Демон Максвелла Кен Кизи Во все времена человечество преследовал зловещий призрак энтропии, а в переводе на бытовой язык – страх смерти и хаоса. «Демон Максвелла» Кена Кизи – квинтэссенция честных и нелицеприятных размышлений на эту тему. Эта книга – настоящее откровение о переходе от бунтарских хипповых 60-х к эпохе, ознаменованной глубоким сомнением в достижимости идеалов всеобщего братства и единения. Кен Кизи Демон Максвелла (сборник рассказов и эссе) Посвящается Джеду, живущему за рекой Судья на процессе назвал его Облезлым Галаадом, и позднее, скрываясь в Мексике, он написал следующие строки: Иметь пять тысяч и остаться с песо, Лишиться славы и отбросы жрать, — Хотел бы знать – за коим бесом Решил я наркоманом стать. Вчера еще – талант великий, С которым встрече каждый рад, Сегодня – беженец безликий, Он же – Облезлый Галаад. Не заржавел ли меч, о рыцарь? Беги, пока хватает сил, От двух держав тебе не скрыться, Каким бы ловким ты ни слыл. Приблизительно так все оно и было. Освобождение Я прибыл в полицейский участок округа в своем обычном виде – кожаная куртка, полосатые штаны, ботинки и серебряный свисток на шее. В лагере позволяют ходить в своей одежде. Но здешние полицейские на дух не переносят этого. Лейтенант Гердер оторвался от пишущей машинки, взглянул на меня, и его мертвое лицо еще больше помертвело. – Ну что, зайчик. Сдавай сюда весь свой хлам. – Весь? – Обычно заключенным Почетного лагеря доверялось самостоятельно отдавать часы, перочинные ножи и прочие мелочи. – Весь. Не хватало еще, чтобы ты начал свистеть в разгар ночи. – Тогда извольте составить полную опись имущества. Лейтенант награждает меня пронзительным взглядом, берет из стопки бланк и заправляет его в каретку. – Один свисток, – начинаю перечислять я, снимая с шеи цепочку, – с припаянным к нему серебряным распятием. Лейтенант не шевелится. – Губная гармошка, настроена на ми-бемоль. Лейтенант продолжает смотреть на меня из-за машинки. – Ну давай, Гердер. Ты хочешь получить весь мой хлам, а я хочу, чтобы все до последней мелочи было описано. Мы оба прекрасно понимаем, что на самом деле меня интересуют две мои записные книжки. – Клади все в лоток, – говорит он. – И стаскивай с себя этот маскарадный костюм. Он выходит из клетки, и я снимаю с себя куртку с бахромой, которую Бигима сделала мне из шкуры лосихи, сбитой Хулиганом на перевале Семи Дьяволов, когда он ехал с зажженными фарами и отказавшими тормозами. – Клади ее в лоток. Руки на стену, ноги на ширину плеч. – И он ударяет меня ногой под коленку. – Рэк, прикрой меня, пока я шмонаю заключенного. Меня обыскивают с головы до пят, забирают темные очки, носовой платок, щипчики для ногтей, шариковые ручки и все остальное. Оба моих блокнота завернуты в толстый пергамент, расписанный для меня Фастино во время отвальной. Гердер срывает его, запихивает в корзину для бумаг и швыряет блокноты поверх остальных вещей. – В соответствии с законом, Гердер, я должен получить опись этого имущества. – Пока ты находишься у меня, закон для тебя – я, – сообщает лейтенант Гердер. Он говорит это спокойно и бесстрастно. Просто ставит меня в известность. – Ну ладно, тогда вы все будете свидетелями, – я достаю из лотка блокноты и показываю их помощнику шерифа Рэку и остальным присутствующим. – Все видели? Два блокнота. После чего отдаю блокноты Гердеру, который относит их в свою клетку, кладет рядом с печатной машинкой и начинает стучать по клавиатуре, не обращая внимания на излучаемую в его адрес ненависть. Рэк проявляет большую нервозность – вместе со многими из присутствующих ему предстоит вернуться обратно в лагерь, где он будет невооруженным охранником. Сначала, пытаясь умаслить нас, он начинает нам подмигивать, а потом поворачивается ко мне и расплывается в честнейшей доверительной улыбке. – Так ты хочешь написать книгу об этих шести месяцах, которые провел у нас? – Думаю, да. – И будешь публиковать ее в еженедельных приложениях к «Хронике»? – Надеюсь, что нет. – Еще не хватало, выдавать по три страницы воскресному приложению. – Это будет издано отдельной книгой. – Боюсь, тебе придется многое изменить… например, имена. – Ни за что. Разве можно выдумать имена лучше, чем сержант Рэк и лейтенант Гердер? Пока Рэк обдумывает ответ, Гердер пропихивает ему в окошко бумаги: – Подпиши. За отсутствием ручки Рэку приходится воспользоваться одной из моих. Получив подписанные бланки, Гердер вынимает из лотка все мои шмотки и кладет их в пронумерованную картонную коробку, накрывая сверху моей курткой. – Вот и хорошо. – Он поворачивается к панели дистанционного управления. – Можешь застегнуть штаны и подойди к решетке. – А мои блокноты? – В камере есть бумага. Следующий. Рэк возвращает мне ручку, когда я прохожу мимо, и Гердер оказывается прав: в камере действительно есть бумага. Сиксо тоже уже там. Правда, теперь он в синем комбинезоне вместо ярких слаксов и спортивной куртки, но продолжает вести себя вызывающе, притворяясь крутым: – А вот и мои котики! Один за другим в камеру входят заключенные, доставленные Рэком. Все они уже прошли сквозь руки Гердера, лишившего их сигарет, бумаги и всего остального. – Мне очень жаль, – говорю я. – Руки прочь от Дебори, – предупреждает их Сиксо. – Он страшен в гневе. И тут же доносится звон ключей. – Дебори! К тебе Дагз! Дверь распахивается, я выхожу и иду вдоль ряда камер в приемную. Там за столом уже сидит Дагз, осуществляющий надзор за условно осужденными. Перед ним рядом с судебными документами лежат мои блокноты. Дагз отрывается от бумаг и поднимает голову. – Я вижу, ты вел себя вполне прилично, – замечает он. – Я – хороший. Дагз закрывает папку. – Как ты думаешь, к полуночи кто-нибудь за тобой приедет? – Может, кто-нибудь из родственников. – Из Орегона? – По крайней мере, я надеюсь на это. – Кто-нибудь из родственников. – Он устремляет на меня взгляд профессионального полицейского – в меру сочувствующий, в меру откровенный. – Приношу свои соболезнования по поводу отца. – Очень тронут. – Из-за них судья Риллинг и вынес такое решение. – Я знаю. Еще в течение некоторого времени он читает мне лекцию о вреде ля-ля-ля, и я даю ему договорить до конца. Наконец он встает, обходит стол и протягивает мне руку: – Ну ладно. Только не пропусти утреннее заседание в понедельник, если хочешь, чтобы тебя отпустили на поруки в Орегон. – Обязательно буду. – Я тебя провожу. По дороге в камеру он спрашивает о моих тюремных записях и о том, когда они выйдут. Когда будут закончены, – отвечаю я. И когда это может произойти? Когда все будет закончено. Собираюсь ли я описать сегодняшнюю беседу? Да, и сегодняшнюю, и судебное заседание на прошлой неделе – все. – Дебори! – окликает меня Сиксо через решетку. – И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: «А какие сигареты курит Сиксо? «Винстон»? Вот пусть и гонит!» Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет. Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой. Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают. Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи. Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит: – Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде! Сжимается пространство, пухнет время. Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть. Преступника печален путь — Влачит своей он жизни бремя. За стенкой стук костяшек домино, Уже три дня я должен быть свободен, Но вертухаям это все равно, Для них я ни на что не годен. Сегодня? Завтра? В Рождество? Когда меня отпустят кровопийцы? Ведь я же, право, не убийца, К чему им это торжество? Один стукач донос состряпал И коноплю у нас нашел, С собой полицию привел, И на меня властям накапал. Не помогли мои уловки, И здравый смысл не уберег, И недостало мне сноровки, И я спасти себя не смог. Как рыбу, на крючок поймали, И я перед судом предстал. Вершитель судеб срок мне дал, Меня достойно наказали. Но к черту Джонсона, Вьетнам, И пацифистов, и вендетты! Долой постыдные наветы! Свободу всем – и вам и нам! Лежит мой палец на курке, И я есмь лезвие свободы. Лассо звенит в моей руке, Я все освобожу народы. Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник – рыжий с проседью чувак лет шестидесяти. – Фредди, на выход! Я готов! – повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели. – Ты за что? – За траву. А ты? – Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса. Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее. – Вот так-то, сэр! – Желаю вам успеха, – откликнулся я. – И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами… В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами. – Надеюсь, я разберу твой почерк, – замечает старик. – Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает. – Ладно-ладно, обязательно. – Спасибо, папаша. Удачи тебе. Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар. – Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. – Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. – Вечер еще только начинается. Главное – успеть на автобус. Сколько сейчас времени? – На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть. – Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили? – Хранение и разведение. – Стыд и срам – за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали? – Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно. – Вот сволочи. – Но я уже свое отсидел. – Догадываюсь. Только время… – он снова отхлебывает остывший кофе, – и… я готов. Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик. – Франклин! – доносится до нас голос. – Уильям О. – Готов, начальник! Уже иду! Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены. – Дебори! Девлин И. – Иду! Блокноты мне так и не вернули. Дебоширка Джун …ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено – никаких потасовок, никакой выпивки. Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге. Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь – Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!» У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун. Мимо проезжает сосед – тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга». Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому. Калеб приносит почту – счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит. Сомневаюсь, что кто-нибудь может научить меня любить родину. Солнечные лучи просачиваются сквозь сентябрьскую дымку, освещая оживленную деятельность. Откуда-то сверху доносится шум пролетающего самолета, и пшеничные зерна наливаются золотом. Потом прибывает следующий автобус со старшеклассниками, из которого выходят Квистон и Шерри. Калеб бежит им навстречу, размахивая над головой золотым колоском: – А вы еще не знаете, к нам приехала Джун со своим Громилой! День матери, 1969 год (Квистон) Она вышла из леса, и теперь, я думаю, ее надо как-то назвать. Папа тоже размышляет над этим. Это – девочка, и мне кажется, ей подошло бы имя Фалина. Шерри говорит: «Класссно!» Мы с Калебом и Шерри поим ее в саду теплой водичкой из бутылочки. А папа собирается нас снимать и суетится со штативом, подыскивая место без тени. По-моему, она выглядит потрясающе, когда прыгает на солнце по мягким желтым зарослям горчицы. Я начинаю думать о звериной пушистости и о быстро проходящем времени, а также о том, как здорово будет потом собрать все фотографии, где будет видно, как мы росли вместе с ней и со всеми коровами, собаками, утками, гусями, голубями и павлинами, котами, лошадьми, цыплятами и пчелами, вместе с попугаем Рамиочо, вороном Василием, осликом Дженни и остальными ребятами. Фотоаппарат включается, и папа снимает сначала, как мы с Калебом кормим ее, а потом, как Шерри плетет венок и надевает ей на шею – теперь она настоящая принцесса Фалина. Потом появляется самосвал Доббса, битком набитый его детьми и компостом, заказанным мамой. Мы все едем на мамин огород, и от нас начинает разить как от команды ассенизаторов. И папа еще снимает, как мы лопатами разгружаем компост. А потом, как мы стоим с лопатами и метлами на плечах. Потом он снимает куриц, выстроившихся у изгороди, как для классной фотографии, и еще Стюарта, который задает жару доббсовскому псу Килрою. А затем ему приходит в голову закончить пленку съемкой лошадей на дальнем поле. – Квистон, – говорит он, – запри всех этих собак в сарай, чтобы они не приставали к олененку. После того как собаки заперты, мы забираемся в кузов самосвала, который ни разу не поднимался с тех пор, как Доббс приладил его к машине, и отправляемся на пастбище. Я, Калеб, все доббсовские дети и Шерри, зажимающая нос, чтобы не чувствовать запаха. Когда мы проезжаем мимо сада, я вижу, что она все еще там, где мы ее оставили, – в зарослях горчицы за трактором. Она стоит с высоко поднятой головой, как настоящая принцесса, в своем венке из ромашек и васильков. Лошади при виде такого количества гостей приходят в возбуждение. И папа снимает, как они со своенравным видом носятся по зеленому ковру. Он снимает до тех пор, пока у него не кончается пленка, потом убирает фотоаппарат в чехол и достает ведро с зерном. Несколько раз он встряхивает его, чтобы лошади поняли, что оно не пустое, а потом направляется к боковым воротам. Он хочет увести их с главного пастбища, чтобы потом на нем еще можно было собрать сено. Но лошади идти не желают. Жеребцы Дикий Фырк и Джонни толкаются и покусывают друг друга. Как пацаны в раздевалке, – говорит папа. Дикий Фырк – аппалачский жеребец, которого бросили у нас проезжие прошлой осенью, и он будет принадлежать мне, если я докажу, что могу как следует за ним ухаживать. – Его мать – белоглазая кобыла – наблюдает за своим сыном. Смотрит, как тот отдает дань увлечениям молодости, – говорит Доббс. Потом она поворачивается и идет к воротам, где папа трясет своим ведром. Дикий Фырк следует за ней, а за ним – ослик Дженни. Упрямый и близорукий мерин Джонни – последний. Нам довольно долго приходится за ним носиться, пока мы не подгоняем его достаточно близко к остальным лошадям. Только тогда он различает сыплющееся из ведра зерно и переходит на галоп. Папа говорит, что Джонни напоминает ему старого гордого техасского рейнджера, который всегда добивается своего и никогда не берет подачек. Но теперь Джонни постарел и в конце концов таки устремляется к ведру. Дженни бочком продвигается к зерну, оттесняя всех крупом. – Как уличная проститутка, – говорит Доббс. Шерри отправляется домой. Калеб с детьми Доббса носятся в клевере за садовыми змеями. Я возвращаюсь обратно в кабину, устроившись между Доббсом и папой. У ограды кораля, прямо рядом с быком Абдуллой стоит Дебоширка Джун в одной ночной рубашке. Оба с хмурым видом смотрят на пастбище, словно чем-то недовольны. – Какое варварство, Хьюберт, – говорит папа как бы от лица Джун. – Чудовищная жестокость! Мне от этого просто плохо становится! – Я понимаю, о чем ты, – отвечает Доббс от лица быка и Хьюберта, – но в этой кровожадной стране ничего другого не остается. Папа смеется. Снобы всегда вызывают у него смех. Мы въезжаем во двор, я вылезаю из кабины и закрываю ворота. Джун встает на нижнюю планку изгороди и, нахмурившись, смотрит, как Дикий Фырк наскакивает сзади на Дженни. Дженни брыкается и пытается увернуться. – Эй, ребята, – говорит папа, – я не понимаю, чем вы там занимаетесь. Мы прикручиваем шланг, включаем насос и едем обратно мимо ульев. Вчерашний рой, жужжа и колыхаясь в меркнущем свете, по-прежнему висит на ветке, как виноградная гроздь. Солнце почти зашло за голую вершину Нибо. Папа встает на самосвал и кричит, чтобы все возвращались – меньше чем через час у дяди Бадди в городе начинается «Звездный путь». – Через час? – откликается мама из сада. – А через полчаса не хочешь? Доббс кладет в кузов несколько тюков, чтобы можно было сидеть, и зовет Микки. Шерри идет за домашним заданием, чтобы взять его с собой к бабушке и дедушке. Калеб, Луиза и Мей отправляются выпускать собак. Я, опередив папу, несусь в сад, чтобы завести олененка в дом на ночь. Но с ней что-то случилось. Она на том же месте, где мы ее оставили, но голова ее как-то повернута. Венок свалился, и мордочка выглядит очень странно. Это не сонливость и не обезвоживание, как было у нее несколько дней тому назад после поноса. Я подбегаю, чтобы поднять ее, и голова у нее падает. Папа! Он уже бежит. Черт! Собаки таки до нее добрались! Я их запер. Может, это соседский пес! – Кажется, папа, у нее сломан позвоночник! Может, мы ее переехали, когда возвращались с пастбища? – Вряд ли, – отвечает папа. – Я видел ее, когда мы ехали через сад, с ней все было в порядке. – Значит, все дело в солнце! Мама предупреждала. Ей нельзя быть на солнце! – Ты думаешь? Но она не так уж долго была на солнце… вряд ли. И действительно, дело не в этом. Папа берет ее на руки, выносит из сада и идет за амбар к бетонному зернохранилищу, не потому, что там живут Джун с Хьюбертом, а просто потому, что это самое прохладное место. Помещение кажется маленьким и захламленным – хлама в нем раз в десять больше по сравнению с тем временем, когда в нем жили мы, а нас было шестеро! Папа расчищает место, берет полусдутый матрас и кладет ее. Народу становится все больше, и я залезаю на цементную полку, на которой когда-то спал. Все суетятся вокруг олененка. Дыхание ее становится все более хриплым, по телу прокатываются судороги. Они начинаются с крапчатого хвостика, потом пробегают по позвоночнику и добираются до груди. Мама приносит молоко, которое она заморозила после того, как у Красотки умер теленок, а я пытаюсь молиться. Но я по-прежнему вижу, как жизнь колотится в грудную клетку олененка, словно пытаясь вырваться наружу. Вернувшийся с работы Хьюберт начинает материться, так как на самом деле это он нашел олененка, когда заготавливал дрова. Он решил, что олениха убита каким-нибудь браконьером, и забрал сиротку с собой. Увидев олененка на матрасе, он, взревев, швыряет в стену свою клетчатую коробку для ланча и падает на колени. Не переставая сыпать проклятьями, он елозит огромными грубыми руками по ногам. Потом дотрагивается до олененка. Тот выгибается, почувствовав прикосновение, и обмякает. А Хьюб все продолжает ругаться. Олененку становится все хуже. Дыхание затрудняется. Даже на таком расстоянии я слышу, как клокочет у нее в груди. Мама говорит, что это жидкость в легких. Пневмония. Папа и Хьюб поочередно приподнимают ее тело, чтобы жидкость могла выйти наружу. Из ее ноздрей выступает серебристо-серая слизь. Грудная клетка сотрясается все реже, а блеск черных глаз начинает постепенно меркнуть. Потом, выгнувшись, она издает слабый крик, напоминающий мне звук дедушкиного охотничьего свистка, в который он дует в темноте, пытаясь приманить лису, рысь или кугуара. Хьюб продолжает пыхтеть и тужиться. Олененок начинает распухать на глазах. Папа смотрит на это еще в течение некоторого времени, а потом говорит: «Брось, Хьюб, она умерла». Хьюб замирает, они с папой кладут ее на пол, и из нее с каким-то противоестественным звуком выходит воздух. Как из губной гармошки Калеба. Шерри и Джун заполняют ящик из-под яблок лепестками роз и цветами клевера. Мама отыскивает у себя кусок китайского шелка. У насоса собрались все коровы и лошади. Поверх могилы мы ставим большой круглый валун, который мама нашла на реке. Еще до того как мы появились на свет. Папа играет на флейте, Доббс – на губной гармошке, а Джун на ксилофоне, который подарила мне бабушка Уиттиер. Потом Хьюб зажимает между ладоней травинку и дует – она издает точно такой же звук, как олененок перед смертью, – и на этом похороны заканчиваются. Таким образом, мы остались без «Звездного пути», воскресного ужина, поездки к бабушке с дедушкой и всего остального. Вместо этого папа решил нас постричь. Легли все рано. А на следующее утро, когда вокруг еще стоял туман, с пруда донесся громкий лай. Мама сказала: «Заканчивайте завтракать и собирайтесь, а я схожу и посмотрю, в чем там дело». Она выходит на улицу и устремляется по направлению к дымке. Хьюб встает из-за стола и, потягивая кофе, подходит к окну, но потом лай обрывается, и он возвращается обратно. Джун ставит на стол его коробку с ланчем, и Хьюб тяжело вздыхает. Сначала мне кажется, что он снова разразится руганью, но в этот момент возвращается мама со Стюартом и Лансом. Они прыгают вокруг нее, пытаясь дотянуться до пятигаллонового ведра для ловли пескарей. Мама вся раскраснелась от возбуждения. «Я сначала решила, что это жаба, которую изуродовала наша старая цапля, – говорит она. – Но когда подошла ближе, то увидела, что она покрыта шерстью! Стюарт лает, а она плавает. Я кричу Стюарту: «Нельзя! Фу!» И тут она как набросится! И я, не успев сообразить, что к чему, поймала ее в ведро». Это огромная мешетчатая крыса, противная как черт. Передние зубы – как два ржавых долота. Она стоит в ведре на задних лапах и рявкает на нас через край. Хьюб берет ведро, наклоняется и скалится с не менее страшным видом. Пару минут они щелкают друг на друга зубами, а потом Хьюб открывает свою коробку для ланча и запихивает туда крысу – прямо рядом с термосом, бутербродами и яблоком. – Выпущу ее на лесосеке, – замечает Хьюб и улыбается, повернувшись к Джун. – Смотри, не перепутай ее с бутербродом, – ухмыляется Джун. – А то еще съешь крысу! – Во будет классно! – откликается Шерри, как это умеет только она, и выходит из дома ждать автобуса. – Правда, классно! – подхватывает Калеб. – Автобус! – кричит мама. – Квистон, ты сделал домашнее задание? Калеб, где твои ботинки?! Хьюб благодарит всех за завтрак и обещает быть внимательным. Я не знаю, что я буду отвечать на тему «Чем я помог маме в День матери». Автомобилист за границей В Плазе …цветы гибискуса, как толстые мексиканские генералы в своих багряно-зеленых мундирах, шмякаются на камни и бетонные скамейки, нарядные, безвольные и слишком разморенные солнцем, чтобы вернуться к высокому статусу своих ветвей. Возможно, они попробуют это сделать позднее. Но сейчас – сиеста… – Куда это годится! – кричит седой, коротко стриженный американец, приехавший из Портленда, – его лицо пятидесятилетнего мужчины покрыто потом, а новенький додж «поляро» стоит за тягачом, доставившим его к Управлению дальнобойным транспортом. – Пять тысяч миль – и три замены! Стоя в Пуэрто-Санкто в Мексике, он адресует свою филиппику в Таксон, штат Аризона, где приобрел последнюю коробку передач. Предыдущая была куплена в Оровилле, Калифорния, где он расплатился без возражений, так как при такой нагрузке она имела все основания полететь. Но потом в Таксоне, а теперь еще одна – меньше чем через неделю! Это уже многовато. – Это ни к черту не годится! Я вытащу эту проклятую штуковину и отправлю вам обратно первым же поездом, который будет идти в ту сторону! Надеюсь, вы будете действовать с такой же поспешностью. И надеюсь вовремя получить от вас новую коробку, чтобы мы могли успеть на фестиваль в Гвадалахару через неделю! Не понимаю, как можно так работать! О чем он умалчивает, так это о том, что тащит за собой трейлер длиной в двадцать четыре фута. – Я уже десять лет езжу на «додже». Не стану я портить свои с ним отношения из-за какой-то ерунды! Он бросает трубку и поворачивается ко мне, так как я являюсь его ближайшим слушателем. – Надеюсь, теперь эти грязные обезьяны в Таксоне зашевелятся, а, как думаешь, Рыжий? – Он склоняется ко мне, как будто мы с ним старые знакомые. – На самом деле они не так уж плохи. И вряд ли мне удастся найти здесь механика, который хоть отчасти бы походил на этих аризонских парней. Это доказательство превосходства янки наполняет его такой любовью к соотечественникам, что он даже не обращает внимания на мою щетину. – А как тебя зовут, Рыжий? Ты чем-то похож на моего старшего сына, если тебя побрить. – Дебори, – отвечаю я, пожимая его протянутую руку. – Девлин Дебори. – И что тебя привело в эту глушь, Дев? Сейчас попробую догадаться. Ты, наверное, фотограф-натуралист. Я видел, как ты снимал эти опавшие цветы. – Ничего похожего, – отвечаю я. – Да и фотоаппарат-то не мой. Мне его отец дал. Я в прошлом году приезжал сюда вместе с ним и с братом, и мы не сделали ни одного снимка. – Так теперь он послал тебя, чтобы ты привез ему недостающие воспоминания? Наверное, это место произвело на него гораздо более сильное впечатление, чем на меня. – Опять ошибочка. Он послал меня сюда за прыгающими бобами. – Прыгающими бобами? – Мексиканскими прыгающими бобами. В прошлом году он познакомился здесь с механиком, который занимается разведением прыгающих бобов, и купил их у него на сто баксов. – Прыгающих бобов? – Пять галлонов. Он хочет вставлять по бобу в каждую кварту своего мороженого, чтобы привлечь покупателя. У нас есть маслобойня и молочная ферма. – Как тебя, Дебри? Типа – заросли? – он подмигивает, давая мне понять, что это шутка. Он смеется. – Но ты все равно напоминаешь мне моего сына. Может, зайдем в бар после того, как ты позвонишь? И проверим, не напоминаю ли я тебе твоего старика. Он снова подмигивает и направляется к гостинице, с проказливым видом приветствуя остальных туристов, дожидающихся возможности связаться с домом. Я обнаруживаю его у бассейна сидящим под зонтиком. Вид у него уже не такой уверенный, и теперь он размышляет, не следовало ли вместе с коробкой передач затребовать хорошего американского механика – он мог бы оплатить ему дорогу, а потом потребовать компенсацию у фирмы. Я замечаю, что среди мексиканцев тоже есть хорошие механики. Он признает, что кое-что они безусловно должны уметь, чтобы разъезжать на своих подержанных автомобилях, но разве они могут разбираться в современных автоматических коробках передач? Он снимает солнцезащитные очки и снова переходит на доверительный тон: – Можно найти самого лучшего карбюраторщика, поручить ему дело, в котором он не разбирается, и ни к чему, кроме неприятностей, это не приведет. Уж ты мне поверь… Эта неопровержимая истина плюс спиртное несколько улучшают его настроение. После второго стакана сиграма с севен-апом на его лицо возвращается ухмылка, а резкие нотки паники из голоса исчезают. К концу третьего стакана он разражается лекцией о подстерегающих человека на тернистом жизненном пути бедах, причиной которых, по большей части, являются некомпетентные оболтусы, сующиеся не в свое дело. Они-то и становятся источником бесчисленных неприятностей. Чтобы прервать его тираду, я задаю ему совершенно невинный вопрос – один ли он путешествует? Он как-то странно прищуривает глаз, окидывает взглядом мою бороду и рюкзак и с подозрительным видом сообщает, что с ним жена. У меня от удивления отвисает челюсть – он решил, что я намекаю на то, что его жена и является источником неприятностей, и тем самым пытаюсь бросить тень на членов его семьи! «Ну и ну!», – думаю я и, чтобы успокоить его, замечаю, что я бы тоже хотел, чтобы со мной были моя жена и дети. Он все с тем же недоверчивым видом выясняет, сколько у меня детей и сколько им лет. Я сообщаю ему это. Он спрашивает, где они, и я отвечаю: «В школе…» – Если бы я не уезжал отсюда, они бы обязательно ко мне прилетели. Иногда для расширения кругозора школу можно и пропустить, правда? – Точно, – это заявление восстанавливает между нами полное согласие. – Жаль, моя жена не понимала этого, когда наши дети были маленькими! У нее на все был ответ: «Только после того, как они получат образование!» Мне показалось, что он снова начнет погружаться в уныние, но он распрямил плечи и чокнулся со мной. – Это хорошо. Рыжий, что вы с братом ездили сюда вместе с отцом. – Он искренне радуется тому, что я оказался не каким-нибудь хиппи, а приличным американским парнем, уважающим своего отца. Он ерзает в кресле и с величественным видом подзывает официанта, чтобы тот повторил, и побыстрее. – Стоит начать смущаться, и тебя обдерут как липку, – снова подмигивая, доверительно сообщает он. Он расплывается в улыбке, и на какое-то мгновение приоткрывшийся глаз кажется асимметричным по сравнению с другим. – Как липку! – повторяет он, и глазное яблоко встает на место. К моменту, когда появляется официант, тик уже заканчивается, и на его уверенном лице снова расцветает лукавая улыбка. Но открывшаяся на мгновение щель дала мне возможность заглянуть внутрь, и, боже, какой там оказался страх! Перед чем? Трудно сказать. Но уж точно он боялся не меня. И не многочисленных бед, поджидающих его на тернистом жизненном пути, и даже не перспективы остаться без машины в этой дикой стране. И когда я сейчас разглядываю проявленные фотографии и вспоминаю эту мимолетную картину его личной бездны, открывшейся мне на мгновение, я начинаю думать, что это был страх перед надвигающимся Апокалипсисом. Его жена Жена Автомобилиста немного младше его – то есть когда она заканчивала среднюю школу, он, наверное, уже был футбольным героем в полном расцвете сил. Она, похоже, своего расцвета так и не дождалась, но, кажется, ее это не тревожит. У нее задумчивый вид, но она не производит впечатления человека, размышляющего о мелочах. Она идет босиком по каменистой кромке океана, держа в каждой руке по черной босоножке. Она не думает о том, что выпила слишком много рома. Она не думает о своей педикюрше и своих ногах. Она останавливается на берегу Рио-Санкто и смотрит, как золотистая вода, сверкая, устремляется к океану. В нескольких десятках ярдов от нее вверх по течению между огромных валунов женщины стирают и развешивают белье на кустах. Она смотрит на то, как они наклоняются и выпрямляются в своих мокрых платьях, перепрыгивают через камни, удерживая на головах огромные тюки, и оставляют за собой легкие и изящные, как перышки, следы, но она не думает: «До чего же мы неправильно живем, если для того, чтобы осмелиться пройти мимо, нам надо надираться до поросячьего визга». Нет, пока она еще так не думает. Она в первый раз вышла в город после того, как их сюда прибуксировали. Не задается она и вопросом, когда же она успела так подурнеть? Тогда, когда тайком залезала в холодильник, поедая гораздо больше, чем было положено семилетней девочке, или после школы, когда надела на кривые передние зубы эти неудобные коронки? Она еще не спрашивает себя о том, когда она успела присоединиться ко всем этим механическим уродам. Лодыжки напоминают ей о пройденном расстоянии. Оно достаточно велико для того, чтобы вечером снова разболелась спина. Она смотрит на свои ноги, и они кажутся ей какими-то мертвыми существами, выброшенными на берег приливом. Она заставляет себя поднять голову и снова смотрит на прачек, пока это не становится навязчивым, после чего разворачивается и пускается в обратный путь, размышляя: «Ну, к этому времени, насколько я его знаю, он или дозвонился, или вовсе раздумал это делать». С высоко поднятым подбородком она пересекает золотистую границу и не думает: «Все равно они меня видели. Они знают, что мы – нечисть, которой теперь дозволяется общаться с нормальными людьми, потому что им делают прививки, чтобы они не заразились». – А если он еще занят, пойду схожу в другую гостиницу. – Имея в виду бар. – Посмотрю, какие там люди. – Имея в виду других американцев. Его собака Автомобилисту приходится подниматься по крутому заросшему склону, чтобы отыскать человека, который, по словам Уолли Блюма, сможет снять коробку передач. Ему приходится взять с собой собаку. Пса, старого далматина, страдающего люмбаго, зовут Чиф. Оставить его одного в гостинице невозможно. Мексиканский воздух оказывает на его мочевой пузырь такое же влияние, как на глаз Автомобилиста. И тот, и другой начинают действовать бесконтрольно. В знакомом трейлере Чиф ведет себя так же ответственно, как дома, но стоит ему войти в гостиницу, как он начинает поднимать ногу через каждые три ступени. А ругань только усугубляет положение. – Бедняга нервничает, – это после того, как Чиф описал два детских праздничных набора, купленных женой Автомобилиста для внуков. – Не надо было его брать с собой, – это уже жена. – Надо было устроить его в собачью гостиницу. – Я тебе говорил, что не оставлю его с чужими, – отвечает Автомобилист. И вот Чифу приходится подниматься по склону. Крутой заросший склон План, нарисованный Уолли Блюмом, заставляет Автомобилиста и его любимца двигаться вверх по узким мощеным улочкам, на которых между выбоинами маневрируют грузовики… потом по извилистым мощеным переулкам, по которым можно проехать только на велосипеде… и наконец по еще более узким каньонам, настолько круто уходящим вверх, что по ним невозможно проехать ни на одном средстве передвижения. По ним передвигаются лишь ослики, груженные песком и цементом, доставляя строительные материалы на стройки, кипящие по всему склону. На горах мусора спят рабочие, располагаясь головой вверх параллельно склону; если они попробуют лечь иначе, то попросту скатятся вниз. Когда американец с собакой достигает места, указанного на схеме, в глазах у него уже плавают мухи, а из Чифа вместо мочи струится пыль. Автомобилист вытирает пот со лба и входит в прохладный дворик, затененный спаянными кое-как ржавыми капотами и крышками от багажников, прибитыми к пальмовым стволам. Эль меканико фантастико Посередине четырехметровой площадки, покрытой дерном, возлежит огромная свинья, которую сосут столь же крупные поросята. Она поворачивает голову, чтобы взглянуть на посетителей, и хрюкает. Чиф рычит и занимает пространство между свиньей и своим заморгавшим хозяином. За низенькой, увитой виноградом дверцей раздается какое-то шуршание. Хижина настолько мала, что с легкостью поместилась бы в трейлер американца, и еще место для свиньи осталось бы. Из хижины, обмахиваясь сухой маисовой лепешкой, появляется человек. Он в два раза меньше Автомобилиста и вдвое младше. Мгновение он щурится от яркого света, а потом прикрывает глаза лепешкой: – Добрый день. – Добрый день, – отвечает Автомобилист, промакивая лицо. – Жарко. Мучо жарко. – Я немного могу по-английски, – говорит Эль меканико фантастико. Автомобилист вспоминает, что где-то читал о том, откуда взялось это выражение. – Слава тебе Господи, – произносит он и пускается в объяснения сути своей просьбы. Механик слушает его, не опуская лепешку. Свинья взирает на Чифа со сладострастной насмешкой. Через двор ковыляет ослик. Из хижины появляются маленькие дети – они прижимаются к отцовским ногам, пока тот внимает рассказу Автомобилиста о предательстве механиков. Когда история начинает клониться к завершению, Эль меканико фантастико спрашивает: – И что вы хотите от меня чтобы я сделал? – Чтобы вы спустились к гаражу, в который его поставили, и вынули коробку передач, тогда я смогу отправить ее в Таксон. Понимаете? – Си. Понимаю, – отвечает механик. – А почему вы не хотите, чтобы это сделали механики из большого гаража? – Потому что они не станут ничего делать до понедельника. – А вы так спешите, что не можете подождать до понедельника? – Я уже позвонил в Таксон и сказал, что в понедельник они получат коробку. Я люблю все решать не отходя от кассы. Понимаете? – Си. Понимаю, – говорит механик, снова принимаясь обмахиваться лепешкой. – Хоккей. Я спущусь завтра утром и выну коробку. – А сегодня нельзя? Я бы хотел отправить ее с первым же поездом. – Понимаю, – отвечает мексиканец. – Хоккей. Сейчас возьму инструменты и возьму напрокат ослика. – Ослика? – У Эрнеста Диаса. Чтобы спустить на нем инструменты. В большом гараже механики запирают свои инструменты в металлический ящик. – Понятно, – говорит Автомобилист, прикидывая, во что ему обойдутся работа, инструменты и ослик. Вдруг поднимается целое облако пыли, из которого доносится истошный визг и рычание. Это зашедший рыжий боров обнаружил, что Чиф строит глазки его даме сердца. Когда их растаскивают в разные стороны, у Чифа уже разодрано ухо, и к тому же он лишился двух клыков, застрявших в непробиваемой шкуре борова. Но это еще не самое страшное. Обрушившийся на него вес оказался слишком большим, и у него отказывают задние ноги. Что-то, вероятно, сместилось. И его приходится везти вниз на спине второго ослика. От тряски все вновь становится на место, так что к вечеру он уже может ходить, однако навсегда лишается способности поднимать заднюю ногу. Снова он и его жена К этому времени они живут здесь уже неделю. Они едут на юг во взятой напрокат «тойоте» с открытым верхом. Левая задняя фара полетела несколько миль назад. Запасной нет. Из пробитого шланга радиатора валит пар, так что дорога едва видна. – Ты будешь и дальше так ехать? – наконец интересуется его жена. – Я верну эту развалину сукиному сыну, который дал мне ее напрокат, и скажу, чтобы он запихал этот кусок дерьма себе в задницу! – Тогда высади меня с собакой у Блюма, если ты собираешься… когда мы подъедем. Она не договаривает – если ты собираешься устраивать сцены. Она и без того уже сыта накаленной атмосферой. Его друзья Автомобилист пропускает дневную почту и клянется себе закончить письмо к сестре до того, как почта откроется после сиесты. Он сидит один, не считая Чифа, на вилле Блюма. Пес, высунув язык, лежит на плетеном коврике. Уолли Блюм на пляже занимается серфингом. Куда ушла его жена с Бетти Блюм, Автомобилист не знает. Гасьенда Блюмов расположена не в Ущелье гринго, а на городских склонах. На уровне окна находится двор противоположной хижины, в котором играют три маленькие девочки, время от времени посылающие ему улыбки через узкий уличный каньон. Они кричат ему: «Привет, мистер» и снова, хихикая, скрываются за манговым деревом. Это дерево представляет собой культурный центр для всей округи. В его тени играют дети. В его ветвях снуют птицы. В его корнях роются две свиньи и целая стая куриц. Самых разнообразных – тощих и лысых, осторожных и задиристых. Единственное, что их объединяет, так это независимость и полная ненужность. Автомобилист наблюдает за ними с легким отвращением. Какой от них толк? Они слишком худосочны для того, чтобы их съесть, и слишком болезненны, чтобы нестись. Для чего они нужны? И вдохновленный их полной непригодностью, он погружается в письмо: «Дорогая сестренка! Ты себе представить не можешь, куда мы попали! В этой стране люди настолько бедны, что даже не в состоянии осознать собственное невежество, и настолько невежественны, что не ощущают собственной бедности. Знаешь, что бы я сделал, если бы был мексиканцем? Я бы напал на Соединенные Штаты, чтобы потом воспользоваться гуманитарной помощью (ха-ха!). А если начистоту, то такого я не ожидал». Зеленое манго отскакивает от оконной решетки, что вызывает новый взрыв хохота. Он со вздохом перечитывает последнюю строчку и откладывает шариковую ручку. От всей души хотел бы, чтобы ты это увидела собственными глазами. Он допивает свои две «семерки» и чувствует, как его обволакивает приятное уныние. Пикантное ощущение. Откуда-то неподалеку раздаются звуки аккордеона, исполняющего мелодию песни, которая была популярна в Америке несколько лет тому назад. Какие там слова? Ля-ля-ля, ля-ля-ля, мы бились насмерть, но не победили… Да-да, именно так. Такие были времена, такое было время… Пикантность уступает место меланхолии, которая в свою очередь переходит в ностальгию, чуть не доводящую его до пьяных слез. Он со вздохом берет ручку и возвращается к письму: «Я часто тебя вспоминаю, старушка. Помнишь, как папа возил нас в Йеллоустоун и как это было здорово? Каким все казалось красочным и красивым? Какими гордыми мы себя чувствовали? После окончания Депрессии мы были первыми детьми, чей отец мог позволить себе такое путешествие. Нынче все изменилось и, увы, не в лучшую сторону. К примеру, могу рассказать о том, как ездил к Дарольду в Беркли. Ты даже представить себе не можешь, во что превратился приличный университетский городок с тех пор, как мы были там в 62-м году на русско-американской встрече…» Он снова откладывает ручку. До него доносится странный кудахтающий голос: «Ке? Ке? Ке?» Во дворе напротив появляется ветхая старуха. Совершая какие-то легкие невесомые движения, она, покачиваясь, движется между натянутых веревок для белья. Ее лицо с беззубым ртом ничего не выражает. Она кажется миражом, порожденным жарой. Продолжая кудахтать, она добирается до ветхой простыни, снимает ее и направляется обратно к хижине. – Слепая, – вслух произносит Автомобилист и направляется осматривать содержимое буфета Уолли. Он намерен продолжить с того места, на котором закончились две «семерки», впрочем, теперь он бы предпочел что-нибудь покрепче – две восьмерки или две девятки. Обливаясь потом и сбитый с панталыку явлением слепой карги, он кружит по странной кухне, чувствуя, что его все быстрее несет на рифы. Первая трещина Жена Автомобилиста появляется через полчаса с женой Уолли Блюма, Бетти. Они добираются до дома в очень симпатичном джипе «фольксваген», сделанном в Мексике, который сейчас нагружен подарками для детей. Только она собирается поблагодарить Бетти Блюм за компанию и за то, что та ее подвезла, как ее резко хватают за локоть и начинают отчитывать, что она не захватила письма. Это настолько несправедливо, что все вокруг вдруг погружается в гробовую тишину – замирают все уличные звуки, перестают кудахтать курицы, замолкают дети на крышах домов, стихает аккордеон… и даже река, находящаяся в миле от холма, перестает перекатывать свои волны. Занимавшиеся стиркой девушки поднимаются, чтобы посмотреть, как на эту выходку мачо отреагирует сеньора гринго. – Понятно? – вопрошает под занавес Автомобилист. Со всех сторон наступает вечер. Бетти Блюм начинает оправдываться и извиняться в обычной кошачьей льстивой манере, с которой одна униженная сеньора всегда встает на защиту другой. Невидимые зрители разочарованно вздыхают. Но прежде, чем Автомобилист успевает сварливо снизойти до прощения, его жена вдруг слышит собственный голос, который внятно и отчетливо требует, чтобы муж отпустил ее руку, прекратил кричать и больше никогда не смел обращаться с ней так, словно она ему чем-то обязана, чтобы он больше не смел с ней разговаривать как с одной из своих сломанных машин. – А если ты попробуешь сделать это еще хоть раз, то я убью тебя, а потом убью Дональда, Терри, внуков и себя. Клянусь Господом! Ее муж и Бетти ошарашенно застывают, а потом обмениваются понимающими взглядами: этого следовало ожидать… женщины в этом возрасте… да еще столько рома. Но жене Автомобилиста уже наплевать. Она знает, что добилась своего. И ее это так окрыляет, что на мгновение ей кажется, что ее тело начинает истончаться и исчезать. А затем до нее снова долетает биение уличной жизни. Дети на крышах возбужденно шепчутся, обсуждая происшедшее. Курицы снова скапливаются под ветвями мангового дерева. И лишь аккордеонист не возобновляет свои упражнения, но жена Автомобилиста чувствует, что он выражает этим не столько свое критическое отношение к ней, сколько отдает ей дань уважения, как это принято между музыкантами. Последствия Автомобилист уходит обратно в гасьенду, а Бетти Блюм подвозит его жену к гостинице. Домой она возвращается с бутылкой сиграма и упаковкой холодного севен-апа, а ее нежная улыбка намекает на то, что она умеет испытывать симпатию не только к оскорбленным женам, но и к непонятым мужьям. Уолли приходит с двумя желтоперыми тунцами, и Автомобилист соглашается остаться с ними на ужин. После рыбы с белым вином он берет плавки у доброго Уолли, французскую булавку, чтобы они не свалились с его тощей задницы, у щедрой Бетти, и все отправляются купаться. Потом они возвращаются домой и еще выпивают. И он говорит Уолли, что только дети в состоянии сохранить брак родителей, но теперь пошли такие дети! Стоит ли из-за них стараться? А потом сообщает Бетти, которая так и осталась в бикини, что единственное, на что способны эти дети, – это избавиться от старомодных представлений о порочности секса. И Бетти целиком и полностью с ним соглашается. Когда ему кажется, что его жена уже достаточно наказана за свое поведение, он берет машину Блюмов и едет вместе с Чифом в гостиницу. «Могу поспорить, что она уже там», – заявляет он. И он оказывается прав. Она спит на диване. Но эта победа оказывается последней в его жизни. Сон автомобилиста Мир, в котором вещам можно доверять. В котором они не ломаются и никого не обманывают. Рычаг освещения не вываливается из рулевой колонки, и бедному водителю не приходится платить за ее полную замену, так как это несправедливо. Сила его характера – Десять песо за ром с колой?! Да в двух кварталах отсюда это стоит пять песо. Они пьют в гостинице уже целый день. – Они расположены на побережье, – напоминает ему жена. – И к тому же подают соломинки. Официант вознаграждает ее логику демонстрацией своей верхней челюсти. Бетти и Уолли тоже делают заказ, и всем подают выпивку. Бетти потягивает свою Маргариту, как пчела, выбирающая цветок клевера. – Вполне прилично, – мурлыкает она. – Не скажу, чтобы прекрасно, но вполне прилично. – Мне нравится, как говорят женщины с Майами. – Автомобилист пьян. – Мне вообще нравятся женщины. От малолеток с сиськами как папайя до опытных старух. – Он разводит руки в разные стороны. – На самом деле я вообще люблю людей – от этих… Он обрывает себя. Его взгляд останавливается на чем-то таком, что язык прилипает к нёбу. Его жена оборачивается, чтобы выяснить, что оборвало его филиппику. По берегу идет мороженщица в зеленом купальнике, едва прикрывающем причинное место, которое выпячивается так же вызывающе, как фруктовое мороженое на палочке. Посрамленный Автомобилист оставляет свое заявление незаконченным и вместо этого погружается в изучение обложки купленного Уолли у газетчика мексиканского «Тайм», где помещен портрет Клиффорда Ирвинга. Он читает, шевеля губами и заглядывая Уолли через плечо. Его жена продолжает рассматривать юную красотку с тележкой мороженого, и вовсе не из соображений ревности, как наверняка предполагает Бетти Блюм, она взирает на нее с чувством приятного удивления, как смотрят на засушенный цветок, оказавшийся в школьном ежегоднике, – как он выглядел, когда был живым? и что с ним станет? И вдруг почувствовав, что вот-вот наткнется на ответ, она встает из-за стола, потеряв всякий интерес к устрицам, и направляется в сторону прибоя. Автомобилист хмуро смотрит ей вслед. А когда он поворачивается к столу, Бетти Блюм одаривает его утешающим взглядом из-за соленого ободка стакана с Маргаритой, словно говоря: «Не бери в голову». – «Тайм» – один из журналов, которому можно доверять, – заявляет Уолли Блюм, – потому что всегда знаешь, какую надо делать поправку на политические пристрастия журналистов. Восстановивший присутствие духа Автомобилист бодро соглашается и возвращается к вопросу о разнице между Клиффордом Ирвингом и Говардом Хьюзом. Потом все трое отправляются в ресторан, где заказывают омаров, и до десяти вечера ковыряются в их панцирях. Наконец Автомобилист зевает, так как настает время его отхода ко сну, и, подмигивая, просит всех его извинить, намекая этим на то, что не позволит какой-то климактерической суке помешать его ночному покою. Невзирая на протесты Уолли, он достает из бумажника две купюры по сто песо и кладет их рядом со своей тарелкой. Когда Бетти предлагает купить еще бутылку и распить ее у него на балконе, он галантно объясняет, что в других обстоятельствах был бы счастлив это сделать, но завтра из Штатов прибывает его новая коробка передач, а он любит ковать железо, пока горячо. Как-нибудь в другой раз. Он пожимает руку Бетти, разворачивается и, стараясь ровно держаться на ногах, начинает подниматься по лестнице. Мрак Пуэрто-Санкто И вот все начинается снова – вой, возня, шум и гвалт – опять эти собаки – предрассветный лай, который слышится в горах на юге и захватывает весь город как раз в тот момент, когда уже кажется, что сукины дети угомонились и теперь можно немного поспать. Чиф начинает поскуливать. Автомобилист зарывается под подушку, проклиная ночь, собак, этот город и свою безумную жену, которой и пришла в голову мысль сюда приехать – черт бы ее побрал! Почему он оказался здесь – вопрошает он у мрака – а не в Йозмите, Мэриленде или даже на Шекспировском фестивале в Эшленде? Почему в этой неразберихе теней и колючек? Справедливый вопрос. Я и сам когда-то задавал его себе. Это произошло в один прекрасный день, вскоре после того, как Бетси заявила, что мы расходимся окончательно, и мы все узнали, что отец неизлечим (конечно, Автомобилист напомнил мне его, не столько своей внешностью, сколько замашками, свойственными именно этому типу американцев, – прямой спиной, подмигиваниями, манерой обращения с механиками и техникой и многим другим). Врачи так часто предупреждали нас о назначенном сроке, а отец умудрялся настолько растягивать отпущенное ему время, что мы с Бадди втайне были уверены – нашего упрямого техасского отца может сломить только возраст. Руки и ноги у него истончились, голова болталась на макаронине шеи, но мы продолжали надеяться, что в последний момент из-за горизонта придет какое-нибудь спасение. И папа тоже рассчитывал. – Думаю, скоро они откажутся от всех этих исследований. Только посмотрите, какая мускулатура… – он задирает штанину и криво улыбается, глядя на подергивающуюся и трясущуюся плоть, – …мышцы перекатываются, как крысы по палубе текущей шаланды. Да-да, соглашались мы. А потом как-то в сентябре мы отправились на козье пастбище, чтобы пристрелять винтовки и обсудить, куда бы нам двинуть осенью на охоту. И тут папа опускает ружье и говорит: – Этот чертов приклад трясется, как собака во время поноса. Давайте прокатимся куда-нибудь в другое место… …и все поняли, что наша поездка станет последней. Мы с братом начали обсуждать это тем же вечером. Я знал, куда хочу. Бадди сомневался, но решил, что старшему брату виднее. И на следующий день мы сообщили о нашем плане папе, когда тот готовил на заднем дворе барбекю. – Я не прочь прокатиться на юг. Но почему именно это Пуэрто-Санкто? Что там такого особенного? – Дев утверждает, что там что-то есть такое, – ответил Бадди. – Он просто хочет показать нам, где прятался в течение полугода, – заметил отец. – Это уже само по себе является достопримечательностью. – В какой-то мере, – согласился я. Все знали о том, что я много лет мечтал свозить их туда. – Но не только из-за этого – в том месте есть что-то первобытное, доисторическое… – Как раз то, что нужно человеку, когда он попадает в затруднительное положение, – вставила мама. – Ощущение доисторического очень помогает. – Может, снова слетаем на Юкон, – предложил отец. – Половим рыбку. – Да ну ее! – откликнулся я. – Ты всю жизнь таскал меня по своим местам. Теперь моя очередь. – Да он же развалится по дороге в Мексику! – вскричала мама. – Он не смог вынести даже поездки в Портленд на Парад роз. – Все я вынесу, – возразил отец. – Это не проблема. – «Это не проблема!» Сотни миль по мексиканским дорогам в твоем плачевном состоянии. – Я же сказал, что вынесу, – повторил отец, бросая ей гамбургер, и, повернувшись, уставился на меня сквозь дым. – Единственное, что я хочу знать, это, во-первых, почему Пуэрто-Санкто и, во-вторых, что ты там задумал? Я не ответил. Все и так знали, что у меня на уме. – О нет! – перевела на меня взгляд мама. – Если ты считаешь, что увезешь его и снова уговоришь опять привезти сюда… – Женщина, я уже много лет являюсь законопослушным гражданином. Я был бы очень благодарен, если бы ты предоставила мне самостоятельно решать, куда ехать и что привозить. Много лет назад, в начале шестидесятых, мы с Бадди пытались вырастить грибы-псилоцибы в кадках из-под брынзы на маслобойне, которую папа оставил Бадди после того, как уехал из Орегона. Бад занимался кое-какой исследовательской деятельностью, и культуру спор ему послали прямо из министерства сельского хозяйства вместе с последними сведениями о разведении грибниц на гидропонике. Мы с Бадом провели в кадку шланг для подачи воздуха, смешали необходимые питательные вещества, добавили в них культуру и начали наблюдать за ее развитием через микроскоп. Пределом наших мечтаний являлось получение раствора псилоцибина, чтобы потом его можно было добавлять в вино. Мы считали, что сможем торговать им, назвав его «Напиток богов». Единственное, что нам удалось получить, это горы дрожжевой смеси. Однако в одной из заказанных Бадди культур оказалось небольшое количество экстракта активного ингредиента, – думаю, он был помещен туда для того, чтобы мы могли сравнить полученные результаты с образцом. Именно этот пакет принес с почты папа. Он был настроен крайне скептически. – Вот эта чушь собачья? – На дне крохотной пробирки размером меньше карандаша виднелась одна шестнадцатая дюйма белого порошка. – И из-за этого было столько разговоров?! Я высыпал порошок в бутылку с содовой, и он растворился с легким шипением. – Думаю, это необходимая доза, – заметил я и начал разливать напиток по стаканам. – А может, чуть больше. – Ну, тогда я тоже выпью, – ответил папа. – Надо же знать, из-за чего весь сыр-бор. Нас было пятеро – Бадди, я, Микки Райт, брат Бетси Джил и наш папа, который редко и бутылку пива-то допивал до конца. Когда мы опорожнили свои стаканы, на дне бутылки еще кое-что оставалось, и папа долил себе. – Надо же мне получить хоть какое-то представление, а то я уже столько слышал об этом. Мы перешли в гостиную и начали ждать – у всех нас уже был некоторый опыт в этом деле. Женщины ушли в торговый центр. Время клонилось к вечеру. Помню, мы смотрели по телевизору последний бой Фулмера против Базилио. Потом вернулись женщины, и заглянувшая к нам мама спросила: «Кто побеждает?» – А кто дерется, ты знаешь? – с хулиганской ухмылкой осведомился папа. Однако через час никакой ухмылки на его лице уже не осталось. Он с отчаянным видом ходил взад и вперед по комнате, то и дело встряхивая руками, словно они были мокрыми. – Эта чертова гадость просочилась в мои нервные окончания! – Может, это и стало причиной его заболевания? Мы все не могли отделаться от этой мысли. К концу того ужасного вечера папа уже клялся: – Если вы попробуете производить это дерьмо, я на четвереньках доползу до Вашингтона и потребую, чтобы оно было запрещено! Позднее он согласился, что результаты эксперимента не могут считаться достоверными, но поклялся, что больше никогда не станет его повторять. – Никогда, – повторял он. – Только если меня припрут к стенке и приставят нож к горлу! Приблизительно это и произошло в том сентябре. Мы втроем долетели до Феникса, взяли напрокат «виннебаго» и двинулись в Мексику – Бадди за рулем, а мы с папой – решая, какую музыку поставить: Рей Чарльз вполне клево, зато от Боба Даппы и Фрэнка Зилана мозги начинают лучше работать. Чем больше мы продвигались на юг, тем становилось жарче. А вместе с повышавшейся температурой разгорались страсти. Нас уже десять раз лишали наследства, и столько же раз папа требовал довезти его до ближайшего аэропорта, чтобы он мог вернуться из этой крысиной дыры в цивилизованный мир. Однако всякий раз, когда мы останавливались на ночь, он утихомиривался. Ему даже начало нравиться мексиканское пиво. – Но свою наркоту держите при себе, – предупреждал он. – Может, тело мое и расклеилось, зато с головой у меня, слава Богу, все в порядке. Когда мы достигли Пуэрто-Санкто, папа выбросил уже все кассеты, а Бадди приобрел какие-то фармацевтические возбудители. Настроение у всех было превосходное. Я хотел въехать в город, сидя за рулем, и, не успев свернуть на первую за сотни миль мощеную улицу, тут же наскочил на выступавшую крышку люка, которая пробила дыру в нашем бензобаке. Мы вполне могли бы доползти до гостиницы, но папа воспротивился, заявив, чтобы мы с Бадди пешком отправлялись в город, пока он посторожит машину. – Дайте-ка мне пару своих таблеток перед уходом, – проворчал он, – чтобы у меня были силы сражаться с местными негодяями. И мы отдали ему риталин. Потом доехали до самого большого гаража, который нам удалось отыскать, и оставили его с машиной. Мы с Бадди пешком перешли через реку, добрались до города, сняли номер в гостинице на берегу, а потом просадили сорок баксов, пытаясь купить килограмм самой лучшей травки, которую я когда-либо курил. Продавала ее какая-то хиппи, у которой не было ничего, кроме загара и моря обещаний. Мы прождали ее три часа и плюнули. По дороге обратно на окраине города мы наткнулись на одно местечко, где выдавали закись азота в канистрах. Мне хватило знания испанского, а у Бадди было достаточно удостоверений о том, что он является владельцем маслобойни, так что в результате мы уговорили выдать нам одну канистру. К тому моменту, когда мы надышались газом в ближайших зарослях и вернулись обратно, бак уже был снят, запаян и поставлен на место, а папа не только знал поименно всех обитателей гаража, но и был в курсе их семейной жизни, несмотря на то, что они владели английским приблизительно так же, как он испанским. Он даже успел заключить сделку на приобретение прыгающих бобов. – Хорошие люди, – заметил он, устраиваясь на заднем сиденье. – Совсем не ленивые и простые. А что это у вас в синей канистре? – Закись азота, – ответил Бад. – Надеюсь, она может подождать, пока я не доберусь до постели. Большую часть следующего дня мы проспали. К тому моменту, когда мы приняли душ, побрились и сели на террасу наслаждаться завтраком, солнце, напоминающее мексиканское глазированное печенье, уже спускалось в залив. Папа потянулся и зевнул. – Ну ладно… и что же у вас есть? Я достал весь свой арсенал: – Травка, гашиш и диметилтриптамин. Это курят, но действие у них кратковременное. – На пятнадцать раундов с Карменом Базилио? Я не курил с тех пор, как меня вырвало на собственного деда. Так что там было в этой канистре? – Веселящий газ, – ответил Бадди. Естественно, эта канистра была знакома человеку, который тридцать пять лет занимался рефрижераторами. – Клапан открывается налево или направо? Я протянул канистру, но ему не хватило сил повернуть клапан. Тогда этим пришлось заниматься мне. Сначала я сделал это для папы, потом для Бадди и, наконец, для себя. Я трижды повторил эту процедуру прежде чем сесть. А потом наступил приход – у этого старика и его двух взрослых сыновей одновременно, как это иногда бывает. Он был не то чтобы очень крутым, но очень приятным… в конце путешествия, на краю континента, когда солнце садилось в море и настал полный штиль, и где-то на берегу громко и отчетливо залаяла собака… три странствующие души на мгновенье смогли соприкоснуться друг с другом в Мексике, в чем им было отказано законодательством гринго. Затем папа потянулся, зевнул и поинтересовался, как при таком штиле будут перемещаться буера. – Пойду-ка я в койку. С меня довольно. Когда я перебираю, у меня мозги отказывают. Он встал и двинулся к кровати, сшибая с места все, что еще стояло ровно. Нельзя сказать, чтобы он ушел, оставив нам свое благословение – он ясно дал понять, что чем бы мы там ни занимались, он в этом участвовать не будет, но спасибо и за то, что он уже не собирался ползти в Вашингтон, чтобы положить этому конец. Он открыл решетчатую дверь, вошел в темную комнату, и через мгновение его голова появилась снова. – И вам, ребята, советую не слишком жать на газ, – произнес он таким голосом, каким никогда не говорил ни с одним из нас и которым мог бы обратиться разве что, скажем, к Эдварду Теллеру. – Потому что откос может оказаться крутым. И стоит не нажать на тормоза, как все закончится. И вот это-то больше всего мне и напомнил Автомобилист. Как и папа, он знал, что откос может оказаться крутым. Но он не собирался жать на тормоза. Или уже не мог этого сделать. Он слишком долго тянул на себе всю эту обузу и теперь не мог ее бросить, чтобы свободно покатить по чужеземному пляжу. Когда сбрасываешь с себя тяжелый груз, лучше сразу заменить его на какой-нибудь другой, не менее тяжелый, чтобы компенсироваться, а иначе можно рехнуться. – Может довести до умопомрачения! – сообщает мне Автомобилист на почте, на которую я зашел, чтобы выяснить, нет ли каких-нибудь сведений о прыгающих бобах. Он стоит там, загорелый и озадаченный, держа в каждой руке по листку бумаги. При виде меня он вручает мне оба, словно я его бухгалтер. – Я рад, что она уехала, пока мы окончательно не рассорились. Я думаю, ее довели все эти джунгли. Так ей и надо – она сама захотела сюда приехать. Такие вот дела, Рыжий. – Он философски пожимает плечами. – Старуха сбежала, зато прибыла коробка передач. Я замечаю, что один из листков является извещением о получении посылки из Аризоны. Второй представляет собой подставку для стаканов из гостиницы де Санкто. «Когда ты получишь это, меня уже не будет. Наши пути разошлись. Твоя любящая жена». «Любящая» зачеркнуто. Я выражаю ему свои соболезнования. Но он говорит, чтобы я не брал в голову, так как все это ерунда. – Она и раньше выкидывала подобные штучки. Может, сходишь со мной на автобусную станцию и поможешь, а я куплю тебе завтрак? Чиф! Старый пес вылезает из-под стола и плетется за нами на залитую солнцем мощеную мостовую. – Сотни раз выкидывала такие штучки… правда, за границей этого с ней еще никогда не было. Последний взгляд на жену автомобилиста «Он сотни раз совершал безответственные поступки – не просто бездумные или беззаботные, а унизительно безответственные – например, мог бросить мне открытую бутылку пива, когда я внизу занималась уборкой. Конечно, невелика потеря, если бы я ее не поймала. Но дело не только в этом. Ему стало наплевать на меня. Во что он так вперился, что потерял способность даже говорить? Почему у него все ломается?» – размышляет жена Автомобилиста по дороге в американское консульство в Гвадалахаре, где она хочет обналичить чек. Последний взгляд на автомобилиста Меня не впустят в самолет с пятигаллоновой канистрой прыгающих бобов. Поэтому придется ехать на автобусе. На остановке я вижу «поляро» Автомобилиста и его трейлер. Он вывел старину Чифа, чтобы тот справил нужду в канаве. Да, он едет обратно. В добрую старую Америку. – И знаешь, что я собираюсь сделать, Рыжий? Поеду-ка я через Тихуану – хоть развлекусь. И снова подмигивает, при этом глаза его еще больше отличаются друг от друга. Как машина? Жужжит. Какие-нибудь сведения о жене? Ни звука. Как ему понравилось пребывание в живописном Пуэрто-Санкто? – Отлично, только… – он кладет руку мне на плечо и притягивает к себе, чтобы поделиться сокровенным, – если бы здесь был Дисней, он обязательно заселил бы это место обезьянами. Абдулла и Авен-Езер Вы только прислушайтесь к этому лаю и вою. Для того чтобы вызвать такой гвалт, должно произойти нечто из ряда вон выходящее, поэтому мне приходится вставать и плестись по мокрой от росы траве на далекое пастбище. Тем временем все умолкает. Но это не означает, что проблема исчерпана, – они просто прислушиваются – а там действительно что-то происходит – бог ты мой, это с кем-то дерется Стюарт! Взять его, Стюарт, взять! Улю-лю! – Я пока не могу разобрать, кто это – лиса, отбившийся от стаи волк или бешеный опоссум. Гав-гав-гав! Лай и вой, и стук моего сердца, и шерсть встает дыбом у всех на много акров вокруг. Стюарт? Язык высунут наружу. Молодец, старик. Кто это там был? С твоей лапой все в порядке? Скорей всего, лиса – какой-нибудь подросток, осмелившийся ночью высунуться из леса. Возможно, та самая, что время от времени проскальзывает мимо моего окна на излете ночи, так что я подпрыгиваю в своем кресле на три фута, и с воплями злобного восторга исчезает на болоте. Тихо, Стюарт, молчать. Пора уже утихомириться – двенадцать часов ночи! А что это за черная масса маячит впереди в лунной дымке? Наверное, это Авен-Езер, опять на том же месте рядом с зубчатой ирригационной трубой. Значит, еще ничего не закончено. Прошла уже неделя со дня ее родов и две – со времени убийства, а она все там же, у трубы. Что ж, для нее это стало настоящей драмой, которая не может исчерпаться за короткий срок. Не сказал бы, что в ней имеется хорошо построенный сюжет или содержится какая-то метафора, и тем не менее это настоящая драма. В ней есть храбрый герой и преданная героиня. Несмотря на мужское имя, Авен-Езер – корова. Она получила свою кличку как-то под Рождество, когда мы еще мало задумывались о половых различиях у братьев наших меньших. Она стала одним из первых телят, которых я приобрел после того, как меня выпустили из тюрьмы, и я вернулся в Орегон на ферму Гора Нибо. Бетси перебралась туда вместе с детьми, пока я отбывал срок, а за ней последовала вся наша компания. В тот первый сумасшедший год ферма была наводнена толпами наркоманов, пытавшихся привести в порядок огромные пустоши, вдохновляясь исключительно энтузиазмом и наркотой. В один прекрасный день мы отправились на автобусе на аукцион скота в Кресвел и приобрели там восемь непородистых телят. Обычно скотоводы продают их в двух – четырехдневном возрасте, предпочитая получать молоко от коровы, а не растить теленка, и стоят они дешево, так как из них мало кто выживает, как мы выяснили через несколько часов, когда доставили свое маленькое стадо в устланный соломой хлев. Первый скончался еще до наступления ночи, второй – на следующий день – их тощие тельца лежали в кучах навоза, а огромные глаза тускнели от обезвоживания. К концу третьей ночи слегло еще шестеро. Они бы не дотянули и до конца недели, если бы мы не стали добавлять им в бутылочки ацидофилин. По словам Бадди, этот ацидофилиновый йогурт наполнял их беззащитные желудки дружественными антителами и энзимами, и таким образом нам удалось вытащить оставшихся. Тихо, Стюарт, это – Авен-Езер. Я не могу разглядеть ее в темноте, зато вижу ее клеймо: белое сердце и крестик посередине – оно призрачно колышется на фоне черной массы. При клеймении мы пользуемся заморозкой, а не каленым железом, поэтому вместо привычного рева телят и запаха паленой шерсти и мяса у нас эта процедура проходит в сопровождении тихого шипения газа. Тяжелое медное клеймо на деревянной палке стоит в обмотанном изолентой ведре, в котором шипит сухой лед и метиловой спирт, а мы пытаемся уложить теленка на опилки. На его боку выбривается небольшой участок, к которому прикладывается замороженный металл, а дальше его надо продержать в таком положении одну минуту. Если все сделано правильно, то потом на этом месте отрастает белая шерсть. Почему перечеркнутое сердце? Когда-то этот знак был символом Кислотного теста, олицетворяющей что-то вроде духовной чистоты. Лучше всего это клеймо удалось поставить на Авен-Езер – то ли металл был холоднее, то ли мы ее чище выбрили, а может, просто потому, что она была абердин-ангусской породы, а белое лучше смотрится на черном. Ее клеймо втрое увеличилось в размерах, так как было поставлено много лет тому назад, однако по-прежнему выглядит отчетливо и ясно. Это клеймо придает ей величественный вид. Действительно, Авен-Езер с самого начала возглавила стадо, как только осознала, что обладает самым красивым клеймом, и ее авторитет со временем только увеличивался. К тому же она обладала недюжинной отвагой, и когда стадо в очередной раз собиралось у изгороди, чтобы выразить недовольство ухудшающимся качеством пастбища, во главе его всегда стояла она. Таким образом, Авен-Езер стала выразительницей интересов всего населения восьмидесяти акров наших земель – коров, телят, волов, быков, овец, лошадей, коз, ослов и прочей вегетарианской живности. Я воздержусь от термина «делегат». Бремя верховодства не было легким. Она дорого платила за свои марши протеста в разгар зимы и баррикадные схватки. Она была обвешана назойливыми колокольчиками, стреножена и увенчана ярмом из крепкого ясеня, которое вздымалось на ярд над ее шеей и на столько же опускалось вниз, чтобы она не могла прорваться сквозь колючую проволоку. Конечно, все это действовало только до тех пор, пока ее не обуревала настоящая решимость, так как все наши заграждения в эти первые годы стояли лишь с молчаливого согласия их обитателей весом в полтонны каждый. Чего только не испытала на себе ее шкура – камни, комья земли, консервные банки, инструменты, подпорки для палаток, а однажды дождливым вечером после многочасовых пограничных споров – даже горящие круглые свечи. Но в последнее время она стала гораздо спокойнее. Она познала цену протестам, а я научился строить более крепкие изгороди и кормить ее качественным сеном. И тем не менее мы оба готовились к будущим демонстрациям. У нас на ферме даже родилась поговорка: «Старуха Авен-Езер все равно сделает так, как ей захочется». Привет, Авен-Езер! Все еще здесь переживаешь? Вижу, даже эта лисья заварушка не отвлекла тебя от твоих воспоминаний… У нее было много мужей. Первым был Гамбургер – гернзейский бык с покатым лбом и тяжелым взглядом, который мог покрыть Харли вместе с седоком только потому, что о его заднее колесо потерлась телка в течке. Во время торгов аукционист признал, что внешность у Гамбургера не ахти, но заявил, что лично знаком с этим зверем и может гарантировать, что тот обладает неутомимостью истинного любовника. Мы поняли, что он не соврал, как только бык спустился с пандуса грузовика на наше поле, – у него уже стояло. С этого момента в любое время дня он был постоянно готов. Безграничная страсть не знает преград. Он не был общественным лидером, как Авен-Езер, но от этого моим изгородям было не легче. Однажды утром я не обнаружил его на своем пастбище. В проволочном ограждении была дыра, но Гамбургера видно не было. Наконец Бутч, сын моего соседа Олафа, принес нам известие, что его отец приковал Гамбургера цепью к стене своего амбара. Я пришел, чтобы забрать его, Олаф провел меня в дом и предложил кофе: – Я хочу с тобой поговорить. Я доверял Олафу. Как и большинству моих соседей, ему приходится работать, чтобы не лишиться права обрабатывать собственную землю. Поэтому, вернувшись из леса и даже не снимая своих шипованых сапог, он сразу же отправляется в поле. Сначала мы поболтали о том о сем, а после второй чашки он сказал: – Этот бык становится неуправляемым и опасным. С гернзейскими быками такое случается – в один прекрасный день в них просыпается ненависть ко всему окружающему. Похоже, с ним это и произошло. Теперь он будет разбивать любой забор, любые ворота, любое препятствие, которое окажется между ним и тем, что ему хочется. Пока не набросится на человека. Может, взрослого мужчину он и боится, но перед ребенком или женщиной не остановится. Могу заложиться. У него уже появился этот особый блеск в глазах. Мы вышли из дома, подошли к амбару и заглянули внутрь через решетку. Споры были неуместны: еще недавно просто тяжелое и упрямое выражение глаз сменилось огнем ненависти по отношению к человеку-угнетателю. – Завтра же зарежу негодяя, – сказал я. – Нет, не делай этого. Иначе вам придется питаться его ненавистью. Он еще довольно молод, и ему положено быть крутым, его кровь переполнена бунтарством и страстью. От его мяса будет разить, как от старого козла. Его надо поместить в загон для откормки скота и сорок дней кормить отборным зерном. Постарайся отвлечь его от всей этой беготни за телками. Мы выстроили загон из телефонных столбов и железнодорожных скоб, но я очень сомневался, что нам удастся направить мысли Гамбургера в другое русло. Он не только продолжал распаляться от призывных криков телок, раздававшихся каждую ночь со всех сторон: «Гамбургер, Гамбургер, милый…», но и этот огонь в его глазах с каждым днем заключения разгорался все ярче. Когда мы поняли, что уединение не способствует смягчению его характера, атаки на загородку становятся все ожесточеннее, а рев с каждой ночью все громче и громче, как с трудом сдерживаемый вулкан спермы, то решили подмешивать в его утреннюю порцию успокоительное в надежде если не внушить ему мысли о Вездесущей Милости Божьей, то хотя бы отвлечь от собственной мошонки. Однако наше зелье вызвало не столько просветление, сколько еще большее возбуждение. В течение нескольких минут он стоял, дрожа и пуская слюни, уставившись в пустое ведро. Потом с оглушительным звуком выпустил газы и бросился вперед. Первым ударом он снес железнодорожную скобу (а лекарство было хорошим, и дали мы достаточное количество, оценив его вес в шесть человеческих). Мы бросились врассыпную, сбивая друг друга с ног и пытаясь забраться повыше, однако его гормоны оказались сильнее ненависти, и, позабыв о своих разбежавшихся мучителях, он понесся прямо к осиротевшему стаду. До глубокой ночи до нас долетали звуки продолжавшегося дебоша. Бетси позвонила на скотобойню Сэма. И на рассвете к нам прибыл маленький рефрижератор, из которого вылез сын Сэма Джон с 22-калиберной винтовкой. Сэм уже не занимался непосредственно отстрелом. Он предпочитал оставаться в своей лавке и торговаться с охотниками на оленей, пока его сын занимался полевыми работами. Джону в это время было около восемнадцати лет. Несмотря на то что у него не было лицензии, многолетние поездки с отцом научили его правильно выбирать время и каким-то важным вещам о смерти. Он знал, что приезжать надо на рассвете, он умел подойти к обреченному животному еще до того, как оно окончательно проснется (взмах руки, крик «Эй!» и резкий щелчок…), и уложить его одним выстрелом. Жертва не должна ощутить ту дрожь ужаса, которая пробегает по всей ферме после этого выстрела. Потому что люди не хотят питаться страхом. Насколько мы с Джоном понимаем, это и называется кошерным мясом. После Гамбургера мы потеряли нескольких бычков из-за нашего собственного неумения обращаться с эластраторами и аптечными резинками, но все эти бычки были дилетантами, мечтавшими только о том, чтобы вернуться к своим мамашам. После нескольких сезонов, которые мы провели без быка, и в преддверии быстро приближавшегося дефицита мяса я договорился с отцом, братом и Микки Райтом о вливании новой крови. На дальнем пастбище у меня паслось несколько пони Микки, а папа знал одного фермера-молочника, у которого был молодой бычок на обмен. Микки загрузил пони в трейлер для перевозки лошадей, взятый напрокат у подружки, и отвез их к фермеру, после чего доставил наше приобретение. Мы все собрались на гудящем от жужжания пчел поле и уставились на черного годовалого бычка абердинской породы, который осторожно выходил из трейлера. Это был Абдулла, бык всех быков. Но тогда, будучи практически подростком, он робко пятился по пандусу, как ребенок, оказавшийся на новой площадке для игр. Очаровательный и изящный ребенок. У него была курчавая шерсть, длинные ресницы, и он казался абсолютно беззащитным. Он окинул понимающим взглядом наших коров, рассматривавших его с горящими глазами после двух лет одиночества, и рванул через нашу изгородь, изгородь соседа и изгородь соседа соседа к югу, вероятно в поисках более благоприятного климата, пока мы его не поймали. Когда мы наконец привели его обратно, он еще раз посмотрел на наших коров и на этот раз рванул в сторону Виктории. С камнями и веревками, приманивая его люцерной и овсом, мы преследовали его в течение двух дней, и только после этого нам удалось его заарканить и успокоить, или по крайней мере убедить в том, что жить он теперь будет у нас. Он остался, но все лето и последующую осень старался держаться как можно дальше от этого стада теток, претендовавших на самую суть его существования. – Что ты мне прислал за Фердинанда? – спрашивал я у отца. – Это новая экспериментальная порода, – заверял меня папа. – Кажется, она называется бля-дердин-ангусской, животные славятся своим послушанием. И лишь когда наступила суровая зима, Абдулла начал общаться с коровами, но исключительно из соображений тепла и пищи. После того как сено заканчивалось, он отходил в сторону и в целомудренном одиночестве жевал жвачку. Со своей скромной мордой, обрамленной блестящими черными кудрями, он скорее напоминал юного церковного певчего, размышляющего о перспективе монашеского безбрачия, чем повелителя бифштексов. Здесь на сцене появляется незначительный персонаж – одна из телок Гамбургера по кличке Красотка. Странная помесь джерсейской и гернзейской пород, большезадая, непритязательная и такая же некрасивая, как отец, она тем не менее оказалась первой, кто снял с Абдуллы обвинение в вопиющем фердинандстве. Бетси сообщила, что у некоторых из коров появились признаки беременности, но я продолжал сомневаться. Еще больший скепсис я выразил, когда она сказала, что первой разродится наша Красотка. – Это может произойти в любой момент, – продолжала настаивать Бетси. – У нее уже начались выделения, бедра раздались, и разве ты не слышишь, как она жалуется? – Не прошло еще девяти месяцев с тех пор, как мы его купили, – напомнил я. – А в течение первых двух он наскакивал только на изгороди. И ревет она просто из-за этой мерзкой погоды. Еще немного, и я тоже зареву. Это была самая холодная зима за всю историю Орегона – 20° ниже нуля в Юджине – даже старожилы не могли такого припомнить. Весь штат замерзал в течение целой недели. Водопровод переставал работать, если кран выключали на несколько минут, радиаторы взрывались, деревья раскалывались, бензин замерзал в машинах даже во время движения. Потом наступила короткая оттепель, и в течение дня вода весело струилась из лопнувших водопроводных труб, а потом мороз ударил снова, побив следующий рекорд. К тому же повалил снег и начал дуть ветер. И так продолжалось весь февраль, март и даже в начале апреля. К Пасхе немного потеплело. И все стали делать благоприятные прогнозы. Снег идти перестал, но апрельские ливни были не лучше, и до фиалок было еще далеко. Грязь хуже, чем снег, так как лишена какого бы то ни было очарования. От этой ежедневной мороси и почерневшего льда все, и люди и животные, погрузились в депрессию. У зверей к тому же не было ни календаря, ни Стоунхенджа, ни ритуальных веток можжевельника, которые могли бы напомнить им о возвращении света. Коровы обладают огромным терпением, но оно не безгранично. Когда оно исчерпывается после того, как проходит месяц за месяцем и никакая теология не поддерживает их надломленный погодой дух, они впадают в отчаяние. Мои коровы поворачивались задом к ветру и так неподвижно стояли часами, уныло глядя в не сулящее улучшений будущее. Даже люцерна была не в состоянии поднять им настроение. И вот однажды хмурым утром ко мне приходит Бетси и говорит, что Красотка рожает на болоте и, похоже, ей требуется помощь. Пока я собирался, теленок уже появился на свет – маленькая черная копия Абдуллы с курчавой шерсткой и ангельскими глазами стояла под снегом с дождем и выглядела здоровой – уж извините меня – как бык. Красотка выглядела гораздо хуже. Она дрожала и тужилась, но, похоже, ей не хватало сил, чтобы вытолкнуть из себя послед. Мы решили перевести их на поле поближе к дому. Я взял теленка на руки, а Бетси стала погонять Красотку. Мы шли, склонив головы, под колючим ледяным дождем. Я ругался, Бетси ворчала, Красотка заунывно мычала, сетуя на горести своего существования, и лишь теленок на моих руках не издавал ни единого звука, с изумлением глядя на окружающий мир и не видя никаких оснований для жалоб. Дождь становился все холоднее. Мы с Бетси вошли в дом и прильнули к окну. Теленок спрятался под укрытием насосной станции и явно ждал, какие еще чудеса уготованы ему жизнью. Красотка продолжала мычать. Послед вылезал из нее, как связка фруктовых эскимо. Наконец последний сгусток шлепнулся в ледяную грязь, а остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и вытащить остальное наружу. Я заметил, что коровы рожали телят в течение многих тысяч лет, не прибегая к моей помощи. Запихивать руку в это таинственное жерло? Ну уж нет. Красотка слегла в тот же день. Ей так и не удалось вытолкнуть из себя послед, и теперь от ее вздымавшихся боков поднимался жар. Через каждые несколько вздохов она издавала хрип, напоминавший ржавый скрежет останавливающегося механизма. Теленок по-прежнему стоял рядом, молча тычась в мать своим мягким носом, но та не отвечала. Бетси сказала, что начинается перитонит и, чтобы спасти ее, нам нужны антибиотики. Я поехал в Спрингфилд, где можно было купить аптечный набор для разрешения этой ветеринарной проблемы. В него входила пинтовая бутылка окситетрациклина с длинной трубкой и шприцом, игла которого была не меньше двадцатипенсового гвоздя. Стоя на переезде, я прочитал руководство. На картинке была изображена корова, на шее которой стрелочкой была указана вена, в которую мне предстояло попасть. Однако в нем ничего не было сказано о том, как ее привязывать… И оставшуюся часть пути я обдумывал различные способы привязи. Наконец я остановился на садовом шланге со скользящей петлей, но, еще даже не свернув к дому, я понял, что испытать мне это не придется. Бока Красотки больше не двигались. Теленок по-прежнему стоял рядом, но уже не молчал. Он ревел так горестно, словно у него сердце разрывалось. Остаток этого промозглого дня я провел, дрожа на улице, размышляя о том, что если бы вовремя запихал руку в эту корову, мне не пришлось бы теперь копать такую огромную яму. И пока я копал под душераздирающие вопли теленка, рядом начали собираться коровы, чтобы посмотреть не столько на свою мертвую сестру, которая для них теперь ничем не отличалась от окружающей грязи, сколько на это новорожденное чудо. И по их виду можно было сказать, что они продираются сквозь длинный темный туннель зимних воспоминаний и в их памяти начинает что-то брезжить. Эти горестные крики теленка словно тянули их за вымя памяти, заставляя вспомнить более светлые времена, более длинные дни, клевер, солнце, тепло и саму жизнь. И еще до исхода этого грязного дня мои коровы, позабыв о горестном отчаянии и вдохновленные торжествующей уверенностью, начали рожать. Авен-Езер разродилась настолько быстро, что так и осталась стоять в недоумении, ожидая чего-то еще. Поэтому мы подпихнули ей маленького бродягу Красотки, и в своем торжестве она даже не усомнилась в том, что родила двойню. На следующий день я уже не мог отличить сироту от его сводного брата или от кого-либо из других курчавых телят, которые продолжали черным конвейером появляться на свет в течение суток. На протяжении всего этого родильного дня отец так и не появлялся. После того как отелилась последняя корова, я вышел в поле и обнаружил его стоящим в самом конце, у соседской изгороди. Я подошел к нему как раз в тот момент, когда сквозь варево облаков пробилось солнце. Он, скромно потупившись, выслушал мои извинения и поздравления и, повернувшись задом, принялся уплетать принесенную мною люцерну. До меня донесся какой-то рев, и, обернувшись, я увидел двух соседских голштинок с новорожденными черными телятами, а на следующем поле, принадлежавшем соседу соседа, гурьбой кузнечиков скакало еще несколько потомков Абдуллы. – Абдулла, да ты же всем быкам бык! Он не стал отрицать этого и потрусил прочь с невинным видом певчего. Ему было чуждо хвастовство – таков был его стиль. Шло время. Наше стадо скоро увеличилось в размерах вдвое и продолжало расти. Мы продавали молодых бычков, пускали на мясо тех, кого специально откармливали, и сохраняли телок, пока их не набралось столько, что я смог воплотить свою мечту о создании маслобойни. Чем больше разрасталось стадо, тем оно становилось чернее. Больше двух третей коров были черными с небольшими вкраплениями гернзейской, джерсейской и монгольской пород. Абдулла раздался и стал менее изящным, но так и не утратил своего скромного поведения – он никогда не набрасывался на телок с той характерной для быков жестокостью, от которой и произошел термин «бычить». Никто никогда не видел, как он спаривается, – пользуясь своим естественным камуфляжем, он предпочитал заниматься этим в темноте. Если его ночные любовные похождения заставляли его пересечь несколько владений, к рассвету он всегда возвращался, а если за ним приходилось идти, он никогда не проявлял никаких чувств, кроме робкой покорности. Лишь раз я видел, как гнев исказил его чело, и то он был направлен не на человека, а на быка – на старого хвастливого герефорда, который обслуживал стадо на противоположной стороне дороги. К тому же его гнев был вполне объясним. После каждой случки с какой-нибудь сонной телкой этот деревенщина расхаживал вдоль изгороди и громким ревом оповещал нашего ангуса о своей победе. Абдулла никогда ему не отвечал: стоило этому старому пузырю начать свою похвальбу как он разворачивался и направлялся к болоту. Наконец размер нашего стада начал тревожить Бетси. К тому же некоторые дочери Абдуллы вошли в возраст, о чем каждый раз оповещал соседский бык, когда они проходили мимо, а Абдулла был достаточно стар, чтобы вступить на путь инбридинга. Лично я был уверен в том, что Абдулла никогда не опустится до инцеста, но кто станет рисковать, чтобы потом питаться умственно отсталой телятиной? – Что же делать? – спросил я. Мы беседовали с Бетси, стоя у изгороди. По другой стороне дороги расхаживал соседский бык, произнося очередную диатрибу. – Поставить Абдуллу в загон, продать его, выставить на аукцион или… Она умолкла, заглушённая ревом герефорда. После того как его разглагольствования затихают, я переспрашиваю: – Или что? – Или съесть его. – Съесть Абдуллу?! Я не хочу есть Абдуллу. Это все равно что съесть Стюарта. – Тогда поставь его в загон. Именно так все поступают с быками-производителями… – И в загон ставить его я не хочу. Я не позволю этому герефорду праздновать победу. – Значит, остается продажа или обмен. Я дам объявление в газете. Однако выяснилось, что в области обмена существует спрос только на винтовки и мотоциклы, а на предложение о продаже откликались не приличные скотоводы, а лишь владельцы дешевых ресторанчиков. После целого месяца безуспешных попыток продать Абдуллу и ночи, потраченной на то, чтобы отвлечь его от только что купленных нашим соседом Хоком телок, я наконец решился поставить его в загон. Мы восстановили ограждение и укрепили привязь, так как это место никто не занимал со времен Гамбургера. Абдулла вошел внутрь без малейших возражений. Только, к моему крайнему удивлению, застрял в воротах, сквозь которые свободно проходил Гамбургер. – Абдулла, ты уже достаточно взрослый, чтобы познакомиться с некоторыми неприятными сторонами жизни, – сказал я, закрывая ворота. – Жизнь – это не только праздник и свободная любовь. Абдулла не отвечал, пережевывая зеленые яблоки, с помощью которых я заманил его внутрь. Герефорд, наблюдавший за происходящим с противоположной стороны дороги, прямо-таки разрывался от желания высказаться по поводу заключения соперника. Вид его был отвратителен. В течение целого дня он доставал Абдуллу своими инсинуациями и сексуальными намеками, а когда я ложился, он перешел уже к расовым оскорблениям, и я покаялся себе, что непременно переговорю с его хозяином в ближайшее время. Однако хозяин герефорда Тори меня опередил – еще не взошло солнце, как он уже стучал мне в окно. – Это твой бык? Твой сукин черный бык?! – Он был обнажен до пояса и весь трясся – как от утренней свежести, так и от неукротимой ярости. – Так ты продал его или что?! Тори – беззубый ветеран фермерского хозяйства восьмидесяти лет от роду с лицом оголодавшего хорька, которое своими размерами ненамного превосходит морду этого животного. Говорят, что он однажды так набросился на охотников за утками, вторгшихся в его владения, что у одного из них случился сердечный приступ. И теперь, когда я глядел, как он трясется и брызжет слюной на моем пороге, у меня возникло ощущение, а не пробил ли и его час. Я умиротворяюще сообщил ему, что Абдулла все еще принадлежит мне. – Так что если вы хотите его измерить, он стоит у меня в загоне. – Черта с два он стоит! Он носится по моему полю с самого рассвета, переломал все изгороди и ворота! А теперь еще набросился на моего быка… и бьет его… до смерти! Я ответил, что только оденусь, возьму на помощь детей и тут же приду за бузотером, после чего извинился, и старик немного успокоился. – Я их уже растащил в разные стороны, – проворчал он, направляясь к выходу, – даже позавтракать не успел. Я собрал всех, кого мог, и мы двинулись к нашему «мерседесу» 64 года. Подъезжать к воротам Тори не потребовалось – пролом в изгороди выглядел так, словно там прошелся грейдер. Я объехал обломки жердей и проволоки и, продвигаясь по свежим следам недавней битвы, устремился в сторону клубов пыли, вздымавшихся в отдалении. По мере продвижения в глубь владений Тори становилось все более очевидным, кто одерживает победу. Изначально герефорд занимал позицию между своим стадом и черным налетчиком, но Абдулла заставил его отступить почти на полмили. Когда мы достигли места битвы, герефорд был оттеснен почти к оврагу. Он стоял на самом краю пропасти, истекая кровью, с дико вращающимися глазами, а рядом в нескольких футах от него горой возвышался Абдулла. Услышав рев мотора и гудение автомобильной сирены, оба повернули головы. – Абдулла! – закричал я. – Ну-ка кончай все это и быстро домой! Он посмотрел на меня с таким извиняющимся видом, что на мгновение мне показалось, что он послушается как собака. Но в это время герефорд решил воспользоваться тем, что противник отвлекся, и нанес ему сокрушительный удар по шее. Абдулла покачнулся, сделал несколько шагов назад, чтобы восстановить равновесие, и успел вовремя наклонить голову, чтобы встретить следующий удар. Огромные головы столкнулись друг с другом с немыслимой силой. Сотни фунтов противоборствующей инертной массы дрожью прокатились по их спинам, разрядившись в землю, которая отчетливо содрогнулась под нашими ногами. И еще раз – дадах! Абдулла восстанавливает преимущество, утраченное из-за моего крика. На это стоило посмотреть! Они сходились, давили и наскакивали друг на друга, пока силы их не оставляли и они не останавливались, чтобы перевести дыхание. Порой они чуть ли не любовно упирались друг в друга лбами и давили, пока их шеи не вздувались от напряжения, а иногда расходились, мотая головами из стороны в сторону, прежде чем столкнуться снова. Однако, вне зависимости от применяемой тактики, Абдулла дюйм за дюймом продолжал теснить своего уставшего противника, так что его поражение уже казалось неизбежным: даже если бы он решился развернуться, ему все равно пришлось бы оказывать сопротивление, занимая невыгодную позицию на склоне. Мне совершенно не хотелось выплачивать Тори компенсацию за убитого чистокровного производителя, поэтому я вскочил в «мерседес» и, нажав на газ, рванул к полю боя. Бампер врезался Абдулле в плечо, когда они с герефордом стояли упершись лбами. Бык не пошевельнулся. Я отъехал назад, разогнался и снова врезался в Абдуллу – с тем же успехом. Сила удара вжала радиатор в вентилятор, и последовавший грохот отвлек Абдуллу настолько, что герефорд успел уклониться от следующего столкновения. Какое-то мгновение казалось, он готов отступить и пуститься в бегство, но его дамы, наблюдавшие за схваткой, подняли такой вой, что он был вынужден повернуть обратно. Ему ничего не оставалось, как сражаться до конца или согласиться на всю оставшуюся жизнь стать объектом их насмешек. И он на трясущихся ногах занял последнюю линию обороны. Я попытался развернуть машину, чтобы нанести еще один боковой удар, но из нее повалил пар. Абдулла отшвырнул задними ногами несколько комьев земли и приготовился нанести смертельный удар, и в это мгновение откуда-то раздались резкие звуки. Из оврага поднимался старик Тори – поверх комбинезона чистая белая рубашка, вставные челюсти на месте, губы и щетина – в хлебных крошках и ягодном джеме, в руках – зеленый кожаный хлыст, какие продаются на родео в качестве сувениров. – Господи, неужели ты до сих пор не разогнал этих сукиных детей? Я сказал, что жду, когда они вымотаются и станут менее опасными. – Опасными? Опасными? Да отойди ты в сторону. Сейчас я им покажу. И, щелкая хлыстом и челюстями, он устремился к быкам. Герефорд получил пару щелчков по морде и, к моему удивлению, замычав как теленок, бросился прочь. Абдулла было пустился догонять его, но прямо на его пути возникла волшебная зеленая змейка, трещащая как фейерверк. Абдулла остановился в нерешительности, посмотрел вслед удиравшему герефорду, потом снова на змейку, испускавшую зеленые искры, и решил, что уж если старый громила так ее перепугался, то, скорей всего, дело действительно швах. Он развернулся и, опустив голову и шаркая ногами, направился к дому. – Видал? – и Тори указал кнутом в сторону своего убегающего быка. – Когда сукин сын был еще теленком, мои внуки впрягали его в телегу и заставляли катать себя, подгоняя этим кнутиком. И он до сих пор об этом помнит. Мы подбросили старого Тори до дому, и я пообещал, что починю ему изгородь. Но он ответил, что это бесполезное занятие. Поскольку мой бык победил, он теперь не успокоится, пока не покроет все его стадо. – Главное, что подлец и тогда не остановится. Так что выход только один. И если ты этого не сделаешь, клянусь Богом, я сделаю это сам. Так что тем же вечером мы позвонили Сэму, и на следующее утро, еще до того, как я успел выпить кофе, к нашему дому уже сворачивал Джон. Встав к нему на подножку, я указал, где ночевало стадо – рядом с главной ирригационной трубой. Авен-Езер начала тревожно реветь, что она делала всегда при виде смертоносного серебряного фургона, но она опоздала. Джон уже вышел из машины и направился к указанной мной жертве. Учитывая ее размеры, на сей раз у него была тридцатикалиберная винтовка вместо привычной двадцатидвухкалиберной. Абдулла только просыпался, когда в лоб ему врезалась пуля, и он беззвучно рухнул на трубу. Коровы с мычанием бросились врассыпную, а Джон обмотал задние ноги Абдуллы проводом от лебедки и оттащил труп на пятьдесят ярдов в сторону. Я всегда настаивал на том, чтобы он увозил труп подальше с поля, чтобы стадо не видело, как освежевывают и выпускают кровь их родственника, но Джон убедил меня, что в этом нет никакой необходимости. Коровы не следовали за трупом, они продолжали кружить вокруг места, где произошло убийство, – их больше привлекало место смерти, хотя всего в нескольких ярдах от них лежала ободранная туша. Мало-помалу круг их становился все шире. И если бы кто-нибудь снимал с воздушного шара события этого утра, то он наверняка запечатлел бы рассеивавшуюся энергетику убитого Абдуллы. Мы никогда еще не убивали такого большого быка, и, казалось, это утро тянулось бесконечно. То и дело коровы переставали пастись и снова собирались к трубе – в первый день они вставали в круг, который составлял десять футов в диаметре, во второй – пятнадцать, на третий – двадцать. Они горевали целую неделю. И это было справедливо – он был их мужем и незаурядным зверем, поэтому не было ничего удивительного в том, что поминки по нему продолжались до тех пор, пока забвение не стало затмевать вызываемое им почтение и Природа, смешав свою колоду карт, не приготовилась к следующей сдаче. Но именно в этот момент выскакивает джокер. Пол в нашей ванной прогнил. И Бадди с кузеном Дэви привозят целый грузовик фанеры, так что всю ночь мы занимаемся починкой. Утром, когда они собираются уезжать, Бадди обращает внимание на какой-то рев в поле. Это Авен-Езер. В ее обязанности входит оповещать нас, когда у кого-нибудь из коров начинаются роды. Бадди замечает лежащую телку, дает задний ход и жмет на клаксон. – Похоже, с минуты на минуту там появится теленок, – кричит он мне. Я открываю ворота, Бетси запрыгивает к нему в машину, и мы устремляемся в сторону Авен-Езер, оглашающей новости. – Это как раз там, где на прошлой неделе прикончили Абдуллу, – говорю я Бадди. – С тех пор стадо ночует только там. – Нет, вы только ее послушайте, – замечает Бетси. – Надеюсь, она не думает, что… Но уже слишком поздно. В ее мозгу уже замкнулась ошибочная ассоциативная цепочка: раннее утро, приближающийся грузовик и еще достаточно сильные воспоминания об убийстве… и то, что вначале было призывами о помощи, превращается в вопль предостережения. Она встает между нами и своей тужащейся сестрой и орет: «Это убийцы! Скорее в лес, милая! Я постараюсь их задержать!» Оставшуюся часть утра мы тратим на поиски коровы в болоте. Наконец мы ее обнаруживаем по прерывистому дыханию. Она лежит на боку под зарослями ежевики. По размеру высовывающихся из нее копыт теленка сразу становится понятно, что это настоящая громадина, слишком большая для такой юной телки. Может, в поле она бы еще и разродилась, но поднятая Авен-Езер паника заставила ее бежать, и она потратила остатки сил. Так что теперь ей действительно нужна помощь. Я пытаюсь накинуть ей на голову петлю, но она столь же норовиста, как я неопытен. На протяжении целого дня мы с Бетси и детьми только перегоняем ее с места на место, но мне так и не удается набросить на нее лассо. Наконец я меняю его на свою старую каску и залезаю в заросли кустарника. Я запрыгиваю на корову и придавливаю ее своим весом. Квистон надевает петлю на заднюю ногу, а Бетси на шею. Потом мы надеваем петлю на еще одну ногу и привязываем ее к трем деревьям. Квис садится ей на голову, чтобы она не отползала назад. Я обматываю высовывающиеся копыта теленка бельевой веревкой и начинаю тянуть. Бетси массирует ей живот, а маленький Калеб разговаривает с ней и гладит по шее. При каждой потуге я упираюсь ногами в ее бока и тяну. Когда веревка рвется, я скручиваю ее вдвое, а когда она рвется снова, то складываю ее четыре раза. Солнце садится. Шерри приносит из дома фонарик и мокрые полотенца, чтобы вытирать нам лица. Кровь, грязь, пот и навоз. И наконец после всех усилий и стонов он появляется на свет – абсолютно черный маленький бычок с белой полоской в углу рта, словно он уже пил молоко и оно вытекло у него обратно. Но он не дышит. Бетси делает ему искусственное дыхание до тех пор, пока оно не восстанавливается. Мы даем корове подняться, но петли с шеи не снимаем, чтобы она в своем безумном измождении не бросилась прочь, прежде чем примет теленка. Шерри приносит ей ведро воды, и пока она пьет, мы отходим в сторону, освещая лучом фонарика лишь теленка. Немного успокоившись, корова делает шаг и начинает обнюхивать покачивающегося теленка. Я выключаю фонарик. Свет взошедшей луны просачивается сквозь листья дуба. Корова начинает вылизывать теленка. Я хочу снять с ее шеи веревку, чтобы она не запуталась в зарослях, но корова вряд ли подпустит меня ослабить узел. Я открываю перочинный нож, подкрадываюсь как можно ближе и, мурлыкая себе под нос, очень осторожно начинаю перепиливать веревку на расстоянии нескольких футов от ее постоянно поворачивающейся головы. Она то и дело переводит взгляд с меня на своего теленка, освещенного луной. И я чувствую, как в ней восстанавливается доверие ко мне. Но, похоже, в этой колоде оставалось еще два джокера. Когда мне остается перепилить всего несколько волокон, на дороге раздается грохот машины, которая, визжа тормозами, останавливается у нашего почтового ящика, дает задний ход и поворачивает к нашему дому. Перед тем как заглохнуть, двигатель издает громкий рев, и корова бросается вперед, прямо на беспомощного теленка. Бетси с детьми бросаются за коровой, а я в сторону машины. Из нее высыпает шумная компания с лающим псом. Это представители крупнейших молокозаводов Орегона, которые, подвыпив, решили проверить, как поживает знаменитая коммуна, а пес – отвратительная немецкая овчарка – торжествует по поводу количества куриц, которых можно будет придушить при случае. Я быстро избавляюсь от них, и они с грохотом и проклятьями в мой адрес удаляются на север – «Лысый брюзга! Старый хлыщ!» – после чего я возвращаюсь на болото. Корова вернулась к теленку и снова вылизывает его. Бетси шепотом говорит, что, кажется, все в порядке. Мы отползаем к дому и идем мыться. И прежде чем лечь, Бетси еще раз выходит посмотреть, как там мать и дитя. – Она с ним. Но он все еще не встает. – Наверное, устал. По крайней мере, у меня уже никаких сил не осталось. Давай ложиться, пока еще что-нибудь не стряслось. Утром теленок был на том же месте, где мы его оставили, только мертвый. Когда я поднял его на руки, то почувствовал, что у него сломано несколько ребер. Кто знает, когда это произошло? То ли во время родов, то ли когда на него налетела испуганная мать. И кто в этом виноват? Авен-Езер? Или поведение герефорда? Расположение звезд и планет? Или просто так выпали карты? Я похоронил его рядом с останками его двоюродной бабки Красотки. Рядом с огромным холмом, расцветающим синими и желтыми крокусами, которые мы посадили там прошлой осенью, появился еще один маленький холмик. Я еще не решил, что мы посадим на нем. Может быть, первоцветы. Пошли, Стюарт, а то у меня уже все ноги промокли. Спокойной ночи, Авен-Езер. Ложись и скажи девочкам, чтобы они не беспокоились. Скажи, что это была просто лисица в темноте. На следующий день после смерти Супермена Измочаленный, с трясущимися руками, он бродил по своему кабинету над амбаром, роясь в книгах, бутылках, паутине и осиных гнездах в поисках своих очков с цветными стеклами. Это были специальные очки. И они были позарез ему нужны. До самого полудня он откладывал поход в поле, потому что воздух был пропитан отвратительным, разъедающим глаза дымом. Уже на рассвете, еще до того как у него начали слезиться глаза и пульсировать гайморовы пазухи, еще до того, как он поругался с этими туристами во дворе, он уже чувствовал, что такой ужасный день можно пережить, лишь вооружившись розовыми очками. Они, безусловно, смогут скрасить все удары судьбы, – уговаривал он себя. Проходя мимо окна, он слышал настойчивое и недоуменное, душераздирающее блеянье овцы, искаженное расстоянием и раскаленным воздухом. Он отдернул штору и, прикрыв рукой глаза, выглянул наружу. За чертополохом и вьюнками он не мог разглядеть ягненка, но три черных ворона по-прежнему были на месте. Они кружили над канавой, споря о том, что кому достанется. Еще дальше в зарослях ясеня виднелась привязанная блеющая овца, а за изгородью спины двух удалявшихся туристов. А дальше уже мало что можно было различить. Вершина Нибо выглядела лишь смутным контуром в клубах стелющегося дыма. Не более чем намек. Она напоминала японскую акварель – одинокая вершина, едва обозначенная на серой бумаге чуть более темными чернилами. На ферме поразительно тихо для этого часа. Привычные дневные звуки словно сдерживаются в преддверии взрыва. Однажды в новогоднюю ночь так с полминуты кричала большая птица, прежде чем Бадди подпалил фитиль и выстрелил из своей пушки, а на прошлой неделе она издала лишь несколько звуков перед первым ударом молнии, которая с оглушительным грохотом расколола металлическое небо. «Вот бы разразилась гроза», – подумал Дебори. Его бы устроили даже визгливые крики павлинов. Но вокруг продолжала царить тишина. Только звук радио, стоящего на столе. Он оставил его включенным, чтобы послушать новости, но пока из него доносилось только пение Барбары Стрейзанд: «В ясный день» и т. д. Отлично – мелькнуло у него. А потом, заглушая музыку и отдаленные сетования овцы, раздался еще один звук – высокий жалобный вой, свидетельствующий о безутешном горе. Он с трудом определил его источник. По дороге от шоссе мчался маленький розовый автомобиль – одна из этих новомодных малолитражек, названия которых ему никак не удавалось запомнить. Их называли по именам животных – кобра, норка, рысь – но кем бы она там ни была, главное, что у нее были неполадки с коробкой передач. Она промчалась мимо фермы Олсона, дома Берча и рванула сквозь дымку дальше с таким пронзительным визгом и диким вихлянием, что бедные туристы были вынуждены соскочить с обочины дороги в траву. Блондин показал ей вслед средний палец, а чернобородый разразился ругательствами. Наконец машина с визгом промчалась мимо амбара и исчезла из виду. Дебори отошел от окна и вернулся к своим рассеянным поискам. – Я уверен, что они где-то здесь, – произнес он, отнюдь не будучи убежденным в собственных словах. Взгляд его остановился на переносном несессере, он снял его с полки и долго смотрел на хранящиеся внутри семена и стебельки, которые давно уже можно было выбросить. «Однако это можно оставить и на потом. Ничего с ними не сделается», – думал он, вертя в руках несессер, в котором с шорохом перекатывались маленькие коричневые семена. Его все еще трясло от прилива адреналина, поэтому он вернул несессер с открытой крышкой в нишу на полке, вспомнив любимую фразу отца: «Колотит как поносного пса». Он без перерыва курил уже два дня (или три?), роясь в памяти в поисках свежего материала, который он обещал своему издателю, а также жене в ответ на ее настойчивые напоминания о неоплаченной закладной. Но главное – он не знал, что ответить на письмо Ларри Макмертри, которое пришло в четверг. Ларри был его старым литературным другом из Техаса. Они познакомились на аспирантском литературном семинаре в Стэнфорде и тут же разошлись по большинству актуальных вопросов – битники, политика, этика, а особенно психоделики – на все они смотрели по-разному, и объединяла их лишь взаимная симпатия и уважение друг к другу и литературному творчеству. Эта дружба расцвела на почве бесконечных ночных споров, проведенных за бурбоном и книгами, когда ни та, ни другая сторона не была в состоянии предъявить достаточно веских аргументов в свою пользу. В течение многих лет по окончании Стэнфорда они пытались продолжать спор в эпистолярном жанре – Ларри на стороне традиционализма, а Дебори с точки зрения радикала – но в отсутствие совместного распития бурбона переписка увяла. Письмо в четверг стало первым за год. Однако било в ту же цель – в нем по-прежнему пропагандировался консерватизм, имелся перечень недавних побед праведных правых и указывалось на ошибки и недостатки определенных представителей левого крыла, особенно Чарльза Мэнсона, с которым Дебори был едва знаком. Письмо заканчивалось вопросом: «Ну и что поделывает в последнее время наш добрый старый революционер?» Но сколько Дебори ни рылся в мыслях, удовлетворительного ответа на этот вопрос он найти не мог. После долгих часов душевных мук и химических воздействий на собственный организм за пишущей машинкой он выжал из себя одну страницу текста, на которой перечислялись в основном достижения на бытовом фронте: «У Доббса и Бланш родился еще один ребенок… Наконец истек наш трехлетний условный срок…» Эта информация мало способствовала укреплению левого крыла. Но это было все, на что он оказался способен: одна дохлая страница после сорокачасового шныряния по тому, что он когда-то называл «Движением». Сорок часов размышлений, питья и писания в бутылку из-под молока – без перерыва, если не считать десятиминутной перепалки с теми странствующими идиотами. А теперь и эта несчастная страница куда-то исчезла вместе с очками. – Чума на оба ваши дома, – простонал он, растирая кулаками воспаленные глаза. – На орегонских фермеров, поджигающих поля с целью избавления от сорняков, и калифорнийских хиппи, оставшихся пустоцветами! Он тер глаза до тех пор, пока в них не появились искры, потом упер руки в бока, выпрямился и, выровняв дыхание, попытался успокоиться. Его грудь по-прежнему переполнял адреналин. Черт бы побрал этих калифорнийских шутов, от которых несло маслом пачули, сладким вином и злобной мстительностью! Он даже ощутил исходящий от них смрад угрозы. Тот, что постарше, с черной бородой, одним словом угомонил двух датских догов. – Заткнитесь! – прошипел он из угла рта. И псы тут же присмирели. Дебори почувствовал к ним неприязнь, едва увидев, – длинные волосы, одежда, покрытая пылью, и джинсы с многочисленными заплатками – но Бетси ушла с детьми на водопад, поэтому ему ничего не оставалось, как спуститься вниз, иначе они сами бы вошли в дом. Они тут же начали обращаться к нему «браток» – слово, всегда заставлявшее его проверить, на месте ли бумажник, – а младший, пока старший излагал свою историю, тут же зажег ароматическую палочку. Они были братьями солнца. Они возвращались домой после великих свершений в Вудстоке и на обратном пути решили навестить знаменитого Девлина Дебори. – Немного отдохнуть, послушать музыку. Ты ведь меня понимаешь, братан? Пока Дебори кивал головой, сзади подошел Стюарт, неся в зубах сломанную жердь. – Не берите у него палку – заметил он, обращаясь к младшему – светлоголовому пацану с сияющей улыбкой, в новых мотоциклетных ботинках. – Стюарт ведет себя с палками как старый пропойца. Чем больше вы их будете бросать, тем больше он их будет приносить. Пес опустил палку между новых ботинок и выжидающе уставился на их владельца. – Я много лет пытался отучить его от этой привычки. Но он ничего не может с собой поделать, когда видит незнакомцев. И я наконец понял, что проще объясниться с тем, кто бросает палку, чем с тем, кто за ней бегает. Поэтому просто не обращайте на него внимания, ладно? Скажите «нет», и через некоторое время он уберется восвояси. – Ты слышал, Стюарт, – улыбается пацан, – никаких подачек. Он отшвыривает палку ногой, но пес ловит ее в воздухе и снова кладет ему между ног. Пацан пытается не обращать на нее внимания и продолжает рассказывать, как было классно в Вудстоке, как все торчали и были счастливы, и не хватало только Девлина Дебори. – Жаль, что тебя там не было, старик. Настоящее ущелье… Псу надоедает ждать, он берет палку и переносит ее к другому хиппи, который сидит на корточках на траве. – Скажи ему «нет», – повторяет Дебори. – Кончай, Стюарт. Прекрати приставать к туристам. Второй молча улыбается. У него длинная черная и очень густая борода с редкой проседью у рта и ушей. Когда его губы раздвигаются в улыбке, Дебори замечает два желтых клыка, возникающих из ежевичного обрамления его рта. То-то он отворачивался, когда они обменивались рукопожатиями. Не связано ли это с тем, что он стыдится запаха изо рта, свойственного всем людям с плохими зубами, – думает Дебори. – Ну так как дела, старик? Что новенького? – светлоголовый пацан, лучась улыбкой, оглядывается по сторонам. – Классное у тебя здесь местечко – и сад, и деревья, и все прочее. Я вижу, ты сюда здорово врос. Это хорошо, даже очень хорошо. Мы тоже собираемся купить небольшую хату под Питалумой, как только у Боба помрет его старуха. Очень полезно для душевного развития. Хотя, наверное, требует много усилий. Поливка, кормежка и прочее дерьмо… – Да, все время чем-то занят, – соглашается Дебори. – И все равно надо было тебе вырваться в Вудсток, – продолжает светлоголовый. – Супер – больше нечего сказать. Сотни голых сисек, хорошая травка и моря спиртного, представляешь? – Да, я слышал, – отвечает Дебори и любезно кивает, не переставая следить за чернобородым. Тот осторожно переносит вес с ноги на ногу, стараясь не стряхнуть покрывающую его пыль. Лицо его сильно загорело, волосы завязаны сзади, на шее проступают крепкие жилы, когда он поворачивает голову, следя за движениями собаки, продолжающей просительно подпихивать ему палку. Он обнажен до пояса, на груди висит ожерелье из семян эвкалипта, длинные руки украшены кожаными браслетами. Кисть левой покрыта тюремной татуировкой, которая делается двумя швейными иглами, воткнутыми в спичку, – черно-синий паук, раскинувший свои лапы вдоль пальцев до самых обгрызенных ногтей. На бедре у него болтается нож с костяной рукояткой в расшитом бисером чехле, мускулистый живот прорезает длинный шрам, уходящий под джинсы. Он, ухмыляясь, наблюдает за Стюартом, который прыгает вокруг с метровой палкой в зубах. – Пошел вон, Стюарт! – кричит Дебори. – Оставь человека в покое. – Он мне не мешает, – едва шевеля губами, отвечает чернобородый. – У каждого свой путь. Воодушевленный его тихим голосом, Стюарт усаживается перед ним. В отличие от обуви спутника, ботинки чернобородого обшарпаны и исцарапаны – с их помощью явно был пробужден к жизни не один мотоцикл. Даже сейчас, неподвижные и покрытые пылью, они прямо-таки источали из себя желание что-нибудь поддать. Это ощущение витало в воздухе, как еще не прозвучавший павлиний крик. Светлый пацан наконец тоже ощутил накаленность обстановки. Он улыбнулся, разломил свою ароматическую палочку и отшвырнул горящий конец в кусты. – В общем, жаль, что тебя там не было, – промолвил он. – Полмиллиона чуваков на земле и музыка. – Лучась улыбкой и ковыряя концом ароматической палочки в зубах, он переводит взгляд с Дебори на своего спутника, с чернобородого на собаку. – Полмиллиона классных чуваков… Все ощущают, что тучи сгущаются. Дебори предпринимает еще одну попытку спасти положение: – Не обращай на него внимания, старик. У него сдвиг на этой палке… – однако делается это уже ради проформы. Стюарт роняет палку перед чернобородым, тот тут же поднимает ее, едва она касается его запыленного ботинка, и швыряет в виноградник. Стюарт вприпрыжку несется за ней следом. – Послушай, старик, я же просил не бросать ее. Он начинает продираться сквозь проволоку и колючки, а потом его приходится лечить. – Как скажешь, – отвечает чернобородый, не поворачивая головы и глядя на возвращающегося с палкой Стюарта. – Как скажешь, – повторяет он и снова швыряет палку, как только Стюарт опускает ее на землю, причем делает это настолько быстро и четко, что Дебори начинает предполагать, что в юности он, видимо, был профессиональным бейсболистом или боксером. На этот раз палка попадает в свинарник. Стюарт перелетает через два верхних ряда колючей проволоки и ловит палку еще до того, как она перестает вертеться. Однако она слишком велика для того, чтобы он мог перепрыгнуть с ней обратно. Он обегает свиней, лежащих в тени сарая, и перепрыгивает через деревянные ворота в дальнем конце загона. – Я только говорю, что у каждого свой путь, ты что, не согласен? Дебори не отвечает. Он уже ощущает в горле пульсацию адреналина. К тому же говорить больше не о чем. Чернобородый встает. Светлый пацан подходит к своему спутнику и что-то шепчет в его волосатое ухо. – Спокойно, Боб. Не забывай о том, что случилось в Бойсе… – доносится до Девлина. – Все имеют право на жизнь, – отвечает чернобородый. – И все должны жить. Стюарт замирает на гравии. Чернобородый хватает палку еще до того, как пес успевает ее выпустить, и начинает яростно выдирать ее у него из пасти. На этот раз Дебори со всей возможной скоростью, на которую способны его уставшие члены, бросается вперед и хватается за противоположный конец палки: – Я же сказал, что не надо ее бросать. На этот раз чернобородый не отводит взгляда в сторону и ухмыляется прямо в лицо Девлину, убеждая его в правильности первоначальной догадки, – гнилостное дыхание с тихим присвистом выходит из его корявого рта. – Я слышал, что ты сказал, ублюдок. Вцепившись в противоположные концы палки, они смотрят друг на друга. Дебори из последних сил заставляет себя не отводить глаз, но чувствует, что надолго его не хватит. Он сейчас не в той форме, чтобы соперничать с противником такого калибра. Во взгляде оппонента кипит обвинение, неопределеное, но настолько яростное, что сила воли Дебори начинает перед ним никнуть. Он чувствует, как потоки ненависти проходят сквозь палку и заполоняют весь его организм. Он словно держит оголенный провод, находящийся под напряжением. – Все имеют право на жизнь, – повторяет чернобородый сквозь кривую ухмылку и делает шаг в сторону, чтобы покрепче вцепиться в палку обеими руками. – И все… – Он не успевает закончить. Дебори с силой ударяет кулаком по палке и разламывает ее надвое, затем, прежде чем чернобородый успевает среагировать, разворачивается и дает Стюарту пинок. Пес издает удивленный всхлип и убегает за амбар. Маневр оказывается действенным и успешным. Оба туриста изумлены. И прежде чем они успевают прийти в себя, Дебори своим концом палки указывает им на противоположный конец двора и сообщает: – Вон там начинается тропа на Хайт-Эшбери, ребята. Масса выпивки. – Пошли, Боб, – говорит светлоголовый, с ухмылкой глядя на Дебори. – Пошли. Ну его. У него с головой не все в порядке. Как у Лири и Леннона. Как у всех знаменитых уродов. Звездная болезнь. Чернобородый смотрит на свою часть палки. Она на несколько дюймов короче, чем у Дебори. – А пошел ты, – наконец бормочет он себе под нос и разворачивается. По дороге он вытаскивает из чехла нож. И светлоголовый пацан поспешно занимает место рядом со спутником, но тот уже смеется и срезает со своей палки длинную завивающуюся стружку. За первым перышком на землю опускается следующее. Девлин стоит, упершись руками в бока, и наблюдает за тем, как падает стружка, до тех пор, пока они не выходят за границу его владений, и лишь после этого возвращается к поискам своих очков. До него снова доносится вой приближающейся машины. Он открывает глаза, возвращается к окну и раздвигает шторы. Розовая машина развернулась и вновь едет к дому. Он завороженно смотрит, как она снова пролетает мимо подъездной дорожки, тормозит, дает задний ход, сворачивает к дому и, вереща и подскакивая на колдобинах, направляется к амбару. Наконец он смаргивает, задергивает шторы и тяжело опускается в кресло. Машина останавливается, и ее владелец великодушно отключает двигатель. Девлин не шевелится. Хлопает дверца и снизу раздается голос из его прошлого: – Дев? Слишком поздно он задернул штору. – Девлин? Эй ты, Девлин Дебори! – Интонация полушутливая, полуистерическая – так кричала в Мексике эта девчушка Сэнди, когда потеряла свои мраморные шарики. – Дев? У меня новости. О Хулигане. Плохие известия. Он умер. Хулиган погиб. Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. Он не подвергает сомнению услышанное. Этого можно было ожидать, учитывая время и ситуацию. А потом ему приходит в голову новая мысль: «Если положить руку на сердце, именно в это и превратилась революция. В постоянные утраты!» Он заставляет себя встать, подойти к окну и отдернуть штору. Он вытирает слезящиеся глаза и высовывается наружу. Несмотря на дымку, солнечный свет кажется еще ярче и жестче, чем обычно. Хромированные поверхности автомобиля нещадно блестят и режут глаза. – Хулиган, – моргая произносит он. Облако пыли, поднятое автомобилем, по инерции медленно движется к амбару, и он даже ощущает его слабое дуновение. – Хулиган умер? – вопрошает он, глядя на задранное вверх розовое лицо. – От переохлаждения, – хриплым голосом отвечают снизу. – Когда? Недавно? – Вчера. Я только что узнала. Сегодня утром столкнулась в аэропорту Окленда с одной знакомой девицей. Она подошла ко мне в баре и сказала, что великий Хулиган стал великим покойником. Кажется, вчера. Она только что прилетела из Пуэрто-Санкто, где Хулиган жил вместе с ее приятелями. На той самой улице, где когда-то жили мы. Наверное, пил и принимал транквилизаторы, а потом пошел ночью шататься и забрел хрен знает куда. Шел по рельсам между Санкто и Манзанилло и замерз в пустыне. Ты же знаешь, Дев, как там бывает холодно после захода солнца. Это и вправду Сэнди, но как она изменилась! Ее когда-то длинные волосы пострижены и выкрашены в тот же ржавый оттенок, что и у решетки радиатора машины. Глаза и губы накрашены, лицо нарумянено, и вообще кажется, что на ней не менее сотни фунтов косметики. – Умер наш герой шестидесятых, Деви. Умер, умер, умер. От транквилизаторов, выпивки и сырого тумана. Хул-Хул, ну и дурак же ты! Кретин несчастный. Как его Керуак назвал в своей книжке? Классическим кретином? – Нет. Святым придурком. – Я собиралась к своей тетке в Сиэтл, чтобы немножко «а» и «п», а-атдохнуть и пописать, сечешь? Но когда услышала об этом в Окленде, то подумала – а знает ли Дев и прочие Друзья Животных? Наверное, нет. И когда самолет сел в Юджине, я вспомнила об этой вашей коммуне и сказала себе: Сэнди, старик Дебори должен знать об этом. И вот Сэнди получает наличные за сданный билет, берет напрокат машину и приезжает сюда. Послушай, а что они имеют в виду под всеми этими «М» и «Б»? Разве это не означает вождение во мраке и среди бела дня? – Ты что, всю дорогу от аэропорта ехала на малой скорости? – Возможно. – Она смеется и захлопывает крышку капота рукой, унизанной кольцами. – Только представь меня среди всех этих трейлеров и сухогрузов на машине, которая ревет громче всех. – Да уж, представляю. – Но когда она начала дымиться, я решила пойти на компромисс и переключила на «Б1». Черт бы побрал этих автомобилестроителей! Я же, наверное, ее угрохала. А? Скажи честно. – Она растирает шею и устремляет взгляд туда, откуда приехала. – Господи, что творится? Хулиган скапутился. Свинарник помер от цирроза печени, Бродяга Терри перебрал кокаина, да и старушка Сэнди уже с дюжину раз стояла на пороге. – Она начинает расхаживать взад и вперед по гравию. – У меня такое ощущение, что я все время хожу кругами, понимаешь, старик? Это отвратительно. И послушай, я только что сбила там на дороге собаку. Он понимал, что надо что-то ответить – «Да?» или «Не может быть», потому что она продолжала говорить без умолку: – Старая сука с целым выводком щенков. Так треснулась! Сэнди обходит машину, открывает правую дверцу, отодвигает розовое кресло и начинает вытаскивать на гравий свои вещи, не переставая рассказывать о том, как, круто повернув, наскочила на спавшую на дороге собаку. Прямо посередине дороги! Из соседнего дома выскочила женщина и бросилась вытаскивать задавленную тварь из кювета, в который та с воем отползла. Женщина ощупала позвоночник собаки и изрекла свой приговор, избавлявший животное от дальнейших мучений. И после ее многочисленных призывов из дома наконец появился ее сын-подросток с винтовкой в руках. – Мальчишка так плакал, что дважды промахнулся. На третий раз он выстрелил из обоих стволов и разнес несчастную тварь на мелкие клочки. Единственное, что они от меня потребовали, так это шестипенсовик за пули. А я спросила, не согласятся ли они принять кредитную карточку. – Сэнди рассмеялась. – И даю голову на отсечение, что когда я уезжала, щенки уже играли с ошметками своей матери. Она снова засмеялась. А он вспомнил, что слышал звуки выстрелов. Он знал и эту собаку – глухую спаниельку, и ее хозяев, но не стал что-либо говорить. Прикрыв рукой глаза, он рассматривал этот новый раздувшийся вариант когда-то тощей Сэнди, которая, смеясь, суетилась вокруг своей поклажи. Казалось, даже ее дыхание набрало вес и теперь вылетало из горла с усилием и хрипом. Все казалось распухшим – спина, шея, запястья. Однако она обращалась со своим весом легко и вызывающе небрежно, как с осколком щебенки, приставшим к плечу. В цветных туфлях, эластичных брючках и шелковой гавайской рубашке навыпуск она походила на царицу роллеров, только что прибывшую на скейтинг-ринг. «Отлично выглядит», – подумал он. «Готова вступить в спор при малейшем поводе». Мысль о еще одном противостоянии вызвала у него прилив слабости и тошноты. Во двор с громким лаем вбежали доги Макелы, и Сэнди принялась отмахиваться от них своей розовой пластиковой сумочкой. – Пошли вон, крокодилы. Расчухали запах сородича на моих колесах? Хотите, чтобы и с вами так обошлись? Ну и громадины! Слушай, ты их не можешь отогнать от меня? – Они не так опасны, как страшны на вид, – пояснил Деб и крикнул собакам, чтобы они проваливали обратно к своему автобусу. Те не обратили на его крик никакого внимания. – Что за дьявол, Дебори? – махая руками, кричала Сэнди. – Неужели ты не можешь образумить своих тварей? – Они не мои, – пояснил он, пытаясь перекричать лай. – Их оставил Макела перед тем, как отправиться в Вудсток. – Чертовы сукины дети! – орала Сэнди. – Отстаньте! – Собаки начали проявлять некоторую нерешительность, и вдохновленная Сэнди заорала еще громче: – Вон! Вон! Отстаньте! – Псы попятились. Сэнди радостно заулюлюкала и принялась швыряться в них гравием, пока они не обратились в бегство. Сэнди бросилась следом и гнала их до самого автобуса, пока они не исчезли из виду. Зато теперь снова появились вороны. Солнечные лучи продолжали прорезать густой дым. По радио «Бич Бойз» распевали «Приятные флюиды». Снизу доносился голос подпевавшей им Сэнди, гордой своей победой над собаками. Наконец она нашла нужную ей сумку и достала из нее пузырек с таблетками. Дебори проследил, как она вытряхивает себе на ладонь по меньшей мере дюжину, закидывает в рот и снова принимается копаться в сумке в поисках чего-нибудь, чем их можно было бы запить. – У фтаруфки Фэнди пофле Мексики начались глюки, – сообщила она, стараясь не выронить таблетки изо рта и в то же время ввести его в курс последних событий. – Ее начали преследовать картины наводнений. Разрушающиеся мосты. А пару раз она сама чуть ни потонула. В общем, в голове началась полная путаница. Представь, ее укатали в известное заведение. Но с помощью врачей и богатого папочки ей удалось выбраться, и она даже приобрела половину бара в Сан-Хуан Капистрано; потом она начала спиваться, потом подсела на героин и стала непрофессиональной исполнительницей блюзов; потом она познала Иисуса, Любовь и приобрела нового мужа – священника Вселенской Церкви Последних Дней; потом она забеременела, сделала аборт, была лишена наследства, развелась и впала в депрессию, что неудивительно; естественно, она немного прибавила в весе, как можно заметить, а сейчас лишь ищет место, где такая девушка, как она, могла бы немного отдохнуть. – Мефто, где мофно было бы читать, пифать и фремя от фремени поддерфывать фебя барбитуратами, – добавила она сквозь зубы, стараясь не выронить таблетки. – Поддерживать! – откликнулся он, вспомнив о ее прежнем пристрастии к барбитуратам. – Это называется иначе. – Угроза возникновения еще одного трупа наконец вывела его из апатии. – Черт бы тебя побрал, Сэнди, если у тебя снова будет передозировка… Она примирительно подняла руку: – Это витамины. Вот те крест! – Наконец среди вороха нижнего белья ей удалось отрыть серебряную фляжку, которую она искала. Она отвинтила крышку и закинула голову. Он уставился на ее вздувающееся горло. Она вытерла рот рукой и снова рассмеялась. – Не бойся, бабуля, – промолвила она. – Совершенно невинные витаминчики. Даже в старые времена маленькая Сэнди не принимала столько транквилизаторов зараз. Хотя неизвестно, что нас еще ждет. Неизвестно даже, что еще может стрястись до конца года. Ты же знаешь, что этот год объявлен годом наркоманов? Так что пусть все идет как идет. – Она запихала фляжку обратно в чемодан и захлопнула его так, что со всех сторон повылезали прищемленные детали нижнего белья, напоминая вздувшуюся корочку пирога. – Ну, а где Сэнди может сделать пись-пись и избавиться от использованного «котекса»? Он указал пальцем, и она, напевая себе что-то под нос, направилась к амбару. Псы, подошедшие к дверям автобуса, зарычали ей вслед. Дебори проследил взглядом за тем, как она нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. Потом до него донесся стук захлопнувшейся за ней дверцы. Он стоял у окна с ощущением, что это далеко не все. Атмосфера была накалена до предела. Белье неподвижно висело в дымном воздухе, как куски вяленого мяса. Из куста появился навещавший свою подругу павлин с ободранным грязным хвостом, ничем не напоминавшим весеннее великолепие. Пройдя через двор, он взлетел на один из шестов, к которым крепилась бельевая веревка, и Дебори подумал, что сейчас он огласит пространство своим криком, однако этого не произошло. Он сидел, качая головой из стороны в сторону, словно измеряя витавшее в воздухе напряжение. Посмотрев некоторое время на павлина, Дебори снова задернул занавеску и вернулся к столу, без особой уверенности решив: пусть все катится как катится. По радио «Дорзы» требовали все переиначить. Он не мог вспомнить, умер Моррисон или нет. Единственное, в чем он не сомневался, так это в том, что на дворе стоял 1969 год, и вся долина до самых подножий была заполнена дымом от горящей стерни, чтобы калифорнийским садоводам не приходилось выдергивать на своих лужайках ни единого сорняка. Грандиозно. Снова раздался стук двери, и до него донесся хруст гравия и робкий лай одной из собак. Приглушенно и интеллигентно лая, она проводила звук шагов до угла. И Дебори догадался по ее голосу, что это сука. Чистейших кровей. Ночью она тоже лаяла. В поле. Проснувшаяся Бетси подошла к лестнице и стала требовать, чтобы он спустился вниз и выяснил, что там происходит. Он никуда не пошел. Может, кто-то из догов и задушил ягненка? Хотелось бы верить. Мысль об этом вызывала приятное негодование. Как и черномазый, которому принадлежали эти белоснежные доги и который бросил их здесь на произвол судьбы. Что-то вокруг развелось слишком много бродяг. Надо будет сходить к автобусу и наподдать им по их высокородным задницам. Однако он остался сидеть за столом и лишь прибавил звук радио, чтобы заглушить шум. Потом до него долетел визг, когда Сэнди попыталась отогнать собаку к автобусу, легкий ветерок приоткрыл занавеску, и он увидел, что павлин, покачивая головой, по-прежнему сидит на шесте. Потом шаги вернулись обратно к амбару и начали подниматься по деревянной лестнице. Они быстро пересекли чердак, и в дверях без стука появилась Сэнди. – Отличное место, Дев, – сообщила она. – Старомодно, но здорово. Сэнди уже все осмотрела. И все на своих местах: свинарник, курятник… есть где пописать, есть где… Дебори уже чувствовал опасность, но не мог прервать ее болтовню. – Послушай, я сдала свой авиабилет в Сиэтл и взяла напрокат машину, потому что я знала, что ты захочешь все узнать лично от Сэнди. Да нет, все нормально, можешь оставить при себе свои благодарности. Я в этом не нуждаюсь. А вот что мне надо, так это какое-нибудь местечко, чтобы написать пару-тройку писем. Серьезно, Дев, я там видела сторожку у пруда – там и бумага есть, и конверты – все, что надо. Как насчет того, чтобы Сэнди пожила там пару дней? Написала бы письма дорогой мамочке, дорогому надзирателю, дорогому бывшему и т. д. А заодно, может, она вернулась бы к своему дневнику. Я, кстати, пишу о нашей мексиканской кампании для одного рок-н-ролльного журнала. Ну так как ты к этому отнесешься? Он попытался объяснить ей, что сторожка у пруда являлась местом для медитаций, а не каким-нибудь Кемп-Дэвидом, предназначенным для написания мемуаров. К тому же он намеревался сегодня же ее использовать. Но это вызвало у нее только смех, и она попросила его не беспокоиться. – На сегодня я найду себе пристанище, а завтра посмотрим. Он так и не вышел из-за стола. Продолжая болтать, Сэнди бродила по его кабинету, пока не обнаружила обувную коробку, в которой хранились остатки травы. Он не хотел курить, по крайней мере до тех пор, пока не похоронит ягненка. И когда он отрицательно покачал головой при виде протянутого косяка, она, пожав плечами, выкурила его целиком и принялась подробно объяснять, как наполнит эту коробку с верхом с помощью гешефтов, организованных ею в городе, для чего там-то и там-то ей надо будет встретиться с теми-то и теми-то и обменять то-то и то-то. Он не следил за ходом ее повествования. Его попросту плющило от ее бронебойной энергии. И даже когда она выбросила из окна дымящийся окурок на сухую траву, ему хватило сил только на то, чтобы робко заметить: – Осторожнее с огнем около амбара. Она только ухнула, склонившись над ним: – Да вы что, миста Дебори, и вправду превратились в заправского фермера?! – И потопала к двери. – Ну ладно, Сэнди поехала. Тебе ничего не надо в городе? Может, новую пишущую машинку? Или приличное радио? Как ты можешь слушать хорошую музыку на каком-то японском хламе? Ты только скажи Сэнди Клаус, что тебе надо. Она остановилась в проеме двери. Он развернулся в своем вертящемся кресле, но так и не встал и лишь уставился на ее пухлую ухмылку. Он понимал, чего она ждет. Вопроса. Но знал он и то, что лучше его не задавать. Лучше остаться без ответа, чем поощрять отношения с помощью любопытства. Но ему действительно хотелось знать, а она, ухмыляясь, ждала, и наконец пришлось задать этот вопрос: – Он что-нибудь… э-э… сказал, Сэнди? – с трудом произнес он. Ее черные глаза загорелись. – Ты имеешь в виду, не произнес ли он последних слов? Не изрек ли под занавес чего-нибудь мудрого? Ну что ж, кажется, в больнице, перед тем как впасть в кому, он ненадолго пришел в себя и что-то… дай-ка вспомнить… Она упивалась своей победой. Заданный вопрос обнажил все его отчаяние. Она широко улыбалась. Перед ней с покрасневшими глазами сидел тот самый Дебори, гуру Гунг Хо, и молил, чтобы она ему передала последние слова Умственно отсталого Святого придурка Хулигана, за которыми он мог бы укрыться от подступающего промозглого хаоса. – Да, эта крошка хиппи сказала, что он произнес несколько слов перед тем, как скончаться на вонючем мексиканском матраце, – ответила она. – И заметь, не смешно ли? Наш дорогой Хул умер от переохлаждения и воспаления легких в той самой вшивой клинике Пуэрто-Санкто, где рожала Бигима и накладывали гипс на ногу Микки. Ты не думаешь, что это какая-то насмешка судьбы? – Так что он сказал? Ее глаза снова блеснули. Ухмылка заерзала среди жирных складок. – Он сказал, если Сэнди не изменяет память, кажется, он сказал «Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Серьезное наследство, тебе не кажется? Он назвал цифру, одну вонючую цифру. – Она снова заулюлюкала, хлопая себя руками по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь. Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь. Фальшивая суть сгоревшего придурка – шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-ху-ху-ху-ху!! И она вышла, не закрыв за собой дверь, смеясь, спустилась по лестнице и заскрипела внизу гравием. Покалеченная машина жалобно взвыла и снова выехала на подъездную дорожку. И вот наконец, после только что описанных событий и длительной подготовки, занявшей три дня и четыре ночи, старик Дебори выходит в поле, чтобы выполнить свой долг: в отчаянии и ужасе он бредет по целине, толкая перед собой тачку. Опустив голову, он всматривается в землю, мелькающую под его ногами, надеясь, что одноколесное средство передвижения самостоятельно доведет его до места назначения. Он чувствует, как, подобно шее Сэнди, разбухает от чувства необъяснимой ярости, как в нем начинает теплиться, все разгораясь, чувство вины. Если бы он только мог найти подходящего виновника. И вот, занимаясь поисками объекта, который был бы достаточно велик для его яростных обвинений, он останавливается на Калифорнии. В ней-то и находится корень зла, – думает он. Все они являются порождением Калифорнии – и два этих туриста-извращенца, и хитрая Сэнди, и хиппи из Окленда, соблазнившая Хулигана месяц назад вернуться в Мексику! Все это началось в Калифорнии, распространилось в ней, а потом как раковая опухоль начало расползаться по всему континенту. Вудсток. Классная заварушка. Безумие, переплавляющееся в жир. Безумие, процветающее и набирающее силу, в то время как Лучшийизлюдей доканывает себя транквилизаторами и отправляется в мир иной, не оставив после себя ничего, кроме шизофренического шифра. Даже эти поганые доги – и те из Калифорнии! Тачка доезжает до канавы. Он поднимает голову. Труп все еще не виден. Спустившись в канаву, он начинает продираться к тому месту, где, то появляясь, то исчезая в высокой траве и переругиваясь между собой, продолжают кружить вороны. – Добрый день, господа. Прошу прощения, что нарушаю ваш покой. Вороны поднимаются в воздух, осыпая его бранью. Ягненка он замечает только тогда, когда на него наскакивает колесо тачки, и останавливается, потрясенный изящностью лежащего перед ним существа и красотой его шкурки – не черной, а скорее рыжевато-коричневой, как шоколадный торт. Такой ягнячий шоколадный тортик, испеченный ко дню рождения какого-нибудь эльфа, поданный на блюде из пурпурной вики, обрамленный цветами клевера и украшенный изящными завитками муравьиных дорог и желтыми джекфрутами, горящими как свечки. Он делает широкий взмах шляпой и гасит их. Вороны отлетают в сторону и занимают позицию на столбах изгороди, распустив крылья и величественно наблюдая за тем, как Дебори отгоняет муравьев и осматривает труп. – Господа, вы не в курсе, что с ним случилось? – Бетси права – на теле не видно никаких повреждений. Скорей всего, за ним погнались собаки, и он, споткнувшись в канаве, упал и сломал себе шею. – Вам не кажется, птички, что у него слишком здоровый вид, чтобы просто так откинуть копыта? Вороны переступают с ноги на ногу и не выдвигают никаких предположений. Они изображают такое благородное негодование, что Дебори не может удержаться от улыбки. Ему приходит в голову мысль, а не оставить ли труп на волю ворон, пчел, муравьев и прочих предпринимателей госпожи Природы. Но тут из осиновой рощи до него доносится блеянье матери привязанной там Бетси. – Боюсь, что нет. Вряд ли разумно доставлять кому-то страдания ради экологии. Так что, ребята, мне придется его похоронить. Думаю, вы могли бы выразить сочувствие бедной матери… Но вороны решают, что они не склонны к сочувствию, как только замечают, что их законная добыча перемещается в тачку. С яростными криками они взлетают вверх и начинают кружить над тачкой, издавая гармонические вопли все время, пока она движется через пастбище к болоту на другом конце владений. Временами они поднимаются над верхушками тополей, и издалека их непрекращающийся поток проклятий начинает казаться чуть ли не музыкой. А порой они опускаются настолько низко, что до них можно достать лопатой. Он выбирает тенистое место под нависшими ветвями дуба и втыкает лопату в землю. Собственно, это не земля, а глина, превращающаяся в жижу зимой и в обожженный бетон летом. Проще было бы копать у пруда, но ему больше нравится здесь. Здесь тихо и прохладно. Ветви старого дуба церемониально увиты длинной бахромой серо-зеленого испанского мха, а его сухие резные листья застыли в полной неподвижности. Даже вороны прекращают изрыгать свою хриплую ругань и молча усаживаются на самый высокий тополь. Он вешает шляпу на сук и принимается яростно копать, дробя, кромсая и обтесывая глину и корни до тех пор, пока не начинает хрипеть, а лицо его не заливают потоки пота, смешанного с пылью. Наконец он протирает глаза полой рубашки и отходит в сторону от прямоугольного черного углубления. «Надо бы поглубже, чтобы его не унюхали лисицы». Он заглядывает в яму. Его сотрясает такая сильная дрожь, что приходится опереться на лопату. «Но с другой стороны, – прикидывает он, – как говорится, может, и сгодится» – и укладывает труп ягненка в яму. Для этого ему приходится прижать передние ноги к груди и соединить задние. В таком виде ягненок начинает напоминать мохнатую детскую игрушку. Совсем новенькую. Остается только пришить яркие пуговички вместо глаз. Дрожь становится все сильнее. «Наверное, все это так и бывает, – думает он. – Глюки. Ломки. Вырубка. И наконец, окончательное отбрасывание копыт. Но сначала надо закончить дело…» Он принимается закапывать маленькое тельце и делает это гораздо медленнее, чем копал яму. Теперь он чувствует, что до крови содрал кожу на обеих ладонях, и корит себя за то, что не захватил перчатки. Еще он не может простить Сэнди, что она выкурила его последний косяк, и переживает, что так и не нашел свои очки. Но больше всего он жалеет, что не захватил с собой выпить. Внутри все горит. Неподалеку есть резервуар с водой, но воды ему явно будет недостаточно. Ею можно залить только пересохшее горло, но никак не бушующий внутри пожар. И дома пусто. Как это он не догадался съездить в Кресвел за выпивкой, прежде чем пускаться в этот полет? Всегда надо иметь при себе парашют. Никогда не знаешь, когда провалишься в воздушную яму, которая может ввести в штопор даже самого искусного пилота. Он закрывает глаза и, нахмурившись, начинает прикидывать возможности. Ни транквилизаторов, ни рецептов на болеутоляющее – ничего. Все израсходовано на основные силы Вудстокской кампании. В доме не осталось даже вина, а Бетси уехала на единственной действующей машине. Короче – никаких парашютов. От неконтролируемой дрожи начинают стучать зубы. Он боится, что с ним случится удар или припадок. Это наследственное. С дядей Натаном удар случился, когда тот кормил свиней в Арканзасе, – он упал в загон, и они его съели. Здесь свиней нет, только эти несчастные вороны, неподвижные дубы, а чуть дальше в маленькой лощине в дымных лучах солнца на пенечке – милостью Божьей – целый галлон красного вина. Бургундское? Ниспосланная с небес бутылка бургундского? Он отбрасывает лопату и несется, продираясь сквозь ветки и занавеси мха, пока бутылка не оказывается у него в руках. В ней дешевое «Галло», и бутылка наполовину пуста, зато содержимое хорошо остужено в тенистом подлеске. Он отвинчивает пробку, задирает голову и начинает пить большими глотками, пока не теряет равновесия. Он поворачивается и садится на пень, чтобы восстановить его, а после вновь приникает к горлышку бутылки. Он пьет до тех пор, пока не начинает задыхаться. После этого заплыва в бутылке остается менее четверти, и он ощущает, как жидкость начинает растекаться по скованным судорогой жилам, принося облегчение. И только тогда он замечает, что это не легкое сухое 12-градусное бургундское, а переслащенный 18-градусный портвейн с тем самым букетом, который пару часов назад он ощутил изо рта чернобородого. Он оглядывается и замечает два обтрепанных спальника, рюкзак времен Первой мировой войны и остатки костерка. Рядом с одним из спальников лежит кипа замусоленных комиксов и книжка «В дороге». Другой спальник усыпан стружкой, толщина которой не превосходит опавшие листья. – Так вот почему они появились с этой стороны, а не от шоссе, как все приличные пилигримы. Чертовы бродяги… Но ругательство в его устах звучит уже совершенно беззлобно. И он снова приникает к бутылке, на сей раз уже с более задумчивым видом. А вдруг это не просто бродяги?… – Ребята, – обращается он к воронам, – боюсь, нам придется учредить полицейский надзор за этими тупицами. Вороны особенно не протестуют. Похоже, они уже заняли свои наблюдательные посты, втянув поглубже головы и пошире расставив лапы. Дебори поднимает книгу и комиксы и, продолжая держать одним пальцем галлоновую бутыль за ручку возвращается к тачке. В двадцати шагах от лагеря он находит заросли ежевики и, используя тачку как плуг, а лопату как мачете, врезается в колючую чащу и расчищает себе в самой середине удобный наблюдательный пост. Он поворачивает тачку ручками назад и набивает ее испанским мхом, который свисает с соседнего дуба, так что это ржавое корыто превращается в удобнейшее кресло. Он раздвигает листья так, чтобы они ему не мешали, устраивается в своем гнезде и делает еще один большой глоток из бутылки. По стволам деревьев медленно ползут тени. Вороны дезертируют и с карканьем разлетаются по своим гнездам после неудачного дня. По мере того как солнце опускается к горизонту и воздух густеет, все окрашивается в еще более темный красный цвет. Вино растекается по телу, а перед его глазами возникают образы Пестрого Беса, мистера Само Естество и Братьев-Педерастов. Наконец жидкости в бутылке остается ровно на дюйм, и ему не остается ничего иного, как обратиться к книжке. Он читал ее уже три раза. Много лет тому назад. Перед тем как отправиться в Калифорнию. Надеясь вписать свое имя и разделить радостные ощущения с тысячами других волонтеров, вдохновленных той же книгой и ее несравненным героем. Как и другие искатели приключений, он бродил по прославленным местам тусовок – Огням Города, Месту и Кофейной галерее – в надежде хоть одним глазком увидеть искрометного героя, которого Керуак назвал Дином Мориарти, а Джон Клеллон – Холмсом Хартом Кеннеди, подслушать хоть один высокооктановый хипалог, а может, даже и поучаствовать в диких гонках по волшебному Сан-Франциско. О большем он и не мечтал, и, естественно, не представлял себе всех тех побед, потрясений и крушений, которые за этим последовали, в результате чего на сцене появился Хулиган. Он совмещал в одном лице Ленни Брюса, Джонатана Винтерса и Лорда Бакли. Он был звездой, не прилагая к этому никаких усилий. Формат ночного клуба был слишком мал для его свободно парящей мысли, ни одна сцена мира не была приспособлена для его таланта – для его стремительных эскапад и головокружительных комментариев по поводу мироздания – за исключением той, которую он сам создавал вокруг себя, как только садился за руль хорошей машины – чем больше, тем лучше. Мерцающая приборная доска служила ему софитами, а свет встречных фар – прожекторами. А теперь, теперь спектакль окончен. Никогда уже не повторится этот несущийся и подпрыгивающий на ухабах под звуки ритмических блюзов театр, никогда к его дому на полной скорости не свернет Хулиган, брызжущий новыми планами и идеями. Потому что теперь, теперь, теперь этот сукин сын взял и умер. И с последними каплями вина, поднятого в знак приветствия, Дебори начинает плакать. Это не сладкие слезы, несущие облегчение, но горькие и безнадежные. Он пытается сдержать их и открывает знакомую книжку Керуака в поисках какого-нибудь места, которое утолило бы его горе, но сквозь слезы ничего не может разобрать. Начинает темнеть. Он закрывает и книгу, и глаза, и снова погружается в библиотеку собственной памяти, концентрируясь на словах «Хулиган», «Герой», «Первосвященник хайвеев», «Вечный мечтатель» и «Иллюзионист». А может, и нет. Он ощущает себя учеником, пытающимся отогнать кружащих над его головой призраков отчаяния каким-нибудь изящным пугалом, набитым соломенными воспоминаниями о том, кем был великий Хулиган и что означала его безумная жизнь, во имя которой он умер. Он пытается заглушить насмешку, проглядывающую в бессмысленной смерти своего героя, с помощью анекдотов и вдохновенных афоризмов Хулигана (шесть четыре девять два восемь – последнее сочинение этого лучшего ума их поколения!). Но полки пусты. Все труды уничтожены, как потерявшие значимость в свете последних открытий. Библиотечная метафора вызывает у Дебори смех, и он ощущает, как у него пересохло в горле. Он допивает последние капли вина с такой решимостью, словно борется с огнем. «Год наркомана», – произносит он, сидя под куполом вьющихся побегов и наблюдая за тем, как последние лучи ржавого солнца угасают на верхушках тополей. Он смотрит до тех пор, пока не исчезает последний отблеск и вино вновь не возвращает его к заброшенным стеллажам памяти. На этот раз ему удается найти тоненькую брошюрку не на букву «X», а на букву «П» – она посвящена эпизоду, когда знаменитый гонщик Хулиган познакомился с прославленным стэнфордским силачом Ларсом Дольфом и потерпел от него поражение в харизматической мужской схватке. «П» – поражение. В конце пятидесятых и начале шестидесятых эти два гиганта возвышались над всеми зарождавшимися революционерами Прибрежной полосы. Оба были титанами и проповедниками своих собственных неповторимых философий. Однако Хулиган был более известен благодаря тому, что фигурировал в качестве героя в целом ряде романов, получивших общенациональное признание. Но Ларс Дольф ни в чем ему не уступал. Все, так или иначе имевшие отношение к жизни хиппи на полуострове, слышали о нем. А поскольку он занимался привлечением участников на буддистский семинар, многие знали его лично и испытывали благоговение перед его неафишируемой силой. И вот как-то весенним вечером Ларс Дольф забрел к Дебори, который жил тогда напротив стэнфордского корта для гольфа. Дольф утверждал, что слышал о Девлине и хочет с ним познакомиться – он легко ходил в гости, особенно когда это предполагало наличие выпивки. Дебори сразу понял, что конфликт неизбежен – это выражалось во всем – в его позе, в том, как он передавал бутылку… Сначала они столкнулись на почве искусства. Ларс был неизвестным художником, а Дебори столь же неизвестным писателем. Затем они перешли к философии. Ларс был седеющим дзэн-битником, черпавшим вдохновение в вине, а Девлин – психоделическим провокатором с гораздо более криминальными потребностями. И наконец, совершенно естественно, они подошли к куда как более древнему и основополагающему вопросу о физических способностях. К счастью, в то время последние являлись одной из сильных сторон Девлина. Три раза в неделю он ездил в Олимпийский клуб Сан-Франциско, собираясь представлять Соединенные Штаты в вольной борьбе на предстоящей Римской олимпиаде. Ларс тоже был увенчан кое-какими лаврами, являясь лучшим американским полузащитником после Краута. О нем ходили легенды. Чаще всего рассказывали историю о том, как он подрался в Пескадеро с целым грузовиком мексиканцев, собиравших артишоки, а когда местная полиция остановила побоище, то прибывшая «скорая», осмотрев Ларса, извлекла из него обломки трех тихуанских пружинных ножей. Дебори не мог вспомнить, кто в тот день предложил устроить соревнование. Возможно, это был он сам: решил воспользоваться приемом, которому научился у отца. Но Ларс Дольф даже не потрудился встать. Затем, насколько он помнит, место занял его брат Бад, приехавший из Орегона для ознакомления с культурой. Он предложил заняться индейской борьбой. Стоя стопа к стопе и ладонь к ладони, Бадди расшвырял одного за другим целую толпу неуклюжих студентов, расправившись с ними с такой легкостью, что ему стало даже неловко, и он уже собрался пригласить в круг Дебори (хотя тот и не бросал ему вызова – эта проблема давно уже была решена между братьями: Девлин был тяжелее, старше и выше), когда вдруг раздался голос Ларса Дольфа, сидевшего в позе лотоса рядом с бутылкой: – П-простите. Можно… я тоже… попробую? Он помнил, что Ларс специально говорил медленно и очень просто. Он всегда обращался к собеседникам, растягивая слова, так что если бы не хитрый блеск в маленьких глазках, его можно было бы принять за умственно отсталого. Этот блеск, да еще тот факт, что он получил диплом с отличием по математике перед тем, как приехать на побережье. И вот – середина 1962 года, и в кругу совета стоят Бадди и Будда. Раскрасневшийся Бадди улыбается, получая удовольствие от своей ловкости, – им движет не столько дух соревновательности, сколько желание подурачиться, ради чего и устраивались все состязания в их семье. А напротив стоит его соперник, столь от него отличающийся, что кажется вообще представителем другого вида – в нем больше механического, чем природного: ноги похожи на поршни, грудь выгнута паровым котлом, коротко остриженная голова с мерцающими стальными глазками напоминает розовое пушечное ядро. Он ставит босую ногу рядом со стопой Бадди и протягивает ему пухлую, розовую, как у куклы, руку: – Ну… что… попробуем? Бадди берется за руку. Они напрягаются, выжидают положенное время, и Бадди начинает тужиться. Плотно сбитая приземистая фигура стоит не шелохнувшись. Бадди начинает жать в противоположную сторону. И опять никакого движения. Бадди набирает воздух для еще одной попытки и вдруг обнаруживает, что летит через всю комнату и врезается в стену, оставляя головой и плечом вмятину в древесно-стружечной плите. Ларс Дольф кажется абсолютно неподвижным. Он стоит с бесчувственным и апатичным видом, как пожарный кран. Бадди, тряся головой, поднимается на ноги. – Черт побери! – изумленно произносит он. – Это было что-то. – Хочешь попробовать… еще раз? И его брат снова и снова врезается в стену и снова возвращается, чтобы взяться за розовую руку, не испытывая при этом ни злобы, ни обиды, ни чувства уязвленного самолюбия, а лишь свойственное ему любопытство. Бадди всегда интересовали чудеса физического мира, а это приземистое чудо, швыряющее его туда и сюда, и вовсе вызывает глубочайшее изумление. – Черт! Давай-ка еще… Но Дебори происходящее отнюдь не казалось таинственным. Вне зависимости от своего роста Дольф превосходил Бадди по весу фунтов на сто. – Бад, у него просто гораздо больше мышц и мяса, чем у тебя, – запальчиво замечает Дебори – ему не нравится, как швыряют его младшего брата. – Дело не в весе, – отвечает Бадди, пытаясь отдышаться после очередного полета и снова занимая свое место перед Дольфом. – И не в мышцах… – Дело в том… откуда человек думает, – с улыбкой поясняет Дольф. От него не исходит ни враждебности, ни агрессии, но Дебори уже хочется, чтобы они остановились. – Когда человек думает… отсюда, – и он с невероятной скоростью выбрасывает вперед свою розовую руку с одним вытянутым пальцем, которая останавливается на расстоянии четверти дюйма от глаза Бадди, – вместо того, чтобы думать оттуда, – и от бедра вылетает вторая рука, сжатая в кулак и нацеленная прямо на пряжку ремня Бадди – она замирает на еще более близком расстоянии, кисть раскрывается, как нежный цветок, и охватывает солнечное сплетение Бадди, – естественно он оказывается… несбалансированным. Это все равно что поставить горлышко одной бутылки с кока-колой на горлышко другой: и сверху, и снизу вес слишком велик, а связи посередине нет. Понимаешь, что я имею в виду? Человек должен быть сбалансирован как хайку. Такую претенциозность Дебори не мог пропустить мимо ушей. – А по-моему, дело не столько в поэзии, сколько в том, что Бадди легче на девяносто фунтов. – Тогда попробуй сам, – предложил Бадди, – интересно будет посмотреть, что у тебя получится, крутой ты наш, учитывая, что он больше тебя всего фунтов на тридцать. Но стоило ему прикоснуться к руке Ларса Дольфа, как он понял, чем было вызвано любопытство Бадди. И хотя он знал, что у стоящей перед ним округлой фигуры существует преимущество в пару дюжин фунтов, он сразу ощутил, что дело не в весе и не в скорости, – за последние три сезона участия в орегонской команде Дебори в первые же секунды раунда научился определять, насколько опережает его противник. Дольф же по сравнению с ними двигался как медведь. Зато сил у него было немерено. Дебори помнил, что когда тот одним движением руки оторвал его от пола и зашвырнул в кучку потрясенных студентов, сидевших на кушетке, он успел подумать, что это все равно что бороться с 250-фунтовым муравьем. Точно так же, как брат, Дебори поднялся и вернулся к месту схватки, не испытывая ни чувства стыда, ни огорчения. Он брался за руку, его швыряли, и он снова возвращался, не столько движимый мужской соревновательностью, сколько удивлением и любопытством. – Понимаешь, все дело в том, откуда ты думаешь. Начинаешь ощущать? Глаз, ищущий лотос, никогда его не увидит. Только ничего не ищущий глаз… сможет увидеть… цветущий сад. Мысленное желание… опустошает центр… и делает человека… ап! – и он снова бросает Дебори в стену, покрывающуюся все большим количеством вмятин, – разбалансированным! Уходя тем вечером, Ларс Дольф увел с собой троих студентов – двух психологов и одного еще не определившегося с профессией члена землячества – чтобы записать их на буддистский семинар на Джексон-стрит, хотя весенний семестр в Стэнфорде заканчивался уже через две недели. Дебори и сам был настолько потрясен, что начал подумывать о переходе в новую веру, пока Ларс не сообщил, что занятия с сутрами начинаются в четыре утра и проходят шесть раз в неделю. Поэтому он решил остаться в писательском семинаре, который проводился всего три раза в неделю, начинался в три часа дня и проходил за кофе с печеньем. Но, как и у всех остальных, Ларс вызвал у него чувство глубочайшего благоговения. Таким образом, Ларс Дольф считался непререкаемым авторитетом полуострова до следующей осени, пока во двор и в жизнь Дебори не вкатил Хулиган на джипе с разбитой от немыслимых скоростей и нещадной эксплуатации коробкой передач. Тот самый знаменитый Хулиган. Измученный джип еще не успел остановиться, а Хулиган с его постоянно меняющимся костистым ирландским лицом, небесно-голубыми глазами, обрамленными длинными ресницами, его славой и непрекращающейся болтовней уже стал кумиром стэнфордского кружка любителей бонго. По своей харизме и обаянию он ни в чем не уступал Ларсу Дольфу, к тому же не был обременен тяжеловесной восточной догмой, и находиться с ним рядом доставляло огромное удовольствие. На самом деле у них было очень мало общего. Однако удержаться от сравнений было невозможно. Бедного Хулигана начали сравнивать с Буддийским Быком еще до того, как он узнал о его существовании. Хулиган был настолько же подвижен, насколько Дольф флегматичен, и настолько же ярок и выразителен, насколько Дольф медлителен и нетороплив. К середине семестра во всех хипповых кофейнях Пало Альто только и говорили, что о последних выходках Хулигана: о том, как он без рубашки и ботинок залез на сцену во время выступления Аллена Гинсберга, держа в одной руке фонарик, а в другой – мухобойку для охоты за невидимыми мышами: «Может, Гинси, все это и так, но лично я видел, как лучшие мыши моего поколения были уничтожены с помощью доброго старого американского либерализма, но стоит приделать этим грызунам крылья, и они взлетят. И не дайте мне помешать этому». О том, как он уговорил шерифа Сан Матео завести его седан от полицейского аккумулятора, когда тот собирался оштрафовать его за превышение скорости, и при этом настолько заморочил ему голову, что, уехав, прихватил еще и его провода. О том, как он соблазнил психиатра, присланного обезумевшей от горя, но вполне состоятельной дамой из Атертона, намеревавшейся спасти свою дочь, которая уже пять дней жила в семейном фургоне с этим маньяком, потом саму даму, когда они все вернулись в Атертон, а потом еще и сиделку, которая была нанята для охраны дочери и спасения ее от дальнейшего растления. Обычно эти рассказы о героических подвигах Хулигана сопровождались высказыванием предположений о его грядущих достижениях, которые неизбежно заканчивались встречей двух героев. – Интересно, сумеет ли Хулиган одурачить Ларса Дольфа? То есть если они столкнутся лбами… Дебори стал свидетелем исторической встречи. Она произошла на подъезде к дому высокого, темноволосого, похожего на привидение студента юридического факультета по имени Феликс Роммель, который утверждал, что он является внуком известного немецкого генерала. Мало кто верил его утверждениям до тех пор, пока к нему из Франкфурта не прибыл огромный контейнер, в котором, по утверждению Феликса, находился «мерседес» его деда. Ларсу Дольфу позвонили, чтобы выяснить, не хочет ли он взглянуть на этот раритет со своей родины, и он прибыл на велосипеде. На широкой лужайке перед домом Феликса была организована вечеринка с шампанским, сопровождавшая торжественное извлечение машины из контейнера и закатывание ее в гараж. Ларс внимательно осмотрел ее и улыбнулся при виде орла, по-прежнему украшавшего крышку радиатора, а также карт и свернутых донесений, которые Феликс извлек из отделения для перчаток. – Красавица! – сообщил он окружающим. Машина находилась в идеальном состоянии, за исключением вмятины с правой стороны бампера, который был попорчен во время перевозки. Феликсу даже удалось завести двигатель, «прикурив» от аккумулятора Дебори. Все пили шампанское во дворе под тарахтение двигателя. Феликс поинтересовался у Дольфа, не захочет ли тот прокатиться после починки бампера, и сообщил, что после сдачи экзаменов и начала собственной практики намерен обзавестись шофером. Феликс объяснил, что сам не сможет сесть за руль в течение еще девяти месяцев из-за наложенного на него штрафа, а его жена не станет водить «мерседес», поскольку она – еврейка. – Поэтому мне понадобится водитель. Дольф вежливо поблагодарил чету за предложение, но сказал, что предпочитает свой старый «швинн». И в это время к дому с визгом повернул «шевроле» 53-го года с грохочущим двигателем и еще более громогласным водителем за рулем. Весь покрытый потом и обнаженный до пояса Хулиган выскочил из машины еще до того, как сигнал от зажигания достиг бедного двигателя, и, не умолкая, принялся носиться вокруг, открывая дверцы своим контуженым пассажирам, знакомя всех со всеми, сообщая о последних событиях, рассказывая о поездке из города, плохом двигателе, хороших шинах, отсутствии бензина, резины, магазина, тут же извиняясь за свои манеры и суматошность, отвешивая комплименты фамильной ценности Феликса, щелкая каблуками и приветствуя птичку, украшавшую капот, а потом все начиная сначала, вновь представляя свой чумазый экипаж, называя уже всех другими именами – типичное явление Хулигана народу. И так могло бы продолжаться в течение нескольких часов вплоть до его отбытия, если бы тут Феликс не отвлек его внимание огромным косяком, извлеченным из кармана с таким видом, словно он приберегал его специально для этого случая. И пока Хулиган делал первую затяжку, Феликс взял его под локоток и подвел к маленькой цементной скамеечке, на которой в тени акации сидел Ларс Дольф в полном лотосе. Дольф безмолвно расцепил ноги и встал, чтобы пожать Хулигану руку. Тот продолжил свою болтовню, которая лилась из него столь же неудержимо, как вылетающий из ноздрей дым. – Дольф? Дольф? Да, я как-то слышал о парне, конфисковавшем все пружинные ножи в Энсенаде или Хуаресе? – проходил под именем Ларс Дольф, или кликухой «Курносый» – спортивные комментаторы называли его Курносым Дольфом – играл в футбол, участвовал во все-каких-то играх и что-то где-то защищал, потом отказался от блестящего будущего ради медитации, что, насколько я понимаю – поправьте меня, если я не прав, – есть не что иное, как смена одного тренера и его философии на другого тренера, предлагающего новый план игры – заметьте, той же самой – одна линия защиты вместо двух – возможно, пользы от этой медитации не больше, чем от блокировки, – лично я предпочитаю мастурбацию, если речь идет о духовных ценностях… И так далее, и так далее, в своей неподражаемой манере, пока круглое ухмыляющееся лицо и подозрительно немигающие глаза не начинают оказывать на Хулигана совершенно не виданное еще воздействие – столкнувшись с упорным молчанием Дольфа, Хулиган начинает запинаться. Его болтовня становится прерывистой, он начинает говорить медленнее и наконец, столкнувшись с той же тайной, которая потрясла Бадди и Дебори во время индейской борьбы, Хулиган умолкает. Дольф продолжает улыбаться, глядя на то, как Хулиган начинает ерзать от унижения и непривычной тишины. Никто не произносит ни слова, пока момент победы и поражения беззвучно не осознается всеми. Когда победитель ощущает, что его власть достаточно подтверждена царящей тишиной, он отпускает руку Хулигана и тихо произносит: – Вот путь… мистер Хулиган. Хулиган не отвечает. Он абсолютно раздавлен. Дюжина зрителей внутренне улыбаются и поздравляют себя с тем, что им удалось присутствовать на завершении этой исторической дуэли. Все и так знали, чем она закончится, потому что в конечном итоге язык против мышц бессилен. Хулиган отворачивается от этой улыбающейся загадки и начинает искать пути к отступлению. Взгляд его останавливается на работающем вхолостую «мерседесе». – А с другой стороны, что скажешь, Феликс, если мы немножко прокатимся? – Он уже открывает правую дверцу и намеревается сесть за руль. – Вокруг квартала… – Боюсь, ничего не получится, – небрежно откликается Феликс, засунув руки в карманы и обходя машину вслед за Хулиганом. Он берет его за обнаженную руку и вытаскивает из машины, указывая длинным подбородком на смятый бампер. – Пока это не выправлено, на ней можно ездить только кругами. – Ах ты, сучий потрох, – ворчит Хулиган, разочарованно глядя на прижатое колесо. Дебори впервые слышит, чтобы тот ругался. Более того, Хулиган обычно порицал всех за нецензурную брань, утверждая, что непристойности свидетельствуют о духовной лености. Однако в его устах это выражение не кажется Дебори свидетельством лености. Скорее оно говорит об отчаянии. – Сучий потрох, – повторяет он и направляется прочь. Но Дольфу этого мало. – Совершенно не обязательно… кружить… на одном месте, – он подходит к гаражу и осматривает решетку радиатора со своей безжалостной дзенской улыбкой. – Просто… нужны силы… для решения этой проблемы. Глаза у присутствующих лезут на лоб, а Дольф тем временем берется своими маленькими пухлыми ручками за бампер, спина его напрягается, делаясь похожей на морщинистую черепашью шею, и он размеренно и неторопливо, как какое-нибудь гидравлическое устройство, специально предназначенное для этой работы, выгибает тяжелую металлическую крышку и освобождает колесо. У Хулигана отвисает челюсть, и он даже не в силах изрыгнуть проклятие. Он удаляется, бросив свой экипаж на лужайке и что-то бормоча о необходимости посетить бывшую жену. В дальнейшем, когда они сблизились и стали соратниками по приключениям, эскападам и революции (да-да, революции, черт бы ее побрал! точно так же, как были соратниками Фидель и Че в той же самой борьбе против тирании инерции, в партизанской войне, которая ведется «в межклеточном пространстве», как это определил Берроуз), Дебори нередко становился свидетелем того, как Хулиган словно проглатывал язык или, точнее, терял дар речи после многодневных гонок и болтовни нон-стоп, от которой его танцующий ирландский голос садился, а неисчерпаемые запасы самостийного интеллекта вдруг оскудевали. Однако он больше никогда не видел его поставленным в такой тупик. Потому что у Хулигана была способность заполнять паузы набором бессмысленных цифр – «Ты приперся, когда эта малышка как раз исполняла джайв 45 77 на углу Гранта и Грин, или это был джайв 87?» – пока поток его сознания не возобновлялся и он не возвращался к утраченной нити разговора. Бессмысленные цифры для заполнения пауз. Самоочевидный трюк, который тем не менее никогда не воспринимался его слушателями как попытка замаскировать собственное несовершенство. Это было чисто звуковое оформление для поддержания ритма – рибоп в поисках утраченной колеи, которая неизменно находилась. «Главное не останавливаться, и рано или поздно выедешь на свою тему». И эта вера, переносившая его через провалы, стала исповедоваться всеми, кто его знал, и помогать им преодолевать собственные бездны. А теперь этот мост был смыт. В бесконечной бесцельной чепухе и ворохе бессмысленных цифр он был потерян навсегда. Навсегда. Хуже того. Выяснилось, что все это было одним сплошным трюком, что у него никогда не было цели, что за всей этой страстью и шумом, большими гонками и гулянками не было ровным счетом ничего, кроме рибопа, кроме ничего не значащего шуршания крыльев насекомых в скучных местах у Элиота. Во веки веков, аминь. Итак, пьяный, измотанный и обезумевший от горя Дебори резко вздрагивает в своем моховом гнезде в гуще ежевичных зарослей. В темноте до него доносится скрип проволоки, издаваемый при соприкосновении колючек со скобами ограждения, когда кто-то пытается пройти там, где проход не предусмотрен. Затем следуют сдавленное ругательство, хихиканье и хруст веток. Дебори наклоняется вперед и видит, как в тени тополей, отделяющих его болото от соседского пастбища, движется луч фонарика. Сопровождаемый треском сучьев и руганью, луч, мечась из стороны в сторону, приближается к нему, выскакивает на вырубку и замирает, повиснув на ветке. Это два туриста, нагруженные мешками и пакетами, за которыми следует Сэнди с огромным игрушечным медведем. Она так громко ругается и шумит, что светловолосый опускает свою поклажу, чтобы утихомирить ее. – Спокойнее. Ты хочешь, чтобы сюда заявился тот старый пердун со своими собаками? – Я совершенно этого не хочу, – откликается Сэнди. – Мне и вас хватает. Дебори изумленно смотрит сквозь заросли на то, как Сэнди, вальсируя с медведем, обходит пень, усаживает огромную игрушку на землю и опускается к ней на колени. – Ну-ка помоги мне, – произносит она, борясь со слишком туго застегнутой пуговицей на горле, – и дай что-нибудь выпить. Чернобородый достает из мешка полугаллоновую бутыль с вином, открывает ее и начинает пить в свете покачивающегося фонарика, не отрывая взгляда от толстухи и мишки. Затем он опускает бутыль, вынимает из другого пакета колбасу и начинает зубами сдирать с нее пластиковую обертку. Светловолосый опускается на колени рядом с Сэнди и, хихикая, начинает расстегивать ей блузку на глазах чернобородого и Дебори. Издали доносится шум поезда, проходящего через Нибо в 10.10. Колеблются тени. Лихорадочно работающие пальцы уже спускают блузку с одного плеча, когда вдруг голова Сэнди неожиданно откидывается на плечо медведя и она начинает храпеть. Светловолосый уже хохочет вовсю и играет с бретельками лифчика. – Ты по каким кредиткам купила себе это, мамочка? Сэнди оседает и начинает храпеть еще громче. Парень пытается пропихнуть руку ей за спину, чтобы расстегнуть застежку. Чернобородый роется в сумке Сэнди, достает из нее маленький транзистор и включает его. Потом, не переставая жевать колбасу, он прислоняется к дубу и начинает настраивать транзистор, наблюдая за тем, как его спутник борется с лифчиком спящей женщины. Не в силах более выносить это зрелище, Дебори закрывает глаза и погружается во тьму. В голове у него гудит. До него доносятся обрывки радиопрограмм, пока чернобородый не находит один из хитов Бич-Бойз. Музыка заглушает храп и посапывание Сэнди, и Дебори уже не слышит ничего, кроме мелодии, просачивающейся к нему сквозь извилистый туннель из листьев. Они уже почти смыкаются над его головой, когда вдруг до него долетает голос чернобородого. – Что, она сказала, он делал на железной дороге? Считал? – Шпалы, – отвечает светловолосый. – Считал шпалы между Пуэрто-Санкто и следующей деревней. Расстояние в тридцать миль. Считал железнодорожные шпалы. Его накачали наркотиками, и он пошел считать их на спор, хи-хи! – Хулиган, – задумчиво произносит голос чернобородого. – Великий Хулиган. Скапутился из-за какого-то спора. – Кажется, он искренне опечален, и Дебори ловит себя на мысли о том, что чернобородый начинает ему нравиться. – Я даже не могу поверить в это… – Да брось ты, братан. Он спекся. Сдох. Пойди-ка лучше сюда. Могу поспорить, это получше, чем твоя колбаса. Дебори пытается открыть глаза, но коридор перед ним уже почти закрылся. «Ну и черт с ним, – думает он. – Кто в наше время боится темноты? Хулиган не просто городил околесицу, он считал. Мы все считаем». И вдруг темное пространство вокруг заполняется возникающими и исчезающими лицами. Дебори наблюдает за тем, как они мелькают, и его душа наполняется теплом и любовью ко всем этим физиономиям – близким и далеким, знакомым и неизвестным, ушедшим в небытие и вечным. Привет, лица. Возвращайтесь! Возвращайтесь все! И Линдон Бейнз Джонсон с искореженным компромиссами лицом, и бесстрашный в своем крестьянском невежестве Хрущев, и пышущий здоровьем Эйзенхауэр! Сегрегатор Джеймс Дин и объединитель Тэб Хантер. А теперь уйдите и оставьте меня. А теперь вернитесь. Вон Монро, Этель Уотерс, Безумная Кэт, Лу Костелло, Харпо Маркс, Эдле Стивенсон, Эрнест Хемингуэй, Герберт Гувер, Гарри Белафонте, Тимоти Лири, Рон Бойс, Джерри Ли Льюис, Ли Харви Освальд, Джоу Энлай, Людвиг Эрхард, сэр Алек Дуглас-Хоум и Мэнди Райс-Дэвис, генерал Кертис Ле Мей и Гордон Купер, Джон О'Хара и Лиз Тейлор, Эстес Кифаувер и губернатор Скрэнтон, Человек-Невидимка и Одинокая Толпа, Великий Идеалист и Развивающиеся Нации, Венгерские борцы за свободу, Эльза Максвелл, Дина Вашингтон, Жан Кокто, Уильям Эдвард Буркхардт Дюбуа, Джимми Хэтлоу, Олдос Хаксли, Эдит Пиаф, Зазу Питс, Сеймур Гласе, Большой Папа Норд, Бабушка Уиттиер, Дедушка Дебори, Красавчик Флойд, Громила Уильямс, Бойо Биэн, Микки Руни, Микки Мэнтл, Микки Макги, Микки-Маус – уйдите-вернитесь-уйдите… Это лето в Сан-Франциско со сладким цветочным ароматом. Вернись-уйди… Кливер, вернись. Абби, вернись. И даже вы, никогда не уходившие, вернитесь снова – Джоан Баэз, Боб Кауфман, Лоренс Ферлингетти, Гордон Лиш, Гордон Фрэзер, Грегори Корсо, Ира Сандперл, Фриц Перлс и даже ты, черножопый Чарли Мэнсон. А ты, Джед, лучше вали обратно в Теннесси, а теперь вернись, а теперь вали и снова вернись. Всех нас кто-нибудь призывает. У всех у нас отсрочка приведения в исполнение смертного приговора. Это был не рибоп – он считал. Чтобы прийти и засвидетельствовать. Юный Кассиус Клей. Юный Мейлер. Юный Миллер. Юный Джек Керуак, еще не бросивший футбольную карьеру в Колумбии и не заработавший грыжу в «Эсквайре». Юная Сэнди с прикрытой грудью. Юный Девлин и юный Дилан. Юный Леннон. Юные любовники вне зависимости от имен. Вернитесь и вспомните, а потом уйдите и снова вернитесь. Явка обязательна, но не желательна. В поисках тайной пирамиды 1. Сафари – это хорошо 26 сентября 1974 года. Йом Кипур, День Искупления и Раскаяния. День покупки мира. Господь организовал все предельно ясно – однодневный пост от заката до заката раз в году на веки вечные. Благоприятный день для начала путешествия к пирамидам. 28 сентября, суббота. В Сан-Франциско Пол Красснер. Я спрашиваю у него, соблюдал ли он пост. Он отвечает, что был слишком занят питанием. 29 сентября, воскресенье. Семнадцатое воскресенье после Троицы. Красснер уже все упаковал и готов к отъезду. В его планы входит посещение пирамид, что является частью тайного расследования: каким-то образом с помощью угла Большой Галереи он хочет неоспоримо доказать, что пуля, убившая Кеннеди, не могла быть выпущена из винтовки Джека Руби. 30 сентября, понедельник. Джек Черри из «Роллинг Стоунз» довозит нас с Красснером до аэропорта, откуда мы собираемся лететь в Дейтон, штат Огайо, чтобы побеседовать с крупным андеграундным знатоком пирамид Енохом из Огайо о Великой подземной пирамиде. Черри летит в Нью-Йорк на рандеву по поводу сафари. Он умеет говорить по-арабски. 1 октября, вторник. Суккот, первый день праздника кущей. Енох из Огайо содержит салон татуировок и пирсинга сосков, специализируясь в основном на женщинах. Стены студии увешаны цветными полароидными снимками его удовлетворенных клиенток. Когда мы появляемся, он изображает изгнание из рая Адама и Евы на дряблом боку сорокалетней домохозяйки из Коламбуса, время от времени подтирая подтеки чернил и крови. Красснер выпучивает глаза, а я вступаю в переговоры. Под жужжание иглы и стоны домохозяйки Енох сообщает нам, что ему известна тайна подземного храма. Енох из Огайо является известным астральным путешественником и в бестелесном виде уже посещал долину Царей. Он переполнен сведениями и брызжет предсказаниями. Его глаза начинают блестеть ярче, а игла вызывает более обильное кровотечение. Домохозяйка продолжает стонать и гримасничать, пока окончательно не заглушает пророчества Еноха. – Ну все, моя сладкая, на сегодня хватит, а то ты что-то побледнела. Я следую за ним в глубину студии, где он отмывает руки от следов своей профессии, продолжая разглагольствовать о прошлом и будущем Египта. Раздавшийся сзади грохот заставляет нас поспешить обратно. Но с домохозяйкой все в порядке. В обморок упал Красснер. 2 октября, среда. Я оставляю Бродягу Лу и готов двигаться дальше. Но Красснер уже по горло сыт тайнами. «Еще обыщут меня и обнаружат, что я обрезан», – заявляет он и улетает обратно в Сан-Франциско. Я покупаю у дизайнера по мебели кремовый «понтиак» 66 года и отправляюсь в Порт-Ройял, штат Кентукки, к Венделлу Берри, намереваясь завербовать его. По дороге я узнаю из новостей, что на Кентукки обрушился самый ранний за полвека мороз, погубивший весь урожай табака. Поля с обеих сторон дороги покрыты мертвыми растениями и мрачными фермерами. При всей своей антипатии к табаку, я не могу без сострадания глядеть на их убитые горем фигуры в комбинезонах и бейсболках. Есть что-то вневременное и общечеловеческое в облике фермера, обозревающего погубленный урожай. Его фигура могла бы быть иероглифом, символом, нацарапанным на клочке папируса и содержащим бессмертное определение бесплодного отчаяния – «Облом». 3 октября, четверг. День рождения святой Терезы. Еще одна холодная ночь, побивающая все рекорды. После яичницы с печеньем мы с Венделлом запрягаем двух толстозадых бельгийских кобыл и отправляемся холодным утречком посмотреть, что осталось от его сахарного сорго. Листья потемнели и обвисли, но стебли все еще крепкие. Мы срезаем пару образцов и направляемся за гребень горы узнать мнение двух его знакомых фермеров. – Близнецы Тидвелл все знают, – сообщает Венделл. – Они здесь пашут землю с незапамятных времен. Фургон грохочет по извилистым каменистым колдобинам сквозь заросли кленов, маклюр и кизила. Мы застаем братьев работающими на высокогорном лугу. Их лица не отражают никакого отчаяния – их урожай был аккуратно развешан в амбаре еще до наступления холодов, и теперь, сидя под стеблями, они занимаются дисковкой. Их абсолютно одинаковые бодрые восьмидесятилетние фигуры двух Хороших Парней могут служить еще одним иероглифом, обозначающим «Тех, Кого Не Постиг Облом». Они рассматривают стебель Венделла и заверяют, что на стыке он не поврежден, а к гибели урожая приводит именно разрушение стыка. – Только не пускай на эти поля коров, – предупреждают они. – От таких заморозков в сорго начинает вырабатываться синильная кислота, и животные могут заболеть… Внимая этим двум старым американским алхимикам, начинаешь понимать, почему магистр искусств и действительный профессор Венделл Берри, два раза в неделю преподающий в университете Кентукки, в течение остального времени занимается патриархальным возделыванием земли: в нашем прошлом заключена мудрость, приблизиться к которой можно лишь с помощью патриархальных методов. Стоит только вспомнить о Шлимане, последовавшем за Гомером и обнаружившем Трою. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=311792) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания