признают, что на их прошлом лежит позорное пятно, не может быть надежды на примирение… Подойдя поближе, я всмотрелся в экран. – Знакомое лицо, – рассеянно сказал я. – Не знаю почему, но… – Белая женщина, приблизительно одних со мной лет, одетая в деловой синий костюм, слишком теплый для летнего дня, из задних рядов наблюдала за происходящим. Коснувшись пальцем экрана, я почувствовал, как на кончике собирается статика. – У вас чертовски знакомый вид, дамочка… – Марк! – …кто же вы такая будете? – Господи боже мой! Марк! Раздался щелчок, и экран погас. Я, выпрямившись, повернулся. Линн стояла, выставив вперед бедро и весь вес перенеся на одну ногу, в лице у нее читался едва сдерживаемый гнев. В вытянутой руке она держала пульт от телевизора, который теперь нацелила на меня, точно это было оружие. – Будь добр, скажи, пожалуйста, что такого чертовски важного в этих коробках? – Ах да. Конечно. Ладно. – Подойдя к дивану, я начал рыться в одной и вдруг осознал, что практически голый и что мне холодно. – Фотографии, – объяснил я. – Старый хлам. Я с друзьями в школе. Пикники. Потом дурачества на подростковых вечеринках. – Достав стопку фотографий, я начал пролистывать снимки, роняя их назад в коробку с хлопьями пыли и бумажных снежинок. – Я на каникулах. – Над одним снимком я помедлил: я и Люк в жарком сосновом лесу, каждого из нас держит за руку мой огромный, голый по пояс отец, и мы все трое улыбаемся в камеру. Мне, наверное, лет семь, Люку – пять… – Марк? – Ее голос смягчился, стал почти молящим, точно она пыталась выманить зверька из темной норы. Повернувшись, я успокаивающе улыбнулся. – Нет, честно, все в порядке, любимая. Постой. – Я продолжил рыться в коробке. – Ведь иногда, чтобы вспомнить все, что ты сделал, нужны фотографии, верно? Всех людей, которым ты сделал гадость. Все проступки, которые совершил. Линн стояла теперь рядом со мной, а я стремительно тасовал мою юность, сохраненную стопкой безвкусных, мятых карточек. – Понимаю, – только и сказала она. Наконец я нашел фотографию, которую искал. Ее сняли на вечеринке у одного моего приятеля. Гостиная, из которой вынесли мебель (обычно из комнаты убирали все, что можно, на случай, если ее погромят). Мои друзья разлеглись на полу, поставив так, чтобы были под рукой, банки пива и бутылки дешевого вина. По углам – несколько парочек в той или иной разновидности боксерского клинча. В центре снимка (по всей видимости, повод для этой фотографии) – куча мала подростков, которые ухмыляются в камеру. На самом верху – Стефан. Меня в куче мале не было, а значит, снимал скорее всего я, но уверен, что эта гора тел и мне представлялась чертовски смешной. Нам тогда, наверное, было по четырнадцать или пятнадцать лет, а в таком возрасте, особенно если сперва достаточно выпить, груда сидящих друг на друге друзей заставляет хохотать до колик. Но на снимке меня заинтересовало другое, то, что находилось чуть справа от горы тел: темноволосая, хорошенькая, довольно крупная девочка сидит спиной к стенному шкафу и с полнейшим пренебрежением смотрит в объектив. – Вот она, – сказал я, ткнув указательным пальцем в слегка смазанный овал лица. Линн прищурилась, чтобы разглядеть получше. – Кто она? – Кое-кто, кого я знал ребенком, – снова рассеянно отозвался я. И услышал, как Линн раздраженно выдохнула. Я повернулся к ней. – Эту девочку, которую я когда-то знал, зовут Венди Коулмен, – сказал я. – И мой долг – перед ней извиниться. Глава седьмая Моя мать родом из той категории английских семей, которые всегда так же свято верили в служение государству, как Папы Римские в Бога. Всякий раз, когда находилась колония, которой требовалось управлять, или война, которую требовалось вести, или народ, который требовалось подавить, эксплуатировать или насадить ему наши идеи, будьте уверены, всегда под рукой был какой-нибудь готовый помочь Уэлтон-Смит. Уэлтон-Смиты сражались при Трафальгаре, при Балаклаве и при Лейдисмите. В 1649 году они помогали Кромвелю бесчинствовать в Дрохеде и Уэксфорде, что не помещало им несколько лет спустя ликовать на коронации Карла II. Они вели рабовладельческие корабли на Ямайку, управляли табачными плантациями в Кентукки и добывали алмазы в Южной Африке. Может, они и были пиратами и героями, но уж ни в коем случае не радикалами. В моем семействе до сих пор кое-кто считает, что зря мы позволили женщинам голосовать на выборах. Изо всех, кого произвела на свет эта семья, больше всего походила на революционерку моя мать Джеральдина. Подумать только, девчонка выскочила замуж за иностранца! Впрочем, на звание мятежницы моя мать, конечно, не претендовала. Думаю, ей вообще не приходило в голову предъявлять на что-нибудь права. Во всяком случае, ее бригадир-отец делал это за нее. О «непригодности» ее брака по любви Роджер Уэлтон-Смит заявлял до самой своей смерти, случившейся через несколько лет после кончины зятя, на которого он так негодовал. А вот моему отцу нравилось считать себя диссидентом только потому, что он уехал из Швейцарии. Его семья так и не поняла, почему он это сделал. Кто по доброй воле покинет страну, столь богатую пейзажами, травой, коровами и колокольчиками, которые можно на этих коров повесить? Помнится, его брат-близнец Мишель, которого я никогда не видел, написал ему письмо. Кое-что из него отец прочел мне вслух: «На лугу за домом распустились желтые горечавки, хотя маман утверждает, что это просто сорняки». Скомкав письмо, отец швырнул его в корзину. – В Швейцарии, Марк, «цветы распустились» – это, можно сказать, сенсация. В политике он предпочитал оппозицию, причем практически всему. Он читал газеты за завтраком, сидя боком к столу, держа на весу развернутые во всю ширину страницы, точно задача узнавать из них новости по плечу только человеку его комплекции. Читая, он яростно фукал на любую заметку, которая привлекла его внимание, поэтому тот, кто стоял перед ним, видел только огромный, шуршащий парус бумаги, который надувался всякий раз, когда он возмущенно спускал пар. – Значит, мистер Брежнев и мистер Никсон подписали симпатичненький договорчик об ограничении гонки вооружений. Уж теперь-то нам ничего не грозит. Согласен, семьей марксистских гуэррилас нас нельзя было назвать, но сейчас я понимаю, что, с бытовой точки зрения, у нас в доме витал дух своего рода наивного радикализма. Даже до смерти отца моя мать четыре дня в неделю работала в конторе местного адвоката, а так как отец творил и чертил дома, то и оказывал доминирующее влияние. Готовил, разумеется, исключительно он и довольно рано посвятил нас в ритуалы поварского искусства, поэтому плита стала местом мужской солидарности. Мы не слишком часто ее чистили. У матери были свои владения, но они определялись исключительно ее талантами. Например, она разбиралась в капризах нашего чудовищного старого бойлера, понимала его полифонические шипения и позвякивания, которые были совершенно недоступны разумению отца. Я считал это добровольное разделение труда вполне естественным, но, если сравнивать с тем, что происходило в домах моих друзей, оно таким не было. Для большинства семидесятников тендерная политика оставалась чем-то, что видели в вечерних новостях по телевизору, скорее спектаклем, чем контактным поединком на матче. Мне хочется думать, что отношения в нашей семье научили младших Бассетов понимать и уважать женщин. Мне хочется так думать, но, по всей видимости, я ошибался. Как иначе объяснить то, что, подобно моим друзьям, я так чудовищно обошелся с Венди Коулмен? Нас интересовало только то, что она, возможно, позволит нам сделать (или, в моем случае, не суметь сделать), и совершенно не видели в ней живого человека. Нет, я никоим образом не подразумеваю ни малейшего принуждения, ведь ничего подобного не было. Урон, который мы ей нанесли, был исключительно психологическим и выражался в словах, которые по большей части не при ней говорились. И тем не менее мы отказывали Венди в уважении, и я полагал, что за одно это она заслуживает извинений. До меня уже дошло, что сначала придется рассказать ей о нашей вине и лишь потом попросить прощения, но это не отменяло необходимости это сделать. Она имеет право услышать заветное слово, а мне не терпелось его произнести. (Вот видите: я сам, еще до знакомства с книгой профессора Шенка, начал разбираться в психологических трудностях извинения.) Найти Венди было несложно. Ее родители еще жили на прежнем месте и, когда я позвонил им, сказали, что она работает ортопедом в небольшой частной клинике в том же квартале Северного Лондона. Пошевелив пальцами в жестком панцире ботинок, я получил еще одну мелкую травму, когда самый маленький и жалкий палец – покрытый коркой натоптышей и мозолей мизинец – соприкоснулся со стенкой. Я записался на прием у ее секретаря. На следующий день Венди Коулмен сидела в своем выложенном белой плиткой кабинете, где кисло пахло дезинфекцией, как это было у нас дома, когда заболел папа. Белизну пятнал лишь один шрам цвета, гигантская фотография расчлененной ноги на стене: лоскуты бежевой, сереющей кожи оттянуты, чтобы открыть обескровленные рельсы сухожилий и мышц, давным-давно отделенные от своего владельца целесообразным надрезом над лодыжкой. Когда я вошел, Венди не подняла глаз от записей, только махнула на сложной конструкции врачебное кресло посреди кабинета и сказала: – Садитесь, пожалуйста. Снимите ботинки и носки. Ничего не трогайте. Я подчинился. В кабинете ортопеда я всегда покорен. Мои стопы – это основание для последней шутки во всей смехотворной шараде моего тела, меньшего не допускают. Со щелчком натянув белые резиновые перчатки, Венди повернулась посмотреть на меня. Она ничуть не изменилась, только мягкое лицо оформилось, проступил элегантный костяк. На ней был ослепительно белый халат, и на фоне пустых стен она почти сливалась с комнатой. Она казалась человеком, комфортно чувствующим себя в пространстве, которое заполняет. – Привет, Венди. Это я, Марк… – Знаю, – отозвалась она. – Я видела твое имя в книге записей. Ее ответ прозвучал невозмутимо, будто, называя себя, я лишь доказывал общеизвестный факт собственной глупости. Я чувствовал себя ужасно беззащитным (то есть еще более беззащитным, чем обычно в кресле ортопеда, когда я без ботинок и носок, штаны у меня закатаны до лодыжек, а стопы выставлены на всеобщее обозрение). Это было хорошее чувство. Правильное чувство. Просьба о прощении требует смирения, а что еще можно испытывать перед женщиной, которая готова приводить в порядок твои ступни? Одной рукой она провела по пальцам на моей левой стопе, оттянула самый маленький вверх и в сторону, подальше от защиты больших братьев. Другой, не глядя, взяла со столика тонюсенький стальной скальпель. – Сухожилия у тебя напряжены, и из-за замыкания суставов в мизинцах тебе все больше приходится наступать только на пятку и кончики пальцев. А от этого под ними нарастает мозольная ткань, отсюда – косолапость и ослабление подъема. – Она втянула воздух носом. – Тебе следовало бы подумать, не сломать ли мизинцы, чтобы потом правильно срастить кости. – А ты такое делаешь? – спросил я. – Ломаешь кости? – Нет, – ответила она. – Я работаю только с мягкими тканями. Я ждал довольной ухмылочки, двусмысленности, любого знака того, что она помнит прошлое, но впустую. Передо мной была женщина за работой. Склонив голову, она начала методично подрезать мой мизинец: снимать слой за слоем, обстругивая муфту отверделой плоти. Каждое прикосновение лезвия намекало на возможность боли, предполагало ее и не сдерживало обещания, как тень жара чили, когда табачный шоколад растворяется на языке. Частички моей кожи сахарной пудрой усыпали пол вокруг Венди. Я спросил: – Тебе нравятся ноги? Один ортопед мне как-то сказал, что изо всех видов фетишизма (латекс, резина, карлики, инвалиды с ампутированными конечностями) его больше всего ужасает мания стоп. Это, как он выразился, подлинное отклонение от нормы. – Стопы откровенны, – сказала Венди. – Дальше всего ото рта, поэтому лишены эмоциональной ерунды… – Она на секунду замолчала, начав расковыривать сморщенную, похожую на пуговицу мозоль у меня на мизинце. – Со стопами всегда можно найти решение. – Какое? – В худшем случае ампутировать. В кабинете воцарилась тишина, прерываемая только гудением галогенной лампы под потолком и самодовольным бормотанием маленького больничного холодильника. – Я пришел не только из-за ног, – сказал я, наконец, когда Венди немного приподняла мой левый мизинец и начала обрабатывать стоптанную подушечку под ним. – Хм? – Но глаз она не подняла. Я почувствовал, что она втихомолку наслаждается происходящим. – Я пришел, потому что хотел извиниться. Венди на мгновение помешкала, лезвие застыло над подушечкой четвертого пальца, будто она вспоминала лицо, имя или запах. Потом она вернулась к работе. – Я хотел извиниться за то, как мы… я хотел сказать… я… к тебе относился, когда мы были детьми. До сих пор я почти прямо сидел в кресле, напрягая шею, чтобы видеть, как она работает, но теперь, раскрыв причину моего прихода, почувствовал, что могу расслабиться. Откинувшись на спинку, я уставился в потолок. Врачебное кресло стало моей исповедальней, Венди Коулмен – священником. Она перешла к правой ноге. – Мы были подростками, и от гормонов на уме у нас было только одно, ну… и потому мы были, наверное, слегка не в себе. Это нас не извиняет. Разве что объясняет наше поведение. Извинений тут быть не может. Конечно же, не может. Мы были к тебе жестоки и… Меня подхватило и понесло, я легко прокладывал себе дорогу по эмоциональному ландшафту извинения. Мы говорили о ней гадости, сказал я, видели в ней не человека, а объект похоти, а это было несправедливо. Надеюсь, она не в обиде, что я это все объясняю, но мне хочется покончить с прошлым. Завершил я словами: – Тем не менее я не жду, что ты примешь мои извинения или будешь из-за них лучше ко мне относиться, нет, мне просто хотелось выговориться. Теперь она промокала мне стопы вяжущим дезинфицирующим средством, которое почти не жгло, но напомнило мне, что под окостенелыми наростами была погребена живая кожа. Вот Венди отложила ватный тампон – работа закончена. Встав, она стянула перчатки и вернулась к своим записям. – Можешь надеть носки и ботинки, – сказала она, что-то записывая. – Не затягивай слишком со следующим визитом к врачу, и если ты думаешь, что за последние двадцать лет я хотя бы минуту потратила на мысли о тебе и твоих гадких приятелях, то прискорбно ошибаешься. – Все это на едином дыхании и с одной интонацией, так что мне понадобилась секунда или две, прежде чем до меня дошло, что она хотя бы как-то отреагировала на мои слова. Она повернулась на меня посмотреть. – Вы были сворой сосунков, у которых никогда не вставало, и мне только жаль бедных женщин, которых вы, наверное, как-то уговорили с вами жить. С тебя сорок пять фунтов. Заплатишь в регистратуре. Вот и все. Я расплатился и ушел. На сей раз опьянение было тоньше, чем от извинений перед Бреннаном и женой Гестриджа. Я бы даже назвал его выдержанным, но от того не менее сладким. Счет Венди Коулмен был закрыт, и ощущение мне очень понравилось. Вернувшись домой, я выклеил над рабочим столом в гостиной Стену Стыда: фотографии тех, кто заслуживал, чтобы к нему заглянули. В следующие несколько дней я начал навещать их одного (или одну) за другим. Для Марсии Харрис я сварил суп из белой фасоли и выдержанных в вине помидоров, густой от крупно порубленного кервеля. Марсия была дочерью мясника из Мерсисай-да, которая в университете обратилась в вегетарианство с такими решимостью и пылом, что напрочь порвала с семьей. Она пристрастилась к резиновой обуви, которая скрипела, куда бы она ни пошла, и о ее приближении знали все. Несмотря на нежелание дочери общаться с семьей, озадаченные родители продолжали посылать ей чеки. Марсия называла их «кровавыми деньгами» и сжигала все до единого на той же своенравной зажигалке, от которой прикуривала вонючие самокрутки. Ей вечно не хватало денег, и время от времени она кормилась у друзей, «чтобы продержаться», но тем не менее патрулировала наши кухни (точь-в-точь правдами и неправдами добивающийся повышения таможенник), вынюхивая животные белки. Меня это приводило в бешенство. Однажды вечером я сварил ей овощной суп, взяв за основу жирный телячий бульон, и сказал ей об этом лишь после того, как она съела две тарелки. Она с криком убежала из дома. Стоя на крыльце, я распевал: «Телячий сок, телячий сок», пока ее тошнило в чахлые розовые кусты. Потом достал из духовки оставшиеся ребра, которые приготовил в предвкушении ее ухода, и с удовольствием их умял. Суп из белой фасоли и томатов я принес Марсии в кобальтово-синей обливной супнице, которую купил специально для этой цели. Скрестив руки на груди, она встала как каменная в подъезде многоквартирного дома в недрах Южного Лондона, где теперь держала практику ароматерапевта, и сказала: – Почему я должна тебе поверить и съесть еще хотя бы ложку любого твоего супа? – Потому что повторять туже выходку почти через пятнадцать лет было бы глупо. – А приносить суп не глупо? Пожав плечами, я понурился. – Тебе не обязательно принимать мои извинения. Просто мне хотелось попросить прощения. Мне очень жаль. Я не уважал твои взгляды. Я поставил супницу ей на порог. – Ты все еще вегетарианка? – спросил я. – Да, но сейчас ем рыбу. Я кивнул. – Я люблю рыбу. Она растянула губы в улыбке, забрала супницу и ушла, закрыв за собой дверь. Надо признать, это было второсортное извинение. Искреннее сожаление о содеянном и облегчение от заглаженной вины сводила на нет моя глубочайшая ненависть к вегетарианцам. Я заметил, что Марсия все еще ходит в резиновых тапочках, хотя и не слышал, чтобы они скрипели. Тем не менее я приклеил к фотографии Марсии Харрис золотую звездочку в знак того, что с ней дело улажено. Для мисс Баррингтон я приготовил блюдо посложнее. Эллен Баррингтон была нашей учительницей домоводства в Нортхильской средней школе, а я – ее лучшим учеником. Она была из тех кругленьких женщин средних лет, которые всегда выглядят на этот и ни на какой другой возраст. От нее слегка пахло кокосом (наверное, это был аромат шампуня), и все приготовленные блюда она называла «милыми стараниями», за исключением моих, которые всегда были «в яблочко!». Она была незамужней и почти все свое время проводила, организуя внеклассные мероприятия, среди которых больше всего души отдавала «Нортхильской бригаде», команде поваров-любителей, выступавших на межшкольных конкурсах. Я, разумеется, был ее капитаном. Когда мне было четырнадцать лет, мы дошли до общенационального финала, который должен был состояться в Бирмингеме, но состязание совпало по времени с вечеринкой, которую мне никак не хотелось пропускать, ведь мне сказали, что там будет одна девочка, которая, возможно (что само по себе удивительно), согласится меня поцеловать. Я был так уверен в моих кулинарных талантах и так их презирал, что финал казался недостаточной причиной пропускать вечеринку. В утро конкурса я пошел задом и, удостоверившись, что меня никто не видит, пять или шесть рад ударил рукой о стену, пока от запястья до локтя не протянулась кровоточащая, с рваными краями ссадина. Вернувшись в дом, я объяснил матери, что упал. Мать отвезла меня в больницу, где сказали, что рука не сломана, но все равно наложили повязку и шину. К тому времени школьный автобус уже уехал. Без меня, который сотворил бы звездное блюдо, миндальное суфле (где большая часть сахара была заменена на смесь сахарной пудры с тертым миндалем), команда не дотянула даже до третьего места. Как я впоследствии узнал, мисс Баррингтон была безутешна, но мне ничем этого не показала. Во время занятий в понедельник она была искренне озабочена моей рукой. А поцелуя я так и не получил. С тех пор мисс Баррингтон ушла на пенсию. Я отыскал ее домик с изгородью из бирючины на псевдотюдорской окраине, где она встретила меня с распростертыми объятиями. От нее все еще пахло кокосом. Я привез с собой нужные ингредиенты и в ее аккуратной, выскобленной кухоньке с помощью ее чистейших баночек с пряностями и френч-пресса[8 - стеклянный сосуд, в котором кофе приготавливается под давлением прямо на столе. – Примеч. пер.] на одну чашку приготовил суфле, которое отказался сделать столько лет назад, и все это время объяснялся. Она наблюдала за мной молча. Когда все было готово и суфле пухлой бежевой подушкой поднялась над краем креманки, я поставил ее на кухонный стол и сел против старушки. Она положила ложечку в рот, пожевала губами, и по ее щеке скатилась одинокая слеза. – Самое лучшее в жизни учительницы, – сказала она, – когда видишь, как те, кого ты осторожно вела через превратности детства, превращаются в милых взрослых. – Она сжала мне запястье. – Ты хороший человек, Марк Бассет. Очень хороший. Я тоже плакал. Я не стыжусь это повторить. На собрании в местном клубе я извинился перед Маркусом Хедли, над которым мы со Стефаном потешались, когда нам было десять-одиннадцать, только потому, что он обмочился, пока слушал увертюру Чайковского «1812 год», ведь, как он сказал, она такая замечательная. Когда я попросил прощения, мы с Маркусом напились в хлам и пели «Никаких больше героев» «Стрэнглерз», оравших из музыкального автомата. Я извинился перед Карен и Ричардом Брюстерами, бывшими коллегами Линн по «Британскому совету», за то, что однажды на какой-то их вечеринке надрался и потихоньку сблевал в их бельевую корзину и тогда не сознался. Еще, чтобы загладить свою вину, я купил им новую корзину для белья. Экспромтом я извинился даже перед нашими мусорщиками, что бросал траву в мусорный бак на колесах, а ведь этим я нарушал постановления местного муниципального совета, воспрещающие оставлять для вывоза садовые отходы. Не бог весть какое извинение, зато помогло мне начать день с легкой эйфории. Эдакое извинение-эспрессо. Я вырезал фотографию мусорного бака из районной газеты (там почему-то всегда есть фотографии мусорных баков) и добавил ее к Стене Стыда, а потом наклеил золотую звездочку в знак того, что и это улажено. Линн пыталась проявлять чуткость, но я видел, что она в тупике. По утрам перед уходом на работу она стояла в дверях гостиной и молча смотрела, как я вношу изменения в Стену, прилепляя золотые звездочки или добавляя новые фотографии. Однажды утром она спросила: – Ты почти закончил? Я рассмеялся. – Закончил? Не думаю. – О! – А потом: – Кто остался? Я вырезал фотографию шеф-повара. Когда-то я назвал его Дэвидом Корешем[9 - Американский религиозный фанатик, судимый за вооруженное нападение и покушение на убийство в ходе борьбы за власть в религиозной секте «Ветвь Давидова». – Примеч. пер.] ресторанного мира за беззаветную преданность, которую он внушал своим поклонникам, невзирая на общую придурочность своих блюд. (Станет кто-нибудь в здравом уме есть недожаренное филе сельди в малиновом соусе?) – Уйма народу. Вот этот парень, например. – Я показал вырезку. – Повар он, возможно, ужасный, но это еще не значит, что его следовало унижать. Рано или поздно клиенты бы ему сказали, а если нет, то мне какое дело? – Теперь ты начинаешь меня пугать, – откликнулась Линн. – Я просто хочу сказать, что и критике, наверное, есть пределы. – Ты собираешься извиняться перед каждым шеф-поваром, которого обругал в рецензии? – Еще не уверен. Возможно. – А потом? На этом остановишься? – Послушай, Линн, я еще не извинился перед собственным братом. Я услышал, как, пятясь из комнаты, она пробормотала «Господи Иисусе». Хлопнула входная дверь. Глава восьмая Однажды скучным воскресным днем, когда мне было одиннадцать, я два часа измывался над своим братом. Не помню, почему решил это делать, разве только потому, что Люк был на два года моложе, а погрязшие в оптимизме младшие братья заслуживают того, чтобы их мучили. Психологи сказали бы, что мое поведение порождено болезненной и глубоко укоренившейся враждебностью к члену семьи, который самим фактом своего рождения лишил меня привилегированного положения. Я бы сказал, что он был доставучим засранцем, которому всегда удавалось подстроить так, чтобы выставить меня виноватым. Метод измывательства был простым и коварным, но в конечном итоге чрезвычайно действенным. На протяжении двух или около того часов каждые три минуты я на него орал. Это был резкий пронзительный крик, эдакий ослиный рев, какой иногда издает ускользающий из воздушного шара гелий. Мама куда-то ушла, но отец был дома, работал у себя в кабинете над проектом очередного шале. Нам под страхом смерти велено было ему не мешать, и я знал, что Люк не может призвать его на помощь, только потому что я визжу ему в ухо как неполовозрелый осел. Итак, я ходил за ним по дому и ийаакал. Ий-аа. Ий-аа. Сначала, когда мы вместе смотрели телевизор (шел какой-то детективный сериал или «Шоу Розовой Пантеры»), ему это как будто не мешало. Он только раздраженно поглядывал на меня из своего угла дивана и вздыхал над моей очевидной глупостью. Некоторое время спустя я его заинтриговал. Он стал спрашивать: – Зачем ты это делаешь? А я в ответ: – Что делаю? И снова отворачивался к телевизору. Потом он пытался не обращать на меня внимания: сидел, устремив глаза в экран, и едва морщился на каждое новое ржание. Но вскоре его терпение истощилось – как я и рассчитывал. – Ий-аа… – Заткнись, Марк. – Ий-аа… – Марк! – Что? – Заткнись. – Ий-аа… – Заткнись, заткнись, заткнись! И так далее все долгие, серые послеобеденные часы, пока дневной свет не сменился сумерками. Звук сводил его с ума, под конец он даже попытался меня ударить, а я, будучи больше и сильнее, отказывал ему в этом ничтожном удовольствии. Он гонял меня по дому, испуская пронзительный визг, точь-в-точь придушенный козел, пытаясь меня пнуть или достать кулаком. Наконец из своего кабинета с ревом вылетел отец. Остановившись у подножия лестницы, он уставился на нас, широко расставив на паркете огромные босые ноги. – Что тут, черт побери, за шум? – Это все Марк. Он… – Люк посмотрел на меня, стараясь определить, что же я делаю. – Он меня дразнит. – И сам понял, насколько жалко это звучит. Я же состроил недоуменную мину, мол, «я не меньше тебя удивлен, папа». Наш отец покачал головой. – Ты, – ткнул он пальцем в Люка. – Повзрослей же наконец. – А ты, – палец указал на меня, – оставь брата в покое. Он протопал назад в кабинет и ногой закрыл за собой дверь. Разумеется, как только я услышал стук двери, я тут же издал Звук. Разрыдавшись, Люк свернулся калачиком на верхней лестничной площадке. Вот тогда я остановился. Его воля была сломлена. Теперь он был мой. Я оставил его хныкать на полу. Через несколько часов семья Бассетов собралась на кухне ужинать. Папа потушил баранью лопатку в красном вине с Розмарином и чесноком, и как только наши тарелки были наполнены, я, не глядя на сидевшего через стол от меня Люка, снова издал Звук: мягко, негромко, точно это был всего лишь вздох удовольствия. – Ий-аа… Люк заорал, схватил стакан с водой и швырнул им в меня. Я пригнулся, поэтому стакан пролетел у меня над головой и разбился о деревянный буфет. Теперь Люк уже на меня кричал, бросал в меня столовыми приборами, даже попытался перелезть через стол, чтобы вцепиться мне в волосы. Андре Бассе тут же на него накинулся, схватил под мышки и буквально потащил из-за стола и из кухни. Брат продолжал кричать «заткнисьзаткнисьзаткнисьзаткнись», когда папа волок его наверх, в его комнату. Мама поглядела на меня с неподдельным изумлением. – Что это было, скажи на милость? Я пожал плечами. – Понятия не имею. Ты же знаешь Люка. Он всегда был немного… – подавшись к ней, я понизил голос до шепота, – …того. – Не говори ерунды, – ответила она. Потом мы прибрали на кухне. Даже сейчас, за столом, где приборы выстроились, как на плацу, я невольно видел, как в меня летит яростный шквал бокалов, ножей и ложек. Тем вечером, когда я вошел в ресторан, он только скользнул на свое место и вместо приветствия выставил вперед подбородок. Свой лепной красивый подбородок. Мой младший брат – точная копия меня, только в фокусе: талия поуже, черты лица более определенные и точные, волосы – прирученные, а не торчат мятежно во все стороны. Ступни у него, разумеется, хорошей формы и могут похвалиться явным подъемом. Люк из тех мужчин, на которых хорошо сидят даже дешевые костюмы. Однако он предпочитает носить только дорогие, потому что он возмутительно преуспевающий юрист и может себе это позволить. Стоило мне сесть, он сказал: – Твердая четверка. – Четверка? – Я одобрительно кивнул. – Стул или стол? – Стул. – Хороший знак. Наш отец, проявляя ту самую швейцарскую въедливость, которую так жарко отрицал, когда мы были детьми, научил нас определять уровень ресторана по тому, что происходит с вашей салфеткой, когда вы встаете из-за стола в туалет. Если официант ее игнорирует и она забытой горкой остается на вашем стуле, то оценка заведению только удовлетворительно, а само оно недостойно отцовского (и нашего) внимания. Если салфетку снова сворачивают в первоначальную форму (веер, горный пик или, упаси господи, лебедя) и ставят на ваш прибор, значит, тут слишком стараются. Истинный класс – когда складывают один раз по вертикали, после чего готовую салфетку оставляют на спинке стула, так как это предполагает, что прием пищи есть процесс, а салфетка – инструмент. Став взрослыми, мы, братья Бассеты, превратили «тест на салфетку» в официальный конкурс, выставляя от одного до пяти баллов за то, насколько назойливо ведут себя официанты, совершая те или иные действия с ней, удается ли им выполнить что положено до того, как вы вернетесь, или они вообще меняют салфетку на новую, считая, что первая уже испачкана. Тест оказался на удивление надежным. Немного нашлось таких ресторанов, которые набирали в нем четыре или пять баллов и в которых невкусно кормили. Сегодня мы пошли в новое местечко под названием «Камера высоко подвешенных туш» возле Смитфилдского мясного рынка. В меню – основательные порции отличного мяса безо всяких генетических модифицикаций и приготовленного по классическим рецептам. Декоршик рубщиков мороженых туш: голые кирпичные стены, посыпанные песком полы, элегантные голые лампочки – в Лондоне начала Двадцать первого века подобный сдержанный минимализм обходится в сто тридцать фунтов на двоих. В качестве ваз здесь стояли на столах выскобленные от мозга и закупоренные с одного конца говяжьи кости с одним красным тюльпаном. Хлеб подавали в краниальной впадине перевернутого вверх ногами бараньего черепа, который покачивался взад-вперед на хребтообразном выступе. «Камера высоко подвешенных туш» своего подхода не стеснялась. Когда мы сделали заказ, Люк сказал: – Мне звонила Линн. Свирепо выпятив нижнюю губу, я произнес, по-гангстерски растягивая гласные: – Крутишь с моей девчонкой? Он усмехнулся. – Ну разумеется. Но по юношескому безрассудству сам проговорился о звонке. – Элементарная ошибка. – Вот уж точно. В следующий раз буду умнее. – Она знает, что у тебя проблема с размером… – Я кивнул на его пах. Он расширил глаза. – Да, она боится, что не вместит меня целиком. Я с отвращением отшатнулся. – Ох ты, вот уж спасибо, Люк. Какая восхитительная картина. Он почесал шею сзади и отвел глаза, посмотрев куда-то мне за плечо. – Собственно говоря, она считает, что ты рехнулся. – Да? И как же? – Ну, вообще, знаешь ли. Она встревожена. Я цапнул из бараньего черепа ломоть хлеба с толстой коркой. – Не волнуйся. – Я-то не волнуюсь. Я всегда считал, что ты никчемный, антисоциальный мерзавец. Но Линн, сам понимаешь… – Что она сказала? Люк пожал плечами. – Что у тебя крутой припадок извинений. Просишь прошения у всех напропалую. У шеф-поваров, у учителей, у мусорщиков. Она сказала, ты выкопал даже Венди Коулмен. Это правда? Жуя хлеб, я кивнул. – Приятно было ее повидать. – Она запустила руку тебе в… – Перестань, Люк. Пора наконец повзрослеть. Он закатил глаза, и я тут же пожалел, что так выразился. Но Люк только деланно понурился и саркастически сказал: – О, извини, мой старший брат. Мы немного помолчали, придавленные чрезмерным багажом братских отношений. А потом: – Она все еще, ну, сам знаешь, крупная деваха? – Не обратил внимания, – солгал я. – Это не имеет значения. Я не за тем к ней ходил. Он раздраженно вздохнул. – Тогда зачем же? – Чтобы привести в порядок стопы. – Э?… – Она ортопед. – Толстая Венди – ортопед? – У каждого свое призвание. – Тут она, пожалуй, переплюнула Стефана, а ведь он в солдаты подался. – Давай не будем об этом. Он тоже потянулся за хлебом. – Нет, серьезно, что ты затеял? Может, нам с мамой взять тебя под опеку? Я пожал плечами. – Мне кажется, я поступаю правильно, вот и все. На самом деле я затем тебя сюда пригласил. Он откинулся на спинку стула. Он явно заинтересовался: – Валяй. Подали мясо, и мы приступили к еде. – Я вспоминал наше детство, и, знаешь, мне просто хочется попросить прощения. Я плохо с тобой обращался. Теперь уже Люку стало не по себе. Он сделал вид, что увлеченно соскабливает куски мяса с бычьего хвоста на своей тарелке. – Но ведь старшим братьям так и положено, разве нет? – Почему мы должны, не рассуждая, поступать как положено? Например, в тот день, когда я так тебя довел, что ты едва не перепрыгнул обеденный стол. Это было… Люк рассмеялся. – Ловко было придумано. – Ужасно было придумано. – Это важно? – Думаю, да. Мне чертовски стыдно. Мне очень жаль, вот и все. Он прикусил губу, вид у него стал смущенный. – Как тебе? – Он указал на мой жареный свиной желудок с маринованными сливами. Положив вилку и нож, я отодвинул тарелку. – Прискорбно. Верхняя корочка дряблая, сало не вытоплено. Недожаренная растрата хорошего мяса. Люк прищурился. – Не слышу ли я фирменный выпад Марка Бассета? Как насчет «Единственное мясо, которому место в «Камере высоко подвешенных туш», с туши самого повара»? Что-то в таком духе. Дарю фразу. Я слабо улыбнулся. – Пожалуй, откажусь. – Я покачал головой и, попросив меню, заказал снова, на сей раз стейк и пирог с почками. – Господи помилуй, зачем? – Не хочу делать поспешных выводов. Возможно, нечестно оценивать ресторан по одному блюду. – Марк?… – Я серьезно. У них целое меню, а мы выбрали из него только свиной желудок и твой бычий хвост. Кстати, как он тебе? Люк перевел взгляд на тарелку. – Нормально. Тушеный бычий хвост. – Хорошо. Вот видишь? Если бы я судил о здешней кухне только по моему блюду, вышло бы несправедливо. – Линн права. Ты заболел. – Чушь. Я просто отказываюсь принимать, что поступать следует только так, как мы всегда поступали. – Я помешкал. – Кстати, на чем я остановился? – Э… на извинениях за ту пытку визгом, которую я считал истерикой. – Нет, не считал. Ты пытался меня убить. – Ладно. Тогда я, может, тебя ненавидел, но теперь мне все равно. Это зовется личной историей. Ее не перепишешь. – Согласен, не перепишешь. Но ее можно пересмотреть. С историческими событиями сплошь и рядом такое проделывают. Справедливые войны становятся несправедливыми. То, что казалось разумной политикой, полвека спустя превращается в возмутительную. Почему нельзя переоценить историю отдельных людей? Свиной желудок унесли и заменили его стейком и пирогом с почками, обещавшим темную поджарку под золотистым куполом слоеного теста. Я надрезал верхнюю корочку, и к потолку поднялся столб пара. Я попробовал несколько кусочков стейка. – Вот дрянь! – В чем дело? – Подливка пресная. – Я прожевал еще кусок говядины. – И мясо недодержали. Люк поднял руки. – Видишь? Ресторан просто хлам. Давай признавай поражение. – Обслуживание хорошее. Хлеб неплох. И в тесте на салфетку он получил четыре балла. А это ведь что-нибудь да значит. Передай меню. У Люка вырвался слабый стон, эхо того воскресного много лет назад. Я выбрал филейный стейк с кровью под беарнским соусом и картофель во фритюре. К тому времени, когда заказ принесли, тарелка Люка опустела. Он хищно смотрел, как я разрезаю карамельно-коричневое мясо. Оно мягко поддалось под ножом, завернулось, открывая блестящую пурпурную внутренность. Это был фантастический стейк. Наконец-то для смерти коровы нашлась веская причина. – Ну, видишь? – сказал я, счастливо нарезая мясо. – Я знал, что это место хотя бы на что-то годится. – Это стейк. Тебе пожарили на гриле стейк, а ты хочешь выдать им медаль? – Простые вещи труднее всего сделать как надо. – Нет, не труднее. Их проще всего сделать как надо. – Это всего лишь цинизм, Люк. – С меня хватит. Я попрошу счет и смирительную рубашку. Глава девятая Позже, вернувшись к себе, я прикончил хрупкий запас «Манжари» из Ящика Порока и налил себе солидную порцию водки. Линн не было дома: она устраивала чтения для банды мрачных чешских писателей и раньше полуночи домой не вернется. Квартира была в моем распоряжении. Включив компьютер и расправившись с шоколадом, я подержал водку во рту, чтобы избавиться от последнего послевкусия на языке. Пришло время писать. Марк Бассет представляет Как-то я заявил в этой колонке, что поданное мне блюдо похоже на собачьи консервы, только без вкусовых добавок. Про другое я сказал, что оно, возможно, будет вкуснее на выходе из тела, чем при входе в него. Я употреблял такие выражения, как «сточные воды», «жидкий цемент» и «токсичные отбросы». Однажды я призвал привязать шеф-повара к столбу посреди рыночной площади (к любому столбу на любой рыночной площади) и закидать его порциями липкого картофельного пюре его приготовления. Другому я предложил попробовать зажарить на гриле собственные почки, чтобы посмотреть, не станет ли он относиться к злополучному органу с большим уважением. Совсем недавно я выступал за то, чтобы шеф-повара приговорили к смертной казни за преступления против пиши, в которых он повинен. Все это я писал отчасти потому, что мне действительно были противны блюда, которые мне подавали, но в основном потому, что верил: моя работа ресторанного критика заключается в том, чтобы служить вам, читатели, – не обязательно предоставляя информацию, но неизменно развлекая. Судя по числу приходящих мне писем, у меня была веская причина полагать, что вы, как столпившиеся вокруг гильотины парижане, по достоинству оценили эти внезапные вспышки поношений. Теперь я понимаю, что плохо служил вам. Возможно, жестокость способна на минуту нас развлечь, но это преходящее и в конечном итоге скудное удовольствие: крохотное в сравнении с наслаждением от хорошей и принятой с комфортом пиши. Я пришел к выводу, что мне следует подбирать вам побольше вкусных блюд и поменьше жестоких шуток. И потому с сего момента в этой колонке вы не встретите больше ничего негативного. Если я стану рассказывать вам про ресторан, то только потому, что там хорошо кормят. Если я буду упоминать блюдо, то только потому, что его стоит попробовать. Жизнь слишком коротка, чтобы растрачивать ее на низкокачественное. Я же стану выискивать для вас только алмазы в тоннах породы, а это, кстати, подводит меня к «Камере высоко подвешенных туш» в Смитфилде… Закончил я несколькими восторженными словами про мой стейк и бычий хвост Люка. Распечатав, я накарябал сверху «Линн, прогляди, если будешь сколько-нибудь трезвой» и пошел спать. Это стало последней ресторанной рецензией, которую я написал за долгое-долгое время. – Он тебя выгонит. – Нет, не выгонит. – Он тебя выгонит. – Ты не Хантер. – Нет, я с тобой живу, и все равно я бы тебя выгнала. – Это в тебе говорит похмелье. – Это говорит твоя женщина, а похмелье ей помогает. – Почему он меня выгонит? – Потому что твоя колонка станет скучной. – Что скучного в хороших ресторанах? – Ничего. Рецензии на них скучны. – Не обязательно. – Нет обязательно. Дело в том, каков ты сам. Ты лучше пишешь, когда с тобой случается что-то неприятное. Счастливый, ты становишься неуклюжим и нудным, во всяком случае, на бумаге. – Может, я всегда был таким. Может, я просто научился ценить приятное. – Это не ты, Марк. Все это на тебя не похоже. – Может, тебе просто не нравится сама мысль, что я расту над собой… – И что? Находишь путь к себе? Послушай, если тебе покажется, что ты переживаешь второе рождение, дай мне знать, чтобы я подстелила полотенца. – Все извинения, которые я принес, потеряют свою цену, если я и дальше буду писать гадости. Я только создам новых жертв, у которых придется просить прощения. Какой в этом смысл? – Ну, вот теперь мы к чему-то пришли. – Ты это к чему? – Ты сам сказал. Какой смысл извиняться? Ты сам задал вопрос. – Нет, я всего лишь сказал… – Ты сказал «какой смысл?». Я тебя расслышала, и ты прав. – Дело… Дело в том, чтобы загладить причиненное зло. – Нет, не в этом. Ты упиваешься извинениями. Просто опять ищешь острых ощущений. – Опять? – С тобой всегда так было. Ты изображаешь невозмутимость, отсутствие эмоций, но на самом деле кидаешься из крайности в крайность. – Нет, не кидаюсь. – Стопроцентно. Марк Бассет непривлекателен. Марк Бассет не может найти, с кем переспать. Марк Бассет ненавидит тот ресторан, Марк Бассет обожает этот. Марк Бассет лучший писатель. Боготворит покойного отца… – Линн! – Ладно. Удар ниже пояса. Но отчасти я права. У тебя докторская степень по жалости к себе и восторгам по поводу себя любимого. Никакой половинчатости. А теперь ты подсел на извинения потому, что они тебе кружат голову. Хочешь скажу, почему на самом деле нужно переписать эту заметку? Потому что, если и впредь поливать рестораны дерьмом, это даст тебе еще уйму людей, перед которыми можно извиняться, а тебе как раз того и надо. – Без толку переписывать. – Почему? – Она уже в газете. Я отослал ее вчера вечером. – Замечательно. И фразу «Прошу уволить меня немедленно» внизу приписал? А ведь мог бы. Почему бы тебе не послать им заявление по электронной почте? Давай же. Нажми кнопку самоуничтожения. «Дорогой Роберт Хантер, мне больше не нужно место в газете. Искренне ваш Марк Бассет…» Марк! Марк, ты меня слушаешь? Марк! В углу комнаты беззвучно работал телевизор. Я вперился в него, чтобы не встречаться глазами с Линн, но теперь меня приковало происходящее на экране. Шли новости, и хотя звук был отключен, было ясно, что передают репортаж про сотрудников международных гуманитарных организаций, которых взяли в заложники на русско-грузинской границе, и про попытки их семей заставить правительства своих стран сделать что-нибудь для их освобождения. Я уже однажды видел интервью с толпой родителей и родственников: серые от тревоги и недостатка сна безвольные лица; стиснутые зубы, головы внимательно наклонены к интервьюеру; матери моргают, пытаясь не плакать. На сей раз они стояли у массивных дверей Форин-офис, министерства иностранных дел Великобритании на Кинг-Карл-стрит в Уайтхолле, где предположительно с ними только что встречались представители правительства, которые старались (но безуспешно), чтобы их речи звучали успокоительно. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=311692) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Правительственная организация по развитию культурных связей с зарубежными странами в целях пропаганды английского образа жизни; устраивает выставки и т. д. за границей, проводит лекции, предоставляет иностранным студентам возможность изучать английский язык в Англии. – Примеч. пер. 2 «Гастрономический словарь Лярусс» (фр.). – Примеч. пер. 3 Прославленный в XIX в. крепленый белый бордоский сотерн. – Примеч. пер. 4 Фешенебельный лондонский ресторан, специализирующийся на приготовлении блюд английской кухни. – Примеч. пер. 5 Лондонский клуб, преимущественно для дипломатов. – Примеч. пер. 6 Белое сухое вино с правого берега Луары. – Примеч. пер. 7 «Улаживание конфликтов в глобальном контексте», профессор Томас Шенк, «Издательство Колумбийской юридической школы». – Примеч. автора. 8 стеклянный сосуд, в котором кофе приготавливается под давлением прямо на столе. – Примеч. пер. 9 Американский религиозный фанатик, судимый за вооруженное нападение и покушение на убийство в ходе борьбы за власть в религиозной секте «Ветвь Давидова». – Примеч. пер.