Фея Хлебных Крошек Шарль Нодье Повесть французского романтика Шарля Нодье (1780–1844) «Фея Хлебных Крошек» (1832) – одно из самых оригинальных и совершенных произведений этого разностороннего писателя – романиста, сказочника, библиофила. В основу повести положена история простодушного и благородного плотника Мишеля, который с честью выходит из всех испытаний и хранит верность уродливой, но мудрой карлице по прозвищу Фея Хлебных Крошек, оказавшейся не кем иным, как легендарной царицей Савской – красавицей Билкис. Библейские предания, масонские легенды, фольклорные и литературные сказки, фантастика в духе Гофмана, сатира на безграмотных чиновников и пародия на наукообразные изыскания псевдоученых – все это присутствует в повести и создает ее неповторимое очарование. Шарль Нодье Фея Хлебных Крошек Предисловие О Шарле Нодье и его героях Бальзак, посвятивший Нодье повесть «Жизнь холостяка», писал в этом посвящении: «Вы бросили на наше время прозорливый взгляд, философский смысл которого выдает себя в ряде горьких размышлений, пронизывающих ваши изящные страницы, и вы лучше, чем кто бы то ни было, оценили опустошения, произведенные в духовном состоянии нашей страны четырьмя различными политическими системами».[1 - Бальзак О. де. Собр. соч. в 15 тт. М., 1952. Т.5. С. 349.] Серьезные эти слова, казалось бы, мало подходят к писателю-сказочнику, сочиняющему волшебные истории, где действуют на редкость прыгучие феи, люди с песьими головами, собаки в лайковых перчатках и адвокаты с голосом попугая и проворностью обезьяны, где портрет то плачет, то смеется, а корабль собирается плыть по подземным каналам на остров посреди ливийской пустыни! Однако в том-то и своеобразие Нодье, что у него серьезность и сказочность, сентиментальность и сатира, возвышенная философия и приземленная житейская мудрость переплетены самым тесным образом. Нодье был человек замечательно разносторонний: не только прозаик, но еще и энтомолог, лингвист, библиофил, журналист. Перечисление основных вех его биографии, в первой своей половине весьма бурной, поможет лучше почувствовать эту разносторонность. Шарль Нодье родился 29 апреля 1780 г. в Безансоне. Отец его, адвокат Антуан Мельхиор Нодье, разделял взгляды революционеров и в 1790 г. был назначен председателем трибунала соседнего с Безансоном города Ду; впрочем, не одобряя эксцессов Террора, обязанности свои он старался исполнять без излишней жестокости. События Революции, когда тот, кто сегодня посылал людей на казнь, завтра сам оказывался на гильотине, запечатлелись в памяти Шарля на всю жизнь. В очерке, вошедшем затем в книгу «Воспоминания и портреты времен Революции» (1829), он описал историю якобинца Эложа Шнейдера, который свирепствовал в Эльзасе, а-затем по жалобе оскорбленной им девицы был отправлен Сен-Жюстом на гильотину и провел целый день на плахе в ожидании казни, состоявшейся, однако, не в тот день, а несколько позже, – эта история, развернувшаяся на глазах у тринадцатилетнего Нодье, отразилась потом во всех рассказах о казнях, которых так много в его творчестве (мы к ним еще вернемся). Впрочем, революционная закваска (в 1792 г. юный Шарль вступил в безансонское «Общество якобинцев» и произносил в родном городе речи, поражавшие земляков республиканским красноречием) давала себя знать на протяжении всей жизни Нодье: недаром впоследствии он написал книгу «Последняя трапеза жирондистов» (1833), проникнутую восхищением и сочувствием по отношению к этим «умеренным» революционерам. От революционных времен осталась у Нодье и тяга к участию в тайных обществах – пусть даже не всегда имеющих отчетливую политическую цель. Так, в 17 лет, в 1797 г., он создает в родном Безансоне тайное общество Филадельфов, о характере которого исследователям известно очень мало; по-видимому, это был прежде всего кружок юношей-единомышленников, посвятивших себя изучению природы и философствованиям о ней. В 1802 г. в Париже он вступает в другое общество – группу, называющую себя «Медитаторами» и проповедующую близость к природе, вегетарианство, изучение древней поэзии: псалмов и песен Оссиана. Любовь к природе принимает у Нодье форму интереса к энтомологии, оставшегося у него на всю жизнь (главной страстью писателя были бабочки, так любовно изображенные в двадцатой главе «Феи Хлебных Крошек»). Первым печатным трудом Нодье стала именно работа по энтомологии – написанное в соавторстве с другим «филадельфом», Люкзо де ла Тебоде, «Рассуждение о назначении усиков у насекомых и об их органе слуха» (1797). В 1801 г. за этой книгой последовала «Маленькая библиография насекомых».[2 - Между прочим, впоследствии у Нодье возник план романа, в котором его энтомологические пристрастия должны были обрести художественное воплощение. Задумана была история представителя царства насекомых по имени Грандисон (иронически обыгранное имя заглавного идеального героя из романа английского писателя XVIII века С. Ричардсона), который в конце умирал и воскресал из мертвых (возрождался из кокона в виде бабочки). Нодье намеривался подробно описать цивилизаторскую деятельность насекомых, которые умеют рыть туннели, подавать цветовые сигналы, подобные телеграфу, и проч. К сожалению, роман так и не был написан.] Переворот 18 брюмера (9 ноября 1799 г.) вызывает тревогу у Нодье: он видит в приходе Бонапарта к власти угрозу свободе и сочиняет сатирическую оду против первого консула, которая в 1802 г. выходит в свет анонимно и имеет немалый успех. Нодье при этом занимается не одной лишь политикой, он пробует силы в лингвистике (науке, которой наряду с энтомологией останется верен до конца дней), и в том же 1802 г. выпускает «Толковый словарь французских звукоподражаний». В самом конце следующего, 1803 года без всякой видимой причины – возможно, от отчаяния, вызванного безвременной смертью возлюбленной, двадцатидвухлетней Люсили Франк, – он доносит сам на себя властям, открывая авторство антинаполеоновской оды, и попадает в тюрьму Сент-Пелажи, где сводит знакомство с разного рода заговорщиками и оппозиционерами (впоследствии в одном из мемуарных очерков он утверждал даже, что его товарищем по заключению был знаменитый маркиз де Сад, однако документы свидетельствуют, что к тому времени, когда Нодье попал в Сент-Пелажи, Сада уже перевели в Шарантон). Проступок поэта-сатирика был сочтен не слишком серьезным, и через месяц Нодье выпустили на свободу, однако лишили права находиться в Париже и выслали в Безансон под надзор полиции. К этому времени он был уже автором не только лингвистических и энтомологических сочинений, но и нескольких художественных произведений, причем написанных в совершенно разном духе: «Изгнанники» (1802) и «Зальцбургский художник» (1803) – типично романтическая проза о несчастной любви и разочаровании в жизни, опубликованная анонимно «Последняя глава моего романа» (1803) – легкомысленная ироническая повесть, продолжающая традиции любовного романа XVIII века. Однако время полностью посвятить себя литературе для Нодье еще не настало. В 1805 г. он с несколькими друзьями замышляет дерзкое предприятие: похитить Наполеона на пути из Милана, куда император ездил короноваться итальянским королем. Но полиция Фуше работала исправно: заговор раскрыли еще до того, как «злоумышленники» успели что-либо предпринять. Друзей Нодье арестовали, а сам он сумел заблаговременно скрыться и несколько месяцев скитался в горах Юра, ночуя где придется. Постепенно жизнь его возвращается в привычную колею. Он выпускает очередной образец романтической прозы – сборник «Печальные, или Отрывки из записок самоубийцы» (1806); в 1808 г. читает в городе Ду, префект которого ему покровительствует, курс публичных лекций о философии, изящной словесности и естественной истории, пользующийся большой популярностью среди местных жителей, и женится на сводной сестре своей умершей возлюбленной. Он пробует силы в разных занятиях, так или иначе связанных с литературой: помогает богатому англичанину комментировать Горация (1809–1810), поступает на государственную службу в качестве заведующего библиотекой города Лайбах (ныне Любляна) – столицы Иллирийской провинции, принадлежавшей в ту пору Франции (1813). В конце 1813 г. австрийцы захватывают Иллирию, Нодье возвращается в Париж и начинает активно заниматься журналистикой, в основном литературной критикой (некоторые из его статей и рецензий были собраны в двухтомнике «Избранных критических сочинений», вышедшем в 1820 г.). В это время уже отчетливо вырисовываются и библиофильские пристрастия Нодье, его интерес к истории книги: в 1812 г. он выпускает первое издание книги «Вопросы литературной законности» (второе, расширенное издание вышло в 1828 г.), рассказывающей о плагиатах, подражаниях, «об уступке сочинений, о подменении имени сочинителя ‹…› о вставках чужих сочинений ‹…› о подделках, состоящих в точном подражании слогу известных писателей».[3 - Сын отечества. 1828. Ч. 119. № 12. С. 398–399.] В 1818 г. выходит в свет одно из самых знаменитых произведений Нодье – «Жан Сбогар», роман о благородном разбойнике, изгое, который мстит отвергнувшему его обществу. Другие произведения Нодье этого периода написаны на сюжеты еще более кровавые и страшные: здесь и мелодрама «Вампир» (1820), и роман «Лорд Ратвен, или Вампиры» (1820), выпущенный, как и «Жан Сбогар», анонимно, и сборник страшных историй «Инферналиана» (1822), и повесть «Смарра, или Ночные демоны» (1821) – удивительное произведение, представляющее собою цепочку ночных кошмаров героя, сотканных из античных реминисценций (один из ближайших источников – «Золотой осел» Апулея): если романтики, отстаивая необходимость передачи «местного колорита», выбирали для описания экзотические страны (Испанию, Восток), то Нодье превращает в экзотическую и кровавую натуру не что иное, как античную древность. На рубеже 1810-1820-х гг. Нодье творит по канонам так называемой «неистовой словесности» (тайны, кровь, преступления, проклятия) и объясняет свою приверженность ей духом времени: революционная и послереволюционная действительность так трагична, что увлечь публику может лишь литература, не уступающая этой действительности по части потрясений – страшные кровавые романы и мелодрама, «бурная, как бунт, таинственная, как заговор, шумная и смертельная, как битва ‹…› истинная драма для народа».[4 - Revue de Paris. 1835. Т.19. P. 48–49 (статья «О состоянии умов при Директории. Влияние общества на театр и театра на общество»).] Нельзя сказать, чтобы Нодье нравилось такое состояние умов – «огромная мучительная смута, которая охватывает общество, не имеющее ни заветных верований, ни стабильных политических установлений»,[5 - Quotidienne, 17.12.1821; цит. по: Setbon R. Libertе d'une еcriture critique. Charles Nodier. P., 1979. P. 102.] – но он считал необходимым изображать чувства, которые переживала большая часть публики и которые, безусловно, не были чужды ему самому. 3 января 1824 г. Нодье получает назначение на пост библиотекаря графа д'Артуа (будущего Карла X) в Арсенале – эту должность он будет занимать двадцать лет, до конца жизни. Во второй половине 1820-х гг. в его салоне в Арсенале собирается весь цвет французского романтизма (литераторов привлекает и блестящая эрудиция хозяина, и обаяние его дочери Мари). Нодье дружит с самыми знаменитыми творцами романтической литературы – Виктором Гюго, Александром Дюма, Альфонсом де Ламартином, он пишет статьи для знаменитого журнала «Французская муза» (1823–1824), сыгравшего большую роль в становлении французского романтизма, но в литературе идет своим собственным путем. Во-первых, в его повестях и романах традиционная любовная интрига зачастую «остраняется» иронией, возникает ощущение, что автор говорит одновременно и в шутку, и всерьез, что он «рвет страсти в клочья» и сам над этим посмеивается. Так, в романе «История Богемского короля и его семи замков» (1830) ироническое повествование в традициях Стерна, с постоянным обнажением условности изображения, служит «рамкой» для сентиментальных любовных историй и сказок (контраст между этими двумя пластами романа так разителен, что во второй половине XIX в. некоторые сказки изымали из романа и публиковали отдельно: в таком виде они не оскорбляли привычки читателей). Во-вторых, в лучших из своих произведений 1830-х годов Нодье вообще уклоняется от традиционных ходов и творит на грани эссеистики и художественной литературы, так что новелла у него легко перетекает в философский трактат, а научная статья сверкает остроумием и изяществом новеллы.[6 - Художественные произведения Нодье, по преимуществу написанные в более традиционном, сентиментальном ключе, собраны в изд.: Нодье Ш. Избранные произведения. М.; Л., I960.] При этом интересы его остаются такими же разносторонними, как и в молодости: он выпускает книги «Критическое рассмотрение французских словарей» (1828) и «Начала лингвистики» (1834), пишет «Заметки об одной небольшой библиотеке» (1829) – сборник занимательных повествований о редких книгах – и сочиняет целый цикл библиофильских статей,[7 - Наиболее интересные из них, а также знаменитый рассказ на ту же тему – «Библиоман» (1831), название которого стало прозвищем Нодье, собраны в изд.: Нодье Ш. Читайте старые книги. М., 1989. Т. 1–2. Здесь же напечатана и книга «Вопросы литературной законности».] участвует в издании многотомных «Романтических и живописных путешествий по старинной Франции» (1820–1846), пишет философские статьи о преображении человеческого рода и язвительные сатиры на современную цивилизацию. В 1833 г. Нодье становится членом Французской академии, он – писатель знаменитый и уважаемый, но тон его сочинений становится все более и более скептическим и безрадостным. В 1830 г. в статье «О совершенствовании рода человеческого» писатель парадоксальным образом отстаивает ту мысль, что никакое совершенствование невозможно и что все изобретения человечества, включая книгопечатание, приносят людям не пользу, а вред (в частности, книгопечатание служит тиражированию идей не только и не столько здравых и благотворных, сколько бездарных и вредных): «То, что вы именуете прогрессом современного общества, отнюдь не мешает возвращению к варварству. Вы были варварами и останетесь ими, более того, вы превзойдете в варварстве своих предшественников, и время это уже не за горами; от прежних варваров вас будет отличать только одно – вы будете клясться цивилизацией и совершенствованием, а в устах варваров это звучит смешно».[8 - Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 81.] Этим разочарованием в общественной жизни современной ему Франции, вообще в политике как средстве разрешить важнейшие вопросы, стоящие перед человечеством, объясняется особая любовь позднего Нодье к сказке. В сказке, сохраняющей в первозданной чистоте старинную народную нравственность, он ищет то спасение, которого не ждет ни от политиков, ни от ученых. Сказок и легенд Нодье в последние пятнадцать лет своей жизни создал немало; собственно говоря, самое последнее его произведение, «Франциск Колумна», напечатанное в феврале 1844 г. уже после смерти автора (Нодье скончался в Арсенале 27 января 1844 г.), – не что иное, как красивая легенда, разве что с библиофильским уклоном. Самая же оригинальная из его сказок – это, бесспорно, опубликованная в 1832 г. «Фея Хлебных Крошек». Диапазон Нодье, как мы постарались показать, очень широк: от неистово-романтических романов, сентиментальных повестей о несчастной любви и простодушных, почти детских сказок, до язвительных сатирических повестей, издевающихся над современной цивилизацией, и изощренных в формальном отношении, полных иронии стернианских романов. Но если почти все произведения Нодье более или менее легко отнести к какому-нибудь определенному виду и жанру, то «Фея Хлебных Крошек» – вещь едва ли не уникальная: ее можно прочесть в нескольких различных ключах. Можно – просто как сказку, где герой, с честью выйдя из испытаний, как и полагается сказочному герою, получает в конце невесту и благополучие. Можно – как романтическую легенду вроде легенды о Голубом цветке в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген» (в «Фее» герой тоже ищет таинственный цветок, от которого зависит его судьба). Можно – как рассказ человека, подверженного ночным кошмарам, о посещающих его сновидениях. Можно – как литературное воплощение масонских теорий (на заднем плане повести – типично масонский мотив строительства храма царя Соломона, на переднем – моральное совершенствование человека). Можно – как сатиру на современные наукообразные теории (полемика с профессиональным филантропом, которого не отличить от палача или безумца, в последней главе). Можно – как изложение философических теорий самого Нодье о преображении рода человеческого, его «воскресении» в новом нравственном и физическом облике. И все это будет правильно, потому что все это в повести есть, и для каждого ее аспекта нетрудно обнаружить фольклорные или литературные прототипы или источники, но все они смешаны в «Фее Хлебных Крошек» самым причудливым образом. Разъятие этого единого целого на части – дело неблагодарное, но необходимое для того, чтобы разобраться в смысле, который вложил автор в свою необычную повесть. * * * Начнем с самого очевидного – со сказочных элементов «Феи Хлебных Крошек». Сама героиня обладает многими чертами, заимствованными из французского фольклора: по преданиям, распространенным на севере Франции, феи всегда одеваются в белое (и Фея Хлебных Крошек неизменно щеголяет на редкость опрятным белым нарядом); духи в северных легендах всегда маленького роста, раз в год они собираются на большой праздник и танцуют всю ночь напролет (точно как девяносто девять сестер Феи Хлебных Крошек в главе двадцать третьей); жены эльфов и карликов ослепительно красивы ночью, при дневном же свете их красота блекнет.[9 - См.: Maury A. Les Fеes du moyen ?ge. P., 1843, passim.] Со сказкой повесть Нодье роднит не только облик заглавной героини и невероятный, «сказочный» характер описываемых событий, но и сама структура. Ученые давно установили связь структуры волшебной сказки с посвятительными ритуалами, с обрядами инициации, при которых происходит переход индивида из одного статуса в другой: герой выдерживает ряд испытаний, приобретает магические способности и как бы возрождается в новом качестве. Однако, если основной принцип поведения героя в сказке – «всякое предписание должно быть выполнено, а всякий запрет нарушен», – по замечанию исследователя, не обязательно связан с «морально-этической характеристикой (вежливость, доброта, щедрость и т. п.)»,[10 - Мелетинский Е.М. Сказки и мифы//Мифы народов мира. М., 1982. Т.2. с 443.] то для Нодье первостепенно важна именно эта морально-этическая характеристика. От Мишеля-плотника во всех испытаниях, которые ему устраивает Фея Хлебных Крошек, требуются именно моральные достоинства: доброта, бескорыстие, верность. Качества самые простые, как прост и Мишель – своего рода французский «Иванушка-дурачок». Однако если в народной сказке такой герой вполне естествен, то в мире, нарисованном Нодье, он выглядит исключением, оригиналом, даже безумцем. Ибо по законам сказки, в которой правильное (моральное) поведение в конце концов обязательно вознаграждается, живет только он один (и, разумеется, Фея Хлебных Крошек). Таким образом, в «Фее Хлебных Крошек» Нодье сталкивает две реальности: реальность современного мира, изображенного сатирически (сцены суда, казни), и реальность волшебной, народной сказки, воплощением которой являются Мишель и Фея. В своих статьях Нодье неизменно прославлял народную литературу, причем не столько из эстетических, сколько из моральных соображений. Подобно тому как Жан Жак Руссо (один из учителей Нодье) считал, что наиболее счастливым было «естественное» состояние человечества, а науки и искусства принесли людям больше вреда, чем пользы, так и Нодье – на другом материале – создавал своего рода патриархальную утопию: «Сто лет назад крестьяне в наших деревнях читали предания и сказки и верили в них; теперешние крестьяне читают газеты и прокламации и верят в них. Они были безрассудны, они сделались глупы: вот и весь прогресс. Какое из этих состояний лучше? Кто знает…»[11 - Nodier Ch. R?veries littеraires morales et fantastiques. Bruxelles, 1832. P. 166 (статья «О некоторых явлениях, связанных со сном», 1831).] Народная литература представлялась Нодье прибежищем от новейших веяний. В конце жизни, в 1842 г., он посвятил целую статью так называемой «Синей библиотеке» (по цвету обложек) – книжной серии вроде русской лубочной, куда входили сказки, рыцарские романы и прочие чудесные истории (именно такие книги продает разносчик в последней главе «Феи Хлебных Крошек»). «У всякого народа есть собственная поэзия, – писал Нодье. – Всем детям нужны сказки, которые их забавляют, удивляют или пугают; всем женщинам нужны романы, которые вносят в однообразие их повседневной жизни иллюзии любви и приключений; всем мужчинам, даже самым просвещенным представителям старинных цивилизаций, нужны истории более или менее преувеличенные, которые представили бы их происхождение более великим с помощью эпических вымыслов. В этих-то книгах и следует искать чувства наивные и возвышенные, изобретения изящные и энергические, язык гибкий и самобытный. ‹…› Там-то и запечатлен навеки ум и характер народа. Наш угрюмый опыт и наша педантическая ученость презирают эти книги, а между тем они – простодушные архивы доброго старого времени, в них содержится все, что старые нации, подобно старым людям, помнят о своем прошлом».[12 - Bulletin du bibliophile. 1868. P. 318.] Нодье убежден, что в этих наивных легендах больше нравственности, чем в любых высокоморальных сочинениях новейших авторов, и что забвение народной литературы – показатель нравственного упадка общества: «Благодаря прогрессивному совершенствованию эмансипированной цивилизации народ больше не читает «Синюю библиотеку». Он читает непристойные стихи, похабные песенки, развратные романы, горячечные бредни заговорщиков и безбожные бредни софистов. Общество должно двигаться, и оно двигается – сами знаете куда; не нашим слабым рукам дано остановить его на роковом пути, ведущем к гибели: ведь такова воля века».[13 - Ibid, p. 320.] Нодье, впрочем, несмотря ни на что, пытался остановить общество на этом пути и не жалел язвительности в описании технических новинок, изощренность которых представлялась ему обратно пропорциональной их нравственной пользе (он даже придумал себе в конце жизни псевдоним «Доктор Неофобус» и подписывал им некоторые из своих сочинений «здравомыслящего насмешника» – так он сам определил свою позицию по отношению к технократической цивилизации[14 - Одна из таких сатирических новелл Нодье – «Сумабесбродий, великий Манифафа Сумабесбродий, или Совершенствование» – была опубликована в нашем переводе в журнале «Золотой век» (1993, № 4. С. 18–26).]). * * * Не следует, впрочем, думать, что народная сказка у Нодье воспроизведена во всей ее исконной простоте. Во-первых, Нодье переосмысливает саму фигуру феи; ведь феи и духи – порождение язычества, они считались врагами христианства (по одной из легенд получалось, что феи – это бывшие королевы Галлии, за непочтительное отношение к апостолам осужденные до Страшного суда существовать в образе карлиц), и католические священники не поощряли веры своей паствы в этих духов (сам Нодье отразил это противостояние церкви и языческих духов в повести 1822 г. «Трильби»). Вдобавок Фея Хлебных Крошек – старуха, а в мифах и сказках распространен мотив пребывания героя-мальчика (или группы мальчиков) во власти демонической злой старухи (ее русская модификация – Баба Яга). Но старуха Нодье – добрая фея (она, впрочем, в каком-то смысле и не старуха вовсе, а молодая красавица Билкис) и добрая христианка. Она возносит молитвы вместе с Мишелем и действует в полном согласии с христианской верой; «…разумеется, – думает Мишель, и автор явно разделяет его убежденность, – она не принадлежит к числу существ, проклятых Господом, ибо все ее деяния и наставления внушают к ней любовь все более и более сильную» (наст, изд., с. 237). Вдобавок Нодье сам был человеком в высшей степени образованным, не скупившимся на похвалы библиотекам, в которых «собрано все самое превосходное и полезное, что создали изящная словесность и наука, все, что необходимо для услаждения души и развития ума в течение долгой-долгой жизни»,[15 - Так Нодье описывает «земной рай», в котором оказался герой другой его сказки – «Бобовое зернышко и Цветок горошка»; см.: Il еtait une fois… Contes littеraires fran?ais. XlI–XX-?mes si?cles. M, 1983. P. 375.] и настоящая литература у него не противопоставляется народной сказке, а гармонично с ней сосуществует (недаром Мишель, герой «Феи Хлебных Крошек», оговаривает себе право покупать раз в неделю томик античного классика). Больше того, иной раз Нодье позволяет себе и посмеяться над канонической сказкой – таково пародийное использование «Красной Шапочки» в ночных диалогах Мишеля с Билкис (впрочем, Нодье, в сущности, остается здесь верен оригиналу: ведь у Перро, как известно, история Красной Шапочки кончалась моралью, обнажающей эротический смысл сказки: юным девицам следует остерегаться «волков», покушающихся на их невинность). Кстати, и своей апологией сказки Нодье органично включился в литературную дискуссию эпохи романтизма. Он употребляет слово «сказка» (или «фантастическое») для обозначения тех явлений, какие другие литераторы его времени обозначали словом «средневековое», иначе говоря, тех огромных пластов традиции, которыми пренебрегали классицисты и которые стали активно разрабатывать и вводить в литературный обиход романтики в начале XIX в.: «Это сказка породила или приукрасила историю молодых народов в смутные времена, населила развалины наших замков таинственными привидениями, вывела на башнях силуэты фей-покровительниц, предоставила в расщелинах скал или под зубцами заброшенных стен неприступное убежище страшному семейству змеев и драконов. ‹…› Влияние фантастического жанра никогда не будет забыто в литературе, где оно породило бесхитростные легендарные сказания, украсило внушительной пышностью хроники турниров, битв и крестовых походов, где дух сказки бурно распространился в веселых историях старых сказителей и в фаблио труверов. Именно влиянию фантастического жанра мы обязаны появлением рыцарских романов ‹…› где, образуя непостижимое единство, сочетаются всевозможные картины средневековой любви и средневекового героизма…».[16 - Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М., 1980. С.409 (статья 1831 г. «О фантастическом в литературе»).] В фантастике Нодье видел средство обновления литературы «старых» народов, обремененной многовековыми штампами. В начале рассказа «Жан-Франсуа Голубые Чулки» (1833) он излагает свой воображаемый диалог с человеком, которому в глаз попала соринка. Повествователь предлагает пострадавшему излечить его посредством азиатского талисмана – волшебного камня «с горы Сипил». Чтобы удалить соринку, достаточно поднести этот камень к глазу. Больной не верит. Меж тем «камень с горы Сипил» – это просто магнит, которым в самом деле можно извлечь соринку, если она, конечно, металлическая. «Для тех, кто ничего о нем не знает, магнит – вещь фантастическая. А сколько еще в природе таких вещей, о которых мало кто знает, а быть может, не знает совсем никто?»[17 - Nodier Ch. Smarra, Trilby et autres contes. P., 1980. P. 416 (Garnier-Flammarion).]Рассказ о магните, именуемом волшебным камнем, – это и посвящение неискушенного читателя, на которого такой рассказ рассчитан, в некоторые секреты науки, и введение в литературу некоего нового – фантастического – образа, продолжающего народные традиции. Нодье приводит этот пример и для того, чтобы показать, как народная фантастика может приносить пользу, и для того, чтобы заступиться за нее – далеко не всегда она настолько сумасбродна, насколько кажется скептикам и маловерам. Как сказала Фея Хлебных Крошек Мишелю-плотнику: «Все правда и все ложь». Роль народной литературы в повести Нодье огромна, но эта литература – не единственный источник, откуда черпал писатель. У «Феи Хлебных Крошек» много других источников, принадлежащих к литературе «высокой», прежде всего романтической. Нодье не скрывал своей зависимости от предшественников. Больше того, он всегда помнил сам и не без старческого брюзжания напоминал другим, что «новое рождается из старого» и что в «старых книжонках уже два или три столетия назад были описаны все нынешние усовершенствования». В зрелости он не только не скрывал своей «литературности», но всегда охотно ее подчеркивал: «И вы хотите, чтобы я – подражатель подражателей Стерна – который подражал Свифту – который подражал Уилкинсу – который подражал Сирано – который подражал Ребулю – который подражал Гийому дез Отелю – который подражал Рабле – который подражал Мору – который подражал Эразму – который подражал Лукиану – или Луцию из Патраса – или Апулею – поскольку я не знаю, да и не хочу знать, кто из этих троих был ограблен двумя остальными… и вы хотите, чтобы я написал книгу, новую и по форме, и по содержанию!» – восклицал он в романе «История Богемского короля и его семи замков».[18 - Nodier Ch. Histoire du roi de Boh?me et de ses sept chateaux. P., 1830. P. 26–27.] Приведем некоторые примеры таких подражаний. В «Фее Хлебных Крошек» полноправным «персонажем» выступает портрет принцессы Билкис, подаренный Феей Мишелю: он смеется, плачет, дарит Мишелю любовные экстазы. Такой «живой» портрет, выступающий в роли двойника героя или героини, – вообще один из канонических мотивов романтической литературы; для Нодье же ближайшим источником, по-видимому, послужили «Эликсиры сатаны» Гофмана (1816), где важную сюжетообразующую роль играет сходство героини с изображением святой Розалии. Портрет оказывается вестником иной, духовной реальности, к которой хочет прорваться герой. «Фея» вообще многим обязана Гофману, чье творчество было очень популярно во Франции во второй половине 1820-х гг.; к нему восходят и персонажи, существующие одновременно в двух мирах и Ипостасях, и неправедный бюрократический суд над героем – все вплоть до магического карбункула и таинственной связи героя с цветами, играющими такую важную роль в повести «Повелитель блох». Заимствованы из любимых авторов Нодье и другие мотивы. Так, череп коня, «покачивавшийся на верблюжьей шее», который Мишель видит в страшном сне, восходит, скорее всего, к «Влюбленному дьяволу» (1772) Казота, где в финале герой засыпает рядом с прелестной женщиной, а проснувшись среди ночи, видит рядом с собою «отвратительную голову верблюда», показывающую бесконечно длинный язык. Люди-животные и, в частности, люди с собачьими головами, вероятно, были навеяны Нодье не только и не столько теми античными шпорами, на которых он ссылается в тексте «Феи», сколько главой «Сновидения» из романа его любимого автора Дени Дидро «Нескромные сокровища» (1748, гл. 42); там султан Мангогул лицезреет во сне свою возлюбленную вот в каком виде: «Это было ваше упругое тело, ваш стройный стан, ваша несравненная округлость форм, одним словом, это были вы, а между тем вместо вашего прелестного лица ‹…› я очутился носом к носу с мордой мопса», а в другом сне попадает на заседание весьма необычного государственного совета: «В кресле великого сенешаля я увидел пережевывающего жвачку быка; на месте сераскира ‹генерала› – берберийского барана, на месте тефтардара ‹стольника› – орла с крючковатым клювом и длинными когтями ‹…› а вместо визирей – гусей с хвостами павлинов»;[19 - Дидро Д. Нескромные сокровища. М., 1992. С. 257, 259.] похожие превращения случались и у Гофмана: например, в повести «Золотой горшок» действует важный человечек, про которого всем внезапно становится понятно, что он был, «собственно, серый попугай». Обвинение невинного человека р убийстве, якобы совершенном им ночью в гостинице, – мотив, который Нодье, возможно, заимствовал у своего французского современника Бальзака; впрочем, есть основания думать, что сам Бальзак, создавая рассказ «Красная гостиница» (опубликован в августе 1831 г.), находился под влиянием историй о ночных кошмарах, рассказанных в статье «О некоторых явлениях, связанных со сном» (февраль 1831 г.) самим Нодье.[20 - См.: Castex R-G. Balzac et Charles Nodier //Annеe balzacienne. 1962. P, 1962. P. 203–208. В «Фее Хлебных Крошек» можно различить и некоторые другие реминисценции из Бальзака: так, рассуждение доктора Бриссе о мономании, от которой можно и нужно излечить Рафаэля де Валантена, поставив ему пиявки на надчревную область («Шагреневая кожа». 1831), весьма близки к монологу лондонского «филантропа», собирающегося лечить героя «Феи Хлебных Крошек» от его «мономании» с помощью горчичников, нарывных пластырей и прижиганий, а также обливания водой той же самой надчревной области; в обоих случаях врачи, чьи представления о мире ограничены голой физиологией, неспособны понять истинную причину пресловутых «мономаний», кажущихся им не более чем вздорными вымыслами.] Но особенно большая литературная предыстория у сюжета о любви феи к смертному. Он обыгрывался в самых разных жанрах, от философских трактатов (в 1670 г. вышла книга аббату Монфокона де Виллара «Граф де Габалис»,[21 - Русский перевод «Графа де Габалиса» – М., «Энигма», 1996.] посвященная отношениям стихийных духов и смертных) до сказочных повестей, где воспитание юноши «феей» играет примерно ту же роль, какую в несказочном романе исполняет связь героя с женщиной много старше его (в обоих случаях речь идет о своеобразной инициации, посвящении в тайны взрослой любовной жизни). Были у «Феи Хлебных Крошек» и более непосредственные источники, на один из которых прямо указывает сам Нодье в предисловии, называя фею Уржелу. В стихотворной сказке Вольтера «Что нравится дамам» эта фея является рыцарю Роберу в виде безобразной старухи и заставляет его жениться на себе, и, лишь только Робер исполняет данное им слово, хижина старухи превращается в хоромы, а сама она – в «богиню или принцессу».[22 - Русский перевод см. в кн.: Французская литературная сказка XVII–XVIII веков. М., 1990. С. 428–443.] Здесь сюжет разрешается весело и ко всеобщему удовольствию. Европейский романтизм предложил другой вариант того же сюжета – трагический и богоборческий: в поэмах англичанина Томаса Мура «Любовь ангелов» (1823) и француза Альфреда де Виньи «Элоа, или Сестра ангелов» (1824; оба эти произведения повлияли затем на лермонтовского «Демона»). Но если во всех этих произведениях любовь небесных духов трагична, то Нодье верит в то, что любовь духа и смертного может привести к счастью, верит в возможность продлить лестницу существ до неба (Фея Хлебных Крошек однажды проговаривается, что хочет исправить ошибку творения и перевести Мишеля в другой, высший разряд, – финал повести оставляет возможность надеяться, что ей это удалось). Идеальная любовь, как ее понимает Мишель, – это именно любовь к высшему существу, покорность ему: «Моей душе потребна была другая душа, нежная и родственная, но одновременно и высшая, которая покорила бы меня своей воле, смешалась с моей душой, растворила ее в своей, которая лишила бы меня всего, чем я был, чтобы я сделался ею, то есть не тем, чем был я, а кем-то в миллион раз большим, чем я, но при этом остался бы самим собой. Нет, словами это передать невозможно!» (Наст, изд., с. 182.) Чтобы понять эти и им подобные рассуждения Нодье, нужно обратиться уже не к литературному, а к философскому контексту его творчества. Фея Хлебных Крошек отвечает на вопросы Мишеля, пораженного «необыкновенными происшествиями его жизни» и желающего знать, не является ли она и в самом деле феей (ведь простак Мишель по воле автора очень долго продолжает считать, что «Фея» – всего лишь прозвище, данное некогда гранвильскими школьниками нищей карлице, а ее безмерная мудрость и способность прыгать до небес – достоинства вполне земные): «Какая беда, если ты будешь думать, что я в самом деле дух, стоящий выше человеческого рода, дух, привязавшийся к тебе из почтения к твоим добрым качествам, из благодарности за твои добрые дела, а может быть, и по воле того неодолимого любовного влечения, от которого не свободны, если верить священным книгам, даже ангелы небесные? ‹…› Разве не могло это расположение существа высшего окружить тебя мнимостями, которые, однако, были призваны добиться результата весьма явного, а именно испытать твое терпение и твою отвагу, покорить твою жизнь ежедневному почитанию добродетели и постепенно сделать тебя достойным подняться на более высокую ступень в обширной иерархии живых существ?» (Наст, изд., с. 235–236.) Эти речи – отголосок любимой мысли Нодье о том, что людям не дано совершенствоваться за счет приращения знаний (на это надеялись просветители) и что для настоящего совершенствования рода человеческого люди должны перейти на следующую ступень «лестницы существ» – из «мыслящих существ» сделаться «существами понимающими», которым будут открыты многие тайны природы, неведомые нынешним людям, и которые будут наделены разными недоступными людям способностями вроде способности летать (благодаря особому пузырю в легких). Иными словами, Нодье верил, что рано или поздно наступит «седьмой день творения», когда Господь вместо несовершенного и смертного человека создаст человека совершенного и бессмертного (вслед за швейцарским философом Шарлем Бонне и своим соотечественником Пьером Симоном Балланшем Нодье называл такое преображение человечества «палингенезией»; он посвятил этой теме специальную статью «О палингенезии человечества и воскресении», опубликованную в том же году, что и «Фея Хлебных Крошек»). Фея Хлебных Крошек, проведя Мишеля через все испытания, дарует ему эти новые способности (включая, кстати, способность летать). «Дитя, – сказала она, – несчастное, но достойное создание, которое из-за роковой ошибки того ума, что отвечает за распределение живых существ по разрядам, на краткий срок родилось человеком, не бунтуй против своей злосчастной судьбы! Я возвращу тебя на подобающее тебе место!» (Наст, изд., с. 242.)[23 - В этом отличие философии Нодье от той, что положена в основу упомянутой выше книги «Граф де Габалис»: если по Монфокону де Виллару любовь земных людей к стихийным духам (саламандрам или сильфидам) дарует бессмертие этим последним, то у Нодье такая любовь служит к возвышению человека.] Впрочем, в повседневной жизни Мишель уже совершенен и безупречен, и не благодаря чему-нибудь потустороннему, а благодаря нормальным (хотя и кажущимся сказочными) человеческим добродетелям – честности, верности, доброте. Но этого мало – он еще и поэт, сновидец (хотя обычно в романтической литературе простак и поэт разведены максимально). Кстати, именно эти поэтические свойства Мишеля (способность видеть грезы, прозревать то, что скрыто от других), отделяющие его, как настоящего романтического героя, от толпы, позволяют провести грань между рассказом о его судьбе и еще одним очень вероятным источником «Феи Хлебных Крошек», о котором уже кратко упоминалось выше. Мы имеем в виду масонство. В сознании Нодье апология ручного труда, благородного ремесла, занимающая в повести такое важное место, связывалась именно с масонством; не случайно как раз в статье под названием «О масонстве и специализированных библиотеках» (1834) писатель повторяет мысль, постоянно звучащую в «Фее Хлебных Крошек»: «Для человека нет занятия более естественного, чем день за днем зарабатывать себе на хлеб ручным трудом, а во-вторых ‹…› нет занятия более полезного и более благородного».[24 - Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 99–100.] Масонские мотивы в «Фее» так очевидны, что один французский исследователь написал на эту тему целую книгу.[25 - Lebois A. Un brеviaire du compagnonnage: «La Fеe aux miettes» de Nodier. Archives des Lettres Modernes. 1961. № 40.] Однако к масонству Нодье относился весьма своеобразно. Он не слишком ценил его в тех формах, какие оно приобрело к концу XVIII в., считая, что в ту пору масонские ложи были более всего озабочены политическими интригами. Зато живейший интерес и уважение вызывала у него более ранняя форма профессиональных союзов, отчасти родственная масонству, но возникшая прежде него, – compagnonnage, то есть средневековые тайные общества рабочих, которые желали сохранить за собою право странствовать и трудиться на строительствах разных храмов, а потому создавали объединения, независимые от «оседлых» ремесленных цехов. У «компаньонов» была собственная мифология, частично совпадавшая с масонской (они тоже видели свои истоки в строительстве Соломонова храма и в деятельности его легендарного строителя мастера Хирама), однако, по мнению Нодье, они в гораздо большей степени, нежели масоны, сохранили добродетели «честных и умелых тружеников, которые, получив здравое и согласное с их общественным положением воспитание, приобщились к высшим нравственным наслаждениям».[26 - Nodier Ch. Portraits de la Rеvolution et de l'Empire. P., 1988. T. 1. P. 293.] В этих рабочих братствах с их чистыми нравами и наивной верой Нодье различал «прообраз справедливо организованного общества»,[27 - Bulletin du bibliophile. 1834. № 9. P. 3.] хранилище забытых в современности духовных ценностей. Кстати, особо подчеркивал Нодье то обстоятельство, что подобным братствам чуждо честолюбивое стремление к наградам и титулам – «эта язва, разъедающая нынешние тайные общества, равно как и все общество в целом»[28 - Nodier Ch. Portraits de la Rеvolution et de l'Empire. P., 1988. T. l. P. 294.] (вспомним отказ Мишеля, «соблазняемого» Феей Хлебных Крошек, сделаться депутатом, банкиром и проч.). Однако, как ни важна для повести Нодье тема трудового товарищества, пути Мишеля и его друзей – плотников или каботажников – всякий раз расходятся (так и сам Нодье, при всех своих симпатиях к романтизму, шел в литературе совсем особым путем). Мишель преисполнен любви к товарищам, но те его не понимают и, даже не выказывая ему враждебности, остаются чужими. Мишель – отнюдь не герой коллективистской масонской легенды. Он – герой-одиночка, которого Нодье выделяет из толпы, награждая его выдающимися качествами, приносящими ему и радость, и горе. * * * Едва ли не главное из этих качеств – способность видеть сны. В повести довольно скоро стирается грань между тем, что происходит с Мишелем на самом деле, и тем, что ему снится: «По правде говоря, в мир странный и выдуманный я возвращался, лишь проснувшись, и если все люди бросают взгляд, исполненный удивления и насмешки, на сны, посетившие их прошедшей ночью, то я не без смущения обращал такой взгляд на сны начинающегося дня, а затем предавался им вполне, как того неумолимо требовала моя судьба». «Я пошел домой, чтобы лечь спать, а может быть, я уже спал, ибо, по правде говоря, впечатления вчерашнего дня нередко путались у меня со сновидениями, и я никогда особенно не старался отделить одни от других, ибо не мог взять в толк, какие из них разумнее и лучше. Мне, впрочем, кажется, что в конце концов большой разницы между ними нет.» (Наст, изд., с. 149, 141). Романтическое двоемирие, когда герой проживает две параллельные жизни – и в мире реальном, и в мире вымышленном, и наяву, и во сне, – придумал не Нодье. И в этом его ближайший предшественник – также Гофман. Но Нодье был предрасположен к созданию героя, живущего в двух мирах – дневном (явь) и ночном (сон), – собственным психическим складом. Автор «Феи Хлебных Крошек» был подвержен кошмарам и потому особенно внимательно изучал все истории о вампирах, волках-оборотнях, лунатиках, привидениях и проч., как фольклорные (он имел возможность познакомиться с южнославянским фольклором в бытность свою в Любляне-Лайбахе), так и литературные (баллада Гёте «Коринфская невеста», 1797, поэма Байрона «Гяур», 1813). С одной стороны, сон у Нодье предстает как фактор благотворный и даже, так сказать, культурообразующий. По Нодье, все откровения свыше, легшие в основу религии и морали, люди получали во сне: «Именно жизнь во сне породила, должно быть, все великие основы социального устройства и навеяла народам те единственные мысли, что сделали их роль в истории возвышенной. Без всемогущего действия силы воображения, средоточие которой – сон, любовь не что иное, как животный инстинкт, а свобода не что иное, как неистовство дикаря».[29 - Nodier Ch. R?veries littеraires morales et fantastiques. Bruxelles, 1832. P. 164.] Сон может служить убежищем от печальной яви, приносить счастье (вся любовная жизнь Мишеля протекает во сне). Но, с другой стороны, сон у Нодье – это почти всегда и что-то страшное, связанное с кошмарными видениями. Революционные казни, увиденные в детстве, оставили свой след. Из произведения в произведение (и, очевидно, из ночи в ночь) повторялся у Нодье жуткий сон: его ведут на плаху. В повести «Смарра» (1821) описание такого сна особенно яркое и поистине уникальное: человек видит во сне свою собственную казнь, а потом его отрубленная голова взлетает над плахой и парит над нею. «Наверх вели четырнадцать ступенек; я поднялся на помост, сел и обвел взором толпу; я хотел отыскать на чьем-нибудь лице дружеское расположение, различить в осторожном, боязливом взгляде, как бы говорящем мне последнее «прости», проблеск надежды или сожаления. ‹…› Немного успокоившись, я подставил шею под остро наточенное, холодное как лед, лезвие сабли, которую занес надо мною служитель смерти. Никогда еще столь сильная дрожь не пробирала человеческое существо; она была пронзительна, словно последний поцелуй, запечатлеваемый горячкой на шее умирающего, остра, словно стальной клинок, всепожирающа, словно расплавленный свинец. Из этого тревожного состояния меня вывело потрясение ужаснейшее: голова моя слетела с плеч… она покатилась, подскакивая, по отвратительному подножию эшафота и, готовая стать достоянием детей, прелестных юных уроженцев Лариссы, обожающих играть головами мертвецов, зацепилась за выступ помоста и яростно впилась в него зубами, которым агония сообщает прочность железа. Оттуда я вновь взглянул на толпу: люди расходились по домам, молчаливые, но довольные. Только что они наблюдали смерть человека ‹…› я с прежним упорством впивался зубами в дерево, напитанное моей свежей кровью, и с облегчением чувствовал, как медленно вырастают на моей искалеченной шее мрачные крыла Смерти. Все летучие мыши, порождения сумрака, ласково уговаривали меня: «Взмахни крылами!..» – и я силился взметнуть неведомыми лохмотьями, едва способными удержать меня в воздухе. Внезапно, однако, успокоительная иллюзия посетила меня. Десять раз ударялся я о гробовые своды той почти безжизненной перепонкой, что влачилась за мною, словно гибкая змея в прибрежном песке; десять раз вновь пытался взлететь, раздвигая влажный туман. Как черен и холоден он был! И как печальны пустынные царства тьмы! Наконец я поднялся на высоту самых высоких зданий и принялся кружить над одиноким помостом, помостом, которому мои умирающие уста успели подарить мимолетную улыбку и прощальный поцелуй».[30 - Nodier Ch. Smarra, Trilby et autres cornes. P., 1980. P. 116–117 (Garnier-Flammarion).] В «Фее Хлебных Крошек» к теме казни примешиваются и публицистические оттенки: протест против неправедного суда, обижающего беззащитного маленького человека (сходным образом против бездушного законодательства незадолго до этого выступил Гюго в «Последнем дне приговоренного к смерти», 1829), но очевидно, что Нодье двигали мотивы не только социальные, но и глубоко личные. Любопытно, что у Нодье это был излюбленный мотив не только письменных, но и устных рассказов; Жерар де Нерваль вспоминал в посвящении Александру Дюма сборника «Дочери огня»: «Вы знаете, с какой убежденностью наш старый друг Нодье рассказывал, как его гильотинировали во время Революции; рассказ звучал настолько достоверно, что оставалось непонятным одно: как сумел он приладить на место свою голову».[31 - Nerval G.de. Oeuvres compl?tes. P., 1993. T.3. P. 450 («Biblioth?que de la Plеiade»), Нерваль. вслед за Нодье и, возможно, не без его влияния, обратился к образу царицы Савской в своем «Путешествии на Восток» (1851), где ей посвящена целая вставная повесть «История о Царице Утра и о Су-лаймане, повелителе духов» (рус. пер. – М., «Энигма», 1996). Заметим, что позднее один из мемуаристов сравнил самого Нерваля с героем «Феи Хлебных Крошек»: «Подобно Мишелю, он охотно пустился бы на поиски мандрагоры, которая поет» (Du Camp M. Souivenirs littеraires. P., 1892. T.l. P. 309).] О том же писал другой французский литератор, хорошо знавший Нодье, Жюль Жанен: «Помню, как однажды я спросил у него: «Странно, неужели вы забыли, что были казнены в тот же день, что и королева Франции?» Он ничего не ответил и глубоко задумался, словно пытаясь припомнить, не постигла ли его в самом деле сия славная участь?»[32 - Nodier Ch. Franciscus Columna. P., 1844. P. 19.] Отсюда тяга Нодье к «неистовой» литературе и даже к шуткам на «потустороннюю» тему: если верить Дюма, Нодье прислал ему в 1832 г. записку. «Дорогой Дюма, я только что прочел в газете, что 6 июня, в 3 часа утра, вас расстреляли. Благоволите сообщить, может ли это помещать вам прийти завтра на обед в Арсенал в нашем обычном кругу. Ваш добрый друг, который будет счастлив услышать от вас новости потустороннего мира» (записка была напечатана при жизни Нодье!).[33 - Цит. по: Nerval G.de. Oeuvres compl?tes. P., 1993. T.3. P. 1191.] Характерно, что именно Нодье сделал героем одной из своих повестей Казота, которому традиция приписывала предсказание французской революции с ее казнями. * * * В статье «О некоторых явлениях, связанных со сном» Нодье не только анализирует отдельные сновидения (как приятные, так и страшные), но и рассуждает о значении снов в истории человечества, причем понятие «сон» употребляется здесь как синоним «фантазии» или «поэзии». Народами и отдельными людьми, пишет Нодье, управляют два принципа: один, зиждущийся на воображении, а другой – материальный, причем существовать они могут лишь вместе: «В стране, над которой абсолютную власть приобрело бы воображение, вовсе не существовало бы положительной цивилизации, а ведь цивилизации без положительного элемента быть не может. Но в стране, где положительный принцип ставится выше всех мнений и даже всех заблуждений – если в мире есть мнение, не являющееся заблуждением, – человеку не остается ничего другого, кроме как отказаться от звания человека и с громким несмолкаемым хохотом убежать в леса, ибо подобное общество не достойно иного прощания».[34 - Nodier Ch. Reverie's littеraires morales et fantastiques. Bruxelles.1832. P. 166–167.] В «Фее Хлебных Крошек» Нодье не отдает предпочтения ни одному из двух принципов. Основа фантастики у Нодье – неопределенность, возможность трактовать происходящее и как психологически правдоподобное (фантазии героя или даже плод его душевной болезни), и как совершенно ирреальное (плод риторского вымысла).[35 - Почти как у Пушкина в «Пиковой даме», при всей разности стилей двух авторов.] Эта двойственность «Феи» создается, в частности, ее архитектоникой: через всю повесть тянутся повторяющиеся мотивы, толкуемые но в реальном, то в сказочном плане: костыль Феи – вполне реальный, но сделанный из ветхозаветного ливанского кедра – превращается затем в волшебную палочку, которая помогает отыскать крошечный домик у стен Арсенала; насмешливая фраза гризетки из Гринока: «Он женится после того, как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!» (что-то вроде нашего «когда рак свистнет») – в финале оборачивается действительными поисками этой вполне фантастической мандрагоры. Двойственен и финал повести: нельзя сказать наверняка, чем все кончилось – остался ли Мишель в лечебнице, где безжалостные врачи лечат его от безумия страшными процедурами, или вознесся в небеса, к шпилю католической церкви, с поющей мандрагорой в руках. Мишель в финале «женится на царице Савской и становится повелителем семи планет» – но это происходит в «чужой» сказке, в несуществующей книге, которую у рассказчика вдобавок крадут цыгане, иными словами, счастье Мишеля – тоже своего рода сновидение, фикция. Это вообще любимая стилистическая фигура Нодье. Типичная для него фраза (взятая из статьи 1835 г. «Библиография безумцев») звучит так: «Оставим эту забаву нашим рассудительным потомкам – если, конечно, у нас будут потомки и среди них найдутся рассудительные люди»;[36 - Нодье Ш. Читайте старые книги. М., 1989. Т.2. С. 131.] в такой фразе конец опровергает начало и автор ничего не утверждает до конца и всерьез. По этой модели построен и финал «Феи Хлебных Крошек», оставляющий читателя в недоумении относительно подлинности описанных событий и развязки рассказанной истории: о судьбе Мишеля повествователь узнает из брошюрки, купленной у разносчика, – но ее украли цыгане; «Надеюсь, Даниэль, – сказал я, просыпаясь, – что цыганам книжка понравится». – «Наверняка понравится… – отвечал Даниэль, – если они ее прочтут». Одним словом, итог «Феи» не слишком радостный – честность и доброта вознаграждаются, но только в сказке; но и не слишком грустный – все-таки он позволяет надеяться, что порой они вознаграждаются. А по Нодье, именно такова и должна быть цель сказки – внушить утешение и надежду. Два главных святилища свободы, писал Нодье в статье «О фантастическом в литературе», – это «вера религиозного человека и воображение поэта. Какую иную награду пообещаете вы душе, глубоко раненной жизнью, к какому иному будущему сможет она впредь приготовиться в страхе после стольких рухнувших надежд, которые уносят с собой революции?».[37 - Литературные манифесты западноевропейского романтизма. С. 411–412.] В. Мильчина Фея Хлебных Крошек[38 - Впервые опубликовано в 4-м томе Собрания сочинений Нодье (июль 1832 г.).] Предисловие читателю, который читает предисловия Объявляю вам, друг мой, – ибо, кто бы вы ни были, я даю вам это имя, а в моих устах оно, будьте уверены, звучит искреннее и бескорыстнее, чем в любых других, – объявляю вам, что для меня нет большей радости, чем читать, слушать или рассказывать самому фантастические истории, – не считая, конечно, радости, которую я чувствую, доставляя удовольствие вам. Поэтому меня весьма опечалило открытие, сделанное мною уже давно, – заключается оно в том, что фантастическая история теряет большую часть своего очарования, если она, подобно фейерверку, на мгновение поражает ум слушателя, не оставляя, однако ж, ни малейшего следа в его сердце. Мне же казалось, что фантастическая история призвана воздействовать преимущественно на душу, и, поскольку идея эта приобрела надо мной такую власть, какой за всю мою жизнь не имела, пожалуй, никакая другая идея, она не могла не заставить меня совершить глупость, ибо, если я принимаюсь рассуждать, дело неминуемо кончается глупостями. Та глупость, о которой я веду речь на сей раз, именуется «Фея Хлебных Крошек». Теперь я должен объяснить вам, отчего я называю «Фею Хлебных Крошек» глупостью, и таким образом избавить вас от трех весьма неприятных обязанностей: обязанности самому объяснить это мне после того, как вы ее прочтете, обязанности искать причины вашего дурного настроения в газетной рецензии и, наконец, обязанности перелистать книгу прежде, чем, к моей и вашей чести, вы, не посягнув острым деревянным ножом на девственную чистоту ее полей, швырнете ее в кучу мусора, где уже валяется «Богемский король».[39 - «Богемский король» – роман Нодье «История Богемского короля и его семи замков» (1830), Этот иронический роман, написанный в традиции Л. Стерна, не имел успеха среди современников Нодье, не понявших его парадоксальной поэтики (сентиментальные повести-сказки обрамлены в «Богемском короле» язвительными диалогами, которые ведут между собою три существа, олицетворяющие разные ипостаси автора: его воображение, его память и его здравый смысл). Впрочем, были и люди, оценившие «Богемского короля» очень высоко; к ним, в частности, относился Бальзак, неоднократно ссылавшийся на этот роман в своих произведениях начала 1830-х гг. («Шагреневой коже», «Трактате об элегантной жизни» и пр.) и даже давший очерку 1832 г. «Путешествие из Парижа на остров Ява» подзаголовок – «по методе, изложенной господином Нодье в «Истории Богемского короля и его семи замков» в главе, имеющей предметом разные способы передвижения у древних и новых народов».] Заметьте, однако, что я советую вам вообще не начинать чтения – а это далеко не то же самое, что бросать его на середине: дойти даже до середины было бы излишней роскошью для всякого, кого злая судьбина не обрекла, подобно мне, на такое невыносимое занятие, как чтение версток, или на занятие еще более невыносимое – я разумею критический разбор романов! Теперь читайте! и сжальтесь надо мной – просьба не совсем обычная для предисловия. Я не раз говорил, что ненавижу правду в искусстве, и убежден, что этого убеждения мне не переменить; однако я никогда не судил так же сурово о правдоподобном и возможном, которые кажутся мне совершенно необходимыми для всех созданий ума человеческого. Я согласен удивляться; для меня нет ничего приятнее, чем удивляться, и я охотно верю даже тому, что кажется мне совершенно удивительным, но не хочу, чтобы кто-то смеялся над моей доверчивостью, ибо тогда в ход вступает мое тщеславие, а тщеславие, между нами говоря, – самый строгий из критиков. Ни на мгновение, клянусь Гомером, не случалось мне усомниться в ужасной реальности его Полифема,[40 - Полифем – кровожадный великан, описанный в девятой песне «Одиссеи».] вечного прообраза всех людоедов; я охотно допускаю существование Эзопова волка-доктринера,[41 - Эзопов волк-доктринер – персонаж басни античного баснописца Эзопа «Волк и ягненок», которого Нодье за демагогичность рассуждений сравнивает с доктринерами – представителями правящей партии во Франции при Июльской монархии (1830–1848).] который в те времена, когда животные обладали даром речи – каковой дар они утратили вместе с правом быть избранными, – превосходил, во всяком случае в дипломатическом простодушии, самых тонких из наших нынешних политиков. Г-н Дасье[42 - Дасье Андре (1651–1722) – переводчик, вместе с женой, Линой Дасье, выпустивший в 1708 г. французский прозаический перевод «Одиссеи»; Жан де Лафонтен (1621–1695) написал по мотивам Эзоповой свою басню «Волк и ягненок», а Полифема вывел в стихотворной пьесе «Галатея» (1682).] и добряк Лафонтен верили во все это так же свято, как и я, а относиться к историческим гипотезам с большей придирчивостью, нежели эти двое, у меня нет ровно никаких оснований. Но если мне рассказывают о событии сравнительно недавнем и если за блистательными теориями художника, поэта или философа я различаю насмешку, моему воображению прежде представляется, что все, о чем мне рассказывают, есть плод воображения других людей, и, сам того не желая, я начинаю противиться обольщениям моего легковерия. С этой минуты радости моей приходит конец, и я становлюсь тем, кем, возможно, вы уже стали по отношению ко мне, – читателем недоверчивым, угрюмым и недоброжелательным; меж тем я убежден, что смысл чтения в том, чтобы доставлять читателям радость, а вовсе не в том, чтобы их учить или перевоспитывать. Судите сами. Позвольте, друг мой, пояснить вам эту мысль на примере. Мне шел двадцать пятый год; я беззаботно коротал дни среди романов и бабочек, любви и поэзии в бедной и прекрасной деревушке Кентиньи,[43 - Кентиньи – деревня близ города Доль на востоке Франции, где Нодье впервые оказался в 1808 г., когда ему было не двадцать пять, а двадцать восемь лет. В Доле Нодье читал публичный курс лекций по философии, изящной словесности и естественной истории, а в Кентиньи жил судья Клод Шарв, на дочери которого, Дезире, Нодье женился в том же 1808 году.] затерянной в горах Юра, – приюте, которого мне не следовало бы покидать; редкий вечер проводил я без того, чтобы не насладиться обществом местного патриарха, доброго и почтенного девяностолетнего старца, которого звали Жозеф Пуассон. Да хранит Господь эту прекрасную душу! С сыновним почтением пожав ему руку, я усаживался подле очага на ветхий сундук, стоявший напротив большого соломенного кресла; по обычаю этих краев я снимал деревянные башмаки и грел ноги у ясного огня, мерцавшего в камине, где среди сосновых дров потрескивала добрая охапка можжевельника. Я пересказывал хозяину дома события последнего месяца, о которых узнал из письма друга или от какого-нибудь ярмарочного торговца, а он в ответ сообщал мне в манере, притягательности которой я и не думал сопротивляться, последние известия с шабаша ведьм, которые всегда узнавал первым, хотя, разумеется, не был посвящен в преступные дела колдуний. Я до сих пор не знаю, по какой причине небеса наградили его столь удивительным даром, но он был в курсе мельчайших происшествий колдовского мира, и я от всей души заверяю вас, что мне ни разу не случалось сомневаться в точности его рассказов. Жозеф Пуассон верил в то, о чем говорил, и его вера становилась моей, ибо Жозеф Пуассон был неспособен лгать. Сельские бдения у превосходного старца прославились в округе. Даже деревенские грамотеи не гнушались посещать его хижину. Мне довелось видеть там мэра с женой и девятью хорошенькими дочками, сборщика налогов, ветеринара – истинного философа – и местного викария, который был весьма достойным священником. Довольно скоро все последовали примеру Жозефа Пуассона и принялись наперебой потчевать друг друга историями в избранном нами роде, так что через несколько недель среди гостей не осталось никого, кто не рассказал бы о каком-нибудь чудесном происшествии – от горестной судьбы владелицы соседнего замка, которая еще совсем недавно оборачивалась волчицей и пожирала детей дровосеков, до проделок самого крошечного домового, какой когда-либо показывал свою удаль ни в чем не повинным хозяевам дома; однако постепенно впечатления мои начали ослабевать или, точнее, изменили свою природу. Чем меньше верил в рассказываемую им историю сам рассказчик, тем меньше верили ему слушатели, так что в конце концов, насколько я помню, мы стали придавать фантастическим легендам и поверьям не больше значения, чем придал бы лично я какой-нибудь прекрасной нравоучительной повести г-на де Мармонтеля.[44 - Мармонтель Жан Франсуа (1723–1799) – автор сборника «Нравоучительные повести» (1761), которые Нодье противопоставляет народным преданиям как образец плоского морализма.] Вывод – если он справедлив – напрашивается сам собой. Если ты хочешь заинтересовать людей фантастической историей, ты должен сделать так, чтобы они тебе поверили, а для этого ты непременно должен верить в нее сам. Выполни это условие – и ты сможешь смело идти вперед и говорить что угодно. Отсюда я заключил – и эта мысль, хороша она или дурна, принадлежит мне и достойна того, чтобы я, за неимением патента на изобретение, объявил о своем праве собственности в предисловии, – итак, я заключил, что в эпоху безверия рассказчиком настоящей фантастической истории не может быть никто, кроме безумца, при условии, конечно, что он будет избран из числа безумцев изобретательных и призванных творить добро, но увлеченных каким-либо странным романом, хитросплетения которого поглотили все способности их воображения и ума. Мне захотелось, чтобы посредником между этим безумцем и публикой стал другой, менее удачливый безумец, человек чувствительный и печальный, который не лишен ни остроумия, ни гения, но, на собственном горьком опыте узнав, что такое суетность мира, постепенно проникся отвращением к жизни положительной и, утратив одни иллюзии, охотно утешается другими, рожденными воображением; человек, представляющий собою нечто среднее между мудрецом и умалишенным, превосходящий второго в способности мыслить, а первого – в способности чувствовать; существо бездеятельное и бесполезное, но поэтическое, могущественное и страстное во всех проявлениях мысли, не касающихся жизни общественной; избранник приводы либо ее пасынок, живущий, подобно вам и мне, выдумками, прихотями, фантазиями и любовью в чистейших сферах духа и радующийся возможности сорвать на этих неведомых полях странные цветы, благоухания которых никогда не знала наша земля. Мне казалось, что присутствие этих двух рассказчиков сообщит фантастической истории необходимое правдоподобие… – правдоподобие фантастической истории. Однако я заблуждался – о чем, друг мой, и сообщит вам газетная рецензия. Безумец интересен только своим несчастьем, да и то недолго. Шекспир, Ричардсон и Гёте отвели ему всего по одной сцене или главе, и были правы.[45 - У Шекспира безумцы выведены в «Гамлете» (Офелия) и «Короле Лире» (подлинное безумие Лира и поддельное – Эдгара), у английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689–1761) – в романе «История сэра Грандисона» (1754; с ума сходит от несчастной любви одна из героинь, Клементина), у Гёте – в «Фаусте» (безумие Гретхен).] Если история его длинна и дурно написана, она навевает почти такую же скуку, как и история человека разумного, которая, как вы знаете, является самой скучной вещью в мире, и, если бы мне пришлось вновь взяться за фантастическую историю, я написал бы ее иначе. Я адресовал бы ее только людям, наделенным бесценной способностью верить, почтенным крестьянам из моей деревни, милым и послушным детям, не вкусившим от щедрот взаимного обучения,[46 - Взаимное обучение – эта педагогическая теория XIX в., предполагавшая, что люди из народа должны делиться друг с другом знаниями, полученными от преподавателей, неизменно вызывала у Нодье неприятие и насмешки; он считал, что народ сам обладает нравственными ценностями (запечатленными, в частности, в сказках), которых лишены организаторы подобных школ (именовавшихся «ланкастерскими» по имени английского педагога Джона Ланкастера, 1771–1838).] и поэтам с умом и сердцем, – тем поэтам, что не входят в число членов Французской академии. Впрочем, есть одна вещь, о которой газетная рецензия вам не расскажет: дело в том, что я не стал бы писать эту книгу, если бы видел в ней только волшебную сказку; по привычке, присущей нашему брату-сочинителю, я постепенно расширил свой первоначальный замысел и обратился к возвышенным тайнам психологии, в которые можно проникнуть без труда, если, конечно, подобрать к ним ключ. Я постарался рассказать – в надежде, что рассказ мой, несмотря на отсутствие объяснений, заинтересует и физиологов, и философов, – о влиянии, какое оказывают сновидения на жизнь одинокого человека, а также о некоторых мономаниях,[47 - Мономания – так на языке психиатрии начала XIX века назывались душевные заболевания людей, помешавшихся на почве какой-нибудь навязчивой идеи. Нодье много размышлял о подобных состояниях, в которых предлагал видеть не только болезнь, но и «проникновение в нашу дневную жизнь тех ощущений, какие мы испытываем в другой, фантастической жизни, а именно во сне»: так, пастух, боящийся волков, видит во сне, будто он сам стал волком, а затем, проснувшись, начинает рычать, как волк, и заболевает ликантропией – становится волком-оборотнем (статья «О некоторых явлениях, связанных со сном», 1832). Вывод Нодье в этой статье совершенно определенен: «Я с трудом могу себе представить развитие мономании, у истоков которой не стоял бы сон».] кажущихся нам весьма необычными, но, однако ж, не представляющих никакой загадки для высших сфер (я не имею в виду ни Академию наук, ни Медицинскую академию). Газетная рецензия расскажет о другом – о том, что стиль «Феи Хлебных Крошек» весьма зауряден; я же со своей стороны добавлю, что хотел бы сделать его еще зауряднее, и непременно так бы и поступил, если бы раньше догадался о достоинствах простоты и о прелести естественности и если бы меня учили лучше и не показывали бы мне иных образцов чувствительности и правдивости, кроме «Исторического катехизиса» г-на Флери[48 - Флери Клод, аббат (1640–1723) – автор книги «Исторический катехизис» (1683); Галлан Антуан (1646–1715) – переводчик сказок «Тысячи и одной ночи» (т. 1-12; 1704–1717); Нодье приводит обе книги как образец старинного французского простодушия.] и «Сказок» г-на Галлана; впрочем, если бы писать мог лишь тот, кто достиг подобного уровня совершенства, писательство сделалось бы, как прежде, искусством возвышенным, а типографщики остались бы без работы. Но газетная рецензия не расскажет о том, что я избрал эту манеру нарочно, желая хоть на несколько месяцев опередить неизбежное наступление эпохи, когда в литературе самой большой редкостью станет все заурядное, самой великой неожиданностью – все простое, а самой свежей новостью – все старинное. А вот о чем газетная рецензия расскажет: о том, что «Фея Хлебных Крошек» напоминает по содержанию, а в некотором отношении и по форме восхитительную болтовню, подражание которой обрекает автора на вечные насмешки и о которой я думал, сочиняя свою повесть, в тысячу раз меньше, чем о «Рике с хохолком» или о «Спящей красавице»;[49 - «Рике с хохолком» и «Спящая красавица» – сказки Шарля Перро (из сборника «Сказки матушки Гусыни», 1697); в первой из этих сказок обыграна та же тема любви духа и смертной женщины, какая положена в основу «Феи Хлебных Крошек»; сюжет этот был популярен в конце XVII в.: за год до Перро сказку с тем же названием выпустила французская писательница Катрин Бернар (1662–1712).] однако, если бы после четырех или пяти тысяч лет существования письменной литературы кому-либо взбрела в голову странная мысль предписать автору быть ни на кого не похожим, авторы в конце концов стали бы походить только на тех из своих предшественников, кто писал хуже других, а тому, кого глупая страсть или досадная необходимость заставляют писать постоянно, нетрудно впасть в эту крайность и без подобных предписаний. Если же вас все-таки тревожит вопрос о том, насколько оригинально мое детище, я избавлю вас, мой добродушный друг, от этих страхов, чистосердечно признавшись вам, что источник рассказанной мною истории где-нибудь непременно существует. Вы спросите меня о «Фее Уржеле»[50 - «Фея Уржела» – комическая опера Ш.-С. Фавара (1765), написанная по мотивам стихотворной сказки Вольтера «Что нравится женщинам» (1764), сюжет которой был несколькими веками раньше использован в «Рассказе батской ткачихи» из «Кентерберийских рассказов» (изд. 1478)Дж. Чосера (1340–1400), а до этого фигурировал в легендах Артурова цикла. Сюжет этот имеет явное сходство с «Феей Хлебных Крошек»: Уржела, старая фея, превращается в молодую красавицу после того, как герой выполняет свое обещание и женится на ней.] – что же, я назову вам, если потребуется, и ее источник, а также источник того фаблио, которым воспользовался ее автор, и так дойду до царя Соломона, признававшего в мудрости своей, что под солнцем не бывает ничего нового.[51 - «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Екклесиаст, I: 9). Нодье постоянно отстаивал парадоксальную мысль о том, что все так называемые «изобретения» современности уже были когда-то открыты древними и описаны в «старых книжонках». Подобные открытия в области науки он перечисляет, со ссылкой на ту же мудрость Екклесиаста, в статье 1834 г. «Любопытные образцы статистики» (см.: Нодье Ш. Читайте старые книги. М„1989. Т.2. С. 104–113).] А ведь Соломон жил за много веков до того, как люди начали сочинять романы, и был совершенно не создан для подобного занятия: возможно, именно по этой причине его и прозвали МУДРЫМ. Глава первая, являющаяся чем-то вроде введения – Нет! клянусь честью, – воскликнул я, отшвырнув на двадцать шагов злополучный том… А ведь то был Тит Ливии в издании Эльзевиров и в переплете Падлу.[52 - Нодье был страстным библиофилом; о книгах голландского издательского дома Эльзевиров (1592–1712) он писал: «настоящие» эльзевиры из старинных каталогов, да еще с необрезанными полями, ценятся на вес золота. Четверть линии здесь стоит целого карата: Фридрих Вильгельм ‹ прусский король› не был так придирчив к росту своих гренадеров, как библиофил с тонким вкусом – к величине своих эльзевиров» (статья «Сколько стоят редкие книги?», 1837). Переплетному искусству и, в частности, Антуану Мишелю Падлу (1685–1758) – самому знаменитому мастеру из династии Падлу, состоявшей из тринадцати человек, Нодье посвятил специальную статью 1834 г. (см.: Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 83–95, 151).] – Нет! я не стану больше растрачивать ум и память на этот отвратительный вздор!.. Нет, – продолжал я, для пущей твердости уперевшись домашними туфлями в каминную решетку, – никто не сможет сказать, что разумный человек, перед которым открывались дали фантазии и чувства, состарился, читая россказни этого падуанского вестовщика,[53 - Падуанский вестовщик – римский историк Тит Ливии (59 до н. э. – 17 н. э.), родившийся в Падуе; Нодье упрекает его в излишнем пристрастии к передаче недостоверных сведений.] этого легковерного и болтливого обманщика!.. О фантазия!.. – продолжал я страстно. – Мать радостных выдумок, духов и фей! ты, обольщающая нас блестящими вымыслами; ты, ступающая легкой ногой на зубцы старых крепостных стен; ты, в окружении иллюзий устремляющаяся при свете луны в бескрайние дали неизведанного; ты, походя дарующая столько сладостных грез деревенским жителям, бодрствующим долгими вечерами, и посылающая прелестные видения к изголовью невинных юных дев!.. Тут я остановился, ибо монолог мой грозил затянуться. – Положительная история! – воскликнул я серьезным тоном. – Выражение, выдающее слепоту и пристрастность, роман, освященный победившей партией,[54 - Нодье заступается за людей талантливых, но по тем или иным причинам не сумевших «реализовать» себя, не завоевавших популярности и потому не вошедших в историю. Образцом такого «потаенного» героя был для писателя друг его молодости полковник Уде, погибший в 1809 г. в битве при Ваграме; Нодье посвятил ему восторженный очерк из цикла «Воспоминания об эпохе Империи. Портреты», опубликованный в апреле 1830 г. в «Ревю де Пари».] классический вымысел, сделавшийся всем настолько безразличен, что никто не берет на себя труд его опровергнуть!.. Кто убедит меня сегодня, что в Мезере[55 - Мезере Франсуа Эдде (1610–1683) – автор «Истории Франции» (1643–1651).] – возьмем для примера хотя бы его – больше правды, чем в простодушных вымыслах добряка Перро, а «Византийская история»[56 - «Византийская история» – сочинение византийского историка Никифора Григоры (ок.1295– ок.1360), охватывающее период с 1204 по 1359 г.] достовернее «Тысячи и одной ночи»? Хотел бы я знать, – добавил я, положив ногу на ногу, дабы заявить мой сакраментальный протест по всей форме, – хотел бы я знать, есть ли на свете что-либо более вероятное, чем странствования святого Дома из Лоретто[57 - Святой Дом из Лоретто – жилище Богоматери, которое, по преданию, было перенесено ангелами из Назарета в Далмацию, а затем в итальянский город Лоретто, где в его честь был возведен храм.] или приключения воздушного путешественника [58 - Имеется в виду одноименный роман Марка Антуана Леграна (1673–1728), вышедший в 1715 г. и переизданный затем в 1788 г. в серии «Вымышленные путешествия» (т.23).]!.. А если большинство людей свято верят в то, что Валаамова ослица и Магометов голубь разговаривали, какие основания имеете вы, господа, сомневаться в ораторских талантах Кота в сапогах[59 - «Кот в сапогах». – Эта сказка Перро переживала во Франции в начале 1830-х гг. своего рода «второе рождение»; например, Бальзак в трактате «Теория походки» (1833) ссылался на своего друга, блестящего журналиста Лотура-Мезере, который, с одной стороны, увидел «в «Коте в сапогах» миф о Благовещении», а с другой, прекрасно владел искусством рекламы – тем самым, которое, в сущности, и принесло славу и богатство сказочному Коту.]?… Ведь летописец подвигов Кота в сапогах был, по всеобщему признанию, человек почтенный, набожный, честный, пользовавшийся всеобщим уважением. Предания, на которые он опирался, ни разу не подверглись сомнению в тот недоверчивый век, когда он жил; суровый Фрере и скептический Буланже,[60 - Фрере Никола (1688–1749) – филолог и историк, обладавший исключительно разносторонней эрудицией и прославившийся критическим анализом трудов древних историков; был убежденным противником теории, согласно которой за всеми мифами скрываются определенные исторические события; Буланже Никола (1722–1759) – историк; после его смерти барон Гольбах издал его книги «Разоблаченное христианство» (1761) и «Разоблаченная древность» (изд. 1766); первая из них, по-видимому сочиненная в основном самим издателем, носила откровенно атеистический характер.] наперебой нападавшие на все, что было свято для других людей, пощадили его в самых дерзких своих диатрибах;[61 - Диатриба – резкая, желчная речь с нападками личного характера.] даже дети, не умеющие читать, то и дело рассказывают друг другу о коте из благородной семьи, который носил сапоги, как жандарм, и разглагольствовал, как адвокат, если же древний род маркиза де Карабаса[62 - Маркиз де Карабас – титул, которым наградил своего незнатного хозяина хитроумный кот из сказки Перро.] не значится в наших родословных книгах – в чем я, впрочем, не убежден, – это отнюдь не свидетельствует о том, что его никогда не существовало: ведь вымирание славных семейств в эпохи войн и революций – вещь самая обычная… Да будут прокляты история и историки!.. призываю Урганду[63 - Урганда – добрая фея, покровительница рыцарей, действующая в испанском рыцарском романе «Амадис Галльский» (XIV–XVI вв.); появляется то в виде старухи, то в образе юной девы.] в свидетели, что я нахожу в тысячу раз более правдопобными иллюзии лунатиков!.. – Лунатиков! – перебил меня Даниэль Камерон, о котором я совершенно забыл, а он меж тем с видом терпеливым и почтительным стоял за моим креслом, ожидая момента, когда можно будет подать мне редингот. – Лунатиков, сударь? Для них есть в Глазго превосходная лечебница.[64 - Этой лечебнице была посвящена опубликованная в мае 1829 г. в журнале «Ревю де Пари» статья герцога Леви; описанные в ней механические приспособления для лечения сумасшедших не могли не привести Нодье в ужас; эти впечатления отразились в последней главе «Феи Хлебных Крошек».] – Я слышал об этом, – обернулся я к своему камердинеру-шотландцу. – И что они за люди? – Не смею ничего утверждать, сударь, – отвечал Даниэль, потупившись со смущением, в котором, однако, можно было различить некое тайное лукавство. – Думается мне, что лунатики – это люди, которые так мало смыслят в наших земных делах, как если бы они свалились с луны, и, напротив, все время толкуют о таких вещах, какие не могли произойти нигде, кроме луны. – Мысль твоя, Даниэль, тонкая и даже глубокая. В самом деле, природа, методически умножая бесчисленные разновидности своих созданий, никогда не оставляет пустот. Так, цепкий лишайник, растущий на скале, есть связующее звено между минералом и растением; полип с его ветвистыми вегетативными «руками», размножающийся почкованием, есть связующее звено между растением и животным; обезьяны-орангутаны, которые могли бы стать восприимчивы к воспитанию, а где-то, возможно, уже являются таковыми, суть связующее звено между четвероногими и человеком. На человеке прекращается наша классификация созданий природы, но отнюдь не действие принципа, созидающего живые существа и миры. Итак, не только возможно, но даже очевидно… больше того, я не побоюсь сказать, что, если бы дело обстояло иначе, всей мировой гармонии пришел бы конец! – несомненно, что лестница живых существ[65 - Нодье ссылается здесь на теорию швейцарского естествоиспытателя и философа Шарля-Бонне (1720–1793), который, исходя из того, что в природе не бывает скачков, расположил все неорганические тела и живые существа в единый ряд, от простейших до самых сложных, причем увенчивали эту «лестницу» ангелы.] непрерывна во всем нашем вихре[66 - Вихрь – термин философии Рене Декарта (1596–1650), считавшего вихревое движение частиц основной формой движения космической материи; по Декарту, из первичных и вторичных вихрей образовалось Солнце и планеты со спутниками.] снизу доверху, а равно и во всех других вихрях, вплоть до тех непостижимых пределов пространства, где пребывает существо без начала и конца, являющееся неисчерпаемым источником всех жизней и беспрестанно призывающее их к себе. А поскольку микрокосм, или малый мир, есть уменьшенный видимый образ макрокосма, или большого мира, о котором мы не можем судить из-за его огромности, эта идея станет тебе более понятной, если она тебе вообще понятна, после того как я прибегну к сравнению; ибо Господь или та неведомая сила, что занимает место этой глубокой и неуловимой абстракции… – я прошу тебя следить за моей мыслью как можно более внимательно! – Господь, говорю я, благоволил запечатлеть так, чтобы он был внятен нашим чувствам, несовершенный образ этого бесконечного цикла производства, поглощения, очищении и воспроизводства, который берет в Нем, Господе, свое начало и вечно возвращается к Нему же, – и запечатлел его в Океане, который впитывает воды бесчисленных рек, очищает их и вновь дает жизнь рекам, из него вытекающим, – впрочем, сходство это так очевидно, что я не считаю себя обязанным останавливаться на нем более подробно. – Но при чем тут лунатики, сударь? – осведомился Даниэль, аккуратно опуская мой редингот на спинку стула… – Дойдем и до них, Даниэль. Лунатики, о которых ты толкуешь, занимают, по моему убеждению, самую высокую ступень лестницы, отделяющей нашу планету от ее спутника, а поскольку, в силу занимаемого ими положения, они неизбежно сообщаются с миром, нам неизвестным, нет ничего удивительного в том, что мы их не понимаем, делать же из этого вывод, будто их идеи лишены смысла и ясности, абсурдно, ибо идеи эти принадлежат сфере ощущений и рассуждений, решительно чуждой нашему воспитанию и нашим привычкам. Случалось ли тебе, Даниэль, видеть диких эскимосов? – На корабле капитана Парри[67 - Парри Уильям (1790–1855) – английский мореплаватель, совершивший в 1820-х гг. несколько экспедиций в Арктику.] их было двое. – Говорил ты с ними? – Как же мог я с ними говорить, если я не знаю их языка? – А если бы ты внезапно начал понимать все языки – по наитию, как Адам, или по воле Духа Святого, как апостолы, или по причине какого-либо иного морального феномена, как член Академии надписей и изящной словесности, что бы ты сказал этим эскимосам? – Что бы я мог им сказать, если между мною и эскимосами нет ничего общего? – Отлично сказано. Мне осталось задать тебе самый последний вопрос. Веришь ли ты, что эти эскимосы способны мыслить и рассуждать? – Я верю в это так же свято, как в то, что вот это – щетка для платья, а вот это – ваш редингот, который я только что повесил на спинку стула. – В таком случае, – вскричал я, хлопнув в ладоши, – если ты веришь в то, что эскимосы мыслят и рассуждают, хотя ты их и не понимаешь, что ты мне скажешь о лунатиках? – Я скажу, – отвечал Даниэль, не дрогнув, – что лечебница для лунатиков в Глазго – без сомнения, наилучшая в Шотландии, а следовательно, и во всем мире. Не знаю, случалось ли вам, читатель, испытывать когда-либо разочарование более жестокое, чем то, какое испытал мой друг бакалавр Бормоталло де лас Бормоталлас, который ночь напролет под проливным дождем играл на мандолине и распевал кантаты под окном красавицы, роскошно одетой по последней французской моде, – она даже не шевельнулась!.. – и лишь на рассвете заметил, что то был манекен, который Педрилла выписала из Парижа для своей модной лавки. Нечто подобное испытал я, когда услышал ответ Даниэля, из которого неопровержимо следовало, что мои философические выводы оказались для него не более и не менее понятными, чем язык эскимосов капитана Парри. Впрочем, я утешился, отыскав в происшедшем неотразимый аргумент в пользу моей теории касательно лунатиков. А вы ведь знаете по собственному опыту, что ничто так скоро не приводит нас в благодушное настроение, как довольство самим собой. «Какая разница, где я буду жить, – подумал я, – если мне удастся унести с собою сладостные мысли и любезные фантазии, поддерживающие в моем восхитительно устроенном организме то гибкое равновесие источников жизни, ту постоянную температуру крови, ту нерушимую гармонию деяний и отправлений, какую в обиходе именуют здоровьем». Вслух же я произнес: – Даниэль, дитя мое, ты родился в Глазго?… – На улице Кэнонгейт, сударь, поблизости от дома судебного исполнителя Джервиса… – Тебя, должно быть, ждут в Глазго юная возлюбленная в красной или черной накидке, чьи ноги белее алебастра, а взор живее и смелее, чем у сокола, друзья детства, родители, старушка-мать… Даниэль отрицательно покачал головой, но я не стал обращать на это внимание. – Ты помнишь игры на берегу Клайда, зеленые склоны, звонкий стук молотков на Хай-стрит и серьезную торжественность старой церкви! Послушай, Даниэль, мы поедем в Глазго, и я увижу твоих лунатиков… – Мы поедем в Глазго! – в восторге вскричал Даниэль. – Мы выедем в шесть вечера, – сказал я, заводя часы. – Поскольку мы живем в совершенно свободной стране, я предпочитаю всегда иметь при себе паспорт и разрешение на проезд, так что недостает нам только лошадей. А поскольку дорога мне совершенно незнакома, не премини известить кучера, что остановлюсь я не раньше чем на 55"5Г северной широты. Даниэль вышел. Десять дней спустя я уже входил в гостиницу «Оленья голова», которая почти ни в чем не уступает «Звезде». Глава вторая, которая является продолжением первой и в которой мы встречаем самого рассудительного героя этой истории в лечебнице для умалишенных Лечебницу для лунатиков я посетил в день святого Михаила,[68 - День святого Михаила – 29 сентября. Архангел Михаил – предводитель небесного воинства, сражающийся с драконом (сатаной, дьяволом); кроме того, Михаил выступает в роли ангела милосердия и просителя за людей перед Богом; наконец, он – писец, заносящий в книгу имена праведников, и хранитель таинственных письмен и магических слов, которыми были сотворены небеса и земля. Нарекая своего героя Мишелем, Нодье имел в виду все эти черты его святого патрона, которого в одной газетной статье («Журналь де Деба», 10 октября 1817 г.) сравнил с Жанной д'Арк, видя в нем ту же наивность и силу воображения.] в пору, когда в Шотландии время от восхода солнца до его заката делается совсем коротким; зная, что при лечебнице имеется ботанический сад, богатый редкими и прекрасными растениями, я вышел из дому спозаранку. В десять утра я был уже в лечебнице; утро, пасмурное, но спокойное, предвещало тихий вечер. Я не стал обращать внимание на те печальные извращения человеческой природы, что обычно привлекают зевак к решеткам, за которыми содержатся умалишенные. Я искал не больного безумца, вызывающего страх или брезгливость, но безумца изобретательного и почти свободного, который блуждает по аллеям, провожаемый взглядами внимательными и сочувствующими, не вызывая ни в ком подозрений и не нуждаясь в том, чтобы его усмиряли силой. Я и сам шел куда глаза глядят по тропинкам ботанического сада, уподобляясь добровольному лунатику, ищущему расположения себе подобных. Вскоре я заметил, что обитатели лечебницы сторонятся меня с печальным достоинством, какое сообщают им пережитые несчастья, а быть может, и инстинктивное сознание собственного морального превосходства, вознаграждающего этих страдальцев за то филантропическое рабство, на которое обрекает их наш высокий разум. Я почтительно удалился от этих отшельников, судящих о человеке общественном куда более здраво, чем мы, и более чем справедливо видящих в нем источник тревог и страха. «Увы! – думал я с глубокой горечью. – Вот плоды нашей тщеславной и лживой цивилизации!.. Мои земные братья отворачиваются от меня потому, что я одет в это роковое платье богача, выдающее во мне их врага!.. Мне, бегущему от мира, как они бегут от меня, остается лишь общение с этим созданием, живым и чувствительным, но бездумным и бесстрастным, созданием, не способным ответить мне взаимностью!..» Говоря себе эти слова, я устремил взор на большую четырехугольную грядку, засеянную мандрагорой;[69 - Мандрагора. – Этому растению, обладающему, подобно всему семейству пасленовых, наркотическим действием, в средние века приписывались магические свойства; считалось, что мандрагора лечит от бесплодия, привораживает любовников, приносит богатство, что мандрагора вырастает под виселицами из крови повешенных и что из ее корня, имеющего форму человечка, можно создать искусственного человека. Во французских деревнях вера в колдовские свойства мандрагоры сохранилась до XVIII в., что отразилось даже в названии: крестьяне называли ее main-de-gloire, то есть «приворотное зелье». Магическая репутация мандрагоры обыграна в комедии Н.Макиавелли «Мандрагора» (1518), одноименной стихотворной повести Лафонтена (1671) и в повести немецкого романтика А. фон Арнима «Изабелла Египетская» (1812).] почти все растения были вырваны с корнем и валялись тут же на земле, увядшие и безжизненные, ибо никто не потрудился их собрать. Сомневаюсь, что в мире нашлось бы еще одно место, где можно было бы увидеть столько мандрагор сразу. Вспомнив внезапно, что это растение – сильнодействующий наркотик, способный заглушить боль тех несчастных, что влачат жалкое существование в стенах лечебницы, я сорвал одну мандрагору с еще не сжатой части грядки и, приглядевшись к ней поближе, воскликнул: «Скажи мне, могущественная дщерь семейства пасленовых, чудесная сестра белладонны, скажи мне, по какому исключительному праву восполняешь ты недостаток нравственного воспитания и политической философии народов, даруя страждущим душам сладостное забытье, в какое обычно погружает нас сон, и нечувствительность к боли, какая, кажется, ждет нас только за гробом?…» – Она вам ответила?… – спросил у меня, поднимаясь с земли, некий юноша. – Говорила она с вами? пела вам? О, умоляю вас, сударь, скажите мне, спела ли она вам песню мандрагоры: Это я, это я, это я, Это я – мандрагора, Дочь зари, для тебя я спою очень скоро; Я невеста твоя! – Она не умеет разговаривать, – отвечал я со вздохом, – как и все другие мандрагоры, которые мне довелось срывать в моей жизни… – Значит, – воскликнул юноша, бросая мандрагору на землю, – и это все еще не она! По причине, необъяснимой ни для меня, ни для вас, сознание, что он еще не нашел мандрагору, которая поет, безмерно опечалило его, и он погрузился в горестные размышления, а я тем временем принялся разглядывать его самым внимательным образом, чувствуя, как растет и моей душе симпатия, которую с самого начала вызвал во мне его нежный голос и простодушный, невинный характер его умопомешательства. Хотя лицо юноши несло на себе следы жестокой тревоги и привычки к постоянному переходу от надежды к разочарованию, было видно, что ему не больше двадцати двух лет. Он был бледен, но той бледностью – плодом печали и уныния, – которая тотчас сменилась бы здоровым румянцем при первом проблеске чистой радости; черты его отличались греческой правильностью, но без греческой холодности и симметричности; больше того, четкие контуры этого лица выдавали душу мечтательную и живую, хотя покорную и робкую. Без сомнения, его тонкие черные брови, изогнутые красивой дугой, никогда не хмурились от угрызений совести – да что я говорю! – даже от тех мимолетных ее уколов, которым случается подчас смутить законный покой добродетели. Когда он поднял на меня большие голубые глаза с черными зрачками, я удивился их влажной прозрачности, их потухшему огню и, под действием моей поэтической мономании, вспомнил заходящее за горизонт светило на мертвенно-бледном небе. Одним словом, чтобы выразить мою мысль яснее, с чего мне, вероятно, следовало бы начать и с чего я, вне всякого сомнения, начал бы, если бы сумел уберечься от всевластия метафор и деспотизма фраз, я скажу вам попросту, что передо мной стоял очень красивый молодой человек, черноволосый, чернобровый и черноглазый. Что, однако, поразило меня больше всего – ибо внешние очертания действуют безотказно на любой ум, будь он даже совершенно свободен от предрассудков, – это удивительная, если не сказать роскошная, изобретательность, с какой был одет мой лунатик, и непринужденная естественность, с какой он носил свой великолепный костюм, напоминая шотландского горца, который как ни в чем не бывало расхаживает по равнине, завернувшись в свой плед. Грудь его украшали медальон на тонкой золотой цепочке из тех, что привозят с собой индийские набобы, и тончайшая и элегантнейшая из всех шалей, что когда-либо изготовлялись на фабриках Кашмира. Когда он провел своей сильной и мускулистой, но изящной и белой, как слоновая кость, рукой по волосам, и я увидел, как сверкают унизывающие его пальцы рубиновые перстни и обнимающие его запястье брильянтовые браслеты, а уж я, умеющий определить на глаз число каратов и количество гранов в драгоценных камнях лучше любого химика с его реактивами, шлифовщика с его наждаком и ювелира с его весами, – я знаю толк в этих вещах. – Как ваше имя, сударь?… – спросил я юношу, испытывая разом и некое смутное, неясное для меня самого, чувство нежности к несчастному страдальцу, и почтение к свергнутому властителю, в чьем наряде заметны были остатки прежней роскоши. – Сударь!.. – повторил он со вздохом… – Я вовсе не сударь. Мое имя Мишель, но обычно меня зовут Мишель-плотник, ибо таково мое ремесло. – Позвольте мне вам заметить, Мишель, что ничто в ваших манерах не выдает простого плотника, и я боюсь, что, предаваясь помимо воли неким всепоглощающим размышлениям, вы заблуждаетесь относительно вашего истинного происхождения. – Поскольку мы находимся в лечебнице для умалишенных, я в качестве пациента, а вы в качестве гостя, то такое предположение звучит в ваших устах весьма естественно, однако уверяю вас: единственное, что не вызвало здесь возражений, – это мое имя и звание. Правда, я плотник состоятельный, быть может, самый богатый в мире, что же до этих предметов роскоши, вид которых не замедлил привести вас к тому ошибочному и лестному для меня заключению, с каким вы имели любезность меня познакомить, то поверьте, я ношу их не из гордыни, но потому, что их подарила мне моя жена, вот уже несколько лет весьма успешно ведущая торговлю с Левантом.[70 - Левант – общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря, в узком смысле – Сирия и Ливан.] Если их у меня не отобрали при моем поступлении сюда, то, как мне иногда кажется, лишь потому, что я нахожусь под чьим-то покровительством, а также потому, что мой мирный и безобидный нрав располагает ко мне сторожей, и они обращаются со мной милосердно и предупредительно. Пораженный той простой и ясной формой, в которую были облечены эти вполне естественные мысли и которой я, возможно, не придал бы такого значения, будь я к ней более привычен, я спросил с тревогой и любопытством: – Постойте, дорогой Мишель! Вы, должно быть, принимали участие в очень важных предприятиях, если сумели накопить столь значительное состояние?… Мишель покраснел, смутился, а затем, взглянув на меня с видом уверенным, но простодушным, отвечал: – Вы правы, сударь, однако ж я и сам затрудняюсь сказать наверное, в чем заключалась природа и цель моих предприятий, хотя существование их не подлежит сомнению. Это я поставляю кедровые бревна и кипарисовые доски для дворца, который царь Соломон возводит для царицы Савской в самом центре Аррахиехского озера, в двух днях езды от оазиса Юпитера-Амона,[71 - Оазис Юпитера-Амона – Оазис Сива в Ливийской пустыне, на северо-востоке Сахары, центр поклонения египетскому богу солнца Амону, с которым отождествляли римского Юпитера.] посреди большой ливийской пустыни. – Ах вот оно что! – воскликнул я. – Это совсем другое дело. Но ведь вы, если я не ошибаюсь, сказали, что вы женаты. Ваша жена молода? – Молода! – повторил Мишель с еще большим смущением. – Нет, сударь. Я думаю, ей более трех тысяч лет, хотя по виду ей не дашь больше двухсот. – Еще того лучше, друг мой! Все это, благодарение Богу, ни на что не похоже. Считаете ли вы, по крайней мере, что, несмотря на свой преклонный возраст, она красива? – Для всего мира и для вас, сударь, – нет. Она красива для меня, потому что я ее люблю, потому что она единственная женщина, достойная любви!.. – А не приходило ли вам когда-нибудь в голову, что в преследованиях, которым вы подвергаетесь, виновата ваша жена, с ее богатством и влиянием? – Этого я не знаю и очень сожалею о том, что не знаю, ибо уверенность в этом скрасила бы мне дни, проводимые в заключении. – Отчего же, Мишель, отчего же? – Оттого, что она не может пожелать ничего дурного. – О Мишель, вы воистину пробуждаете мое любопытство! Я хотел бы узнать вашу историю! Не знаю, как вы, друзья мои, а я охотно уступил бы место на трех торжественных заседаниях Французской академии ради того, чтобы проникнуть в тот фантастический лабиринт, на существование которого мне намекнули полупризнания Мишеля… Если же вы, друзья, не разделяете моих пристрастий, то у меня, к счастью, найдется для вас нить Ариадны. Поскорее перелистайте правой – или левой, если вы левша, а если вы с одинаковым проворством действуете обеими руками, то и обеими, – перелистайте, говорю я, двигаясь к началу книги, те страницы, которые вы успели прочесть. Сделать это вам будет нетрудно, особенно если, выказав известную твердость и ловкость, вы будете переворачивать несколько страниц разом. Таким образом вы дойдете до фронтисписа, до форзаца, до обложки, иными словами, до входа в этот скучный лабиринт, и получите возможность отплыть в сторону Наксоса.[72 - Наксос – остров, куда аттический герой Тесей увез дочь критского царя Миноса Ариадну после того, как с помощью подаренного ею клубка ниток выбрался из лабиринта, где обитало чудовище Минотавр.] – Мою историю, – повторил Мишель с очень серьезным видом, переводя взор с солнца, сиявшего в небе, на те мандрагоры, которые ему еще предстояло сорвать, чтобы убедиться и том, что поющих мандрагор не бывает, по крайней мере в саду лечебницы для лунатиков в Глазго… – Мою историю? Она, без сомнения, странна и непонятна, раз никто в нее не верит и раз все, кому я ее рассказывал, считают, что моя вера в вымыслы обличает перед судом всеобщего разума слабость и расстройство моего ума; ведь одно лишь это обстоятельство заставило здешних врачей позаботиться обо мне и взять те меры предосторожности, которые вы только что назвали преследованиями и которые я приписываю одному лишь человеколюбию. Как это объяснить? Мне самому моя история представляется последовательностью событий ясных и определенных, однако я не в силах объяснить, отчего они произошли, и попытался бы, пожалуй, не думать о них, если бы они не воскрешали в моей душе память о днях счастья и, главное, не напоминали мне о необходимости исполнить святой долг в срок, истекающий сегодня на закате. Я хотел было его перебить. Он заметил это и, словно предвидя мое намерение, поспешил продолжить. Мне непременно нужно, – сказал он, с таинственным видом приложив палец к губам, – прибыть в Гринок[73 - Гринок – порт на западе Шотландии, в устье реки Клайд.] до полуночи; впрочем, и продолжительность, и трудность дороги очень мало смущали бы меня, заверши я уже свой труд. Вот что мне осталось, – прибавил Мишель, показывая на мандрагоры, которые зеленели под лучами солнца, пробивавшимися сквозь облака, словно сквозь редину в ткани, и покачивались под дуновением ветерка. – Я без труда мог бы покончить с этим делом в несколько минут, – продолжал он, – но раз вы так добры, что принимаете во мне участие, я не стану скрывать от вас, что эта грядка зеленых, прекрасных мандрагор заключает в себе тайну моих последних иллюзий; ибо, когда я сорву последнюю из цветущих мандрагор и она останется нема точно так же, как та, которую сорвали вы, – тогда сердце мое разобьется! А вы ведь знаете, что это такое – обольщаясь издавна питаемой надеждой, до самой последней минуты гнать от себя нестерпимое подозрение, что ты всё это выдумал… выдумал ВСЁ и что за твоими химерами не стоит ровно ничего… НИЧЕГО!.. Я думал об этом в тот момент, когда вы пришли сюда, поэтому-то я и уселся на землю. Разве найдется на нашей земле, где ты, Господи, движимый гневом или насмешкой, поселил нас всех вместе без разбору, не взвешивая и не считая!.. – разве найдется на ней такой несчастный, у которого не было бы своей поющей мандрагоры!.. – Значит, Мишель, у вас хватит времени, чтобы рассказать мне вашу историю… а пока вы будете рассказывать, мы вместе посторожим ваши мандрагоры, и в особенности ту, которую венчает цветок, прекрасный, как звезда. Я уверен, что в эти несколько часов Провидение еще дарует нам какое-нибудь утешение. Мишель пожал мне руку, сел рядом со мной, не сводя глаз с мандрагор, и начал свой рассказ такими словами: Глава третья, о том, что, если лунатикам случается оказаться среди ученых, ученому случается незаметно для себя самого оказаться в числе лунатиков – Я родился в Нормандии, в Гранвиле. – Погодите, Мишель; позвольте мне задать вам один-единственный вопрос, прежде чем вы начнете свой рассказ, а затем я постараюсь больше вас не перебивать. До этого Мишель говорил со мной по-английски, но теперь перешел на французский. – Значит, ваш родной язык – французский, но и тем языком, на каком мы говорили до этой минуты, вы владеете превосходно. Скажите же, какой из этих двух языков вам милее и на каком вам приятнее вести рассказ, ибо я с одинаковой легкостью смогу понимать вас на обоих. – Я знаю, сударь, но мне показалось, что вы мой соотечественник, и, хотя оба языка мне привычны в равной мере, я предпочел тот, который даст мне дополнительное право на ваше внимание и, быть может, на вашу снисходительность. Откуда же у вас эта способность, довольно редкая в вашем возрасте и положении, – от привычки или воспитания? – И от привычки, и от воспитания. – Простите мне мое любопытство, Мишель, но можете ли вы говорить с такой же легкостью еще на каких-нибудь языках? Мишель потупился, как делал всякий раз, когда ему предстояло отважиться на признание, противоречившее его природной скромности. – Я думаю, что с одинаковой легкостью говорю на всех языках, какие знаю. – Что же это за языки? – Языки всех племен, какие известны историкам и путешественникам и у каких есть собственный алфавит. – Но, Мишель, эту премудрость, какой обладали одни лишь апостолы, вам не могли даровать ни привычка, ни воспитание! Скажите же мне, прошу вас, чему вы ею обязаны? – Дружбе со старухой-нищенкой из Гранвиля. – В таком случае, – сказал я, уронив руки на колени, – ради всего святого, Мишель, продолжайте ваш рассказ; я хочу дослушать его до конца, пусть даже ради этого мне придется навсегда поселиться в лечебнице для лунатиков. – Впрочем, – прибавил я про себя, – если дело пойдет таким образом, ничего другого мне не останется». Глава четвертая, кто такой Мишель и каким образом мудрый дядюшка обучил его изящной словесности и механическим ремеслам – Я родился в Нормандии, в Гранвиле. Матушка моя умерла через несколько дней после моего появления на свет. Отец, которого я почти не знал, был богатым купцом, ведшим торговлю с Индией. Отправляясь в последнее путешествие, обещавшее стать самым долгим и опасным, он вверил меня попечению своего старшего брата, который тоже был купцом и не имел другого наследника, кроме меня. Манеры моего дядюшки были, пожалуй, грубоваты, как у всех моряков: сношения с жителями Востока и годы, проведенные среди тех не слишком цивилизованных племен, которые именуют дикими, внушили ему стойкое презрение к европейскому обществу и европейским нравам, однако природа наделила его умом здравым и тонким, и, хотя он охотнее всего рассказывал мне чудесные истории тех волшебных стран, к которым я, слушая его, привязывался с каждым днем все сильнее и сильнее, он всегда находил способ вывести из этих историй какое-нибудь полезное наставление. Поэтические фантазии человека простого, чью наивность не успели развратить сношения с большим миром, представлялись ему прелестными и пленительными лишь в том случае, если из них можно было извлечь какое-нибудь нравственное правило для повседневной жизни, и он видел в них превосходные иносказания, облекающие в развлекательную форму серьезнейшие предписания разума. Обычно, пока я еще пребывал во власти чар, навеянных его рассказом, он завершал свое повествование словами, которые никогда не изгладятся из моей памяти: «А если все это и неправда, в чем я, Мишель, почти полностью уверен, правда вот в чем: назначение человека на земле состоит в том, чтобы трудиться, долг его – в том, чтобы жить воздержанно, правосудие – в том, чтобы выказывать терпимость и милосердие, счастье – в умеренности, слава – в добродетели, а наградой ему служит удовлетворение от сознания, что совесть его чиста». Хотя дядюшка был человек неученый и о большинстве наук, потребных человеку его ремесла, имел лишь сведения практические, он не жалел денег на мое образование: в четырнадцать лет я сносно знал все то, что изучают дети богачей: я овладел древними и новыми языками, без которых невозможно хорошее классическое образование, изящными искусствами постольку, поскольку они связаны с насущными потребностями общества, и даже теми искусствами, которыми занимаешься развлечения ради, но которые помогают человеку, из-за особенностей его характера или капризов фортуны предоставленному самому себе, обрести счастье или утешение; однако старательнее всего меня учили положительным наукам – тем, что пригождаются людям в их повседневной жизни, и учителя мои были довольны моими успехами. Как я уже сказал, мне пошел пятнадцатый год. Однажды вечером, по окончании небольшой пирушки, которую дядюшка устроил для моих наставников и товарищей, он отвел меня в сторону; дело происходило в конце каникул, в такой же день, как сегодня, в день моего рождения и моего ангела – в праздник святого Михаила, особенно почитаемого жителями Гранвиля. Нежно расцеловав меня в обе щеки, дядюшка усадил меня напротив себя, вытряхнул трубку и обратился ко мне со следующей речью: «Послушай, дитя мое, сегодня я не стану рассказывать тебе сказку; я доволен тобой; благодарение Господу и твоему характеру, ты для своих лет очень неглупый мальчуган; теперь нужно подумать о твоем будущем, которое одно достойно забот мудреца, ибо настоящее мимолетно, а прошлое преходяще. Я слышал об этом в стране, где в таких вещах смыслят куда больше, чем у нас. У тебя есть все преимущества, какими может обладать в свете любезный, хорошо воспитанный юноша, усвоивший полезные наставления и исповедующий достойные убеждения; однако, бедный мой Мишель, до тех пор, пока ты не выучишься надежному ремеслу, положение твое в жизни будет ничуть не более прочным, чем у того пепла, что вылетел сейчас из моей трубки. Пока ты был тих и слаб, как девчушка, от которой требуется одно-единственное – жить да не тужить, я не говорил с тобою об этом, ибо боялся тебя переутомить; ведь ты и без того взялся за учебу так горячо, что я начал тревожиться за твое здоровье, которое мне далеко не безразлично. Теперь же, малыш, когда подводные рифы позади, ветер дует нам в спину и мы летим, как птицы, плывем вольно, как рыбы, нам надобно уединиться в каюте капитана и поговорить серьезно. Щеки у тебя румяные, красные, как пионы, руки такие сильные, что тебе позавидовал бы любой голландский рыбак, мечущий гарпуны у берегов Шпицбергена, однако, прикажи я тебе даже не снарядить корабль, но отремонтировать подводную часть судна, законопатить щель или разобрать снасти, ты бы совсем растерялся. Мы поговорим с тобою об этом поподробнее в другой раз, дорогой племянник; я вовсе не упрекаю тебя за то, что ты не умеешь делать вещей, которым я тебя не учил; единственное, что я хочу тебе сказать раз и навсегда: какие бы ветры ни трепали твои швартовы, сколько бы песка ни принес опущенный тобою лот, единственный надежный источник средств к существованию – это владение ремеслами; если бы ты увидел, какой жалкий вид имеют, попав в затруднительное положение, ученые или гении, не умеющие работать руками, ты от души бы им посочувствовал. Я убежден, что из всех членов общества после священника, которому я доверяю, и короля, которого я почитаю, более всех достоин уважения человек трудящийся. Ты можешь возразить мне на это, Мишель, что у тебя есть состояние, но ты этого не сделаешь, потому что ты мальчик рассудительный и куда более серьезный, чем другие дети в твоем возрасте. Вдобавок мне было бы слишком легко тебе ответить и тебя разубедить; прочно лишь то состояние, какое человек наживает своим трудом и умением, а сберегает и сохраняет собственным достойным поведением, то же состояние, которым человек обязан случайности своего рождения, любая случайность может и погубить, самые же ненадежные из всех – состояние твоего отца и мое, состояния моряков. Та сумма, которой сегодня мог бы располагать ты, достаточно велика, чтобы удовлетворить тщеславие человека скромного, ищущего только покоя и тех радостей, какие людям скромным так щедро дарит природа; однако если предположить, что сумма эта окажется в твоем распоряжении раньше, чем мы думаем, и что благодаря нашей смерти ты помимо воли разбогатеешь в ту пору, когда свобода и достаток ценятся дороже всего, – как перенесешь ты, бедный мой Мишель, жизнь роскошную и праздную? Досуг богача нестерпимо скучен для всякого, кто не умеет помогать распорядиться своими деньгами на благо ближним, и поверь мне, нет такого креза, который хоть однажды в жизни не почувствовал бы, что самым лучшим днем в его жизни был тот, когда он сам зарабатывал себе на хлеб. Теперь я подхожу к самой важной части своей проповеди, ибо все, что я сказал тебе до сих пор, ты знал и сам. Я вовсе не собирался, милый мой племянник, омрачать тебе праздник, вселяя в твою душу тревогу по поводу несчастья возможного, но маловероятного. Твой отец вложил свое состояние и часть моего в выгодное предприятие, которое в течение двадцати лет приносило нам большой доход; вот уже два года, как я не имею от брата никаких вестей; конечно, гибельные войны, раздирающие Европу, так исчерпывающе объясняют это молчание, что оно не пугает старого морского волка вроде меня, который против воли провел три года на Филиппинских островах и, замечу кстати, с радостью остался бы там еще дольше, если бы не любил тебя как сына. Однако, как говорят моряки, рано или поздно приходится отдать швартовы, и, если в ближайшие два года мы не получим никаких известий от Робера, я, бросив все, отправлюсь на острова искать его и непременно разыщу, ибо лучше знаю его маршрут, чем ты, Мишель, знаешь долготу Авранша.[74 - Авранш – город на берегу Ла-Манша, недалеко от Гран-виля.] Однако, бедняга Мишель, вот тебе и верный случай потерять оба наследства разом! И вот у тебя уже ни дяди, ни отца, ни одежды на зиму, ни одежды на лето, ни карманных денег на воскресные развлечения, ни средств на то, чтобы отметить день твоих именин; тогда господину Мишелю, как бы учен он ни был, придется, если его не возьмут учителем в дом богача или писцом в какую-нибудь контору, завтракать собранными на берегу моллюсками, а деньги на обед выпрашивать у прихожан, устроившись на паперти рядом со старой гранвильской карлицей». «Погодите, дядюшка, погодите! – сказал я, обливая его руку слезами нежности. – Я был бы недостоин вас, если бы сразу все не понял. Ремесло плотника нравилось мне с самого детства». «Ремесло плотника! – вскричал дядюшка в полном восторге. – Да у тебя губа не дура! Ничего лучшего и придумать невозможно! Плотник, дитя мое, это прекрасно! Ведь именно плотника наш Спаситель избрал своим названым отцом!..[75 - Предания называют Иосифа Обручника, мужа Марии, плотником, столяром или каменщиком.] Будь уверен, что тем самым он хотел сказать нам, что в его глазах самый достойный способ зарабатывать хлеб насущный – это ручной труд;[76 - Среди современников Нодье были люди, воплощавшие это предписание в жизнь; так, герцог де Ларошфуко-Лианкур (1747–1827) «основал в своем поместье школу для детей бедных солдат, где каждого учили какому-нибудь ремеслу; детям этим он обычно говорил: «Помните, что, если вы знаете какое-нибудь ремесло, вы не пропадете» (Morgan S. La France en 1829 et 1830, P., 1830. T. 2. P. 363–364).] ведь Спаситель с таким же успехом мог родиться государем, понтификом или мытарем. Плотник, по праву умения царящий над морем и сушей, сотворяет корабли, бороздящие океаны, возводит города, которые повелевают портами, замки, которые повелевают городами, храмы, которые повелевают замками! Будь уверен, если бы обо мне говорили, что моей рукой срублены кедровые бревна и кипарисовые доски для дворца царя Соломона, мне это было бы куда приятнее, нежели слыть сочинителем законов Двенадцати таблиц![77 - Законы Двенадцати таблиц – один из древнейших сводов римского обычного права (V в. до н. э.), записанный на двенадцати досках-таблицах.]» Таким-то образом, сударь, было решено, что я начну учиться плотницкому ремеслу и буду учиться ему до шестнадцати лет, то есть до того срока, по окончании которого отсутствие известий о моем отце заставит меня, возможно, сделать это ремесло источником заработка; однако дядюшка мой потребовал, чтобы я не бросал и тех наук, какие изучал прежде, и лишь устроил бы так, чтобы одни уроки не мешали другим. Поскольку такой порядок, не отнимая дополнительного времени, внес в мою жизнь приятное разнообразие, скромные мои успехи стали еще более заметными. Меньше чем за два года я освоил плотницкое ремесло; с другой стороны, я достаточно изучил классические языки, чтобы читать греческих и римских авторов, которых с каждым днем понимал все лучше и лучше. Прошу вас поверить, что говорю это вовсе не из хвастовства: ведь своими новыми познаниями я был обязан частным урокам, из которых другой, окажись он на моем месте, наверняка извлек бы куда больше пользы. Я объясняю вам все это, чтобы вы могли следить дальше за моим рассказом, если он, конечно, еще не истощил вашего терпения. Я заверил Мишеля, что слушаю его с огромным удовольствием – опасаюсь, впрочем, что читатели мои этого удовольствия не разделяют, – и он продолжал свою повесть. Глава пятая, в которой мы знакомимся с Феей Хлебных Крошек – Если вам, сударь, доводилось бывать в Гранвиле, вы наверняка слышали о карлице, которая спала на паперти и просила милостыню у входа в церковь? – Я знаю о ней только из рассказа вашего дядюшки. Мне и в голову не пришло, что это несчастное создание сыграло какую-то роль в вашей судьбе, поэтому-то я не удосужился справиться о ней. – Гранвильская карлица, – продолжал Мишель, – представляла собою женщину двух с половиной футов роста,[78 - Рост Феи Хлебных Крошек был около 80 сантиметров (фут равняется приблизительно 0,3 метра).] впрочем довольно стройную, причем малый рост был далеко не самой удивительной ее особенностью. Никто не знал, откуда взялась эта женщина и кто ее родители; что же до ее возраста, то во всей округе не нашлось бы старика, помнящего время, когда она была моложе, богаче и выше ростом. Люди образованные полагали даже, что объяснить те легенды, какие рассказывал о ней народ, можно, лишь предположив, что в наших краях жили одна за другой несколько таких карлиц и память жителей, воспользовавшись сходством лиц и наряда этих крохотных женщин, слила их всех воедино; в самом деле, поговаривали о какой-то грамоте 1369 года, которая в награду за прекрасные реликвии из Фиваиды,[79 - Фиваида – район Верхнего Египта, где в III веке поселились христианские отшельники.] принесенные карлицей в дар церкви, жаловала ей право спать на паперти перед главным входом и подносить прихожанам святую воду, дабы получать от них скромное подаяние. Такое объяснение казалось тем более правдоподобным, что гранвильской карлице не раз случалось исчезать из города на месяцы, годы, а иногда и на несколько десятилетий, причем никто не знал, что с ней происходило во время этих отлучек, но, должно быть, она много путешествовала, ибо говорила на всех языках с той же легкостью, точностью и выразительностью, что и на французском, употребительном в Париже или Блуа, хотя и этот язык не был ей родным. Такое богатство памяти, которым она вовсе не хвасталась, ибо обычно говорила только на нашем нижненормандском диалекте, снискало ей, как нетрудно догадаться, большую славу среди учеников нашей школы, куда она приходила каждый день, чтобы собрать остатки завтраков, и, основываясь на этой ее привычке, а равно и на впитанных нами с детства суевериях и россказнях наших кормилиц и слуг, мы, мальчишки, прозвали ее Феей Хлебных Крошек. Так я и буду называть ее впредь. Могу вас уверить, сударь, что не было такого перевода с французского или на французский, который поставил бы в тупик Фею Хлебных Крошек, причем, помогая нам сделать перевод, она одновременно старалась, чтобы мы разобрались в нем так же хорошо, как и она сама, отчего и работы, и познания наши становились несравненно глубже, ибо мы прекрасно понимали все, что она нам подсказывала, и могли обосновать свою правоту надежными источниками и логичными рассуждениями. Мы не были так неблагодарны, чтобы скрывать участие Феи Хлебных Крошек в нашей учебе, но почтенные наши наставники, которые видели в ней всего лишь жалкую нищенку, хотя и уважали ее за честность, предпочитали думать, что, оспаривая друг у друга пальму первенства, мы просто-напросто тешим себя невинной иллюзией. «Ну и ну, – смеялись они, когда в их руки попадало превосходное сочинение по Цицерону, вне всяких сомнений достойное наивысшей отметки, – похоже, тут поработала Фея Хлебных Крошек». А между тем это была истинная правда. Мне часто хотелось узнать, говорят ли так в Гранвиле и сегодня. – Значит, друг мой, нынче Фея Хлебных Крошек уже не живет в Гранвиле? – Нет, сударь, – отвечал Мишель, вздохнув и подняв глаза к небу. Глава шестая, в которой перед нами предстает Фея Хлебных Крошек собственной персоной и которая содержит множество деталей относительно ловли сердцевидок и способов их приготовления, достойных пополнить книгу, именуемую «Городская повариха» – В Гранвиле не было школьника, не любившего Фею Хлебных Крошек, – продолжал Мишель, – но я, с тех пор как мне пошел двенадцатый год, питал к ней нежнейшее почтение и почти религиозную привязанность, проистекающую из совсем иного круга идей и чувств. Не знаю, чем это объяснялось – моей глубочайшей признательностью или рассказами дядюшки Андре, слушая которые я с малых лет пристрастился к необычному и сверхъестественному. Но что я знаю наверное, так это то, что и она отличала меня среди всех моих товарищей, и если бы я захотел, то мог бы сделаться первым учеником. Я, однако, этого не хотел, ибо, обгоняя других, мы навлекаем на себя их ненависть, так что дружеское расположение феи Хлебных Крошек было для меня куда дороже тех преимуществ, какие даруют нам знания и талант. Итак, мне доставляло огромную радость – и хвалиться тут нечем – во время аудиенций, которые она частенько давала нам на паперти перед началом утренней или Дневной мессы, отвести ее чуть-чуть в сторону и сказать: «У меня на этой неделе хватило времени, чтобы как следует поработать над сочинением, и я, мне кажется, написал его так хорошо, как только мог, пользуясь вдобавок вашими прежними советами, но вот Жак Пельве – родители хотят, чтобы он стал священником, – а вот Дидье Орри – у него отец болен и был бы счастлив узнать, что Дидье делает успехи в учебе. Я уже сделал все, что нужно, чтобы порадовать дядюшку и учителей, так что теперь мне хочется только одного – чтобы Жак и Дидье поочередно были первыми в классе до конца года. И еще, прошу вас, помогите, пожалуйста, сыну сборщика налогов, Набо: я знаю, что он меня не любит и при первом удобном случае надавал бы мне тумаков, но думаю, что чем лучше пойдут у него дела в школе, тем лучше станет его характер, испортившийся оттого, что он вечно оказывается последним». «Я сделаю все, о чем ты просишь, – озабоченно отвечала мне Фея Хлебных Крошек, – меня ничуть не удивляет, что ты просишь именно об этом, но если я исполню твое желание, очень возможно, что в день святого Михаила ты не получишь главную награду». «Мне это не важно», – отвечал я. «Мне тоже», – говорила Фея Хлебных Крошек с мягкой и значительной улыбкой, какую мне доводилось видеть только на ее устах. Тем не менее я получил в том году главную награду, разделив ее с Жаком, который поступил-таки в семинарию, и Дидье, отец которого поправился. Набо, ко всеобщему изумлению, окончил год с похвальным листом, хотя по-прежнему злился на меня, так как видел в предпочтении, оказанном мне перед ним, величайшую несправедливость. – А были ли у вас другие враги, Мишель? – Не думаю, сударь. До сих пор я не говорил вам ни о чем, кроме возраста и роста Феи Хлебных Крошек. Так что вы ее еще не знаете. Если не ошибаюсь, я сказал вам, что она была довольно стройна, как может быть стройна очень старая женщина, которая по счастливой случайности или благодаря постоянным упражнениям сохранила некоторую гибкость и изящество форм. Тем не менее облик ее вполне соответствовал нашим привычным понятиям о дряхлости, ибо ходила она сгорбившись и опираясь на короткий костыль из ливанского кедра, массивная ручка которого была сделана из какого-то неизвестного мне металла, видом и блеском напоминавшего старинное золото. Именно благодаря этой волшебной палочке, с которой она, несмотря на все уговоры евреев-ростовщиков, не соглашалась расстаться даже в пору самой большой нищеты, гранвильские школьники еще задолго до нас прозвали ее феей. Впрочем, она унаследовала драгоценный костыль от матери или даже от бабушки, если, конечно, мы можем вообразить себе особ, живших в эпоху столь отдаленную, а ведь особы сии вполне могли оказаться по меньшей мере принцессами. Беднякам известная доля тщеславия простительна. Что же еще утешит несчастных в их горестях? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=326392) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Бальзак О. де. Собр. соч. в 15 тт. М., 1952. Т.5. С. 349. 