Волк. Ложные воспоминания Джим Гаррисон Впервые на русском – дебютный роман классика современной американской литературы Джима Гаррисона, прославившегося монументальными «Легендами осени» (основа одноименного фильма!). Годы спустя, отталкиваясь от своего дебюта, Гаррисон написал сценарий фильма «Волк», главные роли в котором исполнили Джек Николсон и Мишель Пфайффер. И хотя тема оборотней затронута в романе лишь метафорически, нити сюжета будущего блокбастера тянутся именно оттуда. Итак, потомок шведских эмигрантов Свансон, пресытившись безымянными женщинами и пьяными ночами, покидает душный Манхэттен и уходит в лес, надеясь хоть краешком глаза увидеть последнего в Мичигане дикого волка… Джим Гаррисон Волк Ложные воспоминания Тому Макгуэйну, а также в память о Мисси (1966–1971) * * * Ты возвращаешься к яви с обрывками привидевшегося во сне рая, они повисают на тебе, как волосы утопленника…     Хулио Кортасар. «Игра в Классики» [1 - Перевод Л. Синянской] От автора Когда ночью тревожно рычит или лает собака, я спрашиваю себя, кто там – бродячий кот, скунс, разбойник или призрак. Однажды утром мне пришло в голову, что люди не говорят о смерти оттого, что даже самым простым из них смерть не так уж интересна. Конечно, все меняется, когда она подступает к человеку вплотную, но пока этого не произошло, смерть не более вероятна и реальна, чем наш лунный прыжок – для зебры. Видимо, потому я и объединяю вместе похороны, свадьбы и любовные романы – все это несчастные случаи, просто данность, на которой можно возвести (или, напротив, сломать) хилую надстройку. Даже теперь готовность пойти на риск показаться напыщенным и, возможно, снискать позор служит сигналом того, сколь необходим новый ливень из серы и пыли, чтобы сломать налипшую на человека защитную корку грязи, под которой он так удобно устроился. Невнятный текст всегда токсичен. Но, подходя ближе к моей истории, – я не собираюсь говорить о смерти. Воспоминания относятся к 1956–1960 годам и написаны с высоты настоящего: в этом смысле они ложны, хронология сбита, а их автор – самопровозглашенный старец тридцати трех лет от роду, то есть человек, находящийся на той развилке, где литературные души всегда оборачиваются и смотрят назад. Почти весь яд уже впрыснут, частично я впрыснул его сам – как взвесить душевные раны? Подходящий способ наверняка когда-нибудь изобретут, но в данный исторический момент нам остается довольствоваться прозой, а природа, любовь и бурбон, сколь много ни было бы у них поклонников, оказываются никуда не годными лекарствами от рака. Так вышло, что меня зовут Свансон – ненастоящее имя и непочетное звание: ненастоящее оно потому, что было дано моему шведскому деду на острове Эллис,[2 - Небольшой остров в заливе Аппер-Бей близ Нью-Йорка, в 1892–1943 гг. – главный центр по приему иммигрантов в США, а до 1954-го – карантинный лагерь.] – чиновники иммиграционного ведомства тогда решили, что у скандинавских переселенцев слишком много одинаковых или похожих фамилий и будет гораздо удобнее, если они придумают себе новые или поищут среди предков что-нибудь попроще. Каждой прибывающей душе любезно предоставлялось три минуты, чтобы она сочинила себе фамилию. Так появился Свансон – хотя я вовсе не внук или сын лебедя; одно мое имя, Кэрол, слишком легко перепутать с женским, второе, Северин, звучит чересчур архаично и чужеродно, так что я однозначно Свансон для себя самого и для всех тех, кому приспичит как-то меня называть. А непочетно это имя потому, что за всю короткую, точнее, известную историю моей семьи никто из ее членов не совершил чего-либо, достойного упоминания, – рождения почти всегда происходили дома, а браки заключались тайком и наспех, зачастую, чтобы снять вопрос о законнорожденности будущего ребенка. Один мой дед был неудачливым фермером, вбившим более полувека в шестьдесят акров почти бесплодной земли. Он умер, так и не скопив денег на трактор и оставив наследникам невыплаченную ссуду на дом. Другой дед был дровосеком на пенсии, а до того недотепой, фермером, хамом и пьяницей. Одна из теток, склонная к пафосу, утверждает, что какой-то наш дальний родственник в XIX веке обучался в Йеле, но ей никто не верит. По обе стороны семейного забора первым выпускником колледжа стал мой отец; во время Великой депрессии он был агрономом на государственной службе, а позже погиб в дорожной катастрофе – счастья, по любым меркам, он так и не нашел. Отдельный реверанс для почитателей астрологии: я рожден Стрельцом глубокой и небывало холодной зимой 1937 года; мое детство было счастливым, абсолютно ничем не примечательным, и вряд ли оно будет еще упоминаться. Как бы то ни было, перед вами история, сочинение, роман. «Существо мое терзает жестокая боль, что вынуждает меня начать мое повествование» – как писали много лет назад. Я никогда не видел волка – несчастные обитатели зоопарков не в счет, они интересны не больше дохлого карпа, угрюмого, мрачного и печального. Возможно, я никогда не увижу волка. И я не предлагаю кому-либо, кроме себя самого, считать эту заботу важнее всего на свете. I Горы Гурон Можно поехать на запад от Рид-сити, маленькой окружной столицы бесплодной долины с маленькой судебной палатой из желтого кирпича и пушкой, вкопанной в газон рядом с мраморной плитой, на которой имена погибших в Первую и Вторую мировые войны выгравированы золотом, а не погибших просто выгравированы подозрительно аккуратным кладбищенским почерком, «те, кто служил», пятьдесят миль на запад по сосновым пустошам, утыканным маленькими фермерскими селениями человек на тридцать, редкими магазинчиками и бензоколонками, приткнувшимися к скособоченному алюминиевому трейлеру или к дому-подвалу, над которым дожидается лучших времен первый, а то и второй этаж; в самих магазинчиках хранится небольшой запас просроченной ветчины и колбасы в банках, польских сосисок, пыльных консервов, коробок с рыбной приманкой, противокомариных аэрозолей, живца, за дверью холодильник, всего понемногу, по узкой дороге через хвойный лесок, где кипарис и сосна, иногда низкорослый дуб, береза, тополь-недолгожитель – мягкое дерево, живущее не дольше двадцати лет и потом уродующее лес гнилым стволом и сучьями, – и опять на запад к тайнам болотного лона, разделенного невидимым с воздуха плетением ручейков и речек, непереносимого весной и летом из-за комаров и черных мошек, пропитанного сыростью черной воды и зеленой тины, с бугорками папоротника, тряской топью сфагнума, что похож на губку, цепляется к человечьим ногам и окружен неприступными зарослями лиственницы, – короче, по земле без особой истории, но со стабильно мерзким климатом, а еще с редкими следами некогда ее покрывавшей, вырубленной за сто лет великолепной белой сосны – обугленными, почти окаменелыми пнями четыре фута диаметром – остатками тех самых деревьев, что, дорастая до двухсот футов, заполняли собой северную половину штата и весь Верхний полуостров, а после Гражданской войны были с истинной дерзостью и бесповоротностью угроблены лесными баронами, вкладывавшими деньги в города юга – Сагино, Лансинг, Детройт – или уводившими их на восток, в Бостон и Нью-Йорк; дома здесь, даже большие фермы на относительно неплохой земле, кажутся ветхими и, по сравнению с Массачусетсом или Вермонтом, сбиты неряшливо и неумело – вот так на запад к озеру Мичиган, у побережья повернуть на север, доехать до Макино, проехать по самому этому гигантскому мосту, потом еще триста миль на запад через малонаселенный Верхний полуостров, потом снова на север в сравнительно просторные, безлюдные горы Гурон. Я выполз из спального мешка и зачерпнул кружкой воду из небольшой оловянной бадьи, однако вода оказалась теплой, да еще ночной ветер нанес пепла, и тот, перемешавшись с мертвыми комарами, затянул ее пленкой. Я влез в штаны, ботинки и зашагал к ручью. Роса пропитала траву и папоротники, листья проседали у меня под ногами; земля была бледно-зеленой, через полчаса покажется солнце, взойдет и пробьется на востоке сквозь гряду деревьев. Опустившись на колени, я стал пить из ручья, от холодной воды ломило зубы. Потом закрыл створки палатки, взял бинокль (который вскоре потеряю), бесполезный дробовик со сбитым прицелом, некогда принадлежавший моему отцу, и всмотрелся в циферблат компаса, зная заранее, что показывает он неправильно и толку от него будет мало из-за железной руды, залегающей в окрестных землях обильно и неоднородно. И все же я наставил компас сперва на небольшой холм в миле от палатки, а затем предположительно туда, где в нескольких милях на юго-юго-запад стояла машина, и отправился в путь. Через два часа я безнадежно заблудился. В первые минуты в таких случаях всегда кажется, что заблудился навсегда. Сердце колотится, начинаешь метаться короткими скачками и забываешь все, что знал о лесе, или думал, что знал, ибо теперь ты вовсе не уверен, что знал хоть что-нибудь с самого начала. Компас показывает нечто немыслимое. С верхушки дерева, на которое ты с трудом взбираешься, видны лишь верхушки других деревьев, а если пойти вдоль ручья, то путь окажется на три мили длиннее, поскольку ручей петляет и крутится, разливается по густо заросшим мелководьям, разворачиваясь там на сто восемьдесят градусов, и устраивает вокруг себя болота, в которых промокают башмаки, а ноги не чувствуют опоры, – и все это не считая комариного облака, клубящегося вокруг головы при каждом твоем шаге. Поначалу растерянность смешивается с легким ужасом; когда же яростное пыхтение утихает и ты восстанавливаешь дыхание, то не так уж трудно повернуть назад и найти тропку, протоптанную тобою в зарослях. Редкие смертельные случаи происходят в основном из-за того, что заблудившийся слишком долго не решается повернуть назад. Я лег у древесного ствола, наполовину перегородившего ручей, – из-за обвалившегося берега у дерева ослабли корни. Подремал на солнце, а проснувшись, приподнял ружье и наставил его сперва на листья, потом ниже по ручью на большую россыпь камней. Я хотел перебраться вверх по течению и переставить палатку на пригорок, где дует ветерок и не так досаждают мошки, однако нашел ее только под вечер. Было уже десять часов, хоть и не совсем темно, когда я поужинал вареной фасолью-пинто и луком. Залил всю тарелку соусом из красного перца, лег под дерево и стал думать о том, как мне хочется выпить, огромный стакан теплого виски или несколько двойных стопок с пивом на прицепе. Я вспоминал бар «Ералаш» на Макдугал-стрит, где впервые начал пить всерьез. Народ там был старше меня вдвое (при моих восемнадцати годах), я же пьянел от четырех кружек эля. Восемьдесят центов. Но привычки интересны только самим привыкшим – толстякам не надоедает часами говорить о диетах и о том, как они избавляются от воображаемых фунтов. Я глотнул побольше воды, чтобы залить костер в горле, и в свете настоящего костра посмотрел на часы. Опять встали. – Я стянул часы, отметив, что полоска белой кожи, оставшаяся от них на запястье, смотрится несколько чужеродно. У одного моего друга под часами был вырезан крест пачуко. Я метнул это семидолларовое сокровище в костер, лениво поразмышляв о том, что будет, если стрелки из-за жара закрутятся в обратную сторону, как в старомодном киномонтаже, где мелькают листки календаря, поезда, направляясь от победы к победе, пересекают всю страну из угла в угол экрана, а на бигбордах и светящихся афишах вырастает во всю ширь имя кинозвезды. Намазав противо-комариной пастой лицо, руки и шею, я вполз в спальный мешок. Мы ехали по грунтовке, с обеих сторон росли пирамидальные тополя, уже засыхающие, без листьев на верхних ветках. Покрутив ручку приемника, отец сказал: игры нет, сегодня понедельник. Мы свернули на подъездную дорогу и, трясясь в колее, подъехали к фермерскому дому, не видимому с дороги за рощицей вязов и кленов. Стоило нам остановиться, как из-под крыльца выскочили две собаки, словно намереваясь сожрать машину и так добраться до нас. Открыв дверцу, отец сказал, чтобы я шел с ним, но я остался сидеть еще и потому, что не хотел пачкать в пыли новые ботинки, на которые всю дорогу от самого города без устали наводил блеск, потирая о штанины. Отец вышел, и собаки его не тронули. По виду они были из одного помета – помесь колли с овчаркой, – за несколько лет до того у меня была похожая собака Пенни, но потом она покусала почтальона, так что пришлось отдать ее одному фермеру, который, как я потом узнал, пристрелил псину за то, что драла цыплят. Услышав чей-то смех, я обернулся и увидел в дальнем углу тенистого двора трех девочек, катавшихся на качелях. Там стоял вяз, с нижней ветки свисала на веревке автомобильная покрышка: девочки качались на ней по очереди, старшей приходилось подсаживать самую маленькую, на вид лет пяти, и та раскорячивалась на покрышке, раскинув ноги в разные стороны. У малышки на руке не хватало трех пальцев, между большим и указательным она зажимала веточки сирени, так что держаться за качели ей приходилось другой рукой. Сирень росла вдоль канавы за домом. Стоял май, она цвела огромными фиолетовыми и белыми комьями, и тяжелый запах смешивался с доносившимся из самой канавы ароматом дикой мяты. Дом был обит коричневой дранкой под кирпич – едва ли не фабричным клеймом жилищ всех бедняков, – бетонное крыльцо затеняли кусты жимолости. На качели села старшая из девочек, лет двенадцати на вид, стала раскачиваться все выше и выше, маленькая закрыла руками уши, будто что-то вот-вот должно было взорваться. Старшая сидела, широко расставив ноги, и с каждым взмахом качелей платье задиралось все выше. Я посмотрел на свои ботинки и покрутил ручку радио. Потом опять оглянулся на девочку – теперь я видел ее ноги, бедра и трусики до самого пояса. У меня кружилась голова, разбирал смех, очень хотелось выйти из машины и что-нибудь им сказать. Но тут из-за сарая показался отец, пожал руку какому-то мужчине, и мы уехали. Проснувшись не позднее полуночи, я увидел, что костер догорел, а из дров осталась только сосна, почти не дающая тепла по сравнению с буком или кленом. Мне померещился какой-то звук, и я дотянулся до лежавшего рядом со спальным мешком ружья. Потом встал и снова развел костер, решив, что лучше сварю себе кофе и не буду спать всю ночь, чем на меня набросятся безымянные твари, обитающие, впрочем, только у меня в голове по причине, можно не сомневаться, пересыхания мозгов. «Вот стоит стакан, что боль мою облегчит», – пел Уэбб Пирс.[3 - Уэбб Пирс (1921–1991) – американский кантри-певец. Песня «There Stands the Glass» исполнена им в 1951 г. и стала одной из самых известных «пьяных» песен.] В полчетвертого начнет светать. Я всегда был не в меру привязан к часам. Еще и поэтому у меня все шло наперекосяк в те редкие периоды жизни, когда появлялась настоящая работа с ее беспощадной предсказуемостью, о которой все нормальные люди только мечтательно вздыхают: на каждой стене часы, и моя тонкая шея вертится по идеальной траектории их стрелок круг за кругом, за кругом, за кругом. Помню, работал в Бостоне в каком-то офисе и на вторую неделю, подняв взгляд на стену, увидел на часах половину третьего вместо ожидаемой половины пятого. Я заплакал тогда настоящими солеными слезами (частично благодаря пяти двойным, принятым в ланч, это точно). Умученный часами двадцатисемилетний мальчик, по пухлым щекам которого катятся слезы, заливая воротник рубашки, расстегнутый, поскольку эта рубашка добыта из комода умершего отца и мальчику мала. Ручей, из которого я набирал в кофейник воду, ревел и низвергался на камни, за этим шумом неслышно подкрадывался гриф, готовый вот-вот вцепиться в меня и разорвать горло. Розовые слоны из белой горячки – фигня. Я думал о сотерне и о Калифорнии. Почти месяц добираться стопом до дома, после чего уехать просто так, вообще без причины – разве что, как говорил Том Джоуд,[4 - Персонаж романа Джона Стейнбека «Гроздья гнева».] «что-то на этом Западе такое происходит». Ну еще бы, В Сан-Франциско, в заброшенном доме, прозванном постояльцами «Висячими садами», мы разделили на четверых сотню почек пейота – маленького кактусенка, похожего, если содрать с него шкуру, на гнилой студенистый зеленый перец. Я сжевал слишком большую дозу – двадцать почек сразу, одну за другой, словно это была неведомая и чудесная пища, после чего несколько часов блевал в окно. Когда сознание опять сфокусировалась, куда-то пропала моя постель. Я шагал, как тогда казалось, целый год по Хосмер, чтобы сесть на рабочий автобус и доехать до фасолевых полей в пригороде Сан-Хосе. Странная отрава. Не рекомендую, по крайней мере в таких больших дозах. Это невозможно передать словами – я не читал описаний, напоминавших происходившее хотя бы отдаленно. Прошли годы, но малая часть моего мозга до сих пор чувствует то действие. Я выпил несколько чашек кофе, вглядываясь в безлунную туманную темноту за костром. Раз уж все равно придется умирать, почему бы этому не случиться в челюстях гризли, только они обитают в тысяче миль к западу. В том пейотном трансе вызванные сдуру голые хористки были без кожи, свекольно-красного цвета с вкраплениями чернильного и масляно-черного, и твердыми, как базальт. Старый анекдот о женщине, душащей ляжками крысу. В барах всей страны это кошелка, лохматка, манда, пизда, пышка, щелка, розочка и так далее. Тридцативосьмилетняя тетка в Детройте со зверским начесом и литым пивным колесом вокруг талии, с губами красными, как фронтовая рана, подмигивает тебе в зеркале над бутылками, и ты подмигиваешь ей в ответ своим слепым глазом и покупаешь ей шнапс со льдом, и подносишь зажигалку, и смотришь на когтистые пальцы, и вспоминаешь леопарда. На лодыжке серебряный браслет, именующий его хозяйку ЛИЛ, лучшей из лучших. Она надувает губки, лепечет что-то о фильмах и о том, что там случилось с Рэндольфом Скоттом,[5 - Рэндольф Скотт (1898–1987) – американский киноактер, снимался с 1928 по 1962 г.] а потом говорит, что она космотолог. Она знает космос. Домашний перманент. Какого-то Тони. Укладки и женские беседы. Ты идешь в туалет, смотришь на себя в зеркало и думаешь: будь ты настоящим американцем, скажем, морпехом, десантником или водилой-дальнобойщиком, ты бы ее трахнул. Но ты не настоящий американец, а потому нависаешь над писсуаром, смотришь на член, который от антистрасти скукожился и почти спрятался в теле, и выдумываешь оправдания. У нее же сифон! Или она неделю не была в душе, у нее шкура, как у ящерицы, или каждый раз, когда она втыкала в себя новый хрен, на ней вырастала колючка, и теперь она похожа на дикобраза, или она просто жирная. Ничего не выходит, ты выскакиваешь из туалета, и она видит в зеркало, как ты вылетаешь через двери на улицу, чувствуя себя не особенно мужчиной, но так зато спокойнее, думая о том, что это как ебаться с пылесосом, думая о прохладных монастырях и далекой стране, где за окном сладко поют птички, а после вечерни мать настоятельница встает перед тобой на колени. В мужских монастырях не бывает монашек. В крайнем случае сойдет заводила болельщиков после школьного футбола, искренне верящая в любовь, на дне кедрового сундучка с приданым у нее аккуратно сложены самодельные муслиновые наволочки с лиловой вышивкой «он» и «она». И, занимаясь без всякого интереса любовью, она болтает о забавном эксперименте в химической лаборатории, где так ужасно воняет. Голенькая от пояса до гольф. Я проверил форелеловку – простое устройство для ловли рыбы без удочки. Насаживаешь приманку на небольшой крючок и привязываешь леску к низко свисающей ветке. На первой леске не оказалось ничего, кроме голого крючка, однако на второй – небольшой американский голец, самая глупая из форелей, примерно девяти дюймов длиной. Я почистил его и пустил кишки по течению, не желая привлекать енотов, которые, похоже, чувствуют запах рыбьих потрохов за несколько миль. Обернул гольца в фольгу, добавив кусочек лука, и поставил коптиться, затем съел с хлебом и солью. На десерт засунул палец в банку меда и облизал. Небо начало еле-еле светлеть, запели невидимые птицы, больше для того, как нам теперь объяснили, чтобы разогнать других птиц. После восхода солнца я поспал несколько часов, удивляясь и самим своим ночным страхам, и тому, как мое мужество крепчает к полудню. Свой пропитый мозг я убаюкал «Старым жестким крестом»,[6 - «The Old Rugged Cross» – популярная христианская песня, написанная в 1913 г. Джорджем Беннардом.] заменившим мне окопную исповедь. Эту песню пела на похоронах какая-то женщина, получалась ясная трепетная жалоба, влажный ветер, прорвавшийся сквозь доски сарая. На древнем ритуале настояла бабушка – в конце концов, он был ее старшим сыном. Немало гимнов я пропел нью-йоркским летом в комнате на Гроув-стрит, стоя у окна, выходившего в вентиляционную шахту шесть на шесть футов, дно которой устилали газеты, бутылки и старые лохмы. Среди бела дня там ползали крысы. Я не выносил этот город, он словно сживал меня со свету, из него хотелось убежать куда угодно, но я не мог вернуться домой, поскольку объявил, что ухожу навсегда. Старые песни, выученные в пятнадцать лет новообращенным баптистом: «Там есть фонтан, пульсирующий кровью» (из жил Эммануила), или «Спокойно мне» (в лощине рук Его), или самая лучшая – «Удивительна и несравненна благодать Иисуса».[7 - «There's a Fountain Filled with Blood» – религиозный гимн, написанный Уильямом Коупером в 1772 г. «Safe Am I» – религиозный гимн, написанный Милдред Лейтнер Диллон в 1938 г. «Wonderful the Matchless Grace of Jesus» – религиозный гимн, написанный в 1918 г. Гарольдом Лилленасом.] Мне просто нечего было делать в Содоме, но в девятнадцать лет я отказывался это признать. Мощь умащивала, а Благо ублажало меня дома. Я не справлялся со своей убогой слабостью к таким словам, как «судьба» и «время». Я составлял список всего того, чего мне хотелось или не хватало, хотя не хватало мне умения заканчивать фразы – всегда полупьяный, в душной жаре, словам приходилось продираться. сквозь костяшки пальцев: солнце жук грязь почва лилия лист листва волосы спирея клен ствол зубы глаза трава дерево рыба сосна синежаберник окунь доска палуба берег песок кувшинки море камыши навес вода водоросли облака лошади золотарник дорога воробьи камень олень ястреб-цыплятник пень овраг черника куст кабинка насос пригорок ночь сон сок виски карты сланец камень птица сумерки рассвет сено лодка мужик дверь девица сарай-солома пшеница канарейка мост сокол асфальт папоротник корова пчелы стрекоза фиалки борода ферма конюшня окно ветер дождь волны паук змея муравей река пиво пот дуб береза ручей болото почка заяц черепаха черви мясо звезды молоко солнечный окунь каменный окунь уши палатка петух тина гречка перец гравий жопа сверчки кузнечик олень колючая проволока помидоры библия огурец дыня шпинат сало ветчина картошка плоть смерть забор иволга кукуруза малиновка яблоко навоз молотилка соленые огурцы погреб швабра кизил хлеб сыр вино пещера мох крыльцо водосточная труба форель удочка спаниель скирда веревка вожжи нос лук-порей ноги В конце возникло поразительное ощущение, и я несколько дней болтался с ним по округе. Отправлялся в путь с Западной Сорок второй, шел вдоль доков, под хайвеями, стараясь держаться как можно ближе к воде, вокруг оконечности острова и Бэттери-парка, затем по Восточной Сорок второй, почти ничего не замечая и не помня. Я не мог вернуться домой ни с чем после того, как продал костюм, в котором получал аттестат, и заложил подаренные тогда же часы. Моя приветственная речь на выпускной церемонии звучала как «Юность, проснись». Сперва сборщик посуды, потом мойщик внутренней стороны стекол на мойке машин, затем клерк в книжном магазине за доллар двадцать в час. На Десятой авеню я всегда держался как можно незаметнее, ибо посмотрел несколько лет назад «Бойню на Десятой авеню».[8 - Балет на музыку Ричарда Роджерса. В 1957 г. вышел фильм с тем же названием и той же музыкой Ричарда Роджерса, но с другим сюжетом.] К полудню воздух прогрелся и застыл, несмотря на огромные темные слоисто-кучевые облака, катившиеся высоко в небе из Канады, с северо-запада через озеро Верхнее. Будет большая гроза, а я к ней не готов – пока я скакал рысью три или четыре мили до палатки, первые капли уже упали на листья, а ветер стал серым и пронизывающим. Я собрал все лучины, какие только можно, и забросил их внутрь, затем взял топорик и стал рыть вокруг палатки канаву, за неимением лопаты выгребая руками землю и корни. К тому времени, когда я закончил, одежда и кожа на мне были насквозь мокрыми, я вполз в палатку, дрожа, стянул с себя одежду; ревела гроза, ливень был из тех, что гнет деревья, ломает кости и гонит сквозь леса реки. От изнеможения я заснул, а проснувшись под вечер, увидал сквозь полог палатки лужу там, где раньше был костер. Дождь еще шел, но теперь мягкий и очень холодный. Мне вдруг захотелось оказаться в гостиничном номере Нью-Йорка или Бостона, теплым и выспавшимся после ланча, в желтой ванной комнате отодрать с зеркала целлофан, налить в стакан виски, добавить на полдюйма хлорированной воды и начать строить планы на вечер. Марша уехала в Калифорнию, я отправился следом неделю спустя, но мы разминулись в Сакраменто, откуда она двинулась на юг в Санта-Фе, Нью-Мексико. В Сакраменто я был сам не свой и как-то потерял к Марше интерес – новая страна или новый город начисто стирают недавнее прошлое. У меня не было фотографии, а когда я пытался представить ее лицо, черты расплывались, и приходилось начинать сначала, как будто одеваешь лысый манекен, при этом то глаз упадет на пол, то рот расползется, то исчезнут уши. Я пытался представить ее с кем-то другим и ничего при этом не чувствовал; она часто говорила, что не прочь заняться любовью с индейцем, не имея, разумеется, среди своих знакомых ни одного индейца; воин-шайен при полных боевых регалиях разделает ее, как Бог – черепаху. В конце он снимает с нее скальп, и она становится похожа на бритую окровавленную французскую коллаборационисту из черно-белого журнала «Лайф» сразу после Второй мировой войны. Ничего, никаких чувств. Может, все было бы иначе, останься мы вместе, но я не хотел жениться – я хотел собрать денег и уехать в Швецию, выяснить, нет ли среди моих дальних родственников кого-нибудь на меня похожего, а когда таких не найдется, перебраться на островок в Стокгольмском архипелаге, выучиться на рыбака и провести остаток жизни в лодке за ловлей трески. Балтийское море холодное, а берега усыпаны черными камнями. Лет через десять я напишу домой записку на ломаном шведском с орфографическими ошибками – моему семейству придется бежать с ней в местный колледж и просить перевести. Я объявлю, что решил продолжить дело моего прадеда и уже наплодил выводок косматых идиотов от толстой тетки, которая не жрет ничего, кроме масла и жареной сельди. Наш последний с Маршей вечер был меланхоличен и сладок. Пока не начало темнеть, мы сидели на веранде ее дома и раскачивались в качалке, потом прошли через газон к подъездной дорожке, где ждал мой старый «плимут». Было по-прежнему очень тепло, стоял сухой августовский вечер, и темнота несла с собой всего лишь свежесть. Мы в молчании проехали десять миль до халупы, где я всего на несколько дюймов разминулся с его мотоциклом. Наверное, решил я, Виктор отправился в ближайшую забегаловку. Марша вышла из машины сама – я не успел открыть ей дверцу. В домике было темно, но я без труда нашел рядом с дверью выключатель. Убрано, хотя и второпях. Стены до середины обиты дешевой сучковатой сосной, выше – ярко-желтая краска по неровной штукатурке. Голые окна. Кричаще-красный линолеум перед раковиной протерт насквозь. Я налил Марше в стакан пива и выпил остаток из бутылки – чистый стакан был всего один. Марша казалась вполне довольной, несмотря на уродство комнаты, – она ходила по ней весьма грациозно, рассматривала фотографии женщин Виктора и потягивала пиво. Я спросил, не налить ли ей еще, и она ответила, что без разницы. Затем ушла в ванную и сказала, что там мошки в раковине. Я пошел за ней, и мы стали смотреть вниз на холодную белизну раковины и на мотыльков с мертвыми комарами вокруг слива. Мы одновременно подняли глаза – зеркало взглянуло на нас с пугающей ясностью; Маршино лицо, не такое загорелое в ярком свете, влажный лоб, длинные волосы, закрученные узлом. Я стоял у нее за спиной с видом записного дурака, и она засмеялась. Впервые за всю неделю придя в сознание, я догадался, что ее красота когда-то была всего лишь мыслью. Марша выскользнула из блузки, юбка упала на пол сама. Я чувствовал себя легко и воздушно, словно наблюдал за всем этим издалека или во сне. Она повернулась и прижалась лицом к моей шее. Я быстро целовал ее и смотрел в зеркало. В самом низу располагались ягодицы, плотно прижатые нашим весом к раковине, затем спина, гладкая, но на удивление мускулистая, и мои руки, казавшиеся еще темнее рядом с ее белой кожей. Наконец я рассмотрел собственную физиономию, расположившуюся над Маршиным плечом, усмехнулся и высунул язык. Много позднее, когда я отвез Маршу домой и вернулся в халупу, я подумал, что никогда еще не получал такого удовольствия почти без единой мысли; происходившее происходило в чувственном тумане и прерывалось лишь глотками холодной воды и несколькими сигаретами. Даже возвращение к ее дому казалось расплывчатым, гипнотическим. Странно было осознавать, что эту девушку можно любить без слов, что язык для нее – только помеха. С Маршей всегда так. Мы болтали, и смеялись, и гуляли по округе, и вообще много чего делали, но стоило начаться нежностям, они тут же превращались в абсолютно бессловесный обряд. Когда мы занялись любовью в первый раз, была кровь, но Марша, очевидно, не сочла свою девственность достойной упоминания. Ну вот, из оставшихся в палатке щепок я развел тусклый трескучий огонь, которого едва хватило, чтобы сварить кофе. Дыхание вылетало из-под полога облаком: несмотря на июнь, было недалеко до мороза. В Нью-Йорке у людей с деньгами уже появился особый чемоданный вид, когда они вот-вот отправятся в отпуск, не важно, продлится он две недели, месяц или, как для некоторых жен, целое лето. Барбара с ребенком уедет в Джорджию, возможно, оставит его там и отправится в Европу. Когда мы познакомились, в ней чувствовался безнадежный слом, странная покорность вперемешку с агрессивным декадансом, за этим угадывался продуманный план, как у всех немногочисленных девушек, помешанных на литературе особого сорта и надумавших выстроить свою жизнь на фундаменте из прочитанных романов. Я познакомился с ней в «Ромеро», баре Виллиджа, куда ходят люди разных рас и куда она явилась в компании долговязого негра из ее класса по рисованию. Через час она была истерично и громко пьяна, а приятель стыдливо отвалил. – Ты наполовину мексиканец? – спросила она. – Нет, – сказал я, едва не застыв от смущения. – Ну а похож. Точно? – Может, немного и есть, – соврал я. Мне хотелось сделать ей приятное. Она походила на модную модель, самое красивое создание из всех моих знакомых. Несколько минут мы бессмысленно болтали, потом я заказал ей выпить, но бармен не стал наливать. Она выскочила из бара, я следом, абсолютно уверенный, что растянусь между табуретом и дверью. Бармен ухмыльнулся. Я чувствовал себя взрослым и умудренным жизнью, однако неуклюжим. Мы прошли несколько кварталов – она молчала и шаталась – до небольшой закусочной, где выпили кофе, и официантка сказала, чтобы я уводил девчонку поскорее, пока ее не начало рвать. У меня в комнате она быстро разделась, за неимением пижамы натянула мою футболку и нырнула в постель. Заснула раньше, чем я успел рассмотреть ее тело и что-то сказать. Я лежал в кровати голый, гладил ее по животу, но она уже вовсю храпела. У меня кружилась голова и нелепо немело тело, как примерно год назад, когда я натягивал на себя форму перед футбольным матчем, зная, что в ближайшие несколько часов меня отделают так, что места живого не останется. Я полежал некоторое время, трогая ее грудь, ноги и между ног, там я и оставил свою руку, размышляя, что впервые сплю всю ночь с девушкой и что это не по-человечески – пользоваться беззащитностью пьяной. Ее живот урчал у меня под рукой, и я надеялся, что ее не начнет рвать, поскольку чистые простыни мне светят только через четыре дня. Затем я встал, зажег свет и стал смотреть на нее, сначала издалека, потом очень близко, с одного или двух дюймов, если говорить точно. Я думал, у меня сейчас разорвется сердце, потом опять лег, навалился на нее, пытаясь войти, но кончил, едва коснувшись. Я проснулся на рассвете в тоске и муках совести, сел в кресло под окном и стал смотреть на Барбару. В тени кровати она дышала глубоко и спокойно, простыня задралась так, что видны были гладкое бедро и белые полукружия на спине, след от лосьона для загара Я привык просыпаться рано, хоть и ненавидел утренние часы в городе, клацанье и шипение мусорных машин на пустой Гудзон-стрит, мутный свет – даже летом солнце никогда не становилось до конца ясным – и запах, словно побрызгали маслянистым химикатом. Она пошевелилась, затем перевернулась на живот, простыня сбилась, сползла еще ниже и обернулась вокруг бедер. Словно фотография из порножурнала. Никакого возбуждения, только неожиданная вялость. Она словно излучала тепло, и спать рядом с ней было душно – от нее исходил странный запах почти выветрившихся духов; с первыми лучами солнца комната словно сжалась от мучительной бессонницы. Час или два я продремал в кресле и проснулся от полноценного уличного шума. Она все еще спала, но теперь накрывшись. Я вышел в коридор, залез под душ, а когда вернулся, она стояла перед водруженной на комод электроплиткой и варила кофе. – Эти ниггеры специально меня напоили, – сказала она, улыбаясь. – Я такого не помню. Она добавила в кофе холодной воды и торопливо его выпила. Затем завернулась в болтающуюся простыню. – Хочу в душ. Я объяснил, где он находится, и предупредил, что с горячей водой нужно осторожнее – когда она там вообще есть, можно обжечься. Голая девушка – ну или почти, главные части все равно голые – пьет кофе у меня в комнате. Мне уже хотелось вернуться домой и рассказать об этом старым друзьям. Я повалился в кровать, там было тепло и пахло пивом. Я лежал прямо в брюках и глубоко дышал, силясь успокоить нервы. Вернувшись – как показалось, через час, – она встала рядом с кроватью совершенно голая и короткими нервными взмахами стала расчесывать волосы, глядя на меня сверху вниз. Я приподнялся и коснулся ее. Она повернулась, бросила расческу, легла рядом, протянула руку и расстегнула мне штаны. Я быстро стащил их с себя, и мы стали целоваться. Я вошел в нее без промедления, хотя она была еще не готова. Ранним вечером в тот же день я проводил ее до угла Макдугал, где можно было поймать такси. В небольшом парке за высоким забором дети играли в баскетбол. Она оставила мне свой адрес и номер телефона. Я чувствовал себя другим человеком, и мне было интересно, заметно это или нет. Мы трахались, спали и курили весь день напролет, лишь один раз выскочив в магазин за какими-то лакомствами. Она брала в рот, что до этого случалось со мной лишь один раз с проституткой из Гранд-Рапидса, и я тоже ей лизал, чего никогда не делал раньше, хотя дома с друзьями мы об этом читали. Предполагалось, что все уже попробовали женщину на вкус, а если какой-то бедолага признавался, что еще нет, все смеялись с видом знатоков, и не важно, где это происходило – в раздевалке или на ферме. Я чувствовал себя больным и измочаленным. В девятнадцать лет день, отданный траху, едва ли не равнялся всему, что происходило в моей жизни до этого свидания. Любопытство на какое-то время было удовлетворено, я еще чувствовал на руках и на губах ее запах. И в носу. Завалившись в «Ералаш», я громогласно потребовал эля, что кардинально отличалось от моей обычной манеры бормотать себе под нос с деревенским акцентом Херба Шрайнера,[9 - Херб Шрайнер (1918–1970) – американский комик и телеведущий.] который ньюйоркцы понимали с большим трудом. Остатками щепок я высушил и заставил разгореться небольшое полено. Поджарил картошки с луком и съел ее прямо из сковороды. Было почти темно, однако ясно, и первые лучи солнца пронзали пар, поднимавшийся от подлеска и деревьев. Так же это происходило в Черном лесу 1267 года, когда натягивали башмаки проснувшиеся на сыром рассвете крестьяне. Я протер рубахой ружье, снял прилипшие к холодному стволу комариные шарики и снова отправился вверх по ручью, чтобы продолжить с того места, где за день до того мой путь прервал дождь. Судя по карте заповедника, это была самая глухая часть леса, не отмеченная даже просеками, а тонкая струйка безымянного ручья, у которого я поставил палатку, брала начало в ближайшем из двух небольших озер и, постепенно расширяясь, текла на север, к озеру Верхнему. Примерно в миле от палатки я наткнулся на коническую горку свежего медвежьего дерьма. Лакомился малиной, должно быть. Минуты две ушло на то, чтобы прийти в себя от неожиданности, затем я вспомнил, что барибалы людей почти никогда не трогают. Промокнув до пояса, я осторожно прокрался через влажный папоротник и примерно в сотне ярдов впереди, на холмике, торчавшем у края болотца, увидел медведя. Почуяв мой запах, он резко обернулся, затем с почти неразличимой быстротой обрушился в болото и с пыхтением исчез. Все они были одинаковы. Убежденные в этом, они крутили свои детали вокруг единственной головы, части тела тоже были равнозначны. Когда ты молод и провел целое утро в воскресной школе, у тебя перехватывает дыхание при виде напечатанного в словаре слова «грех». Иезавель, Мария Магдалина, Руфь у моих ног, дочери Лота, наложницы Соломона. Они стали причиной бешенства в Годаре, когда некий безумец, вновь и вновь разрывавший путы, был исцелен, а духи вселились в стадо свиней, их было три тысячи, все они бросились в море и ушли на дно. Пена и волны от утопших хрюшек. Я множил свиней из нашего загона, что рядом с кукурузным амбаром. Их было восемь, и я с трудом представлял себе тысячу, в каждой – дух порочной женщины. Когда ты раскаешься и очистишься от греха, дюжина женщин по всей стране, с которыми ты плохо обошелся, почувствуют это и бросятся в Красное море или в загон для свиней. Можно отметить их булавками на карте Соединенных Штатов и Канады. Лучше б тебе быть холодным или горячим в Лаодикее. За курятником трусы сползают с бедер. В двенадцать лет она сказала: хочешь, покажу попку. Прямо тебе в глаза, и некому исповедаться. Умершая женщина, которая раньше каждую среду играла на пианино во время вечерних молитвенных собраний, сейчас на небе и прекрасно видит, чем ты занимаешься дома, на работе или во время игр. От мертвых не спрячешься, они не могут нам помочь и наверняка из-за нас рыдают. Кудахтанье кур, исцарапанная их ногами земля. У тебя нет волос, а у меня уже немного есть Говорят, после дня рождения у меня тоже будут. Дядя воюет в Гвадалканале, его могут убить. Ты ее трогаешь. На собрании назарян в круглом шатре проповедник говорил, что маленькая девочка, упавшая в загон и сожранная свиньями, это наказание молодой паре, ее родителям. Он обратился к пьянству и женщинам. Она – к пьянству и другим мужчинам. Потом они услыхали по радио гимн, много людей молились за них, особенно их матери, они плакали под звуки радио и просили о милости. Вскоре у этих родителей появился другой ребенок. Господь по-разному творит Свои чудеса. Я стану миссионером, поеду в Африку и буду спасать диких негритянских язычников, презрев невзгоды и опасности в виде львов и змей. У нее голая попа, куры кудахчут и ходят кругами, думая, что мы сейчас будем их кормить. Миссионер играл на аккордеоне, пел гимн на африканском языке и показывал слайды с видами Черного континента. А еще портрет прокаженного с огромной челюстью и одним ухом, обращенного в