Испытание Ричарда Феверела Джордж Мередит В своем творчестве Джордж Мередит (1828–1909) продолжает реалистические традиции в английской литературе. Роман «Испытание Ричарда Феверела» (1859) посвящен проблеме становления личности героя, теме взаимоотношений «отцов и детей». Вслед за Диккенсом Дж. Мередит выступает сторонником гуманистических принципов воспитания молодого человека. Джордж Мередит Испытание Ричарда Феверела ДЖОРДЖ МЕРЕДИТ И ЕГО РОМАН «ИСПЫТАНИЕ РИЧАРДА ФЕВЕРЕЛА» Английский писатель Джордж Мередит (1828–1909) вошел в историю литературы как продолжатель реалистической традиции классического романа и вместе с тем как один из создателей социально-психологического романа новейшего времени. Его творчество явилось необходимым звеном между «блестящей плеядой» английских романистов середины прошлого столетия (Диккенс, Теккерей, Бронте, Гаскелл) и писателями рубежа XIX–XX веков (Гарди, Стивенсон, Конрад). Романы Мередита во многом подготовили появление произведений Д. Голсуорси, Г. Уэллса, Э. М. Форстера. Приверженность традиции, и прежде всего английской сатирической традиции, сочетается у Мередита с новаторством, с поисками новых путей развития романа и новых принципов художественной изобразительности. Осуждение снобизма и косности буржуазно-аристократической среды, ее лицемерия и ханжества дополняется в романах Мередита пристальным вниманием к внутренним мотивам поведения человека, углубленным психологическим анализом. Мередит мастерски передает мельчайшие оттенки переживаний и чувств, движения мысли. Его проза приобретает ярко выраженный интеллектуальный характер. В творчестве Мередита проявились особенности литературы второй половины XIX века – процесс ее психологизации, драматизация романа, усиление в нем трагического начала и горькой иронии. Мередит отходит от панорамного изображения социальных условий и нравов, с которым мы встречаемся у Диккенса и Теккерея. Социальные противоречия, антигуманный характер буржуазного общества он выражает иными художественными средствами. Мередит сближает структуру своих романов с драматическими жанрами – с комедией и трагедией, обогащает искусство романа новой формой диалога, близкого к диалогу драматургии; он проявляет себя не столько как мастер повествования, сколько как мастер создания ярких, запоминающихся по своей драматической напряженности сцен, смена которых и составляет основу движения действия в его романах. Мередит не описывает происходящие события, а передает их восприятие действующими лицами. Эта особенность повествовательной манеры английского писателя была верно подмечена его русским современником П.Д. Боборыкиным, который писал о Мередите в своих воспоминаниях: «Интрига в его романах не увлекает, он позволяет себе беспрестанно вставлять в ход действия авторские отступления и пестрит страницы афоризмами и рассуждениями»[1 - Боборыкин П. Д. Воспоминания. В двух томах. М., 1965, т. 2, с. 219.]. Принцип драматизации повествования стал одним из основных в творчестве Мередита. Дав своему роману «Эгоист» (1879) подзаголовок «повествовательная комедия», он подчеркнул тем самым связь эпического искусства романа с драматическими принципами комедии. В стремлении к драматизации жанра романа Мередит был не одинок. В английской литературе Томас Гарди, Джозеф Конрад, Джордж Мур сопоставляют свои романы с трагедиями и используют термины «драматический роман» и «трагический роман». Однако в творчестве Мередита тенденции, характерные для литературного процесса рубежа XIX–XX веков, обозначились гораздо раньше. Они проявились в его романах 50—60-х годов – «Испытание Ричарда Феверела» (1859; впоследствии появились еще три редакции этого романа), «Ивэн Херрингтон» (1860), «Эмилия в Англии» (1864), «Рода Флеминг» (1865), «Виттория» (1867), а также и во всех последующих – от «Приключений Гарри Ричмонда» (1871) до самых поздних («Один из наших завоевателей», 1891) и др. Не случайно подлинное «открытие» Мередита произошло много позднее его вступления в литературу. Хорошо знакомый с современной ему культурной жизнью Англии, П. Д. Боборыкин отмечает, что даже в самом конце 1860-х годов, когда Мередит уже проявил себя как «замечательный беллетрист», в литературных кругах Лондона о нем никто ничего не говорил»[2 - Боборыкин П. Д. Воспоминания. В двух томах. М., 1965, т. 2, с. 214.]. Лишь на склоне лет Мередит был признан как романист. Но даже и тогда его романы не были оценены по достоинству. В 1908 году на праздновании своего восьмидесятилетия Мередит со стоической иронией говорил о том, что, став знаменитым, он не добился известности. С чем это связано? На этот вопрос точнее других отвечает соотечественник Мередита писатель Д. Б. Пристли, справедливо обращающий внимание на то обстоятельство, что Мередит всегда находился «впереди многих своих современников»; именно поэтому считать его писателем прошлого столетия никак нельзя, ибо весь он устремлен навстречу будущему. Устремленность в грядущее проявилась во всей художественной системе Мередита, в демократическом пафосе и гуманизме его творчества, в вере в прогресс. Весьма знаменателен тот факт, что в 1905 году Мередит выступил в поддержку первой русской революции. В оде «Кризис» (1905) он приветствовал и прославлял пробудившийся «Дух России», утверждал веру в счастье, которое придет на смену насилию. В среде русских читателей произведения Мередита всегда вызывали интерес и пользовались признанием. Его лучшие романы переводились на русский язык сразу же после их опубликования в Англии. Трижды издавался в нашей стране роман Мередита «Эгоист» (1894, 1912, 1970). Статьи и рецензии на произведения Мередита печатались в «Отечественных записках» и «Вестнике Европы» Джордж Мередит родился в 1828 году в портовом городе Портсмуте на юге Англии. Его отец был владельцем лавки морского обмундирования, а мать – дочерью трактирщика. Детские годы будущего писателя не были счастливыми. Их омрачили раннее сиротство, необходимость жить в пансионе, отчуждение от родного дома и новой семьи отца. Четырнадцатилетним подростком Мередит уезжает из Англии: на деньги умершей матери он был отправлен в Германию, где в период 1842–1844 годов учился в школе моравских братьев в небольшом прирейнском городке Нейвид. Жизнь в Германии в канун революции 1848 года в атмосфере подъема гражданских настроений, в общении со своими сверстниками – молодыми людьми, съехавшимися в Нейвид из разных европейских стран, не могла не оказать существенного влияния на юного Мередита. Особое значение имело знакомство с немецкой литературой, в первую очередь – с произведениями Гёте и Жан-Поля. Весьма ощутимым оказалось влияние немецкого романтизма, во многом определившее и тематику, и специфику колорита ранних фантастических повестей Мередита «Бритье Шэгпата» (1856) и «Фарина» (1857). Не имея средств на получение университетского образования, Мередит вернулся в Англию и поступил в ученики к одному лондонскому адвокату. Однако в гораздо большей степени, чем юриспруденция, его влекла к себе поэзия. В 1849 году было опубликовано его первое стихотворение, а через два года вышел первый поэтический сборник «Стихотворения» (1851). Обстоятельства жизни начинающего писателя сложились таким образом, что человеком, содействовавшим его вступлению в литературу, оказался Чарльз Диккенс. Знакомство Мередита с крупнейшим романистом Англии состоялось в 1849 году, а на следующий год в издаваемом Диккенсом журнале «Домашнее чтение» было опубликовано несколько стихотворений Мередита. Это событие знаменательно не только в плане личного знакомства двух писателей; в историко-литературном контексте оно воспринимается как встреча двух поколений английских романистов в очень важный переломный момент истории Англии, как передача эстафеты реалистами 1830—40-х годов своим последователям – писателям, вступившим в литературу в 1850-е годы, то есть уже после революции 1848 года. В 1850—60-е годы, последовавшие за революционным подъемом и подавлением европейских революций 1848 года, Англия вступила в новую фазу развития, заняла ведущее положение на международной арене в промышленности и торговле. Буржуазные историки называют вторую половину XIX столетия «золотым веком» викторианства. Однако положение народных масс противоречило официальной версии о «всеобщем процветании». Интенсивно обогащалась и укрепляла свои позиции английская буржуазия, одержавшая временную победу над рабочим движением. Но классовая борьба не затихала, хотя по своей силе она уступала мощному подъему чартизма в период 1830—40-х годов, который В. И. Ленин определил как «первое широкое, действительно массовое, политически оформленное, пролетарско-революционное движение»[3 - Ленин В.И. Полн. собр. соч. Изд. 5-е, т. 38, с. 305.]. Эпоха 1850—60-х годов характеризовалась расколом рабочего движения в Англии, усилением влияния оппортунизма в буржуазной идеологии. Новые черты и особенности приобретает в этот период реалистический роман. В сатирическую картину действительности включается трагическое начало, усиливается внимание писателей к интеллектуальной и духовной жизни героев; с особым интересом романисты этого периода относятся к этическим аспектам общественной проблематики; заметно усиление драматического и лирического начал в романе. Эти особенности проявились в творчестве Джордж Элиот, в романах Джорджа Мередита, Томаса Гарди, Сэмюела Батлера; они сказались и в позднем творчестве Диккенса. Мередит начал и завершил свой творческий путь как поэт, хотя подлинную известность ему принесли романы. Поэтические произведения Мередита, и прежде всего его поэма «Современная любовь» (1862), – это лирический дневник поэта, отражающий сложную гамму глубоко интимных чувств, связанных с драматически напряженными ситуациями его жизни. «Современная любовь» написана под влиянием тяжелых переживаний, постигших Мередита в его недолгом и несчастливом браке с Мери Эллен Никколс, дочерью известного романиста Т.Л. Пикока. Вместе с тем трагическая история героев поэмы заключает в себе гораздо более широкие обобщения. Мередит пишет о нравственных мучениях людей, связанных узами брака, но разделенных непреодолимой стеной духовной разобщенности, отчуждения, взаимного непонимания, на которые их обрекает лицемерная и лживая мораль буржуазного общества. Это поэма о трагедии Любви в мире фальши и корыстолюбия. Многие стихи Мередита посвящены красоте и величию природы, прославлению человека как вершины ее творения («Поэмы и лирические стихотворения о радости земного бытия», 1883). Языческие мотивы сливаются в поэзии Мередита с утверждением веры в возможности человека, ведущего непрекращающуюся борьбу с враждебными ему силами природы, стремящегося подчинить их себе. Во многих стихотворениях звучит мысль о том, что трагическое начало присутствует в жизни человека и неизбежно дает о себе знать («Баллады и поэмы о трагедии жизни», 1889). Поэтические циклы Мередита объединяет мечта о гармонии, которая может быть достигнута при слиянии в единое целое разума и воли, интеллектуальных и физических сил человека. Поэт верит в возможность существования гармонии, и эта вера становится источником его оптимизма Мередит-поэт удивительно органично сопрягает глубины интроспекции, проникновение в тайны сознания с живыми и впечатляющими своей зримой ясностью картинами природы, проникновенными поэтическими образами плывущих облаков, задумчивого леса, молчаливой поверхности недвижных вод тихого озера. Гражданская тема звучит в стихотворении Мередита «Старый чартист» (1862), в «Одах, воспевающих историю Франции» (1898). Свободолюбивые тенденции уживаются в произведениях писателя с недоверием к решительным действиям, направленным на преобразование общества. Это проявилось в трактовке чартистского движения. Герой стихотворения «Старый чартист» не приемлет мир богачей и мужественно переносит годы ссылки; это гордый и стойкий человек. Но он не является сторонником революционного изменения существующего порядка, верит в честный труд и постепенные усовершенствования. За свою жизнь Мередит написал тринадцать романов и несколько повестей. Их проблематика значительна. Мередит откликается на события и вопросы, глубоко волновавшие его современников. Он обратился к конфликту между косной викторианской Англией и новым молодым поколением, не желающим подчиняться лицемерной буржуазной морали и бесчеловечным догмам, умерщвляющим живое чувство («Испытание Ричарда Феверела»), ставил проблему женской эмансипации в связи с борьбой за свободу родины («Эмилия в Англии», «Виттория»), отразил свободолюбивые настроения, развивавшиеся под воздействием Парижской Коммуны («Карьера Бьючемпа», 1876), блестяще раскрыл черты социальной психологии респектабельного английского джентльмена, его эгоизм, трусость и тупость, религиозное ханжество («Эгоист»). Мередит решительно осудил эгоизм как порождение буржуазных отношений, показал его разрушающую силу и губительное воздействие на человеческую личность. Он использовал углубленный психологический анализ как способ постижения и раскрытия социальных проблем. Идейно-художественные искания, эстетический идеал Мередита определили облик положительного героя в его творчестве. С особой силой гражданские устремления писателя проявились в образе Нэвила Бьючемпа («Карьера Бьючемпа»). Вместе с тем обличение несправедливости общественного устройства, корыстолюбия господствующих классов, искреннее стремление отдать себя служению интересам народа уживаются в Нэвиле с боязнью революционного взрыва, идеей классового компромисса и реформизмом. Такая двойственность общественно-политической позиции присуща и самому Мередиту. Не случайно ни в одном из своих последующих произведений он не достигает остроты социально-философского конфликта, свойственной «Карьере Бьючемпа». В произведениях 1880—90-х годов – «Трагические комедианты» (1880), «Диана из Кроссуэя» (1885). «Лорд Ормонт и его Аминта» (1894), «Странный брак» (1895) – Мередит не делает новых художественных открытий и не достигает тех высот реалистического мастерства, которые характерны для его лучших романов 50—70-х годов – «Испытания Ричарда Феверела», «Карьеры Бьючемпа» и «Эгоиста». Среди поздних романов Мередита актуальностью проблематики заметно выделяется роман «Один из наших завоевателей». В нем создан правдивый и художественно яркий образ дельца-хищника новой империалистической формации. Таков Виктор Рэндом – преуспевающий финансист, «завоеватель» лондонского Сити. Однако богатство и успех не избавляют Рэндома от постоянного внутреннего напряжения, гнетущей тревоги, страха перед будущим. Для этого есть причины: процветание Виктора Рэндома основано на грязных махинациях, сделках с совестью, преступных действиях. Мередит великолепно передает несоответствие наигранного оптимизма Рэндома и его ужаса перед грядущим. В общественно-политическом плане роман «Один из наших завоевателей» отражает атмосферу неустойчивости и кризиса буржуазной Англии эпохи империализма. На протяжении многих лет Мередит выступал как журналист. Во время австро-итальянской войны (1886) он был корреспондентом «Морнинг пост» в Венеции. Сочувствие Мередита участникам итальянского освободительного движения отразилось в его романах «Эмилия в Англии» и «Виттория». Особую роль в жизни Мередита сыграли его связи с журналом «Фортнайтли ревью» и его окружением. Это было периодическое издание либерального направления, возглавляемое известным литературным критиком Джорджем Генри Льюисом, последователем основоположника позитивистской философии в Англии Герберта Спенсера. Позитивисты переносили законы природы на жизнь общества, применяя идею эволюции к общественным явлениям. В «Основных началах» (1862) Спенсер развивал мысль о закономерности постепенной изменяемости существующего порядка вещей, о вреде революционных взрывов. Эволюционный путь развития Спенсер противопоставлял классовой борьбе. Идеи позитивизма оказали существенное воздействие на литературу 1850—70-х годов. Вокруг Дж. Г. Льюиса группировались видные ученые-естествоиспытатели (Г. Гексли), публицисты (Дж. Морли, Ф. Гаррисон); на страницах его журнала публиковались статьи по политическим, социально-философским литературным проблемам. Здесь выступала со своими произведениями Дж. Элиот, чье творчество обозначило начало нового этапа в развитии английского реализма XIX века. Психология личности стала важной сферой исследования в романах Дж. Элиот «Мельница на Флоссе» (1860), «Феликс Холт, радикал» (1866), «Мидлмарч» (1872) и др. Трактовка моральных проблем в ее произведениях получила большой общественный резонанс. Дж. Элиот разделяла взгляды Спенсера, хотя и отмечала присущую им односторонность. Как и позитивисты, она развивала идею эволюции, склоняясь подчас к биологическому истолкованию человеческого поведения, к идее предопределенности, связанной с законами наследственности. Весьма характерно, что именно Дж. Элиот одной из первых дала высокую оценку ранним произведениям Мередита и приветствовала его вступление в литературу. В 1856 году в своих рецензиях на повесть «Бритье Шэгпата» она отметила присущее начинающему писателю художественное мастерство и писала о нем как о новом «поэтическом гении». Дж. Элиот первой обратила внимание на то, что в произведениях Мередита отсутствует «дидактическая нарочитость в преподнесении моральных уроков» и поэтическое начало преобладает над склонностью к аллегории. В течение тридцати пяти лет (1860–1895) Мередит исполнял обязанности литературного консультанта издательства «Чепмен и Холл». Эта сфера его деятельности весьма существенна, и она оставила свой след в истории литературы Англии: как редактор-консультант, Мередит имел возможность рекомендовать к изданию произведения начинающих авторов. У него был тонкий литературный вкус, и с его мнением считались. Благодаря содействию Мередита увидели свет первые романы Т. Гарди, Дж. Гиссинга, О. Шрейнер. В 1877 году на основе прочитанной им лекции Мередит создает «Эссе о комедии и использовании духа комического». Этот литературно-теоретический трактат с полным правом может быть назван эстетическим манифестом не только самого Мередита, но и английских реалистов второй половины XIX века. Написанное в период расцвета таланта писателя «Эссе о комедии» синтезирует его двадцатилетний опыт романиста, обобщает сделанные им художественные открытия, содержит суждения о задачах и назначении искусства, о сатире и юморе, о природе комического и намечает дальнейшие пути развития романа. Автор «Эссе о комедии» выступает поборником передового искусства современности. Мередит утверждает, что писатель должен не только наблюдать и изображать видимое, но и проникать в сущность явлений действительности и человеческого характера, «уметь распознавать законы существования». Писателю помогает в этом творческая фантазия, сила поэтического воображения. Цель искусства, как считает Мередит, состоит в обличении общественных и моральных пороков викторианской Англии, в содействии их искоренению. Путь к достижению этой цели он видит не в описании нравов и событий, а в изучении тех внутренних побуждений, которые определяют поступки и действия людей. Мередита интересует интеллектуальная сторона явлений. Он апеллирует к разуму и связывает комическое с интеллектуальным осмыслением действительности, утверждая, что «философ и комический поэт родственны в своем взгляде на жизнь». «Комическое, – пишет Мередит, – это гений умного смеха», «чувствительность к комическому есть шаг вперед в развитии цивилизации». Говоря о комедии и давая в своем эссе историю ее развития от Аристофана до XIX века включительно, Мередит имеет в виду не определенный драматический жанр, не комедию как таковую, а прежде всего «дух комического», который он понимает как особую художественную организацию жизненного материала, вполне применимую в жанре романа. Его любимые авторы – Аристофан, Менандр, Шекспир, Гёте, Мольер, Сервантес, Гюго. Он высоко ценит комедии Мольера «Мизантроп» и «Тартюф», в которых его привлекает глубокое и тонкое понимание комических противоречий; в этих произведениях нет «слышимого смеха, а есть дух комического». Творения Мольера Мередит ценит как «непревзойденные исследования человеческого рода и общества». Он ставит Мольера рядом с Менандром, считая и того и другого создателями бессмертных художественных типов, подлинными «комическими поэтами». Обращаясь к наследию великих комедиографов, Мередит стремится обогатить современный роман новыми собственно драматическими приемами исследования интеллектуально-духовной сферы человеческой натуры. В предисловии («Прелюдии») к роману «Эгоист» Мередит определяет комедию как игру, вызывающую размышления о социальной жизни, и пишет о том, что «комический дух» рожден «социальным разумом» И хотя все эти суждения высказаны Мередитом много позднее того времени, когда он работал над «Испытанием Ричарда Феверела», их нельзя не учитывать при знакомстве с его первым романом, тем более что именно в нем с удивительной полнотой отразились важнейшие особенности творчества писателя. Роман «Испытание Ричарда Феверела» вышел в свет в 1859 году. Он посвящен проблеме воспитания, становления личности героя, истории его вступления в жизнь. Существенную роль играет в нем тема «отцов и детей», тема двух поколений, решаемая Мередитом при изображении драматических столкновении Ричарда и его отца, сэра Остина Феверела. Круг социально-политических и морально-этических вопросов, к которым обращается Мередит, сближает этот роман с такими произведениями английской литературы 1850-х – начала 60-х годов, как «Дэвид Копперфилд» (1850), «Тяжелые времена» (1854), «Большие надежды» (1861) Ч. Диккенса, как «История Пенденниса» (1850) У.М. Теккерея, «Городок» (1852) Ш. Бронте, «Мельница на Флоссе» (1860) Дж. Элиот. Каждый из этих романов представляет собой один из вариантов так называемого «воспитательного романа», ведущего свою родословную от «Вильгельма Майстера» Гёте. В них изображен сложный в жизни человека период между детством и возмужанием, переход к юности, а затем – к годам зрелости. Это движение во времени связано с поисками своего «я», своего места в жизни, неосуществимой гармонии между идеалом и действительностью. Большое значение для Мередита имели также произведения поэтов-романтиков – Вордсворта и Китса, чье творчество было знакомо ему с юности. В поэме Китса «Эндимион» (1817), в «Прелюдии, или Развитии сознания поэта» (1805, опубл. 1850) Вордсворта передано движение лирического героя от детства к юности, пробуждение в душе молодого человека чувства прекрасного. Динамика внутреннего мира представлена в ее основных моментах, в мгновениях прозрений. Свой вклад в развитие «романа воспитания» внес в английскую литературу и Вальтер Скотт (роман «Уэверли», 1814). Романтическая традиция обогатила английский реалистический роман, проявившись в свойственной ему силе поэтического воображения, интенсивности лирического начала. Диккенс придал «воспитательному роману» напряженность в воспроизведении внутренней жизни личности и вместе с тем силу объективного изображения. В «Дэвиде Копперфилде» передано «движение жизни» которая сравнивается с вечно струящейся рекой, неслышно несущей свои воды от детства к годам зрелости. Характер героя показан в процессе его становления, в противоречиях и внутренней борьбе. Герой романа «Большие надежды» из наивного и доверчивого ребенка превращается в человека, познавшего жизнь и людей. Дж. Элиот обращается в «Мельнице на Флоссе» к теме противоречий между детьми и родителями, осложненных законами наследственности. И всякий раз проблема воспитания, поставленная в широком социально-общественном плане, сопрягается с темой обучения, с педагогическими вопросами в прямом смысле этого слова. За пять лет до появления «Испытания Ричарда Феверела» Чарльз Диккенс в романе «Тяжелые времена» рассказал о трагических последствиях педагогической «системы», основанной на принципах утилитаризма и примененной бездушным мистером Гредграйндом – «человеком фактов и цифр» – к воспитанию его детей – Луизы и Тома. Мередит многим обязан Диккенсу. Вместе с тем автор «Ричарда Феверела» с вниманием следил за многочисленными статьями и дискуссиями по проблемам воспитания, широко представленными в английской периодической печати середины прошлого века. В 40—50-е годы были опубликованы философско-педагогические статьи и трактаты Г. Спенсера, излагавшего свои взгляды на умственное, нравственное и физическое воспитание; все эти проблемы трактовались Спенсером с позиций позитивизма. В романе «Испытание Ричарда Феверела» традиционную для литературы тему становления личности Мередит вслед за Диккенсом соединил с критикой педагогических «систем», рожденных в отрыве от требований жизни, исполненной глубоких противоречий и драматических коллизий; он выступил сторонником гуманистических принципов, противопоставил их бесчеловечности и ограниченности всякого рода утилитаристских концепций. Вместе с тем существенную роль в романе Мередита играет автобиографический элемент. Несчастья личной жизни писателя, его неудачный брак с Мери Эллен Никколс, разъезд с женой, сложно складывавшиеся отношения с любимым и тяжелобольным сыном Артуром – все это определило напряженно-драматическую атмосферу романа «Испытание Ричарда Феверела». Главные герои романа Мередита – богатый помещик, владелец Рейнем-Абби сэр Остин Феверел и его сын Ричард. Воспитывая своего единственного сына, сэр Остин строго придерживается продуманной и разработанной им самим Системы. Покинутый женой, тяжело переживая ее измену, сэр Остин стремится оградить юного Ричарда от коварного вероломства женщин. Он вполне искренен в своем желании подготовить сына к преодолению превратностей судьбы и искушений плоти. Он хочет вырастить его «образцовым человеком», способным выдержать любые испытания. «Я готовлю своего сына не для того, чтобы он избегал борьбы, – говорит Остин Феверел. – Я знаю, что она неизбежна». Однако Феверел-старший полагает возможным осуществить намеченную им программу, оградив Ричарда от реальной действительности, от любви, подавив в нем заложенные природой стремления и страсти, всецело подчинив его своей воле и догматизму изобретенной им Системы. Этот «ученый гуманист», как называют его в романе, удалившийся от дел и общественного поприща «добропорядочный тори» искусственно изолирует Ричарда от жизни и от людей. Рейнем-Абби превращается в своего рода экспериментальный плацдарм, на котором баронет Остин Феверел с присущим ему педантизмом и неуемным рвением ведет сражение за «идеального человека». Выиграть это сражение далеко не просто. Умный, энергичный, смелый, порывистый Ричард со свойственным его натуре жизнелюбием, при всем желании следовать советам отца, не может смириться с бездушием его рационализма Убогие афоризмы из «Котомки пилигрима» – этой жизненной программы сэра Остина, квинтэссенции его скудного опыта – вступают в неизбежное и вполне очевидное противоречие с реальной действительностью. Попытки сэра Остина оградить Ричарда от женщин и любви оборачиваются в конечном итоге трагедией. Планы подыскать наследнику поместья подходящую невесту и позволить ему жениться не раньше положенного срока оказываются нарушенными. Тяготеющий над родом Феверелов «рок» простирает свое крыло и над Ричардом, познавшим страсть и, благодаря этому, подлинную жизнь много раньше того времени, которое было предписано ему отцом. Встреча с Люси – племянницей фермера Блейза, любовь к ней, вспыхнувшая внезапно и ярко, ломают искусственные барьеры, кропотливо возводившиеся сэром Остином. Неопытность Ричарда становится одной из причин совершаемых им ошибок, его невинность и чистота позволяют низким и недостойным людям управлять его поведением, привычка подчиняться воле отца, а, главное, боязнь обидеть его толкают Ричарда на непоправимые по своим последствиям поступки. Отношение самого Мередита к педагогическим принципам Остина Феверела неоднозначно. Он выделяет в его Системе не только отрицательные, но и положительные стороны. Стремление отца вырастить сына человеком гармоничным, правдивым и искренним, понимающим необходимость нести моральную ответственность за совершаемые поступки, не может не вызывать сочувствия. Однако применяемые сэром Остином методы, его слепой и безграничный эгоизм, побуждающий не принимать во внимание особенности характера Ричарда, не считаться с его индивидуальностью, обнаруживают свою несостоятельность. Сэр Остин явно переоценивает себя и свои возможности. Являясь противником школьного образования, он лишает сына общения со сверстниками. Ограниченность же самого Остина препятствует всестороннему развитию Ричарда. Феверел стремится воспитать сына «добрым христианином». Остальное он считает вторичным Уязвимость позиции Феверела-старшего заключается и в том, что его собственное поведение отнюдь не всегда может служить достойным примером для Ричарда. Дело в том, что поучения баронета не всегда согласуются с его поступками. Афоризмы из «Котомки пилигрима», характеризующие женщин как существа, достойные презрения, вступают в явное противоречие со склонностью баронета окружать себя обществом дам, восхищающихся его добродетелями и неумеренно восхваляющих его таланты. «Когда нас ценит существо, стоящее ниже нас, – изрекает сэр Остин, – мы перестаем презирать его». На многое открывает Ричарду глаза и тот момент, когда он видит своего отца припадающим к руке вдовствующей миссис Блендиш и целующим ее отнюдь не только почтительно-дружески. Волнующе-таинственным остается для мальчика образ его матери. Одна из ключевых сцен романа связана с упоминанием о том, что в день рождения Ричарда – в тот самый день, когда ему исполняется семь лет, в Рейнем-Абби является таинственная посетительница. Она наклоняется над кроваткой маленького Ричарда, и он запоминает это мгновение на всю жизнь. По мнению сэра Остина, необходимость бороться со «злым роком», заключенным в «этой женщине» – в его бывшей жене, – и тяготеющим над Феверелами, и составляет их «испытание». Однако, как убеждает нас своим романом Мередит, жизненная катастрофа Ричарда объясняется отнюдь не фатальными силами, преследующими несколько поколений семейства Феверел, и не только особенностями воспитания Ричарда, хотя Системе сэра Остина в конечном итоге вынесен суровый приговор; трагедия Ричарда определяется гораздо более глубокими причинами социального характера. Картины жизни Рейнем-Абби, изображение взаимоотношений его владельца с фермерами, краткие, но выразительные сцены, воспроизводящие жизнь простых людей Англии – безработного батрака и бродячего лудильщика, сцены нравов лондонской аристократии содержат критическую Оценку викторианской Англии. Социальное неравенство Люси и Ричарда во многом объясняет неприязненное отношение баронета сэра Остина к избраннице его сына. В романе изображена целая галерея нелепых, в нравственном отношении изуродованных и в общественном плане несостоятельных личностей. В их окружении протекает детство, а затем и юность Ричарда. Таков, по существу, весь клан Феверелов. Несколькими скупыми штрихами, выразительной репликой персонажа, звучанием фразы, внезапно вырывающейся из хора голосов, создает Мередит запоминающиеся образы. Такова престарелая тетушка, наделенная прозвищем Восемнадцатое Столетие. Старуха коротает дни в ожидании обеда, который она поглощает с неизменным аппетитом и удивительной для ее возраста энергией, а ночи она проводит в приятных воспоминаниях о дневных трапезах. В доме сэра Остина живет Гиппиас Феверел, на которого когда-то возлагали большие надежды в семье и считали его гением. Но Гиппиас не преуспел в жизни: «у него был сильный аппетит и слабый желудок», он оказался непригодным для жизненной борьбы, отказался от мысли стать адвокатом и, уединившись в Рейнем-Абби, занялся созданием труда о европейской мифологии. Здесь же обретается племянник и ближайший советник сэра Остина – Адриен Харли, известный в семейном кругу под именем «мудрый юноша». Это «эпикуреец, которого Эпикур, несомненно, изгнал бы из своего сада»: он циничен и груб. Не преуспел в жизни и Алджернон Феверел. Старшая сестра баронета и тетка Ричарда – миссис Дорайя Фори – «не может простить Кромвелю казнь мученика Карла», но по отношению к своей собственной дочери Кларе она проявляет беспредельную жестокость и, выдав замуж за богатого старика, толкает ее на самоубийство. Лицемерны и бездушны леди Блендиш и леди Эттенбери. И только один человек понимает Ричарда и стремится ему помочь. Это его двоюродный брат Остин Вентворт. В самые трудные моменты жизни Ричарда и Люси именно он оказывается рядом с молодыми людьми и оказывает им содействие. Но и его судьба исковеркана неудачной и нелепой женитьбой, последствия которой отравили всю его жизнь. Среди таких людей проходит жизнь Ричарда. Семейное древо Феверелов подтачивает какой-то внутренний изъян, невидимая червоточина, из поколения в поколение готовящая его крушение. Старожилы помнят странные метаморфозы в судьбе прадеда Ричарда – сэра Алджернона, затем в судьбе его деда – сэра Карадока и, наконец, в жизни его отца – сэра Остина. «Проклятие крови» нависает и над Ричардом. Однако, как убедительно показывает это Мередит, печатью упадка, ощутимого кризиса и разложения отмечен не только род Феверелов. Сцены лондонской жизни и нравов столичного общества убеждают в том, что процесс деградации характерен для всего английского общества, а Рейнем-Абби – лишь одна из клеточек организма, пораженного аморализмом и лицемерием, корыстолюбием и бездушием. Злую роль в жизни Ричарда играют лорд Маунтфокон и его приживал «почтенный Питер Брейдер». Один из «могущественных пэров Англии», богатый и знатный лорд Маунтфокон, для которого открыты все двери высшего общества, – отвратительный, грязный распутник. Он преследует своими домогательствами молодую жену Ричарда, полагая, что деньги и титул освобождают его от необходимости считаться с какими бы то ни было моральными нормами. Ричард сталкивается в Лондоне с ханжеством, прикрывающим разнузданность нравов, с алчностью, губящей людские жизни. Проявляя доброту и отзывчивость, он оказывается обманутым. Ричард становится свидетелем странных и запутанных отношений между людьми. Бесчеловечность и жестокость установленных в обществе порядков разрушают его надежды на счастье. Мередит создает картину мира, убивающего любовь. Звучащая в романе «Испытание Ричарда Феверела» тема трагедии любви в антигуманном буржуазном обществе предваряет поэму Мередита «Современная любовь» и перекликается с произведениями его предшественников – писателей первой половины XIX века. Одним из литературных источников, вдохновившим Мередита на раздумья о судьбе любви в современном ему мире, может быть названо стихотворение Джона Китса «Современная любовь» (1818), в котором силу страстей людей эпохи Возрождения поэт сопоставляет с мелкими чувствами своих современников. Китс с иронией сравнивает чувства людей XIX века с величием страстей шекспировских героев. Обращаясь к сходной теме, Мередит развивает ее с несколько иными акцентами. Писатель верит в добрую основу человеческой природы. Он передает силу страсти и красоту любви Ричарда и Люси, уподобляя их современным Ромео и Джульетте, и вместе с тем он говорит об их обреченности. Р. Л. Стивенсон считает сцену последнего прощания Люси и Ричарда сильнейшей в английской литературе со времен Шекспира. Поэт 3. Сассун пишет о том, что «история любви Ричарда и Люси бессмертна». Движение к трагической развязке обозначено в самой структуре романа, в контрастном характере стилистического рисунка его начальных и заключительных глав. Роман начинается с ярких, написанных в остроумной манере, подчас бурлескных сцен, передающих атмосферу радостного мировосприятия ребенка; их сменяют исполненные лиризма и усиливающегося напряжения сцены всепоглощающей юношеской любви Ричарда и Люси. Дальнейшая история героев включает напряженные драматические эпизоды, предвещающие трагическую развязку. Композиция «Испытания Ричарда Феверела», используемые Мередитом приемы художественной изобразительности отличают его роман от произведений других писателей середины XIX века. В «Ричарде Февереле» отсутствуют развернутые описания, портретные характеристики, обстоятельные экскурсы в прошлое, детали быта. Мередит не столько рассказывает о своих героях, сколько показывает их в наиболее важные и напряженные моменты жизни. Роман строится как чередование сцен. Внутренний мир действующих лиц раскрывается в их поступках, суждениях, репликах. Мередит использует систему намеков, обращается к аллегориям. Важную функцию исполняет свод афоризмов, фигурирующий в романе под названием «Котомка пилигрима». Включенные сюда изречения как бы синтезируют в себе сущность действующих на страницах романа персонажей, помогают понять их мораль, представления о жизни и людях. «Котомка пилигрима» и собранные в ней «мудрые» сентенции – это своего рода комментарий происходящего. Рукой сэра Остина – создателя «Котомки пилигрима» – движет автор романа Джордж Мередит, оставаясь при этом невидимым. Это он проецирует характерные черты героев романа на страницы «Котомки пилигрима», закрепляя их в формулах «житейской мудрости». В отличие от Теккерея и Диккенса, Мередит избегает сам комментировать и разъяснять происходящие события. Он не помогает читателям своим непосредственным вмешательством разбираться в поведении и поступках действующих лиц, не стремится поучать и морализировать; он побуждает раздумывать, проникать в суть явлений и делать выводы. Одним из первых в английской художественной прозе Мередит использовал прием освещения происходящего с позиции то одного, то другого действующего лица романа. Исход конфликта, связанного с поджогом сена на ферме Блейза, признание Ричарда в совершенных им проделках переданы от лица Адриена. Заключительная глава романа написана в форме письма леди Блендиш, адресованного Остину Вентворту. Содержащиеся в этом письме факты пропущены сквозь призму восприятия автора послания. Своеобразие поэтики «Испытания Ричарда Феверела» проявляется во взаимопроникновении элементов комедии и трагедии, иронии и сарказма, лирической стихии и бурлеска, мелодраматического пафоса и фантазии. Доминирующим началом на протяжении всего романа является социально-психологический анализ и критическая оценка буржуазного общества. В истории английской литературы творчеству Мередита принадлежит важное место. Он сделал многое для развития жанра романа. Весьма характерно, что особый интерес к художественной прозе и поэзии Мередита проявили его соотечественники – поэты и романисты, для которых наследие автора «Испытания Ричарда Феверела», «Эгоиста», поэмы «Современная любовь» явилось важным этапом развития английской литературы и вместе с тем школой мастерства. Интересные суждения о Мередите принадлежат Оскару Уайльду, Артуру Конан Дойлу, Роберту Льюису Стивенсону, Арнолду Беннетту, Герберту Уэллсу. Серьезные работы о жизни и творчестве Мередита написаны Д. Б. Пристли, 3. Сассуном, Дж. Линдсеем. Каждый из них подчеркнул новаторский характер произведений Мередита, значение его вклада в литературу, важную роль его творчества для романистов последующих поколений. А. Беннетт назвал Мередита первым романистом новейшего времени, пришедшим на смену английским писателям XIX столетия. Дж. Линдсей ценит его как борца против социального неблагополучия, коррупции, эгоизма буржуазного мира, подчеркивает значение произведений Мередита для развития современного прогрессивного искусства. Имя Джорджа Мередита стоит в одном ряду с именами крупнейших мастеров английского романа – Ричардсона, Филдинга, Стерна, Диккенса, Теккерея. Художественные открытия Мередита, социально-этическая проблематика его романов, смелость суждений, яркость созданных образов делают его произведения интересными для современного читателя. Н. Михальская От редакции Переводчик романа А.М. Шадрин умер, не полностью закончив работу над книгой. Поскольку издательство получило перевод в незавершенном виде, редакторы, проведя сверочную работу, исправили смысловые неточности, унифицировали имена собственные, реалии, восстановили пропуски. При этом, однако, сообразуясь с ярким индивидуальным стилевым почерком А.М. Шадрина, – известного мастера перевода, – с его четко выраженными переводческими принципами, редакторы постарались сохранить синтаксический строй перевода, его особую музыкальную ритмику, речевые характеристики персонажей, а также сберечь своеобразие используемой им лексики. ГЛАВА I Обитатели Рейнем-Абби Несколько лет тому назад вышла в свет книга, озаглавленная «Котомка пилигрима». Она состояла из выбранных изречений безымянного философа, стыдливо и скромно изливавшего перед миром страдания разбитого сердца. У автора не было никаких притязаний на новизну. «Наши новые мысли, – писал он, – находят отзвук в омертвевших сердцах». Из этого признания следует, что он явно уже не молод, он больше не завидует древним. Со страниц этой книги веяло едва уловимой тоской по той поре жизни, когда мы до такой степени упоены собою, что мысли наши принимают обличье невинных девушек и, обнимая нас, клянутся, что, кроме нас у них не было и нет никого на свете, – и мы им верим. Вот пример его взглядов касательно отношения полов: «Мне думается, что Мужчине легче цивилизовать кого угодно, но только не Женщину». Столь чудовищное презрение к прекрасному полу вызвало известное замешательство среди дам. Некая предприимчивая особа обратилась в Хералдз Колледж[4 - Хералдз Колледж – геральдическая палата.], и там удалось установить, что грифон между двумя снопами пшеницы, изображенный на титульном листе книги, является эмблемою герба сэра Остина Абсворти Бирна Феверела, баронета Рейнем-Абби в одном из Западных графств, расположенных по обе стороны Темзы; что это человек богатый и знатный, но с неудачно сложившейся жизнью. История баронета была отнюдь не нова. У него была жена и был друг. Женился он по любви; жена его была хороша собой; друг его был в некотором роде поэтом. Сердце баронета безраздельно принадлежало жене, а откровенен он мог быть только с другом. Когда среди всех товарищей по колледжу выбор его пал именно на Дензила Самерса, то это было вовсе не оттого, что их объединяло некое сродство душ; просто он настолько чтил в человеке этом талант, что, ослепленный его блеском, упустил из виду, что приятель его начисто лишен каких бы то ни было нравственных устоев. В юные годы Дензил владел небольшим поместьем, но успел промотать его еще до того, как окончил колледж; поэтому он всецело зависел от своего поклонника, в доме которого жил, числясь там для виду на должности управляющего имениями и сочиняя стихи, сатирические и в то же время сентиментальные; дело в том, что, будучи предрасположен к порокам и по временам втайне давая им волю, он, разумеется, не мог не сделаться поэтом сатирическим и сентиментальным, считающим себя вправе бичевать свой век и сетовать на слабости человеческой природы. Его ранние стихи, напечатанные под псевдонимом Дайпер Сендо, были на редкость целомудренны и бескровны, когда в них заходила речь о любви, и вместе с тем в нравоучительной части своей столь беспощадны, что он сделался весьма популярен среди людей добродетельных, которые и составляют большую часть публики, покупающей в Англии книги. Приближение выборов всякий раз побуждало его слагать баллады в честь партии тори. Стихом Дайпер несомненно владел, но вклад его в поэзию был, в сущности, невелик, хотя сэр Остин и возлагал на него большие надежды. Томившаяся взаперти неопытная женщина, муж которой и в умственном, и в нравственном отношении намного превосходил ее и которая, когда ее первое романтическое восхищение благородством его прошло и она увидела, что мирок ее собственных чаяний и чувств не находит в нем отклика, оказалась в то же время в повседневной и далеко не безопасной близости к человеку порывистых чувств, с легкостью изливавшему их в стихах и прозе. Сделавшись хозяйкою Рейнема, леди Феверел первое время ревновала мужа к его приятелю. Постепенно она, однако, становилась к последнему более снисходительной. А спустя некоторое время он уже играл у нее в комнате на гитаре, и они являли собою Риччо[5 - Риччо Давид (1533? —1566) – придворный музыкант шотландской королевы Марии Стюарт, ее фаворит, возвысившийся до секретаря и доверенного советника, убитый заговорщиками, возглавляемыми лордом Дарнли, мужем королевы. Жену Мередита звали Мери.] и Марию. Как и его, судьбу мою Мария предрешила! — говорится в более позднем, построенном на аллитерациях сентиментальном любовном стихотворении Дайпера. Вот с чего эта история началась. Весь дальнейший ход событий был определен самим баронетом. Он подошел к ним обоим с открытой душой. К одной он питал благородную любовь, к другому – беззаветную дружбу. Он положил им быть братом и сестрой и вместе с ним испытать в Рейнеме все радости Золотого Века. Словом, он щедро расточал перед ними сокровища своей души, что, вообще-то говоря, никогда не доводит до добра, и, подобно Тимону[6 - Речь идет о мизантропе Тимоне Афинском (конец V в. до н. э.). В трагедии Шекспира он изображен щедрым, хлебосольным вельможею, который «людскому роду стал врагом», после того как, разорившись, обратился за помощью к друзьям, толпившимся вокруг него, когда он был богат, но встретился с холодной неблагодарностью и равнодушием.], все потерял и изверился в людях. Его вероломная жена не могла похвастать особенно знатным происхождением. Это была рано лишившаяся матери дочь адмирала, который воспитывал ее на свою пенсию, и ее поведение могло запятнать честь только того, чье имя она приняла. После пяти лет супружества и двенадцати лет дружбы сэр Остин остался в одиночестве, и единственным существом, на которое он мог излить свою любовь, был качавшийся в колыбели младенец. Друга своего он простил: он просто вычеркнул его из памяти, как существо жалкое и недостойное его гнева. Жену он простить не мог: как-никак она согрешила. Обыкновенная неблагодарность к своему покровителю – это вина, которую все же можно было простить, ибо сэр Остин отнюдь не был склонен вспоминать причиненное ему зло и без конца попрекать лиходея оказанными ему благодеяниями. Но ее-то ведь он возвысил до собственного уровня и судил он ее как равную. По ее вине исполненный радости мир для него померк. Перед лицом этого померкшего мира он, однако, продолжал вести себя так, как прежде, и черты его лица превратились в подвижную маску. Миссис Дорайя Фори, его овдовевшая сестра, говорила, что Остину следовало бы на какое-то время оставить свою парламентскую деятельность и отказаться от всяких развлечений и тому подобных вещей; наблюдая его это время на людях и дома, она пришла к убеждению, что покинувшее их легкомысленное создание было всего-навсего пушинкой на сердце ее брата и что жизнь его непременно снова войдет в прежнюю колею. Надо сказать, что для человека заурядного подобное потрясение подчас действительно становится неодолимым. Впрочем, один из его братьев, Гиппиас Феверел, полагал, что Остин необычайно много выиграл от постигшей его беды, если только вообще потерю такой жены можно было назвать бедою; и если принять во внимание, что после нее именно к Гиппиасу отошли освободившиеся в Рейнеме комнаты и он вступил во владение целым крылом дома, которое до этого занимала неверная супруга, то отнюдь не бесполезно знать, какие мысли возникли у него по этому поводу. Решись к тому же баронет дать два или три ослепительных званых обеда в большом зале, он бы с успехом ввел в заблуждение все общество, как ему это удалось с родными и близкими. Но для этого он был слишком удручен; его хватало лишь на то, что не требовало особых усилий. Проснувшаяся среди ночи кормилица поразилась, увидав, что над спящим младенцем склоняется одинокая фигура, заслоняя собою свет фонаря; потом она так привыкла к ее появлению, что если и просыпалась, то уже не испытывала испуга. Однажды ночью ее разбудили чьи-то рыдания. Возле кроватки стоял баронет в длинном черном плаще и шляпе. Пальцы его загораживали фонарь и светились красным светом напротив то и дело наползавших на стену лоскутьев тьмы. Она не верила своим глазам, увидав, как суровый хозяин дома стоит перед нею в глухом безмолвии и из глаз его льются слезы. Она окаменела от страха и горя, ни о чем не думала и только считала капавшие из его глаз слезинки. Спрятанное лицо, падение и блеск этих тяжелых капель при свете фонаря, его прямая зловещая фигура, наподобие часового механизма мерно содрогавшаяся каждый раз, когда тихое дыхание замирало, словно неся в себе смерть, – от всей этой картины бедная женщина прониклась такой безмерною жалостью, что сердце ее забилось. – О сэр! – вырвалось у нее, и она разрыдалась. Сэр Остин направил свет фонаря на ее подушку, приказал ей немедленно лечь и тут же вышел из детской. На следующий день он ее рассчитал. Однажды, когда мальчику уже было семь лет, он, проснувшись ночью, увидел склонившуюся над кроваткой женщину. Наутро он рассказал об этом, но его упорно убеждали, что это всего лишь сон, и так продолжалось до того часа, когда в замок вдруг привезли из Лоберна его дядю Алджернона, который, играя в крикет, сильно повредил себе ногу. Тогда все вспомнили, что в замке иногда появляется и бродит привидение, и хотя ни один из членов семьи в это привидение не верил, никто не стал этого опровергать – ведь наличие в доме привидения как-никак является самым важным свидетельством знатности рода его владельца. Алджернон Феверел лишился ноги и был отчислен из королевской гвардии. Другой дядя маленького Ричарда Катберт был моряком и погиб в кровопролитном сражении в верховьях Нигера с вождем одного из негритянских племен. Кое-какие трофеи этого бравого лейтенанта украшали детскую в Рейнеме, Ричарду же, в глазах которого он был героем, он завещал свою шпагу. Другой его дядя, Вивиан, светский щеголь и дипломат, порхавший с цветка на цветок, кончил тем, что женился на девушке низкого происхождения, как то часто случается со светскими щеголями, и двери дома для него наглухо закрылись. Алджернон, тот жил обычно в заброшенном городском доме баронета; это был человек ничтожный, проводивший время то на скачках, то – за игрою в карты; говорили, что он придерживается нелепого убеждения, будто, лишившись ноги, можно вернуть утраченное равновесие, прибегнув к бутылке. Во всяком случае, когда он встречался со своим братом Гиппиасом, они никогда не упускали случая проверить, кому сподручнее пьется, человеку с одной ногой или с двумя. При том, что в привычках своих сэр Остин оставался пуританином до мозга костей, – будучи радушным хозяином и сверх того истым джентльменом, он не решался навязывать своих привычек приезжавшим к нему гостям. Братья его и все прочие родственники могли жить, как им заблагорассудится, лишь бы они не порочили его доброго имени. Но коль скоро такое случалось, решение его было бесповоротно: им надлежало убраться из дома и больше не показываться ему на глаза. Алджернон Феверел был человеком цельным: он понял, когда его постигла беда – впрочем, может быть, хоть и смутно, он представлял себе это и раньше, – что вся его карьера в его ногах и что теперь она безвозвратно погибла. Он учил мальчика боксу и стрельбе, искусству фехтования. И с живым интересом, хоть и не без некоторой грусти, направлял пробуждавшиеся в нем силы. При этом в остающееся время Алджернон уделял немало внимания осуждению подачи в крикет. Это осуждение свое он распространял по всему графству и строчил требовавшие от него немалого труда литературные творения об упадке игры в крикет, которые он потом посылал в писавшие о новостях спорта газеты. Именно Алджернон оказался свидетелем и хроникером первого в жизни Ричарда поединка – с юным Томом Блейзом с Белторпской фермы, который на три года был его старше. Гиппиаса Феверела когда-то считали самым способным в семье. На свое несчастье, он отличался большим аппетитом и слабым желудком; а поелику человек, вступающий в непрерывные схватки с обедом, не очень-то годен для битвы жизни, Гиппиас расстался с карьерою адвоката и, продолжая страдать от несварения желудка, составил увесистый труд по мифологии европейских народов. К наследнику Рейнема он не имел ни малейшего отношения, если не считать того, что ему приходилось переносить его мальчишеские проделки. Почтенная дама, двоюродная бабка Грентли, которая собиралась оставить последнему отпрыску рода все свое состояние, занимала вместе с Гиппиасом заднюю часть дома, и они имели обыкновение вместе пить там целительный отвар. До обеда их в доме обычно никто не видел; к нему они готовились в течение всего дня и вспоминали его, должно быть, всю ночь, ибо люди восемнадцатого столетия были отменными едоками и сразу же забывали о том, сколько им лет, стоило только на столе появиться вкусному блюду. Миссис Дорайя Фори была старшей из трех сестер баронета; это была цветущая привлекательная женщина с красивыми белоснежными зубами, еще более красивыми волнистыми светлыми волосами, норманским носом[7 - В первой редакции эта деталь соотносилась с упоминанием о том, что Феверелы с гордостью выводили свое генеалогическое древо из старинных норманских родов, принимавших участие в завоевании Англии (1066 г.).] и репутацией дамы, умеющей понимать мужчин; последнее же качество у этих практичных существ неизменно означает умение ими верховодить. Она вышла замуж за подававшего большие надежды младшего отпрыска знатного рода, который умер прежде, чем все эти надежды успели осуществиться. Поглощенная заботами о судьбе своей единственной дочери, совсем еще маленькой девочки Клары, она уже снова что-то прикидывала, строила какие-то планы. Дальний прицел, неколебимая решимость, присущее женщине непрестанное упорство, когда она печется о судьбе дочери, а интересами мужчины легко может поступиться, и побудили ее добиться того, что ее пригласили в Рейнем, где она прочно обосновалась вместе с дочерью. Двумя другими гостьями Феверела были жена полковника Вентворта и вдова судьи Харли, примечательные только тем, что у обеих были незаурядные сыновья. История Остина Вентворта – это история сбившегося с пути юноши, и для того, чтобы как следует в ней разобраться, пришлось бы рассказать всю правду, чего сейчас никто не решается сделать. За совершенный в ранней молодости грех, который он искупил, поступив благородно и в полном соответствии со своими взглядами, свет жестоко его осудил, и отнюдь не за самый грех, а именно за то, что он надумал его искупить. – Женился на горничной своей матери, – шептала миссис Дорайя; лицо ее выражало ужас, и она вся содрогалась, думая о республикански настроенных юношах, взгляды которых, как говорили, он разделял. «Искупление Несправедливости, – гласит «Котомка пилигрима», – состоит в том, что, проходя через суровое Испытание, мы собираем вкруг себя достойнейших из людей». Надо сказать, что близкая приятельница баронета леди Блендиш, равно как и еще несколько порядочных мужчин и женщин, высоко ценили Остина Вентворта. Со своей женою он жить, однако, не захотел, и сэр Остин, который привык задумываться над судьбами человечества, упрекал его в том, что он уйдет из жизни, так и не оставив потомства, в то время как кругом множатся простолюдины. Главной чертою его другого племянника, Адриена Харли, была проницательность. Это был человек поистине мудрый, и это сказывалось в даваемых им советах и – в поступках. «В поступках, – гласит «Котомка пилигрима», – Мудрость подтверждается большинством». У Адриена было издавна тяготение к большинству, и, коль скоро свет неизменно числил его в своих рядах, прозвание «мудрый юноша» принималось окружающими без тени иронии. Итак, на стороне мудрого юноши был свет, но друзей у него не было. Да ему и не нужны были эти надоедливые придатки успеха. Он старался вести себя так, чтобы знакомства с ним искали люди, которые могли быть ему полезны, и чтобы те, кто мог причинить ему вред, его боялись. Однако нельзя сказать, чтобы он сколько-нибудь усердствовал для достижения своей цели или пускался на риск, затеяв какую-либо интригу. Все спорилось у него с той же легкостью, с какою он ел и пил. Адриен был эпикурейцем; таким, однако, которого Эпикур, несомненно, изгнал бы из своего сада[8 - Имеется в виду, что учение древнегреческого философа материалиста Эпикура (341–270 до н. э.) о мудром наслаждении удовольствиями земной жизни было Адриеном воспринято в его широко распространенном, имеющем многовековую традицию истолковании как теоретического обоснования безразличия к добру и злу. Съезжавшиеся к Эпикуру друзья и последователи жили в его саду, который он завещал после смерти своей школе.],– эпикурейцем современного толка. Жизнь свою он строил так, чтобы иметь возможность удовлетворять свои страсти, ничем не пороча своего доброго имени. Душевной близости у него не было ни с кем, кроме разве Гиббона[9 - Гиббон Эдуард (1737–1794) – английский историк, автор знаменитой многотомной «Истории упадка и падения Римской империи» (1776–1788). Блестящий, изысканный стилист, он выражал свое рационалистическое отношение к излагаемому материалу и освещаемым событиям тонкой иронией, особенно в главах, посвященных возникновению христианской религии. В этом аспекте он воспринимался Адриеном в одном ряду с древнеримским поэтом Горацием (65—8 до н. э.), признанным в истории литературы мастером «мягкой», «изящной» сатиры.] и Горация, и общение с этими изысканными аристократами от литературы помогало ему принять человечество таким, каким оно было и в прошлом, и в настоящем: как некое исполненное иронии шествие, которому поодаль сопутствует смех богов. А почему бы и самим смертным не присоединиться к этому смеху? Сидя в своем укромном уголке, Адриен по-своему потешался над всеми. Ему были присущи все атрибуты языческого бога. Он вершил судьбами людей: это за их счет он был вылощен и окружен роскошью и – счастлив. Он жил упоенный собою, словно возлежа на пуховом облаке, нежась в лучах солнца. Ни Зевс, ни Аполлон не выбирали себе девушек на земле столь пристально и бесстрастно, не преследовали их столь безнаказанно, приняв чужое обличье, и не были окружены в их глазах таким ореолом. Сама репутация праведника становилась для него еще одним источником наслаждения. Говорят, что запретный плод сладок; а что может сравниться со сладостью незаслуженной награды! Главное, Адриену вовсе не надо было для этого притворяться. Он нисколько не заботился о том, чтобы снискать расположение света. Не делая никаких усилий, чтобы что-то скрывать, и природа, и он сам удовлетворялись той привычной маской, которую носят все. И, однако, общество провозгласило его человеком высоконравственным и мудрым и во всех отношениях являющим приятную противоположность опозорившему себя кузену Остину. Словом, Адриен Харли утвердился в своей жизненной философии, когда ему был всего лишь двадцать один год. Многие рады были бы сказать о себе такое и в сорок два, ибо отягчены бременем, от которого Адриен был начисто избавлен. Миссис Дорайя была, пожалуй, права в том, что говорила о его сердце. Некая несчастная случайность, имевшая место во время родов, а, быть может, еще и в материнской утробе, переместила в нем этот орган несколько ниже, расположив его в животе, где ему стало значительно легче; больше того, легкостью своей оно как бы окрыляло его шаги. Это необычное обстоятельство приносило мудрому юноше свои особые радости. Живот его уже хотел обрести округлость, позволявшую в известной мере судить о его вкусах и убеждениях. Он бывал обаятелен после обеда, будь то среди мужчин или женщин; язвительность его всех восхищала; может быть, в вопросах нравственных он и не был особенно щепетилен, но установившаяся за ним высокая репутация прикрывала сей недостаток, и все, что он говорил, воспринималось в свете приписанного ему благородства его натуры. Таков был Адриен Харли, другой любимый собеседник сэра Остина, тот, кого он выбрал из всего человечества, чтобы сделать воспитателем своего сына в Рейнеме. Поначалу Адриен должен был пойти по духовной части. Но священником он не стал. Однажды они с баронетом обстоятельно все обсудили, и с того самого дня Адриен навсегда поселился в Рейнем-Абби. Отец его умер как раз в то время, когда подававший большие надежды сын заканчивал колледж, и, не унаследовав от него ничего, кроме его судейских замашек, Адриен стал служить на жаловании в поместье у дядюшки. Товарищем детских игр Ричарда был мастер Риптон Томсон, сын поверенного сэра Остина, мальчик ничем особенно не примечательный. Он был единственным из сверстников, с которым наследник Рейнема в то время дружил. Без такого товарища Ричарду все равно было не обойтись: его не хотели отдавать ни в школу, ни в колледж. Сэр Остин был убежден, что школы – это рассадники распущенности, и полагал, что родительская опека одна может уберечь подрастающего отрока от змия до тех пор, пока не появится Ева; появление же этой особы, по его словам, всегда есть возможность отсрочить. У него была своя Система воспитания сына. Как она действовала, мы увидим. ГЛАВА II, из которой явствует, что парки решили испытать силу упомянутой выше Системы и избрали для этого день, когда мальчику исполнилось четырнадцать лет Четырнадцатилетие Ричарда пришлось на сияющий октябрьский день. Коричневые буковые леса и золотистый березняк пламенели, освещенные ярким солнцем. Недвижные облака нависли над горизонтом; они скопились на западе, там, где ветер улегся. Как потом оказалось, скопление их предвещало Рейнему насыщенный событиями день, хоть все и сложилось отнюдь не так, как было намечено поначалу. Палатки для лучников, навесы для крикета поднялись уже на отлогом берегу реки, куда парни из Берсли и Лоберна приезжали в колясках и на лодках, весело крича и предвкушая, что их напоят элем и поздравят с победой; все готовились померяться силами с соперниками и сорвать с их голов лавровые венки, как то и пристало мужественным бриттам. Парк наполнился людьми и оглашался веселыми криками. Сэр Остин Феверел, будучи до кончиков ногтей добропорядочным тори, особенно не стерег свои угодья и, когда хотел, всегда умел быть радушным хозяином, чего никак нельзя было сказать о владельце поместья на противоположном берегу реки, сэре Майлзе Пепуорте, заядлом виге и грозе браконьеров. Едва ли не половина всех жителей Лоберна расхаживала по парковым аллеям. Уличные скрипачи и цыгане толклись у ворот, прося, чтобы их впустили; белые и синевато-серые блузы, широкополые шляпы, а изредка даже и какой-нибудь алый плащ, от которого веяло прошлым этого края, рябили на заросших травою угодьях. А в это время виновник торжества уходил куда-то все дальше и дальше, стараясь скрыться от всех и увлекая за собою упиравшегося Риптона, который то и дело спрашивал, что они будут делать и куда идут, и твердил, что уже пора возвращаться, не то лобернских парней пошлют их искать, и что сэр Остин их ждет. Ричард оставался глух ко всем его увещеваньям и мольбам. Дело в том, что сэр Остин хотел, чтобы Ричард прошел медицинское освидетельствование, какое проходят все простолюдины, кого забирают в солдаты, а мальчика это привело в ярость. Он убегал из дома так, как будто хотел убежать от мысли о позоре, которому его подвергают. Мало-помалу он стал изливать свои чувства Риптону, на что тот ответил, что он ведет себя как девчонка; замечание это его оскорбило, и Ричард не забыл о нем, и после того, как они взяли на ферме бейлифа охотничьи ружья и Риптон промахнулся, он обозвал своего приятеля дураком. Сообразив, что все складывается так, что он действительно выглядит дураком, Риптон поднял голову и вызывающе вскричал: – Ты лжешь! Этот гневный протест неуместностью своей не на шутку рассердил Ричарда, который и перед этим уже досадовал на Риптона за упущенную дичь и действительно был оскорбленною стороной. Поэтому он еще раз обозвал Риптона тем же обидным словом, подчеркнуто стараясь его унизить. – Кто бы я ни был, называть меня так ты не смеешь, – кричит Риптон и закусывает губу. Дело принимало серьезный оборот. Ричард нахмурился и на минуту воззрился на своего обидчика. Потом он сообщил ему, что его так и следует называть и что он готов двадцать раз повторить это слово. – Ну что же, попробуй, увидишь, что будет! – отвечает Риптон, качаясь и тяжело дыша. С важностью, присущей только мальчишкам и тому подобным варварам, Ричард привел в исполнение свою угрозу, повторяя это слово должное число раз и акцентируя его так, чтобы повторение это не было монотонным, а презрение его и брошенный им вызов становились раз от разу сильнее. Риптон всякий раз кивал головой, как бы соглашаясь со счетом, который приятель его вел, и подтверждая тем самым претерпеваемое им глубокое унижение. Сопровождавший их пес взирал на это странное зрелище, недоуменно виляя хвостом. Ричард и в самом деле не больше и не меньше как двадцать раз повторил это мерзкое слово. Когда унизительная кличка победоносно прозвучала в двадцатый раз, Риптон наотмашь ударил обидчика по лицу. Вслед за тем он тут же выпрямился; может быть даже, он сожалел о том, что сделал, ибо сердце у него было доброе, а так как Ричард в ответ только кивнул головою, как бы подтверждая, что получил от него удар, он сообразил, что зашел слишком далеко. Он, оказывается, недостаточно знал юного джентльмена, с которым имел дело. Ричард обладал неимоверною выдержкой. – Драться здесь будем? – спросил он. – Где хочешь, – ответил Риптон. – Верно, лучше будет зайти чуть подальше в лес. Тут нам могут помешать. И Ричард повел его вперед сдержанно и учтиво, чем немного охладил в Риптоне пыл, побуждавший его дать волю рукам. На опушке леса Ричард скинул курточку и жилет и, сохраняя до конца присутствие духа, принялся ждать, пока Риптон последует его примеру. Соперник его весь раскраснелся от волнения; он был старше и крупнее, но зато не так крепок, не так хорошо сколочен. Боги, единственные свидетели их поединка, решительно были против него. Ричард преисполнился присущей Феверелам решимости, и в глазах у него вспыхнул огонек, потушить который было отнюдь не просто. Его слегка приподнятые возле висков брови смыкались над правильным прямым носом; большие серые глаза, раздутые ноздри; твердо поставленные ноги и джентльменское спокойствие и готовность – вот что отличало нашего юного борца. Что до Риптона, тот пришел в замешательство и дрался, как школьник, – он ринулся на своего противника головой вперед и принялся молотить его, изображая собою ветряную мельницу. Он был неуклюж. Попадая в цель, он, правда, давал почувствовать свою силу, но ему не хватало уменья. Видя, как он кидается, моргает, пригибается к земле, пыхтит и крутит руками, в то время как решающий удар по противнику приходится между ними, вы убеждались, что им движет отчаяние и что он сам это знает. Он уже со страхом видел перед собою то, чего больше всего боялся: стоит ему сдаться, и ему будет под стать та унизительная кличка, которой его с презрением обозвали двадцать раз; нет, лучше уж умереть, но не сдаться; и он продолжал крутить свою мельницу до тех пор, пока не падал. Бедный мальчик! Падал он часто. Больше всего его заботило то, как он будет выглядеть в чужих глазах – и он терпел поражение. Боги всегда покровительствуют какой-то одной из сторон. Царь Турн[10 - Турн – царь италийского племени рутулов, мужественно сражался с высадившимися остатками спасшихся троянцев, но был убит в жестоком поединке с их вождем Энеем. Метафорическое упоминание о безрассудстве Риптона построено на игре сведениями из мифологии: в троянской войне Афина Паллада, богиня мудрости, была на стороне греков, победивших троянцев, но Турну, тоже противнику троянцев, она не помогала.] был юношей благородным; однако Паллада была не с ним. Риптон был добрым малым, но уменья у него не было. Доказать, что он не дурак, он не мог! Стоит только призадуматься над этим, и станет ясно, что избранный Риптоном способ был единственно возможным, и любому из нас было бы до чрезвычайности трудно опровергнуть сказанное как-то иначе. Риптон вновь и вновь натыкался на уверенно направленный в него кулак; и если в самом деле, как он признавался себе в короткие свободные от ударов промежутки, бить его следовало так, как разбивают яйцо, то лишь счастливая случайность спасла нашего друга и не дала ему в это разбитое яйцо превратиться. Мальчики услыхали, что их зовут, и увидели направлявшихся к ним мистера Мортона из Пуэр Холла и Остина Вентворта. Было провозглашено перемирие, они взяли свои куртки, надели ружья на плечи, быстрыми шагами пошли по лесу и остановились только после того, как миновали несколько полян и засаженный лиственницей участок. Во время этой коротенькой передышки каждый стал вглядываться в лицо другого. Лицо Риптона от всех синяков и грязи изменилось в цвете и приобрело не свойственное мальчику свирепое выражение. Тем не менее, оказавшись на новом месте, он бесстрашно приготовился к продолжению поединка, и Ричард, чей гнев уже утих, не в силах был удержаться и спросил, не хватит ли с него того, что он уже получил. – Нет! – вскричал его негодующий противник. – Ну так послушай, – сказал Ричард, взывая к здравому смыслу, – устал я тебя лупить. Я готов сказать, что ты не дурак, если ты протянешь мне руку. Риптон немного помедлил, чтобы посовещаться со своей честью, и та уговорила его воспользоваться представлявшимся случаем. Он протянул руку. – Ну ладно! Они пожали друг другу руки и снова стали друзьями. Риптон сумел настоять на своем, а Ричард решительным образом одержал верх. Таким образом, они были квиты. Оба могли считать себя победителями, и это еще больше скрепляло их дружбу. Риптон вымыл в ручейке лицо, прочистил нос и был снова готов идти за своим другом, куда тот его поведет. Они опять принялись охотиться на птиц. Оказалось, однако, что на угодьях Рейнема птицы исключительно хитры и упорно ускользают от их мастерских выстрелов; и вот они перешли на соседние владения, пытаясь найти пернатых попроще и начисто позабыв о законах, запрещающих охоту в чужих поместьях; к тому же им и в голову не пришло, что браконьерствуют они на земле пресловутого фермера Блейза[11 - Блейз (англ. Blaize) – фамилия омонимична английскому слову «blaze», имеющему значение как существительное «пламя, яркий огонь» и как глагол «гореть ярким пламенем».], фритредера[12 - Фритредер – сторонник направленного против крупных землевладельцев (к числу которых принадлежал и сэр Остин) движения за свободу торговли и невмешательство государства в частнопредпринимательскую деятельность.], человека, пользовавшегося покровительством Пепуорта и не питавшего ни малейшей симпатии к грифону между двумя снопами пшеницы, – человека, которому суждено сыграть немалую роль в судьбе Ричарда от начала и до конца. Фермер Блейз ненавидел браконьеров, а пуще всего соблазнявшихся незаконной охотой подростков, которые пускались на это скорее всего из простого бесстыдства. Заслышав то тут, то там выстрелы, он вышел посмотреть, кто это ворвался в его владения, и, убедившись, что это были именно мальчишки, поклялся, что проучит сорванцов и что ему решительно все равно, лорды они или нет. Ричард подстрелил красивого фазана и восхищался своей добычей, когда перед ним выросла зловещая фигура фермера, недвусмысленно пощелкивавшего хлыстом. – Хорошо поохотились, молодые люди? – в словах его звучала ирония. – Какую мы дичь подстрелили! – с торжеством сообщил Ричард. – Ах, вот как! – фермер Блейз предостерегающе щелкнул хлыстом. – Так вы хоть покажите. – Надо сказать «пожалуйста», – вмешался Риптон, от которого не ускользнула подоплека всей этой иронии. Фермер Блейз вздернул подбородок и злобно усмехнулся. – Это вам-то еще говорить «пожалуйста», сэр? Послушай-ка, милый, у тебя такой вид, как будто тебе дела нет до того, что с твоим носом станется. Ты, вижу, облавщик бывалый. Послушай-ка, что я тебе скажу! Тут он перешел к делу: – Фазан этот мой! Отдавайте его сейчас же и проваливайте отсюда, негодяи вы этакие! Знаю я вас! – тон его сделался оскорбительным, и он принялся поносить Феверелов. Ричард посмотрел на него широко открытыми глазами. – Коли хотите, чтобы я вас отхлестал, стойте на месте, – продолжал фермер, – знайте, что Джайлз Блейз баловства не потерпит! – В таком случае мы остаемся, – промолвил Ричард. – Ладно же! Коли вы того хотите, так нате, получайте! В качестве подготовительной меры фермер Блейз ухватился за крыло фазана, в которого оба мальчика отчаянно вцепились и удерживали его, – в руке у нападавшего осталось только крыло. – Вот ваша дичь! – вскричал фермер. – Отведайте-ка хлыста. Баловства я не терплю! – И тут он с размаху принялся наносить им удар за ударом. Приятели пытались подойти поближе. Сохраняя расстояние, он, однако, продолжал немилосердно хлестать того и другого. В этот день фермер Блейз возжег огонь ненависти. Как мальчики ни храбрились, им то и дело приходилось корчиться от боли. Словно перед ними извивалась змея и нещадно их жалила, и от этого яда они обезумели. Может быть, унизительность того, что с ними происходило, они ощущали еще сильнее, но и боль сама была нестерпима, ибо у фермера была твердая рука и ему казалось, что всего этого еще мало, пока он не выбился из сил. Его и без того красное лицо еще больше налилось кровью. Наконец он остановился, и в это время в лицо ему полетело то, что осталось от фазана. – Забирайте вашу поганую птицу! – вскричал Ричард. – Денежки мне за нее платите, молодые люди, да, платите, – прогремел фермер и снова взялся за хлыст. Как ни позорно бежать, это было единственное, что им оставалось. Они решили покинуть поле сражения. – Ну, берегись, скотина, – Ричард потряс в воздухе ружьем, голос его охрип от волнения, – будь оно заряжено, я уложил бы тебя на месте. Помни! Доведись мне встретить тебя с заряженным ружьем, я застрелю тебя, подлеца! Угроза эта, столь необычная в устах англичанина, переполнила чашу терпения фермера Блейза, и он погнался за ними и нанес еще несколько последних ударов, в то время как они со всех ног удирали с его участка. Возле ограды они еще перекинулись кое-какими словами: фермер спросил, хорошо ли он их отлупцовал и удовлетворены ли они, и добавил, что если им этого мало, то пусть придут еще раз на ферму Белторп – там они получат сполна все, что он им недодал; мальчики меж тем грозились отомстить ему, но фермер не стал их слушать и презрительно повернулся к ним спиной. Риптон успел уже собрать целую горсть камней, чтобы немного поразвлечься и отплатить обидчику. Ричард, однако, тут же вышиб их у него из рук. – Нет! – вскричал он. – Джентльменам не пристало кидаться камнями; пусть этим занимаются уличные мальчишки. – Разок бы только в него попасть! – молил Риптон, глядя на грузную фигуру фермера Блейза и приходя в упоение от неожиданно осенившей его мысли о преимуществе легкой артиллерии перед тяжелой. – Нет, – твердо сказал Ричард, – никаких камней. – И он быстрыми шагами пошел по направлению к дому. Вздохнув, Риптон последовал за ним. Такого великодушия со стороны его патрона он был не в силах понять. Хорошенько саданув фермера камнем, мастер Риптон испытал бы облегчение; Ричарда Феверела же это нисколько не утешило бы в том унижении, которое ему пришлось испить. Риптон был хорошо знаком с розгой – чудищем, которое становится менее страшным, когда узнаешь его ближе. Мальчик этот уже переболел «березовой лихорадкой». Жгучий стыд, недовольство собой, ненависть ко всем на свете, бессильная жажда мести, как будто тебя столкнули в темную яму, – чувство, которое овладевает человеком храбрым, когда ему приходится впервые испытать всю горечь физической боли и выстрадать осквернение всего самого для него дорогого, в Риптоне уже выветрилось и позабылось. Он был стреляным воробьем, существом, умудренным уже известным опытом; он не оставался безразличным к наказанию, как то случается с иными мальчиками, и вместе с тем в нем не было той чувствительности к бесчестью, которая причиняла столь тяжкие страдания его другу. Кровь Ричарда была отравлена ядом. Он весь кипел от негодования. Он не мог позволить себе кидаться камнями, потому что привык презирать этот вид нападения. Чисто джентльменские соображения на этот раз в какой-то степени спасли фермера Блейза, однако во взбудораженном мозгу его противника носились другие, отнюдь не джентльменские планы; если ему пришлось отказаться от этих грозных намерений, то случилось это потому лишь, что, как он ни был разгорячен ими, Ричард все же сообразил, что осуществить их ему все равно не удастся. Удовлетворить его могло только одно: ему надо было решительно отомстить за свой позор и довести отмщение до конца. Необходимо было предпринять что-то очень страшное и ни минуты не медлить. Мелькнула мысль перерезать у фермера весь скот; вслед за нею другая – убить его самого; вызвать его на поединок и драться с ним, выбрав оружие, так, как принято у людей благородного звания. Но фермер же трус, он ни за что на это не согласится. Тогда он, Ричард Феверел, подкрадется ночью к его кровати, разбудит его и заставит стреляться с ним в его же собственной спальне; он задрожит от страха, но отказаться все равно не посмеет. – Господи! – вскричал простодушный Риптон, в то время как эти кипучие замыслы бушевали в голове его друга, то вспыхивая ярким огнем и взывая к немедленным действиям, то погружаясь в темные глухие глубины, когда от всех надежд не оставалось следа. – Как жаль, что ты не дал мне его подбить, Ричи! У меня ведь верный глаз. Я никогда бы не промахнулся. Я бы уж повеселился, доведись мне его раздраконить! Мы бы ему показали! Честное слово! – Вдруг ему что-то вспомнилось, и воспоминание это вернуло мысли его к собственной персоне. – Хотел бы я знать, в самом ли деле нос мой так уж разбит. Где же мне на себя взглянуть? Ко всем этим излияниям Ричард оставался глух и продолжал идти вперед, сосредоточенно думая о своем. Когда наконец они преодолели бесчисленные изгороди, перескочили через канавы, пробрались сквозь заросли куманики и шли расцарапанные, ободранные и изможденные, Риптон очнулся от разжигавших его воображение навязчивых мыслей – о фермере Блейзе и о том, что его собственный нос разбит: все это вытеснил теперь голод. С каждой минутой он становился все острее и наконец достиг такого предела, что, не будучи в силах терпеть далее, он отважился спросить своего спутника, куда же они в конце концов идут. Рейнема было не видать. Они спустились далеко вниз по долине и находились теперь на расстоянии нескольких миль от Лоберна, среди гнилых болот, ржавых ручьев, ровных пастбищ, унылых вересковых полей. Кое-где бродили одинокие коровы; по небу стлался поднимавшийся из глинобитной хижины дым; по дороге тащилась повозка с торфом; пасшийся на свободе осел, как видно, начисто позабыл о том, что на свете есть зло; возле пруда гоготали гуси, так же как и до появления на земле человека. В юном существе, которому нечем было утолить голод, окружающее вызывало одно только раздражение. Риптон не знал, что делать. – Куда же мы все-таки идем? – спросил он, и в голосе его слышалось, что спрашивает он об этом в последний раз. Он решительно остановился. – Все равно куда, – произнес Ричард, нарушив свое молчание. – Все равно куда! – механически повторил эти безотрадные слова Риптон. – Но ты что, разве не проголодался? – Он порывисто вздохнул, как бы показывая этим, что в желудке у него пусто. – Ничуть, – отрезал Ричард. – Не проголодался? – замешательство Риптона сменилось яростью. – Но ведь ты же с самого утра ничего не ел! Не проголодался? Я так умираю с голода. Меня так поджимает, что я мог бы есть сейчас сухой хлеб с сыром! Ричард усмехнулся – совсем по иным причинам, нежели те, что вызвали бы подобную усмешку в истом философе. – Послушай, – вскричал Риптон, – ты все-таки скажи мне, где же мы с тобой остановимся. Ричард повернулся к нему, собираясь что-то резко ему ответить. Но представшее глазам его несчастное исполосованное лицо друга совершенно его обезоружило. Нос Риптона, хоть и не окончательно посинел, но все же основательно изменился в цвете. Он понял, что упрекать своего спутника в Слабости было бы жестоко. Ричард поднял голову, осмотрелся. – Вот здесь! – вскричал он и уселся на выжженном солнцем склоне, предоставив Риптону вдумываться в происходящее, как в загадку, решить которую становилось все труднее. ГЛАВА III Магическое противоборство[13 - Магическое противоборство. – Для образного объяснения сути дальнейших событий Мередит прибегает к понятиям зороастризма – дуалистической религии, распространенной в древности и раннем средневековье в Иране и соседних с ним странах. По учению зороастризма, содержание мирового процесса составляет вечная борьба добра и зла, в которой человек обладает свободой мысли и поступков, а потому может стать на любую сторону, но должен духовной и телесной чистотой бороться с силами зла, так что в конечном итоге совместными усилиями добро победит. В ритуале зороастризма главная роль отводилась огню как воплощению божества справедливости. Жрецами зороастризма были маги.] У мальчишек существуют свои законы чести и свой рыцарский кодекс; он нигде не записан, ему не обучают ни в каких школах, он всем понятен без слов, и те, кто правдив и предан, неукоснительно ему следуют. Не надо забывать, что это существа, которых цивилизация никак не коснулась. Поэтому не пойти за вожаком, куда бы он ни нашел нужным вас повести, увильнуть от участия в предприятии оттого только, что неизвестно, к чему оно приведет и которое причиняет пока что одни только неприятности, бросить товарища в пути и вернуться домой без него – все это поступки, на которые мальчик храбрый никогда не способен пойти, в какую бы беду его это ни вовлекало. Лучше уж в беду, лишь бы собственная совесть не осудила тебя потом как труса и подлеца. Есть, однако, и такие, что ведут себя достаточно смело, и собственная совесть их нисколько не мучит, ее восполняют взгляды и слова товарищей. Делают они все с таким же неотступным и даже с еще более назойливым упорством, как и те, кто слушает свой внутренний голос, и, если само испытание не слишком уж сурово и тяжко, в конечном итоге все сводится к тому же. Вожак может вполне положиться на своего подручного: товарищ его поклялся, что будет ему служить верой и правдой. Мастер Риптон Томсон был поистине предан своему другу. Мысль о том, чтобы покинуть его и вернуться домой, никак не могла прийти ему в голову, при том, что положение его действительно было отчаянным, а означенный друг вел себя как умалишенный. Он несколько раз напоминал ему, что они опоздают к обеду. Ричард не шевельнулся. Обед для него ровно ничего не значил. И он преспокойно лежал, пощипывая траву, гладя морду своего старого пса, и, казалось, был не в состоянии даже вообразить, что такое голод. Риптон прошелся несколько раз взад и вперед и в конце концов растянулся сам рядом с погруженным в молчание другом, решив разделить с ним его участь. И вот судьба, которая иногда помогает делу, послала на закате отменный ливень; это он заставил двух путников укрыться за изгородью возле того места, где расположились мальчики. Один из них был бродячий жестянщик; он сразу же раскрыл порыжевший зонтик и закурил трубку. Другой был дородный поселянин, у которого не было ни зонтика, ни трубки. Они поздоровались с мальчиками кивком головы и тут же завели между собой разговор о погоде, о происшедших в ней за день переменах и о том, как все это повлияло на их дела и в какой степени им удалось что-то предвидеть. Оба они, оказывается, предсказывали, что к ночи непременно будет дождь, и оба с удовлетворением отмечали, что так оно и случилось. Это было монотонное, перемежавшееся паузами гудение, которое, казалось, вторило стоявшему в воздухе приглушенному гулу. От погоды собеседники перешли к благодетельному действию табака; они говорили о том, что табак – и друг, и утешитель, и успокоение, и опора, что с ним человек ложится вечером спать и утром тянется к нему, едва откроет глаза. – Лучше любой жены! – хихикнул жестянщик. – Трубка не станет тебе за все выговаривать. Она не зануда. – Точно, – подхватил другой, – трубка не станет у тебя все карманы вытрясать по субботам. – На, затянись, – сказал разомлевший от удовольствия жестянщик, протягивая свою прокопченную глиняную трубку. Пахарь взял у него из рук кисет и, насыпав в трубку табак, принялся расточать ей новые похвалы. – Пенни в день, а радости-то сколько! Больше, чем от жены. Ха-ха! – Главное, что ничего не стоит ее и побоку, коли хочешь и когда хочешь, – добавил жестянщик. – Как пить дать! – поддержал его пахарь. – Только сам с ней не захочешь расстаться. Почитай, совсем другое это дело. Трубка, говорю. – А еще вот что, – продолжал жестянщик в полном единодушии с ним, – после-то ведь никогда не пожалеешь. – Что правда, то правда! И к тому же, – тут пахарь прищурился, – подешевле обходится, она и половины того не съест, трубка-то. Тут наш пахарь поднял обе руки в подтверждение главного довода, с которым жестянщик, разумеется, согласился, после чего, завершив обсуждение столь серьезного вопроса и высказав по этому поводу все, что надлежало высказать, оба какое-то время молча курили под мерный шум продолжавшегося дождя. Наблюдая их сквозь кусты шиповника, Риптон немного отвлекся от мучивших его мыслей. Он увидел, что жестянщик гладит белую кошку и то и дело обращается к ней как к человеку, словно испрашивая ее мнения или прося ее что-то подтвердить; мальчику это показалось забавным. Пахарь вытянулся во всю длину; по башмакам его хлестал дождь; голову он уткнул в сваленные в кучу кастрюли и в глубокой задумчивости курил. Казалось, что серые клубы дыма, попеременно вырывающиеся из их ртов, мерно отсчитывают минуты. Жестянщик первым возобновил прерванный разговор. – Худые времена! – произнес он. – Да уж хуже некуда, – согласился пахарь. – Ничего, все образуется, – изрек жестянщик. – Нечего бога гневить. Сдается мне, что в свете так все ладно выходит. Хожу вот я по округе. Дело мое такое. А на днях вот привелось и в Ньюкасл попасть! – За углем, что ли? – протянул пахарь. – За углем! – повторил жестянщик. – Ты, может, спрашиваешь, зачем я туда езжу? Не твоего это ума дело. При моей работе хоть жизнь повидаешь. Дело же не в угле. Да и не вожу я туда никакого угля[14 - Здесь обыгрывается английская пословица «возить уголь в Ньюкасл», которой соответствует русская «ездить в Тулу со своим самоваром» (Ньюкасл – центр английской угледобывающей промышленности).]. Что бы там ни было, я вот вернулся. Дальше Лондона все равно делать нечего. На море попасть захотелось. Думаю, хоть краем глаза да погляжу, вот и на угольщик занесло. Мы же намедни в такую бурю попали, что твой апостол Павел[15 - В Евангелии (Деяния апостолов, гл. 27) рассказывается, что корабль, на котором апостола Павла везли на суд в Рим, попал в сильную бурю, две недели носился по морю неуправляемый и разбился на мели.]. – А кто он такой? – поинтересовался пахарь. – Библию надо читать, – ответил жестянщик. – Кидало нас вверх и вниз, на море-то ведь совсем другое дело, не то что на суше, будь уверен! Ну, думаю, ко дну идем, молись, Боб Тайлз! И ноченька же была, хоть глаз выколи. Только господь все-таки дьявола одолел, и, как видишь, я жив. Пахарь повернулся на другой бок и посмотрел на него равнодушным взглядом. – И ты что, говоришь, что таков закон? Ну уж нет, не всегда так, не то я бы не шатался тут без работы и, что того хуже, не голодал бы. Послушай-ка, счастье-то счастьем, а бывает и наоборот. Намедни тут у фермера Боллопа скирда сгорела. А на другую ночь сгорел и амбар. Так что ж он сделал? Взял да и удавился. А нас с фермы вон. Тут уж, думаю, не бог это, а черт, коли только я хоть что-нибудь разумею. Жестянщик откашлялся и сказал, что это худое дело. – Хуже и не придумаешь. Ей богу же! Провалиться мне на этом месте! – вскричал пахарь. – Послушай-ка, вот тебе еще одно проклятущее дело. Я тут у фермера Блейза молотил, у Блейза, что в Белторпе, еще перед тем, как к фермеру Боллопу наняться. У фермера Блейза зерно пропало. Поди ж ты, кричит, будто наши ребята у него стянули. Выходит, я его уворовал. И что же он делает? И меня, и товарища моего берет и гонит в шею, вышвыривает на улицу, ты хоть с голода помирай, ему на все наплевать. Опять, думаю, не бог такое сотворил, а черт. Никак уж не скажешь, что это господня воля. Жестянщик покачал головой и подтвердил, что худое это дело. – И ведь ничем этого не поправишь, – добавил пахарь. – Что худо, то худо. Только вот что я тебе скажу, хозяин. За худое худым надо платить. – Кивнув головой, он лукаво подмигнул. – По мне, так за зло платить надо, как и за добро. К фермеру Боллопу у меня нет обиды. А к фермеру Блейзу есть. И не худо бы как-нибудь ночью, когда сухо будет да ветрено, подпустить ему красного петуха. – Лицо пахаря злобно перекосилось. – Надо его как следует проучить, в подвздошье ему дать, где деньги у него. И завопит же он тогда: «Господи, спаси меня!» Да как еще завопит! Сдается, ничем ведь фермера Блейза не одолеть, коли не этим, так, чтобы на больную мозоль… Жестянщик поспешно выпустил изо рта один за другим клубы белого дыма и ответил, что дело это худое и пуститься на такое значит стать слугой дьявола. Пахарь решительно заявил, что если на одной стороне будет фермер Блейз, то он все равно станет на другую. Совсем близко от него оказался наш юный джентльмен, он думал о том же. Наследник Рейнема все это время небрежно, почти вынужденно слушал происходивший у него под боком разговор, в котором простой работник и бродячий жестянщик судили и рядили, обсуждая один из вековечных вопросов, касавшихся существования высшей силы и того, как она влияет на наши мирские дела. И вот он вскочил и, пробравшись сквозь кусты шиповника, спросил у одного из них, как им ближе всего дойти до Берсли. Жестянщик между тем под своим рыжим зонтом уже заварил чай. Он вытащил краюху хлеба, на которую сразу же жадными глазами воззрился Риптон. Пахарь разъяснил, что до Берсли отсюда добрых три мили, а от Берсли до Лоберна еще добрых миль восемь. – Хочешь полкроны за хлеб, любезный? – Цена неплохая, – ответил жестянщик, – что ты на это скажешь, сударыня моя? В ответ кошка вся изогнулась и зашипела на собаку. Ему выложили полкроны, и Риптон, который как раз к этому времени успел выбраться из шиповника, весь в колючках, как еж, схватил хлеб. – Барчуки, видать, здорово проголодались, – сказал жестянщик товарищу. – Пойдем-ка и мы с тобой в Берсли, там и потолкуем за кружкой пива. Пахарь не стал возражать, и вскоре оба они уже шагали следом за мальчиками по дороге в Берсли, меж тем как на западе пожелтевший кустарник озарился пробившейся алою полосой. ГЛАВА IV Поджог Пропавших мальчиков принялись искать по всем окрестностям Рейнема, и сэр Остин не на шутку встревожился. Никто их нигде не видел, кроме Остина Вентворта и мистера Мортона. Баронет выслушал рассказ обоих о том, как приятели пустились бежать, когда те их окликнули, и истолковал поступок сына как неповиновение и бунт. За обедом он пил здоровье юного наследника Рейнема в зловещем молчании. Адриен Харли поднялся, чтобы провозгласить тост. Речь его была исполнена блеска. Произнося ее, он воодушевился и, следуя примеру Цицерона, кончил тем, что стал обращаться к неодушевленным предметам как к живым существам, призывая салфетку Ричарда и его опустевший стул уподобиться его отцу и не посрамить достоинства и чести рода Феверелов. Остину Вентворту, которому после смерти отца-солдата надлежало заступить его место и поддержать тост, после всех красноречивых излияний оставалось только молчать. Однако тех слов благодарности, которые должен был произнести в ответ юный Ричард, на этот раз не последовало. Красноречие Адриена оживило салфетку и стул всего лишь на несколько мгновений. Общество высокоуважаемых друзей и всех теток и дядей и дальних родичей радо было поскорее встать из-за обеденного стола и развлечься музыкой и чаем. Сэр Остин всячески старался быть радушным хозяином и приглашал гостей потанцевать. Если бы он пригласил их посмеяться, они бы столь же покорно приняли его приглашение. – Как это все грустно! – сказала миссис Дорайя Фори, обращаясь к лобернскому викарию, в то время как сей по уши влюбленный в нее ходячий манекен увивался возле нее, стараясь в то же время сохранить присущую его профессии чопорность. – Человеку, не испытавшему страданий, трудно бывает пойти на уступки, – ответил согретый ее сиянием викарий. – Ах, вы так добры! – воскликнул предмет его обожания. – Взгляните на мою Клару. В день рождения своего кузена она не станет танцевать ни с кем другим. Что же нам делать, чтобы хоть немного развеселить гостей? – Увы, сударыня, то, что вы делаете для одного, невозможно делать для всех, – вздохнул викарий и, о чем бы она не заводила речь, шелковыми нитями своих словес стремился привлечь внимание миссис Фори к своей влюбленной душе. Он был единственным из гостей, кому сейчас было радостно в этом доме. У всех прочих были вполне определенные виды на юного наследника. Леди Эттенбери из Лонгфорд-Хауса привезла с собой диковину собственного изготовления – леди Джулиану Джей: она намеревалась представить ему сию девицу, ибо полагала, что юный Феверел уже достиг возраста, когда он может оценить ее черные глаза и очаровательный ротик и даже затосковать по ним. Леди Джулиану в этот вечер развлекал щеголь Пепуорт, и по этому случаю матери приходилось выслушивать любезности сэра Майлза, который без умолку толковал о земельных угодьях и о паровых машинах, пока ей наконец не сделалось от этого дурно. Тогда она прибегла к резкости, чтобы себя от него защитить. Прелестная вдовушка, леди Блендиш сидела в стороне в обществе Адриена и наслаждалась его язвительными замечаниями по поводу того или иного из гостей. К десяти часам вечера это убогое торжество закончилось, и комнаты погрузились во мрак, столь же беспросветный, сколь и чаяния касательно того, как сложится будущее наследника Рейнема, на что не раз намекали разочарованные и пришедшие в уныние гости. Маленькая Клара поцеловала мать, присела перед не отходившим от той викарием и отправилась спать, как и подобает благовоспитанной девочке. Но едва только уложившая ее горничная вышла из комнаты, как Клара поднялась и осторожно оделась. Она всегда считалась послушною дочерью. Ей позволяли еще полчаса не гасить свечу, чтобы ей не было страшно одной в темноте. И вот она взяла эту свечу и на цыпочках подкралась к комнате Ричарда. Комната была пуста. Тогда она сделала еще шаг в комнату. Но вдруг услыхала шуршание штор и поспешила вернуться к себе. Не то чтобы она испугалась; просто, понимая, что совершает нечто недозволенное, она не хотела, чтобы кто-нибудь ее застал за этим занятием. Немного погодя она уже снова пробиралась по коридору. Ричард вел себя с этой маленькой леди пренебрежительно, обидел ее, и ей непременно надо было спросить его, не раскаивается ли он в своем поведении; спрашивать его, почему он не дал ей поцеловать себя по случаю дня своего рождения, она не будет: уж если он не помнит об этом сам, то мисс Клара ни за что не станет ему напоминать, но сегодня вечером у него еще есть последняя возможность с ней помириться. Все это она обдумывала, сидя на ступеньке лестницы, как вдруг снизу из зала послышался голос Ричарда: он кричал, чтобы ему подали ужин. – Мастер Ричард вернулся, – торжественно возвестил сэру Остину старик Бенсон. – Ну и что же? – спросил баронет. – Он жалуется, что проголодался, – нерешительно произнес дворецкий; лицо его выражало недовольство. – Дай ему поесть. Грузный Бенсон еще больше заколебался и сказал, что мальчик потребовал, чтобы ему принесли вина. Это уже было ни на что не похоже. Сэр Остин нахмурил брови, но Адриен заметил, что сыну его, может быть, хочется выпить – ведь это все-таки день его рождения, и тогда он разрешил принести ему бутылку бордо. Ужин был в самом разгаре, когда Адриен сошел вниз: мальчики уплетали пирог с куропаткой. Теперь они переменились ролями. Ричард был возбужден. Поднимая бокал, он каждый раз произносил тосты; щеки у него раскраснелись, глаза блестели. Риптон очень походил на мошенника, который боится, что вот-вот все раскроется, однако его вполне добропорядочный голод и пирог с куропаткой послужили ему на некоторое время защитой от пронзительного взгляда Адриена. Тот решил, что случившееся – предмет во всяком случае достойный его внимания: достаточно было увидеть перемену, происшедшую с носом мастера Риптона, чтобы захотеть узнать все обстоятельства дела. – На славу поохотились, молодые люди, не так ли? – со спокойной иронией заметил он, в ответ на что Ричард расхохотался. – Ха-ха! Послушай-ка, Рип: «На славу поохотились, молодые люди?» Что ты на это скажешь? Фермера помнишь? Ваше здоровье, пастор! Охота у нас пока еще и не начиналась. Но мы еще поохотимся, и вволю! Что там говорить! Дичью мы похвастать не можем. Стреляли мы так, для забавы, а дичь вернули владельцам земель. Риптон отменный стрелок в местах, которые наш кузен Остин называет «Царством поздних сожалений и упущенных случаев». Птицы вспорхнули, а Рип кричит: «Зарядить забыл!» Ну и ну. Рип, подлей-ка себе вина. Черт с ним, с носом. Ваше здоровье, Риптон Томсон! Птицы повели себя непозволительно, им бы чуточку подождать; поэтому, пастор, если к вашим ногам не брошена дюжина фазанов, это их вина, а никак не Рипа. Чем вы тут занимались, кузен Реди? – Играли Гамлета в отсутствие датского принца. День, проведенный без тебя, дорогой мой, не может не быть скучным. – Говорит он: а вдруг все обман и ошибка? Чересчур уж похожа на усмешку улыбка. Стих Сендо! Ты помнишь эти строки, мистер Реди? Почему бы мне не процитировать Сендо? Признайся, ты же его любишь, Реди. Только если вам действительно меня не хватало, то простите меня. Мы с Рипом провели необыкновенный день. Мы завели новые знакомства. Мы свет повидали. Я – та мартышка, которая побывала в свете, и я вам о нем расскажу. Во-первых, есть тут некий джентльмен, который наместо охотничьего ружья берет простое. Потом есть фермер, который гонит всех, будь то джентльмены или нищие, со своих угодий. И еще, жестянщик и пахарь, которые убеждены, что бог всегда борется с дьяволом, который хочет завладеть всеми царствами земными. Жестянщик уверен, что победит бог, а пахарь… – За твое здоровье, Ричи, – прервал его Адриен. – Совсем забыл, мой почтенный друг. А что тут плохого, Адриен? Я ведь только говорю то, что слышал. – Плохого ничего и нет, мой милый, – подтвердил кузен. – Я глубоко убежден, что Зороастр не умер. Ты просто слышал то, во что верят простые люди. Давай-ка выпьем за огнепоклонников[16 - Магическое противоборство. – Для образного объяснения сути дальнейших событий Мередит прибегает к понятиям зороастризма – дуалистической религии, распространенной в древности и раннем средневековье в Иране и соседних с ним странах. По учению зороастризма, содержание мирового процесса составляет вечная борьба добра и зла, в которой человек обладает свободой мысли и поступков, а потому может стать на любую сторону, но должен духовной и телесной чистотой бороться с силами зла, так что в конечном итоге совместными усилиями добро победит. В ритуале зороастризма главная роль отводилась огню как воплощению божества справедливости. Жрецами зороастризма были маги.], если хочешь. – Ну так выпьем сейчас за Зороастра! – воскликнул Ричард. – Право же, Риппи! За огнепоклонников мы еще успеем сегодня выпить, не правда ли? Брови мистера Риптона нахмурились, его подвижное лицо приняло грозное выражение, какое бывает у заговорщиков и, вероятно, было у Гвидо Фокса[17 - Фокс Гай (1570–1606) – главный участник так называемого «порохового заговора», имевшего целью взорвать парламент во время его открытия в присутствии короля (5 ноября 1605 г.). Фокс должен был поджечь бочки с порохом, сложенные в подвале здания. Имя Фокса приведено в его романском соответствии, которое сам Фокс принял во время службы в испанской армии и которое употреблялось в полемической литературе XVII в., чтобы подчеркнуть связь заговорщиков с врагами Англии.]. Ричард весь сотрясался от хохота. – Так что же ты такое говорил о Блейзе, Риппи? Что есть чем позабавиться, не так ли? Риптон ничего не ответил, только еще больше нахмурился; взгляд его призывал к молчанию. Адриен внимательно следил за обоими скромниками: он был убежден, что под столом в это время между ними идет совсем иной диалог. «Подумать только, – рассуждал он про себя, – мальчик этот едва успел коснуться сегодня жизни, и он уже говорит так, как умудренный опытом муж, да, как видно, не только говорит, но и поступает!» «Уважаемый патрон, – обратился он мысленно к сэру Остину, – горючее становится еще опаснее, если его сдерживать. Стоит только дать этому мальчику волю, и в нем пробудится такая жажда опустошения, что он очень скоро превратит всю доставшуюся ему долю Земли в такую же неразбериху, как вот этот пирог!» Пророчества этого Адриен не стал, однако, высказывать вслух. Дядюшка Алджернон приковылял, чтобы взглянуть на племянника еще в то время, как тот ужинал, и его более мягкое обхождение с ним в какой-то степени прояснило то, что было у мальчика на уме. – Скажите-ка, дядя, – сказал Ричард, – вы бы позволили, чтобы какой-нибудь фермер, грубиян и наглец, побил вас и остался без наказания? – Думается, я бы ему за все отплатил, мальчик мой, – ответил тот. – Разумеется, вы бы ему этого не простили! Не прощу и я. И он у меня поплатится. – Ричард был разъярен, и дядюшка одобрительно похлопал его по плечу. – Я прибил его сына, прибью и его самого, – сказал Ричард, крикнув, чтобы ему принесли еще вина. – Что ты говоришь, мальчик мой! Выходит, это старик Блейз тебя обидел? – Ничего, дядя! – Ричард загадочно тряхнул головой. «Подумать только, – прочел Адриен на лице Риптона, – он говорит «ничего», а сам выдает себя с головой». – Ну как, побили мы их, дядя? – Да, мальчик мой, и побьем еще не раз. Я их и на одной ноге одолею. Из них разве что Наткинс и Федердин еще чего-то стоят. – Мы победили! – вскричал Ричард. – По этому случаю пусть нам принесут еще вина, и мы выпьем за их здоровье. Он позвонил, заказал вина. Является грузный Бенсон и говорит, что вина больше нет. Осталась только одна бутылка. Капитан озадаченно свистнул; Адриен только пожал плечами. Однако именно Адриен сумел раздобыть оставшуюся бутылку. Ему нравилось наблюдать, как ведут себя мальчики, опьянев. Во время всего этого кутежа Ричард упорно что-то таил в душе. Гордость мешала ему спросить, как воспринял его отсутствие отец, он сгорал от нетерпения узнать, не навлек ли он на себя его немилость. Он старался навести Алджернона и Адриена на разговор об этом, однако оба неизменно уклонялись от прямого ответа. И когда наконец Ричард сказал, что хочет пойти пожелать отцу спокойной ночи, Адриен вынужден был ответить, что ему надлежит сразу же из-за стола идти к себе и ложиться спать. При этих словах Ричард сразу же помрачнел, и от веселья его не осталось и следа. Не проронив больше ни слова, он удалился к себе. Адриен очень осмотрительно доложил сэру Остину о поведении сына и о том, что с ним приключилось за день; при этом он подчеркнул, каким внезапно наступившим молчанием встретил Ричард известие о том, что отец не желает его видеть. Мудрый юноша сквозь неподвижную маску сумел разглядеть, что сердце его патрона смягчилось, и, оставив сэра Остина у него в кабинете, он ушел к себе, чтобы кинуться в постель и – в Горация. Баронет долго сидел там один. Обычно сходившиеся в доме по вечерам Феверелы в этот вечер не появлялись. Остин Вентворт остался в Пуэр Холле и. заглянул к ним только на час. К полуночи в доме все стихло. Сэр Остин надел плащ и шляпу и, взяв фонарь, начал свой обход. Вообще-то говоря, у него не было причины чего-то бояться, но никогда не покидавшая его тревога превратила его в ночного сторожа Рейнема. Он миновал комнату, где почивала двоюродная бабка Грентли, которая должна была приумножить будущее состояние Ричарда и тем самым исполнить главное предназначение свое на земле. Проходя мимо ее двери, он прошептал: – Добрая душа! Ты спишь с сознанием исполненного долга, – и пошел дальше, размышляя: «Она сумела не сделать свое состояние яблоком раздора», и он благословил ее. Некие мысли возникли у него и возле безмолвной двери в комнату Гиппиаса, и не нашлось бы никого, кто бы с ними не согласился. «Маньяк, который гуляет на свободе и подглядывает за погруженными в сон нормальными людьми», – думает Адриен Харли, заслышав шаги сэра Остина. И, действительно, это было странное зрелище. Но где та крепость, в которую не было бы скрытой лазейки? Есть ли человек, который мыслил бы во всех отношениях здраво? Право же, думает лежащий в постели циник, каждый, должно быть, по-своему сходит с ума! Благоприятные обстоятельства – свежий воздух, милое общество, несколько спасительных правил, которым они следуют, избавляют людей от Бедлама. Но если они охвачены буйством страстей, то не станет ли тогда для них тот же Бедлам самым надежным прибежищем? Сэр Остин поднялся по лестнице и неторопливо направил свои шаги к находившейся в левом крыле дома спальне сына. В конце открывшейся перед ним галереи он заметил едва мерцающий свет. Решив, что ему это, может быть, только привиделось, сэр Остин ускорил шаги. Об этом крыле замка и в прежние времена ходила дурная слава. Несмотря на то, что за прошедшие с тех пор долгие годы все худое обитатели замка как будто уже забыли, прислугу Рейнема невозможно было разубедить, и память челядинцев хранила рассказы о появляющихся в этих комнатах привидениях, которые, разумеется, делали их страшными в глазах особенно впечатлительных по молодости своей горничных и поварят, и страхи эти были так велики, что грешникам было не до сна. Сэру Остину доводилось слышать ходившие среди его слуг предания. Втайне он, может быть, верил в них и сам, но ни за что не хотел признавать этого права за домочадцами, и порочить комнаты левого крыла считалось в Рейнеме тяжким грехом. Продолжив свой путь, баронет убедился, что вдалеке, действительно, горел свет. Сойдя несколько ступенек вниз, он обнаружил возле комнаты сына маленькую, зажженную человеческой рукой свечку. В ту же минуту одну из дверей поспешно закрыли. Он вошел в комнату Ричарда. Сына его там не было. Постель оставалась неразобранной; никакой одежды; никаких признаков того, что мальчик в этот вечер туда заходил. В душу сэра Остина закрались смутные опасения. «Может быть, он пошел ко мне и ждет меня там?» – подсказывало ему отцовское сердце. Нечто похожее на слезу блеснуло в его сухих глазах, когда он подумал об этом и в душе у него затеплилась надежда, что, может быть, Ричард действительно сидит у него в комнате. Его собственная спальня находилась как раз напротив комнаты сына. Ободренный этой мелькнувшей надеждой, он направился прямо туда. Спальня была пуста. Тревога мигом вытеснила из его ревнивого сердца владевший им гнев, и страх, что случилась беда, обрушился на него целым вихрем вопросов, которые повисали в воздухе. Несколько раз пройдясь по комнате взад и вперед, он решил расспросить мальчика Томсона, как он называл Риптона, не знает ли что-нибудь тот. Комната, отведенная мастеру Риптону Томсону, находилась в северном конце коридора и выходила на Лоберн и на Запад, где расстилалась долина. Кровать стояла между окном и дверью. Дверь оказалась распахнутой настежь, и в комнате было темно. К его великому удивлению, постель Томсона, которую он осветил фонарем, была тоже нетронута. Он уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг услыхал доносившийся из глубины комнаты шепот. Сэр Остин прикрыл фонарь и неслышно направился к окну. Он увидел головы Ричарда и его товарища Томсона, склоненные возле окна: мальчики о чем-то возбужденно говорили друг с другом. Сэр Остин стал вслушиваться, но содержание их разговора от него ускользало. Речь шла о пожаре и о промедлении: о том, какой это было бы неожиданностью для владельца земли, в какую ярость бы пришел фермер; о насилии, которое он учинил над благородными людьми, и о мести; слова их вылетали порывами, это были только отдельные звенья цепи, соединить которые воедино было невозможно. Но так или иначе они возбуждали в услыхавшем их любопытство. Баронет позволил себе подслушивать собственного сына. Над Лоберном и притихшей долиной простиралось усеянное бесчисленными звездами черное небо. – Какое у меня сейчас чудесное настроение! – воскликнул Риптон, воодушевившись от выпитого вина; потом, насладясь минутным молчанием, продолжал: – Как видно, этот парень прикарманил нашу гинею и удрал. Ричард какое-то время молчал, и все это время баронет тревожно ждал, когда же наконец снова раздастся его голос, и когда он раздался, едва узнал его изменившееся звучание. – Если это действительно так, то я пойду и все сделаю сам. – Ты способен это сделать? – поразился Риптон. – Черт возьми! Послушай, но если ты ввяжешься в эту историю сам, тебе потом здорово нагорит! Может, он просто не мог найти место, где спрятаны спички? По мне, так он струсил. Пожалуй, лучше было вовсе не браться за это дело, не правда ли? Погляди-ка, что это такое? Или мне только показалось? Послушай, а что если когда-нибудь все раскроется? Все эти отрывистые вопросы мастер Риптон задавал совершенно спокойно и серьезно. – Я об этом не думаю, – сказал Ричард; все внимание его было устремлено на Лоберн, откуда им должны были подать знак. – Нет, но все-таки, – настаивал Риптон, – что, если мы попадемся? – Если такое случится, отвечать буду я. Услыхав эти слова, сэр Остин вздохнул с облегчением. Он начинал уже что-то понимать в происходящем меж ними диалоге. Сын его был участником какого-то заговора, больше того, он его возглавлял. – Как зовут этого парня? – спросил Риптон. – Том Бейквел, – ответил его товарищ. – Вот что я тебе скажу, – продолжал Риптон, – ты же ведь обо всем проговорился за ужином дяде своему и кузену… А как все же это здорово, бордо и пирог с куропаткой! И поел же я вволю! А ты заметил, как я тогда нахмурился? Юный чревоугодник все еще предавался восторгам после недавнего ужина и по малейшему поводу возвращался к нему мыслями. – Да, и я все понял, когда ты пихнул меня под столом. Это неважно. Реди человек надежный, а дядя никакой не болтун, – сказал Ричард. – Знаешь, я решительно хочу, чтобы все это оставалось в тайне. Никогда нельзя быть уверенным, что кто-нибудь не выдаст. Никогда еще мне не случалось выпить столько бордо, – снова восхитился Риптон, – теперь-то уж я от него не отступлюсь! Бордо – мое самое любимое вино. Знаешь, когда-нибудь все может открыться, и тогда мы с тобой пропали, – довольно нескладно добавил он. Из всей беспорядочной болтовни своего друга Ричард подхватил одну только, прямо относившуюся к их делу нить и ответил: – Если это и будет, тебя все равно ничто не коснется. – Как это, не коснется! Я, правда, сам не подсовывал спички, но все равно участвовал в этом деле, тут не может быть никаких сомнений. К тому же, – продолжал Риптон, – неужели ты думаешь, что я могу бросить тебя и все на тебя свалить? Говорю тебе, Ричи, я не из таких. Мальчик Томсон вырос в глазах сэра Остина. Но как бы там ни было, весь этот мерзкий разговор и происшедшая в его сыне перемена неприятно его поразили. Мальчик был совсем не тем, что вчера. Сэру Остину показалось, что между ними внезапно разлилось бескрайнее море. Мальчик отплыл от берега и теперь несся по волнам жизни на своем собственном судне. Пытаться его вернуть было бы столь же бесплодно, как пытаться стереть решение Страшного суда, которое Вечность начертала человеческой кровью! Дитя, за которое он так смиренно, так ревностно молился ночами, было окружено опасностями; искушения грозили ему со всех сторон, а кораблем его правил сам дьявол. Если он мог так перемениться всего за один день, то что же станется с ним за годы? Неужели все его молитвы и старания уберечь сына от беды так ни к чему и не привели? Несчастного отца охватила безмерная грусть; ему казалось, что, борясь за любимое дитя, он вступает в поединок с судьбою. Он едва было не решил задержать обоих заговорщиков сию же минуту и заставить их покаяться и во всем признаться; но потом он подумал, что лучше все же следить за сыном издали – и так, чтобы тот об этом не знал; прежняя Система сэра Остина одержала верх. Адриен метко охарактеризовал эту Систему, сказав, что сэр Остин хочет быть для своего сына Провидением. Если бы безмерная любовь была тем же, что и совершенная мудрость, одно человеческое существо могло бы почти олицетворить Провидение для другого. Увы! Как ни божественна любовь, она может всего лишь озарить собою свой дом; она должна бывает принять его форму, подчас даже усугубляя его тесноту, она может воодушевить прежних обитателей его как верхнего, так и нижнего этажа, проживших в этом доме весь век, но никак не в силах изгнать их оттуда. Сэр Остин решил, что будет и дальше хранить молчание. Долина была все еще окутана тьмой, светили большие осенние звезды, а разговор мальчиков становился все более горячим и нетерпеливым. Вскоре один из них стал уверять, что видит, как вдали что-то блеснуло. Но это было совсем не там, где они ожидали. Но вот блеснуло еще что-то. Оба вскочили. На этот раз огонь вспыхнул именно там, где они его ждали. – Дело сделано! – в страшном волнении вскричал Ричард. – Теперь-то уж можно сказать, что старик Блейз отведал красного петуха, Рип. Он, верно, спит. – Ясное дело, храпит! Погляди-ка! Как быстро все занялось. Все сухое. Все сгорит дотла. Послушай, – голос Риптона снова сделался серьезным, – как, по-твоему: могут они на нас подумать? – А даже если подумают? Надо все выдержать! – Ну конечно же, выдержим. Только вот что! Жаль все-таки, что ты навел их на след. Я хочу быть в глазах всех ни в чем не повинным. А никак это не получается, когда меня начинают подозревать. Боже ты мой! Погляди! Начинает разгораться! Действительно, угодья фермы стали постепенно выделяться из окружавшего их мрака. – Сбегаю-ка я сейчас за подзорной трубой, – сказал Ричард. Риптону, однако, не хотелось оставаться в комнате одному, и он его удержал. – Нет, не уходи, самое интересное пропустишь. Сейчас я открою окно, мы все увидим. Окно распахнулось, и оба они тотчас же высунулись наружу. Казалось, что Риптон пожирает полыхающее пламя ртом, а Ричард – глазами. Темная фигура баронета за их спиной застыла в неподвижности, словно изваянная из камня. Ветер был слабый. Клубы густого дыма висели среди извивавшихся меж ними огненных змеек, а над рощей зарделся зловещий свет. Людей было не видать. Скорее всего, пламя не встретило на своем пути никаких преград: его страшные языки бурно полыхали во тьме. – Ах! – вскричал Ричард, сам не свой от волнения. – Мне бы сейчас мою подзорную трубу! Надо достать ее! Подожди, я сейчас сбегаю за нею! Пусти меня! Мальчики сцепились, не уступая друг другу, и сэр Остин подался назад. В это время в коридоре послышался крик. Он поспешил выйти из комнаты, закрыл за собою дверь и натолкнулся на маленькую Клару, лишившуюся чувств и простертую на полу. ГЛАВА V Адриен ставит западню Ночь минула, а поутру между Рейнемом и Лоберном поползли неодолимые толки. В деревне рассказывали, как у владельца Белторпа фермера Блейза какие-то злоумышленники подожгли скирду; хлевы его вспыхнули, и сам он едва не сгорел заживо, пытаясь спасти скотину, которой немало погибло в огне. В Рейнеме же люди наперебой рассказывали о привидении, которое мисс Клара своими глазами видела в левом крыле замка – это была фигура женщины, одетой в глубокий траур; на лбу у нее был шрам, а на груди окровавленный платок, и на нее было страшно смотреть; не удивительно, что девочка до смерти перепугалась и лежала без чувств до тех пор, пока не приехали вызванные из Лондона врачи. Разнесся также слух, что все слуги замка пригрозили, что сразу же возьмут расчет, и для того чтобы успокоить их, сэр Остин, как истый джентльмен, обещал снести до основания левое крыло дома; ведь весь Лоберн был убежден, что ни один порядочный человек не согласится жить в доме с привидениями. На этот раз в распространившихся слухах было больше правды, чем то бывало обычно. Бедная девочка Клара действительно заболела, а бедствие, постигшее фермера Блейза, у которого спалили скирду, тоже было не слишком преувеличено. Сэр Остин приказал подробно донести ему о случившемся за завтраком и с такой тщательностью расспрашивал о потерях, которые понес фермер, что грузный Бенсон отправился сам на место происшествия. Он вернулся и, последовав коварному совету Адриена, написал по всем правилам донесение о случившейся катастрофе, в котором фигурировали даже штаны фермера и наложенные на некую часть его тела повязки. Читая все это, сэр Остин даже не улыбнулся. Он воспользовался присутствием мальчиков и прочел им полученный отчет вслух; они приняли все совершенно спокойно, словно речь шла о самом обыкновенном происшествии, о каком узнают из газет; и только когда дело дошло до пострадавших от огня предметов одежды и того непривычного и прискорбного положения, в котором очутился лежавший в постели фермер Блейз, мастер Риптон принялся отчаянно чихать, а Ричард закусил губу, но все равно не мог удержаться от смеха, к которому присоединился и Риптон, не думая о том, что этим смехом они себя выдают. – Надеюсь, ты сочувствуешь этому бедняге, – строго сказал сэр Остин, обращаясь к сыну. Никаких признаков сочувствия он, однако, в нем не увидел. Сэру Остину было нелегко говорить с наследником Рейнема так, как прежде, после того как он узнал, что тот был соучастником поджога, и он решил, что совершено это без всякой причины, а просто из озорства. Однако он был убежден, что должен поступать именно так, для того чтобы мальчик в конце концов осудил себя сам. К тому же, надо сказать, баронету в какой-то мере льстило то, что ему удалось проведать тайну сына. Это позволяло ему не только действовать, как Провидение, но в известной степени и вообще уподобиться ему; он получал возможность наблюдать за тем, как ведут себя человеческие существа во мраке и даже направлять их движения. Поэтому он старался вести себя с сыном как обычно, и Ричарду, который не заметил в отце ни малейшей перемены, и в голову не могло прийти, что его в чем-то подозревают. С Адриеном мальчику было гораздо труднее. Тот не был ни охотником, ни рыболовом. Он не делал никаких сознательных усилий, чтобы дать выход инстинкту разрушения или как там его ни называть, заложенному в природе человека; поэтому двум попавшим ему в руки провинившимся мальчикам не приходилось рассчитывать, что он проявит к ним милосердие и ласку; Ричард и Риптон расплачивались теперь за множество форелей и куропаток, которых он пощадил. Какое-нибудь случайно брошенное слово или замечание Адриена вгоняло Риптона в жар: ему начинало казаться, что разоблачение неизбежно. Он был как рыба, в жабрах у которой сидит крючок, неведомо как туда угодивший, ибо она не клюнула; в какие бы глубины он ни нырял, он не мог избавиться от ощущения, что некая сила непрестанно выталкивает его на поверхность, где все станет явным, и всю неотвратимость этого он ощутил, как только зазвонили к обеду. За столом только и было разговору, что о фермере Блейзе. Стоило ему прерваться, как Адриен снова возвращался к тому же, и ласка, с которой он обращался к Риптону, походила на чувство, которое охотник испытывает к дичи, которая признала его превосходство и появляется для того, чтобы в этом убедился весь мир. Сэр Остин понял эту игру и восхищался проницательностью Адриена. Но он видел, что надо обуздать ретивого обвинителя, ибо скрытое следствие, которое тот вел в отношении Ричарда, становилось уже опасным. Ричард тоже был рыбой, в жабрах у которой застрял крючок, но, должно быть, как щука, умудрился жить в других водах, где были старые пни и черные корни, за которыми можно было укрыться и не дать себя ни вытащить одним рывком, ни вкрадчиво выманить. Иначе говоря, по некоторым признакам можно было заключить, что Ричард склонен прибегнуть к спасительной лжи. – Ты знаешь эти места, милый мой мальчик, – заметил Адриен. – Скажи мне, как, по-твоему: легко ли пробраться к скирде так, чтобы тебя никто не заметил? Я слышал, что подозрение падает на одного из работников, которых фермер прогнал. – Говорю тебе, не знаю я этих мест, – угрюмо ответил Ричард. – Не знаешь? – Адриен со всей учтивостью изобразил на своем лице удивление. – Насколько я понял из слов мастера Томсона, вы с ним были там как раз вчера. Обрадованный тем, что может сказать правду, Риптон поспешил заверить Адриена, что он этого не говорил. – Не говорил?.. На славу поохотились, молодые люди, не правда ли? – Ну да! – пробормотали несчастные жертвы, краснея от того, что слова, которые Адриен растягивал, подражая этим деревенской речи, живо напомнили им слова фермера Блейза. – К тому же, разве вас не было этой ночью в числе огнепоклонников? – настаивал Адриен. – Я слышал, что есть страны, где принято охотиться по ночам и загонять дичь при свете факелов. Должно быть, это красивое зрелище. Право же, в этой глуши скучно было бы жить; тут только и радости, что с кем-нибудь повздорить да кого-нибудь на пари подпалить. – На пари подпалить! – рассмеялся Ричард, вызвав этим замечанием недовольство и явную тревогу своего друга. – Уж не намекаешь ли ты на Рипа? – Чтобы мастер Томсон подпалил ригу? Да я бы с тем же успехом мог заподозрить и тебя, мой милый. Вы же понимаете, молодые люди, что это дело не шуточное, не правда ли? В этих краях, как вы знаете, испокон веку законы на стороне землевладельца. Кстати, – продолжал Адриен, делая вид, что хочет перевести разговор на другой предмет, – вчера вот во время ваших странствий по лесу вы повстречали двух прохожих, двух волхвов. Так знайте же, доведись мне быть здешним судьей, мои подозрения скорее всего пали бы как раз на эту пару. Помнится, вы говорили, что это были жестянщик и пахарь. Нет? Так значит два пахаря. – Скорее уж два жестянщика, – сказал Ричард. – Ах, так вам хочется исключить из этого дела пахаря, но ведь его же выгнали с фермы. – Адриен пристально посмотрел на Риптона, и тот смущенно пробормотал, что действительно, так оно и было. – Так кого же все-таки, жестянщика или пахаря? – Паха… – простосердечный Риптон огляделся вокруг, словно для того, чтобы сообразить, когда он сможет вставить в этот разговор толику правды, и, прочтя в глазах Ричарда осуждение, проглотил остаток сорвавшегося с его уст слова. – Пахаря! – весело подхватил Адриен. – Итак, у нас уже есть пахарь, которого выгнали с фермы. Оказывается, стоило только его выгнать, и скирду спалили. Ее подожгли из мести, а выгнанный пахарь – существо мстительное. Сожженная скирда и уволенный пахарь – тут само собой напрашивается сопоставление. Теперь, когда мы установили мотив, остается только доказать, что сообщниками они стали именно в этот час, и нашего пахаря спровадят на каторгу. – А разве за поджог скирды грозит каторга? – испуганно спросил Риптон. – Прежде всего человеку обреют голову, – торжественно провозгласил Адриен. – Потом наденут наручники. Посадят на черствый плесневелый хлеб и на корки сыра. На работу придется ходить человек по двадцать или по тридцать, прикованными к одной цепи. В знак того, что он каторжник, на спине его будет выжжена огромная буква «К». Единственным чтением, и только для тех, кто будет примерно себя вести и этого заслужит, будут богословские книги. Подумайте только о том, какая доля ждет этого несчастного! И все это расплата за месть! А ты знаешь, как его зовут? – Откуда мне это знать? – спросил Ричард, стараясь принять недоумевающий вид, что, однако, плохо ему удавалось. Сэр Остин заметил, что скоро, должно быть, все прояснится, и Адриен понял, что не должен его разубеждать, немного при этом удивляясь, что баронет не хочет видеть того, что уже не вызывает ни малейших сомнений. Разумеется, сам он ему ничего не скажет – ведь это может погубить все его дальнейшее влияние на Ричарда; и вместе с тем ему хотелось, чтобы всю его преданность и проницательность сразу же оценили по достоинству. Пообедав, мальчики поднялись из-за стола и долго совещались, после чего окончательно определили для себя линию поведения: они будут оба громко выражать свое сочувствие фермеру Блейзу и постараются выглядеть так, как все остальные, насколько это вообще возможно для двух юных злоумышленников, один из которых уже ощущал у себя на спине огромную букву «К», отлучавшую его навеки от человечества и яростно пожиравшую его, как орел – Прометея. Адриен принял их новую тактику с надлежащим вниманием и дал им высказать до конца все слова сочувствия фермеру Блейзу. Что бы они ни делали, они уже у него на крючке. Хлыст фермера заставил их корчиться от физической боли; но все это были пустяки в сравнении с теми душевными корчами, какие заставил их теперь испытывать своими хитрыми расспросами Адриен. Риптон очень скоро оказался трусом, а Ричард – лжецом, стоило только наутро Остину Вентворту вернуться из Пуэр Холла с сообщением, что некто Томас Бейквел, пахарь, арестован по подозрению в поджоге, посажен в тюрьму и должен будет ждать, пока судья сэр Майлз Пепуорт соизволит заняться его делом. Сообщая эти устрашающие известия, Остин не сводил с Ричарда глаз. Наследник Рейнема с невозмутимым спокойствием встретил этот пристальный взгляд, и у него еще хватило присутствия духа не обернуться в эту минуту в сторону Риптона. ГЛАВА VI Юношеские ухищрения Как только мальчикам представилась возможность уйти, они устремились в темный угол парка и принялись обсуждать вдвоем отчаянное положение, в которое они попали. – Что же нам теперь делать? – спросил Риптон у своего вожака. Охваченному огненным кольцом скорпиону[18 - Имеется в виду поверье, будто скорпион, окруженный огнем, сам себя жалит и убивает.] вряд ли было труднее, чем бедному Риптону, когда занявшееся не без его участия пламя охватило его и кольцо все сужалось и сужалось. – Есть только один выход, – сказал Ричард, остановившись и решительно скрестив на груди руки. Товарищ его принялся настойчиво допытываться, какой же это выход он имеет в виду. Ричард впился глазами в камушек и ответил: – Мы должны вызволить этого парня из тюрьмы. Риптон посмотрел на своего вожака и в изумлении отпрянул: – Милый мой Ричи, но как же нам это сделать? Продолжая разглядывать камушек, Ричард ответил: – Мы должны как-нибудь раздобыть для него напильник и веревку. Говорю тебе, все это можно устроить. Мне все равно, что мне за это будет. Я ничего не боюсь. Его надо освободить. – Провалиться бы этому проклятому Блейзу! – вскричал Риптон, сняв свой берет и вытирая им покрывшийся потом лоб, и снова дал повод другу своему его упрекнуть. – К черту старого Блейза. И ты еще смеешь думать, что я проговорился! Погляди-ка ты на себя. Мне за тебя просто стыдно. И ты еще смеешь говорить о Робин Гуде и о короле Ричарде[19 - В романе Вальтера Скотта «Айвенго» (1819) Робин Гуд во главе своих стрелков и король Ричард Львиное Сердце берут совместным приступом замок разбойничающих феодалов и освобождают заточенных там пленников.]! А у самого нет ни капли отваги. Пойми же, ты каждую минуту только и делаешь, что нас выдаешь. Стоит только Реди заговорить, ты опять за свое. Я вижу, как тебя всего прошибает пот. Ты что, струсил? К тому же, ты то и дело себе противоречишь. Начинаешь с одного, а потом сбиваешься на другое. Послушай: мы должны все поставить на карту, чтобы освободить его из тюрьмы. Помни об этом! Постарайся не попадаться Адриену на глаза. И держись чего-нибудь одного. После этих глубокомысленных наставлений юный вожак повел своего сообщника посмотреть тюрьму, где Том Бейквел все это время, сокрушаясь, думал о том, к чему привели ни с чем не сообразные распри, жертвой которых он оказался. В Лоберне Остин Вентворт считался другом всех обездоленных; славу эту он приумножил еще до того, как обрел награду, которой один только господь может увенчать эту высшую добродетель. Миссис Бейквел, мать Тома, узнав, что сына ее посадили в тюрьму, кинулась утешить его и помочь, чем только могла; но это были все лишь вздохи, и слезы, и причитания. Все это только приводило в замешательство бедного Тома, который умолял оставить его в покое и не смотреть на него как на отъявленного злодея. На это его мать отвечала, что ему надо только собраться с духом, и истинный утешитель ему поможет. – И хотя тот, кто придет к тебе, Том, джентльмен и никогда не оставляет бедных в беде, – говорила миссис Бейквел, – он к тому же еще настоящий христианин! И господь бог знает, что делает, когда посылает его к тебе, ибо и видеть его, и слышать – всегда благо. Том был вовсе не расположен выслушивать поучения и даже рассердился, когда Остин вошел к нему в камеру, встретил его, как рассерженный пес. Однако по прошествии получаса он поразился тому, что мог так легко втянуться в откровенный разговор с джентльменом и христианином. Когда Остин поднялся, чтобы уйти, Том попросил позволения пожать ему руку. – Передайте молодому господину в Абби, что я ничего не разболтаю. Это настоящий джентльмен, и он любого заставит поступить, как захочет. Это горячая голова. А я так просто осел! Что верно, то верно. Только я не доносчик. Так и скажите ему, сэр! Вот почему Остин так пристально смотрел Ричарду в глаза, когда рассказывал новости в Рейнеме. Мальчик стеснялся Остина больше, нежели Адриена. Он не знал, почему это так, но он старался всячески увильнуть от встречи с ним с глазу на глаз, а столкнувшись с ним, тут же помрачнел. Остин был не так сообразителен, как Адриен: ему трудно было поставить себя на место другого, и он всякий раз говорил то, что думал, прямо, не прибегая к обинякам. И вместо того чтобы подойти к делу издалека и насторожить залгавшегося мальчика, он сказал: – Том Бейквел просил передать, что доносить на тебя он не станет, – и тут же вышел. Ричард повторил это обещание Риптону, который не мог удержаться и крикнул, что Том молодчина. – Он не должен за это страдать, – сказал Ричард, упорно думая о том, как достать веревку потолще и напильник поострее. – А твой кузен не проговорится? – нерешительно спросил Риптон. – Это он-то? – Ричард презрительно усмехнулся. – Простой пахарь, и тот не соглашается стать доносчиком, а ты еще спрашиваешь, не пойдет ли на это мой родич. В двадцатый раз Риптона упрекнули – и все в том же. Мальчики обследовали наружные стены тюрьмы и пришли к выводу, что побег Тома вполне осуществим, если тот не струсит и им удастся тем или иным способом передать ему веревку и напильник. Но для этого кто-то должен быть допущен к нему в камеру, а на кого же им положиться? – Уговори своего кузена, – после долгих раздумий предложил Риптон. Ричард улыбнулся и спросил, не Адриена ли он имеет в виду. – Да нет же, – поспешил его заверить Риптон, – Остина. Мысль эта приходила в голову и Ричарду. – Давай сначала достанем веревку и напильник, – сказал он, и оба направились в Берсли купить необходимые орудия, которые помогли бы им бросить вызов Закону. В одной лавке Риптон купил напильник, а Ричард веревку – в другой, и проделали они все это с таким искусством и так хитро, что начисто исключили всяческую возможность их выследить. А для того, чтобы никто об этом не проведал, едва только они покинули Берсли и очутились в лесу, Ричард снял рубашку и обмотал веревку вокруг живота, ощутив потом все муки анахоретов и кающихся в грехах монахов, и все это – для того, чтобы соблюсти осторожность и обеспечить Тому успешный побег. Ночью, когда сын спал, сэр Остин заметил следы этой веревки у него на теле под откинувшейся ночной рубашкой. Для них было тяжелым ударом, когда после тщательно продуманной подготовки и всех их бесконечных волнений Остин отказался исполнить то, о чем мальчики его горячо просили. Медлить было нельзя. Пройдет несколько дней, и несчастный Том должен будет предстать перед грозным Майлзом, и его непременно осудят, ибо по Лоберну уже ползли слухи о том, что вина его доказана и теперь ему не уйти от возмездия, а ярость фермера Блейза не знает границ. Снова и снова Ричард просил Остина уберечь его от бесчестия и помочь ему в его отчаянном положении. Тот в ответ только улыбался. – Милый мой Ричи, – сказал он, – чтобы выйти из неприятного положения, есть два пути: один долгий, другой короткий. Когда ты испробуешь все окольные тропы и потерпишь неудачу, приходи ко мне, и я научу тебя, как надо действовать прямо. Ричард был слишком поглощен мыслями о кружном пути, для того чтобы отнестись к этому совету серьезно, и, получив от Остина суровый отказ, только бессильно заскрежетал зубами. В последнюю минуту вожак сообщил Риптону, что им все придется делать самим, на что тот, хоть и не очень охотно, но согласился. Накануне того дня, когда Том должен был предстать перед судом, у старухи Бейквел было свидание с Остином, который сразу же направился в Рейнем и стал советоваться с Адриеном о том, как им следует поступить. Едва только мудрый юноша услышал о том, что придумали эти два сорванца, как он разразился гомерическим хохотом; а узнал он то, как они явились в лавчонку, которую держала старуха Бейквел, как покупали там чай, сахар, свечи и засахаренные фрукты до тех пор, пока все покупатели не разошлись; как тогда они поспешно увели ее в заднее помещение и как Ричард, распахнув рубашку, показал ей обмотанную вокруг тела веревку, Риптон же извлек из узенького кармана куртки напильник; как они потом объявили ошеломленной матери, что веревка и напильник, которые она видит, – не что иное, как орудия для освобождения ее сына; что на свете не существует другого способа его спасти, что они, мальчики, испробовали уже все, но – безуспешно; как после этого Ричард пытался уговорить старуху раздеться и обвить эту веревку вокруг тела, а Риптон употребил все свое красноречие, чтобы убедить ее спрятать напильник; как, когда она наотрез отказалась от веревки, мальчик все еще продолжал навязывать ей напильник. – Нечего сказать, – заключила старуха Бейквел, – хорошо бы я отблагодарила сэра Майлза Пепуорта за его милостивое разрешение посетить сына в тюрьме, если бы ввергнула парня в искушение убежать от суда. Только, благодарение богу, – добавила она, – Том решительно отказался от напильника. А когда она сообщила об этом мастеру Ричарду, тот выругался так, как джентльменам не подобает ругаться. – Мальчишки все равно что обезьяны! – воскликнул Адриен. – Это актеры, исполняющие всерьез самые бессмысленные фарсы, какие только существуют на свете. Да не приведется мне никогда быть там, где не будет мальчишек! Пара мальчишек, предоставленных самим себе, способна больше рассмешить, чем целая труппа заправских комедиантов. Да что там говорить, нет ведь такого искусства, которое могло бы сравниться с безыскусственностью самой природы. Обезьяну-то ведь сыграть невозможно. Все наши гримасы навевают одну только скуку. В них нет той прелестной непосредственности, которая есть у зверя. Ты только погляди на этих двоих! Подумай о том, сколько всего им приходится переживать за день. Они ведь прекрасно понимают, что я все знаю, и вместе с тем всякий раз умеют сохранить в моем присутствии невинный вид. Ты с грустью думаешь о том, чем окончится все это дело, Остин? Я тоже! Мне становится страшно при мысли, что занавес может опуститься. Вообще-то говоря, для Ричи все это очень полезно. Лучший из уроков – тот, который дает сама жизнь. – Такой урок глубже всего западает в душу, – ответил Остин, – но пойдет ли он ему на пользу или на вред – еще вопрос. Адриен развалился в кресле. – Это будет для него первой крупицей опыта, выращенного стариком-временем плода, вкус которого так не нравится молодости. А ведь ее-то он только и питает! Опыт! Помнишь замечательное сравнение Кольриджа[20 - В сборнике «Застольные беседы» («Table-Talk») английского поэта-романтика Сэмюела Кольриджа (1772–1834) содержится следующее сравнение: «У большинства людей опыт подобен кормовым огням корабля, которые освещают лишь пройденный путь».]? Поздние сожаления? Ну, разумеется, всякая мудрость исполнена сожалений. Вот почему, друг мой, мудрецы так привержены музе Смеха. Если бы они занимались одними только высокими материями, они бы погибли. Что ни вечер, ты непременно встречаешь больших поэтов, проникновенных философов; они улыбаются, видя освещенные желтыми огнями, искривленные гримасами говорящие маски. Почему такое бывает? Да по той простой причине, что дома у них темно. Театр – это любимое развлечение для высоких умов. Потому-то он сейчас и в загоне. Мы живем в век ползучих мелких душонок, мой милый Остин! Как мне ненавистны все эти ханжеские разглагольствования о том, что это Век Труда – со всеми вашими Мортонами и пасторами Бронли; все вы отъявленные радикалы и низменные материалисты. Помнишь, как Дайпер Сендо говорит о вашем Веке Труда? Вот послушай: Наш Век – погрязший в мелочах И в умствованьях нудных! Наш Век – шипящий с пивом чан Средь сутолоки людной. Он сердцем сух, но сколько в нем Благих посулов блуда! Кривлянье, ханжество, вранье И спесь невесть откуда. На скакуне железном[21 - Скакун железный – паровоз.] взвит, Он на краю обрыва Кичиться Силой норовит, А Сильным – льстит трусливо. Век квакеров[22 - Квакеры – протестантская религиозная секта, этические правила которой предписывают абсолютную честность, скромность, аскетизм. В XIX в. секта имела распространение среди британских промышленников. В «Капитале» К. Маркс рисует образ квакера, который, будучи привлечен к суду за то, что заставлял детей работать по 20 часов в сутки, отказывается давать присягу на Библии, считая это богохульством.], в мирской пыли Зачатых от Маммоны. Безумью Гамлета внемли! Зри чистогана троны! И Завтра – в чаще ивняка, В водоворотном шуме — Офелией сквозь все века Грядет, ополоумев. Пробурчав: «Пусть твой пастор Бронли и держит за это ответ!», Адриен заложил ногу за ногу и улыбнулся. Вопрос о том, куда идет Век, был у них с Остином постоянным предметом спора. – Мой пастор Бронли, как ты его называешь, на этот вопрос уже ответил, – сказал Остин. – Не уповать на лучшее, отчего, может быть, на радость тебе, и в самом деле Век сошел бы с ума, но делать это лучше. И он ответил и ответит твоему Дайперу Сендо, превзойдя его и в стихах так же, как он превзошел его в жизни. – Тебе никак не понять всей глубины мысли Сендо. Вдумайся только в эти слова: «Офелией сквозь все века!» Разве Бронли, подобно десятку других властителей дум – кажется, именно так вы их называете, – не есть как раз тот самый метафизический Гамлет, который ввергает ее в безумие? Ей, несчастной, хочется стать его женой и рожать веселых деток, а милорд, ее возлюбленный, вопрошает бесконечность и обращает высокопарные слова свои к непостижимому. – Семейную жизнь и веселых деток она получила бы вдосталь, если бы законы издавал Бронли, – со смехом сказал Остин. – Тебе просто надо с ним познакомиться. Скоро он приедет в Пуэр Холл, и ты увидишь, что такое человек нашего Века. Ну, а сейчас, прошу тебя, посоветуй, что мне делать с этими мальчишками. – Ох, уж мне эти мальчишки! – Адриен только махнул рукой. – Так выходит, на мальчишках та же печать Века, что и на взрослых? Или нет? В таком случае, мальчишки лучше, чем мужчины: они – те же самые во все времена. Подумай только, Остин, они, оказывается, читали «Побег» Латюда[23 - Французский военный инженер Анри де Латюд (1725–1805) за время своего тридцатилетнего заточения трижды совершал побеги из самых крепких тюремных замков, в том числе из Бастилии, о чем рассказал в мемуарах, а также в отдельной брошюре.]. Я нашел эту книгу в комнате Ричи раскрытой, а под ней другая, с рассказом о Джонатане Уайлде[24 - Уайлд Джонатан (1682–1725) – предводитель воровской шайки, скупщик краденого и полицейский осведомитель. Мальчики читали, вероятно, повесть английского писателя Генри Филдинга (1707–1754) «Жизнь покойного Джонатана Уайлда Великого» (1743), в которой «деяния» преступника служили материалом для политической сатиры. Другие жизнеописания Уайлда были к тому времени, когда происходит действие романа, основательно забыты.]. Джонатан Уайлд умел хранить секреты своего ремесла и ничем с ними не поделился. И вот теперь они собираются сделать из мастера Тома Бейквела – Латюда. Он будет бастильским Бейквелом, хочет он этого или нет. Ну и пусть. Дайте жеребятам побегать на воле! Тут уж ничего не поделаешь. Остается только наблюдать, иначе мы можем испортить всю игру. Адриен всегда любил подкармливать капризного зверя, имя которому нетерпение, шутками – не очень-то подходящей пищей; даже Остину, терпеливейшему из людей, и то становилось трудно совладать с собою. – Ты говоришь так, как будто Время принадлежит тебе одному, Адриен. В нашем распоряжении считанные часы. Шутки в сторону, надо заниматься делом. Сейчас ведь решается судьба мальчика. – Решается судьба каждого из нас, милый мой Остин! – позевывая, протянул эпикуреец. – Да, но мальчика этого поручили нам, в первую очередь тебе. – Пока еще нет! Пока еще нет! – лениво протянул Адриен. – Когда он попадет в мои руки, я сумею его приструнить, со всеми неприятностями будет покончено. По песику – ошейник! Жеребенку – узда! Я ни за что не отвечаю сейчас. – Если ты так думаешь, то не попал бы он в твои руки совсем другим. – Я принимаю своего юного принца таким, каков он есть, друг мой: будь он Юлианом или Каракаллой, Константином или Нероном[25 - Римские императоры Юлиан Отступник (331–363, прав. 361–363) и Константин I Великий (280?—337, прав. 306–337) упоминаются здесь как просвещенные правители, рассудительные, благоразумные, мягкого характера; в противоположении им Каракалла (188–217, прав. 211–217) и Нерон (37–68, прав. 54–68) – как неукротимые в жестокости и нравственной распущенности деспоты. Нерон поджег Рим и, любуясь грандиозным пожаром, пел и аккомпанировал себе на лире. Для цинического миросозерцания Адриена характерно, что на одной стороне противопоставления он помещает и Константина, возведшего христианство в ранг государственной религии, и Юлиана, восстановившего в правах язычество.]. И если ему предстоит играть какую-то роль при пожаре, он сыграет ее хорошо, если же ему надлежит быть упрямым отступником, то он по крайней мере приобретет знание логики и людей и привычку молиться. – Так, значит, ты предоставляешь делать все мне одному, – сказал Остин, вставая. – Ничем тебе не мешая! – плавным движением руки Адриен дал понять, что он готов уступить и уйти. – Я уверен, что ты не станешь причинять ему никакого вреда, и еще больше уверен, что и не можешь. И попомни мои провидческие слова: что бы там ни было, от старика Блейза надобно откупиться. Это сразу же решит исход дела. Должно быть, придется мне все-таки сегодня вечером отправиться к судье и обговорить все это самому. Нельзя допускать, чтобы этого несчастного осудили, хотя, вообще-то говоря, нелепо же думать, что зачинщиком оказался мальчишка. Остин взглянул на мудрого юношу, томного и самодовольного, и то немногое, что он знал о людях, в достаточной степени убеждало его, что он может говорить целую вечность, но тут его все равно не поймут. Уши его кузена были забиты его собственной мудростью, и другого он ничего не слышал. Ясно было, что он боится только одного – правосудия. Когда он уже уходил, Адриен вдруг его окликнул: – Послушай, Остин! Полно, нечего волноваться! Всегда-то ты смотришь на вещи мрачно. Кое-что я все-таки сделал. Неважно, что. Если ты поедешь в Белторп, то будь там учтив, но не принимай похоронный вид. Помнишь, какую тактику применил Сципион Африканский против пунических слонов[26 - В решающем сражении 2-й Пунической войны (202 до н. э.) римское войско по приказанию полководца Публия Корнелия Сципиона Африканского Старшего (ок. 235 – ок. 183) издало в начале битвы неожиданный громкий крик, так перепугавший боевых слонов противника, что большинство из них ринулось назад и смяло ряды карфагенян. Перед остальными слонами римляне расступились и, пропустив их в проход, забросали с боков стрелами, так что, обезумев от боли, животные тоже бросились на свое войско.]? Так знай, говорю тебе по секрету, я повернул слонов мистера Блейза вспять. Если они вдруг нападут, то это будет ложным выпадом и прорвет его сомкнутые ряды! Ты меня понял. Нет? Ну и не надо. Только пусть никто не говорит, что я сижу сложа руки. Если мне и надо будет с ним повидаться, то я пойду туда убежденный, что мы не станем плясать по его указке. Мудрый юноша зевнул и протянул руку, чтобы схватить первую попавшуюся книгу. Остин отправился на поиски Ричарда. ГЛАВА VII Приют Дафны[27 - Приют Дафны. – Имя нимфы Дафны, превращенной богами в лавр, чтобы избавить ее от преследования Аполлона, происходило от названия этого дерева в древнегреческом языке.] Маленький, укрывшийся под сенью лавров белый мраморный храм возвышался над рекою, на холме, среди рейнемских буковых лесов. Адриен прозвал его Приютом Дафны. Там-то Остин и обнаружил Ричарда. Мальчик сидел, обхватив голову руками, и являл собой картину отчаяния, когда последняя надежда пропала. Он позволил Остину поздороваться с ним и сесть рядом, но так и не поднял опущенной головы. Может быть, ему не хотелось, чтобы тот увидел на глазах его слезы. – Где же твой друг? – начал Остин. – Уехал! – был ответ, глухо словно из пещеры прозвучавший сквозь копну волос и сжатые пальцы. Мальчик тут же добавил, что товарища его утром вызвал к себе мистер Томсон и что вопреки своему желанию Риптон вынужден был уехать. Риптон и в самом деле упорствовал; он сказал, что не находит нужным слушаться отца и что ввиду трудных обстоятельств, в которых они очутились, и нависшей над ними опасности он не вправе покинуть своего друга. Сэр Остин, однако, заявил, что мальчик обязан беспрекословно повиноваться родительской воле, и в подтверждение своих слов приказал Бенсону уложить вещи Риптона и к полудню собрать его в дорогу. Готовность Риптона согласиться со взглядами баронета касательно сыновних обязанностей была столь же непритворна, как и его сделанное перед этим Ричарду предложение махнуть на эти сыновние обязанности рукою. Он радовался тому, что судьба уводит его далеко от всех подстерегающих его в Лоберне опасностей, и вместе с тем, как всякий порядочный мальчик, скорбел по поводу того, что оставляет товарища одного в беде. Они расстались друзьями, да иначе оно и быть не могло, ибо Риптон поклялся в верности всем Феверелам так, как клянутся вассалы, объявив, что считает своим долгом явиться в любой час и в любое назначенное место, чтобы сразиться с фермерами всей Англии, если наследник замка Феверелов ему прикажет. – Итак, ты теперь один, – сказал Остин, глядя на пышные волосы мальчика. – Ну что же, я этому только рад. Человек никогда не знает, каков он, пока не останется один. Ответа на эти слова не последовало. В конце концов, однако, голос тщеславия возобладал: – Большой помощи от него все равно не было. – Теперь, когда человек уехал, надо вспоминать о нем только хорошее, Ричи. – Он был мне предан, – пробурчал мальчик. – Ну вот, видишь, а преданного друга не так-то легко сыскать. Скажи, а ты пытался сам как-нибудь все уладить, Ричи? – Я все испробовал. – И ничего не достиг? Наступило молчание, а за ним – уклончивые слова: – Том Бейквел – трус! – Надо думать, – со свойственной ему мягкостью заметил Остин, – бедняга не хочет увязать еще глубже. По мне, так он вовсе не трус. – Нет, трус, – вскричал Ричард. – Да будь у меня при себе напильник, неужели бы я остался сидеть в тюрьме? В первую же ночь бы удрал! Он мог получить еще и веревку, достаточно толстую, чтобы выдержать двоих мужчин такого же роста и веса, как он. Мы повисли на ней втроем – Рип, я и Нед Маркем – и провисели целый час, и она нас выдержала. Он трус и заслужил того, что его теперь ожидает. Трусов я не жалею. – Я тоже, – сказал Остин. В самом разгаре своих направленных против несчастного Тома инвектив Ричард вдруг поднял голову. Если бы он мог прочесть в ясном взгляде Остина, что тот в эту минуту думал, он бы спрятал лицо. – Ни разу в жизни мне не случалось встретить труса, – продолжал Остин, – мне только раз или два рассказывали о них. Один, например, погубил невинного человека. – Какая низость! – вскричал мальчик. – Да, он поступил худо, – согласился Остин. – Худо! – Ричард презрительно усмехнулся. – Да я бы его возненавидел! Это самый последний трус! – Если не ошибаюсь, он в оправдание свое ссылался на чувства своих близких и пытался сделать все, что возможно, чтобы освободить этого человека. Мне довелось также читать в исповеди одного знаменитого философа[28 - Имеется в виду «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо (конец второй книги).], как тот в юные годы что-то украл и обвинил в содеянной им самим краже служанку, которую за это рассчитали и наказали и которая простила причинившего ей это горе. – Какой же это был подлый трус! – воскликнул Ричард. – И он открыто в этом признался? – Ты можешь прочесть это сам. – Он что, написал обо всем, а потом это напечатали? – Книга эта есть в библиотеке твоего отца. А ты бы решился сделать такое? Ричард заколебался. Нет! он никогда бы не мог в этом признаться другим. – Так кто же решится назвать этого человека трусом? – сказал Остин. – Он искупил свою трусость, как должен сделать каждый, кто поддался минутной слабости и кто в душе никакой не трус. Трус тот, кто думает так: «Бог меня не видит. Все обойдется». Тот, кто в душе не трус, а просто оступился, знает, что бог все видел, и ему не так уж трудно открыть свое сердце всем и каждому. На мой взгляд, куда хуже бывает сознавать, что ты обманщик, когда люди тебя хвалят. Глаза Ричарда обегали серьезное и доброе лицо Остина. Вдруг они остро и напряженно остановились на одной точке, и мальчик опустил голову. – Поэтому ты не прав, Ричи, когда называешь беднягу Тома трусом оттого, что он не хочет воспользоваться предложенным тобою способом бежать из тюрьмы, – закричал Остин. – Трус, тот особенно не сопротивляется и чаще всего своих сообщников выдает. А если замешанное в деле лицо принадлежит к знатному роду, а бедный парень по доброй воле решил не выдавать его, то, по мне, трусом его никак уж не назовешь. Ричард безмолвствовал. Начисто отказаться от напильника и веревки означало для него принести страшную жертву, после того как он потратил на эти два спасительных предмета столько времени и сил, испытал из-за них столько волнений. Признав, что Том ведет себя мужественно, Ричард Феверел попадал в совершенно новое положение. Меж тем, продолжая считать его трусом, Ричард Феверел оказывался оскорбленною стороною, а выглядеть оскорбленным – это всегда приятно, а порою даже и необходимо, как для мальчика, так и для мужчины. Сердце Остина не могло бы терзаться долго в этом противоборстве. Он только смутно представил себе, с какою силой бушуют в юном Ричарде противоречивые страсти. К счастью для мальчика, Остин по натуре своей был чужд духу проповедничества. Одного-единственного примера, единственной ходячей фразы, произнесенной в назидательном тоне, было бы достаточно, чтобы все погубить, вызвав в Ричарде давнее и глубоко затаенное чувство противоречия. В прирожденном проповеднике мы всегда инстинктивно ощущаем врага. Его влияние, может быть, и скажется в известной степени благотворно на несчастных, которые умирают медленной смертью; в людях сильных он встречает противодействие. Характер Ричарда был таков, что его надо было предоставить самому себе, и тогда, пожалуй, достаточно было одного намека. И когда он спросил: – Скажи, Остин, что мне теперь делать? – видно было, Что он уже побежден. Голос его звучал покорно. Остин положил ему руку на плечо. – Ты должен пойти к фермеру Блейзу. – Ах вот оно что! – вскричал Ричард, осененный горькой догадкой, что ему предстоит принести покаяние. – Когда ты увидишь его, ты сам поймешь, что ты должен ему сказать. Мальчик закусил губу и нахмурился. – Просить милости у этой грубой скотины, Остин? Нет, не могу! – Ты просто расскажешь ему, как все было, и заверишь его, что не собираешься оставаться в стороне и спокойно смотреть, как несчастный парень страдает и никто не вызволит его из беды. – Послушай, Остин, – взмолился мальчик, – мне же придется просить его выручить Тома Бейквела! Как же я буду его о чем-то просить, если я его ненавижу? Остин сказал, чтобы он шел и не думал ни о каких последствиях, прежде чем не окажется там. – В тебе нет ни малейшего самолюбия, Остин, – простонал Ричард. – Очень может быть. – Ты не знаешь, что это такое, просить милости у скотины, которую ненавидишь. Ричард настаивал на этой мысли, и тем упорнее, чем неодолимее ощущал, что ему все равно предстоит безотлагательно это сделать. – Как же мне быть? – продолжал он. – У меня же руки чешутся, чтобы ему влепить! – А ты не находишь, что с него хватит и того, что он получил, мальчик мой? – спросил Остин. – Он же меня бил! – губы Ричарда задрожали. – Он ведь не посмел дать волю рукам! Он кинулся на меня с хлыстом. Теперь он всем и каждому станет говорить, что отхлестал меня и что я же потом пришел просить у него прощения! Чтобы Феверел просил прощения! Ну уж, будь на то моя воля!.. – Он же зарабатывает свой хлеб, Ричи. Ты браконьерствовал на его угодьях. Он выдворил тебя оттуда, а ты взял да поджег его сено. – Что же, я за это ему готов заплатить. И больше я делать ничего не стану. – Только потому, что ты не хочешь просить у него милости? – Остин пристально посмотрел на мальчика: – Ты предпочитаешь, чтобы милость была оказана тебе – и чтобы оказал ее несчастный Том Бейквел? Едва только Остин назвал вещи своими именами, Ричард поднял голову. Что-то стало постепенно для него проясняться. – Милости от Тома Бейквела, деревенского парня? Что ты этим хочешь сказать, Остин? – Чтобы уберечь себя от неприятного разговора, ты соглашаешься на то, чтобы деревенский парень ради тебя принес себя в жертву? Должен признаться, что во мне такой гордости нет. – Гордости! – вскричал Ричард, задетый его ядовитой насмешкой, и принялся вглядываться в голубые вершины холмов. Не зная, чем еще он может воздействовать на него, Остин постарался описать камеру, где сидел сейчас Том, и повторил ему то, что от него слышал. Представив себе все это так, как Остин вовсе и не хотел, наделенный куда более острым чувством юмора, Ричард не мог подавить охватившее его отвращение. Образ мужлана с тупо улыбающимся лицом, косматого, неуклюжего, косолапого, вставал перед ним и вызывал в нем очень странное чувство: он виделся ему гнусным и смешным, и наряду с этим вызывал к себе жалость и пробуждал раскаяние; чувства эти неразрывно между собой перевились. В камере сидел Том, увалень Том! Жевавшее бекон и хлебавшее пиво животное. И вместе с тем это был человек; несмотря ни на что, в нем билось доброе, мужественное, благородное сердце. В душе мальчика зазвучали какие-то новые струны; в воображении его вставала жалкая фигура незадачливого болвана Тома, окруженная мученическим ореолом, и видеть ее было для него отрадой. Все услышанное задело его за живое. Дотоле неведомые чувства хлынули на него потоком, словно из открывшегося где-то в небе окна: непривычная нежность, добродушие, безграничная восхищенность. Все эти чувства теснились теперь у него в груди, и сквозь чащу их – все тот же Том, каким он был: неотесанный, грубый, косматый и грязный Том, как некий указующий перст, пробуждающий в нем раскаяние и тягостный стыд; Том, к которому он, однако, испытывал сейчас такую привязанность и любовь, каких дотоле не испытывал ни к одному существу на свете. Он смеялся над ним и проливал о нем слезы. В душе его происходила спасительная борьба ангельского начала с земным. Ангел оказывался сильнее и одерживал верх: он гасил в этой душе неприязнь, смягчал насмешливость, преображал гордость – ту гордость, из-за которой все время выглядывали штаны нескладного Тома и которая призывала Ричарда ироническими нотками в голосе Адриена: «Погляди-ка на своего спасителя!» Остин уселся рядом с мальчиком, не подозревая даже, порывы какой высокой бури он поднял в его душе. Мало что из этого можно было прочесть в лице Ричарда. Губы его были плотно сжаты, глаза – устремлены в пространство. Несколько минут он пребывал в неподвижности. Наконец он вскочил. – Сейчас же пойду к старому Блейзу и все ему расскажу! – вскричал он. Остин взял его за руку, и они вместе вышли из Приюта Дафны и направились в сторону Лоберна. ГЛАВА VIII Чаша горечи Ричард был убежден, что фермера Блейза его появление удивит, однако этого не случилось. Фермер сидел в кресле в низенькой гостиной своего старинного деревенского дома; на столе перед ним лежала длинная глиняная трубка, у ног его разлегся старый пойнтер; к этому времени хозяин его уже успел принять у себя троих выдающихся представителей рода Феверелов, которые приходили к нему порознь, причем приход каждого из них должен был храниться в тайне от всех остальных, невзирая на то, что все трое приходили по одному и тому же поводу. Утром явился сам сэр Остин. Не успел он уйти, как фермера посетил Остин Вентворт; следом за ним – Алджернон, которого в Лоберне вся округа прозвала Капитаном и который снискал к себе расположение всех тех, кто его знал. Фермер Блейз сидел, откинувшись назад, и пребывал в отличном расположении духа. Всех этих высокопоставленных людей ему удалось принизить. Принимал он их радушно, как и надлежало уважающему себя английскому фермеру, однако не отступил ни на шаг от поставленных им требований и был тверд – и с баронетом, и с Капитаном, и с добрым мистером Вентвортом. Дело в том, что фермер Блейз был истым бриттом, поэтому, услыхав из уст баронета откровенное признание того, что они у него на привязи, решил, что он эту привязь ослабит только в том случае, если получит за этот шаг некие ощутимые блага – денежное возмещение за причиненный ущерб, за оскорбление, нанесенное его личности и в еще большей степени – его достоинству; все вместе взятое состояло в круглой сумме в триста фунтов и устном извинении, которое должен был принести главный обидчик, молодой мастер Ричард. Но при этом делалась еще одна оговорка. Фермер заявил, что согласится на упомянутую сделку лишь при условии, что никто из заинтересованных лиц не станет пытаться подкупить кого-либо из свидетелей. В противном случае фермер Блейз пригрозил, что откажется от денег и добьется того, что Тома Бейквела сошлют на каторгу, как он ранее обещал. Да и с сообщниками его Закон ведь не станет особенно церемониться, добавил фермер, небрежно выколачивая трубку. Он, правда, не хочет никому причинять неприятности; он преисполнен уважения к обитателям Рейнем-Абби, как тому и положено быть; ему бы очень не хотелось причинять им неприятности. Так пусть же и они не трогают его свидетелей. Сам он на стороне Закона. Положение человека – это много; деньги – тоже немало, однако Закон превыше всего. В королевстве Закон ведь превыше самого государя. Пытаться окрутить вокруг пальца Закон – все равно, что изменить королю. – Я сразу же пришел к вам, – признался баронет. – Расскажу вам откровенно, как я узнал, что мой сын замешан в этом злосчастном деле. Обещаю, что вам возместят все ваши потери и принесут извинения, которые, надеюсь, удовлетворят вас, и заверяю, что подкупать свидетелей ни один Феверел себе не позволит. Я прошу только об одном – не настаивать на обвинении. Сейчас это зависит от вас. Я считаю себя обязанным сделать все, что только в моей власти, чтобы помочь этому малому, посаженному в тюрьму. Что побудило моего сына склонить его на такие действия или самому участвовать в них, я сказать не могу, потому что не знаю. – Гм! – буркнул фермер. – Сдается, я-то знаю. – Вы знаете, почему он это сделал? – изумился сэр Остин. – Так будьте же добры, расскажите. – Как-никак, а я кое-что маракую, – сказал фермер. – Мы не очень-то ладим, сэр Остин, не терплю я, когда молодые люди балуют без позволения у меня на угодьях. Особливо, когда у них на своих дичи полным-полно. Видать, он как раз из таких. Ну так вот, мне и пришлось за хлыст взяться, все равно что на скачках. Словом, задал я им жару и кое-кого проучил как надо. Прошу прощенья, но что было, то было. Сэр Остин возвратился домой, чтобы переговорить с сыном, если его найдет. Встреча с Алджерноном прошла за кружкой пива и сопровождалась множеством обещаний. Он в свою очередь заверил фермера Блейза, что оговорка его не может иметь отношение ни к кому из Феверелов. То же самое повторил и Остин Вентворт. Фермер был удовлетворен. «Деньги-то я получу наверняка, – подумал он, – а вот как быть с извинением?» – И фермер Блейз вытянул ноги еще больше вперед, а голову откинул назад. Фермер, разумеется, решил, что все три его посетителя в сговоре между собой. Однако откровенность, с которой с ним говорил баронет, и то, что тот обошел третий и последний пункт, смущали его. Он все еще раздумывал, были ли у сэра Остина для этого серьезные основания, или тут играли роль какие-то ничего не значащие обстоятельства, как вдруг ему доложили, что пришел Ричард. Прелестная девочка лет тринадцати, со свежим румянцем на щеках и пышными белокурыми локонами, вбежавшая в комнату перед ним, прильнула к креслу, в котором восседал фермер, чтобы посмотреть оттуда украдкой на явившегося к ним в дом красавца. Фермер представил ее Ричарду как свою племянницу, Люси Десборо, дочь лейтенанта Королевского флота и, что было еще того важнее, хоть говоривший произнес это не столь громко, девочку очень славную. Однако ни достоинства его племянницы, ни ее положение нимало не побудили Ричарда к ней приглядеться. Он неловко поклонился ей и сел. Глаза фермера заблестели. – Ее отец, – продолжал он, – погиб, сражаясь за родину. Тот, кто сражается за отечество, вправе держать голову высоко – да – с любым у себя в стране… Десборо из Дорсета! Доводилось вам слышать эту фамилию, мастер Феверел? Ричард никого из этой семьи не знал и, по всей видимости, не испытывал ни малейшего желания знакомиться с их отпрысками. – Мастерица она у меня печь пудинги да пироги, – продолжал фермер, не обращая никакого внимания на мрачный вид своего собеседника. – В ней есть благородство и она ничуть не хуже всех знатных дам. Что из того, что они католики[29 - В ремарке фермера, идущей вразрез с обычным предубеждением протестантов, слышны отголоски споров вокруг вопроса о предоставлении католикам гражданских прав, которых они были лишены с XVII в. (соответствующий акт парламента был принят в 1829 г.).Самыми ярыми приверженцами англиканской церкви и противниками католиков были в этой борьбе аристократы-тори.],– Десборо из Дорсета истые джентльмены. И она еще вдобавок играет на фортепьяно! Бренчит мне по вечерам. Только вот дело-то какое, мне больше по душе старинные песни, а ей – новые. Словом, настоящая барышня! Покуда она при мне, я еще много чему ее научу. Она может и поболтать с вами на французском и потанцевать – два года ведь во Франции жила. Только по мне, так лучше пела бы, чем болтала. Ну-ка, Люси, спой нам. Что, не хочешь? Эту вот песню про Виффендир[30 - Речь идет, вероятно, о песне «Маркитантка» французского поэта П.-Ж. Беранже (1780–1857).В произношении фермера искажено оригинальное название песни («La Vivandiere»).]… ну, про женщину… – фермер Блейз попытался вольно перевести заглавие, – ту, что носит, ну, сами знаете, что… и шагает вместе с французскими солдатами; и бесстыжая же девчонка, скажу я вам! Мадмуазель Люси исправила дядюшкин французский язык, но просьбу его исполнить отказалась. Можно было подумать, что, когда она увидела этого статного сердитого мальчика, она потеряла способность выговорить и слово, петь же при нем она тем более не решалась. И вот, держась за спинку кресла, в котором сидел ее дядя, чтобы не упасть, она всячески отказывалась и только качала головой, не спуская меж тем глаз с незнакомца. – Вот оно что! – рассмеялся фермер, отпуская ее. – Рано же они начинают соображать, кто старый, а кто молодой. Ступай-ка, Люси, учить уроки к завтрему. Видно было, что дочери моряка Королевского флота совсем не хочется уходить. Однако она беспрекословно повиновалась. Дядюшка проводил ее глазами до самой двери, где она на мгновение замешкалась, чтобы еще раз бросить украдкой взгляд на хмурое лицо незнакомца, и скрылась. Фермер Блейз только посмеивался. – Не думайте, что она всегда у меня такая! Никак нельзя сказать, что она не ухаживает за мной, милашка моя, другой ведь такой не сыщешь! Вернешься с мороза домой, так она и почитает тебе, и чайку заварит, а захочешь, так и попоет тебе и нисколько не утомится. Девочка она хорошая! Да благословит ее господь! Можно было подумать, что фермер расточает племяннице своей все эти панегирики для того, чтобы дать гостю время прийти в себя и завязать самый обыденный разговор. Однако это отступление только смутило и привело в еще большее замешательство снедаемого стыдом Ричарда. Он ведь собирался даже не переступать порога дома, вызвать фермера и громко и гордо объявить, что ответственность за все, в чем обвиняют Тома Бейквела, он берет на себя. По дороге в Белторп он более или менее овладел своими чувствами, но тут он понял, что войти в дом своего врага, сидеть на его кресле и вынести знакомство с членами его семьи – свыше его сил. Он начал уже морщиться, готовясь испить сполна эту страшную чашу, в которую промедление и радушие фермера добавляли невообразимую горечь. Фермер Блейз был в хорошем расположении духа, он нисколько не торопился. Он завел разговор о погоде и об урожае, о том, что последнее время творится в Абби; коснулся он и того, как в этом году идет игра в крикет; он выразил надежду, что больше никто из Феверелов не поплатится за эту игру ногой. Сквозь все его речи Ричард видел и слышал одно – поджог. Он все больше робел по мере того, как края чаши приближались к его губам. Улучив минуту, когда фермер умолк, он, едва переводя дыхание, вскричал: – Мистер Блейз! Я пришел сказать вам, что это я поджег вчера ночью вашу скирду. Лицо фермера искривилось странной гримасой. Он переменил позу. – Ах, так вы это пришли мне сообщить, сэр? – промолвил он. – Да, – решительно ответил Ричард. – И это все? – Да, – повторил Ричард. Фермер снова переменил позу. – В таком случае, любезный, вы пришли для того, чтобы соврать! Фермер Блейз посмотрел мальчику в глаза, словно не замечая вспыхнувшей в них ярости. – Как вы смеете говорить, что я лгу! – вскричал мальчик, вскакивая со стула. – Так знайте же, – отчеканил фермер и хлопнул себя по бедру, – все это ложь! Ричард поднял сжатый кулак: – Вы дважды меня оскорбили. Вы меня ударили; вы посмели меня обозвать лжецом. Я собирался попросить у вас прощения, чтобы только вызволить этого парня из тюрьмы. Да, я готов был унизиться перед вами, лишь бы из-за меня не пострадал другой… – Вот это правильно! – заметил фермер. – А вы пользуетесь этим и оскорбляете меня снова. Вы трус, сэр! Только трус оскорбляет другого у себя в доме. – Присядьте, присядьте, молодой человек, – сказал фермер, указывая глазами на кресло и движением руки стараясь усмирить вспыхнувший в мальчике гнев. – Присядьте. Не спешите. Ежели бы вы не спешили в тот день, мы бы с вами оставались друзьями. Присядьте, сэр. Мне бы очень не хотелось считать вас, мастер Феверел, или кого другого, кто носит это имя, лгуном. Я уважаю вашего отца, хоть в политике мы с ним и не сходимся. Мне хочется хорошо о вас думать. Я утверждаю только одно: вы сказали неправду. Имейте это в виду! Ничего я против вас не имею. Но не так это было. Вот вам и весь сказ. И вы знаете это не хуже меня. Ричард, считавший, что, выказав спокойствие, он унизит свое достоинство, уселся снова; на лице его был гнев. Фермер говорил дело, и мальчик после недавней встречи своей с Остином начинал понимать, что никакая взвихренная страсть не может оправдать дурное поведение. – Ну так как, – продолжал фермер уже более мягким тоном, – что вам надо еще мне сказать? Чашу горечи, которую Ричард однажды уже осушил, снова поднесли к его губам! О, до чего же все-таки жалок человек! Он согласен выпить до дна десяток чаш с губительной отравой, лишь бы избежать той единственной, что уготовило ему куда менее жестокое Провидение. Мальчик закрыл глаза и решился: – Я пришел сказать вам, что сожалею о том, что отомстил вам за удары хлыстом. Фермер Блейз кивнул головой. – И это все, молодой человек? Чаша наполнилась еще раз. – Я был бы вам очень обязан, – церемонно начал Ричард, но тут присутствие духа ему изменило; отпивать это зелье маленькими глотками было для него мучительней всего; во рту у него оставался такой отвратительный вкус; он уже думал, что будет не в силах довести начатое покаяние до конца. – Был бы очень обязан, – повторил он, – очень обязан, если бы вы были так добры, – и его вдруг осенило, что, произнеси он эти слова с самого начала, он бы выразил ими нечто более убедительное для фермера и менее унизительное для собственной гордости; в самом деле, это было бы честнее: от ощущения того, что слова его были лживы, он съежился и прикидывался униженным, чтобы только обмануть фермера и, чем больше он говорил, тем меньше понимал срывавшиеся с его уст слова, а, переставая их понимать, прибегал к выражениям еще более неестественным и высокопарным. – Так добры… – бормотал он, – так добры (подумать только, Феверел просит эту грубую скотину быть таким добрым!), что сделали бы мне одолжение (мне одолжение!) и постарались (и все это, чтобы угодить Остину), чтобы вы приложили все силы к тому… Черт побери! (Нет, сказать это невозможно!) Чаша была полна до краев. Ричард бросился к ней снова. – Я пришел спросить вас, не будете ли вы так любезны и не попытаетесь ли сделать то, что можете (какое неслыханное унижение быть вынужденным просить так!)… что можете сделать, чтобы спасти… чтобы уберечь… не будете ли вы так любезны… Казалось, что проглотить это превыше всех человеческих сил. Содержимое чаши становилось все более и более отвратительным. Признаться, что ты был неправ, просить прощения за совершенный проступок – это еще куда ни шло. Но просить милости у того, кому ты нанес обиду, – это уже было таким самоуничижением, на какое ни один Феверел не мог бы ни за что согласиться. Гордость, однако, которой неизбежно приходится вступать в борьбу с самой собою, снова раздвинула перед ним завесу: глазам его предстала тюремная камера и в ней несчастный обездоленный Том, – и снова вскричала: «Взгляни на своего благодетеля!» И в то время, как слова эти горели у него в ушах, Ричард проглотил все до дна. – Ну так вот, я хочу, чтобы вы, мистер Блейз, если вы ничего не имеете против… чтобы вы помогли мне снять с этого парня, Бейквела, обвинение. Надо отдать должное фермеру, он с большим терпением выслушивал все, что говорил мальчик, хотя не совсем понимал, почему тот не изложил свою просьбу сразу. – Ага! – произнес он, услыхав обращенные к нему слова и пораздумав немного над тем, чего от него хотят. – Гм! Гм! Отложим все до утра, там будет видно. Но ведь вы же знаете, ежели он в самом деле ни в чем не виноват, не станем же мы возводить на него поклеп. – Поджег я! – объявил Ричард. Полушутливое лицо фермера слегка нахмурилось. – Вот как, молодой человек! И вы сожалеете о том, что вы сотворили этой ночью? – Я позабочусь о том, чтобы вам сполна возместили все ваши потери. – Благодарю вас, – сухо сказал фермер. – И если только этого несчастного завтра освободят, я не постою за ценой. Фермер Блейз хранил молчание и только дважды покачал головой. «Это подкуп» – означал поворот влево; «это бесчестье» – означал поворот вправо. – Вот что, – сказал он, наклонившись и уперев локти в колена, – простите за нескромность, но я хочу знать, откуда вы добудете эти деньги, хочу спросить, знает ли об этом сэр Остин. – Отец мой ничего не знает, – ответил Ричард. Фермер откинулся назад в своем кресле. «Ложь номер два», – говорили его плечи, ожесточившиеся от чисто английского отвращения ко всякого рода тайным интригам и лжи. – И что же, деньги вы уже приготовили, молодой человек? – Я попрошу отца мне их дать. – И он вам их даст? – Ну конечно же! Ричард не испытывал ни малейшего желания посвящать в эти дела отца. – Это составляет добрых триста фунтов, вам это известно? – поинтересовался фермер. Никакие уточнения касательно размеров причиненного им ущерба и потребной на его возмещение суммы денег не подействовали на юного Ричарда. – Когда я скажу, сколько мне нужно, он не станет спорить, – дерзко выпалил он. Не приходилось удивляться тому, что фермер Блейз с некоторой подозрительностью отнесся к заверению Ричарда, что отец сразу же выложит такую сумму, ничего предварительно не разузнав о том, на что она предназначена. В голосе Ричарда звучала такая уверенность, что ему казалось, что говорить так тот мог бы только, испросив уже позволения и получив согласие отца. – Гм! – сказал он. – Почему же вы ему об этом раньше ничего не сказали? В расспросах фермера сквозила нестерпимая для мальчика язвительность; она заставила Ричарда сжать губы и, закинув голову, вперить свой взгляд в потолок. Фермер Блейз был твердо убежден – мальчик лжет. – Гм! Так вы все же на своем стоите, что это вы подожгли скирду? – спросил он. – Ответственность за это несу я! – изрек Ричард величественно, как древний римлянин. – Э, нет! – поправил его прямодушный бритт. – Одно из двух: либо вы подожгли, либо нет. Так что же все-таки было? Припертый к стене, Ричард пробормотал: – Да, поджег я. Фермер Блейз позвонил в колокольчик. Маленькая Люси тут же откликнулась на этот зов; он послал ее за неким жителем Белторпа, по прозвищу «Коротыш», и она вышла из комнаты так же быстро, как вошла, не сводя глаз с Ричарда. – Знайте же, – сказал фермер, – таких уж я правил. Я человек прямой, мастер Феверел. Говорите мне правду, и я буду вам другом. Попробуйте только хотя бы раз меня обмануть, и вам будет нелегко со мной сторговаться. Отец ваш платит, вы приносите извинения. Мне этого достаточно! Пусть Том Бейквел оправдывается перед правосудием, по мне, так все одно. Правосудия в ту ночь там не было, верно ведь я говорю? А коли так, то оно никакой не свидетель. А я – был. Как-никак, Коротыш все это видел своими глазами! Неладное это дело, отпираться от того, что было. И для чего это вам понадобилось, сэр, спрашиваю я вас? Какая вам от этого польза? Вы это или Том Бейквел – не все ли равно? Если я замну дело, то какая вам разница? Я хочу от вас правды! Вот где она, правда, – добавил фермер, видя, что мисс Люси привела Коротыша, несуразное существо, которое этой прелестной девочке пришлось для этого растормошить. ГЛАВА IX Тонкое различие Походкой своей, осанкой и телосложением Джайлз Джинксон, иначе говоря – Коротыш, походил на пунического слона, которого полководцы враждующих станов – Блейзов и Феверелов – стремились использовать каждый в своих целях. В Джайлзе, должно быть, еще с детства метко прозванного Коротышом, во всем облике его и походке действительно было что-то от слона. Сама упитанность его свидетельствовала о том, что Джайлз был человеком надежным, во всяком случае тогда, когда он был сыт. Он работал добросовестно и с большой охотой, отдавая этой работе все свои силы на ферме, где его обильно кормили. Владелец же фермы, само собой разумеется, олицетворял в его глазах неиссякаемые запасы говядины и бекона, не говоря уже о пиве, которого в Белторпе было много, и притом – хорошего. Фермер Блейз хорошо это знал и понимал, что в его распоряжении есть существо, на которое он всегда может положиться – нечто среднее между собакой, лошадью и быком, принявшее подобие человека; существо, намного полезнее каждого из этих четвероногих и которое ему, соответственно, и дороже обходится, но в целом окупает затрачиваемые на него деньги; и поэтому, будучи человеком умным, фермер Блейз его ценил. Когда в Белторпе. стало известно о краже зерна, на Коротыша, молотившего вместе с Томом Бейквелом, пала та же тень подозрения, что и на его товарища. Однако, если у фермера Блейза и были колебания относительно того, кого из них заподозрить в краже, он ни секунды не раздумывал над тем, кого из них он уволит; и когда Коротыш сказал, что видел, как Том прятал пшеницу в мешок, фермер Блейз поверил ему и расстался с беднягой Томом, заметив, что тот еще должен радоваться: снисходительность хозяина избавляет его от явки в суд. Маленькие заплывшие глаза Коротыша подмечали многое и, должно быть, как раз тогда, когда это было надо. Разумеется, он был первым, кто донес владельцу фермы обо всех обстоятельствах ночного поджога, и из этого можно было заключить, что он видел, как несчастный Том крадучись покидал место преступления: во всяком случае, он уверял, что так оно все и было. Сельские жители недвусмысленно намекали на то, что в этом деле замешана некая молодая женщина; кроме того, рассказывали, как эти два молотильщика, состязаясь между собой, однажды накинулись друг на друга, причем каждый стремился доказать, что он-то молотит лучше; на теле у Коротыша оставались еще следы этого поединка, а на душе, говорили они, затаенная неприязнь. И вот он стоял теперь и теребил нависавшие надо лбом вихры, и если истина действительно в нем притаилась, то ей, как видно, было не по себе в этом на редкость неприютном убежище. – Так вот, – веско сказал фермер, выдвигая вперед своего слона с уверенностью человека, который ходит с козырного туза. – Послушай, Коротыш, скажи-ка этому молодому человеку, что ты видел ночью, когда случился пожар! Коротыш слегка поклонился своему хозяину, после чего, совершенно загородив его своим телом, повернулся к Ричарду. Ричард опустил глаза, когда Коротыш начал свой рассказ на грубом простонародном наречии. Зная, что за этим последует, и набираясь сил, чтобы опровергнуть самое главное, Ричард слушал его варварскую речь, не вникая в смысл; но как только Коротыш принялся утверждать, что видел Тома Бейквела «своими глазами», Ричард взглянул на него и поразился, заметив, что тот делает какие-то гримасы и все время ему подмигивает. – Что это значит? Для чего это ты рожи корчишь? – в негодовании вскричал мальчик. Фермер Блейз вытянул шею, чтобы взглянуть на Коротыша, и прочел на его лице полнейшее равнодушие. – Никаких я вам рож не корчу, – прорычал сей угрюмый слон. Фермер приказал ему повернуться к нему лицом и кончать свой рассказ. – Видел я Тома Бейквела, – продолжал Коротыш, и лицо его исказилось снова отвратительной гримасой, направленной в сторону Ричарда. Последнему оставалось только заключить, что этот увалень лжет. Он это и сделал и, набравшись смелости, вскричал: – Не мог ты видеть, что Том Бейквел поджег скирду! Коротыш поклялся, что видел, продолжая свои ужимки. – Говорю тебе, – сказал Ричард, – подпалил все я сам. Подкупленный слон поразился. Ему всячески хотелось дать молодому человеку знать, что он помнит о полученных им золотых монетах и что, верный данному им обещанию, он в надлежащем месте и в надлежащее время скажет все, что нужно. Почему же его вдруг заподозрили в чем-то другом? Почему не поняли сразу? – Сдается мне, видал я кого-то, – пробормотал Коротыш, стараясь держаться середины. Слова эти рассердили фермера, и он заорал: – Сдается! Тебе сдается! Что это такое! Рассказывай все как было, и никаких «сдается». Сдается! Что это еще за чертовщина! – А как он мог видеть, если тьма была такая, что хоть глаз выколи? – вставил Ричард. – «Сдается!» – еще громче проревел фермер. – «Сдается…» Черт бы тебя побрал, ты же ведь тут клялся. Подумать только! Чего это ты мастеру Феверелу подмигиваешь? Послушайте, молодой человек, вы что, в сговоре, что ли, с этим парнем? – Я? – возмутился Ричард. – Да я его и в глаза не видел. Фермер Блейз уперся обеими руками в подлокотники кресла и подозрительно на него посмотрел. – Ладно, – сказал он Коротышу, – говори, как все было, и пора с этим кончать. Говори, что ты видел, а не то, что тебе сдается. К чертям все, что сдается! Ты видел, как Том Бейквел поджег скирду? – фермер показал на стоявшие на окне горшки с цветами. – Чего это ты вздумал, что тебе сдается? Свидетель ты или нет? Бредни твои в счет не идут! Помни, то, что ты говоришь сейчас, ты должен будешь повторить завтра. Услыхав, как его честят, Коротыш подтянул спадавшие с него штаны. Сообразить, чего от него добивается молодой человек, парню было не по силам. Не мог он поверить, что тот хочет угодить на каторгу! Но коль скоро ему заплатили за то, чтобы этому способствовать, – ну что же, он исполнит его желание. И прикинув, что все, что он говорит сегодня, он должен будет повторить завтра, он после долгих попыток распахать и разборонить непокорные копны волос решил, что не станет особенно уточнять, кого он в ту ночь видел. Может быть, тем самым он больше приблизился к истине, чем накануне; ночь-то ведь была такой темной, что и протянутой руки не увидишь, и хотя, по его словам, он был совершенно уверен, что кто-то там был, никак нельзя было клятвенно подтвердить, что это тот или другой, и пусть даже он и решил сначала, что это был Том Бейквел, и побожился, что это именно он, теперь он думает, что это также мог быть и молодой джентльмен, тем паче, что тот готов сам в этом побожиться. Вот к чему свелись показания Коротыша. Не успел он окончить, как фермер Блейз вскочил с кресла и пинком ноги попытался вытолкнуть его вон из комнаты. Ему это не удалось, и, снова опустившись в кресло, он зарычал от напряжения и досады. – Все они врут, все до одного! – вопил он. – Врали, лжесвидетели, совратители! – Стой! – крикнул он Коротышу, который уже крался к двери. – Ты ведь уже на все согласился! Ты побожился, что это так! – Ни на что я не согласился, – упорствовал Коротыш. – Ты же побожился! – снова вскричал фермер. Коротыш поскрипел ручкой двери и продолжал стоять на своем, говоря, что ни в чем не божился; этим он вдвойне противоречил себе и в конце концов привел фермера в неистовую ярость: тот заерзал в кресле и хриплым голосом в третий раз провозгласил, что Коротыш поклялся. – Нее!.. – протянул Коротыш, наклоняя голову. – Нее! – повторил он тоном ниже; а потом, когда угрюмая усмешка, предвещавшая глупое смакование этой казуистической увертки, разъяла его челюсти, исторг: – Не божился я! – и при этом дернул плечами и выпятил локоть. Фермер Блейз рассеянно поглядел на Ричарда, словно спрашивая его, какого он вообще будет мнения об английских крестьянах после того, как увидал такого, как этот. Ричард предпочел бы не смеяться, однако чувство собственного достоинства уступило в нем на этот раз чувству юмора и, не удержавшись, он прыснул со смеху. Фермеру же было отнюдь не до смеха. Широко раскрытыми глазами он смотрел на дверь. – Его счастье! – воскликнул он, видя, что Коротыш был таков; у него уже руки чесались проучить эту упрямую голову. – Послушайте, мастер Феверел! – запыхавшись от волнения, грозно произнес он. – Это вы подговорили моего свидетеля. Нечего отпираться! Говорю вам, сэр, это вы постарались или кто-нибудь из ваших. Мне дела нет до Феверелов! Свидетеля моего подкупили. Коротыша подкупили! Вытряхивая трубку, он с силой ударил по столу. – Подкупили! Я знаю! Могу побожиться, что это так! – Можете побожиться? – спросил Ричард, и лицо его сделалось серьезным. – Да, побожиться! – повторил фермер, не замечая дерзости мальчика. – Вот возьму Библию и побожусь! Вы его совратили, главного моего свидетеля! О, это хитро, чертовски хитро придумано, только ничего из этого не выйдет. Я упеку Тома Бейквела куда надо, будьте уверены. Кое-куда он у меня поедет. Жаль мне вас, мастер Феверел, жаль, что вы не поняли, как со мной ладить надо. Ни вы сами, ни все ваши. Деньги – это еще не все, да, далеко не все. Деньгами можно совратить свидетеля, но лиходея ими не обелить. Я бы простил вас, сэр! Вы еще мальчик и успеете уму-разуму научиться. Я ведь просил только платы и извинения; с меня этого было бы довольно, разумеется, ежели бы при этом свидетеля моего не трогали. Теперь вам остается одно – пытать счастья, да, всем вам. – Очень хорошо, мистер Блейз, – ответил Ричард и встал. – И ежели, – продолжал фермер, – Том Бейквел не потянет вас за собой, ну что же, ваше счастье; я надеюсь, что так оно и будет. – Отнюдь не ради собственной безопасности хотел я сегодня этой встречи с вами, – гордо вскинув голову, ответил Ричард. – Допустим, что это так, – ответил фермер, – допустим, что так! Вы смелый молодой человек, кровь, видно, такая! Только говорили бы правду! Отцу вашему я вот верю, верю каждому его слову. Хотел бы я также вот верить сыну и наследнику сэра Остина. – Как? – вскричал Ричард, не в силах скрыть свое удивление. – Вы видели моего отца? Фермер Блейз, у которого развилось такое чутье на ложь, что он мог обнаружить ее даже там, где ее не было, грубо пробурчал: – Да что там говорить, он все знает! Изумление мальчика было так велико, что для досады уже не оставалось места. Кто же это мог все ему рассказать? Прежний страх перед отцом пробудился в нем снова, пробудилось и прежнее бунтарство. – Отец об этом знает? – очень громко крикнул он, пронизывая фермера взглядом. – Кто же это меня подвел? Кто меня выдал ему? Не иначе как Остин! Кроме него, никто об этом не знал. Да, Остин-то ведь и уговорил меня прийти сюда и претерпеть все эти унижения. Почему же он не сказал мне все откровенно? Никогда я больше ни в чем ему не поверю! – А почему бы вам не быть откровенным со мной, молодой человек? – сказал фермер. – Если бы вы мне все рассказали, я-то бы уж вам поверил. Ричард не уловил этой аналогии. Он сухо поклонился и попрощался с хозяином дома. Фермер Блейз позвонил в колокольчик. – Проводи молодого человека, Люси, – знаком показал он появившейся в дверях девочке. – Будь хозяйкой. А вы, мастер Ричард, вы могли бы найти во мне друга, и не поздно еще вам это сделать. Не такой уж я плохой, только ненавижу я всякую ложь. Вчерась еще я сына моего Тома высек, он постарше вас, – а за то, что он утаил от меня правду, верите или нет, велел ему стать перед этим креслом, ну и тут уж задал ему деру. Вот что, ежели вы придете ко мне перед судом, будь то даже за пять минут до начала, и скажете всю правду, или ежели сэр Остин – а это ведь настоящий джентльмен – даст мне слово, что никто не подкупал моих свидетелей, я костьми лягу, чтобы вызволить Тома Бейквела. И я рад, молодой человек, что вы печетесь о бедняге Томе, хоть это и простой человек. До свидания, сэр. Ричард поспешно вышел из комнаты и прошел садом, даже не бросив взгляда на задумчивую маленькую проводницу, которая прильнула к ограде и внимательно следила за тем, как он шагал потом по тропе, в то время как все помыслы ее тянулись к этому мальчику, красивому и гордому. ГЛАВА X Ричард подвергается предварительному испытанию, и в связи с этим рождается афоризм Решиться на поступок, в известной степени граничащий с геройством, и, совершая его, прибегнуть к заведомой лжи, и тем самым основательно задуманное дело начисто погубить – все это легко может показаться крайнею степенью падения, если только мы не вспомним о том, каким бывает человек в раннюю пору жизни. Юный Ричард покинул кузена Остина, бесповоротно решив принести покаяние и испить уготованную ему чашу горечи. И он действительно эту горечь испил, и не одну чашу, – и до самого дна, и, однако, все оказалось напрасным. Отстои снова всплыли наверх, плавали у самых краев и сделались в три раза горше. Если не считать благотворного влияния Остина, он оставался тем же самым мальчиком, который сунул в руку Тома Бейквела золотую монету и спички – в принадлежавшую фермеру Блейзу скирду. Нужно ведь много времени, чтобы доброе семя созрело; нельзя изменить характер мальчика за минуту. Достаточно уже того, что доброе семя было заложено. Дорогою в Рейнем он выходил из себя, вспоминая только что перенесенное унижение, и фигура толстого владельца Белторпа раскаленною медью врезалась ему в мозг, и ему становилось еще больнее от снисходительности фермера и от сознания, что правда была не на его стороне. Как уязвленная гордость ни слепила его внутренний взор, Ричард ясно это все понимал и еще больше ненавидел за это своего врага. Грузный Бенсон звонил уже к обеду, когда Ричард вернулся в Абби. Мальчик кинулся к себе в комнату, чтобы переодеться. Случайно или нет, но книга изречений сэра Остина оказалась на туалетном столике и – раскрытой. Причесываясь второпях, Ричард заглянул в нее и прочел: «Пес возвращается на блевотину свою; Лжец бывает вынужден пожинать плоды своей Лжи». Внизу было приписано карандашом: «Речение дьявола!» Ричард побежал вниз; у него было такое чувство, будто отец отхлестал его по лицу. Сэр Остин заметил, что щеки его сына горят. Он пытался заглянуть ему в глаза, но Ричард опустил голову и, угрюмо уставясь в тарелку, продолжал жевать, всем видом своим являя жалкую копию с увлечением предававшегося этому же занятию Адриена. Да и мог ли он испытать все радости истого эпикурейца, если ему с трудом только что удалось проглотить «Речение дьявола». Грузный Бенсон прислуживал за этим злосчастным обедом. Гиппиас, который обычно во время еды молчал, на этот раз, словно разбуженный этой неестественной тишиной, оживился, точно филин в ночи, и много говорил о своей книге, своем пищеварении и рассказывал виденные им сны, Алджернон и Адриен все это терпели. Он рассказал один странный сон: он видел себя молодым и богатым, неожиданно очутившимся в поле; он шел по этому полю и срывал росшие там бритвы и, как раз в ту минуту, когда изящными, как у француза – учителя танцев, шажками достиг середины поля, растерялся, обнаружив тропу, свободную от сих кровожадных растений из стали, по которой ему и следовало идти, если бы только он с самого начала ее разглядел; и он остановился перед этой тропою. Братья Гиппиаса посмотрели на него, и глаза обоих недвусмысленно призывали его там и остановиться. Сэр Остин, однако, вытащил свою записную книжку и записал пришедшую ему в голову мысль. Сочинитель афоризмов может собирать цветы даже с выросших в поле бритв. Разве сон Гиппиаса не имел прямого отношения к тому, что происходило с Ричардом? Ведь стоило ему только пристальнее вглядеться, и он пошел бы по незаросшей тропе; он ведь тоже делал изящные шажки до тех пор, пока не оказался со всех сторон окруженным безжалостными лезвиями. На этом-то сэр Остин и построил свое поучение сыну, когда они остались вдвоем. Маленькая Клара чувствовала себя еще слишком слабой для того, чтобы ей разрешили остаться за десертом, и в столовой, кроме них двоих, никого больше не было. Странная это была встреча. Можно было подумать, что они не видели друг друга целую вечность. Отец взял сына за руку; они не обмолвились между собою ни словом. Едва ли не все было сказано наступившим меж ними молчанием. Мальчик не понимал отца; тот очень уж часто противился его желаниям; временами ему казалось, что он ведет себя как-то нелепо; однако это отеческое пожатие руки красноречиво свидетельствовало о том, как горячо он любим. Раз, другой мальчик пытался отдернуть руку: он понимал, что вот-вот размякнет. Гордый и непокорный дух нашептывал ему, что он должен быть тверд, решителен, непреклонен. Твердым он вошел в кабинет отца; твердым посмотрел ему прямо в глаза. Сейчас ему уже было не выдержать этого взгляда. Отец тихо сел с ним рядом; он был даже ласков с сыном, так он его любил. Губы баронета шевелились. Про себя он молился за него богу. Постепенно в груди мальчика пробудилось ответное чувство. Любовь – это та волшебная палочка, от прикосновения которой и каменное сердце начинает источать влагу. Ричард противился ей, отстаивая затаенное в его глубинах противоборство. На глазах у него выступили слезы; это были горячие слезы, и возведенные гордыней плотины были перед ними бессильны. Слезы эти начали падать с постыдною быстротою. Он больше уже не мог скрыть их, не мог подавить рыданий. Сэр Остин притянул его ближе, еще ближе к себе, пока голова мальчика не прильнула к его груди. Через час Адриен Харли, Остин Вентворт и Алджернон Феверел были вызваны в кабинет сэра Остина. Адриен явился последним. Было что-то одновременно властное и вместе с тем располагающее к себе в манерах мудрого юноши, когда он плюхнулся в кресло и, обхватив пальцами лоб, взирал сквозь них на своих пребывающих в заблуждении родичей. С беспечностью человека, который проницательностью своей предвидел опасность, а стараниями своими ее в последнюю минуту предотвратил, Адриен закинул ногу на ногу и, в то время как между остальными тремя завязывался разговор, иногда только вполголоса вставлял: Риптон и Ричард – два удальца, подражая при этом старинной балладе. Покрасневшие глаза Ричарда и взволнованный вид баронета убеждали его, что между отцом и сыном произошло объяснение и что они помирились. Это хорошо. Теперь баронет с легкой душою за все заплатит. Адриен успел подытожить свои соображения по этому поводу и лишь рассеянно слушал, когда баронет попросил присутствующих отнестись со всем вниманием к тому, что он должен им сообщить и что собравшиеся уже прекрасно знали, а именно: что был совершен поджог и сын его оказался замешан в этом злодеянии, что поджигатель сидит в тюрьме и что, по его убеждению, родные Ричарда должны теперь сделать все от них зависящее, чтобы его освободить. Вслед за этим баронет заметил, что он уже побывал в Белторпе и сын его – тоже; добавив, что, по всей видимости, Блейз расположен пойти навстречу его желаниям. Светильник, который надлежало поднять, дабы озарить все, что втайне друг от друга делали эти скрытные люди, постепенно ширил свои лучи; и по мере того, как одно признание следовало за другим, обнаружилось, что обстоятельства дела известны всем; все, оказывается, уже побывали в Белторпе; все, кроме мудрого юноши Адриена, который, соблюдая подобающую почтительность, все-таки саркастически пожал плечами и выразил свое несогласие с предпринятыми действиями, заметив, что тем самым они отдают себя в руки означенного Блейза. Мудрость его воссияла в произнесенной им речи, такой убедительной и лаконичной, что, если бы только в основу ее не было положено непризнание главенства чести, она могла бы поколебать сэра Остина. Но речь эта зиждилась на соображениях сугубо практических, и у баронета был наготове свой собственный более убедительный афоризм, чтобы ее опровергнуть: «Практические соображения – это человеческая мудрость, Адриен Харли. Мудрость господня – это поступать так, как нам велит справедливость». Адриен подавил в себе желание спросить сэра Остина, находит ли он справедливым противодействие закону. Обитатели Рейнема избегали применять тот или иной афоризм на практике. – Насколько я понимаю, – сказал он, – Блейз согласен не настаивать на обвинении. – Ну конечно же, не станет он этого делать, – заметил Алджернон. – Да черт с ним! Деньги свои он все равно получит, а чего ему еще надо? – С этими землевладельцами не так-то просто сторговаться. Впрочем, если он действительно согласен… – Он мне обещал, – сказал баронет, гладя сына по голове. Юный Ричард посмотрел на отца; ему, как видно, хотелось что-то сказать, но он промолчал; сэр Остин счел это молчание немым принятием его ласки и сделался с ним еще ласковее. От Адриена же не укрылась некоторая сдержанность мальчика, и, так как мудрый юноша был не особенно доволен, что хозяин дома видит в нем одну только праздность и не ценит ни проницательности его, ни остроты ума, он приступил к перекрестному допросу мальчика, стремясь выведать у него, кто говорил с владельцем Белторпа последним. – Должно быть, я, – пробормотал Ричард и отдернул руку. Адриен нацелился на добычу: – И ты ушел от него, убежденный в его дружелюбии? – Нет, – ответил Ричард. – Нет? – в один голос переспросили изумленные Феверелы. – Нет, – стыдливо повторил Ричард и отодвинулся от отца. – Так что же, он встретил тебя враждебно? – осведомился Адриен, улыбаясь и потирая руки. – Да, – признался мальчик. Все теперь представало в ином свете. Внимательно следивший за каждым словом своего подопечного, Адриен восторжествовал – оттого что свет этот пролил он и, повернувшись к Остину Вентворту, сказал, что тот не должен был заставлять мальчика идти в Белторп. Остин огорчился. Он подумал, что у Ричарда не хватило решимости все довести до конца. – Я считал, что он был обязан пойти туда, – промолвил он. – Да, обязан, – решительно подтвердил баронет. – Но вы же видите, к чему это привело, – вступился Адриен. – Повторяю, с этими землевладельцами не так-то легко сторговаться. Что до меня, то я бы предпочел попасть в руки полицейского. Мы теперь в полной зависимости от этого Блейза. Что же он тебе говорил, Ричи? Скажи. Как он это выразил на своем фермерском языке? – Он сказал, что упечет Тома Бейквела на каторгу. Адриен потер руки и улыбнулся еще раз. Раз так, то они могут позволить себе бросить вызов мистеру Блейзу, многозначительно сообщил он и, снова таинственно намекнув на пунического слона, попросил своих родственников не волноваться. На его взгляд, они придают слишком большое значение соучастию Ричарда в этом деле. Парень тот удивительный тупица; свет еще не видывал таких поджигателей: скорее всего он обошелся без всяких сообщников. Такого случая еще не было в анналах деревенских поджогов. Право же, никакой суд не согласится со столь безрассудным утверждением, будто четырнадцатилетний мальчик подговорил взрослого детину поджечь скирду. Если стать на эту точку зрения, то окажется, что мальчик и впрямь «родитель взрослого мужчины»[31 - Ироническая ссылка на строку «Ребенок – отец Мужчины» («The Child is father of the Man») из стихотворения без названия («Му heart leaps up when I behold») английского поэта-романтика Уильяма Вордсворта (1770–1850).], а судьи ведь не склонны вдаваться в метафизику и поэзию; скорее всего они обратятся к здравому смыслу. Как только он кончил говорить, Остин со свойственной ему прямотою спросил, что он считает нужным сделать. – Должен признаться, Адриен, – сказал баронет, услыхав, как тот осуждает Остина за его недомыслие, – я так просто не знаю, как поступить. Я слыхал, что этот парень Бейквел твердо решил не впутывать в дело моего сына. Не помню, что и когда так порадовало меня, как это известие. Это свидетельствует о том, что этот простолюдин являет пример врожденного благородства, какого недостает подчас многим джентльменам. Мы обязаны сделать для него все, что только окажется в наших силах. И сказав, что считает нужным еще раз сходить в Белторп, чтобы узнать о причинах происшедшей в фермере разительной перемены, сэр Остин поднялся с кресла. Он еще не успел уйти, когда Алджернон спросил Ричарда, соизволил ли фермер представить какие-либо доводы, и тогда мальчик рассказал о «сговоре со свидетелями» и о словах Коротыша: «К присяге я не пойду», при которых Адриен покатился со смеху. Даже баронет, и тот улыбнулся этому тонкому различию между тем, чтобы присягнуть и пойти к присяге. – До чего же эти люди плохо понимают друг друга! – воскликнул он. – В их представлении различие в словах превращается бог весть во что. Я разъясню это Блейзу. Пусть он знает, что это непонимание у них в крови. Ричард увидел, что отец его все еще взволнован. Адриену тоже было не по себе. – Идти опять в Белторп – это значит все испортить, – сказал он. – Дело решится завтра и без этого; у Блейза нет никаких свидетелей. Этот старый пройдоха хочет только вытянуть из нас побольше денег. – Нет, – возразил Ричард, – дело тут вовсе не в деньгах. Не иначе как он убежден, что мы подкупили его свидетелей, как он это называет. – А что, если так оно и есть, мальчик мой? – выпалил Адриен. – Фермер потерял к нам доверие. – Блейз сказал мне, что если мой отец даст слово, что никакого подкупа не было, он поверит. А отец это слово даст. – В таком случае, – сказал Адриен, – надо уговорить его туда не ходить. Остин испытующе посмотрел на Адриена и спросил, действительно ли он думает, что подозрения фермера обоснованны. Мудрого юношу нельзя было сбить с толку. Ему, оказывается, стало известно, что свидетели говорили довольно неуверенно и, подобно Коротышу, готовы были побожиться, но отказывались идти к присяге. О том, откуда ему это стало известно, он предпочел умолчать, однако еще раз повторил, что надо помешать баронету идти в Белторп. В то время как сэр Остин уже шел туда по тропе, он вдруг услыхал, что кто-то бежит за ним вслед. Было темно, и, не узнав сына, он грубо оттолкнул коснувшуюся его плаща руку. – Это я, сэр, – едва переводя дух, произнес Ричард. – Простите меня. Вам не надо идти туда. – Но почему? – спросил баронет, обнимая сына. – Только не сейчас, – продолжал мальчик. – Вечером я вам все расскажу. Мне надо повидать фермера самому. Это была моя вина, сэр. Я… я солгал ему, а солгавший должен сам пожинать плоды своей лжи. Простите меня за то, что я вас так опозорил, сэр. Я это сделал… я думал, что спасу этим Тома Бейквела. Позвольте, я пойду к фермеру один и скажу ему всю правду. – Ступай, а я подожду тебя тут, – ответил отец. Ожидая сына, баронет около получаса расхаживал взад и вперед в темноте; верхушки старых вязов клонились долу, в воздухе трепетали сухие листья; на шепот их откликалось теперь его сердце. Наполнявшая его высокая радость передавалась природе. Сквозь проносившееся над ним дыхание осени, сквозь скорбные стенания Матери-Природы на этой опустошенной земле[32 - (в подлиннике: the Mother of Plenty – Мать Изобилия). – Имеется в виду римская богиня плодов Помона (возможно, в контаминации с Деметрой – богиней плодородия и земледелия). В первом издании этот пассаж соотносился с упоминанием о том, что возраст, в котором пребывает Ричард во время описываемых событий («простое отрочество», по терминологии сэра Остина), Адриен иронически назвал «антипомоновским», то есть бесплодным. Как продолжение этой метафоры возникнет в конце романа (с. 457) ремарка того же Адриена о древнеримской богине посевов и плодородия Опе.] он слышал звуки, утверждавшие благостность распорядка вселенной, и эта благостность открылась ему в человеческой доброте, в сердце обожаемого им сына, который только что был с ним; она утвердила его веру в конечную победу добра внутри нас, без которой природа теряет гармоничность свою и смысл и становится скалою, камнем, деревом – и больше ничем. В этом мраке, в то время как сухие листья били его по лицу, родилось новое изречение. «Существует один-единственный путь, которым душа постигает счастье: ей надо взойти на вершину мудрости, и она увидит оттуда, что все в этом мире имеет свое назначение и служит на благо человеку». ГЛАВА XI, повествующая о том, как последний акт Бейквелской комедии находит себе завершение в письме Из всех главных действующих лиц Бейквелской комедии хуже всего пришлось мастеру Риптону Томсону: он совершенно пал духом в ожидании рокового утра, которое должно было решить судьбу Тома, и не находил себе места от страха. Перед тем как расстаться с ним, Адриен, воспользовавшись удобным случаем, рассказал ему о положении преступников в современной Европе и заверил его, что Международный Договор творит теперь то, что некогда творила Великая Империя, и что среди населяющих острова Атлантического океана варваров каторжнику приходится не легче, чем пленнику в стане скифов. Очутившись в отцовском доме, под кровом правосудия, и лишенный поддержки своего безрассудного юного вожака, Риптон ужаснулся при мысли о том, какое злодеяние он совершил и какой он теперь преступник. Сейчас только он впервые все это понял. «Это почти что убийство!» – криком вырвалось из его смятенной души, и он бродил по дому, в то время как по телу его пробегала колючая дрожь. Он стал думать о побеге в Америку; мысли о том, что там можно начать жизнь сначала, как будто ничего не произошло, носились в его разгоряченном мозгу. Он написал другу своему Ричарду, предлагая ему собрать сколько можно денег и, в случае, если Том нарушит свое слово или если все вдруг раскроется, уплыть с ним за океан. Он не решался посвятить в свою тайну родных, ибо вожак строго наказал ему не поддаваться порывам слабости, а так как по натуре Риптон был общителен и прямодушен, для него запрет этот был очень чувствителен, и мальчик впал в уныние. Его мать решила, что сын влюбился. Дочери адвоката поддразнивали его; они думали, что предметом его любви сделалась мисс Клара Фори. Письма, которые он то и дело посылал в Рейнем, его молчание касательно всего, что относилось к этому дому и его обитателям, нервозность его и та легкость, с какой он теперь краснел, домашние его сочли за явные признаки влюбленности. Мисс Летицию Томсон, самую хорошенькую и наименее чопорную из сестер, ее родитель прочил в жены наследнику Рейнема, и, прекрасно понимая, какое блестящее будущее ее ожидает, она в чаянии этого будущего, с тех пор как Риптон уехал туда, старалась получше приодеться и гримасничала перед зеркалом, и понижала голос с таким успехом, что, хоть ей и не было пятнадцати лет, она уже томничала перед своей служанкой и растопила сердце мальчика на посылках. Мисс Летти, чью неуемную жажду выведать все подробности касательно юного наследника Риптон удовлетворить не мог, в отместку непрестанно терзала брата, и однажды дело неожиданно приняло страшный для мальчика оборот. После обеда, когда мистер Томсон, усевшись возле камина, погрузился в чтение газеты и, по обыкновению, готовился ко сну, а миссис Томсон и ее послушные дочери ловкими движениями направляли стремительные взмахи и выверты иглы, без умолку при этом болтая, мисс Летти подкралась к креслу Риптона, где он сидел за раскрытой книгой, и, став у него за спиной, сунула ему под нос листок бумаги, на котором была начертана и разукрашена некая буква, с которой, она была убеждена, и начиналось имя девушки, в которую брат ее влюблен. Неожиданно представшее перед ним изображение этой сверкающей и неотвязной избранницы алфавита, буквы «К», заставило Риптона растерянно откинуться на спинку кресла, в то время как вина, которая никогда не знает, в какой цвет ей себя окрасить, когда ее обнаружат, из красной становилась белой, а из белой – еще раз красной, и удрученное лицо его то пылало, то снова бледнело. Летти торжествующе смеялась. «Клара», слово, которое было у нее на уме, воображение его незамедлительно превратило в другое – «Каторга». Однако, когда мастеру Риптону принесли письмо, она получила возможность узнать нечто новое и куда более похожее на правду. Едва только погрузившись в чтение упомянутого послания, он пришел в такое смятение, в какое сама эта, хоть и выросшая на томных вздохах, но вполне владеющая собой девица пришла бы разве что от известия о том, что наследник Рейнема просит ее руки. Мальчик сразу же выскочил из-за стола. Мгновенно сообразив, что он не один, он кинулся к себе в комнату. И тут сестра его употребила всю свою хитрость на то, чтобы завладеть письмом. Ей это, разумеется, удалось, ибо охотницу совесть не сдерживала, а дичь оказалась беспечной. В изумлении она прочла непонятную для нее эпистолу. «Милый Риптон, если бы Тома осудили, я бы застрелил старика Блейза. Знаешь, оказывается, отец мой стоял за нашей спиной в ту ночь, когда кузине Кларе явилось привидение, и слышал весь наш с тобой разговор, перед тем как загорелась скирда. Совершенно бессмысленно от него что-то скрывать. Зная, что ты сейчас ужасно этим расстроен, расскажу тебе, как все было. После того как ты уехал, Риптон, у меня был разговор с Остином, и он уговорил меня пойти к старику Блейзу и попросить его помочь нам вызволить из тюрьмы Тома. Я пошел, я бы, кажется, сделал все что угодно ради Тома, после того что парень этот сказал Остину, и я не хотел, чтобы старый хрыч на нем отыгрался. И вот фермер сказал, что если отец заплатит ему и никто не станет подкупать его свидетелей, он согласится, чтобы Тома освободили, и призвал главного своего свидетеля, по прозванию Коротыш, на мой взгляд, очень похожего на своего хозяина; и, представь себе, этот Коротыш начинает мне вдруг отчаянно подмигивать и при этом говорит, что видел там Тома Бейквела, но что к присяге он не пойдет. Это значит, что он не станет присягать на Библии. Я расхохотался, но поглядел бы ты только, как разъярился старик Блейз. Веселая это была картина. После этого мы совещались у нас дома – Остин, Реди, мой отец, дядя Алджернон, который к нам снова вернулся, и твой друг в радости и в горе Р.Д.Ф. Отец сказал, что пойдет на ферму и даст Блейзу слово джентльмена, что никакого подкупа свидетелей не было, и когда он уже ушел, мы продолжили наш разговор, и тут Реди говорит, что отцу совершенно незачем идти к фермеру. Я убежден, что Коротыша подкупил именно Реди. Ну так вот, я побежал и догнал отца и попросил его не ходить к Блейзу, убедил его, что пойти к нему должен я сам, принести повинную и рассказать ему всю правду. Отец ждал меня на тропе. Не буду говорить о том, что было между мною и стариком Блейзом. Он заставил меня упрашивать себя не прижимать Тома, а потом в довершение всего привел девочку, племянницу свою, и говорит, что она за меня заступается, и велел мне ее поблагодарить. Девочке этой лет двенадцать. Чего это ради она лезет в мои дела! Помни, Риптон, где что дурное бывает, там без девочек не обходится. Она была так дерзка, что обратила внимание на мой печальный вид и стала просить меня не огорчаться. Разумеется, я был с ней учтив, но смотреть мне на нее совсем не хотелось. И вот наступает утро, и Тома должны привести к сэру Майлзу Пепуорту. Помогло то, что у сэра Майлза в тот день обострилась подагра, если бы не это, Тома привели бы к нему раньше, чем мы успели бы что-то сделать. Адриен был против того, чтобы я шел на суд, но отец велел мне идти с ним и все время держал меня за руку. Постараюсь больше никогда в такие истории не попадать. Когда совершишь какой-нибудь хороший поступок, то потом больше о нем и не вспомнишь, но стоит только угодить в полицию или суд, как начинаешь стыдиться самого себя. Сэр Майлз был очень внимателен к отцу и ко мне, к Тому он был безжалостен. Мы сидели с ним, когда Тома ввели. Сэр Майлз заявил отцу, что нет большей низости, чем поджечь чужое добро. Что ты на это скажешь? Я смотрел ему прямо в глаза, и он объявил, что еще окажет мне услугу тем, что осудит Тома и очистит наш край от таких проходимцев… И тут Реди расхохотался. Ненавижу я Реди. Отец сказал, что сын его не торопится вступать в права наследства и становиться владельцем поместий, за которыми придется смотреть, и тогда сэр Майлз в свою очередь рассмеялся. Поначалу я думал, что все раскрылось. Потом стали допрашивать Тома. Первым свидетелем был жестянщик, и он показал, что Том ругал старика Блейза и даже говорил о том, что не худо бы поджечь у него скирду. Хотел бы я встретиться с ним где-нибудь по дороге в Берсли один на один. Местный адвокат, которого мы наняли защищать Тома, стал задавать свидетелю перекрестные вопросы, и тогда тот ответил, что не может привести в точности слова, которые ему говорил Том, и подтвердить их под присягой. Понятно, что не может. Потом явился еще один; тот поклялся, что видел, как Том в ту ночь крадучись пробирался куда-то на угодьях фермера. Третьим был Коротыш, и я видел, как он воззрился на Реди. Я ужасно волновался, и отец все время держал меня за руку. Вообрази только, каково мне было чувствовать, что одно только слово этого парня может сделать меня несчастным на всю жизнь и что ему приходится давать ложные показания для того, чтобы меня выручить. Вот что значит давать волю чувствам. Отец говорит, что позволять себе такое все равно, что продать душу дьяволу. Итак, Коротышу было велено рассказать все, что он видел. Не успел он начать, как сидевший рядом со мною Реди весь затрясся, и я знаю, что его разбирал смех, хотя лицо его оставалось все время таким же серьезным, как у сэра Майлза. Невозможно даже вообразить, какую несусветную чепуху он нес, Рип, но мне было не до смеху. Он сказал, что уверен в том, что видел кого-то возле скирды, и что не знает никого, кто бы таил зло против фермера Блейза, кроме Тома Бейквела, и что если бы виденный им человек был чуть выше ростом, он не стал бы раздумывать и присягнул бы, что это именно Том, потому что был уверен, что это Том; только тот, кого он видел, был меньше ростом, а темно было так, что хоть глаз выколи. Его спросили, в котором часу он видел человека, что крался прочь от скирды, и тогда он принялся чесать затылок и сказал, что это было время ужина. Тогда его спросили, в котором часу он ужинает, и он ответил, что в девять, а нам удалось доказать, что в девять часов Том находился в Берсли, в кабачке, где распивал эль вместе с жестянщиком, и тогда сэр Майлз выругался и сказал, что боится, что не сможет осудить Тома, а когда Том услыхал это, он поглядел на меня, и, знаешь, я должен тебе сказать, он прекрасный парень, и пока я жив, я никому не позволю над ним глумиться. Запомни это. Кончилось тем, что сэр Майлз пригласил нас с ним отобедать; Тома оправдали, и если я захочу, я могу обучить его и взять потом к себе в услужение, что я и не премину сделать. И я дам денег его матери, и она станет богатой, и он никогда не пожалеет о том, что пути наши скрестились. Послушай, Рип. Видел-то Коротыш, должно быть, меня. Это было как раз тогда, когда я прятал спички. В тот вечер мы все вместе возвращались от сэра Майлза домой; у него столько краснощеких дочек, но я не танцевал ни с одной, хоть и играла музыка и все веселились, – я ничего этого вообще и не слышал – так радостно было у меня на душе. Когда мы распрощались с ними и ехали домой, Реди сказал отцу, что Коротыш не такой уж дурак, каким его все считали, отец же ответил, что только не владеющий собой человек способен наградить другого такою кличкой, и тогда Реди прикусил язык, а я от радости пришпорил моего пони. Должно быть, отец догадывается о том, что сделал Реди, и не одобряет его поступок. В самом деле, ему не следовало на это идти, он ведь мог этим все испортить. Я был вынужден попросить его не называть меня больше Ричи, он ведь не договаривает последней буквы, и тогда каждому ясно, что он имеет в виду. Мой милый Остин уезжает в Южную Америку. Мой пони чувствует себя отлично. На свете нет человека умнее и лучше, чем мой отец. Я так счастлив! Надеюсь, мы скоро с тобою увидимся, мой милый Рип, и больше уже никогда не попадем в такую ужасную историю. Остаюсь твоим верным и закадычным другом. Ричард Дорайя Феверел. Р. С. У меня будет славная речная яхта. До свидания, Рип. Помни, что тебе надо научиться боксу. Помни, что ты не должен показывать это письмо никому из твоих друзей, мне это было бы до крайности неприятно. Леди Б. очень рассердилась, когда я рассказал, что решил к ней не обращаться. Она говорит, что сделала бы для меня все на свете. После отца и Остина я люблю ее больше всех. Прощай, старина Рип». Бедная Летиция после троекратного чтения этой хитроумной эпистолы, столь явно презревшей все правила пунктуации, водворила ее в один из карманов лучшей курточки Риптона, пораженная беспечностью того, кто ее писал. Этим и завершился последний акт Бейквелской комедии, причем занавес опускается на том, что сэр Остин обращает внимание своих друзей на действие в ней Системы и на то, сколь благотворна она с начала и до конца. ГЛАВА XII Пора цветения Появление в доме привидений – дело, вообще-то говоря, немаловажное, и коль скоро загадку привидения, напугавшую маленькую Клару, никак нельзя было решить на самой сцене Рейнема в свете разыгравшихся там событий, когда ужас объял всех обитателей Абби, давайте заглянем на мгновение за кулисы. При том, что душа баронета отнюдь не была свободна от предрассудков, весь образ мыслей его был таков, что он никак не мог допустить какого-либо вмешательства духов в дела людей, и как только тайна раскрылась, он испытал известное облегчение, освободившись от тяготившей его слабости, и восстановил поколебавшееся было душевное равновесие; словом, с этого времени он вернулся к своей прежней сути, позволявшей ему более отчетливо представлять себе великую истину, гласившую, что этот мир разумно устроен. Больше того, он способен был смеяться, даже слыша, как Адриен, вспоминавший неудачу, постигшую одного из членов семьи, называл бродившего по дому призрака Ногой Алджернона. Миссис Дорайя почувствовала себя оскорбленной. Она утверждала, что ее дочь видела… Не поверить ей в этом было все равно, что украсть у нее принадлежавшую ей вещь. Тщательно изучивший на ее примере знакомое ему самому в прежнее время душевное состояние, сэр Остин, проникшись жалостью к ней, отвел ее однажды в сторону и показал, что привидение, как выяснилось, умеет писать чернилами на бумаге. Это было письмо несчастной матери Ричарда – лаконичные холодные строки, ставящие его в известность, что она больше не будет появляться у него в доме. Это были холодные строки, но с каким близким к отчаянию самоотречением они были написаны, какая за ними слышалась щемящая сердце тоска! Как и большинство людей, которым случалось узнать баронета, леди Феверел считала своего мужа человеком предельно суровым и беспощадным, и она поступила так, как обычно поступают люди неумные, вообразившие, что в жизнь их вмешался рок: она не предъявляла своих прав, ничего не требовала, ни о чем не просила; она пыталась умиротворить свое исстрадавшееся сердце украдкой, втайне от всех. Миссис Дорайя, которая, как-никак была отзывчива и добра, содрогнулась, узнав, что брат ее так спокойно принял от бывшей своей жены эту жертву; в ответ он только попросил ее задуматься над тем, в какое смятение будет ввергнут мальчик, если он узнает о том, как сложились отношения между матерью и отцом. Пройдет еще несколько лет, и, став мужчиной, он все узнает, и рассудит сам, и полюбит ее. «Пусть это станет для нее покаянием, которое наложил не я!» Миссис Дорайя согласилась распространить Систему на другую женщину; у нее и в мыслях не было, что и для нее самой пробил час ей безропотно подчиниться. Заглянув еще дальше за кулисы, мы увидим Риччо и Марию состарившимися, разочаровавшимися друг в друге: ее – развенчанную, растрепанную; его – с узловатыми подагрическими пальцами, перебирающими струны засаленной гитары. Подававший большие надежды, Дайпер Сендо разменивает свое перо на мелочи, чтобы хоть что-нибудь заработать. Звезда его закатилась, зато заметно вырос живот. Он все еще любит говорить о том, что он может создать и что непременно создаст; меж тем ему нужно пить сок можжевельника, и кажется, что без него он не в силах заработать даже эти ничтожные деньги. Вернувшись из своей несчастной поездки под свой еще более несчастный кров, дама эта вынуждена была выслушивать вкрадчивый упрек беспечного Дайпера – он был до того вкрадчив, что легко уложился в белые стихи, ибо, почти отвыкший писать стихами, поэт наш стремился все же как-то излить душу. Сочувственно прослезившись, он принялся вразумлять ее, говоря, что подобными поступками она ущемляет их интересы; он даже не постеснялся разъяснить ей, в чем именно. На мясистых губах его заиграла улыбка, и он сказал, что женщине, получившей благородное воспитание, никак не пристало жить в той нищете, которая сейчас ее окружает, и что у него есть основания думать – и он в этом уверен, – что муж ее готов ежегодно выплачивать ей определенную сумму. Когда он сообщил ей это известие, проступившая на его лице улыбка расцвела пышным цветом. Она узнала, что он позволил себе обратиться к ее мужу с просьбою о деньгах. А как тягостно, когда претерпевающего крестные муки человека стараются лишить последнего оплота – чувства собственного достоинства. В течение пяти минут за кулисами между ними происходил трагический разговор – трагический прежде всего для Дайпера, который лелеял надежду понежиться на солнце, каким должна была стать эта ежегодная рента, и вырваться из прозябания и нищеты. Тогда-то и было написано письмо, которое сэр Остин потом дал прочесть сестре. В той атмосфере, которая сейчас стоит за кулисами, дышится нелегко, и поэтому, вызвав привидение, мы вернемся назад и взглянем на занавес. Сэр Остин решил, что та бесконечно малая доля общения с миром, которую предоставил Системе мастер Риптон Томсон и которая возымела столь неожиданный и поразительный эффект, сделала свое дело и что этого пока вполне достаточно; поэтому Риптона больше уже не приглашали в Рейнем, и Ричард лишился друга и наперсника, на которого направлялся избыток его жизненных сил, да и сам понял, что тот ему больше не нужен. Ему хватало теперь одного Тома Бейквела. К тому же, между ним и отцом установились теперь сердечные отношения. Душа мальчика раскрылась и, преисполненная уважения и любви, тянулась к отцу. В тот период, когда юный дикарь становится восприимчивым к влияниям более высокого порядка, склонность к обожанию в нем преобладает. Именно в этот период иезуиты формируют вверенные им души[33 - Речь идет о системе воспитания в иезуитских школах.], и все те, кто воспитывают подростка по Системе и пристально следят за его развитием, знают, что в эту пору юные души бывают всего податливее и мягче. Мальчики, обладающие известной умственной и нравственной силой, позволяющей им избрать то или иное направление, именно тогда определяют свой жизненный путь; или, если кто-то главенствует над ними, следуют примеру, который видят перед собой, и идут по проторенной другими тропе, чаще всего уже не сбиваясь с нее, и только в очень редких случаях расстаются с ней навсегда. В записной книжке сэра Остина можно было прочесть: «Между детством и отрочеством – порой Цветения, на пороге возмужалости есть некая пора Бескорыстия – иначе говоря, время духовного посева»[34 - Возможно, реминисценция автобиографической поэмы У. Вордсворта «Прелюдия» (соч. 1799–1805, изд., 1850), где, вспоминая детские годы, проведенные на лоне природы, автор говорит «Хороший был посев для моей души» («The Preludel», I, 301).]. Он постарался заложить в Ричарда доброе семя и сделать так, чтобы самое плодоносное из семян, а именно – Пример, могло произрасти в нем в виде любви ко всем проявлениям благородства. «Единственное, чего я добиваюсь, это сделать моего сына христианином», – сказал он, отвечая упорным противникам Системы. Давая эти наставления, он ставил определенную цель. «Прежде всего, ты должен быть добродетелен, – говорил он сыну, – а потом уже душою и сердцем служить стране». Мальчику прививались честолюбивые стремления сделаться государственным деятелем, и вместе с отцом они читали речи британских ораторов, произнесенные на тот или иной случай; и вот однажды сэр Остин увидел, как, положив ногу на ногу и подперев подбородок рукой, Ричард сидит, прислонившись к пьедесталу, на котором высится бюст Четема[35 - Речь идет об английском государственном деятеле Уильяме Питте, первом графе Четеме (1708–1778), занимавшем долгие годы руководящие посты в правительстве. В сознании англичан его имя связывалось с большими успехами экспансионистской политики, в результате которой Англия приобрела огромные владения в Индии и Северной Америке.]; в то время как он созерцал лицо прославившего наш парламент героя, на глазах у него были слезы. Говорили, что, отдавая во всем предпочтение Примеру, баронет дошел до того, что удерживал своего любящего выпить и страдающего диспепсией брата Гиппиаса в Рейнеме, дабы мальчик мог воочию увидать, какая горькая расплата ожидает человека невоздержанного; на несчастного Гиппиаса смотрели как на ходячий недуг. На самом деле это было не так, однако несомненно то, что баронет пользовался каждым удобным случаем для того, чтобы на примере окружающих его людей от чего-то отвратить сына или, напротив, на что-то его воодушевить, и в этом отношении не пощадил даже собственного брата, которого Ричард все больше презирал, все больше восхищаясь отцом, и в негодовании своем доходил до крайностей, которые сэру Остину приходилось смягчать. По утрам и по вечерам мальчик молился вместе с отцом. – Скажите, сэр, – спросил он однажды вечером, – почему мне не удается склонить Тома Бейквела к молитве? – А что, он не хочет молиться? – спросил сэр Остин. – По всей видимости, он этого стыдится, – ответил Ричард. – Он хочет понять, в чем смысл молитвы. И я не знаю, что ему на это ответить. – Боюсь, тут уж ничего не поделать, – сказал сэр Остин. – И до тех пор, пока ему не случится пережить настоящее горе, у него не возникнет потребности искать утешение в молитве. Сын мой, когда ты будешь представлять народ, делай все, что можешь, чтобы содействовать его воспитанию. Сейчас от понимания происходящего он отделен непроницаемою завесой. Просветиться означает приблизиться к небесам. Расскажи ему, сын мой, если он тебя когда-нибудь спросит об этом, как убедиться в действительности молитвы и в том, что она услышана; расскажи ему (он процитировал «Котомку пилигрима»): «Если, помолившись, ты чувствуешь, что сделался лучше, это значит, что молитва твоя услышана». – Я непременно ему это скажу, – ответил Ричард и, ложась спать, почувствовал себя счастливым. Счастье дарил ему отец, счастье научился он теперь находить и в себе самом. В нем начала пробуждаться совесть, и он привыкал нести ее груз, хорошо знакомый людям зрелым, но вместе с тем груз этот оказывался таким неудобным, что все время клонил его тело то на один бок, то на другой. Мудрый юноша Адриен с трезвым цинизмом наблюдал за тем, как постепенно развивался его ученик. Он повиновался наложенному сэром Остином запрету и больше не подтрунивал над ним; язвительность его, вызванная тем, что воспитанника его из злодея – поджигателя скирды – превратили едва ли не в святого, находила выход в том, что, делая вид, что этому превращению сочувствует, он со всей пунктуальностью отмечал не очень далеко отстоявшие одна от другой во времени даты происходивших в Ричарде перемен. Период сидения на хлебе и на воде продолжался недели две; период религиозного проповедничества (когда он поставил себе целью обратить в христианскую веру язычников Лоберна и Берсли и рейнемских слуг, в том числе Тома Бейквела) – еще дольше, и перенести его Адриену было особенно трудно: ведь делались попытки обратить и его самого! Все это время Тома заставляли исполнять все, что положено новобранцу. Ричард специально нанял для него сержанта из ближайших казарм, для того чтобы парень постепенно приобретал уверенность в себе; он испытывал огромное удовлетворение, видя, как тот марширует по его указке, и наряду с этим до крайности огорчался, тщетно стараясь приобщить этого нескладного олуха к начаткам грамоты; он ведь возлагал на Тома неимоверные надежды, полагая, что тот рано или поздно станет героем. Ричарду пришлось также отбросить собственную гордость. Он прикидывался скромником и в глубине души был уверен, что и на самом деле таков. Но вот Адриен как бы невзначай поставил его перед фактом, что люди – животные и что он такое же животное, как и все остальные. – Это я-то животное! – вскричал Ричард в негодовании, и на протяжении многих недель эти начатки познания себя самого приводили его в не меньшее смятение, чем Тома – начатки правописания. Для того чтобы помочь сыну вернуть потерянное уважение к себе, сэр Остин приобщил его к диковинам анатомии. Таким образом, пора посева миновала легко, и на смену ей пришла юность; его кузина Клара ощутила, что значит принадлежать к другому полу. Она тоже взрослела, однако никому не было дела до того, как она росла. Казалось, даже ее собственная мать устремила все свое внимание на крепнущий побег древа Феверелов; Ричард же так привык каждый день видеть Клару, что просто ее не замечал. Леди Блендиш по-настоящему любила мальчика. Она говорила ему: «Будь я девочкой, я бы непременно вышла за тебя замуж». На что он со свойственной его возрасту прямотой отвечал: «А откуда вы знаете, что я бы на вас женился?» Тогда она смеялась и называла его глупеньким мальчиком, не слышал он разве, как она сказала, что этого бы хотела она? Страшные слова, смысла которых он не понял! – Ты не читаешь книгу своего отца, – сказала леди Блендиш. Принадлежавший ей экземпляр этой книги в пурпурном бархатном переплете и с золотым обрезом видом своим походил на книги более благочестивого содержания, какие бывают у светских дам, и она всюду носила его с собой, и цитировала, и (как Адриен выразился в разговоре с миссис Дорайей) охотилась за благородною дичью, иначе говоря, имела на баронета определенные виды; миссис Дорайя поверила в это и жалела о том, что ее брат не держится настороже. – Вот прочти, – сказала леди Блендиш, отчеркивая своим миндалевидным коготком один из афоризмов, гласивший, что возраст и невзгоды должны сдерживать нас до тех пор, пока мы не научимся решительно противостоять чьему бы то ни было притягательному влиянию на нашем пути. – Ты можешь это понять, дитя мое? Ричард ответил, что, когда она читала, он понимал. – Ну раз так, сударь мой, – тут она коснулась его щеки и взъерошила ему волосы, – то как можно скорее научись не разбрасываться и не метаться в разные стороны, гоняясь за всем множеством соблазнов, как то было со мной, пока я не встретила человека мудрого, указавшего мне истинный путь. – А что, мой отец действительно очень мудр? – спросил Ричард. – Думаю, что да, – леди Блендиш постаралась подчеркнуть, что она-то во всяком случае в этом убеждена. – А разве вы… – начал было Ричард, и сердце его вдруг забилось. – Разве я… что? – спокойно спросила она. – Я хотел сказать, разве вы… Знаете, я ведь так его люблю. Леди Блендиш улыбнулась и слегка покраснела. Они часто возвращались потом к этой теме и неизменно от нее отступали; и всякий раз сердце Ричарда начинало биться, и вслед за тем появлялось ощущение некой скрытой за всем этим тайны, которая, правда, по-настоящему его не тревожила. В Рейнеме для него была создана очень приятная жизнь, ибо в принципы воспитания, которыми руководствовался сэр Остин, входило, чтобы мальчик был неизменно радостен и счастлив, и всякий раз, когда сведения, которые давал Адриен об успехах своего ученика, бывали удовлетворительными – а тот не скупился на похвалы, – для Ричарда затевались развлечения, подобно тому, как лучших учеников в школе поощряют наградами; если он учился прилежно, он вполне мог рассчитывать на то, что все его желания будут удовлетворены. Система процветала. Высокий, сильный, пышущий здоровьем, он был вожаком среди своих товарищей – на суше и на воде, и в услужении у него состоял не один покорный раб, помимо Риптона Томсона – мальчика, у которого не было предназначения! Может быть, тот, у кого это предназначение все отчетливее обозначалось, был в известной степени склонен его переоценивать. В великодушии Ричарда по отношению к его случайным товарищам было нечто аристократическое, но в том, как он его проявлял, аристократизм этот становился несколько непомерным; как он ни презирал простолюдинов, ему легче было простить им их низкое происхождение, чем обиду, наносимую его гордости. Стоило этой гордости пробудиться в нем, как она потребовала от людей беспрекословного повиновения. У Ричарда были не только сторонники, но и враги. Пепуорты раболепствовали перед ним, как и Риптон, однако юный Ралф Мортон, племянник мистера Мортона и соперник Ричарда во многих областях, в том числе и в благородном искусстве кулачного боя, – тот открыто высказывал все, что думал, и к тому же никогда не позволял себя унизить. Всем товарищам Ричарда приходилось выбирать между высокой дружбой и беспрекословным подчинением. Третьего быть не могло. Он был начисто лишен тех космополитических привычек и чувств, которые позволяют как мальчикам, так и взрослым мужчинам, поддерживать отношения, не думая друг о друге. И, как всякий живущий особняком индивид, он приписывал эту особенность свою, которую сам отлично сознавал, тому, что он выше всех, кто его окружает. Юный Ралф был многословен, поэтому Ричард в тщеславии своем решил, что он не умен. Он был учтив, а значит, и легкомыслен. Женщинам он нравился – значит, был вертопрах. Словом, юный Ралф пользовался всеобщим расположением, и наш гордец, лишенный возможности презирать его, кончил тем, что стал его ненавидеть. Давно еще, когда они тягались между собой за право верховодить, Ричард понял, что напускать на себя презрение к своему сопернику было верхом нелепости. Ралф учился в Итонском колледже[36 - Итонский колледж – старинное привилегированное учебное заведение для мальчиков из дворянских семей; большое внимание в нем уделялось физической культуре.] и поэтому хорошо плавал, был физически развит, играл в крикет. К пловцам же и крикетистам у их юных сверстников презрения быть не может. Видя, что старания его ни к чему не приводят, Ричард как-то раз или два решил сыграть на своем богатстве и знатности; однако вскоре он должен был оставить эту попытку, во-первых, потому, что его тонкая натура подсказывала ему, что он легко может оказаться в смешном положении, а во-вторых, потому, что у него для этого было слишком благородное сердце. И вот он оказался втянут Ралфом в различные состязания и согласился попытать в них счастья. По игре в крикет и нырянью победителем вышел Ралф; пущенный Ричардом шар ударом своим сотрясал спицы средних ворот; и лишь изредка ему удавалось, нырнув, подобрать со дна больше трех яиц, в то время как Ралф легко доставал целых полдюжины. Победили его и в прыжках, и в беге. Чего это ради глупые люди выбиваются из сил, чтобы в чем-то добиться первенства? Или почему, когда один из них этого первенства добился, ему не хватает великодушия и благородства сразу же все оставить и зажить спокойною жизнью? Уязвленный понесенными поражениями, Ричард послал одного из послушных ему Пепуортов в Пуэр Холл с вызовом Ралфу Бартропу Мортону; он брался переплыть Темзу туда и обратно один раз, и два, и три – быстрее, чем это успеет сделать его соперник Ралф Бартроп Мортон. Вызов был принят, и он получил ответ, составленный по форме и тоже содержавший все имена обоих участников и гласивший, что Ралф Бартроп Мортон принимает вызов Ричарда Дорайя Феверела и готов помериться с ним силами. Состязание это произошло летним утром; судьею согласился быть Капитан Алджернон. Сэр Остин наблюдал за ходом его из-за деревьев на берегу реки так, что сын его об этом не знал, и, начисто пренебрегшая могущими возникнуть по этому поводу сплетнями кумушек, леди Блендиш была в этот день с ним. Он сам ее пригласил и был очень доволен, когда она, повинуясь велению сердца и памятуя о том, что в «Котомке пилигрима» говорится о ханжах, сразу же согласилась смотреть это состязание вместе с ним. Не делало ли ее это одно женщиной, достойною Золотого Века? Той, что могла смотреть на мужчину как на творение господне, не поддаваясь в то же время на соблазны и уговоры змия! Такие женщины встречались нечасто. Сэр Остин не стал смущать ее комплиментами. Она чувствовала, что он одобряет ее – уже по тому, что обращение его сделалось еще мягче, а в голосе появились совершенно особые нотки, возникающие только тогда, когда говорят с человеком близким, что с его стороны было уже высочайшею похвалой. Когда оба юноши ожидали сигнала, готовясь прыгнуть с поросшего дерном крутого склона в сияющие воды реки, сэр Остин обратил ее внимание на то, как оба они статны, и она вместе с ним восхитилась их телосложением и даже слегка подняла голову над его плечом, чтобы лучше их разглядеть. В это время и как раз тогда, когда состязание началось, Ричард заметил в кустах дамскую шляпу. Пятки юного Ралфа сверкнули в воздухе прежде, чем соперник его успел сдвинуться с места; потом он тяжело плюхнулся в воду. Он был опережен на несколько взмахов. Результат состязания поразил присутствующих, и друзья Ричарда принялись единодушно уговаривать его обжаловать фальстарт. Однако он ничего этого делать не стал, возомнив, что плавает лучше, нежели его соперник, по силе равен ему, но он жестоко ошибся в своих расчетах и кончил тем, что проиграл Ралфу свою речную яхту. Победил его не Ралф, а именно эта мелькнувшая перед ним на миг шляпа; это при виде нее сердце его так неистово забилось; это она оказалась его милым и в то же время ненавистным врагом. И теперь, когда он от одного настроения переходил к другому, честолюбие направило его на такое поприще, где Ралф осилить его уже не мог, туда, где носительница шляпы становилась существом бесплотным, воцарялась над ним в вышине. Уязвленная гордость мальчика не раз еще будет наталкивать его на заложенные в глубинах его души сокровенные силы. Ричард порвал с товарищами, как с покорными, так и с противившимися ему, и замкнулся в себе – там, где в его владении были необъяснимые царства, где служанкой его была красота, а наставницею – история, где седое Время перебирало струны арфы и где его нареченной была поэзия; там он расхаживал по державе, ширью и роскошью своей превосходившей великие державы Востока; там его окружали прославившие себя в веках герои. Ибо никакие сказочные богатства, никакое величайшее наследство не могут сравниться с сокровищами, какими мы все бываем наделены в юности, когда кипящая кровь воспламеняет наше воображение и мир видится сквозь цветной туман безымянных и беспредметных желаний; когда мы томимся по счастью, и это счастье приходит; когда каждый пейзаж, открывшийся на повороте пути, каждый доносящийся до нас звук несут в себе особое очарование и становятся ключом к безграничному просветленному наслаждению. Страсти тогда – всего-навсего резвящиеся звереныши; они не успели еще превратиться в прожорливого хищника. У них, правда, уже есть зубы и когти, но они еще не научились вгрызаться в свою добычу и раздирать ее в клочья. Они пока еще послушны пробуждающемуся уму и чуткому сердцу. Вся эта сладостная гармония сродни музыке. Замысел сэра Остина предусматривал, что в душе его сына должны произойти известные перемены, и то, что в нем проявлялось сейчас, было близко к задуманному. Краска смущения на лице, его долгие ночные бдения, тяготение к одиночеству, его рассеянность, его задумчивый, однако отнюдь не грустный вид – все это наполняло радостью сердце отца, стремившегося предугадать каждый его шаг. – Ведь причиной тому, – сказал он жившему в Лоберне доктору Клиффорду, выслушав медицинское заключение, заверявшее, что мальчик совершенно здоров, – ведь причиной тому его на редкость крепкий организм, у него здоровое тело, возвышенная душа; они не толкают друг друга вниз; напротив, по мере того как он мужает, то и другое стремит его к совершенству. Если к наступлению зрелости он останется чист, сохранив всю полноту заложенных у него природой сил, я действительно смогу назвать себя счастливым отцом! Но одним он все-таки будет обязан мне: тем, что в некую пору своей жизни он вкусил райское блаженство и сумел прочесть здесь, на земле, слова, начертанные Всевышним! А вот что сказать о тех мерзких существах, которых вы называете преждевременно развившимися мальчиками, обо всех этих маленьких чудовищах, доктор? Можно ли после этого удивляться, что мир стал тем, чем он есть, если их развелось так много? Ведь если им некогда оглянуться назад, на прожитую жизнь, если на их долю не достается этих светлых минут, то скажите, откуда им взять веру в невинность и доброту, как им не стать себялюбцами, исчадиями ада? А вот для моего мальчика, – тут голос баронета дрогнул и сделался тихим и задушевным, – для моего мальчика, даже если его ждет падение, это будет падение с высот, где лежат снега и воздух чист. Сомневаться насчет него не приходится. В какую бы тьму ему ни привелось погрузиться, память станет ему путеводной звездой. И свет ее не даст ему заблудиться. Болтать о пустяках, или о поэзии, или – избрав нечто среднее между тем и другим – глубоко и проникновенно возвещать свое несогласие с общепринятым мнением с такою категоричностью, что собеседник примет это едва ли не за душевное прозрение, – это особый дар, с помощью которого маньяки, убедив прежде всего себя самих, умудряются повлиять на ближних своих, а через них одержать победу над доброй половиной всего человечества, обратив ее на благо или во зло. У сэра Остина дар этот был. Говорил он так, как будто видел перед собою истину, и так долго и упорно отстаивал свою убежденность, что тот, кто не понимал сути сказанного им, все равно проникался верой в его правоту, а тому же, кто понимал, оставалось только молчать. «Что ж, посмотрим», – к этому сводились доводы доктора Клиффорда и других скептически настроенных людей. До сих пор, разумеется, проводимый им опыт был увенчан удачей. Мальчик был на редкость хорошо воспитан, и храбр, и добросердечен. Он свято исполнял однажды данное слово. К тому же, хотя корабль стоял сейчас на рейде и пока еще не был испытан в открытом море буйством стихий, некий пробный путь он все же проделал и выдержал натиск бури, свидетельством чему была разыгравшаяся в Рейнеме Бейквелская комедия. Она предвещала исполнение самых высоких надежд. В самом деле, до чего жестокой должна быть судьба, до чего суровым – испытание, до чего мрачным – предназначение, чтобы испортить такую радостную весну! Впрочем, как ни радостна она была, баронет не позволял себе ни на минуту ослабить свою бдительную опеку. – В каждом поступке, в каждой развивающейся склонности, едва ли не в каждой мысли, рожденных в пору цветения, – говорил он своим близким, – заложены семена грядущего. За растущим деревом теперь приходится непрестанно наблюдать. – И, следуя этому положению, сэр Остин действительно наблюдал. Мальчика подвергали проверке каждый вечер перед отходом ко сну; делалось это якобы для того, чтобы он отчитался в своих занятиях, на самом деле от него хотели узнать, чем обогатился за день его нравственный опыт. Ему не стоило труда отчитаться, ибо помыслы его были чисты. Всякий порыв неистовства, который замечал в нем отец, всякий взлет его не знающей удержу фантазии считались характерными чертами поры цветения. Ничто так не сужает кругозор человека мудрого, как созданная им теория. Как строго сэр Остин ни опекал мальчика и как пристально ни следил за каждым его шагом, сына своего он знал меньше, чем любой живущий у него в доме лакей. И он был не только слеп, но и глух. Адриен счел своим долгом сообщить ему, что юноша все время что-то пишет. Вместе с тем леди Блендиш в свою очередь намекала на его склонность предаваться мечтаниям. Глядевший на сына с высокой сторожевой башни Системы, сэр Остин это предвидел – так он во всяком случае утверждал. Но когда ему сообщили, что мальчик пишет стихи, известие это вызвало в его истерзанном сердце вполне обоснованную тревогу. – Не может быть, чтобы вы не знали, – сказала леди Блендиш, – что он марает бумагу. – Но это же совсем не то, что писать стихи, – ответил баронет. – Ни один из Феверелов никогда не писал стихов. – Не думаю, чтобы это свидетельствовало о вырождении, – заметила леди Блендиш. – По мне, так это совсем не плохие стихи. Лондонский френолог и профессор Оксфордского университета, с которым сэр Остин был в дружбе, рассеяли опасения баронета. Френолог установил, что мальчик начисто лишен способности к подражанию; профессор же заверил, что не лучше у него обстоит дело и с чувством ритма, и привел несколько утешительных тому примеров, обнаруженных им в тех немногих стихотворных опытах, которые были представлены ему на рассмотрение. К тому же сэр Остин сообщил леди Блендиш, что Ричард, по счастью, сделал то, на что, как известно, ни один поэт еще не решался: собственными руками бросил свое только что созданное творение в огонь. На это леди Блендиш со вздохом сказала: – Бедный мальчик! Убивать любимое дитя – как это тяжело! Потребовать от юноши, находящегося в самом разгаре поры цветения, считающего себя поэтом, чтобы он уничтожил первое свое творение без всяких на то оснований (хотя думать, что для этого могут найтись какие-то основания, уже само по себе было бы издевательством), – неслыханный деспотизм; все, что успело к тому времени расцвести в сердце Ричарда, было растоптано и погибло. Его познакомили с каким-то странным человеком, который уверенными и жесткими пальцами принялся вдоль и поперек рассекать его черепную коробку и раздавил ему душу, безапелляционно объявил ему, что он животное, заставив его почувствовать себя таким вот животным! Мало того, что увяли успевшие распуститься цветы, – все существо его, казалось, вобрало в себя выросшие было вокруг побеги и ветки. И, когда потом они остались с отцом один на один (странный человек, сделав свое дело, уехал), нежно приласкав его – он это отлично умел, – сэр Остин объявил сыну, что ему хотелось бы видеть эти вот преждевременные, решительно ничего не значащие писания обращенными в пепел, и тогда последние из еще трепетавших в душе юноши лепестков сразу же облетели. Душа его оголилась. Возражать Ричард не стал. Достаточно уже было, что от него этого захотели! Он не станет медлить ни единой минуты. Попросив отца пойти с ним, он повел его к себе в комнату и там, открыв один из ящиков шифоньера, где под чистым бельем у него был тайник, о котором сэр Остин и не подозревал, наш скрытный юноша принялся вытаскивать оттуда пачку за пачкой; каждая была тщательно перевязана, надписана и пронумерована; одну за другою он швырнул их в огонь. Итак, простимся же с юным честолюбием! А вместе с ним простимся и с доверием, которое было между отцом и сыном. ГЛАВА XIII Магнетический возраст Теперь наступил, – сэр Остин так это и записал, – магнетический возраст: возраст неистовых увлечений, когда услышать одно упоминание о любви становится опасным, а увидеть ее самое означает заразиться этим недугом. Все живущие в Рейнеме были на этот счет предупреждены баронетом, и мудрость его, которую все за ним признавали, подверглась жестокой переоценке, как только Люди узнали о том, к каким мерам воздействия он нашел возможным прибегнуть, распространив эти меры не только на дворецкого и экономку, но и на прочих слуг, и все это для того, чтобы сыну его нигде не случилось увидать ни малейшего проявления страсти. Говорили, что он даже рассчитал двух горничных и лакея из-за того, что, как ему доложил грузный Бенсон, они то ли поддались этому запретному чувству, то ли были близки к тому, чтобы поддаться. По этому случаю кухарка и доильщица сами попросили их рассчитать, заявив, что «не надо им никаких молодых парней, но терпеть, чтобы порядочных девушек выслеживал этот старый хрыч – имея в виду грузного дворецкого – это уж чересчур для сердца истой христианки». И тут они допустили нескромность: они позволили себе вспомнить о неудачной семейной жизни самого Бенсона и намекнуть на то, что иногда люди как-никак и получают по заслугам. Соглядатайство Бенсона сделалось до того невыносимым, что Рейнем, может быть, вообще остался бы без женской прислуги, если бы в дело не вмешался Адриен, обративший внимание баронета на то, каким опасным оружием потрясает его дворецкий. Узнав об этом, сэр Остин помрачнел. – Это лишний раз подтверждает, что с женщинами в доме невозможно соблюсти никакого порядка! – вразумительно и едко заметил он. – Кстати, я ничего им не запрещаю, – добавил баронет. – Я думаю, что достаточно справедлив; я и не собираюсь заставлять их противиться своей природе. Все, о чем я прошу их, это быть сдержанными. – Ах вот оно что! – воскликнул сам на удивление сдержанный Адриен. – Чтобы они не бродили здесь парочками, – продолжал баронет, – чтобы не целовались на людях. Такого бесстыдства ни один мальчик не должен видеть. Когда мужчина и женщина оказываются вместе, они глупеют; а когда они хорошо питаются, не получили никакого воспитания и мало заняты, это вполне естественно. Пусть же знают, что я требую только одного – сдержанности. В соответствии с этим сдержанности было предписано водвориться в Рейнеме. Под умелым попечительством Адриена даже наиболее хорошенькие служанки усвоили эту добродетель. Равным образом проявлять сдержанность было предписано всем, жившим в доме. Ранее не обращавший внимания на безнадежную влюбленность лобернского викария сэр Остин теперь потребовал, чтобы миссис Дорайя запретила ему бывать в Рейнеме или, по крайней мере, не поощряла его посещений, ибо человек этот только и делал, что вздыхал и томился в тоске. – Право же, Остин, – воскликнула миссис Дорайя, пораженная тем, что брат ее оказался еще более подозрителен, чем она могла думать, – я ведь никогда не давала ему ни малейшего повода на что-то надеяться. – В таком случае пусть он это поймет, – ответил баронет, – пусть он это поймет. – Человек этот меня развлекает, – сказала миссис Дорайя. – Знаешь, у нас, у существ низшего порядка, здесь не так-то уж много развлечений. Должна признаться, слушать шарманку мне было бы, наверно, приятнее; она напомнила бы мне город и оперу; к тому же ведь она не будет играть все время одну и ту же мелодию. Но как бы там ни было, если ты находишь, что мое общество плохо на него действует, я готова его больше не принимать. Терпеливой и кроткой, какою только может быть приучившая себя к самопожертвованию женщина, сделалась она, когда разговор зашел об ее дочери Кларе и связанной с нею цели ее жизни. Материнское сердце миссис Дорайи втайне помолвило уже кузена с кузиной, Ричарда с Кларой; воображение ее уже видело их мужем и женой и видело даже детей, которые должны были родиться от этого брака. Ради этого она отказалась от всех удовольствий городской жизни; ради этого добровольно заточила себя в стенах Рейнема; ради этого мирилась со всеми бесчисленными причудами, требованиями, неудобствами – со всем тем, что было ей отвратительно, и бог знает с какими формами муки и самоотречения, теми, что умеет переносить величайшая из добровольных мучениц – мать, у которой есть дочь на выданье. Если, будучи женщиной привлекательной и миловидной, вдова эта так и не вышла вторично замуж, то она не сделала этого из-за дочери своей Клары. Такими пышными волосами, как у нее, любая женщина могла бы гордиться. Не проходило и дня, чтобы горничная ее не возвращалась вновь и вновь к этому чуду – к окружавшему ее лицо естественному ореолу. Это была женщина живая, остроумная, еще достаточно молодая, чтобы рассчитывать на успех у мужчин; и вот она пожертвовала собственным будущим для того, чтобы будущее было у ее дочери! Единым ударом она героически отсекла все – волосы, остроумие, веселость… не станем лучше перечислять, сколького она себя лишила! Этого все равно не расскажешь. А ведь она была всего лишь одною из тысяч; из тысяч тех, кому не достается ни толики от лавров героя; ведь это он может рассчитывать на рукоплескания, и на сочувствие, и на симпатию, и на честь; тогда как их, несчастных рабынь, ожидает только противодействие остальных женщин и насмешки мужчин. О, сэр Остин! Если бы вы не были до такой степени ослеплены, то подумайте, какой афоризм мог бы вырасти из одного этого наблюдения! Брат миссис Дорайи безучастно дал ей понять, что в магнетический период присутствие ее дочери в Рейнеме нежелательно. Она не обиделась, однако стала думать о том, какую гору предрассудков ей теперь придется одолевать. Прощаясь с ним, она сказала, что дочери ее необходимо дышать морским воздухом – она ведь еще до сих пор окончательно не оправилась от волнения, пережитого в ту ужасную ночь. Миссис Дорайя поинтересовалась, как долго может длиться этот пресловутый период. – Как сказать, – ответил сэр Остин. – Может быть, год. Он же ведь еще только начинается. Мне будет очень вас не хватать, Хелин. А сколько сейчас лет Кларе? – Семнадцать. – Она уже невеста. – Невеста? Да что ты, Остин! Это в семнадцать-то лет! Не говори мне таких слов. Я не хочу лишать мою дочь радостей девичества. – У нас в роду девушки рано выходят замуж, Хелин. – С моей дочерью этого не случится! Баронет на минуту задумался. Ему действительно не хотелось расставаться с сестрой. – Если ты держишься такого мнения, Хелин, – сказал он, – то, может быть, мы все же что-то предпримем, чтобы ты пожила у нас. Не думаешь ли ты, что неплохо было бы определить ее – это приучило бы ее к дисциплине – на несколько месяцев в какое-нибудь закрытое учебное заведение? – В приют, Остин? – вскричала миссис Дорайя, всеми силами стараясь совладать с охватившим ее негодованием. – В какой-нибудь из лучших институтов для благородных девиц, Хелин. Такие существуют. – Остин, – воскликнула миссис Дорайя, и на глазах у нее заблестели слезы, которым она не хотела дать воли. – До чего же это несправедливо! До чего нелепо! – прошептала она. Баронет же, со своей стороны, считал вполне естественным, чтобы Клара сделалась либо невестой, либо институткой. – Я не могу покинуть мое дитя, – миссис Дорайя вся задрожала. – Где будет она, там буду и я. Я прекрасно понимаю, что, коль скоро она родилась женщиной, для человечества она ничего не значит, но ведь это же мое дитя. Я послежу за тем, чтобы бедная девочка ничем не навлекла на себя твоего недовольства. – А я-то думал, что ты согласна с моими взглядами касательно моего сына, – заметил сэр Остин. – Вообще-то говоря, да, – ответила миссис Дорайя и не могла простить себе, что ни раньше, ни теперь не решилась сказать брату, что он сотворил себе в доме идола, идола из плоти и крови! Идола, более отвратительного и страшного, чем те, что из дерева, золота или меди. Но она слишком долго поклонялась этому идолу сама – она слишком категорично убедила себя, что, только раболепствуя перед ним, она может достичь своей цели. Хоть и смутно, она начинала уже замечать, что совершила еще большую тактическую ошибку тем, что научила поклоняться этому идолу и свою дочь. Такого рода любовь принималась Ричардом как нечто должное. Светившаяся в глазах Клары ласка оставляла его равнодушным. Когда он простился с нею, поцелуй его был именно таким, каким хотелось бы его отцу – сухим и холодным. Говоря с сыном, сэр Остин красноречиво прославлял теперь все, чем пристало заниматься мужчинам; однако Ричарду красноречие это казалось скучным, все попытки стать с ним на дружескую ногу – неуклюжими, а мужские занятия и устремления, да и сама жизнь – чем-то ненужным и пустым. «Зачем все это?» – вздыхал разочаровавшийся юноша и всякий раз, уходя от отца, спрашивал себя, какой смысл поступать так или иначе. Что бы он ни делал, какую бы стезю ни выбирал, все неизменно возвращало его в Рейнем. И что бы он ни делал, какими бы своенравными и дурными ни становились его поступки – все только еще больше убеждало сэра Остина в том, что предсказания его были верны. Том Бейквел, которого Ричард теперь нанял себе в лакеи, обязан был сообщать баронету, равно как и Адриен, обо всем, что делает его молодой господин, и в тех случаях, когда это не могло повлечь за собою дурных последствий для Ричарда, Том действительно говорил все как было. – Каждый день он что есть мочи скачет на Пигс Снаут, – говорил Том, – это был самый высокий из соседних холмов, – и встанет там, и смотрит, и смотрит, а сам не шевельнется, ровно чумной. А там – опять домой, и тащится едва-едва, так, будто его там побили. «Никакая женщина тут не замешана! – думал баронет. – Он бы ведь тогда и домой скакал так же быстро, как туда, – заключал глубокомысленный сердцевед, – если бы здесь была замешана женщина. Он стал бы избегать больших пространств, он искал бы тени, уединения, тишины. Стремление к просторам говорит о душевной пустоте и о беспредметной жажде: когда нами овладевает любимый образ, хочется мчаться вперед и, как вору, укрыться где-нибудь в лесной чаще». Адриен в очередном донесении обвинил своего ученика в неистово проявившемся вдруг цинизме. – Этого следовало ожидать, – сказал баронет, – все это я предвидел. В этот период необузданный аппетит сочетается с привередливым вкусом. Только лучшее из лучшего и притом без каких-либо ограничений утолит этот голод. А по сути дела его утолить нельзя. Отсюда и вся горечь. Жизнь не в состоянии предоставить ему подходящую пищу. Заложенные в нем начала силой своей и чистотой достигают едва ли не божественных высей и бродят там, окруженные необъятным пространством. Поэзия, любовь и тому подобное – все это лекарства, которые земля может предложить возвышенным натурам, тогда как натурам низменным она предлагает распутство. Горечь эта – знак того, что тот утилитаризм, который сейчас в воздухе, не властен над ним. И надо, чтобы он его не коснулся! Перед титанами, которым предстояло приступом взять Олимп, стояла, должно быть, менее трудная задача. Пока, во всяком случае, никак нельзя было сказать, что Система сэра Остина потерпела фиаско. Напротив, она возвышала юношу, он был статен, умен, воспитан и, как многозначительно замечали дамы, неиспорчен. – Где вы найдете еще другого такого? – спрашивали они. – Ах, если бы, – сказала, обращаясь к сэру Остину, леди Блендиш, – если бы мужчины не были испорчены перед тем, как соединить свою судьбу с женщиной, насколько иначе выглядели бы многие браки! Счастлива будет та девушка, которая сможет назвать Ричарда своим мужем. – Да, она будет счастлива! – воскликнул язвительный баронет. – Но где же мне найти невесту, что была бы достойна моего сына? – Я, например, была не испорчена в мои девические годы, – заметила его собеседница. Сэр Остин только поклонился: на этот счет у него было особое мнение. – По-вашему, что же, невинных девушек не бывает? Сэр Остин любезно заявил, что девушка не может не быть невинной. – Ну уж нет, вы отлично знаете, что это не так, – сказала леди Блендиш, топнув ножкой, – и тем не менее я все же уверена, что они менее испорчены, чем юноши. – Это потому, что их так воспитали, сударыня. Теперь вот вы видите, как много значит для юноши воспитание. Может статься, когда моя Система увидит свет, или же – выразимся скромнее – когда она найдет себе применение, равновесие восстановится, и наши юноши будут высоконравственными. – Мне уже поздно надеяться, что один из них станет моим мужем, – ответила леди Блендиш и, надув губки, рассмеялась. – Для женщины красивой никогда не бывает поздно пробудить в мужчине любовь, – возразил баронет, и оба они немного по этому поводу пошутили. Они приближались к Приюту Дафны; потом зашли внутрь и сидели там, наслаждаясь прохладой летнего вечера. Баронет был, по всей видимости, в шутливом настроении, в то время как собеседницу его влекло к серьезному разговору. – Я буду снова верить в рыцарей короля Артура, – сказала она. – Когда я была девочкой, я о таком мечтала. – И что же, рыцарь этот странствовал в поисках Святого Грааля[37 - Святой Грааль – легендарная изумрудная чаша, из которой пил Христос на тайной вечере, предмет поисков рыцарей Круглого Стола.]? – Если хотите, да. – И выказал хороший вкус, свернув в сторону ради более реальной святой Блендиш? – Конечно же, вы ведь даже не в состоянии представить себе, что все могло сложиться иначе, – вздохнула леди Блендиш, начиная раздражаться. – Я могу судить только по нашему поколению, – сказал сэр Остин, почтительно склонив голову. Леди Блендиш поджала губки. – То ли мы, женщины, обладаем большим могуществом, то ли вы, мужчины, очень слабы. – И то и другое, сударыня. – Но каковы бы мы ни были – пусть даже мы гадкие, да, гадкие! – мы любим в мужчинах и прямоту, и силу, и душевное благородство, и когда мы встречаем в них эти качества, мы бываем верны и готовы умереть за них… да, умереть. Но что там говорить! Мужчин вы знаете, а женщин нет. – Наделенные такими достоинствами рыцари, смею заметить, должны быть людьми молодыми, не так ли? – спросил сэр Остин. – Старыми или молодыми, все равно! – Но если они стары, то вряд ли они будут способны на подвиг? – Любят их такими, какие они есть, а не их деяния. – Ах, вот оно что! – Да, вот оно что, – сказала леди. – Разумом можно подчинить женщин, сделать их рабынями; что же касается красоты, то они поклоняются ей, пожалуй, не меньше, чем вы. Но чтобы полюбить и выйти замуж, они должны повстречать человека благородного. Сэр Остин задумчиво на нее посмотрел. – И вам, что же, встретился в жизни рыцарь, о каком вы мечтали? – В ту пору нет, – она опустила глаза. Все было разыграно как по нотам. – И как же вы перенесли постигшее вас разочарование? – Я мечтала о ребенке. В тот самый день, когда на меня надели длинное платье, я пошла к алтарю. Я не единственная девушка, которая за один день сделалась женщиной и отдала себя живоглоту, вместо того чтобы ждать настоящего рыцаря. – Боже милосердный! – воскликнул сэр Остин. – Сколько тягот достается на долю женщин! Тут они поменялись ролями. Леди повеселела, меж тем как баронет сделался серьезным. – Видите ли, такова наша доля, – сказала она. – И у нас есть свои развлечения. Если мы исполняем свой долг – производим на свет детей, то это, как и сама наша добродетель, за все нас вознаграждает сполна. К тому же, как у вдовы, у меня есть поразительные преимущества. – И чтобы сохранить их, вы решили остаться вдовой? – Ну конечно, – ответила она, – мне не приходится заботиться о том, чтобы латать и сшивать из кусков ту тряпку, которая в свете зовется репутацией. Я могу сидеть целыми днями у ваших ног, и до этого никому нет дела. Разумеется, и другие поступают так же, но то – женщины эксцентричные, они эту тряпку выкинули вон. Сэр Остин придвинулся к ней ближе. – Из вас вышла бы замечательная мать, сударыня. В устах сэра Остина слова эти означали, что он действительно ухаживает за нею. – Какая жалость, – продолжал он, – что вы ею не стали. – Вы так думаете? – спросила она смиренно. – Мне бы хотелось, – снова заговорил он, – чтобы у вас была дочь. – Вы что, сочли бы ее достойной Ричарда? – Наши крови, сударыня, тогда бы слились воедино! Леди стукнула зонтиком по носку. – Но я ведь уже мать, – сказала она. – Ричард – это мой сын. Да! Ричард – это мой мальчик, – повторила она. – Зовите его нашим сыном, сударыня, – любезно добавил сэр Остин и наклонил голову, готовясь услышать из ее уст слово, которое она, однако, решила то ли вообще не произносить, то ли отложить до другого раза. Взгляды их устремились на догоравший закат, и тогда сэр Остин сказал: – Если вы не хотите произнести слово «наш», то я это сделаю сам. И коль скоро у вас есть, как и у меня, притязания на Ричарда, то я хочу рассказать вам, какой замысел у меня недавно возник. В том, что было рассказано о пресловутом замысле, при всем желании нельзя было уловить и тени предложения. Однако оказать женщине доверие для сэра Остина само по себе уже было равносильно тому, чтобы ей это предложение сделать. Так думала леди Блендиш, и об этом говорила ее мягкая проникновенная улыбка, когда, слушая эти слова, она потупила взор. Речь шла о женитьбе Ричарда. Ему было уже около восемнадцати лет. Жениться он должен будет тогда, когда ему исполнится двадцать пять. За это время надлежит подыскать для него в одном из английских семейств молодую девушку на несколько лет моложе его, которая составит во всех отношениях подходящую для него партию – имелось в виду воспитание, натура, благородная кровь (о каждом из этих качеств сэр Остин распространялся превыше меры), для того чтобы она могла стать женою столь совершенного во всех отношениях юноши и принять на себя почетную обязанность участвовать в продолжении рода Феверелов. Далее баронет сказал, что собирается незамедлительно приступить к делу и посвятить первой попытке этих матримониальных поисков по крайней мере месяца два. – Боюсь, – сказала леди Блендиш, когда проект этот оказался развернутым перед нею во всей своей полноте, – что вы поставили себе нелегкую задачу. Вам не следует быть чересчур требовательным. – Я это знаю. – Баронет покачал головой, и вид его в эту минуту вызывал жалость. – Даже в Англии такую девушку будет очень трудно найти. Но я же ведь не ставлю никаких сословных ограничений. Говоря о крови, я имею в виду незапятнанную, а отнюдь не ту, что вы называете голубою кровью. Мне думается, что многие семьи среднего сословия нередко проявляют больше заботы о детях, да и оказываются более чистокровными, нежели наше дворянство. Укажите мне одну из таких вот богобоязненных семей, в которой подрастает дочь – я предпочел бы, чтобы у нее не было ни сестер, ни братьев, – которую родители воспитывают так, как надлежит воспитывать истинную христианку, ну, скажем, так, как воспитываю сына я, и пусть у нее не будет ни гроша, я готов буду обручить ее с Ричардом Феверелом. Леди Блендиш закусила губу. – А что будет с Ричардом, когда вы отправитесь на эти поиски? – Как что? Он поедет вместе с отцом, – сказал баронет. – В таком случае, откажитесь от этой затеи. Его будущая невеста сейчас еще девочка и ходит в передничке. Она возится у себя в детской, плачет; в голове у нее мысли только о том, чтобы поиграть в куклы и поесть пудинга. Как такая девочка может ему понравиться? В его годы он больше думает о Женщинах старше себя, моего возраста. Можете не сомневаться, он отвергнет эту избранницу, и ваш план не будет осуществлен, верьте мне, сэр Остин. – Что вы! Что вы! Неужели вы в самом деле так думаете? – воскликнул баронет. Леди Блендиш привела ему множество доводов. – Да, вы правы, – пробормотал он, – Адриен тоже это говорит. Он не должен ее видеть. Как такое только могло прийти мне в голову. Увидеть ее девочкой – все равно, что увидеть ее обнаженной. Он начнет презирать ее. Конечно же это так! – Ну конечно, – повторила леди Блендиш. – В таком случае, сударыня, – баронет привстал, – остается только одно, и надо на это решиться. Впервые за всю его жизнь мы должны будем с ним на это время расстаться. – А вы в самом деле способны это сделать? – спросила леди. – Это моя обязанность – после того как я его воспитал, проследить за тем, чтобы он нашел себе достойную спутницу жизни, чтобы он не увяз в зыбучих песках супружества, как то может случиться с такой тонкой натурой, как у него, скорее, чем с какой-нибудь другой! Помолвка убережет его от множества искушений. На какое-то время, мне думается, я все-таки смогу с ним расстаться. Принятые мною меры предосторожности до сих пор ограждали его от соблазнов, которым подвергаются его сверстники. – На чье же попечение вы его оставите? – спросила леди Блендиш. Она вышла из храма и стояла теперь рядом с сэром Остином на верхних ступеньках, освещенная прозрачными предвечерними лучами. – Сударыня! – он взял ее за руку, и голос его сделался вкрадчивым и нежным. – На чье же, как не на ваше? Сказав это, баронет нагнулся к ее руке и поднес ее к губам. Леди Блендиш поняла, что все это неспроста и что ей сделано предложение. Она не отдернула руку. Ей был приятен этот почтительный поцелуй. Запечатлел он его продуманно, словно совершая нечто торжественное и важное. Он, этот женоненавистник, оказал ей великое доверие! Леди Блендиш успела уже забыть, что ей все же стоило труда этого добиться. Она вкушала услышанные только что слова во всей их неповторимой сладости: дары любви должны доставаться незаслуженно, иначе все очарование исчезает. Рука леди Блендиш все еще пребывала в этом сладостном плену, а баронет все еще стоял склоненным, когда донесшийся откуда-то из буковой рощи шорох привел в чувство обоих участников этой исполненной галантности пантомимы. Они повернули головы и увидели перед собою наследника Рейнема. Сидя верхом на лошади, он взирал на представшую его глазам сцену. Он тут же ускакал прочь. ГЛАВА XIV Притяжение Всю ночь напролет Ричард ворочался с боку на бок в постели; сердце его неслось вскачь, а рассудок старался обуздать этот бег по богатому, еще неизведанному миру и по огромному царству тайны, к которому он начинал приобщаться. Долгие месяцы бродил он у ворот, за которыми пытался что-то узнать, вздыхал, стучался в них – и ему так и не удалось ни проникнуть внутрь, ни добиться ответа. И вот сейчас ключ у него в руках. Собственный отец неожиданно раскрыл ему на все глаза. Сердце, точно взмыленный конь, несло его все дальше и дальше по безбрежным просторам, овеянным странной сверхчеловеческой красотой; туда, где рыцари и дамы склонялись, что-то шепча, над зеленым дерном, где кольчуги всадников и яркие платья сверкали в лесных чащах, где турниры и поединки разыгрывались на блистающих золотом площадках, озаренных сиянием женских глаз, и где пара таких вот глаз словно из-за дымки светила ему и неотступно следовала за ним сквозь заросли и притягивала к себе, когда он склонялся над рукою, белой и благоуханной, точно лепесток, тронутый морозом в майскую ночь. На мгновение сердце его останавливалось и трепетало перед новым толчком: он вбирал в себя все земное блаженство, прижимая губы к маленькой белой руке. «Только это одно, а там можно и умереть!» – вскричал магнетический юноша: бросить жемчужину жизни в эту чашу и выпить ее до дна! Одна мысль об этом его опьяняла. Ради этого он родился. Значит, у него есть цель жизни, есть ради чего жить на свете! Поцеловать женскую руку и умереть! Он соскочил с постели и схватился за перо и бумагу, чтобы освободиться от кипевших в нем чувств. Но не успел он сесть, как уже отшвырнул от себя перо, как в сторону полетела бумага. – Разве я не поклялся, что никогда больше не стану писать? – вскричал он. Сэр Остин лишил его этой спасительной отдушины. Томившее юношу сумасбродство могло легко найти себе выход, а оно так вскипало, так безудержно стремилось излиться, что он то и дело забывал о данной им клятве, снова садился за стол и при свете лампы писал и писал, прежде чем гордость его могла вымолвить свое слово. Может быть, даже гордость Ричарда Феверела была бы начисто сметена, если бы в эту пору строки сами лились и если бы какая-то одна мысль возобладала над всем; но мыслей было великое множество, и каждая рвалась вперед; беспорядочные полчища их клокотали, словно бушующие волны, теснились, требуя, чтобы он как-то выразил их, и отчаяние от невозможности найти для них форму, наравне с гордостью, на которую ему угодно было ссылаться, чтобы неуменье свое оправдать, вырывало у него из рук обессилевшее перо; истерзанный, он кидался снова на свое ложе и опять уносился вскачь по розовеющей широкой долине. К утру эта жестокая лихорадка немного улеглась, и он вышел на воздух. В спальне его отца все еще горел свет, и, когда Ричард поднял глаза, ему показалось, что в окне мелькнула голова его неусыпного стража. В ту же минуту лампа потухла и окно зазияло мраком, в то время как напротив, на горизонте загоралась заря. Усиленная гребля – отличное средство от иных форм и видов лихорадки. Ричард инстинктивно к нему прибегнул. Золотящиеся под лучами утреннего солнца прозрачные воды реки сверкали, когда их стремительно рассекала лодка; глубокие мягкие тени причудливо извивались и исчезали, скользя за кормой. Вокруг расцветало тихое утро – от ростка к бутону, от бутона – к цветку; пленительной была смена красок, игра света и тени, а меж тем он не замечал ничего вокруг, проплывая под сенью ив и осин по речному простору, где, как в зеркале, отражалось сияющее небо, и был единственным властелином этой реки. Где-то у самых истоков мира лежала страна, в направлении которой он греб; то там, то тут вспыхивали подчас ее едва различимые огни. Теперь он уже знал, что это не сон. Все вокруг было овеяно тайной. Этой тайны были полны леса; это она катила воды и управляла ветрами. Ах, почему в наше время человеку не дано совершить высокий рыцарский подвиг, на который со своих небесных высот устремились бы взгляды дам, как то бывало во времена короля Артура! Вот что означали безотчетные вздохи юноши, когда он ощутил первый лихорадочный порыв вспыхнувших в нем жизненных сил. Он миновал Берсли и успел уже немного окунуться в ту умиротворенность раздумья, которая приходит после физических усилий, как вдруг услыхал, что его окликают по имени. Нет, это была не дама, не фея, а – юный Ралф Мортон, вместе с которым в этот мир вторгалась ненавистная ему проза жизни. Мысленно посылая его, как и все человечество, к чертям, Ричард подгреб к берегу и выскочил из лодки. Ралф сразу же взял его за плечи, сказал, что ему надо поговорить с ним об одном важном деле, и, оторвав магнетического юношу от роившихся в его голове видений, стал водить его по мокрой скошенной траве. Должно быть, ему все же нелегко было подыскать нужные слова, и Ричарду, хоть он и почти не слушал их, очень скоро надоели услышанные от его давнего соперника излияния радости по поводу их встречи, и он начал проявлять признаки нетерпения; тогда Ралф, как человек, который заводит речь о предмете, мало ему знакомом, но убежден в его исключительной важности для всего человечества, спросил: – Скажи, какое женское имя больше всего тебе нравится? – Право же, не знаю, – безучастно сказал Ричард. – А чего это ты поднялся в такую рань? В ответ на это Ралф заметил, что Мери – славное имя. Ричард не стал с ним спорить; так ведь зовут экономку в Рейнеме; добрая половина их горничных и кухарок носят то же имя; Мери – это все равно, что служанка. – Да, знаю, – сказал Ралф, – у нас множество всяких Мери. Самое обыкновенное имя. Нет! Мери это не то. А как тебе, например, нравится Люси? Ричард нашел, что это имя нисколько не лучше. – Знаешь что, – продолжал Ралф, решив говорить без обиняков и прямо перейти к делу, – есть имена, за которые я, верно, отдал бы все на свете – таких только одно или два. Это не Мери и не Люси. Кларинда – имя, вообще-то говоря, неплохое, но его встречаешь только в романах. Вот Кларибел мне нравится. Самые лучшие имена это те, что начинаются с «Кл». Все «Кл» это непременно милые и красивые девочки, за которых хочется отдать жизнь! Не правда ли? Ричард никогда не знал ни одной такой девушки, что могла бы вызвать в нем подобные чувства. Право же, столь настойчивые расспросы касательно его пристрастий к женским именам да еще в пять часов утра несколько изумили его, хоть он и не совсем еще пробудился от грез. Приглядываясь к Ралфу, он заметил в нем перемену. Наместо пышущего здоровьем жизнелюбца, соперника его в разных состязаниях, которого всегда отличала прямота и у которого слово не расходилось с делом, перед ним стоял робкий, то и дело краснеющий юноша, жалостно искавший наперсника, которому он мог бы излить свои чувства. Вместе с тем Ричард постепенно стал замечать, что Ралф, как и он сам, находится на пороге царства тайны и, может быть, даже углубился в это царство дальше, чем он сам; и тут он сразу проникся к нему сочувствием, и каким-то чудом ему открылись вся удивительная красота и глубокий смысл, вложенный в это перечисление женских имен. Он ощутил и новизну, и очарование самого предмета их разговора, как нельзя более подходившего и к этой поре года, и к раннему утру. Но вся трудность заключалась в том, что сам Ричард не мог выбрать ни одного женского имени: для него между ними не было никакой разницы; ему нравились все. – Скажи, а неужели тебе не милее всего те, что начинаются на «Кл»? – настойчиво вопрошал Ралф. – Они нисколько не лучше, чем те, что кончаются на «я» и на «и», – ответил Ричард, которому хотелось бы и самому иметь любимые имена, ибо Ралф, по всей видимости, опередил его и в этом. – Давай посидим тут в тени, – предложил Ралф. И когда они уселись на берегу под сенью деревьев, соперник его излил ему душу. Еще несколько месяцев, и он должен будет прибыть в свой полк, а перед тем как уехать он хочет проститься с друзьями… Не может ли Ричард дать ему адрес миссис Фори? Он слышал, что она сейчас где-то на морском побережье. Адреса тетки Ричард не помнил, но сказал, что берется передать ей любое письмо. Ралф стал шарить в кармане. – Вот оно. Но смотри, чтобы никто не увидел. – Тетку мою зовут вовсе не Клара, – сказал Ричард, вглядываясь в то, что было написано на конверте. – Ты что, адресуешь его самой Кларе? Сомневаться в этом не приходилось. «Эммелина Клементина Матильда Лаура, графиня Блендиш», – вполголоса Ричард продолжал перечислять все эти имена, упиваясь их благозвучием. – Женские имена! – воскликнул он. – Как они у них мелодично звучат! Он впился взглядом в Ралфа. Если даже он и обнаружил что-то еще, он ничего не сказал и, попрощавшись с ним, вскочил в лодку и поплыл вниз по течению. Не успел Ралф скрыться за поворотом, как Ричард принялся читать написанные на конверте имена. Впервые в жизни ему пришло в голову, что кузина его Клара в самом деле очень красива; он вспомнил ее взгляды и особенно тот, последний, когда они расставались: в нем был упрек. Чего это ради Ралфу вздумалось ей писать? Разве она не принадлежит ему, Ричарду Феверелу? Вновь и вновь перечитывал он все те же слова: Кларе Дорайе Фори. Ну конечно же, имя Клара нравится ему, Ричарду, больше всех остальных, он его просто любит. Да и Дорайя тоже – он-то сам тоже ведь носит это имя. Сердце его застучало, теперь это уже не был прежний кентер, это был галоп, которым несутся, когда впереди мелькнула добыча. Он почувствовал, что совсем ослабел и не может грести. Клара Дорайя Фори – о, как это дивно звучит! В то время, как он скользил вниз по течению, ему слышались звуки флейты, доносившиеся с прибрежных холмов. Когда мы созрели для любви, судьба тотчас же воздвигает храм, где будет гореть ее пламя. У самой запруды, над грохотавшим потоком среди зеленых водорослей качались желтые и белые лилии. Над густо заросшим камышом и ползучею куманикой берегом склонялись кусты медуницы, и – склонялась фигура девушки. Большая соломенная шляпа роняла тень на ее лицо; слегка отогнутые поля этой шляпы оставляли губы ее и подбородок незащищенными от солнца, и, когда она наклонялась, можно было на мгновение уловить блеск ее голубых глаз. Пышные длинные локоны ниспадали ей на плечи и на спину; темно-русые в тени и золотившиеся там, где их касался луч солнца. Одета она была просто и скромно. Вглядевшись пристальнее в ее лицо, можно было заметить, что губы у нее почернели. Она рвала ежевику, кусты которой росли у самой воды. Ягод, как видно, было великое множество – рука ее то и дело направлялась ко рту. Даже самый привередливый юноша, который возмущается тем, что женщина полная теряет изящество свое от слишком обильной еды и, надо думать, был бы рад видеть ее более худощавой и тем самым более поэтичной, – и тот вряд ли станет возражать против ежевики. В самом деле, ведь поедать эту ягоду с куста – огромное наслаждение, навевающее сладостные мечты. Ежевика – родная сестра лотоса, и в ней самой есть девическая невинность. Вы едите ее: рот, глаза и руки заняты, а ум свободен. Так было и с молодою девушкой, стоявшей там на коленях. Маленький жаворонок вспорхнул над нею, заливаясь песнею, и улетел к растянувшейся по небу тучке; откуда-то из обрызганных росою зарослей, прямо над ее склоненною шляпой, просвиристел черный дрозд: полились нежные, мелодичные и, казалось, обращенные к ней звуки; изумрудное оперение зимородка блеснуло из-за зеленеющих ив; круглокрылая цапля улетела вдаль, ища уединения; скользившая вниз по реке лодка приближалась, а вместе с этою лодкой приближался и погруженный в мечты юноша; она же по-прежнему рвала и рвала ягоды и лакомилась ими – и сама предавалась мечтам так, будто поблизости никакого сказочного принца не было и в помине, как будто ей этого вовсе и не хотелось, или просто она не знала, чего ей хочется. Среди этих с кошенных зеленых лугов, где жужжали шмели и неумолчно грохотал поток, овеянная дыханием полевых цветов, душистых и пышных, она являла собою частицу прелестной человеческой жизни, заключенную в удивительную оправу и обладавшую огромной притягательной силой. Магнетический юноша повернул голову – посмотреть, далеко ли еще осталось плыть до плотины, – и тут взгляду его предстало это видение. Природа вокруг притихла. Казалось, в небе вот-вот встретятся две грозовые тучи и грянет гром. В позе девушки было столько грации, что хоть его и уносило прямо к плотине, он не взялся за весло. Как раз в эту минуту внимание девушки было привлечено какой-то особенно сочной ягодой. Он проскользнул незамеченным и тут увидел, что руке ее никак не дотянуться до цели. Сильный удар правым веслом, и он очутился возле нее. В испуге взглянула на него незнакомка и покачнулась. Ричард сразу кинулся в воду. Он успел подставить руку под ногу девушки, которая, сделав неосторожный шаг, начала было уже сползать вниз по рыхлому склону, и помог ей удержаться на кусочке твердой земли, куда вслед за нею выбрался и он сам. ГЛАВА XV Фердинанд и Миранда[38 - Фердинанд и Миранда. – Начало главы построено на образах и реминисценциях пьесы Шекспира «Буря» (Фердинанд, Миранда, Ариэль, Калибан, Просперо).] Он высадился на одном из Бермудских островов. Оставленный им мир погиб; Рейнем был где-то далеко, он канул в тумане; он сделался призраком, а реальный мир воплотился в этой белой руке, что за одно мгновение увела его на тысячи миль оттуда. Чу, как над головой у него поет Ариэль! Как сверкают над ним небеса! И, о диво! Волшебное пламя, при свете которого мир предстает нам в изначальном своем величии… Лучезарная Миранда! Принц Фердинанд у твоих ног. Или это Адам, у которого во сне вынули ребро и преобразили его так, что он изведал рай, а потом его потерял?.. Юноша смотрел на нее таким же горящим взором. Это была Первая Женщина, на которую он обратил свой взгляд. Для нее же все человечество было Калибаном, кроме этого единственного юноши, похожего на принца из сказки. Вот что говорили их блестевшие взоры, когда они стояли так друг против друга; он – бледный, она – зардевшаяся румянцем. Она в самом деле была удивительно хороша, и ее соперницам пришлось бы это признать. Легко было догадаться, что здесь, на этом волшебном берегу, юноша, воспитанный по Системе и пораженный теперь пущенной ему прямо в голову стрелой, готов был сразу же умчаться с нею невесть куда. Нежный румянец, лучистые ясные глаза – на всем облике ее лежала печать здоровья. Если бы она предстала перед сэром Остином среди своих соперниц, то не приходится сомневаться, что ученый гуманист, для того чтобы подтвердить безошибочность своей Системы, выбирая сыну невесту, пальму первенства отдал бы именно ей. Широкополая соломенная шляпа, надвинутая прямо на брови, казалось, струилась сама вслед за струящимися тяжелыми локонами, а сами эти шелковистые локоны, вернее волны волос, концы которых вились, ниспадали пронизанным красными солнечными прожилками потоком ей на спину; юноша был ослеплен этим чудом красоты, вглядеться в нее пристальнее он был не в силах. А черты все и краски были таковы, что в них следовало бы вглядеться. Ее густые темно-русые брови выделялись на нежной розовой коже лица; одним концом дуги их сходились у переносицы, а другим – ровною линией тянулись к вискам; видно было, что она создана для того, чтобы непрестанно вникать во все земное, а гибкая линия бровей говорила о том, что эта удивительная девушка пользуется своей способностью и не обращается в статую для того, кому случится бросить на нее взгляд. Из-под густых темных бровей выступали своды ресниц, погружая в глубокий мрак ее чистые голубые глаза – ни один человеческий разум не мог бы постичь, какие мысли они скрывают; в глубинах этих для принца Фердинанда таилось больше богатств, чем во всей земной мудрости. Ведь когда природа выступает в роли художника и создает игру красок на и без того красивом лице, то какой мудрец и какой провидец может сравняться по глубине с ее самым беглым наброском? Принц Фердинанд был тоже хорош собою. В плотно облегавшей его тело легкой одежде он имел очень мужественный вид. Волосы его, пышно вздымаясь по правую сторону от пробора и образуя то, что, восхищаясь им, леди Блендиш называла его оперением, плавно и нежно клонились к вискам наперерез почти неуловимому в этом месте изгибу бровей – его скорее можно было угадать, нежели увидеть, так он был тонок, – и придавали его профилю дерзкую красоту, которая особенно выигрывала от того, что он был взволнован и в то же время смущен. Пронзенный пущенною в него стрелой, он теперь готов был лететь вместе с нею в любую даль! Он слегка подался вперед, пожирая ее всем множеством своих глаз, ведь первая любовь бывает тысячеглазой. И тут Система поистине восторжествовала – как раз перед тем, как потерпеть поражение; и если бы сэр Остин только выпустил эту стрелу и дал ей лететь, куда захочется, он мог бы поставить сына еще раз в пример и сказать всему миру: «Сравняйтесь с ним!» Ведь только у того, кто молод и неискушен, открывается столько душевных сил, чтобы со всей остротою ощутить счастье – так, как юноша ощутил его в этот миг. «О женщины! – гласит «Котомка пилигрима» в одном из своих одиноких излияний. – Женщины, которым нравится негодяй и которые делают из него героя! Сколько должно еще пройти времени, прежде чем вы поймете, что пригрели у себя на груди несостоятельного должника и что блеск золота, который вас привлекал, исходит от гнили, от ила, устилающего озеро греха». Если эти двое были Фердинандом и Мирандой, то сэр Остин не был Просперо; он и вообще-то не появился на сцене. Появись он тогда, судьбы их могли бы сложиться иначе[39 - Благодетельный волшебник Просперо, отец Миранды, поощряет любовь молодых людей и способствует ее счастливому исходу. Комментируемая фраза выступает в романе первым предупреждением о трагической развязке.]. Так они несколько мгновений стояли, глядя друг на друга, после чего Миранда заговорила, и они спустились на землю, продолжая ощущать себя парящими в небе. Она нарушила молчание, чтобы поблагодарить его за то, что он ей помог. Это были совсем простые обыденные слова; и она вкладывала в них простой обыденный смысл, но для него они звучали, как магические заклинания, сила их была так велика, что ответы его сделались бессвязны и приводить их здесь было бы просто нелепо. Оба снова погрузились в молчание. Вдруг Миранда, в то время как на ее прелестном личике все еще продолжалась игра светотени, всплеснула руками и вскричала: – Книга моя! Книга! – и кинулась к берегу. Принц Фердинанд стоял рядом. – Вы что-то потеряли? – спросил он. – Книгу! – ответила она; ее чудесные локоны перекинулись через плечи и повисли прямо над водой. Потом она повернулась к нему: – Нет, нет! Умоляю вас, не ищите ее! – воскликнула она. – Не такая уж это беда. – И стараясь всеми силами удержать его от этих поисков, она невольно коснулась рукою его плеча; от этого прикосновения он замер. – Право же, не так уж нужна мне эта глупая книжонка, – продолжала она, стремительно отдернув руку и покраснев. – Пожалуйста, не ищите ее! Молодой человек меж тем уже скинул башмаки. И как только чары, вызванные ее прикосновением, рассеялись, он спрыгнул в речку. Вода в ней все еще оставалась взбаламученной от только что учиненного им вторжения, и, хоть он и кинулся туда с быстротою молнии, книги на месте не оказалось. Единственное, что он подобрал, был слетевший с куста куманики и плававший на поверхности воды клочок бумаги; выглядел он так, как будто края его обгорели, и, спасаясь от одной стихии, он сделался добычей другой. Когда раздосадованный юноша вылез на берег, он услыхал из уст Миранды слова смущенной благодарности и – протеста. – Попытаюсь еще раз, – сказал он. – Нет, не смейте больше! – взмолилась она и прибегла к ужасной угрозе: – Если только вы это сделаете, я убегу сию же минуту! – Слова эти возымели свое действие. Взгляд девушки упал на обгоревший клочок бумаги, и глаза ее просияли. – Вот он, вот он, вы нашли как раз то, что надо. Именно это. Бог с ней, с книгой. Нет, нельзя! Вы не должны это видеть. Отдайте! Но прежде чем она сделала это шутливое, но решительное распоряжение, Ричард успел бросить взгляд на листок и обнаружил на нем изображение грифона между двумя колосьями пшеницы; его серебряный шлем, и под ним – о диво дивное! – его собственный почерк. Он протянул ей листок. Она взяла его и спрятала у себя на груди. Кто бы мог подумать, что в то время как все остальное погибло – оды, идиллии, строки, стансы, – этот единственный, обращенный к звездам сонет каким-то чудом уцелел, чтобы явиться к нему в этот звездный час, в эту минуту мимолетного счастья! В то время как они молча шли по лугу, Ричард силился вспомнить, когда и в каком настроении он писал это свое примечательное творение. Он призывал тогда звезды, которые все видят и все предвидят, поведать ему, какою будет вспыхнувшая в сердце любовь, и вопрошал еще о многом другом; Вечерняя Звезда[40 - Вечерняя звезда – планета Венера. В романе этот образ приобретает символический смысл, ассоциируясь с возлюбленной Ричарда – Люси.] снизошла тогда к его мольбе и описала избранницу его сердца такими словами: Как узрел ты меня сквозь янтари заката, Тех глаз голубизна блеснет сквозь кудрей злато. И, право же, слова эти оказались поистине пророческими, тут были голубые глаза и златые кудри; и, по странной случайности, в которой нельзя было не увидеть божьего перста, эти пророческие строки попали в руки девушки, которой надлежало это пророчество исполнить! Он был слишком взволнован для того, чтобы говорить. Можно не сомневаться, что в голове у девушки таких мыслей не было. А может быть, ее тяготило нечто совсем иное, но видно было, что она смущена. Наконец она вскинула голову, чтобы взглянуть на своего собеседника из-под надвинутой на лоб шляпы (и от этого порыва в ее лице появился какой-то прелестный задор). – Куда же вы собрались? – вскричала она. – Вы же промокли насквозь. Позвольте мне еще раз поблагодарить вас и, пожалуйста, уходите скорее, ступайте домой и немедленно переоденьтесь. – Промок насквозь? – произнес магнетический мечтатель, и в его вкрадчивом голосе звучало недоумение. – Да нет же, я промочил, должно быть, только одну ногу. Я отойду в сторону, пока вы будете сушить на солнце чулки. Девушка не смогла удержаться от приглушенного смеха. – Не я, а вы. Это ведь вы пытались вызволить эту злосчастную книжонку и вымокли до нитки. Вам же это должно быть неприятно. От всей души он заверил ее, что ничего неприятного в этом нет. – Так что же, вы, значит, даже не почувствовали, что промокли? Он в самом деле этого не почувствовал; и слова его были истинной правдой. Она очень смешно поджала свои вымазанные ежевикой губки, и в ее слегка прищуренных голубых глазах блеснула улыбка. – Ничего не могу с собой поделать, – сказала она и, открыв рот, на этот раз уже звонко рассмеялась. – Вы меня простите, не правда ли? На его восхищенном лице появилось тоже что-то похожее на улыбку. – Как! Только что вылезти из воды и не чувствовать, что промок! – нараспев сказала она, видя, что он ее уже простил. – Да, – сказал он; и тут его собственная серьезность отступила, а когда он заговорил с нею, они уже больше не были чужими друг другу, и минута эта сблизила их так, словно за плечами у них был целый месяц таких встреч. Смех лучше самых нежных слов открывает сердце наше для любви; не какой-нибудь уголок его для одинокой стрелы, а все его целиком – для всех стрел, что в колчане. Так не упускай же счастливый случай, о юный бритт! И смейся вволю, и веди себя с любовью, как с настоящим богом, и не потакай чувствительному притворству. Те, о ком здесь идет речь, смеялись, и души их кричали друг другу: «Это я, это я». Они засмеялись и забыли, чему смеются, а тем временем легкая одежда юноши высохла на солнце, и они углубились в рощицу и остановились возле воды, любуясь клочьями белой пены и переливающимся всеми цветами радуги клокочущим потоком. Меж тем лодка Ричарда все же ударилась о плотину и теперь, перевернувшись вверх дном, качалась на воде, уносимая быстрым противотечением. – Как, вы бросили ее? – спросила девушка, недоуменно глядя на лодку. – Ее больше уже не удержишь, – ответил Ричард и мог бы еще добавить: «Да и на что мне она теперь!» Вся его прежняя жизнь уносилась теперь вместе с этой лодкой; она окончилась, она канула в этот клокотавший поток. С этой минуты для него началась новая жизнь – овеянная присутствием девушки, радостная и светлая. Она низко опустила поля шляпы. – Право, вы не должны идти со мной дальше, – тихо сказала она. – Так что же, вы уйдете и так и не скажете мне, кто вы? – спросил он, становясь смелее оттого, что его вдруг обуял страх ее потерять. – И неужели, перед тем как уйти, вы не скажете мне, как к вам попала эта бумажка? Из двух вопросов она выбрала более легкий. – Вы ж должны меня знать: нас с вами когда-то знакомили. В простодушии, с каким она это сказала, было что-то подкупающее. – Тогда ради всего святого скажите, кто вы такая? Умоляю вас! Я никак не мог вас забыть. – А все-таки забыли, – ответила она. – Не может этого быть, чтобы мы с вами встречались и я вдруг забыл. Она подняла на него глаза. – А Белторп вы помните? – Белторп! Белторп! – произнес Ричард, словно мучительно силясь что-то вспомнить. – Вы хотите сказать, ферму старого Блейза? – Так знайте, что я племянница старого Блейза, – она слегка ему поклонилась. Зачарованный юноша глядел на нее. Какими судьбами это божественное нежное создание могло оказаться в родстве с этим старым хрычом! – Так как же… как вас зовут? – вымолвил его рот, а глаза тут же добавили: «О, прелестное создание, как ты могло появиться на этой земле?» – Так вы, значит, и о Десборо из Дорсета тоже позабыли? – она глянула на него из-под изгиба опущенных полей шляпы. – Десборо из Дорсета? – его вдруг осенило. – И это вы так выросли и превратились в такую?.. Из маленькой девочки, которую я тогда видел! Он придвинулся ближе к ней, чтобы лучше разглядеть все черты явившегося ему видения. Она больше не могла уже защитить себя шутками от его пронзительного, горящего взгляда. Под этим глубоким проникновенным взглядом от всей непринужденности ее не осталось и следа, и теперь голоса их сделались тише, и обоими овладело смущение. – Вот видите, – прошептала она, – оказывается, мы с вами старые знакомые. – Какая вы красивая! – воскликнул Ричард, не сводя с нее глаз. Слова эти вырвались у него сами собой. Настоящая искренность безотчетно смела. Удивительная красота девушки разбудила его сердце, и, подобно фортепьяно, клавиш которого коснулись чьи-то пальцы и которое начинает звучать, сердце это сразу отозвалось. Мисс Десборо попробовала было обратить в шутку эту пугающую прямоту; но в глазах его светилась такая бесповоротная решимость, что приготовленные слова замерли у нее на губах. Она отвела от него взгляд, сердце ее тревожно билось. Такая горячая похвала, да еще из уст того, кто был предметом ее первых мечтаний, того, о ком она думала ночи напролет и кого ее девическое воображение окружало светящимся ореолом, – такую хвалу сердце не может отвергнуть; не может, даже если бы захотело. Она ускорила шаг. – Я вас обидел! – послышался у нее за спиною огорченный голос. То, что он мог это подумать, было хуже всего. – Да нет же, нет! Никогда вы меня не сможете обидеть, – она повернулась к нему; глаза ее сияли. – Тогда почему… почему вы уходите? – Потому что… – она заколебалась, – я должна уйти. – Нет. Вы не должны уходить. Почему вы должны вдруг уйти? Не уходите. – Право же, я должна, – сказала она, оттягивая несносные широкие поля шляпы; и истолковав по-своему ту паузу, которую он сделал, как согласие с ее здравым решением, робко на него глядя, протянула ему руку и сказала: – До свидания, – так, как будто это было самое естественное, что она могла сделать. Рука ее была совершенно белой, белой и душистой, как лепесток, тронутый морозом в майскую ночь. Это была та самая рука, над тенью которой, опережая события этого дня, он ночью еще благоговейно склонялся и целовал ее, готовый потом расплачиваться за это дерзание; и вот сейчас все обернулось для него неслыханным счастьем. Он взял ее руку и, не выпуская из своей, глядел ей прямо в глаза. – До свидания, – произнесла она снова со всей прямотой, на какую только была способна, и вместе с тем слегка напрягая пальцы в знак того, что это прощанье. В ответ он сжал ее руку еще крепче. – Вы не уйдете, не правда ли? – Прошу вас, пустите меня, – взмолилась она, и ее прелестные брови нахмурились. – Вы не уйдете?.. – он прижал ее белую руку к своему колотившемуся сердцу. – Я должна уйти, – жалобно прошептала она. – Вы не уйдете? – Нет, уйду! Уйду! – Скажите мне, вы хотите уйти? Это был коварный вопрос. Несколько мгновений она не отвечала на него, а потом переборола себя и сказала: – Да. – Вы… вы хотите уйти? – он смотрел на нее, стараясь заглянуть ей в глаза; веки его дрожали. В ответ он услышал еще более тихое «да». – Вы хотите… хотите меня оставить? – на этих словах дыхание его пресеклось. – Право же, я должна уйти. Он окончательно завладел ее рукой. Все тело ее охватила тревожная пьянящая дрожь. Она перебежала к ней от него, чтобы снова к нему вернуться. Грозовое предвестье любви метнулось от сердца к сердцу, стучась и в то, и в другое, пока наконец с силой не вырвалось из своего заточения. Теперь оба дрожали, и это были уже двое влюбленных под этим ласковым утренним небом. – Вы уйдете? – снова повторил он, как только голос к нему вернулся. Но она уже не в силах была ничего ответить и только попыталась освободить свою руку. – Раз так, то прощайте! – воскликнул он, и, припав губами к этой нежной, тонкой руке, поцеловал ее, и опустил голову; он отодвинулся от нее, почувствовав, что расставание – смерть. Странно, но именно теперь, когда она очутилась на свободе, ей захотелось остаться. Странно, что настойчивость его, вместо того чтобы встретить решительный отпор, пробудила краску у нее на лице, и робость, и нежные слова: – Вы на меня не сердитесь? «Сердиться на вас, любимая! – вырывалось из его души. – А вы меня прощаете, милая?» – Должно быть, нехорошо было с моей стороны уйти и не поблагодарить вас еще раз, – сказала она и снова протянула ему руку. Наверху, над его головой звонко запела птица. Сияющее небо благодатью вливалось ему в душу. Он коснулся ее руки, не сводя с нее глаз и не говоря ни слова, она же, едва слышно простившись с ним еще раз, прошла по приступкам изгороди, и поднялась по тенистой тропинке среди мокрых от росы зарослей, и, выйдя из освещенного свода, скрылась с его глаз. И вместе с ее уходом развеялось все неслыханное очарование. Он глядел в пустоту. Но мир для него был уже не тот, что вчера. Вспыхнувшее перед ним великолепие жизни заронило семена, готовые прорасти и расцвести, стоит ему увидеть ее вновь; а запавшие ему в сердце голос, лицо, стан взмывают вдруг и озаряют его, как прерывистые летние зарницы – призраки солнца, исчезнувшего за горизонтом. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=332292) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Боборыкин П. Д. Воспоминания. В двух томах. М., 1965, т. 2, с. 219. 2 Боборыкин П. Д. Воспоминания. В двух томах. М., 1965, т. 2, с. 214. 3 Ленин В.И. Полн. собр. соч. Изд. 5-е, т. 38, с. 305. 4 Хералдз Колледж – геральдическая палата. 5 Риччо Давид (1533? —1566) – придворный музыкант шотландской королевы Марии Стюарт, ее фаворит, возвысившийся до секретаря и доверенного советника, убитый заговорщиками, возглавляемыми лордом Дарнли, мужем королевы. Жену Мередита звали Мери. 6 Речь идет о мизантропе Тимоне Афинском (конец V в. до н. э.). В трагедии Шекспира он изображен щедрым, хлебосольным вельможею, который «людскому роду стал врагом», после того как, разорившись, обратился за помощью к друзьям, толпившимся вокруг него, когда он был богат, но встретился с холодной неблагодарностью и равнодушием. 7 В первой редакции эта деталь соотносилась с упоминанием о том, что Феверелы с гордостью выводили свое генеалогическое древо из старинных норманских родов, принимавших участие в завоевании Англии (1066 г.). 8 Имеется в виду, что учение древнегреческого философа материалиста Эпикура (341–270 до н. э.) о мудром наслаждении удовольствиями земной жизни было Адриеном воспринято в его широко распространенном, имеющем многовековую традицию истолковании как теоретического обоснования безразличия к добру и злу. Съезжавшиеся к Эпикуру друзья и последователи жили в его саду, который он завещал после смерти своей школе. 9 Гиббон Эдуард (1737–1794) – английский историк, автор знаменитой многотомной «Истории упадка и падения Римской империи» (1776–1788). Блестящий, изысканный стилист, он выражал свое рационалистическое отношение к излагаемому материалу и освещаемым событиям тонкой иронией, особенно в главах, посвященных возникновению христианской религии. В этом аспекте он воспринимался Адриеном в одном ряду с древнеримским поэтом Горацием (65—8 до н. э.), признанным в истории литературы мастером «мягкой», «изящной» сатиры. 10 Турн – царь италийского племени рутулов, мужественно сражался с высадившимися остатками спасшихся троянцев, но был убит в жестоком поединке с их вождем Энеем. Метафорическое упоминание о безрассудстве Риптона построено на игре сведениями из мифологии: в троянской войне Афина Паллада, богиня мудрости, была на стороне греков, победивших троянцев, но Турну, тоже противнику троянцев, она не помогала. 11 Блейз (англ. Blaize) – фамилия омонимична английскому слову «blaze», имеющему значение как существительное «пламя, яркий огонь» и как глагол «гореть ярким пламенем». 12 Фритредер – сторонник направленного против крупных землевладельцев (к числу которых принадлежал и сэр Остин) движения за свободу торговли и невмешательство государства в частнопредпринимательскую деятельность. 13 Магическое противоборство. – Для образного объяснения сути дальнейших событий Мередит прибегает к понятиям зороастризма – дуалистической религии, распространенной в древности и раннем средневековье в Иране и соседних с ним странах. По учению зороастризма, содержание мирового процесса составляет вечная борьба добра и зла, в которой человек обладает свободой мысли и поступков, а потому может стать на любую сторону, но должен духовной и телесной чистотой бороться с силами зла, так что в конечном итоге совместными усилиями добро победит. В ритуале зороастризма главная роль отводилась огню как воплощению божества справедливости. Жрецами зороастризма были маги. 14 Здесь обыгрывается английская пословица «возить уголь в Ньюкасл», которой соответствует русская «ездить в Тулу со своим самоваром» (Ньюкасл – центр английской угледобывающей промышленности). 15 В Евангелии (Деяния апостолов, гл. 27) рассказывается, что корабль, на котором апостола Павла везли на суд в Рим, попал в сильную бурю, две недели носился по морю неуправляемый и разбился на мели. 16 Магическое противоборство. – Для образного объяснения сути дальнейших событий Мередит прибегает к понятиям зороастризма – дуалистической религии, распространенной в древности и раннем средневековье в Иране и соседних с ним странах. По учению зороастризма, содержание мирового процесса составляет вечная борьба добра и зла, в которой человек обладает свободой мысли и поступков, а потому может стать на любую сторону, но должен духовной и телесной чистотой бороться с силами зла, так что в конечном итоге совместными усилиями добро победит. В ритуале зороастризма главная роль отводилась огню как воплощению божества справедливости. Жрецами зороастризма были маги. 17 Фокс Гай (1570–1606) – главный участник так называемого «порохового заговора», имевшего целью взорвать парламент во время его открытия в присутствии короля (5 ноября 1605 г.). Фокс должен был поджечь бочки с порохом, сложенные в подвале здания. Имя Фокса приведено в его романском соответствии, которое сам Фокс принял во время службы в испанской армии и которое употреблялось в полемической литературе XVII в., чтобы подчеркнуть связь заговорщиков с врагами Англии. 18 Имеется в виду поверье, будто скорпион, окруженный огнем, сам себя жалит и убивает. 19 В романе Вальтера Скотта «Айвенго» (1819) Робин Гуд во главе своих стрелков и король Ричард Львиное Сердце берут совместным приступом замок разбойничающих феодалов и освобождают заточенных там пленников. 20 В сборнике «Застольные беседы» («Table-Talk») английского поэта-романтика Сэмюела Кольриджа (1772–1834) содержится следующее сравнение: «У большинства людей опыт подобен кормовым огням корабля, которые освещают лишь пройденный путь». 21 Скакун железный – паровоз. 22 Квакеры – протестантская религиозная секта, этические правила которой предписывают абсолютную честность, скромность, аскетизм. В XIX в. секта имела распространение среди британских промышленников. В «Капитале» К. Маркс рисует образ квакера, который, будучи привлечен к суду за то, что заставлял детей работать по 20 часов в сутки, отказывается давать присягу на Библии, считая это богохульством. 23 Французский военный инженер Анри де Латюд (1725–1805) за время своего тридцатилетнего заточения трижды совершал побеги из самых крепких тюремных замков, в том числе из Бастилии, о чем рассказал в мемуарах, а также в отдельной брошюре. 24 Уайлд Джонатан (1682–1725) – предводитель воровской шайки, скупщик краденого и полицейский осведомитель. Мальчики читали, вероятно, повесть английского писателя Генри Филдинга (1707–1754) «Жизнь покойного Джонатана Уайлда Великого» (1743), в которой «деяния» преступника служили материалом для политической сатиры. Другие жизнеописания Уайлда были к тому времени, когда происходит действие романа, основательно забыты. 25 Римские императоры Юлиан Отступник (331–363, прав. 361–363) и Константин I Великий (280?—337, прав. 306–337) упоминаются здесь как просвещенные правители, рассудительные, благоразумные, мягкого характера; в противоположении им Каракалла (188–217, прав. 211–217) и Нерон (37–68, прав. 54–68) – как неукротимые в жестокости и нравственной распущенности деспоты. Нерон поджег Рим и, любуясь грандиозным пожаром, пел и аккомпанировал себе на лире. Для цинического миросозерцания Адриена характерно, что на одной стороне противопоставления он помещает и Константина, возведшего христианство в ранг государственной религии, и Юлиана, восстановившего в правах язычество. 26 В решающем сражении 2-й Пунической войны (202 до н. э.) римское войско по приказанию полководца Публия Корнелия Сципиона Африканского Старшего (ок. 235 – ок. 183) издало в начале битвы неожиданный громкий крик, так перепугавший боевых слонов противника, что большинство из них ринулось назад и смяло ряды карфагенян. Перед остальными слонами римляне расступились и, пропустив их в проход, забросали с боков стрелами, так что, обезумев от боли, животные тоже бросились на свое войско. 27 Приют Дафны. – Имя нимфы Дафны, превращенной богами в лавр, чтобы избавить ее от преследования Аполлона, происходило от названия этого дерева в древнегреческом языке. 28 Имеется в виду «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо (конец второй книги). 29 В ремарке фермера, идущей вразрез с обычным предубеждением протестантов, слышны отголоски споров вокруг вопроса о предоставлении католикам гражданских прав, которых они были лишены с XVII в. (соответствующий акт парламента был принят в 1829 г.). Самыми ярыми приверженцами англиканской церкви и противниками католиков были в этой борьбе аристократы-тори. 30 Речь идет, вероятно, о песне «Маркитантка» французского поэта П.-Ж. Беранже (1780–1857). В произношении фермера искажено оригинальное название песни («La Vivandiere»). 31 Ироническая ссылка на строку «Ребенок – отец Мужчины» («The Child is father of the Man») из стихотворения без названия («Му heart leaps up when I behold») английского поэта-романтика Уильяма Вордсворта (1770–1850). 32 (в подлиннике: the Mother of Plenty – Мать Изобилия). – Имеется в виду римская богиня плодов Помона (возможно, в контаминации с Деметрой – богиней плодородия и земледелия). В первом издании этот пассаж соотносился с упоминанием о том, что возраст, в котором пребывает Ричард во время описываемых событий («простое отрочество», по терминологии сэра Остина), Адриен иронически назвал «антипомоновским», то есть бесплодным. Как продолжение этой метафоры возникнет в конце романа (с. 457) ремарка того же Адриена о древнеримской богине посевов и плодородия Опе. 33 Речь идет о системе воспитания в иезуитских школах. 34 Возможно, реминисценция автобиографической поэмы У. Вордсворта «Прелюдия» (соч. 1799–1805, изд., 1850), где, вспоминая детские годы, проведенные на лоне природы, автор говорит «Хороший был посев для моей души» («The Preludel», I, 301). 35 Речь идет об английском государственном деятеле Уильяме Питте, первом графе Четеме (1708–1778), занимавшем долгие годы руководящие посты в правительстве. В сознании англичан его имя связывалось с большими успехами экспансионистской политики, в результате которой Англия приобрела огромные владения в Индии и Северной Америке. 36 Итонский колледж – старинное привилегированное учебное заведение для мальчиков из дворянских семей; большое внимание в нем уделялось физической культуре. 37 Святой Грааль – легендарная изумрудная чаша, из которой пил Христос на тайной вечере, предмет поисков рыцарей Круглого Стола. 38 Фердинанд и Миранда. – Начало главы построено на образах и реминисценциях пьесы Шекспира «Буря» (Фердинанд, Миранда, Ариэль, Калибан, Просперо). 39 Благодетельный волшебник Просперо, отец Миранды, поощряет любовь молодых людей и способствует ее счастливому исходу. Комментируемая фраза выступает в романе первым предупреждением о трагической развязке. 40 Вечерняя звезда – планета Венера. В романе этот образ приобретает символический смысл, ассоциируясь с возлюбленной Ричарда – Люси.