2 Между прочим, впоследствии у Нодье возник план романа, в котором его энтомологические пристрастия должны были обрести художественное воплощение. Задумана была история представителя царства насекомых по имени Грандисон (иронически обыгранное имя заглавного идеального героя из романа английского писателя XVIII века С. Ричардсона), который в конце умирал и воскресал из мертвых (возрождался из кокона в виде бабочки). Нодье намеривался подробно описать цивилизаторскую деятельность насекомых, которые умеют рыть туннели, подавать цветовые сигналы, подобные телеграфу, и проч. К сожалению, роман так и не был написан. 3 Сын отечества. 1828. Ч. 119. № 12. С. 398–399. 4 Revue de Paris. 1835. Т.19. P. 48–49 (статья «О состоянии умов при Директории. Влияние общества на театр и театра на общество»). 5 Quotidienne, 17.12.1821; цит. по: Setbon R. Libertе d'une еcriture critique. Charles Nodier. P., 1979. P. 102. 6 Художественные произведения Нодье, по преимуществу написанные в более традиционном, сентиментальном ключе, собраны в изд.: Нодье Ш. Избранные произведения. М.; Л., I960. 7 Наиболее интересные из них, а также знаменитый рассказ на ту же тему – «Библиоман» (1831), название которого стало прозвищем Нодье, собраны в изд.: Нодье Ш. Читайте старые книги. М., 1989. Т. 1–2. Здесь же напечатана и книга «Вопросы литературной законности». 8 Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 81. 9 См.: Maury A. Les Fеes du moyen ?ge. P., 1843, passim. 10 Мелетинский Е.М. Сказки и мифы//Мифы народов мира. М., 1982. Т.2. с 443. 11 Nodier Ch. R?veries littеraires morales et fantastiques. Bruxelles, 1832. P. 166 (статья «О некоторых явлениях, связанных со сном», 1831). 12 Bulletin du bibliophile. 1868. P. 318. 13 Ibid, p. 320. 14 Одна из таких сатирических новелл Нодье – «Сумабесбродий, великий Манифафа Сумабесбродий, или Совершенствование» – была опубликована в нашем переводе в журнале «Золотой век» (1993, № 4. С. 18–26). 15 Так Нодье описывает «земной рай», в котором оказался герой другой его сказки – «Бобовое зернышко и Цветок горошка»; см.: Il еtait une fois… Contes littеraires fran?ais. XlI–XX-?mes si?cles. M, 1983. P. 375. 16 Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М., 1980. С.409 (статья 1831 г. «О фантастическом в литературе»). 17 Nodier Ch. Smarra, Trilby et autres contes. P., 1980. P. 416 (Garnier-Flammarion). 18 Nodier Ch. Histoire du roi de Boh?me et de ses sept chateaux. P., 1830. P. 26–27. 19 Дидро Д. Нескромные сокровища. М., 1992. С. 257, 259. 20 См.: Castex R-G. Balzac et Charles Nodier //Annеe balzacienne. 1962. P, 1962. P. 203–208. В «Фее Хлебных Крошек» можно различить и некоторые другие реминисценции из Бальзака: так, рассуждение доктора Бриссе о мономании, от которой можно и нужно излечить Рафаэля де Валантена, поставив ему пиявки на надчревную область («Шагреневая кожа». 1831), весьма близки к монологу лондонского «филантропа», собирающегося лечить героя «Феи Хлебных Крошек» от его «мономании» с помощью горчичников, нарывных пластырей и прижиганий, а также обливания водой той же самой надчревной области; в обоих случаях врачи, чьи представления о мире ограничены голой физиологией, неспособны понять истинную причину пресловутых «мономаний», кажущихся им не более чем вздорными вымыслами. 21 Русский перевод «Графа де Габалиса» – М., «Энигма», 1996. 22 Русский перевод см. в кн.: Французская литературная сказка XVII–XVIII веков. М., 1990. С. 428–443. 23 В этом отличие философии Нодье от той, что положена в основу упомянутой выше книги «Граф де Габалис»: если по Монфокону де Виллару любовь земных людей к стихийным духам (саламандрам или сильфидам) дарует бессмертие этим последним, то у Нодье такая любовь служит к возвышению человека. 24 Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 99–100. 25 Lebois A. Un brеviaire du compagnonnage: «La Fеe aux miettes» de Nodier. Archives des Lettres Modernes. 1961. № 40. 26 Nodier Ch. Portraits de la Rеvolution et de l'Empire. P., 1988. T. 1. P. 293. 27 Bulletin du bibliophile. 1834. № 9. P. 3. 28 Nodier Ch. Portraits de la Rеvolution et de l'Empire. P., 1988. T. l. P. 294. 29 Nodier Ch. R?veries littеraires morales et fantastiques. Bruxelles, 1832. P. 164. 30 Nodier Ch. Smarra, Trilby et autres cornes. P., 1980. P. 116–117 (Garnier-Flammarion). 31 Nerval G.de. Oeuvres compl?tes. P., 1993. T.3. P. 450 («Biblioth?que de la Plеiade»), Нерваль. вслед за Нодье и, возможно, не без его влияния, обратился к образу царицы Савской в своем «Путешествии на Восток» (1851), где ей посвящена целая вставная повесть «История о Царице Утра и о Су-лаймане, повелителе духов» (рус. пер. – М., «Энигма», 1996). Заметим, что позднее один из мемуаристов сравнил самого Нерваля с героем «Феи Хлебных Крошек»: «Подобно Мишелю, он охотно пустился бы на поиски мандрагоры, которая поет» (Du Camp M. Souivenirs littеraires. P., 1892. T.l. P. 309). 32 Nodier Ch. Franciscus Columna. P., 1844. P. 19. 33 Цит. по: Nerval G.de. Oeuvres compl?tes. P., 1993. T.3. P. 1191. 34 Nodier Ch. Reverie's littеraires morales et fantastiques. Bruxelles.1832. P. 166–167. 35 Почти как у Пушкина в «Пиковой даме», при всей разности стилей двух авторов. 36 Нодье Ш. Читайте старые книги. М., 1989. Т.2. С. 131. 37 Литературные манифесты западноевропейского романтизма. С. 411–412. 38 Впервые опубликовано в 4-м томе Собрания сочинений Нодье (июль 1832 г.). 39 «Богемский король» – роман Нодье «История Богемского короля и его семи замков» (1830), Этот иронический роман, написанный в традиции Л. Стерна, не имел успеха среди современников Нодье, не понявших его парадоксальной поэтики (сентиментальные повести-сказки обрамлены в «Богемском короле» язвительными диалогами, которые ведут между собою три существа, олицетворяющие разные ипостаси автора: его воображение, его память и его здравый смысл). Впрочем, были и люди, оценившие «Богемского короля» очень высоко; к ним, в частности, относился Бальзак, неоднократно ссылавшийся на этот роман в своих произведениях начала 1830-х гг. («Шагреневой коже», «Трактате об элегантной жизни» и пр.) и даже давший очерку 1832 г. «Путешествие из Парижа на остров Ява» подзаголовок – «по методе, изложенной господином Нодье в «Истории Богемского короля и его семи замков» в главе, имеющей предметом разные способы передвижения у древних и новых народов». 40 Полифем – кровожадный великан, описанный в девятой песне «Одиссеи». 41 Эзопов волк-доктринер – персонаж басни античного баснописца Эзопа «Волк и ягненок», которого Нодье за демагогичность рассуждений сравнивает с доктринерами – представителями правящей партии во Франции при Июльской монархии (1830–1848). 42 Дасье Андре (1651–1722) – переводчик, вместе с женой, Линой Дасье, выпустивший в 1708 г. французский прозаический перевод «Одиссеи»; Жан де Лафонтен (1621–1695) написал по мотивам Эзоповой свою басню «Волк и ягненок», а Полифема вывел в стихотворной пьесе «Галатея» (1682). 43 Кентиньи – деревня близ города Доль на востоке Франции, где Нодье впервые оказался в 1808 г., когда ему было не двадцать пять, а двадцать восемь лет. В Доле Нодье читал публичный курс лекций по философии, изящной словесности и естественной истории, а в Кентиньи жил судья Клод Шарв, на дочери которого, Дезире, Нодье женился в том же 1808 году. 44 Мармонтель Жан Франсуа (1723–1799) – автор сборника «Нравоучительные повести» (1761), которые Нодье противопоставляет народным преданиям как образец плоского морализма. 45 У Шекспира безумцы выведены в «Гамлете» (Офелия) и «Короле Лире» (подлинное безумие Лира и поддельное – Эдгара), у английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689–1761) – в романе «История сэра Грандисона» (1754; с ума сходит от несчастной любви одна из героинь, Клементина), у Гёте – в «Фаусте» (безумие Гретхен). 46 Взаимное обучение – эта педагогическая теория XIX в., предполагавшая, что люди из народа должны делиться друг с другом знаниями, полученными от преподавателей, неизменно вызывала у Нодье неприятие и насмешки; он считал, что народ сам обладает нравственными ценностями (запечатленными, в частности, в сказках), которых лишены организаторы подобных школ (именовавшихся «ланкастерскими» по имени английского педагога Джона Ланкастера, 1771–1838). 47 Мономания – так на языке психиатрии начала XIX века назывались душевные заболевания людей, помешавшихся на почве какой-нибудь навязчивой идеи. Нодье много размышлял о подобных состояниях, в которых предлагал видеть не только болезнь, но и «проникновение в нашу дневную жизнь тех ощущений, какие мы испытываем в другой, фантастической жизни, а именно во сне»: так, пастух, боящийся волков, видит во сне, будто он сам стал волком, а затем, проснувшись, начинает рычать, как волк, и заболевает ликантропией – становится волком-оборотнем (статья «О некоторых явлениях, связанных со сном», 1832). Вывод Нодье в этой статье совершенно определенен: «Я с трудом могу себе представить развитие мономании, у истоков которой не стоял бы сон». 48 Флери Клод, аббат (1640–1723) – автор книги «Исторический катехизис» (1683); Галлан Антуан (1646–1715) – переводчик сказок «Тысячи и одной ночи» (т. 1-12; 1704–1717); Нодье приводит обе книги как образец старинного французского простодушия. 49 «Рике с хохолком» и «Спящая красавица» – сказки Шарля Перро (из сборника «Сказки матушки Гусыни», 1697); в первой из этих сказок обыграна та же тема любви духа и смертной женщины, какая положена в основу «Феи Хлебных Крошек»; сюжет этот был популярен в конце XVII в.: за год до Перро сказку с тем же названием выпустила французская писательница Катрин Бернар (1662–1712). 50 «Фея Уржела» – комическая опера Ш.-С. Фавара (1765), написанная по мотивам стихотворной сказки Вольтера «Что нравится женщинам» (1764), сюжет которой был несколькими веками раньше использован в «Рассказе батской ткачихи» из «Кентерберийских рассказов» (изд. 1478)Дж. Чосера (1340–1400), а до этого фигурировал в легендах Артурова цикла. Сюжет этот имеет явное сходство с «Феей Хлебных Крошек»: Уржела, старая фея, превращается в молодую красавицу после того, как герой выполняет свое обещание и женится на ней. 51 «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Екклесиаст, I: 9). Нодье постоянно отстаивал парадоксальную мысль о том, что все так называемые «изобретения» современности уже были когда-то открыты древними и описаны в «старых книжонках». Подобные открытия в области науки он перечисляет, со ссылкой на ту же мудрость Екклесиаста, в статье 1834 г. «Любопытные образцы статистики» (см.: Нодье Ш. Читайте старые книги. М„1989. Т.2. С. 104–113). 52 Нодье был страстным библиофилом; о книгах голландского издательского дома Эльзевиров (1592–1712) он писал: «настоящие» эльзевиры из старинных каталогов, да еще с необрезанными полями, ценятся на вес золота. Четверть линии здесь стоит целого карата: Фридрих Вильгельм ‹ прусский король› не был так придирчив к росту своих гренадеров, как библиофил с тонким вкусом – к величине своих эльзевиров» (статья «Сколько стоят редкие книги?», 1837). Переплетному искусству и, в частности, Антуану Мишелю Падлу (1685–1758) – самому знаменитому мастеру из династии Падлу, состоявшей из тринадцати человек, Нодье посвятил специальную статью 1834 г. (см.: Нодье Ш. Читайте старые книги. Т.2. С. 83–95, 151). 53 Падуанский вестовщик – римский историк Тит Ливии (59 до н. э. – 17 н. э.), родившийся в Падуе; Нодье упрекает его в излишнем пристрастии к передаче недостоверных сведений. 54 Нодье заступается за людей талантливых, но по тем или иным причинам не сумевших «реализовать» себя, не завоевавших популярности и потому не вошедших в историю. Образцом такого «потаенного» героя был для писателя друг его молодости полковник Уде, погибший в 1809 г. в битве при Ваграме; Нодье посвятил ему восторженный очерк из цикла «Воспоминания об эпохе Империи. Портреты», опубликованный в апреле 1830 г. в «Ревю де Пари». 55 Мезере Франсуа Эдде (1610–1683) – автор «Истории Франции» (1643–1651). 56 «Византийская история» – сочинение византийского историка Никифора Григоры (ок.1295– ок.1360), охватывающее период с 1204 по 1359 г. 57 Святой Дом из Лоретто – жилище Богоматери, которое, по преданию, было перенесено ангелами из Назарета в Далмацию, а затем в итальянский город Лоретто, где в его честь был возведен храм. 58 Имеется в виду одноименный роман Марка Антуана Леграна (1673–1728), вышедший в 1715 г. и переизданный затем в 1788 г. в серии «Вымышленные путешествия» (т.23). 59 «Кот в сапогах». – Эта сказка Перро переживала во Франции в начале 1830-х гг. своего рода «второе рождение»; например, Бальзак в трактате «Теория походки» (1833) ссылался на своего друга, блестящего журналиста Лотура-Мезере, который, с одной стороны, увидел «в «Коте в сапогах» миф о Благовещении», а с другой, прекрасно владел искусством рекламы – тем самым, которое, в сущности, и принесло славу и богатство сказочному Коту. 60 Фрере Никола (1688–1749) – филолог и историк, обладавший исключительно разносторонней эрудицией и прославившийся критическим анализом трудов древних историков; был убежденным противником теории, согласно которой за всеми мифами скрываются определенные исторические события; Буланже Никола (1722–1759) – историк; после его смерти барон Гольбах издал его книги «Разоблаченное христианство» (1761) и «Разоблаченная древность» (изд. 1766); первая из них, по-видимому сочиненная в основном самим издателем, носила откровенно атеистический характер. 61 Диатриба – резкая, желчная речь с нападками личного характера. 62 Маркиз де Карабас – титул, которым наградил своего незнатного хозяина хитроумный кот из сказки Перро. 63 Урганда – добрая фея, покровительница рыцарей, действующая в испанском рыцарском романе «Амадис Галльский» (XIV–XVI вв.); появляется то в виде старухи, то в образе юной девы. 64 Этой лечебнице была посвящена опубликованная в мае 1829 г. в журнале «Ревю де Пари» статья герцога Леви; описанные в ней механические приспособления для лечения сумасшедших не могли не привести Нодье в ужас; эти впечатления отразились в последней главе «Феи Хлебных Крошек». 65 Нодье ссылается здесь на теорию швейцарского естествоиспытателя и философа Шарля-Бонне (1720–1793), который, исходя из того, что в природе не бывает скачков, расположил все неорганические тела и живые существа в единый ряд, от простейших до самых сложных, причем увенчивали эту «лестницу» ангелы. 66 Вихрь – термин философии Рене Декарта (1596–1650), считавшего вихревое движение частиц основной формой движения космической материи; по Декарту, из первичных и вторичных вихрей образовалось Солнце и планеты со спутниками. 67 Парри Уильям (1790–1855) – английский мореплаватель, совершивший в 1820-х гг. несколько экспедиций в Арктику. 68 День святого Михаила – 29 сентября. Архангел Михаил – предводитель небесного воинства, сражающийся с драконом (сатаной, дьяволом); кроме того, Михаил выступает в роли ангела милосердия и просителя за людей перед Богом; наконец, он – писец, заносящий в книгу имена праведников, и хранитель таинственных письмен и магических слов, которыми были сотворены небеса и земля. Нарекая своего героя Мишелем, Нодье имел в виду все эти черты его святого патрона, которого в одной газетной статье («Журналь де Деба», 10 октября 1817 г.) сравнил с Жанной д'Арк, видя в нем ту же наивность и силу воображения. 69 Мандрагора. – Этому растению, обладающему, подобно всему семейству пасленовых, наркотическим действием, в средние века приписывались магические свойства; считалось, что мандрагора лечит от бесплодия, привораживает любовников, приносит богатство, что мандрагора вырастает под виселицами из крови повешенных и что из ее корня, имеющего форму человечка, можно создать искусственного человека. Во французских деревнях вера в колдовские свойства мандрагоры сохранилась до XVIII в., что отразилось даже в названии: крестьяне называли ее main-de-gloire, то есть «приворотное зелье». Магическая репутация мандрагоры обыграна в комедии Н.Макиавелли «Мандрагора» (1518), одноименной стихотворной повести Лафонтена (1671) и в повести немецкого романтика А. фон Арнима «Изабелла Египетская» (1812). 70 Левант – общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря, в узком смысле – Сирия и Ливан. 71 Оазис Юпитера-Амона – Оазис Сива в Ливийской пустыне, на северо-востоке Сахары, центр поклонения египетскому богу солнца Амону, с которым отождествляли римского Юпитера. 72 Наксос – остров, куда аттический герой Тесей увез дочь критского царя Миноса Ариадну после того, как с помощью подаренного ею клубка ниток выбрался из лабиринта, где обитало чудовище Минотавр. 73 Гринок – порт на западе Шотландии, в устье реки Клайд. 74 Авранш – город на берегу Ла-Манша, недалеко от Гран-виля. 75 Предания называют Иосифа Обручника, мужа Марии, плотником, столяром или каменщиком. 76 Среди современников Нодье были люди, воплощавшие это предписание в жизнь; так, герцог де Ларошфуко-Лианкур (1747–1827) «основал в своем поместье школу для детей бедных солдат, где каждого учили какому-нибудь ремеслу; детям этим он обычно говорил: «Помните, что, если вы знаете какое-нибудь ремесло, вы не пропадете» (Morgan S. La France en 1829 et 1830, P., 1830. T. 2. P. 363–364). 77 Законы Двенадцати таблиц – один из древнейших сводов римского обычного права (V в. до н. э.), записанный на двенадцати досках-таблицах. 78 Рост Феи Хлебных Крошек был около 80 сантиметров (фут равняется приблизительно 0,3 метра). 79 Фиваида – район Верхнего Египта, где в III веке поселились христианские отшельники.