христианство во время миссии. Девочек там выдавали замуж в десять лет, всего лишь в четвертом классе. Я нашел в столе у двоюродного брата книгу о Флэше Гордоне,[10 - Герой одноименной серии комиксов Алекса Раймонда, выходившей с 1935 г.] где Флэш Гордон в ракете пропихивает свою штуку через женщину, а на другой стороне ее берет в рот мужчина. Тут входит, там выходит. Еще Джо Палука,[11 - Другой герой комиксов, боксер, придуманный в 1930 г. художником Хэмом Фишером.] в боксерских перчатках и спущенных до коленей трусах, перед боем, посмотреть на который собралась куча знаменитостей. Один мой приятель дал черной служанке пять долларов из денег, подаренных ему на Рождество, чтобы она задрала перед ним юбку. Не знаю, как там у нее и что: под юбкой были трусы. Пять долларов. Как-то вечером, катаясь в лодке по озеру, мы заглянули в окно, и на ней вообще не было никакой одежды. Я не уверен, что все они одинаковы – если у них разного цвета волосы, то и сложены они должны быть по-разному. Но когда я прошел сквозь воды прямо в белых бумазеевых штанах, все было иным, и в груди у меня разрывался на части Святой Дух из крестильной купели. Наверное, я слишком долго задерживал дыхание. Это продолжалось – дух – целую неделю, хотя отец и говорил в шутку, что так часто принимать ванну вовсе не обязательно. Язычник я, что ли? Билли Сандей[12 - Билли Сандей (1862–1935) – профессиональный бейсболист, а затем один из самых влиятельных в Америке протестантских проповедников.] оберегал моего отца два дня, но на третий он напился. Это называется рецидив. В полдень подул юго-западный ветерок, день стал теплым и влажным. Я сидел, привалившись к пню, и рассматривал рябь на небольшом озерце. На подходе к озеру я подстрелил издалека сидевшую на бревне черепаху – из-за отвращения и усталости: пот заливал глаза, над болотом, по которому я перед тем пробирался, целые тучи мошек и комаров, один глаз от их укусов распух так, что почти закрылся. Черепаха взорвалась со всей силой стовосьмидесятиграновой пули. Бессмысленная жестокость. Это в крови – хотя, может, накатившее на меня удушье и не связано с прошлым. Собаки в темноте напрыгивают на дерево, енот в луче фонаря кажется комком пуха, выстрел – и вот они уже рвут зверька на куски. Хочешь раздразнить аппетит, позволяй им кого-нибудь съесть время от времени. Я пять раз выстрелил в осиный рой, комком свисавший с дерева – огромная гроздь маленьких ползучих виноградин, – глубоко в сердцевине сидела королева, которую все они кормили и защищали. Они скучивались вокруг выстрелов, мертвые падали на землю. Жадность у нас в крови – провести первые четырнадцать лет своей жизни в девятнадцатом веке, чтобы потом одним махом перенестись в двадцатый; ни с того ни с сего заделаться баптистом и пойти учиться на священника. Много званных, да мало избранных, как говорится. За два церковных года душа распухла от укусов. Черная женщина пела: «Я расскажу Господу, как ты со мной обошелся». В посланиях к филиппийцам и к ефесянам. Павел учил нас. Очисть мои помыслы, Господи. Лучше гореть, чем гнить с разряженным ружьем на коленях в отчаянной надежде на очищение. Мы не произошли от обезьян и не имеем права вести себя подобно богам, мир был рожден шесть тысяч лет назад, как доказал епископ Асшер,[13 - Джеймс Асшер (1581–1656) – англиканский архиепископ и богослов, известный тем, что опубликовал хронологию, согласно которой Вселенная была сотворена 23 октября 4004 г. до н. э.] и только сатана заставляет нас думать иначе. Наша страна встала на ложный путь, восемь или девять человек, погибшие на строительстве плотины Гувера,[14 - Американская достопримечательность, бетонная плотина высотой 221 м; сооружена в 1931–1936 гг. на р. Колорадо на границе Аризоны и Невады.] погребены в бетоне из-за нашей страсти к деньгам. Господь да не позволит сим картинкам ввести меня во искушение. От онанизма гниют мозги. Он был евклидов и вобрал в себя тысячелетие жестокости; к стыду моей семьи и всех родственников, лишь мой отец смог поступить в колледж, где он изучал агрономию и писал с ошибками. Как вообще из человека может что-то выйти, точнее – войти, если годами доить коров, валить деревья и питаться селедкой. Один за другим они в шестнадцать лет бросали школу из-за религиозных убеждений, не желая получать большего, чем требовал закон. Менониты, невежественные и безобидные, они держались друг за друга и отказывались искать закон внутри самих себя. Они изобрели севооборот, а женщины у них ходили в черной одежде и черных скуфейках. И это все, что можно о них сказать. Было довольно тепло и ветрено, так что мухи и комары исчезли. Я сбросил одежду и шагнул в воду, осторожно ступая по мягкому дну озера; зашел по грудь и поплыл к бревну, вода была ледяной и чистой. На бревне я нашел несколько кусков черепашьей плоти, а прикрыв от солнца глаза, разглядел на дне большой ломоть черепашьего панциря. Сложить их вместе. Мое сердце в яйце, и оно упало на пол. Я дрейфовал на спине и видел в небе одно неподвижное облако. Как бы умерла черепаха, если бы не я? Зимой в глубине ила. Как медведи, умирающие во сне от старости. По всей Америке сотни ненайденных трупов – на склонах железнодорожного полотна, в съемных комнатах, в штольнях, в лесу. Вернувшись к палатке, я задремал на вечернем солнце. Мне хотелось попасть в одно место. Потерять в пути весь свой характер – за тысячу миль, или чуть меньше, можно в кого-то и превратиться, поскольку и замещать вообще-то нечего. Остаться здесь. Улицы в Ларедо, Техас, истекают гноем и держатся наособицу.[15 - «Streets of Laredo» – популярная ковбойская песня, известна с XIX в., происходит от существенно более ранней англо-ирландской баллады «The Unfortunate Lad». (К слову сказать, от этой же баллады произошел знаменитый новоорлеанский стандарт «St. James Infirmary Blues»)] Можно не сомневаться: если за это ничего не будет, стрелять начнут все. Но так, наверное, в любом штате. В субботу вечером в Бостоне на тротуаре у площади Сколлэй в кольце любопытных – матрос, из щеки торчит отвертка. Ее уже снесли, эту площадь Сколлэй. На Западной Сороковой рядом с Девятой авеню полицейский лупил пуэрториканца дубинкой по фетровой шляпе. Окровавленная шляпа упала на землю перед рестораном «$1.19». Другой полицейский, привалившись к патрульной машине, смотрел, как истекает кровью стоявший на четвереньках пуэрториканец. Потом они уволокли его в машину. Небольшая толпа рассосалась, а я в последнюю минуту бросил взгляд на шляпу. Что с ней потом стало? Приятель, в которого однажды попала пуля, сказал, что это как будто бьют кулаком, но не очень сильно. Тихое место в Юте, где я неделю работал на одного фермера. Ел вместе с семьей. Они все поражались, что я был в колледже. Я сказал, что у меня умерла жена, и они стали ко мне очень добры. Всегда готов бескорыстно соврать, полезное умение. Ночь была влажной и теплой. Я бросил в костер горсть зеленого папоротника, чтобы дым разогнал комаров, и теперь его клубы парили над огнем, над палаткой, достигая в конце концов крыши из сучьев. Безлунная ночь. В Испании, где я никогда не был, я спал под лимонным деревом с гадюкой, свернувшейся кольцом на моих теплых коленях. Пахло сетчатой дыней, которую я разбил о радиатор трактора, так что сок и семечки брызнули на землю. Я снял с себя всю одежду и прошелся в ботинках вокруг костра, всматриваясь по периметру в темноту. Где-то вдалеке визгливый собачий лай. Койот. Может, и близко, крепкий тростник у ручья скрадывает звуки. Я передернулся и шагнул поближе к костру, оставаясь в перистом дыму, пока не заслезились глаза. Если в середине планеты огонь, то почему земля не теплая? Для науки не хватает мозгов, а может, вообще ни для чего не хватает, разве прилипнет что-нибудь само, как репей к штанам. Или окажется не в меру диким. Я провел руками по телу, словно врач, выясняющий, что в нем не так. В новом мире мускулы станут нелепостью. Кому нужны эти выпуклости, когда уже нет никакой бессмысленной работы, кроме осмысленной. Работа. Помогал папе и дедушке собрать сено. Таскал его вилами на телегу, пока огромный стог не начинал крениться, тогда лошади волокли его в сарай, где сено скирдовали. Такой был маленький, что с трудом поднимал вилы. После ужина я шел с дедушкой в хлев смотреть, как доят коров. Четыре соска. Молоко никак не выходило из-под моих пальцев, хоть я и пробовал по секрету от всех. Дедушка сгибал сосок, брызгал молоком на меня или пускал струю в рот обитавшему в хлеве коту, который всегда ждал наготове. Стащить вниз немного сена, расстелить его по всей длинной кормушке перед распорками, и немного лошадям. Я терпеть не мог ходить позади лошадей, но задранное копыто означало отдых, а не угрозу. Рассказывали о погибших и искалеченных – с одного пинка – и о пробитых стенах сарая. У быка из ноздри тянется веревка, его можно не бояться. Работа отупляла, предоставляя мозгам искать на стороне что-нибудь приятное, как иначе забыть усталость. У самого фундамента приходилось забрасывать вручную, бульдозер мог погнуть стену, Целая неделя махания лопатой. Колодезная яма осыпалась, пока мы не выкапывали дыру десять на десять футов. И нет бревен, чтобы укрепить стенки. Укладывать тысячу футов ирригационных труб на беспощадной жаре, доллар в час, никаких сверхурочных, или перегружать удобрения из грузовика в железный гофрированный сарай, натянув на лицо респиратор, поскольку мешки иногда рвались. И самая тяжелая работа – тащить двенадцатидюймовые бетонные блоки, семьдесят фунтов каждый, к дому, который будут облицовывать кирпичом, – наверное, тысяча кирпичей на все стены. За день перетаскать в руках тридцать пять тонн. От усталости уже не до траха, не до рыбалки и не до кино, руки не шевелятся и сбиты в кровь. Кто-то должен это делать. Но только не я, хватит. Рядом со Стоктоном, насколько хватало глаз, тянулись бобовые поля. Мы собирали их, шагая по борозде, по два цента за фунт. Я зарабатывал семь долларов за двенадцатичасовый рабочий день, а мексиканская девушка, с которой мы познакомились в Салинасе, в среднем – четырнадцать. Нашла работу в Сан-Хосе на консервном заводе, управлять вилочным погрузчиком. В спальном мешке непреодолимый запах дыма от моего же собственного тела. Я спал одной кожей, бодрствуя внутри, представлял, как еду на машине мимо Толедо, Детройта, Лансинга, наконец попадаю в мои любимые места к северу от Маунт-Плезанта и Клера, там поворачиваю налево и еду еще восемьдесят миль через Эварт к Рид-сити. По лесной дороге. Там в лесной избушке живет ведьмак, самый настоящий, собирает ягоды и варит в котелке опоссума или еще какого зверька, попавшего на дороге под колеса. Каждый год на дорогах гибнет триста пятьдесят миллионов животных. Однажды летним вечером на участке к западу от Клера я насчитал восемьдесят штук. Они так и не поняли, что этот мир не их. По всей земле, наверное, давят миллиард в год. Пару лет назад в Массачусетсе я сбил лису; свернул на стоянку и увидел, как она ползком описывает на обочине узкие круги. И прошиб ей голову монтировкой, потому что у нее была перебита спина и криво волочилась задняя лапа. Лиса сперва кричала, потом завыла и попятилась. Нельзя было оставлять ее умирать на несколько дней; они тогда бегали не так осторожно, как обычно: февраль и март – брачный период. Рид-сити, где я провел свои лучшие годы, показался мне обшарпанным, меленьким, страшным, и я быстро проехал его насквозь. Ничто так не утомляет, как идиллия чьей-то юности. Мир с трех-четырех футов роста, когда все запоминалось как неповторимое и удивительное, в последующие годы изучен, признан, обласкан и выжат до остатка от омерзения перед настоящим. До чего же безнадежное дело – проживать это время вновь и вновь, смаковать только хорошее, забывая бесчисленные раны, лежащие где-то в глубине, и силой удерживать маску. Правда, единственный практикующий психолог, у которого мне довелось побывать, говорил, что я живу как ребенок. Оттого мне и не нужно детство, чтобы умиротворять и лечить теперешние беды. Я все еще ребенок, и у меня мало шансов стать другим – видимо. Отлично. Я все время бросаю: школы, работы, охоту, рыбалку, а то и просто прогулки, подобно пацану, хватающемуся за конфету или новую игру. Время от времени я даже лазал на деревья, когда знал, что меня никто не видит. Новизна это называется, а я жертва перемен: вот новая улица, можно прогуляться по новому городу к новому бару или новой реке с новым мостом, поискать там книжки нового автора, чтобы читать их ночью в новой комнате. В Уолтеме на реке Чарльз это был Достоевский, тянувшийся несколько недель без перерывов, каждый вечер, когда я возвращался из итальянского ресторанчика, где работал уборщиком посуды. Бостон стал Санкт-Петербургом, за ночь выпало два фута снега. Скопив сто долларов, я переехал на Сент-Ботолф-стрит и бросил работу. Комната была настолько холодной, что я месяц не вылезал из старого отцовского тулупа, даже в постели, а когда ненадолго становилось теплее, снимал его и вывешивал за окно проветриться. Алкаш из соседней комнаты мочился через окно, чтобы не спускаться по лестнице в туалет. Весной я изложил свои мысли на двух страницах желтого нотариального блокнота и снова подался в Нью-Йорк, где надеялся скопить достаточно денег, чтобы уехать в Швецию. После пяти месяцев нью-йоркской безработицы и токайского вина я поехал в Мичиган, где за следующие четыре месяца собрал семьдесят долларов и стопом двинулся в Калифорнию. Все те же бродяжьи мечты о горах золота, припрятанных в кустах Перу, о сокровищах Лафита[16 - Жан Лафит (ок. 1776 – ок. 1826) – пират, промышлявший в Мексиканском заливе.] в коралловых рифах у Тортуги, о подобранном в канаве пухлом бумажнике или о том, как кто-то обратит внимание на мое выразительное лицо и я стану кинозвездой или любовником богачки. Она была прекрасна, но ни один мужчина до их встречи не мог удовлетворить ее взыскательный вкус. Тогда ему открылся мир устремленной ввысь фаллической силы – Биарриц, Марракеш, Сайпан, Гонконг. Он смотрел сквозь зашторенное окно на Avenue des Cochons[17 - Проспект Свиней (фр.).] – с ограбленным телом, но счастливый. Позади на кровати Louis Quatorze[18 - Людовика Четырнадцатого (фр.).]возлежала она, держа на груди теперь уже мертвую утку. Она принялась зубами выдергивать из утки перья, как сокол, быстрыми резкими движениями. Он терпел эти извращения только ради тысячедолларового недельного пособия и небольших радостей, которые она изредка предлагала ему взамен. Он продаст ее бедуинам, когда они поедут в Сомали на осеннюю охоту, но сперва заберет драгоценности и как можно больше наличных денег. Я сидел в комнате и травил себя фантазиями. Я мечтал о настоящей канаве с настоящим обляпанным грязью бумажником. Накачавшись сотерном, я чувствовал, что моя жизнь вот-вот изменится. Ты пересечешь океан или большую воду и полюбишь женщину, говорящую на непонятном языке, сказала девушка, прочитав мой гороскоп. Или сделаюсь президентом гигантской корпорации и установлю честные условия найма. Вдовы несчастных, засосанных в домны моих сталелитейных заводов, от моей щедрости будут заливаться краской, а то и пригибаться над письменным столом ради быстрого удовольствия. Посторонние детали – вот что губит фантазии. В девятом классе я отправил сочинение на конкурс, устроенный профсоюзом рабочих автомобильной промышленности: «Юджин Дебс[19 - Юджин Виктор Дебс (1855–1926) – рабочий и политический лидер, один из основателей международного профсоюза промышленных рабочих, пять раз был кандидатом в президенты США от социалистической партии.] безмолвствовал в тюремной камере. Куда пойдет рабочее движение, вопрошал он себя». Мой брат выиграл конкурс Американского легиона на «лучшее сочинение на патриотическую тему» и прочел его со сцены на школьном собрании, симметрично обрамленный двумя офицерами в мундирах и двумя флагами. Я решил, что сочинительство у нас в крови, и стал с нетерпением ждать, когда почта доставит приглашение на поездку в Вашингтон (первая премия); мой карьерный рост будет стремительным, в конце я встану вровень с Уолтером Рейтером,[20 - Уолтер Филип Рейтер (1907–1970) – с 1946 г. лидер профсоюза рабочих автомобильной промышленности.] а затем превзойду и его. Рейтер скажет: «Рад, что вы с нами», – или что-нибудь в таком же духе, и глаза его подернутся слезами. Никто не увидит шрамов, оставшихся после того, когда некая шестерка выстрелила в окно моей кухни. Шестерки не останавливаются ни перед чем, даже перед убийством. Семейства Фордов, Доджей, Моттов и других живут в свинской роскоши на недоплаченные рабочим деньги, тогда как Великий Вождь истекает кровью на линолеумном полу. Годы спустя на социалистическом митинге в Нью-Йорке простые бедные люди читали «Юманите» и смеялись. Я не знал французского, но если верить афише, сборище было социалистическим. Апельсиновый сок и булочки. Это был, как потом оказалось, мой первый и последний политический митинг, хотя на Вашингтон-сквер я каждый день подписывал петиции и ноты протеста. Ходили слухи об Эйзенхауэре и мадам Чан,[21 - Мадам Чан (Сунь Мейлинь, 1898–2003) – жена генерала Чан Кайши (1887–1975), лидера партии Гоминьдан, правившей в Китае до 1949 г., а затем перебравшейся на Тайвань.] а также о том, что служба регулирования нефтедобычи финансирует частные техасские вооруженные силы, которые в конце концов приберут к рукам страну. Или что Розенбергов оклеветали, а все серьезные люди, особенно молодые, должны присоединиться к Фиделю Кастро в провинции Ориенте. Я верил всему и даже сходил на тайное собрание сторонников Кастро в Испанском Гарлеме, хотя говорили там по-испански, а я по-испански понимал лишь vaya con Dios, gracias и adobe hacienda.[22 - С богом, прелестно, саманный особняк (исп.).]За пять месяцев в Нью-Йорке я похудел на тридцать фунтов, через четыре месяца в Калифорнии стрелка сползла еще на десять. В идеале через пару лет я не должен был бы весить вообще ничего. После весеннего снегосхода на берегах ручья остались рубцы, разбросанные в беспорядке бревна, поднятые корнями кучи и комья желтой земли, на деревьях – водяные знаки. Поздняя зима тут выглядит странно, местные записи указывают на почти триста дюймов снега, а температуре случается падать до сорока градусов ниже нуля. Олени закапываются на целый ярд в кедровые болота, объедают редкие побеги и тысячами гибнут от голода во время весенних метелей. Запас прыгающих по снегу зайцев иссякает, его не хватает даже рысям; несколько лет назад погибло примерно пятьдесят тысяч оленей – и без того ослабленных, их добила мартовская пурга. Весной ручьи превращаются в потоки, раздутые и пенящиеся, пропитанные талым снегом, льдом и дождем. Хорошо бы на это посмотреть, но добраться сюда зимой можно разве только на аэросанях, а я не доверял этой машине, мне казалось, она несет гибель всем тем краям, куда обычным способом попасть невозможно. Заповедных мест больше не осталось, только аванпосты, посещаемые реже других. Арктику пробурили в поисках нефти, отходы бурения сочатся сквозь ледниковые трещины. Уже при моей жизни континент грозил превратиться в Европу, и я был в отчаянии. Легчайший запах наживы гонит нас потрошить остатки красоты, сантиментам здесь не место. Мы занялись этим, не успев сойти с кораблей, и ничто нас теперь не остановит. Даже инстинктивное стремление сохранить жизнь мы вывернули наизнанку: обустроили парки, фактически «природные зверинцы», перечеркнутые скоростными дорогами, когда-нибудь эти огромные пространства обнесут узкими проволочными заборами, чтобы любопытные, таращась на животных, не надоели им до смерти. Почти приятно было думать о том, сколько народу способны захватить с собой гризли, известные своим чувством собственности, если начнут стремительно вымирать. Я читал об одной женщине, с гордостью рассказывавшей, как она застрелила спящего гризли. Отлетела мохнатая заплатка, пуля «магнум» калибра 9,34 мм прошила зверя в долю секунды. Поразительно, как они понимают, когда на них охотятся, даже лиса оборачивается, чтобы посмотреть на преследователей. Лис гоняют на аэросанях, пока те не обессилят, потом забивают палками. В Онтарио лосей бьют в упор – барахтающихся в снегу, тоже загнанных машинами. Слоны знают, когда в них стреляют, как знали об этом индианки у Криппл-крик, и даже китам знакома убийственная точность современных гарпунов. Волка уничтожили за то, что ради пропитания он убивал промысловых животных, на Верхнем полуострове осталось, может, пятьдесят хищников – встретить его почти невозможно, у волка хватает ума распознать врага. Дикие болотные собаки, в первом поколении вернувшиеся к своему древнему дому, сразу все поняли, когда начался их отстрел за то, что они убивали оленей. И все же есть еще места, подобные этому, из которых много не выжмешь, а потому их хотя бы на время оставили в покое – реки потихоньку восстанавливались после широкомасштабных горных разработок полувековой давности и вырубки лесов, кормивших своей порослью оленей. Но что толку, если склоны гор испещрены шале и лыжниками – воистину самыми бесчувственными из всех известных мне богатых мудаков. У них свое «право» – равно как и у лесных, рудных и нефтяных магнатов. Но я не обязан из-за этого хорошо к ним относиться. Самое же смешное, что эта земля накроется раньше, чем у черных появится достаточно свободного времени, чтобы ею насладиться, – еще один штрих к утонченному геноциду. Мозги холодели и немели из-за этой войны всех со всеми; пассивные соглашатели казались мне мерзее разрушителей. Как бы глубоко ты ни забрался в лес или в горы, вот он – инверсионный след самолета, будто рана через все небо. У меня нет таланта что-то изменить, и я никогда не перестану заливать глаза виски, если не развести нас на много миль и не сделать его абсолютно недоступным. Рожденные в больших городах – некоторые – пытались эти города спасти. Я был не в состоянии высушить свой мозг настолько, поймать в фокус хоть один день. Прочие из моего поколения принимали наркотики и, возможно, расширяли сознание, это еще вопрос, я же пил, загоняя свой мозг в запинки и заикания – серый кулак горечи. В лесу было тепло и нежно, из-за мелких березовых листьев, слегка трепетавших над палаткой на легком ветру, солнце разливалось по земле крапинками. Я подремывал и посапывал. Когда-то, лежа вот так на траве, я видел луну меж Маршиных бедер, перед ногой ухо, а за ней – облако. Май, на вишне чуть дальше моих ступней всего несколько цветков, на земле – лепестковая подушка. В клетке за гаражом клекотали ручные голуби, их бормотание разливалось в теплом воздухе. Трава сладкая, хоть ешь, лицо влажное от Маршиного тепла. По грунтовке проехала машина, свет фар промелькнул над нашими телами. Зеленые пятна у меня на коленях и на заднице от пшеничного поля через дорогу, куда мы уходили прятаться от дневного света. Земля была сырой, и я был одеялом. Марша садилась, и со стороны можно было подумать, что вот сидит девушка посреди пшеничного поля. На мне. Пресыщение после бесцельного и прекрасного траха в машине, на диванах, в душе, на вечеринках в запертых ванных комнатах, в зарослях сирени и под вишней. Теперь это так далеко, что у меня болит мозг. В той весне, когда я неделями не вылезал из меланхолии, полусумасшедший, с полными карманами полевых цветов. Мы никогда подолгу не разговаривали, и я жалею, что так мало запомнил. Только весна тумана и сна, будто жили мы под текущей водой. Она ждала меня на земле, я же сидел на суку и пил вино, целую бутылку двумя или тремя глотками. Срабатывало быстро и надежно. Даже тогда. Когда я проснулся, был уже вечер и почти темно. Молодая луна, дрова вполне сухие, можно разжигать костер. Я съел три форели, размером не больше корюшки, и остатки хлеба. Оставались еще две банки мяса, затем надо идти к машине за едой, если я только ее найду. Можно попробовать кого-нибудь подстрелить, или устроить себе диету, или отправиться на север к реке Гурон, поймать там рыбу побольше. Если только я найду реку: на картах местность выглядела проще некуда, но четыре или пять миль по лесу без видимых ориентиров – это совсем другое дело. Я запустил три пальца в банку с медом и только тогда заметил, что рука чем-то испачкана. Дураки пьют воду из ручья, текущего сквозь кедровое болото, и подхватывают тяжелую болезнь, когда помощи ждать не от кого. Ручей должен быть широкий, с сильным течением и далеко от цивилизации – во всех остальных случаях воду нужно кипятить. В Эсканабе как-то наткнулся на бьющий из скал холодный источник. Однажды набирал воду в пятидесяти ярдах ниже оленьего трупа, он был наполовину погружен в ручей и вонял. Я преклонялся перед тем, как хорошо ориентировались в лесу мой брат и отец – точнее, человек, который был моим отцом до несчастного случая. Повсюду грязь, дым и разруха. Блеет черная овечка. Пиздец. Пот и комариный репеллент жгут в царапинах. Я почти гордился собственным свинством, которое считал сердцевиной своей натуры. Где там свиные котлетки с квашеной капустой и темным пивом? И рубец, и телячьи мозги, и печенка? Лидия, Лидия, радость моя, где там твои желёзки? Опускайся, ночь длинноволосая. Туалетного мыла все равно нет. Сойдет пепел или хороший мокрый песок. Когда после прополки на руках оставались пятна, мы оттирали их давлеными помидорами. II Бостон Не очень мне интересно собственное мнение о Бостоне. Я жил там дважды и оба раза довольно убого. В девятнадцать лет я месяц прокантовался в Уолтеме на реке Чарльз, полагая, что это каким-то образом Бостон. Не выходя из комнаты, разогревал в раковине суп «Кэмпбелл» – открывал после того, как горячая вода, по моим прикидкам, успевала растопить желеобразную субстанцию. Как-то даже попробовал его алфавитную разновидность, но банка оказалась бракованной – там были не все буквы, а то съел бы собственное имя и унесся в Лапландию советоваться с верховным шаманом. Кроме того, я изучил в подробностях историю выдающегося местного самоубийства, случившегося три десятилетия назад. Каким из здешних мостов воспользовался Квентин Компсон?[23 - Сквозной герой нескольких романов Уильяма Фолкнера («Шум и ярость», «Авессалом, Авессалом»), в конце концов совершивший самоубийство. На мосту Ларса Андерсена через реку Чарльз в Кембридже висит посвященная ему мемориальная доска.] Позже я переехал на Сент-Ботолф-стрит – сейчас там все снесли – и почувствовал себя намного лучше. В Уолтеме же воистину располагался горячий центр моих страданий – январь с его холодрыгой, горбунья за хозяйку, сосед с заячьей губой, внушавший мне на правах безработного матроса, что «пьянством сыт не будешь». Но в токайском или сотерне было такое тепло – «Тандерберд» его называли, крепленый херес со спиртом по максимуму, отсюда и тепло за минимальную цену. Работая сборщиком посуды в итальянском ресторане, я доедал с чужих тарелок; однажды от голода и жадности у меня в горле застрял сигаретный бычок. Спрятанный в курином крылышке. Деньги выходили неплохие с учетом тех, что я утаивал от чаевых официанта. Мои столики обслуживал араб-педик с далеко не чистыми иммиграционными бумагами. Он подозревал меня в воровстве, но я сказал, что набью ему морду или устрою анонимный звонок одной крупной шишке и его тут же отправят назад, в это его маленькое гнусное государство, из которого он к нам заявился. Черножопый заткнулся и не сказал ни слова о том, что у него будет выходной, в результате я попался заменявшей араба итальянской домохозяйке с волосатыми лодыжками, и управляющий меня уволил. Он сообщил мне об этом у себя в кабинете, на стенах там висели украшенные подписями фотографии знаменитостей из шоу-бизнеса – мелких, правда (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Жизель Маккензи, Джулиус Ла Роса[24 - Джерри Вейл (р. 1932) – американский певец. Дороти Коллинз (1926–1994) – певица и актриса канадского происхождения. Снуки Лэнсон (Рой Ландман, 1914–1990) – певец, известный по телепрограмме «Твой хит-парад» (1950–1957). Жизель Маккинзи (1927–2003) – канадская певица. Джулиус Ла Роса (р. 1930) – американский поп-певец.]), из тех, кого нечасто увидишь в ночных телешоу. Управляющий выписал чек на двенадцать долларов – столько он был мне должен – и сказал, что сборщиком посуды мне в Бостоне не бывать. У него связи. В Бостоне у всех связи, даже у сверхобщительного ночного портье, ставившего пятьдесят центов в неделю в нелегальную лотерею. Они размышляют о своих связях, когда едут на метро в Дорчестер. Скопив к этому времени двести долларов, я намеревался потратить их на первых порах в Нью-Йорке, но вместо этого спустил за три дня на юную армянку, исполнявшую танец живота под присмотром двоих огромных заросших братцев. Она дала мне за тридцать долларов на заднем сиденье такси, когда мое лицо в этом клубе достаточно примелькалось. Ей нужно было убедиться, что я не псих и что за моей любовью к ней и к левантийской музыке, под которую она пускала животом свои волны, не кроется опасный фетиш. Я понимал эту осторожность. Бостон – такой город, где большинство населения душит котов. Легче легкого представить, как бостонцы лупят себя по ступням одежными вешалками, трахают в дырку капустные кочаны и видят во сне, как щиплют за задницу Магдалину или выслеженную на улице бедную монашку. Однажды утром я наблюдал в Коммон-парке за сумасшедшим попом, который, стоя на четвереньках, жрал нарциссы и выблевывал в пруд с лебедями потоки желтых лепестков. Проходивший мимо полицейский сказал: «Доброе утро, отец», как будто это обычное дело. Много позже в своей жизни я ощутил то же самое, гуляя по Дублину, – холод по всему телу от ясного понимания: если эта черная энергия когда-нибудь выйдет на волю, все тут взорвется с той же силой, что непроткнутая печеная картофелина в духовке. Три дня, как я здесь, и уже начал думать, хватит ли мне еды. Уверенность в собственной способности легко найти машину теперь нулевая. Тронь мой опавший живот при том, что тридцать фунтов все равно лишние – ползучий жир стал накапливаться еще в Бостоне, где я выпивал все эти бессчетные ящики эля. Очень вкусно. Сейчас бы мне такой ящик охлаждаться в ручей – телереклама. Нумерологии ради я желал продержаться по меньшей мере семь дней. Подстрелить, что ли, оленя и съесть целиком – глаза, рубец. Суп из копыт только что скопытившегося животного. Не очень-то удобно было растягиваться в ее квартире на радиаторной батарее, каждое чугунное ребро впечатывало мне спину болезненную, но теплую выемку. Очень теплую, не то, что в комнате на Ботолф. И мечты о Юкатане, Мериде, Косумеле, где, несмотря на засилье гадюк и тарантулов, будет тепло и душно. Я повесил бы для себя гамак, чтобы уберечься от змей, и соорудил бы железную крысоловку, как это делали на кораблях, чтобы не доставали скорпионы и тарантулы. Тарантулы умеют ползать по гладкому металлу? У них клейкие лапы? Как-то мы с одной красавицей устроили в гамаке шестьдесят девять; так увлеклись и разыгрались, что гамак опрокинулся и вывалил нас на пол – не меньше чем с четырех футов. Она приземлилась сверху, этикет был соблюден, однако у меня вывернулось плечо и было очень больно. Она думала, что это ужасно смешно, была еще влажной, но из-за боли в разбитых губах, носу и плече мне стало не до секса: мачта стоит, мачта кренится, мачта лежит. О буря, и все такое. Я принял горячую ванну и пристроил грелку на лицо и на нос. Красавица сварила на ужин сардельки, но я не мог жевать, так что высосал через трубочку две бутылки вина и предоставил ей утешать меня своей мотающейся головой, которую я скреб то от страсти, то от неловкости, а то от боли. Опять на Ньюбери-стрит, вверх по ступенькам, она ждет. Бледная и розовая, как кварцевая шахта. Тут тебе не аквасити. Кукурузные очистки. Тамаль. – Так не надо, – сказала она. – Как? – Так. – Почему? – Потому что. Жарко для ебли вообще-то. В комнате серо и душно. Мы лежим и потеем, у животных так не бывает. Говорят, они только через рот: розовый язык у бегущей собаки. У меня все болит, как будто я железный. – Еще твердый, – сказала она. – Ошибка. Задница у нее рыхлая, но чем-то трогательная. Беспощадные тренировки, поменьше макарон и сливок в кофе. – У тебя жопа, как виноградное желе. Тебе никто этого не говорил? – Иди на хуй. Я видела штук десять побольше, чем у тебя. – Не сомневаюсь. Ты на них насмотрелась. В инженерных войсках сказали, что у меня длиннее среднего. Официантки пахнут бараньим рагу. Я быстро оделся, выскочил на лестницу, оттуда на улицу. Зашел в первый попавшийся бар, выпил два стакана пива, в третий опрокинул рюмку бурбона, как это делают в Детройте. Мина замедленного действия. Для гиен. В туалете прицелился в скомканную крышку от дезодоранта, потом в сигаретный бычок. В детстве мы стреляли в японские самолеты. Настенное остроумие на уровне глаз: «Бостонский колледж жрет говно». Кто бы сомневался, иезуиты с полными тарелками. Повар зачерпнул новую порцию. Пылающая вязкость, они говорят, гони сюда всю свою любофф. И еще: она приподнимается, опираясь на локоть. В тусклом свете комнаты глаза прищурены и сфокусированы. – Почему до сих пор не стоит? – спрашивает она. – Ты чем-то недовольна? Приходишь, раздеваешься и спрашиваешь, почему до сих пор не стоит. А я рихтовщик для старой ящерицы. – Нельзя ли полюбезнее? Тридцать третий круг. Она местная политическая активистка, и это спокойно совмещается со статусом смитсоновской выпускницы и обширным гардеробом. Она пылкая феминистка, недавно развелась с «дешевкой» из рекламного бизнеса. Она считает, что мы не занимаемся любовью, а поддерживаем физические отношения. Она ходит к аналитику и говорит, что тот не советует ей эти отношения продолжать. Я часто повторяю, что она видится со мной только потому, что рассчитывает получить обратно четыре сотни, которые я ей должен. – Чем ты занимался вчера вечером? – спрашивает она, толкая меня в плечо. – Долбил в дупу хорошенькую десятиклассницу, познакомились на Коммон, она там рыдала. Оказалась девственницей и боялась, что будет больно. – Не понимаю, зачем я с тобой связалась. Столько мужчин сочли бы за счастье оказаться на твоем месте. И еще, ведь я хотел романтики. Я отпер дверь – какие вопросы, она стоит на четвереньках с жалким видом развратного офицера Конфедерации, светлые жидковатые волосы, намек на усы, на коже прыщи, пленка пота, на которой можно писать имя. – Почему ты не пришел, когда звонил? Я ждала. – Нарочно. Я обошел вокруг. Этот сюрприз она приготовила по меньшей мере час назад – наверняка становилась в позу каждый раз, когда на лестнице раздавались шаги. – Сделай мне сначала поесть. – Что это с тобой? Она поражена, неуклюже вскакивает на ноги. Кудри после ванны закручены плотно, их можно назвать колечками дыма. Я пожарил яичницу и съел, не говоря ни слова, она в это время смотрела с третьего этажа в окно на заснеженную парковку. Опять снился виски, а когда я очнулся, было холодно и лил монотонный дождь. Я зарылся поглубже в спальный мешок, согревая сам себя сырым дыханием. Такой холод, и это называется лето; пойду лучше проверю форельные лески, побегаю по кругу, выкопаю топориком яму у соснового пня, чтобы потом развести костер. Неуклюже одевшись прямо в палатке, я поскакал к ручью; первая леска болталась невесомо и без наживки, зато на второй оказался американский голец почти фут длиной. Завтрак. Дождь утих, и ветер начал меняться, слабое тепло с юго-запада. Отступление или отклонение: любящий открыто и почти любимый. Нечто подобное хранит в прошлом любой проспиртованный мозг. Вряд ли имеет значение, была эта возлюбленная родной тетушкой – начальная стадия инцеста, – дочкой аптекаря за прилавком с шипучкой или, как в моем случае, заводилой болельщиков из десятого класса. И другой, вот этой. Девочкой из летнего коттеджа на озере, неподалеку от Вест-Бойлстона, Массачусетс. Ей пятнадцать лет, мне – семнадцать. Позже, хотя и не намного по жизненным меркам, человек безнадежно теряет это ощущение жизни. Полное отсутствие, когда мы превращаемся просто в железы с небольшим придатком животного мозга. Любовь такая, будто мы – придуманные существа, геометрические и беспримесные, бриллианты с чистыми открытыми гранями, через которые только и можно смотреть, и все же люди: в горле перехватывает, слезные железы переполнены, мир опять осязаем и свеж, и мы возвращаемся к нему вновь и вновь, упрямо пытаясь поймать прекрасную, но бессмысленную мечту. Я проснулся на рассвете от стучавшего в окно колечка. Она маячила сквозь рамку затемненного окна гостиной – я спал на веранде на раскладушке – и делала мне знаки, что пора вставать. Я пожалел о своем обещании. В седле я держался плохо и думал, что буду выглядеть по-дурацки, а может, вообще упаду на камень или дерево и вышибу себе мозги. Куда приятнее встречать рассвет, лежа на веранде, слушать щебетание птиц у озера и смотреть, как дождевые капли легко падают с неподвижных листьев. Я смутно помнил короткую ночную грозу – молнии освещали листву сахарного клена, та трепетала на ветру, дерево казалось белым и призрачным. Она постучала еще раз, я встал и медленно оделся – вещи были холодными и влажными. Утро выдалось темным, пасмурным, сквозь жемчужины дождя на сетке виднелось озеро и закручивавшиеся на нем кольца тумана. Она нетерпеливо ждала, пока я выпью растворимый кофе, разведенный недокипяченной водой. Пришлось объяснять шепотом, что нечего даже и думать выходить из дома без кофе. Мы остановились послушать храп ее отца, потом кто-то перевернулся на скрипучей кровати, потом опять тишина. Она была в желто-коричневых бриджах для верховой езды и болтающемся пуловере из тех, что вяжут ирландские крестьяне, чтобы заработать себе на картофельное пюре. Только что она стояла у плиты, пытаясь выскрести из банки чайную ложку кофе, ложечка упала на пол, и вид склонившейся фигуры выбил меня из дремоты – бриджи, плотно обтягивавшие ягодицы, и полоски в тех местах, где трусики врезались в тело. Всего пятнадцать лет. Я тихо закрыл дверь и пошел вслед за ней по подъездной дорожке. Легкие брызги дождя, но больше с деревьев, и туман, расползавшийся по болоту и по лесу. Сырость пробирала до костей, я дрожал. Она нагнулась поднять камень, бриджи опять туго натянулись. Поиграть, что ли, в собачку, или в доктора, или еще во что, подумал я. – Вот. Брось его в птиц, – скомандовала она, протягивая мне камень. Я бросил камень в дрозда, усевшегося на почтовый ящик примерно в пятидесяти ярдах от нас. – Почему ты вчера не стала со мной танцевать? – спросил я, глядя, как камень плюхается в кусты. – Потому что ты был пьяный и противный, а я решила себя хорошо вести. – Сука ты. Она пораженно обернулась: – Как ты меня назвал? Мы срезали путь через поле, промочив до коленей ноги в пропитанной дождем траве. У меня кружилась голова, я чувствовал себя полусумасшедшим – похмелье не отпускало, но одновременно ощущалась какая-то приподнятость. Я остановился, чтобы прикурить сигарету, она обернулась и тоже застыла, глядя на свои промокшие башмаки. – Если мы не поторопимся, нам достанется плохая лошадь. – Лошади все плохие. Боже, спаси меня от крупных животных, причиняющих боль. Я заранее чувствовал, как неотвратимый болевой удар волной пройдет по спине, голова затрясется, а шея щелкнет, словно змеиная, стоит лошади подпрыгнуть чуть повыше следа от ноги. Верховая езда становилась немного приятнее, если на седлах имелись рожки, но это называлось «по-английски» – я думал об англичанах и о том, почему они сами не смогли выиграть эту войну. Никаких рожков, разумеется. Плохое питание и зубы, правда, я ни одного из них не знал близко. У себя дома они держались благоразумнее, ездили «по-западному» без претензий, и у них было за что хвататься, когда их подбрасывало в воздух. Мы вернулись после полудня, я надел плавки и вышел на пирс. Похмелье ушло куда-то в живот, точнее, живот разделил его со всем телом – голова и туловище тошнотворно и слабо гудели. Проклятая лошадь неслась, чтобы не отстать от ее лошади, как бы сильно я ни натягивал поводья. На самом деле, когда я дернул в первый раз, кобылу с потрясающей скоростью бросило в сторону, и я подумал, что, пожалуй, начну опять ходить в церковь, перестану пить пиво и брошу курить, если только Господь позволит мне целым и невредимым слезть с этой клячи, добраться до дома, до кровати, и чтобы ничего не болело. Мать позовет меня завтракать, я произнесу над беконом невидимую благодарность Создателю, и мозг у меня станет чистым, как Луна. Она сидела на краю пирса, и я без слов прошел мимо; ноги болели и подкашивались, поэтому я повалился в воду спиной. Она ничего не сказала, и я поплыл к плоту, не поднимая головы, только глядя, как исчезает светлое песчаное дно и темнеет вода. Уцепившись за плот, я свесил ноги в более холодную воду, тогда как вокруг груди закручивалась и блестела теплая. Я представил себе воду абсолютно холодную, наперекор нелогичному мирозданию твердый лед у самого дна. Увидев, что она смотрит в сторону, я лениво поплыл обратно к берегу, временами переворачиваясь на спину и глядя прямо на солнце. В начальной школе у нас учился альбинос, который дольше всех мог смотреть на солнце. Никаких других фишек, чтобы завоевать уважение, у него не было, а потому он доставал всех своим «пошли посмотришь, как я смотрю на солнце, спорим, ты так не можешь». В шестом классе куда-то пропал, одни говорили, что его отправили в школу для придурков в Лапире, другие – что в школу для слепых в Лансинге. Я доплыл до пирса; она сидела, все так же уперев локти в колени и держа у груди книжку. Я стоял на мелководье, потом вдруг слегка наклонился и сунул голову ей между коленей. Она вскрикнула, когда вода потекла по бедрам, затем ни с того ни с сего сжала мою голову коленями. – Я поймала морского змея. Было больно ушам, но я о них забыл, разглядывая маленький лобковый пучок там, где он соединялся с купальником. В этот миг я ее даже не хотел. Неприязнь после катания на лошади и вчерашних танцев была слишком свежа. Трудно было понять ее столь явное презрение и желание держаться подальше, то, как она передразнивала мой среднезападный акцент. Туда же танцы, воняющие свеженатертым полом, и как я неуклюже накачивался пивом при виде тех, кто пляшет куда изящнее. Потом решение ехать двести миль до Нью-Йорка, вынужденная трезвость, пока кто-то блюет на заднем сиденье. В машине было холодно, начинался дождь. Капелька затекла ей между ног. Она выпустила мою голову, я вылез на пирс и улегся рядом сохнуть на солнце и заслонять глаза рукой. – Ты спишь с этим парнем? – А? – Ну, ты с ним трахаешься? – Не твое дело. Я посмотрел на ее спину, как мягко ягодицы соприкасаются с досками. Она была довольно высокой, с осиной талией, но все остальное для ее возраста казалось чересчур пышным. – Просто интересно. Это я так. – Мы решили подождать, пока мне не исполнится шестнадцать лет. Она повернулась, положила книгу мне на ноги и сняла темные очки. – У тебя много девушек? – Есть маленько, – соврал я. – Ты их уважаешь? – Конечно. А для чего они, как ты думаешь? Она опять повернулась к озеру и забрала книжку с моих бедер. Я вздрогнул, почувствовав, как начал расти член, нравилась она мне или нет – не важно. Она взглянула на мои плавки, затем положила на меня руки. – Мужчины такие смешные. Взяла полотенце, книжку и пошла по пирсу к дорожке и к коттеджу. После ужина мы сели кружком – семеро, включая ее родителей, брата, сестру, моего друга, – и стали слушать «Реквием» Берлиоза. Я устал, мне было скучно, поэтому я сослался на головную боль и сказал, что пойду подышу свежим воздухом. Шагал к озеру, думал о ней и чувствовал что-то странное. Она казалась слишком юной, незавершенной, ее обаяние было детским, я же в свои семнадцать лет мечтал и фантазировал только о крупных полногрудых женщинах, как они будут визжать и стонать от удовольствия. Земля словно затихла в ожидании ночи. В то лето объявили о водородной бомбе, и я помню, в какой восторг приводила меня сама эта мысль, а вслед за ней спекуляции моего наивного новозаветного мозга о том, что земля сгорит, точно вымоченный в керосине клок ваты, Вселенная расколется на части, и явится Иисус Второго Пришествия, светящийся изнутри, с нимбом над Своей, подобной Солнцу головой. При этом наше старое Солнце превратится в обуглившийся диск, а холодная Луна сделается кроваво-красным отражением вселенского пожара. Так я размышлял, стоя на пирсе, однако никоим образом не связывал себя с этой катастрофой. Я буду жить как ни в чем не бывало со своими личными ожиданиями и амбициями. Мои чувства оставались чувствами ребенка, уши заполняло кваканье лягушек, и я чувствовал запах подсыхавших плавок. Далеко в озере в свете полной луны какие-то люди закидывали блесну, чтобы поймать окуня. Голоса сливались, но ясно слышался скрип уключин. Рыбаки чиркнули спичкой, и короткая вспышка в небольшом кружке света на миг сделала их видимыми. За спиной у меня послышались шаги, но я не стал оборачиваться. Подумал, что это всего лишь мой приятель, а я не хотел заводить разговоров. Но тут мне на затылок легли гладкие пальцы, и она попросила сигарету, очень меня удивив. В нашем городке курящая пятнадцатилетняя девушка была бы сенсацией. Она выкурила сигарету целиком и только тогда заговорила, сообщив, что там в коттедже они обсуждали меня и мою ужасную невоспитанность. Как я не моюсь по утрам, кусаю с вилки, когда ем, говорю «ну», «ага» и так далее. И никому не помогаю. Я ответил, что будущий великий поэт должен оставить приличия приличным. Она сказала, что я не похож на поэта – из-за работы на стройке у меня кожа цвета какао, а волосы подстрижены коротко, как лопухи. Судя по тону, моя судьба у нее в голове была предрешена – деревенщина, село, как мы дразнили в школе тех, чьи манеры оставались не выше подметок. – Да вы просто кучка тупых надутых уродов. – Зачем ты хамишь? Я всего лишь сказала то, что слышала. – А сама ты что думаешь? – Не знаю. Я втянул воздух – я был зол, как никогда прежде. Злость из тех, что предшествуют первой драке, когда мерцает в глазах и все очертания кажутся красными. Так было во время футбольного матча, когда сразу после розыгрыша меня обвел полузащитник. В следующий раз – не помню, был это мяч или обычная блокировка, – из-за простой и понятной злости на то, что меня надули, я вцепился этому полузащитнику в горло прямо из серединной позиции. Или в Колорадо, когда другой уборщик посуды, оказавшийся боксером НССА,[25 - Национальная студенческая спортивная ассоциация.] влепил мне пятьдесят тычков, после которых я кое-как поднял руки, схватил этого козла и водил его мордой о штукатурку до тех пор, пока у него не слезла с лица вся шкура и вид получился как следует ободранным. – Я утром уезжаю. – Почему? Я положил ей руки на плечи, повернул к себе и поцеловал. Она держалась напряженно и не открыла губ. Потом мы целовались еще, лежа на досках, на этот раз ее рот открылся. Мы обнимались и прижимались друг к другу почти целый час, у меня распухли губы, но она так и не позволила стянуть с себя трусы. Я терся о них членом, ее ноги обвивали меня, и я кончил ей на живот. Мы расцепились, я дал ей носовой платок, прикурил сигарету – себе и ей. – Я тебя люблю, – сказал я. – Неправда. Конец идиллии. Я уже не мог без них жить. Эти трое или четверо за всю мою жизнь удерживали в ней равновесие. На рассвете мы уехали. Я сунул ей под дверь записку, в которой опять написал, что люблю ее. Дверь резко распахнулась, и она бросилась мне на шею прямо в бледно-голубой ночной рубашке. Мы обнимались, я залез под рубашку рукой, провел по голой спине, ниже к бедрам, между ног, по груди, не прерывая поцелуя. Затем вышел, не оглядываясь, через железную дверь и сел в машину. Мой друг ехал стабильно девяносто миль в час до самого Нью-Йорка, где мы нашли обшарпанный отель и два дня болтались по Виллиджу, пока денег не осталось только на дорогу домой. В первый же вечер лифтер пообещал прислать проститутку. Когда она постучала, мы слегка обалдели, но потом расслабились, выпив почти целую бутылку бренди. «Пять по-французски, десять за полный трах». Пока мы проводили в ванной рекогносцировку, она лакала бренди. Мы решили, что суммарные двадцать долларов нанесут слишком глубокую рану нашим финансам, так что придется ограничиться минетом. Бросили жребий, и мне выпало идти первым. Я вернулся в спальню, снял с себя все, кроме носков, и протянул ей пять долларов. Она сказала, что у меня симпатичный загар и что сама она часто берет пару выходных, чтобы поваляться на Джонс-бич. Я лег на спину и стал представлять, что это та самая Девушка, что это ее губы скользят и сжимают, а не губы проститутки, что лишь ускорило процесс. Настроение было слегка сентиментальным и меланхоличным, я оделся и отправился гулять, предоставив своему другу получать удовольствие. Я добрел до Вашингтон-сквер, где шел концерт камерной музыки и собралась большая толпа. Я послушал Телемана, потом пьесу Монтеверди,[26 - Георг Филип Телеман (1681–1767) – немецкий композитор эпохи барокко. Клаудио Монтеверди (1567–1643) – итальянский композитор, предтеча музыки Барокко.] но музыка лишь обострила меланхолию. Я вернулся в Мичиган, примерно год мы переписывались, затем в девятнадцать лет я уехал в Нью-Йорк, она приезжала туда ненадолго, но я слишком часто менял жилье, чтобы не платить за последний месяц, и она так меня и не нашла. Когда мне наконец переслали ее последнее длинное письмо, я плакал. Она писала, что собрала чемодан и хочет побыть со мной неделю перед тем, как начнется школа, она обо всем договорилась с подругой, и родители ничего не узнают. На сиреневой бумаге с цветочками в верхнем углу и запахом лаванды. Я перечитал его раз десять, пока оно не заляпалось потом, элем, кофе и не смялось от запихивания в бумажник. Я читал его в барах, у фонтанов, в Центральном парке, в музеях, на траве, устилавшей берег Гудзона, у моста Джорджа Вашингтона, а чаще у себя в комнате, снова и снова у себя в комнате. В нем была какая-то жуткая окончательность, что-то навсегда утраченное. Она вернется к своему старому другу, а я превращусь во что-то промежуточное, как ночь с цыганом. Мне было все равно. В девятнадцать лет тело абсолютно. Что еще? Дар тела и бессмысленная ночь любви. Я послал ей прощальный подарок – своего любимого Рембо издательства «Галлимар», в коже, на папиросной бумаге, с выцарапанными на форзаце любовными строками. «Стоит тебе передумать…» Финал идиллии. Лет через шесть я узнал, что она вышла замуж. Лет через девять я проезжал мимо ее дома в Вустере, Массачусетс. Зашел в местную продуктовую лавку за сигаретами, надеясь случайно ее встретить, пусть даже она будет толкать перед собой коляску с четырьмя младенцами. Поразителен был трепет, охвативший меня при мысли, что через столько лет я оказался так близко от нее, всего в одном квартале. Но она не появилась, и в конце концов я уехал. Дешевый палаточный навес начинал протекать, стоило поскрести его изнутри. С брезентом так всегда. Когда-нибудь я все же куплю себе дорогую нейлоновую палатку, одним куском с полом, всего пять фунтов вместо двадцати прессованного брезента. Но погода поворачивалась к теплу, а ветер становился легким и мягким. Сквозь полог палатки я следил, как в сумерках, примерно в ста ярдах отсюда, подходит к ручью олениха попить воды. Ежедневная процедура. Почему не фавн? Она была округлой, в темном рыжевато-буром летнем одеянии. Почуяла мой запах и бесшумно ускакала в заросли, мелькая среди зелени белым подхвостьем. Чуть позже кончился дождь, я встал и сварил себе фасоль-пинто с нарезанным луком, вывалив туда банку нездоровой на вид аргентинской говядины. Корову, наверное, стоило пристрелить из-за больных копыт и зубов. Закопать бульдозером, за рычагами которого сидит Бог в бронзовых очках, как в фильме «Хад».[27 - «Хад» (1963) – вестерн Мартина Ритта с Полом Ньюменом в главной роли, экранизация романа Ларри Макмертри; фильм получил три «Оскара».] Убей это животное. Утром было тепло, светило солнце, а потому я решил отыскать машину и забрать остатки еды. И устоять перед искушением проехать пятьдесят миль, сто в обе стороны, за галлоном виски, или за галлоном с четвертью, или даже больше. После виски я сделаюсь слезливым и бестолковым, запросто оттяпаю себе топориком палец на ноге, или меня занесет под ядовитый дуб, или схватит судорога и я утону в озере. Мне хотелось сходить к тому озеру еще раз – на другой, дальней его стороне на сером сосновом пне я приметил возвышающееся над камышами гнездо скопы. Скоп осталось совсем мало, и мне хотелось рассмотреть ее вблизи. Моя вторая бостонская сессия началась после неудачной карьеры в колледже и двух лет безработицы. Перерыв, видите ли. Поиски лучшего с нуля. Образование в наше время – билет в будущее. Я вовсе не насмехаюсь над этими клише, выражающими наши заветные мечты и надежды. Я давно понял, что, если они составят не только тысячу песенных текстов, но и единственный мой постоянный словарь, я сделаюсь знаменит и богат, богат и знаменит. Вместо того чтобы выпихивать меня из «Рица» из-за кривых зубов, выбитого глаза, масленой рожи и таких же лацканов, меня будут встречать литаврами, барабаном и кларнетом Бенни Гудмена.[28 - Бенни Гудмен (1909–1986) – американский джазовый музыкант, известный как «король свинга».] Под маслом, конечно, подразумевалось не настоящее масло или хотя бы маргарин, а просто опознавательный знак. Чем дольше я жил на страницах комикса «белое на белом», тем больше нуждался хоть в какой-то бирке. Пусть будет масло. Или подозрительная аппроксимация масла, полученная – продолжим упреки – во время кунниллингвистических экспедиций на Мемориал-драйв. Радклифские девушки[29 - Радклиф – женский колледж Гарвардского университета, основан в 1879 г.] отличались приверженностью к нарциссизму и отнюдь не всегда к гигиене. Соответственно, второй мой пресловутый знак. Оцинкованное ведерко с горячей водой, сдобренной «Даз» или «Фэб», губка и подушечки «Брилло». Нелегко таскать, но стоит иметь при себе. Вы наверняка поймете. Это было до земляничных душей и ванн из шампанского, до тех безмятежных времен, когда мышки трансформировались в ультрафиолетовых кисок. Так что я был подельщицей без лицензии, далеко от дома, на коленях и без портфеля, в одной руке губка, другая сжимает в злобном красном кулаке яблоко неуправляемого мира. Короче, в этом своем втором странствии я пытался начать все сначала, собраться, удержать голову над водой, а потому каждое утро просиживал в кафетерии «Хейс-Бикфорд», изучая в «Глобе» объявления о найме. Забавно, когда бы не было так хорошо всем знакомо. Ученик банковского кассира за $333 в месяц. Прочтя в «Бостон глоб» статью о том, что, каким бы «ужасающим» ни выглядело положение местных безработных, оно все же не было «отчаянным», я сделал пометку на обратной стороне банковского бланка для приема на работу: когда в следующий раз буду проходить мимо библиотеки, попросить Большой оксфордский словарь и выяснить, в чем разница. Я вечно таскал с собой не меньше десятка таких бланков. Они имели свойство постепенно мяться, и, когда я их выбрасывал, куча времени уходила на переписывание заметок. Готов признать, что потратил на них больше часов и минут, чем на заполнение самих бланков. Великолепным росчерком я выводил наверху свое имя, но уже на адресе, домашнем и местном, начинал колебаться, а когда дело доходило до номера социального страхования, мои силы были подорваны. Задолго до опыта работы, имени супруги, девичьей фамилии тещи и рекомендаций. Я ждал в неопределенном будущем того особого мига, когда во мне произойдет самопроизвольный выброс энергии, я заполню десятки таких бланков, получу работу и выберусь наверх. Однажды я сидел на двенадцатом этаже в отделе кадров, дожидаясь, когда со мной поговорят насчет очень творческой работы в отделе почтовой рекламы. Я битый час читал деловые журналы, изредка втихаря полизывая руку, чтобы пригладить коровий зализ в волосах. Уловки были ни к чему, секретарша явно забыла о моем присутствии. И тут я заметил, что лацкан пиджака неприятно топорщится из-за напиханных в карман бланков заявлений. Я поискал глазами мусорную корзину, но она, видимо, стояла под столом секретарши или была замаскирована под мебель. Окно зато находилось рядом, и я встал, сделав вид, будто мне интересно, что там происходит внизу. Достал пачку бланков и столкнул ее с подоконника, предоставив всей этой компании скользить вниз и умирать на улице. Несколько этажей они держались вместе, затем, подхваченные порывом ветра, разлетелись и поплыли мягко, словно бумажные аэропланы. Не хватало только парада астронавтов. Люди с другой стороны улицы стали задирать головы, среди них полицейский. Я резко отпрянул от окна. – Я все видела, – сказала секретарша. Подумал о том, чтобы застрелиться, когда кончится еда, но тут же признал эту мысль литературщиной. Придется болтаться до двухтысячного года, хотя бы затем, чтобы сказать внукам, как я был прав в семидесятом. От природы к тому времени ничего не останется, даже тепла свинарников и человечности коровников. Хлева станут храмами, люди будут облизывать их серые задубевшие доски и возносить молитвы. Я отпишу свое тело медицинскому колледжу и потрачу деньги – долларов сто, наверное, – на динамит. Хотя мне все равно не отомстить за убитого во сне гризли, Криппл-крик или за резню на Сэнд-крик.[30 - Резня на Сэнд-крик произошла 29 ноября 1864 г., когда отряд самообороны Территории Колорадо напал на поселение индейцев племен шайен и арапахо.] Последняя мне как-то приснилась, только женщины сиу были в этом сне мучнисто-белыми и танцевали вокруг черно-зеленого костра. В наказание наша страна, разумеется, стала Германией, где Миссисипи – Рур, а Огайо – Рейн. Отец предупреждал меня об этом двадцать лет назад, но такова была его профессия – специалист по охране природы. Хорошо, что он умер в шестьдесят третьем – еще до того, как стала очевидной необратимость разрушений и объявился этот размалеванный бронепоезд, нагруженный пердящими политиками с их дебильными лозунгами и прокламациями. От сверхзвукового хлопка у новорожденной норки сминается череп. Мы знаем об этом. Мало? Если стреляться, нужно обязательно сжечь или закопать одежду и прочее добро, можно вырыть глубокую яму, как для мусора, и упасть в нее, в крайнем случае небольшое углубление, в которое я, уже голый, последним взмахом руки брошу ружье. Плоть – хорошее естественное удобрение, или еще лучше – пища для хищников. Семейство койотов проживет на моем трупе несколько дней. Потом сквозь скелет прорастут трава и папоротник, а еще позже его сжует любитель соленого – дикобраз. Поэтому в лесу так мало оленьих рогов. Но это все романтика. Я люблю французские рестораны. Вот и причина не стреляться – заливная щука, тефтели de veau,[31 - Телячьи (фр.)]эльзасские улитки, рыбный суп. Или моя собственная мексиканская стряпня – блинчики с куриным мясом, острым чилийским соусом и сметаной, чтобы заедать ею укусы красного перца Или вино. Или галлоны янтарного виски. Или старый рецепт лечения простуды, которым я пользовался в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Франциско и дома: первым делом кварта свежевыдавленного грейпфрутового сока, затем полгаллона теплой воды для лучшей очистки организма. После двухчасового отдыха в темной комнате пожарить двух– или трехфунтовый бифштекс с кровью и съесть без соли и руками. После этого с надутым и распухшим животом лечь в очень горячую ванну, выключить свет и медленно тянуть самый лучший бурбон, на который только хватит денег, не меньше четверти галлона, пока бутылка не опустеет. Это может занять часа четыре, зависит от твоей вместительности. Затем двадцать четыре часа спишь, а когда просыпаешься, мир свеж и никакой простуды нет и в помине. Некоторые люди с ослабленным организмом будут страдать от похмелья, но я тут ни при чем. Я же не врач. Идите к врачу. Можно пройти через эту процедуру, даже если никакой простуды нет, все равно будет приятно. Иногда на этапе ванны я добавляю гаванскую сигару, но в последнее время они стали чересчур дороги и труднодоступны. Тот же рецепт вылечит вас от меланхолии и на несколько дней сделает бешеным ебарем. Устрицы так не действуют. Как-то под настроение я съел дюжину устриц в бостонском «Юнион-ойстер-хаусе», после чего зашел в «Вестерн-бар Эдварда» и не смог там выпить ни глотка – кое-кто из устриц был еще жив, или чуть жив, и при каждом движении бултыхался у меня в желудке. Пришлось провести отвратительный вечер в порнокинотеатре, где дрочили под газетой мои бостонские соседи. Шорох, шорох и шуршание газет в темном кинозале. Кроме того, я съел несвежего омара и выблевал его целиком, совершая гимнастические кульбиты на улицах Глостера. Собралась немалая толпа. В другой раз я держал за руку друга, умиравшего в больнице от гепатита и осложнений. Он повторял снова и снова: – Передай мои слова всем художникам всего мира, даже на континенте и в Южной Африке. Никаких моллюсков и грязных иголок. Спиды[32 - Speed («скорость») – обиходное название стимуляторов амфетаминовой группы.] принимайте перорально. Никаких устриц, если они на вас смотрят, и никаких мидий в месяцы без буквы «р». Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле – лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, – в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра. – Почил поэт. – Чего? – Этот человек умер. Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо. – Точно. Вы его врач? – В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях. Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки, выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно – она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно. Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу.[33 - Франсуа Вийон (1431–1463) – французский поэт, вор и бродяга. Уильям Батлер Йитс (1865–1939) – ирландский поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе.] Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили. Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату. Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы: Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=328592) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Перевод Л. Синянской 2 Небольшой остров в заливе Аппер-Бей близ Нью-Йорка, в 1892–1943 гг. – главный центр по приему иммигрантов в США, а до 1954-го – карантинный лагерь. 3 Уэбб Пирс (1921–1991) – американский кантри-певец. Песня «There Stands the Glass» исполнена им в 1951 г. и стала одной из самых известных «пьяных» песен. 4 Персонаж романа Джона Стейнбека «Гроздья гнева». 5 Рэндольф Скотт (1898–1987) – американский киноактер, снимался с 1928 по 1962 г. 6 «The Old Rugged Cross» – популярная христианская песня, написанная в 1913 г. Джорджем Беннардом. 7 «There's a Fountain Filled with Blood» – религиозный гимн, написанный Уильямом Коупером в 1772 г. «Safe Am I» – религиозный гимн, написанный Милдред Лейтнер Диллон в 1938 г. «Wonderful the Matchless Grace of Jesus» – религиозный гимн, написанный в 1918 г. Гарольдом Лилленасом. 8 Балет на музыку Ричарда Роджерса. В 1957 г. вышел фильм с тем же названием и той же музыкой Ричарда Роджерса, но с другим сюжетом. 9 Херб Шрайнер (1918–1970) – американский комик и телеведущий. 10 Герой одноименной серии комиксов Алекса Раймонда, выходившей с 1935 г. 11 Другой герой комиксов, боксер, придуманный в 1930 г. художником Хэмом Фишером. 12 Билли Сандей (1862–1935) – профессиональный бейсболист, а затем один из самых влиятельных в Америке протестантских проповедников. 13 Джеймс Асшер (1581–1656) – англиканский архиепископ и богослов, известный тем, что опубликовал хронологию, согласно которой Вселенная была сотворена 23 октября 4004 г. до н. э. 14 Американская достопримечательность, бетонная плотина высотой 221 м; сооружена в 1931–1936 гг. на р. Колорадо на границе Аризоны и Невады. 15 «Streets of Laredo» – популярная ковбойская песня, известна с XIX в., происходит от существенно более ранней англо-ирландской баллады «The Unfortunate Lad». (К слову сказать, от этой же баллады произошел знаменитый новоорлеанский стандарт «St. James Infirmary Blues») 16 Жан Лафит (ок. 1776 – ок. 1826) – пират, промышлявший в Мексиканском заливе. 17 Проспект Свиней (фр.). 18 Людовика Четырнадцатого (фр.). 19 Юджин Виктор Дебс (1855–1926) – рабочий и политический лидер, один из основателей международного профсоюза промышленных рабочих, пять раз был кандидатом в президенты США от социалистической партии. 20 Уолтер Филип Рейтер (1907–1970) – с 1946 г. лидер профсоюза рабочих автомобильной промышленности. 21 Мадам Чан (Сунь Мейлинь, 1898–2003) – жена генерала Чан Кайши (1887–1975), лидера партии Гоминьдан, правившей в Китае до 1949 г., а затем перебравшейся на Тайвань. 22 С богом, прелестно, саманный особняк (исп.). 23 Сквозной герой нескольких романов Уильяма Фолкнера («Шум и ярость», «Авессалом, Авессалом»), в конце концов совершивший самоубийство. На мосту Ларса Андерсена через реку Чарльз в Кембридже висит посвященная ему мемориальная доска. 24 Джерри Вейл (р. 1932) – американский певец. Дороти Коллинз (1926–1994) – певица и актриса канадского происхождения. Снуки Лэнсон (Рой Ландман, 1914–1990) – певец, известный по телепрограмме «Твой хит-парад» (1950–1957). Жизель Маккинзи (1927–2003) – канадская певица. Джулиус Ла Роса (р. 1930) – американский поп-певец. 25 Национальная студенческая спортивная ассоциация. 26 Георг Филип Телеман (1681–1767) – немецкий композитор эпохи барокко. Клаудио Монтеверди (1567–1643) – итальянский композитор, предтеча музыки Барокко. 27 «Хад» (1963) – вестерн Мартина Ритта с Полом Ньюменом в главной роли, экранизация романа Ларри Макмертри; фильм получил три «Оскара». 28 Бенни Гудмен (1909–1986) – американский джазовый музыкант, известный как «король свинга». 29 Радклиф – женский колледж Гарвардского университета, основан в 1879 г. 30 Резня на Сэнд-крик произошла 29 ноября 1864 г., когда отряд самообороны Территории Колорадо напал на поселение индейцев племен шайен и арапахо. 31 Телячьи (фр.) 32 Speed («скорость») – обиходное название стимуляторов амфетаминовой группы. 33 Франсуа Вийон (1431–1463) – французский поэт, вор и бродяга. Уильям Батлер Йитс (1865–1939) – ирландский поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе.