Химеры Хемингуэя Джонатон Китс В недрах университетской библиотеки в твои руки нечаянно попала исчезнувшая без следа рукопись первого романа Эрнеста Хемингуэя. Как ты поступишь? Если ты прилежная студентка – опубликуешь ее и всю жизнь посвятишь кропотливому анализу, прячась в тени литературного гения. Но ты, не настолько амбициозна – и ты присвоишь манускрипт, опубликовав его под своим именем, сожжешь оригинал, оставив на память последнюю страницу, и станешь величайшей писательницей современности, любимым персонажем снобистской критики и желтой прессы, воплощением сказочного успеха. И, добившись признания, обнаружишь, что твое существование превратилось в нескончаемый кошмар, автор коего неизвестен и не важен. Вопроса «кто это сочинил?» больше не возникает – плагиат стал образом жизни, авторство переросло автора, повергнув мир в хаос и липкий ужас, а в конце возможна только смерть автора – человека и идеи. Итак, кто это сочинил? Джонатон Китс, романист, критик и художник-концептуалист. «Химеры Хемингуэя» – впервые на русском и любом другом языке. Джонатон Китс Химеры Хемингуэя Сыны человеческие – только суета; сыны мужей – ложь; если положить их на весы, все они вместе легче пустоты.     Псалтирь 61:10 Я знал, что должен написать роман… Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности, такой же непрочной и обманчивой, как сама юность. Я понимаю, что, быть может, и хорошо, что этот роман пропал, но понимал и другое; я должен написать новый.     Эрнест Хемингуэй. «Праздник, который всегда с тобой»[1 - Пер. М. Брук, Л. Петрова и Ф. Розенталь. – Здесь и далее прим. переводчика.] Начни заново и сосредоточься.     Гертруда Стайн[2 - Джеймс Р. Меллоу. «Зачарованный круг, или Гертруда Стайн и компания». Пер. А. Борисенко и В. Сонькина.] Галатея I Итак, вот она – Американская Мечта, наша единственная подлинная трагедия. Или назовите ее Анастасией. И поверьте. Вот она спит. Пока не будите ее. Ночь выдалась не из легких, о чем нетрудно догадаться, глядя на нашу героиню, полностью обнаженную, если не считать одного носка. Другой запутался в одеялах у нее в ногах. Калифорния, тепло. Утро. Она вздыхает. Маленькая рука – ее рука – тянется к свету, будто надеясь обнаружить тяжесть другого тела, крупнее. Держаться не за что. Она запускает пальцы в волосы, длинные и спутанные, особенно темные, точно древняя бронза, в сравнении с бледностью щек, и шеи, и груди. Есть. Два карих глаза открыты. Она проснулась. II У Анастасии на ушах родинки: бабушка говорила, что это божьи отметины, его напоминание о том, что на роду написано. В бога бабушка не слишком-то верила, по крайней мере в его разрушительную ипостась, но в этом единственном вопросе Анастасия все же предпочитала ей доверять, и, подозреваю, эта выдуманная личная легенда не хуже прочего объясняет, как она очутилась в Пало-Альто в Университете Лиланда,[3 - Университет Лиланда Стэнфорда-мл. (Стэнфордский университет) расположен рядом с городом Пало-Альто в районе залива Сан-Франциско.] на другом конце страны, вдали от родных и всего, что с ними связано, и даже как она проснулась этим осенним утром – дабы сделать шаг к будущему, которое никто еще не мог представить, но о котором, однако, год спустя «заранее знали» все центральные газеты, – проснулась, опоздав в библиотеку, где трудилась по полдня. Работником она была ужасным. Вот почему, подозреваю, ее и отправили в специальный фонд, подальше от стойки регистрации, заносить в каталог пожертвования выпускников университета, сделанные исключительно ради получения налоговых льгот и обреченные на вечное хранение в бункере тремя этажами ниже библиотеки. Несмотря на это, Стэси относилась к работе весьма серьезно. Ее преподаватель литературы – с которым она иногда спала и которому была обязана своей должностью в библиотеке – как-то назвал ее перспективной ученицей. И она прилежно изучала то, что, по идее, должна была просто оформлять. Так, может, его комплимент ночью накануне и заставил ее в это самое утро особо пристально вглядываться в бумажный хлам? Не потому ли она так усердно исследовала бесчисленные пачки писем и фотографий, не потому ли, собственно говоря, так внимательно прочла то, что оказалось (как она позже лихо заявила) чьими-то выброшенными мемуарами? Трудно вообразить, тем более зная, что произошло, но давайте все же попытаемся. Хотя бы этим мы обязаны бедняжке. Мемуары состояли из пяти исписанных карандашом общих тетрадей, перевязанных бечевкой. Анастасия почти сразу предположила, что автор их был не слишком образован – предложения оказались коротки, им едва хватало слов, дабы внятно излагать, дотянуться от одной мысли к другой. Но уже тогда стало ясно, что этому человеку было что рассказать. Перед ней лежала опись загубленной жизни, распродажа обугленных воспоминаний. Автор озаглавил свою историю, будто предполагал, что позже ее прочтут другие. На картонных обложках он написал слова, которые нам всем так хорошо известны теперь: «КАК ПАЛИ СИЛЬНЫЕ».[4 - 2 Царств 1:19, 25, 27.] Естественно, они были в «лисьих» пятнах, эти тетради, а бумага – того желтоватого оттенка, который она приобретает, десятилетиями пребывая на чердаке, купаясь в собственной кислоте. Страницы трескались от прикосновений Стэси, уголки крошились на ее коленях, точно иссохшая кожа: если кто и листал эти мемуары, это было до ее рождения. Даты вполне соответствовали – 12 декабря 1920 года… 28 апреля 1921 года… но, как ни странно, невзирая на такую точность, автор нигде не обозначил своего имени. В рукописи встречались обращения к нему других – они называли его лейтенантом Питом О'Нилом. Кое-где его имя писалось как «О'Нилл», но ни разу не намекнуло хотя бы на родство автора с дарителем – неким Саймоном Шмальцем, – либо с теми, чьи имена встречались в многочисленных заграничных паспортах, в альбомах с газетными вырезками и фотографиями или прочих разрозненных единицах хранения из коробок, завещанных Университету Лиланда. Анастасия словно угодила в какую-то старинную мистификацию. А когда утро медленно перетекло в полдень, оказалось, что и сама рукопись отнюдь не так проста, как ей показалось сначала. О'Нил вычеркивал детали, заменяя их совершенно другими. Небрежным росчерком пера его любовница, невысокая брюнетка, была превращена в высокую блондинку. Брат автора сменил имя три раза, а на четвертый и вовсе оказался сестрой. Этот человек кого-то покрывал. Возможно, он и сам вовсе не был О'Нилом – или О'Ниллом, если уж на то пошло. Прикрытие. Преступление. Интрига, которую почти столетие спустя ей, перспективной ученице, выпало раскрыть. Целые монографии пишутся на менее обширном материале. Но, не веря его рассказу ни на йоту, она – не рано ли? – поняла, что поверить придется во что-то иное. Заглянуть между строк. Днем она отправилась плавать. Теперь странно представить Анастасию спортивной. Впрочем, спортивной она и не была – только мокрой. Мишель, самозваная лучшая подруга Стэси, приучила ее к этим дневным заплывам – дважды в неделю, чтобы не отвисал живот, – еще когда они вместе учились в школе. Анастасия, конечно, отвисший живот даже вообразить не могла: ее собственный был скорее чуточку втянут. Ей оставалось только хихикать. Но Мишель, почти закончившая факультет журналистики, была на шесть лет старше первокурсницы Стэси и казалась крупным специалистом в вопросах старения. Они вместе переоделись. Нашелся только один свободный шкафчик, но это их вполне устраивало – Мишель была на добрых два фута выше Анастасии и существовала совсем на другом уровне. Она повесила брючный костюм – накрахмаленный, с подплечниками, автономную конструкцию, напоминавшую крепкое угловатое тело своей хозяйки, – на крючки, до которых Стэси едва могла дотянуться. Анастасия же просто пошвыряла в кучу на дно шкафчика свои разномастные шмотки, поношенную одежду, годами сбрасываемые знакомыми слои, от которых она избавляла их шкафы, уже переполненные новыми приобретениями. Отчасти детская одежда: Анастасия слишком давно одевалась на благотворительных раздачах и слишком мало выросла. На своем почти подростковом теле она таскала собирательную историю всех, с кем была знакома, пряталась в кокон минувших связей, часто уже без пуговиц. – Это мои носки? – спросила Мишель, совсем раздетая, и наклонилась, чтобы выудить их из кучи одежды Анастасии. Разумеется, Стэси была уже в купальнике – закрытом, на размер меньше, – который она кое-как, расставив ноги, натянула, даже не выпутавшись из трусов, болтавшихся на лодыжках. Мишель посмотрела носок на свет. – Дырявый. – Я их позаимствую, ничего? В библиотеке стало холодно. – Я знаю, Стэси. – Да? – Ты только об этом и говоришь. Библиотека и твой профессор Тони Сьенна. – Неправда. – Должны же быть другие темы, и… – Ты знаешь человека по имени Саймон Шмальц? – Ты имеешь в виду – Саймон Стикли? – Саймон Шмальц. – Это он и есть. Только теперь его фамилия Стикли. А почему ты спрашиваешь? Потому что Джонатон выставляется у него в галерее? – Джонатон? – Мой бойфренд. – Он же писатель. – Он им был. Теперь у него там выставка. Открытие в «Пигмалионе». Я бы тебя пригласила, если бы ты не была вечно так занята. Мишель застегнула полосатый раздельный купальник и вывела Анастасию к бассейну. Она никогда не понимала Стэси. Учеба для Мишель была лишь очередной галочкой в составленном еще в детстве списке всего, что требовалось для успешной карьеры в издательской среде. Газета, где она работала арт-критиком, тоже попадала в этот список – очередная ступенька к книгам, которые Мишель когда-нибудь напишет, увесистым томам на серьезные темы, с глянцевыми медальонами – монетами королевства, которое она рано или поздно завоюет, – вытисненными на обложках. В конечном итоге она предполагала написать великий американский роман, и, я думаю, все эти приготовления служили для него бизнес-планом – если не сырьем для ее незрелой прозы. А Анастасия – что она могла сказать; она любила читать настолько, что писать ей казалось почти преступлением – отваживаться производить на свет то, чем она так восхищалась в других. По-моему, она вообще не предполагала, что закончит учебу. Она была из тех персонажей, что бытуют в вечном ожидании; история в усердном поиске своей морали. – Так ты меня познакомишь? – снова спросила Стэси, пока Мишель спускалась в бассейн ступенька за ступенькой. – С Джонатоном? Я уже который месяц пытаюсь вас свести. Анастасия рыбкой нырнула там, где было неглубоко. – С Саймоном. С Саймоном Стикли, – сказала она, вынырнув. – Ты хочешь встретиться с арт-дилером? Тебе же плевать на искусство. Ты и статьи-то мои никогда не читаешь. – Он тоже выпускник Лиланда. Может, ты была с ним знакома, когда училась? – Нет. Он старше. – Но ты же меня представишь? – Нужен повод. – Вот об этом я и думаю, – ответила Стэси, – потому что в библиотеке… Но Мишель – Мишель уже уплыла прочь: профессионал в шапочке и защитных очках. III Саймон Харпер Стикли. Мы с Саймоном не дружили. У меня были друзья, немногие, – это было совсем иначе. Мы с ним учились в одной школе, обхаживали одну девочку в детском саду, а после приятельствовали, заново знакомясь каждый год, а то и чаще, в старших классах, колледже и позже, когда нам уже было за двадцать. Он приглашал меня на свои выставки, которые устраивал сначала дома, а потом – то в одной, то в другой галереях к югу от Маркет-стрит. Я ходил. Я пригласил его на вечеринку, которую издатель закатил по случаю выхода моего первого романа. Саймон пришел. Благодаря ему я встретил Мишель. Благодаря ей мы оба встретили Анастасию. Второй раз мы влюбились в одну и ту же девушку. Галерея Саймона. Моя презентация. Кого винить? Как все учесть? Моя единственная презентация. Когда я завязал с романами, потребовалось что-то еще. После двух книг – вторую приняли намного прохладнее первой – я понял, что впервые за двадцать девять лет не хочу написать ни строчки. Назовем это писательским ступором или крушением надежд. Скажем, из-за нехватки воображения я счел, что мне больше нечего сказать, из-за самонадеянности решил, что мне вообще было что сказать, из-за малодушного страха побоялся очередного провала. После выхода двух романов я бросил писать – или думал, что бросил, – ибо невыносимо было день за днем сознавать, что никого не интересуют ничьи слова ни по какому поводу. Никто этих романов не читал. Люди говорили, что, само собой, читали, – во всяком случае, те, с кем я разговаривал на званых обедах, – но едва речь заходила о чем-нибудь поконкретнее моего имени, едва они делали вид, что знают автора или его книги, они допускали те же фактические ошибки, что прочли в «Таймс». Рассказчик – не альбинос, а я – не дальний родственник знаменитого поэта. В общем, с писательством было покончено. Я объявил миру бойкот. Но было так спокойно… Я поступил на работу – техническое редактирование финансовых отчетов – и неплохо сводил концы с концами, но компания, где я работал, на пике спроса выпустила акции, и в один прекрасный день случайно выяснилось, что я стою столько, что больше не нуждаюсь в постоянной работе. Ее я тоже бросил. Я поехал домой. Домой к отцу и матери. Как и все еврейские родители того поколения, мои были убеждены, что их единственный сын вырастет гением. Поэтому они сберегли все мое детство – по крайней мере в бумажном виде – в картотечных коробках, которые мой отец приносил из своей брокерской конторы. На коробках были проставлены даты – чтобы помочь ученым в их будущих исследованиях, не иначе, – проставлены заранее, и на чердаке я находил годы моего еще не прожитого детства в виде пустых картонок, нагроможденных на другие, полные прошедшей жизнью. Так вышло, что пирамида набитых коробок соперничала со мной в росте и будущее буквально нависало надо мной. В этих коробках хранились все мои школьные работы, а также все, что я писал дома. В интересах архивной целостности коллекции мне никогда не разрешалось в ней рыться. Все детские годы мне запрещали оглядываться назад. Вот так я и жил. Я жил, как персонажи в романах, каждый день по странице, по осколку, все дальше от начала и ближе к концу. Я вот что хочу сказать: я ощущал время не как другие дети; я всегда понимал, что плоский лист бумаги, на котором можно написать что угодно, на самом деле не плоский, у него есть объем, который вместе с объемами других листов составляет книгу, жизнь, открытую и закрытую историю. Конечны число страниц, которые можно переплести, и число коробок, которые можно поставить одну на другую; а потом все это рухнет. Своей нелепой попыткой обеспечить мне бессмертие родители слишком очевидно выпячивали физический факт моей неизбежной смерти. Я усердно трудился. Трудился, чтобы опередить крушение отцовского архивного проекта. Разумеется, я не мог преуспеть. От всех моих стараний положение делалось только шатче. Мне было двадцать девять лет, за плечами два написанных романа, больше денег, чем я смел сосчитать, – и ни единого соображения как, ни малейшей идеи зачем. И тут меня осенило. Мне пришла в голову безумная идея, как заново встать на ноги: найти башмачки с латунными пряжками, первую обувь, что я носил, еще не начав ходить. Но, как выяснилось, родители их не сохранили. (Согласно их планам, мне не суждено было стать спортсменом.) Однако они сберегли страничку с моим первым произведением. Докладом о планете Плутон. Текст был коряв, а каждая буква так старательно выведена, что всякое слово казалось чудом графического упорства. И все же текст был хорош – вероятно, даже лучше всего, что я с тех пор написал. Текст был хорош, и, припомнив весь свой редакторский опыт, я задумался, смогу ли сделать текст еще лучше. Если б я работал над ним всю жизнь, гадал я, – быть может, у меня получилось бы довести его – хотя бы первое предложение – до совершенства. В тот день я и начал. Свой новый проект я назвал «Пожизненное предложение». Почти восемь месяцев я никому не рассказывал, чем занимаюсь, разве только сообщал, что «шлифую свою прозу», и, признаться, не собирался ни с кем делиться до самой смерти. Если у меня когда-нибудь и имелись читатели, пускай они теперь не понимают кого-нибудь другого, а мои знакомые не прочли и тех двух романов, что уже напечатаны. Другими словами, шлифовки прозы вполне хватало для удовлетворения любопытства тех, кого волновала моя судьба. И в те месяцы я тоже был доволен, совершенно поглощен своими словами, каждым из них, больше озабочен отношениями между ними, чем собственными отношениями с другими людьми. Была, конечно, Мишель. Мы были вместе еще с тех пор, как я работал техническим редактором, – встретились на одной выставке Саймона. Мишель единственная сподобилась спросить о моем тексте что-то, кроме «ну, как там твоя шлифовка, нормально?». Сама идея шлифовки текста была для нее нова; неудивительно: в газете она ежедневно сталкивалась с жесткими сроками. – Мне не нравится то, что я написал, – сказал я. – Я хочу написать одно предложение – но совершенное, даже если на это уйдет вся моя жизнь. – Мы были в постели, когда я это сказал. Мы с Мишель часто разговаривали в постели – хотя бы потому, что оба не пылали друг к друг безумной страстью и множественные оргазмы казались излишеством. Просто она была из тех женщин, что не созданы для наготы. – Единственное предложение? – спросила она. – Но совершенное, – сказал я. – Вся твоя жизни? – спросила она. – Одно придаточное я вынашиваю уже не первый месяц, – сказал я. О чем еще спрашивать, если вам заявляют такое? Мишель уже была безупречным корреспондентом, через несколько месяцев станет арт-критиком. Она держала руку на пульсе культуры, развенчивала рок-звезд и открывала неизвестных поэтов-концептуалистов. Ей не мешала бессодержательность, она умела держать паузы, дабы они наполнились тайнами, не внятными никому. И у нее был симпатичный ротик. Но все это лишь видимость. На самом же деле она была так хороша и так подходила для своей профессии, поскольку обладала глубинным отсутствием любопытства. Мишель знала, как сделать материал. Ей были известны все необходимые ингредиенты, как строительному подрядчику известно, какое сырье потребно для возведения многоэтажки. Мишель научилась не беспокоиться из-за личных интересов. Любопытство неприятно, непрофессионально. Одно время я думал, что Мишель выросла из него – так меняют школьную форму на деловой костюм. А сейчас я подозреваю – пускай предвзято, – что у нее никогда и не было собственных интересов, что журналистика в ней сконструировала свою машинерию сама. Поэтому о чем Мишель могла меня спросить? Что можно рассказать о человеке, который в двадцать девять вернулся к своему первому предложению и вкладывает в него все свое будущее? Наверное, она пошла к Саймону. Когда я ее озадачивал, она отправлялась в его галерею. Осмотрела экспонаты, а он выдал ей свое экспертное заключение обо мне – заключение, надо сказать, полученное на основе десятилетий незнания меня взаправду, отсутствия особого желания узнать, но зато осведомленности, впитанной за счет простой близости, и понимания, накопленного за наше совместное детсадовское прошлое, которых хватало, чтобы судить о чем угодно. В этом был весь Саймон: он присваивал тех, кого знал. Мишель вытягивала истории из людей, а Саймон вытягивал истории за людей. За ту единственную неделю, когда мой первый роман мелькнул пред взором общественности, Саймон рассказал обо мне больше, чем я сам. Пресса предпочитала общаться с ним, предпочитала нелицеприятные беседы обо мне из вторых рук. Я день-деньской сидел у телефона, а газеты и журналы называли меня затворником и прославляли Саймона, который бескорыстно одолжил свое лицо моему имени. Саймон – влиятельная фигура в мире искусства. Его галерея процветает. А мой роман больше не печатают. Остановиться на этом он не мог. Когда Мишель, моя девушка, не могла меня понять, Саймон сочинял для нее байки, унимал ее замешательство – так средства для подавления аппетита снимают голод. Какого черта я мучаюсь, редактируя самого себя, когда рядом Саймон, который сделает это за меня и настолько лучше меня, что мое наличие становится во всех смыслах и отношениях излишним? Саймон никак не мог оставить меня в покое. Саймон позвонил. И сказал: – Я хочу выставить твою работу в галерее. – У меня нет никакой работы. – Именно это я и хочу выставить. – Я писатель. – Именно поэтому я и хочу тебя выставить. Месяцем позже я получил конверт с приглашением. Обычное приглашение, какие рассылал Саймон, – черные буквы на белом пергаменте, – но на сей раз там значилось мое имя. Приглашение на «Пожизненное предложение». IV Прибывает Анастасия. Мишель ее сопровождает. Они вместе входят в «Пигмалион» – пустоту, заполненную людьми такой красоты, какую Анастасия только и встречала, и все одинаковые, будто спроектированные. – Эти люди и есть шоу? – спрашивает она. – Им бы хотелось так думать. – А мы? Мишель смотрит на Анастасию. Очки в роговой оправе. Драное платье. А они шоу – Мишель и Анастасия? – Знаешь, мы, пожалуй, зрелище. Это нравится Анастасии. Она хочет играть свою роль. Она ученый, исследователь и, значит, должна приспособиться, работать под прикрытием. Она снимает очки. – А где же искусство? – спрашивает она, водружая их обратно на нос. – Я же объясняла, Стэси. Саймон выставляет концептуальную работу. Это произведение Джонатона, оно… – Я все равно не понимаю. Джонатон романист. Почему я никогда его не видела? Иногда я сомневаюсь, что у тебя по правде есть бойфренд. – Когда бы ты могла его увидеть, интересно знать? Ты же все время то учишься, то в библиотеке. – Ты мне так и не ответила: где искусство? Но их уже заметили. Подходит Саймон, в гибких пальцах три высоких бокала с шампанским, словно букет. – Мишель, – говорит он, целуя ее в щеку. – А вы, должно быть, Анастасия. Он скользкий тип, этот Саймон, светский домушник в черном костюме. Рубашка тоже черная. Когда он движется, лишь его галстук, изредка мелькая в галогеновом освещении, выдает темно-пурпурное томление. – Меня зовут Стэси, – говорит она, принимая бокал. Пробует шампанское. – Анастасия. – И смотрит ей в глаза, он выше на полтора фута, и как Стэси может возразить, отказать этому человеку в полной версии своего имени? – Идемте, я покажу вам, что тут есть. Он оставляет Мишель наедине с шампанским и вторым поцелуем, уже в другую щеку. Притягивает к себе Анастасию, обнимает одной рукой, шампанское – в другой, и так они разгуливают по галерее. Он рассказывает ей об искусстве. Он говорит обо мне. Я тоже там. Можете не сомневаться. Прямо там, в зале, сам по себе, пью у бара шампанское и опять шампанское. Мишель меня находит. На пути к бару она прорывается сквозь дюжину разговоров с хранителями, арт-дилерами и коллекционерами – они определяют наши вкусы, их именами именуют отделы музеев, гранты и общежития в Университете Лиланда. Мишель задает им вопросы. Она им нравится. У нее суждения, которые они в силах внятно повторить, а еще симпатичный ротик. Она пробирается ко мне. Симпатичные губки еле касаются моих, которые тоньше и невзрачнее. Ее губы асексуальны, как материнская грудь. Моя прагматичная Мишель, ты всегда хотела побыстрее покончить с липкой сладостью сексуальной неразберихи и сделать меня своим ребенком. – Привет, – говорит она. – Зачем он меня в это втянул? – Саймон помогает твоей карьере, дорогой. Ты сам понимаешь. – Он продает мою смерть с молотка. – Ты слишком болезненно к этому относишься. Я думаю, он просто пытается сделать твой маленький проект чуточку интереснее. – Он принимает от людей заявки на «Пожизненное предложение», чтобы на вырученные деньги достроить мавзолей, где меня и похоронят. Вот это – болезненно. – Где похоронят твою семью, если угодно. – Она снова целует меня. – И если ставки будут расти в том же духе – а Саймон говорит, что прием не закроется до твоего последнего вздоха, – там хватит места для твоей жены и со временем даже для детей. – У меня нет ни жены, ни детей. С какой стати Саймону взбрело в голову выставить проект, который предназначался для меня одного? – Но ты же умрешь, дорогой. Причем скорее рано, чем поздно, если будешь пить столько шампанского. – Она забирает у меня бокал. – Может, минеральной воды? С ломтиком лайма? – Нет. – Я отнимаю у нее шампанское. – Ну тогда хотя бы потусуйся, милый. Сегодня ты у нас гвоздь программы. – Я никого не знаю. Я отхожу от бара, потому что ее накладные плечи закрывают от меня Анастасию, но Мишель, конечно, делает вывод, что мне не терпится познакомиться с размалеванными стервятницами вдвое, а то и втрое старше меня, покровительствующими моей смерти на благо репутации Саймона. – Это миссис Стивенс, – говорит Мишель, – а это двойняшки Лэндисторп. А Стэси по-прежнему с Саймоном. Стоят перед его кабинетом, и она вновь снимает очки. Стэси закуривает, а Саймон – он предлагает ей свой бокал вместо пепельницы. Пока старшая мисс Лэндисторп описывает свои акварели, которые – неужто она желает меня утешить, мол, не я один когда-нибудь умру? – она тайно завещала музею «Метрополитен», я смотрю, как коммерческий директор Саймона пробирается к Анастасии, и лекция о курении в художественной галерее уже надувает ее губы. Разрешите представить: Жанель Дектор. Она управляет делами Саймона, а под этим предлогом и самим Саймоном. Жанель – в высшей степени безобразная женщина с зазубренным, точно край континента, носом, что расползся между лбом и щеками в патовом рывке к главенству на иссушенном солнцем лице. Ее волосы, безусловно подвергаемые всем процедурам, необходимым для предохранения останков пятидесятилетнего тела от полного распада, похожи на веник и достигают плеч, ниже которых следует некормленое тело, прямое, как дорическая колонна. Жанель называет свою внешность классической и отнюдь не шутит: натура управляющего даже шутить позволяет ей только за счет других. Она их разлучает. Уводит Анастасию от Саймона. Берет Анастасию на себя, расточая туманные комплименты, которым бедная девочка не может поверить. И вот Саймон уже отошел, беспомощно увяз в разговоре с младшей сестрой Лэндисторп. Жанель накидывается на Стэси. Сигарета конфискована. Никакого шампанского. Жанель отвела ее в угол. Бросила у гардероба. Бросила ее – совсем одну. Там Анастасия и остается. Стоит и смотрит на Саймона в окружении свиты. Она не различает лиц – очки прячутся в старой кожаной сумке, – но смысл явно улавливает: Саймона все хотят. Они бы водрузили его прямо на барную стойку, если бы Жанель не поддерживала порядок. Жанель необходима – безусловно, необходимее искусства. Саймон не умеет отказывать. Он всегда найдет, что прошептать вам на ушко, – невнятно, можете вообразить что угодно, да это и не важно, что вы себе вообразите, ибо значение имеет лишь то, что другие видели, как Саймон вам нашептывает, и вообразили себе вещи гораздо диковиннее. Саймон никогда не заканчивает разговоров. За него их заканчивает Жанель. Когда вечер подходит к концу, он всегда остается в ее распоряжении. Обидно ли Анастасии? Я знаю женщин, озлобленных Саймоном. Они разговаривают со мной, потому что я их слушаю и потому что им ничего другого не остается, пока Саймон, очаровательный Саймон, занят превращением инженеров-электротехников в респектабельных коллекционеров, продавая им экспонаты для холостяцких апартаментов в комплекте с платой за формирование экспозиции, или выманивает у очередной безмозглой куколки-наследницы подрастраченное за три поколения состояние. Двадцатитрехлетним программисткам как раз приятно такое обхождение, но семидесятилетние правнучки лавочников, сколотивших капитал при золотой лихорадке, злятся не на шутку. Они думают, что за свои деньги покупают Саймона, но, очнувшись, обнаруживают, что на самом деле приобрели произведение концептуального искусства. Или вообще так и не понимают, что произошло, потому что концепция от них ускользает. Они попросту забывают, что у них имеется произведение, а все документы куда-то засовывают вместе с инструкциями от видеомагнитофона. Анастасия так и не двинулась. Отвязавшись от старшей мисс Лэндисторп, вцепившейся в меня мертвой хваткой со своей болтовней, я направляюсь к Анастасии – единственной жизни, что я вижу здесь. Я миную Мишель, которая представляет издателя журнала об искусстве – в расчете на то, что он предложит ей работу, – безработному фрилансеру, которого он наймет вместо нее. Я миную Саймона, поигрывающего тонкими бретельками слишком тесного платья крашеной блондинки, дочери местного асфальтового магната, которой он вполне может шептать о будущем свидании. Вот и Жанель, с ней фотограф из иностранной газеты и человек в автоматической инвалидной коляске, некогда бывший директор организации, сто лет назад объединившейся с другой, ныне покойной. Их я тоже миную. Миную, дабы обрести у гардероба Анастасию. Она улыбается мне, размытому силуэту в коричневом твиде. – Привет, – говорю я, – мы не знакомы. – Да. – Я Джонатон. Мишель… – Джонатон Мишели. – Я и не знал, что мной настолько… овладели. – Настолько? – Она улыбается, на щеках ямочки. – Не понимаю, почему она раньше нас не познакомила? Она опускает взгляд. Смотрит на себя. Ей, похоже, нравится думать, что весь этот комплект тряпья – цветник шелковых лоскутьев поверх потемневшего старого муслина – самая модная вещь в ее коллекции. Но потом она оглядывает женщин, разодетых по последней моде сезона. Ответом себя не утруждает. Вместо этого спрашивает: – Так это и есть твое искусство? – Очевидно. Хотя я сам не понимаю, где именно. – Я тоже. Она придвигается ближе. Кожа подернута сигаретным дымом, дыхание – лишними бокалами шампанского. От алкоголя она вялая, словно тряпичная кукла. – Как бы там ни было, ты романист, – говорит она. – Я писал романы. Теперь пытаюсь написать предложение. – Предложение труднее? – Это самое трудное из того, что мне доводилось писать. Возможно, я никогда его не закончу. – Но тебе все равно построят мавзолей? – Если Саймону будет выгодно, он проследит, чтобы мавзолей построили. А ты сколько предложила за мою могилу? – Я? У меня вообще нет денег. – Она пожимает плечами. – А даже если бы и были, я бы не стала тратиться на мертвое. – Ты мне нравишься. – Я бы купила твой новый роман. Ты был хорош. В «Покойся с миром, Энди Уорхолл» ты меня убедил, что сочинительство еще может быть честным занятием. – В ее глазах, густо-карих, играет весь спектр скрытых возможностей. Я гляжу на нее в упор, но понимаю, что она смотрит мимо. Взгляд адресован не мне. Саймону. Одну руку он кладет на мое плечо, другую – на ее. – Вижу, встретились два писателя, – говорит он, необъяснимо довольный собой. Косится на Жанель, занятую клиентами, затем на стойку бара. Через мгновение бармен предлагает нам обоим по бокалу шампанского. – Вам, должно быть, есть о чем поболтать. – Ты пишешь? – спрашиваю я Анастасию. – Мишель всегда говорит, что ты студентка. Она глядит на Саймона, потом на меня: – Я говорила Саймону: я учусь в Лиланде, в его альма-матер. Ты тоже оттуда? – Уиллистон-колледж, – отвечаю я. – В Массачусетсе. – Я из Коннектикута. – И теперь пишешь романы. – Анастасия как раз трудится над романом, – вклинивается Саймон, – прямо сейчас. – Его рука скользит вниз по ее спине, исчезает в изобилии шелка. – Она мне уже все рассказала. – Ну, вообще-то я не… пишу. – Зато она проводит исследование. Слышал бы ты, Джонатон, какие вопросы она задавала. Вообразить не могу почему, но завела вдруг разговор про моих деда с бабкой. Одному господу известно, как она догадалась, что у нашей семьи французские корни. Допрашивала меня чуть ли не с пристрастием, допрашивала меня о прелестях Европы времен belle epoque [5 - Прекрасная эпоха (фр.).]. – Он рассказывал, как его семья была дружна с великими писателями. Пили со Скоттом Фицджералдом. Катались на лыжах с Эрнестом Хемингуэем… Я посмотрел на Саймона: – Но ты же говорил, что твоя семья… – Ты, наверное, не так понял, – перебивает Саймон. – Но это не важно. Что бы эта девушка ни исследовала, в конце концов получится отличный роман. – Он глядит на Анастасию, я тоже. Она проводит пальцами по волосам. Закуривает. Гасит сигарету. Она посматривает на Саймона, но по большей части – в пол. – Я не хотел смутить вас, Анастасия. Но поскольку Джонатон зарекся писать, кто-то должен, занять его место. Кто-то должен написать романы, которые написал бы он. Я в вас верю. – Мне кажется… мне кажется, я не заслуживаю такого доверия, – говорит она Саймону, все больше подчиняясь его власти. – То, чем занимаюсь я, совсем не похоже на то, что делает Джонатон… делал… надеюсь, снова будет… Понимаете, я же ученый… И Саймон отвечает: – Ничего страшного. Вы это преодолеете. Когда мы с Джонатоном учились в начальной школе, у него, зануды, ума хватило взяться изучать десятичную систему Дьюи. А пока он был этим занят, я взял и увел у него девочку, которая ему нравилась. Саймон так обходителен. Он совершенно вытеснил меня из беседы. Я – третье лицо грамматически и третий лишний социально. Толпа рассасывается. Я вижу Жанель, ее траектория неопределенна, как у пчелы, опыляющей клумбу. Вот она. Ей нужен Саймон. Она хочет увести его от этой девчонки, которая в своих лохмотьях выглядит лет на двенадцать, чтобы познакомить с немногими оставшимися важными людьми, с теми, кто, избегая друг друга, дождался самого конца, обнаружил тщетность своих обходных маневров и поэтому требует к себе самого обдуманного и осторожного отношения. Саймон пожимает плечами. Только это он и в состоянии сделать – его рука уже пробралась под платье Анастасии, а ее губы уже приоткрыты в ожидании его губ. – У меня разговор с писателем Анастасией Лоуренс. Личный разговор, Жанель, и меня сейчас не стоит беспокоить. Правда не стоит. – И что же вы написали, дорогая? – осведомляется Жанель. – Книжку для детей? Анастасии нечего ответить. Ее рот, кажется, забыл, что располагает этой функцией, поэтому Саймон отвечает за нее: – Роман, Жанель. Она написала серьезный роман, он называется «Как пали сильные». – Никогда о таком не слышала. Может, Джонатон в курсе? Он, кажется, все малоизвестные вещи в публичной библиотеке перечитал. – Книга еще не опубликована, Жанель. Анастасия сама еще не поняла, чем располагает. – И, заметив, что я по-прежнему стою рядом, Саймон прибавляет: – Сделай-ка с Джонатоном последний круг по залу. Сдается мне, ни один из этих лжедмитриев не собирается ничего покупать. Жанель берет меня под руку. – А тебе что-нибудь известно про эту Анастасию Лоуренс? – Она мне нравится. Настоящая хуцпа [6 - Дерзость (идиш).] для какой-то студентки – взять и написать роман. Она хмурится – то ли из-за признания, что мне нравится Анастасия Лоуренс, то ли из-за того, что я употребил слово «хуцпа», воспользовался для описания Стэси родным языком, которого бывший Саймон Шмальц так старательно избегает в своей галерее. Я бесполезен. Жанель оставляет меня Мишель со словами: – Саймон украл вашу Анастасию, а я украла Джонатона и возвращаю вам. Мишель улыбается ей, потом мне. Она уже взяла оба наших пальто. – Я так рада, что Стэси тебе понравилась, – говорит она. На пути к выходу Мишель оборачивается, чтобы попрощаться. Но Анастасия уже ушла. Ушла с Саймоном. V Из университетского журнала посещаемости ясно, что назавтра Анастасия пропустила занятия. На лекции Тони Сьенны в десять утра она не появилась. Однако совершенно точно уже не была в это время с Саймоном. Тот каждое утро в полдесятого приходил в галерею. Очевидно, Стэси направилась прямиком в библиотеку. Ей так много нужно было выяснить, особенно после откровений Саймона о том, что его семья была накоротке с «потерянным поколением». Откуда ей было знать, сколько он выдумал, только чтобы ее развлечь? Откуда ему было знать, насколько это ее затронет? Они провели вместе ночь. Этим все сказано. Анастасия знала, что Фицджералд в Первую мировую так и не выбрался за океан, что он написал большую часть первого романа, убивая время в офицерских казармах в ожидании приказа к выступлению. Хемингуэй же, с другой стороны, участвовал в военных действиях, был приписан к американскому санитарному корпусу, расквартированному во Франции. Он вполне мог встретить Пита О'Нила, возможно, даже перевязывал раны храброму лейтенанту, со всеми медицинскими подробностями, описанными в его тетрадях. Через Хемингуэя О'Нил мог позже познакомиться с дедом Саймона. В этом был определенный смысл. Быть может, сейчас все это не выглядит таким уж правдоподобным, но представьте, как прозвучало бы настоящее объяснение тогда: кто бы в него поверил? Она подошла к стеллажам. В считанные дни выяснилось, что к ее лилипутской литературной тайне причастен Эрнест Хемингуэй. Она была кошмарным библиотечным исследователем и перспективной ученицей. Ах, как удивится Тони Сьенна. Алло. Саймон? Кто это? Это я. Анастасия. А. Ты. Да. Я. Нашла выход? Саймон, нам надо увидеться. Мне тоже эта ночь понравилась. Дело не в этом. Тогда в чем? Мы можем поговорить? Мы же сейчас разговариваем? Да. Нет. Нет? Да. Ты мне нравишься. Правда? Ты необычная. Родинки у меня на ушах? Где? Ты меня совсем не знаешь. А ты знаешь?… Твоя семья… Может, по телефону не… Согласна. Возможно, у меня дома… Ты и я? Но не так. Ты и я. Вернувшись в библиотеку, Анастасия взяла еще одну биографию Хемингуэя. Еще раз обдумала все факты. Вывод остался прежним. В указателе никакого Шмальца, никаких упоминаний О'Нила. Впрочем, в книге приводились не только страницы ранних дневников Хемингуэя, но и первые черновики «Фиесты». Его почерк. Она рассматривала характерные черты – например, особенный изгиб к, и повторяющиеся детали, такие, как почти слитное двойное ф. Наиболее самонадеянную его букву – X, и Е, самую весомую. Не оставалось сомнений. «Как пали сильные» – каждое выведенное карандашом слово – написаны рукой Эрнеста Хемингуэя. Как это объяснить? Стэси обнаружила, что даты в манускрипте совпадают с годом, когда у Хедли Хемингуэй на Лионском вокзале украли чемодан вместе с черновиком первой книги Эрнеста, к которому Хедли и направлялась, – он катался тогда на лыжах в Швейцарии. Он вполне мог написать этот потерянный роман за год. И язык юношески застенчивый, но уже становится собой: каждое слово в истории лейтенанта О'Нила строго отмерено, точно для телеграммы. Хемингуэй называл пропавший роман лирическим и больше ничего не говорил – возможно, дабы на фоне дальнейших книг, ровнее, эта могла пребывать утраченной. В «Как пали сильные» Анастасии слышалась музыка несмазанной машины современности, скрежет шестеренок, входящих в сцепление с совершенством. И все же она понимала, что ее языкового слуха, ее взгляда и ума недостаточно. Чтобы дать открытию свое имя и построить на этом репутацию, ей не хватало многих лет, посвященных литературе, авторитета такого человека, как Тони Сьенна. Истолковать то, что лежит перед носом, в силах кто угодно, и, откровенно говоря, есть много литературных критиков гораздо тоньше двадцатилетней Анастасии. Инстинкт уже подсказывал ей: чтобы преуспеть, за страницами любой книги нужно найти историю. Саймон. Саймон Шмальц. Его прошлое, ее будущее. С Саймоном она пойдет далеко, как никому и не снилось. VI Саймон жил в W?nderkammer[7 - Комната чудес, кунсткамера (нем.).] – я имею в виду, каждая вещь в его квартире была удивительна, и у каждой была своя история, которую он присвоил. Раньше W?nderkammer были причудой джентльменов – кабинетные выставки диковинных трофеев из миров, где хозяину довелось побывать: усохший череп, священный свиток, кусочек магнетита, африканская бабочка в рамке, пучок мандрагоры, щепка от Креста Господня, клык йела. Люди тогда обладали знаниями буквально. Собирая в стеклянной горке разрозненные осколки, они пересказывали весь Восток, анонсировали новый мир, приручали фантастическое. В их кабинетах все различия выглаживались до гомогенности, ассоциируясь с владельцем коллекции. Происходила некая трансформация, двойная метаморфоза: делая коллекцию заурядной, как свое жилье, джентльмен сам становился незауряден, как она. В квартире Саймона не было ни африканских бабочек, ни усохших черепов. Какие тайны они могли хранить на исходе тысячелетия, когда границами мира стали терминалы аэропортов? У него были иные личные границы, не менее чуждые его происхождению: Саймону требовалось обладать чем угодно, если оно добавляло ему значительности. Каким именно образом он достигал значительности, думаю, не играло для него никакой роли. Я вообще не уверен, что Саймона волновало, заслужена ли его репутация. Более того, я серьезно сомневаюсь, что его интересовало искусство. Возможно, для Саймона загадка искусства – в иллюзии. Этому-то оно Саймона и научило. W?nderkammer были первыми инсталляциями. Квартира Саймона была W?nderkammer – как и вся его жизнь. Все осмотрев, Стэси спросила его о Хемингуэе. – А где письма, которые он писал твоему деду? – Мой дед не говорил по-английски. – И при этом они дружили? – Забавные вы люди, писатели. Верите, что весь мир – слова. Итак, они вернулись к «Как пали сильные». Это никуда не годилось. Но Анастасия – она знала только один способ отвлечь мужчину. Она подошла к Саймону. Прикусила его губу в поцелуе. Секс с Саймоном Стикли облачен был в саван тишины. Этот человек не рычал, не задыхался. Не потел. Ни на йоту не поддавался животному инстинкту. Я имею в виду, в постели с Анастасией Саймон был столь же утончен, сколь в «Пигмалионе» с клиентами. Изысканное представление. С ней никогда не бывало так – без травм, дискомфорта, без намека на смущение. Под Саймоном она тоже притихла. Могла забыть о его теле – и о своем. Могла выбросить из головы жизненную кутерьму и просто позволить, чтоб ее трахали. Быть всего лишь его миссионером, в той самой позе, под его толчками в ритме на четыре четверти. Секс с Саймоном был безмолвным, но казался Анастасии знакомым, как музыка, что она когда-то слышала. Сначала он раскатал презерватив, стерильный, как белые перчатки, в которых он брал редкие книги из своей коллекции. Потом занял место сверху. Он уложился ровно в десять минут, затем довел до оргазма ее. Никаких липких следов. Никаких видимых последствий: Саймон утверждал, что тоже кончил, хотя спермы она не заметила. Через несколько минут он предложил повторить цикл. Понаблюдал, как она мечется под его бедрами. Улыбнулся и пригвоздил ее к постели, а она билась в беспомощных конвульсиях, не в силах дотянуться до него обезумевшими ладошками. Семь минут, восемь минут, девять минут. Она остановила его, будто сняла иглу проигрывателя с хорошо знакомой пластинки. Она уложила его на спину. Заползла сверху. Направила его член себе между ног. Приподняла свое тело и уронила. Вытянулась и соскользнула. Он смотрел на нее, как невыключенная люстра. Анастасия развернулась. Вагиной ткнулась ему в лицо. Сняла резинку. Придвинулась. Она лизала, сосала, прикусывала. Он резко дернулся и вынул. – Я проглочу, – сказала она, – тебе не нужно… – Я знаю, – ответил он. Она повернулась к нему: – То есть уже все? Он кивнул: – Я все чувствую, как любой мужчина. – И никогда ничего не выходит? То есть… – Анастасия, дело не в тебе. – Я сначала не поняла. – По-моему, оно и к лучшему. – Тогда мы просто сделаем вид. – Она перекатилась на спину, как ребенок, который играет во взрослую игру и желает доказать, что наконец понял правила. Но Саймон закончил. Он накрыл ее руку своей и удержал. Вздрогнув, Анастасия проснулась. Лицо – клякса, волосы – колтун, складки от подушки. Все тело – неприкрытое смущение. Лихорадочный пот приклеил простыни к телу. – Что такое? – еле слышно спросила она. – Утро, – ответил Саймон. – А… – Она кулаками потерла глаза. Саймон сидел рядом на постели. В пижаме. – Хочешь снова заняться со мной сексом? Мы можем. – Наверное, нам стоит съесть что-нибудь. – Что? – Я решил, мы будем яйца «бенедикт». – Ты по правде знаешь, как их готовить? Поцелуй меня. Он наклонился. Откинул одеяло с ее лица. Она его укусила, чтобы оставить след. – Не надо. – Ты такой бука. – Но теперь она слегка улыбалась. В животе урчало. Саймон обещал принести завтрак в постель. Она выбралась из-под одеяла. В углу на полке под постером в стиле «ар нуво» с хорошенькой разоблачающейся девицей заметила телевизор. Включила, легла обратно и стала смотреть. Телевизор Саймона был настроен на его любимый канал – круглосуточные финансовые новости, освещавшие очередной рекордный день чемпионского года экономики, о которой ведущие рассказывали будто о спортивном герое. Сколько Анастасия помнила, экономика ежедневно одерживала победу. Стэси родилась во времена рейгановской революции, а потому язык банкротства – всеобщее безмолвие рухнувшей экономической системы – был для нее чужим, как подробности средневековых пыток. Новая экономика всегда на вершине, вопреки любому здравому смыслу. Просмотр финансовых новостей представлялся ей наблюдением за событиями с заранее известной развязкой в замедленном темпе, и, по-моему, она не постигала, с чего бы взрослому телекомментатору интересоваться этим, а не матчем, результат которого давно оглашен, или фактом вращения земли. Для Анастасии, у которой на счете было меньше сотни долларов, экономика была так же далека, как дела космические, но звезды были хотя бы ослепительнее ленты биржевых сводок. Она закрыла глаза, дабы грезить о ночном небе. Она снова проснулась от того, что Саймон выключил телевизор. Улыбнулась ему: – Мне еще ни разу не готовили завтрак. – Говорят, у меня прекрасно получается «голландез». – Кто? – Соус по-голландски. – Кто говорит, что он у тебя хорошо получается? – Ну, Жанель говорила. Она выросла на яйцах «бенедикт». – Ты часто готовишь ей яйца? – Ей не нужно беспокоиться о холестерине. – По-твоему, у нее хорошая фигура. – По-моему, ты самая необычная девушка из тех, что я встречал. Он повел плечом, чтобы она освободила центр кровати. Его руки подрагивали под тяжестью лакированного подноса. Анастасия кивнула, застенчиво пытаясь прикрыться доступным ей куском одеяла. Саймон поставил поднос на кровать. – Хочешь надеть что-нибудь? – спросил он. Она снова кивнула. Он извлек из стенного шкафа красный атласный халат и накинул ей на плечи. – Спасибо, – сказала она. Поблагодарила за тарелку, которую он ей вручил. Она смотрела, как он взял свою тарелку и сел напротив. Анастасия поняла, что завтрак в постели означает всего лишь пикник на матрасе. Но это было роскошно. Он разложил перед ней полный комплект серебряных приборов и отдельно ложечку для второго блюда. Пока они ели, он учил ее разбирать английские пробы на серебре, рассказал их историю за несколько сотен лет, отвечая на взгляд, который она бросила на то, что сначала приняла за отметины зубов. Она ничего не отвечала, и он перешел к основным видам рисунка на фарфоре. Она просто ела, изголодавшись с вечера. Он положил ей столько же, сколько себе. Она перемешала все на тарелке, подлив еще соуса из маленькой серебряной соусницы. Собрала все вилкой, чтобы получилась полная вкусовая гамма, и отправила в рот. Саймон стер с ее щеки след «голландеза». Он расправлялся с содержимым своей тарелки по собственному плану, разбирая то, что соорудил на кухне, будто сверял ингредиенты – яйцо, ветчину и маффин – по группам продуктов. Когда он попробовал каждый и удовлетворился качеством, задача его была выполнена. Изредка он прикасался серебром к фарфору – из вежливости. Подождал, пока она доест, и, меняя тарелку на чашку компота, спросил: – Когда я увижу твой роман? – Мм… – Ты скромница. Я это ценю. – На самом деле все не так, как ты думаешь. – Ну разумеется, нет. Я доверяю твоему художественному видению, Анастасия. Знаешь, я редко читаю книги тех, кто еще жив. – Да. – Я почти никогда ни о чем не спрашиваю. – Да? – Я могу помочь найти хорошего издателя. Я знаю нужных людей. – Нет. Я не могу. – Правда? Может, просто перепечатать отрывочек на компьютере? Ну конечно, пустить его по рукам – дело стоящее, этакий слепой тест для рядового читателя, чтобы… чтобы… чтобы выяснить, действительно ли так изменился стиль Хемингуэя, как казалось самому писателю после той потери, была ли это действительно «лирическая легкость юности», безвозвратно утраченная впоследствии, и достаточно ли эти изменения глубоки, чтобы раннюю вещь автора не опознали те, кто читал позднейшие книги. И еще… и еще… Часто ли работа канонического писателя читается и оценивается вне канона? Сто с лишним лет назад Энтони Троллоп[8 - Энтони Троллоп (1815–1882) – английский писатель и критик, бытописатель провинциальной жизни, автор цикла романов об английском парламенте.] такое проделал: на вершине популярности опубликовал роман, ничем не отличавшийся от других, но под псевдонимом, дабы читатели восхищались книгой не только из-за репутации автора. И роман им совершенно не понравился – они читали не написанное, а писателей. Уже тогда беллетристика была жива лишь формально: в каждую новую книгу они вчитывали себя, читающих любимого автора, а не историю, которую он написал. Они вчитывали канон в его романы и тут же вписывали его романы в этот канон. То есть сами себя впутывали в пирамиду умозаключений. Чертов идиот Троллоп. Издатель не позволил ему повторить этот грубый маркетинговый просчет. Если Троллоп мог потерпеть поражение на вершине славы, Анастасия точно падет – точнее, Хемингуэй в ее лице. – Я не могу, – повторила она. – Мне нечего показать. VII Она сразу же отправилась за рукописью. По понедельникам специальный фонд открывался в девять. Тремя минутами позже она проскользнула мимо стойки регистрации и мышкой прошмыгнула мимо стеллажей со справочной литературой, стремительно миновав протоколы фондов и исследования организаций, рекомендации комитетов и резолюции конгрессов. Бесчисленные репутации, карьеры, судьбы исследований и соперничества интерпретаций были погребены вдоль служебного прохода в специальный фонд, и если исследование имело какое-то значение помимо факта своего существования, жесткий кожаный переплет и приходящее с возрастом место на полке гарантировали, что его содержанию никогда не придется увидеть свет. Следы мертвых исследователей неизгладимы, но невидимы, неизгладимы, ибо невидимы. Невидимы, ибо неизгладимы. Там же стояли и старые энциклопедии. Анастасия проскочила мимо коллективной мудрости предшествующих поколений – текущей версии мира, что окружала читальный зал, строго изъятая из обращения, – и как раз за первым изданием «Энциклопедии Энциклопедий» нырнула в специальный фонд. Она так и лежала на столе, рукопись. Там, где Анастасия ее оставила. Дежурная библиотекарша подняла взгляд. – Ты что тут делаешь в такую рань, Стэси? – Женщина улыбнулась усерднейшей своей сотруднице. – Ты сегодня с трех. – Работу забыла, – ответила Анастасия, забирая пять общих тетрадей, ничем не отличавшихся от тех, в которые она записывала лекции Тони Сьенны по английскому. И прибавила: – Все, убежала. Она спрятала тетради в чемодан в изножье кровати, набитый добром, которое она собирала – поскольку не вела дневника, – запасаясь прошлым. Ей казалось, так надежнее. У чемодана был замок. И куда бы она ни шла, ключ висел у нее на шее. VIII После нашей встречи с Анастасией в галерее Саймона Мишель стала чаще о ней разговаривать – думаю, не столько потому, что решила, будто я хорошо узнал Анастасию за тот единственный вечер, сколько потому, что поведение Анастасии с Саймоном вынудило Мишель задуматься, насколько хорошо знала Анастасию она сама. Мишель была из тех, кто рассуждает вслух. Не знаю, почему она решила, что ее призвание в писательстве – она никогда ничего не записывала, предварительно как следует не обсудив с кем-нибудь, кто обладал, по ее мнению, достойным интеллектом: со знакомым, который придал бы дополнительные оттенки ее врожденному оптимизму и помешал ее инстинктивному прагматизму, чтобы в итоге все выглядело весомым. Обычно этим знакомым являлась Анастасия. А когда речь заходила об арт-критике, таким знакомым становился я. Эти разговоры и связали нас. Часами слова наши переплетались, пока общая постель не приводила нас неизбежно к открытию других способов совмещения друг с другом. Думаю, потому я до сих пор и оставался с Мишель. Тогда мне было не о чем писать – проза моя зашла в тупик «Пожизненного предложения», – но мне нравились мои интонации в разговорах с Мишель, а когда мои мысли возвращались ко мне ее словами или печатались под ее именем, я мог обвинять в своих упущениях ее недостатки. Она привлекала меня тем, чего ей не хватало, и тем, что она умела обуздать, даже обсуждая, подозрения, что мне самому не хватало ровно того же. Но как могла она сравниться с Анастасией? За несколько минут в «Пигмалионе» Стэси умудрилась меня убедить, что мы с ней – последние рудименты иного в однообразном мире. Рассуждая об Анастасии, Мишель позволяла мне владеть долей этого очарования. Поэтому я поощрял все разговоры о Стэси, сводя к ней даже самые отвлеченные темы. Мишель наверняка замечала, но к тому времени мы оба привыкли по разным причинам желать одного и того же. Честно говоря, сильнее всего мы наслаждались друг другом, когда между нами была Анастасия. Мы целовались в ресторанах и на эскалаторах. Занимались сексом в дневные часы. Обсуждали проблемы Анастасии у нее за спиной и от ее лица разыгрывали воображаемые страсти. Вечером в понедельник, когда «Как пали сильные» незаметно исчезли из библиотеки Лиланда, Мишель сказала мне, что Анастасия влюблена в Саймона Стикли. Мы уже анализировали произошедшее после их встречи с точки зрения Анастасии (она во всем призналась Мишель по телефону) и с точки зрения Саймона (когда я заходил к нему в галерею, он упомянул свои весьма необычные свидания). Мы думали, что знаем все. – Стэси часто влюбляется? – спросил я. – Во всяком случае, о Тони Сьенне она так не говорила. – Как она его объясняла? – Сказала, что это был карьерный ход. Он нашел ей работу в библиотеке, чтоб она скопила денег на аспирантуру. – Ее мать, кажется, унаследовала спорттоварное состояние? – Она просила Стэси быть управляющей филиала в Нью-Джерси. – И Стэси отказалась. – Так что мать не станет платить за ее учебу, а с такой семейной историей она не может запросить финансовую поддержку. – Мишель посмотрела в пол. – Думаешь, Саймон – тоже карьерный ход? – Нет, – ответил я; помнится, я был вполне уверен. – У Саймона нет академических связей. Он даже академических бесед не ведет. – Мы переглянулись: наши с Мишель разговоры нередко звучали вполне учено, и – я содрогаюсь при воспоминании, – мы воображали, что это производит впечатление на тех, кто случайно подслушивал нас. – Саймон – подумать только! – так и зовет ее писательницей. – Тебя, Джонатон, он сделал художником. – Саймон сказал, высшая ставка на «Пожизненное предложение» – почти восемьдесят тысяч. – Об этом уже в Нью-Йорке говорят. – Анастасия из Нью-Йорка, – сказал я, хотя знал, что это не так. – Из Коннектикута, – отозвалась Мишель; тоже хотела вернуться к теме. – Ты же не думаешь, что Саймон когда-нибудь на ней женится. – Это невыгодно с профессиональной точки зрения, – согласился я. – Ты же знаешь, что им движет. – Потом спросил: – А вот что движет ею? – В том-то и дело: она уже несколько недель не вспоминала об аспирантуре. – И?… – Раньше она только об этом и талдычила. Аспирантура, библиотека и Тони. – А теперь? – Я же говорю – только про Саймона. – Но что она в нем нашла? – Он красавец. У него водятся деньги. – Стэси не нужны деньги. Она одевается в поношенные тряпки и читает книги. – Может, стабильность? – Говори за себя. Стэси могла бы стать наследницей сети спортивных магазинов, если б захотела. – Если б отложила свои учебники на пару лет. Я ее не понимаю, она не… – Чего у Саймона не отнять, – сказал я, уже видя свет в конце тоннеля, как прежде, когда писал романы, – так это успеха. – Я о том и говорю, милый. – Нет, не о том. Я имею в виду не повседневный успех и не тот, к примеру, что у кинозвезд. Еще в детском саду Саймон уже обладал этим успехом – харизмой – без особых на то причин. – Я улыбнулся. – Этим он и подкупает. – Думаешь, Стэси… – Понятия не имею. Но я и не об этом, Мишель. Я о том, что она в нем нашла. – Ты считаешь, она не добьется успеха самостоятельно? Это сексизм, не находишь? – Это же она хочет быть с ним. Я тут ни при чем. – Я при чем. Зря я ее потащила на твою презентацию. Стэси бывает чертовски настойчива. – Она так хотела встретиться со мной? – Нет. С Саймоном. Сказала, это для исследования. Она хотела встретиться с Саймоном Шмальцем. Ты же слышал, как она донимала беднягу насчет его французских корней. Стэси что угодно скажет, лишь бы привлечь внимание. – Но почему Франция? – удивился я. – И как она узнала? Мишель пожала плечами: – Она знает массу бесполезных вещей. – Не таких уж бесполезных. Получила же мужика. – Она считает, что хочет выйти за него. Джонатон. Просила меня помочь. – Стать карманным советчиком? – Приспособить ее к его вкусам. Чтобы он принял ее всерьез. Договорившись заранее, Анастасия приехала к Мишель в среду в десять утра. Мишель жила в Пасифик-Хайтс на девятом этаже здания, возведенного сразу после землетрясения 1906 года. Всем своим гостям Мишель сообщала, что это лучшие сооружения, потому что катастрофа вселила в людей страх божий, и они, пускай недолго, из кожи вон лезли, чтобы дома их стали прочны. При этом она жаловалась, что полы из твердой древесины слишком холодны без коврового покрытия, а старинные лифты с открытыми кабинами скелетообразной конструкции живостью своей соответствуют уровню прогресса начала века и так и норовят оттяпать чьи-нибудь случайно высунутые пальцы. В этом вся Мишель – не замечать красоты. Вестибюль был храмом декоративного язычества, населен божествами и монстрами, что при каждом визите вселяли трепет в старокатолическую веру Анастасии. А на сводах коридоров на этажах были изображены знаки зодиака – небеса у каждого порога. – Как думаешь, это богохульство – тайно вожделеть Юпитера? – спросила Анастасия у Мишель, когда они встретились на пороге квартиры. Мишель жевала пшеничный тост с виноградным желе. Как обычно, она не поняла, о чем Стэси говорит. – Нет, – сказала Мишель. – Хочешь тост? – Я вообще-то не надеюсь на бессмертие. Я его и не хочу. У тебя есть арахисовое масло? – Та же банка, что в прошлый раз. – Мишель держала ее для Анастасии, чьи привычки знала лучше, чем сама Стэси. – Два кусочка? – Пожалуй, ты права насчет Юпитера. Может, мне лучше желе? То есть арахисовое масло – это правильный продукт питания? – Я его вообще не люблю. По-моему, это дело вкуса. – Но это плохой вкус? А любить желе – хороший? Ты всегда ешь желе – и посмотри на себя! На Мишель были обтягивающие джинсы и рубашка на пуговицах, завязанная узлом на бледном животе. – Я это надела только потому, что обещала ради тебя взять выходной. – Она спрятала кулон с маленьким бриллиантом – по ее словам, полученный от меня, – в вырез рубашки. – Вот и я о чем. Ты даже сейчас так одета. Определенно, я буду желе. – Стэси опустилась на белый диван и уложила на колени вышитые подушки, словно зверьков. Подушки, как почти все вещи в квартире Мишель, украшал растительный орнамент. У Мишель имелись и живые растения – ради кислорода, но настоящим поводом для гордости были эти лиственные имитации, выкованные из металла, вылепленные в керамике или нарисованные по глазури, что пускали побеги со всех вообразимых плоскостей и заполонили все полки. На стене висели семейные фотографии, обрамленные позолоченными лилиями, и репродукции ботанических гравюр почтенного Пьера-Жозефа Редутэ,[9 - Пьер-Жозеф Редутэ (1759–1840) – известный французский ботанический иллюстратор.] а в ванной узор в виде плюща вился прямо по стенам. Даже выдвижные ящики Мишель снабдила большими латунными ручками в форме желудей. Все это радовало ее, особенно все вместе, ибо доказано, что тема имела успех в Эдеме. У Анастасии же были свои излюбленные предметы, среди которых первое место занимали те самые подушки. Вышивка, местами потертая до изветшалости, была выполнена детской рукой кого-то из предков Мишель. Она хранила их лишь в память о семье и доставала только потому, что Анастасия, не имея их под рукой, начинала расхаживать по комнате. Мишель принесла кофе и тост с желе, который Анастасия, едва надкусив, разочарованно положила на диван. Они посмотрели друг на друга. – Ты точно понимаешь, что делаешь? – спросила Мишель. Анастасия покачала головой: – Я потому и пришла. – Я не знаю, чем тебе помочь. – Это слишком хлопотно? – Для меня – нет. – Тогда решено – буду делать все, что ты скажешь. – Во-первых, – сказала Мишель, глядя на отвергнутый тост, – не ставь грязную посуду на белый диван. – Ну, это я знаю. При Саймоне я бы так не сделала. Научи меня одеваться, и вести себя, и… – Нужно время. – Это я поняла, – улыбнулась Стэси. – У меня есть время до завтрашнего вечера. – Что? Саймон берет тебя в… – В Музей искусств Сан-Франциско. – Но… – Говорит, там благотворительный праздник для дарителей. – Я знаю. – Да? То есть ты пойдешь со мной? – Я не приглашена, Стэси. – Почему? – Только аккредитованная пресса. – Но Саймон не… – А Саймону и не нужно. Он купил билеты. – Они платные? – Там же деньги собирают. Пять сотен за билет для пары. – Для пары. – Стэси произнесла «пары» так, будто слово это услаждало ее уста. – Пятьсот долларов? – Официальный прием, вечерние костюмы. – Знаю, – насупилась Анастасия. – Мне придется одолжить у тебя что-то из твоего… обмундирования. – Оно тебе велико. – Я его просто подверну. – Так не делается. – А как же я найду по размеру? – Обычно, Стэси, для этого идут в магазин. Анастасия кивнула ей весьма значительно, подняв и уронив голову, не отрывая при этом глаз от ног Мишель. – В магазин, – повторила она. – Ты меня сводишь? Можно занять у тебя денег? – Обещаешь вернуть? Залогом было слово Анастасии. – Но о чем лучше говорить? – спросила Анастасия. Подступал вечер. Мы, все трое, сидели в гостиной Мишель: меня пригласили консультантом по Саймону, едва девушки разделались с покупками. Анастасия устроилась на диване, как всегда, но на сей раз без подушек на коленях. Сидела нога на ногу. Ее завтрашнее вечернее платье уже было упаковано, но Мишель настояла на том, что взрослой женщине требуется и повседневный костюм. Естественно, Стэси его натянула, как только они вернулись. В нем она выглядела как Мишель в миниатюре, и я пришел к выводу, что это жестокая пародия, хотя не понял, кто кого пародировал. – Мило смотрится, правда? – ворковала Мишель, игнорируя вопрос, о чем же завтра вечером Анастасии говорить в компании Саймона Стикли и прочей элиты мира искусства. Разумеется, невозможно было ответить Мишель, мило ли смотрится Анастасия, не вызвав в моей подруге ревности или не оскорбив ее вкуса, или (если быть честным до конца) не сделав того и другого разом, поэтому я счел ее вопрос риторическим и обратился к Анастасии. – На самом деле Саймон ничем не интересуется, – сказал я ей. – Но он это компенсирует, делая вид, будто ему интересно абсолютно все. – Джонатон… – Мишель положила руку на мое запястье. – Будь любезен. Я убрал руку. – Он больше никак не умеет. – Я встал. Пошел на кухню. Продолжая говорить, смешал всем по джин-тонику. Мишель не отказывалась от этого коктейля в моем исполнении, а что касается Анастасии, у меня уже создалось ощущение, что она, как и я, безнадежная пьяница. – Я это говорю, потому что это самая страшная тайна Саймона. Он как слепой, Делающий вид, будто у него стопроцентное зрение. У него гиперкомпенсация. Он интересуется всем подряд, потому что не отличает одно от другого. Вполне разумно. – Я вручил Анастасии ее бокал, другой передал Мишель. – И поэтому все его обожают. – Ты тоже? – спросила Анастасия. Пришлось ответить «да». Пришлось признать: совершенно не важно, что я вижу его насквозь. Ловкость, с которой он создавал каждое свое увлечение, делала его внимание еще желаннее, как желаннее омлета яйцо Фаберже. А еще он интересовал меня, поскольку существовал единственный предмет, к которому Саймон питал интерес, подлинный интерес такой силы, что, я подозреваю, он и был глубинной причиной чрезмерного энтузиазма по поводу всего остального: Саймон интересовался собою. Дело даже не в самолюбии и тщеславии. По сути, Саймон жаждал значительности не ради того, чтобы сразить других, – скорее ради того, чтобы удовлетворить свое любопытство и выяснить, каковы его возможности. Он жил по той же причине, что я – писал. И когда я бросил писать, его жизнь заворожила меня еще сильнее. Я никому не мог этого рассказать, и уж тем более Анастасии, чей взгляд умолял меня заставить Саймона измениться, чтобы он заинтересовался ею, – и сделать это, просто сказав в заключение моей тирады что-нибудь в этом смысле. Анастасия жадно глотала свой джин-тоник, она тонула. Она влюблена в Саймона. Мишель – ее лучшая подруга, и Мишель влюблена в меня. Анастасия сидела в пяти футах от моего кресла – по прямой, рукой подать, – но эмоциональная геометрия между нами была слишком запутанна – мне, добровольно принявшему пожизненное предложение, ее не прояснить, а душевная топография слишком коварна – мне ее не преодолеть. Это случилось позже. Я отпустил Анастасию, не обладая ею, от имени Саймона дав ей то, чем он не обладал. Эксцентричная Анастасия, шок новизны в культуре конформизма, что решительно наскучила сама себе, подарит ему значительность. И если он станет значительным, возможно, я вновь смогу писать. – Ты нужна Саймону, даже если он сам пока не знает зачем, – сказал я. Она допила джин-тоник. Сунула бокал междудиванными подушками и, поскольку рот ее был набит льдом, просто кивнула мне. – Понимаешь, сейчас у него все под контролем. Он неуязвим. – Но с чего бы ему хотеть… – Ты же исследователь, Анастасия. Ты знаешь ответ: характер формируют его слабости. Если Саймон хочет иметь значение для других, он должен расстаться с чем-то своим. Стэси, ты можешь быть его элементом неопределенности. IX На фотографиях видно, что на следующий вечер Анастасия появилась в музее под руку с Саймоном в таком воздушном платье, что казалось, наряду не требовалось даже ее худенького тела: слои основы, сплетение изгибов. Ее доппельгангер. Лучшее, что в ней есть. Если она и выглядела чуть беспомощно (из-за отсутствия очков) или слишком тяжело опиралась на руку спутника (чтобы удерживать равновесие на каблуках), тот, конечно, не позволял этому повлиять на свой жизнерадостный светский настрой. Саймон расцеловал первую встреченную ими женщину в обе щеки. Затем что-то ей прошептал, отчего скучающее личико оживилось, и представил ее Анастасии. Женщина была лет на пять старше – она полностью сознавала свое обаяние и, казалось, уже подустала от даруемых им преимуществ. Саймон сказал, что ее зовут Кики. – Я Стэси, – ответила ей Анастасия. – Анастасия, – поправил Саймон. – Анастасия Лоуренс, писатель. А Кики… – …жена. – Она показала безымянный палец, усыпанный бриллиантами и золотом. – Кики – жена Джона Макдоналда. – Анастасия не ответила, только глядела на красивые белые руки Кики, поэтому Саймон подсказал: – «Макдоналд Мануфакчуринг». – А чем вы занимаетесь? – спросила Анастасия. – Я занимаюсь принятием решений, – сказала она. – Каждый день принимаю кучу решений. Я решаю, как расставить мебель в нашем коттедже в Тахо и когда пора выкапывать луковицы тюльпанов в бостонском поместье. Я решаю, что я буду на завтрак и на обед и буду ли я ужинать или только пить коктейли весь вечер. Другими словами, я решаю все, что нужно решать. – Она улыбнулась, лицо пошло ямочками, но до глаз улыбка не добралась. – Не верь ее скромности. На попечении Кики семейная коллекция произведений искусства, а сейчас еще и сад скульптур корпорации «Макдоналд». – Мой бюджет больше, чем у любого куратора во всей Фортуне. – Что такое Фортуна? – Фортуна, штат Калифорния, наша главная резиденция. Мировая штаб-квартира «Макдоналд Мануфакчуринг». – Они начинали с пиломатериалов, – объяснил Саймон. – И это было до того уместно, что семья осталась в деле. Мой муж Джон хороший сын. Никогда не покинет семейный бизнес. Анастасия ждала, когда ответит Саймон, ибо ей самой сказать было нечего, но тот уже отошел, собирая вокруг себя другую компанию. Поэтому она сказала: – Моя семья занимается торговлей спортивными товарами, но я в этом не участвую. Наверное, я не очень хорошая дочь. – Вместо этого вы пишете романы. Семье нравятся ваши книги? – Семья о них не знает. – А, вы под псевдонимом. Вот почему я не слышала вашего имени. Я постоянно покупаю книги. Хотите что-нибудь выпить? Пока Анастасия решала, что лучше попросить, сайдкар или дайкири, вернулся Саймон, за которым следовал джентльмен, украшенный множеством медалей и пышными седыми бакенбардами. – Говорю вам, Айвен, – излагал Саймон, приближать, – оригинальна не только ее проза. Она все что угодно делает по-своему. – Айвен энергично кивал в ответ на слова Саймона. – Сама ее жизнь могла бы стать художественной инсталляцией. – Или художественной литературой, – ответил Айвен, но слишком громко, они уже стояли прямо перед ней. – Капитан Айвен Тул, – провозгласил он. Она кивнула: – А где ваш корабль? – Корабль? На кой черт мне сдался корабль? – Капитан – это почетное звание, Анастасия, – объяснил Саймон. – У вас много наград? – Медалей у него было много. – И каждая за что-то почетное? – Ну, это… это просто украшения. Вы несомненно любопытная девушка. – Он повернулся к Саймону. – Она не похожа на Жанель. – Она моложе. – Хорошо, что ты ее привел. А то начали было поговаривать, что вы с Жанель вместе. – Он подмигнул: – Я называю это подрывом репутации. Стэси посмотрела на своего спутника: – Это что?… – Роман Анастасии вас заинтересует, – перебил Саймон, возвращая внимание Айвена, который засмотрелся на проходящую мимо хорошенькую официантку. – Он на… – пока Саймон говорил, Айвен улыбался, поглаживая медали, – на военную тему. – Роман о войне? Написанный девицей? – Капитан уставился на Анастасию. – Я вас в это посвящаю, – сказал Саймон, – только потому, что вы хороший клиент. – Роман о войне, написанный девицей. И каков сюжет? Тут оба посмотрели на Стэси. Она вздрогнула. Передернулась. – Саймон ошибается. Я не писала романа о войне. На самом деле я даже не… – Анастасия скромничает. – Нет. – Да. Скромничаешь. А теперь расскажи капитану Тулу… – Но куда делся Айвен? Исчез, преследуя блюдо с говядиной на шпажках. – Анастасия, почему ты спорила? – Потому что это неправда. То есть ты-то откуда знаешь? – Это не важно. – Правда? – Ты здесь моя гостья. – Да? – И я тебе не позволю делать из меня идиота перед моими клиентами. – Но… – Я сегодня здесь, чтобы продавать искусство, и не позволю какой-то тупой сучке вещать, что я не знаю, о чем говорю. Но это было уже слишком. Она всхлипнула и убежала. Бросился ли за ней Саймон? Спас ли беззащитную бродяжку? Я, конечно, пристрастен и своими глазами не видел, но из достоверного источника мне известно, что наш ловелас выглянул на улицу – и вернулся к Кики. – Да уж, умеешь ты их очаровать, – сказала она. – Я не виноват, что она напилась. – Если она совершеннолетняя. Где ты ее откопал? – Явилась на мою последнюю выставку. – И ты, конечно, привел ее к себе. – А что мне было делать? – А теперь ты ее отпустил. – Кики выглянула за дверь. – Ей не хватает честолюбия. – У нее есть его противоположность, – сказала Кики, возможно, искренне, – а это сильнее. – Светская улыбка вернулась, Кики сжала его руку. – Ты должен на ней жениться. X Стэси вернулась к себе. Почти неделю ее никто не видел. Думаю, она запасала растворимую лапшу в ящиках стола – она любила грызть ее всухомятку, – но в основном жила на кока-коле, которую покупала в автомате на первом этаже по три-четыре банки за раз. Не знаю, говорила ли она по телефону с кем-нибудь, кроме Мишель, – один раз, с ее автоответчиком, желая обсудить ту ночь с Саймоном и намекнуть, что следующие будут заняты аналогично. Разумеется, Саймон от нее вестей не получал. А что до нас с ней – ну, мы еще до этого поворота не дошли. И в полном уединении она приступила к своей работе. Устранила то немногое в жизни, что еще отвлекало внимание. Как средневековые писцы, дававшие обет молчания, дабы постичь Бога через копирование Его слова, она уединилась от мира во имя работы. И было это хорошо. Двумя пальцами стуча по клавиатуре, как по клавишам старого «Ремингтона», она воссоздавала точную копию первой тетради рукописи «Как пали сильные». Несмотря на беспорядочное печатание, то была тонкая работа – отсчитывать гребни рукописных и, п и m Хемингуэя, учитывать маленькие х, которые он порой ставил вместо точек, и удлиненные запятые, которые он растягивал по странице, будто пытаясь исчерпать паузы, что наступали в мыслях, когда он сочинял самые длинные предложения. Все, чему она научилась за всю жизнь, пригодилось ей в эти три дня работы. Плагиат авторской рукописи – дело не только исключительной дисциплины, но и проницательности толкователя. Даже если вот он, текст, на странице, и разборчив, все равно авторское видение в целом можно воссоздать, только анализируя заметки без определенных артиклей, разбросанные на полях, неизвестные математике системы счисления, небрежно оставленные без указателей стрелочки и пьяно шаткие линии. Ученые упражняются в софистике, обсуждая эти вопросы на своих коллоквиумах: можно подумать, их методы достижения единодушия хоть чем-то схожи с сознанием писателя. Издатели публикуют полные академические собрания сочинений для общего пользования, пуская в ход свои навыки там, где останавливался автор: можно подумать, их умение обращаться со словами хоть в чем-то схоже с талантом писателя выстраивать абзацы. Даже сами писатели, со временем возвращаясь к ранним своим произведениям, вынуждены перерабатывать их, дабы подстроиться под собственный профессиональный рост: приукрашивать (для сохранения статуса вундеркинда ex post facto [10 - Имеющий обратную силу (лат.).]) или затирать (для пресечения слухов об истощении литературного таланта). В любом случае законченному роману рукопись – всего лишь опора: когда конструкцию отливают в бетоне, первым за работу берется плотник, создает деревянную форму. Требуется немало умения, чтобы форма сделала свое дело, но едва это дело сделано, часы кропотливого труда отдираются, дабы обнажилось подлинное сооружение. В строительстве это подготовительное плотничанье зовется вспомогательной конструкцией, и ту же роль в создании романа играет первый набросок рукописи. К концу от исходного повествования может остаться очень мало, а может, вообще ничего, и однако же любая его фраза определит форму, которую книга примет в итоге. Все писательские силы изойдут на рукопись, чтобы она стала хорошей книгой, а потом все писательские силы изойдут на отречение от рукописи ради истории в ней, Ради хорошей книги, что явится, когда отброшена будет форма. Но есть существенное различие между возведением здания и сочинением романа: кто угодно отличит дерево от бетона, однако лишь сам автор отличит вспомогательные слова от настоящих. В итоге рукопись, напечатанная красивым шрифтом, может казаться книгой. А в эпоху смерти романа первоклассную рукопись несложно принять за второе пришествие. «Как пали сильные» были первоклассной рукописью, и Анастасии хватило ума не стремиться к большему. Вероятно, она приняла некие решения, пока печатала; ей приходилось обращать каракули в застывшую последовательность ударов по клавишам, в то или иное разборчивое слово. Разумеется, она вмешивалась, когда по небрежности путались имена, а там, где по рассеянности нарушалась хронология, подключала законы пространственно-временных связей. Намного позже она сказала мне, что всего лишь точно копировала манускрипт, пропуская то, что вычеркнул автор, и перемещая отрывки текста лишь в четко указанном направлении – и мне оставалось только верить. Всем нам, кто эту книгу читает уже в новой обложке, приходится верить, ибо выбора у нас нет. Она не сохранила улик, убеждающих в обратном, и, вновь перечитывая, мы можем списать рваные края повествования не на шокирующий модернизм нешлифованного искусства – ее или даже самого Хемингуэя, – но на неотшлифованность нередактированного материала, который она с поразительным самообладанием выдала за свой собственный. Конечно, нам не с чем сравнивать. Все наши догадки зависят от обстоятельств. Но учтите и обстоятельства: чтобы приписать себе авторство рукописи и все на нее поставить, Анастасия должна была всецело поверить в нее – сильнее и беззаветнее, чем в себя. Эта рукопись должна была стать для нее тем, чем библейские тексты были для средневековых писцов. «Как пали сильные» были ее единственной молитвой. И я представляю, как она одна в своей комнате, щурясь и вглядываясь при скудном флуоресцентном свете, трудилась над рукописью. Спала урывками, в кресле, целиком закутавшись в плед. У ее босых ног в пустых банках из-под газировки накапливались мертвые окурки. Она не снимала нового платья, и макияж липнул к изможденному лицу, точно краска к развалинам. Она уничтожила весь эффект маникюра – Мишель обещала, – потому что обгрызла ногти до мяса. Она игнорировала еду, телефонные звонки и сигналы пожарной тревоги. Она лишь стучала по клавишам. И когда у нее появилось что показать – полная копия одной тетради из пяти, – она распечатала ее на старом матричном принтере, доставшемся в наследство от Мишель, – агрегате, что жрал перфорированную бумагу и при печати выкрикивал каждую строчку так, будто стучал властям. Никто не пришел. Никому не было дела, чем Анастасия занималась. И она упаковала эти страницы в конверт. Отослала Саймону. Она не поставила на распечатке своего имени, просто написала на первой странице записку для Саймона: Вот этого ты хотел?     А. В ту ночь во сне Анастасия пыталась разговаривать. Но никто, даже она сама, не различал ни слова за бурей аплодисментов. XI В воскресенье, когда закончилось мое шоу в «Пигмалионе», Саймон на минутку пригласил меня в офис поговорить о делах. Показал мне две вещи. Во-первых, самую высокую текущую ставку на «Пожизненное предложение», которой, как он сообщил, уже хватит, чтобы из цельного мрамора соорудить мавзолей, где достанет места для погребения моих детищ, литературных и прочих. Во-вторых, рукопись немногим больше пятидесяти страниц, распечатанную на старом матричном принтере, без титульного листа. – Сделай одолжение, – сказал он, – прочти, но никому не показывай. А потом скажи мне, что думаешь о работе автора. Теперь, естественно, я столько знаю, что не могу полностью доверять воспоминаниям о первом впечатлении. Но могу сказать, что ничего похожего на нынешнюю абсолютную уверенность тогда не было и в помине. «Как пали сильные» погубило то, что случилось с ними и всеми нами, кто играл свои роли, и мне остались только сам артефакт и эта история. Но я хочу помнить, что тогда все было намного сложнее. Я даже не знал точно, кто написал роман, первой частью коего оказались врученные мне страницы. У меня были подозрения – наверняка Стэси; просто больше никто не отдал бы читать рукопись Саймону. Даже мои два романа – а у него были экземпляры с автографом – он знал только понаслышке. И хотя в тексте не упоминались железные дороги и прочие детали, о которых, по его словам, Анастасия дотошно расспрашивала его в первую встречу, французская обстановка и описываемый период, в общем, совпали и казались вполне точны – я не представлял, кто бы мог такое придумать, кроме ученой Анастасии Лоуренс. Не буду пересказывать сюжет; газеты уже сделали это по меньшей мере тридцать два раза, а книга до того доступна в разнообразных изданиях, что участие в варварстве пересказа ее иными словами, скуднее, – не просто излишне, но неприлично. И цитировать я не стану; как любой великий роман, эта книга – живое целое, и, по мне, выдергивать из нее отрывки – все равно что отсекать жизненно важный орган из нутра, кое не менее важно. Наконец, толковать его я не рискну; это прежде было искусством Анастасии, но моим – никогда. Я вообще не уверен, что это разумно – объяснять значение чего бы то ни было; не многим разумнее, чем искать Бога логической дедукцией. Я рассказчик и должен верить, что история – в ее рассказе. Вот мой рассказ. Пожалуй, из него получается моя история. Как знать. Я приступил к чтению с любопытством, весьма похожим на то, что испытывал к Анастасии в нашу первую встречу в «Пигмалионе». И я сразу же понял, что – тоже весьма похоже на Анастасию – рукопись эта обманчива: Анастасия писала от лица мужчины, им, как тупым инструментом, круша руины жизни. Я по опыту знал, что написать подобный роман почти так же невозможно, как посредством кузнечного молота изготовить хронометр, – и все-таки эти выматывающие предложения сочетались друг с другом, зачастую бросая вызов здравому смыслу, – и приводили в действие историю, богаче которой я просто не мог вообразить. Может, профессиональная зависть. Когда «Покойся с миром, Энди Уорхолл» не оправдал моих надежд, я перестал доверять языку. (Другой вариант – самому себе, что предполагало, однако, будто я верю в нечто значительнее, чем моя карьера, вошедшая в пике, – эта мысль начала до меня доходить, лишь когда я читал «Как пали сильные».) Недоверие к языку ожесточило меня: легкая фамильярность, с которой я жонглировал словами в своих романах, сгустилась до презрения. На поверхности мои затасканные предложения напоминали предложения Анастасии, но, конечно, были бесплодны, ибо каждое выражало лишь то, что и все остальные, – пустое мое отвращение. Я в конце концов разрешился «Пожизненным предложением», надеясь разрешить эту проблему раз и навсегда. Но у меня на коленях лежали первые пятьдесят три страницы «Как пали сильные», и безжалостность была просто честностью. Рукопись говорила то, что необходимо для поддержания хода рассказа – ни больше ни меньше. Язык, проистекающий из опыта, а не наоборот, не так, как я задумывал писать романы – и потерпел неудачу. Анастасия – она не была писателем. В этом и дело. Так творить мог только опыт. На такое осмелился бы лишь голый талант. Разумеется, я приписал эту рукопись Стэси – как она сама сначала приписала ее вымышленному рассказчику. Слишком подлинно, не заподозришь подвоха. И едва недоверие было так полно исключено, так безгранично недопустимо, уже не возникало вопросов, когда она это писала, или где, или почему. Не усомнишься в авторстве написанного с таким авторитетом. Слишком многое поставлено на карту. Я отправил страницы рукописи своему редактору в Нью-Йорк. Я искал мнения того, кто не знаком с автором, у кого шире взгляд, кто способен умерить мое восхищение или, по крайней мере, смягчить возможное влияние моего восторга на Саймоновы намерения относительно Анастасии. Одно дело – держать ее поблизости, в руках Саймона, пока я ищу освобождения из объятий Мишель, и совсем другое – дать Саймону понять, чем он располагает. Фредди Вонг опубликовал оба моих романа, что в индустрии, где редакторы меняют дома даже чаще авторов, привело к массе предположений о том, что карьера его достигла пика еще до сорокового дня рождения, а некоторые даже поговаривали, что «Модель» помогла сберечь его репутацию, а «Покойся с миром, Энди Уорхолл», напротив, стал началом ее конца. Ему больше нравился «Энди Уорхолл», но, думаю, отчасти из-за того, что роман не оправдал ничьих ожиданий в этом бизнесе. Эта книга, не покрывшая ни доллара моего аванса, не говоря уже о национальной рекламной кампании, и продававшаяся в десять раз хуже «Модели», оказалась на редкость явным провалом. Винили многих, но Фредди взял вину по большей части на себя и тем самым избежал почти неминуемого восхождения в ряды руководства. Думаю, в издательском деле наибольший ужас внушал ему собственный успех. Он знал, это не даст ему внешних преимуществ литературной известности автора, но лишит возможности работать со словом, бороться за чистоту речи, ради чего, собственно, редакторы и выбирают книгоиздательство, а не рекламный бизнес, гражданское судопроизводство или другую подобную сферу, где зарабатываются серьезные деньги. Я хочу сказать, он был честен в своих стремлениях, даже с самим собой. Итак, я нарушил обещание, данное Саймону, – сохранить рукопись в тайне. Не стану утверждать, что поступил благородно или хотя бы благоразумно, но как мог я предвидеть то, что за этим последовало? В записке к редактору я написал только: «Интересно, что ты скажешь о труде моей протеже?» – и затем приврал насчет подвижек в работе над своей новой книгой – обусловленной пунктом 6 (б) договора на две книги, подписанного мной при передаче прав на «Энди Уорхола», – с которой, по моим словам, возникли небольшие затруднения из-за объема. Таким образом, ради рукописи Анастасии я обратился к Фредди как к другу – как, полагаю, Саймон обратился ко мне, и, как полагал Саймон, Анастасия обратилась к нему. Фредди тогда был не слишком занят; новое поколение редакционного руководства в «Шрайбер Букс», в большинстве своем его однолетки, уже не доверяло ему приобретение новых книг, а единодушное мнение, что на большее Фредди уже не способен, заставляло агентов с осторожностью делиться с ним многообещающими работами, дабы хорошая рукопись не погибла от его прикосновения. Я отослал ему страницы «Как пали сильные», повинуясь внезапному порыву. Как это типично: адрес на конверте – единственный литературный подвиг, которым я ныне известен. Джонатон? Это Фредди Вонг. Фредди, я тут… Ты ведь не морочишь мне голову, а? Морочу? Ни, с этой рукописью. Хочешь, чтобы я поверил, будто твоя протеже действительно существует… Ну, она, пожалуй, не совсем протеже. По правде сказать… Потому что если ты написал это сам, у тебя есть все причины для беспокойства. Это самая рискованная твоя работа. Я знаю. И самая сильная вещь, которую я прочел, с тех пор как попал сюда из колледжа. Она еще учится в колледже. Кто учится? Автор. То есть ты правда этого не писал? Ты не имеешь к этому тексту отношения? Я не могу писать, тем более так. Ох черт, Джонатон. Я понял, я понял. Я лучше пойду. Джонатон? Это Фредди. Фредди, я… Так кто это написал? Написал? Рукопись. Кто автор рукописи, которую ты прислал мне в среду? Я… я не могу тебе сказать ее имя. Я дал слово. Так это она? Студентка? Эта твоя протеже – ты ей доверяешь? Я не настолько хорошо ее знаю. Я к тому, что отрывок, который ты мне прислал, обрывается посреди фразы. Считаешь, все остальное будет такое же? Ладно, как оно хоть называется? По-моему, она это называет «Как пали сильные». Называет «Как пали сильные». А на твой профессиональный взгляд, роман в целом держит планку? Я сам видел только то, что прислал тебе. И я его послал, просто чтобы… Но ты же писатель. Ты сам-то что думаешь? Ты как-то волнуешься, Фредди. Волнуюсь? Нет-нет. Я не волнуюсь. Так что ты там говорил? Тот, кто способен так писать, может позволить себе провал. Это почти все искупает. Но… Все искупает. Не вопрос. Я лучше пойду. Джонатон? Фредди. Фредди. Мы еще не опоздали предложить договор? Договор?! Преимущественный договор на издание «Как пали сильные». Мы готовы предложить… Ты показывал это другим? Мы все согласны, что… Я хотел только узнать твое мнение об Анастасии. Значит, Анастасия. Я, разумеется, не предполагал, что вся твоя компания… Вот что я думаю: я думаю, это настолько хорошо, что само собой снимает все вопросы о целесообразности публикации, не важно, кто автор и насколько он не хочет раскрывать себя. Вот что думает моя компания: 400 000 долларов. Это вдвое больше, чем вы заплатили за «Энди Уорхолла», и… Она женщина. Еще студентка. Вот на что смотрит «Шрайбер». Ты сам все знаешь про позиционирование автора. Я знаю, что оно сделало со мной. Дай мне поговорить с этой Анастасией, а потом уже все остальное. Самая сильная работа, что я читал, с тех пор как… Я лучше пойду. XII У Кики Веллингтон Макдоналд было с кем поужинать в своем pied-a-terre [11 - Временное жилье, второй дом (фр.)]в Сан-Франциско. Ее муж делал деньги в Фортуне, и, бывая в Сан-Франциско, где Кики в основном и проводила время, когда не летала куда-нибудь на частном самолете, она никогда не ела одна. Калории она полагала досадным побочным эффектом еды, основная цель каковой – показаться умной в разношерстной компании, а вторичное назначение – уравновесить выпивку, которой Кики посвятила большую часть своей печени. Поэтому она, если не выходила в свет, приглашала гостей к себе; ее любимым числом было одиннадцать, оно соответствовало количеству приборов доставшегося ей в наследство старого фамильного серебра с инкрустированными гербами, такими же, как на ее кольце с печаткой. На гербе был представлен обычный набор клинкового оружия, но оно занимало только часть герба: пустое поле зияло под левой перевязью. С очевидной гордостью Кики объясняла гостям, что ее прадед мог претендовать на дворянский титул лишь половиной крови – как и все мужчины в ее жизни, он был ублюдком. Устав шокировать общество, Кики обратила внимание на мир искусства – то есть неизбежно на Саймона. Он рассказал ей, кого следует приглашать на ужин, она вынудила сделать то же других дилеров, и в ее пентхаусе к югу от Маркета больше бизнеса мешалось с большими развлечениями, нежели в любой галерее города. Тут встречались коллекционеры, художники и диковины от культуры, включая случайных писателей. В прошлый раз я побывал здесь в роли диковины – Кики пригласила меня по предложению Саймона в тот месяц, когда мой первый роман получил благожелательный отзыв в «Алгонкине», а я выиграл какую-то весьма незначительную премию имени писателя, о котором никогда не слышал и чьи произведения так и не смог обнаружить в публичной библиотеке. Мортон Гордон Гулд. Я рассказывал об этом Кики, и как раз это она обо мне вспомнила, когда мы с Мишель приехали в пентхаус переоборудованной часовой башни, служившей Кики городским местом жительства. Конечно, и на этот раз мое имя попало в список приглашенных благодаря Саймону. Когда Кики встречала нас, он и Жанель уже вовсю крутились вокруг других гостей. – Итак, ты продвинулся, – сказала мне она, – из писателей в художники, и трех лет не прошло. Мои поздравления. Наверняка даже сам Мортон Гордон Гулд такого не достиг. – Она взяла меня за руку. – А вы, должно быть, Мишель, подружка-арт-критик. – Взяв за руку и Мишель, она потащила нас внутрь, как новые трофеи. – Вы читали Мортона Гордона Гулда? – спросила ее Мишель в полном замешательстве. Этого и следовало ожидать. Все негласные правила, которые она так старательно заучила и так прилежно соблюдала всю взрослую жизнь, совершенно попирались Кики и радостно отвергались теми, кто осторожничал, попав в круг ее богатых знакомых. – Читала? Я не читаю, боже упаси. Вот мои книги. – Она отпустила руку Мишель и показала на стену позади нас. У Кики были, наверное, тысячи томов – даже она сама не знала точно, – уложенные плашмя, корешками к стене, по всей длине атриума, почти на восемь футов в высоту. Все вместе они напоминали отвесную скалу; страницы – точно обнажившиеся слои породы. По словам Кики, это был ее последний заказ, полностью составленный из книг, что ей рекомендовали, одним художником-инсталлятором, уже известным своими книжно-цементными гостиницами из украденных Гидеоновых библий. Это принесло ему безумную популярность в арт-тусовке, где вещь имела вес, если ее обсуждали хотя бы двое, и Кики не составило особого труда заполучить художника в качестве декоратора. – Естественно, оба твои романа тоже там, – сказала она мне. Конечно, Мишель была знакома с этим художником – чье имя сегодня забыл не только я – и попыталась воспользоваться всей своей находчивостью, чтобы загладить первое неловкое впечатление, которое оставила, спросив про Мортона Гордона Гулда, вместо того чтобы острить, как прекрасная хозяйка. Мишель повторила то, что, надо думать, когда-то говорил ей я: – Он использует наши культурные строительные блоки, словно реальные физические объекты, как раз в тот момент, когда наша культура растворяется в эфире, не так ли? Кики посмотрела на нее с улыбкой, не размыкая губ. Она была так мила. Она сказала: – Художники – такая дешевая рабочая сила. Мишель повернулась ко мне: – Но не кажется ли… И увидела, что я тоже не обращаю на нее внимания. Улыбчивое лицо Кики безрадостно пошло ямочками. – Я должна представить вас остальным, – сказала она, все еще держа меня за руку. Она повела меня в гостиную, Мишель шла следом. – Саймона ты знаешь, Жанель тоже, она его сопровождает везде, кроме, как он мне сказал, постели. – Она разговаривала так, чтобы услышали они, а также их собеседник, военно-морской офицер при полном параде. – Это Элли Райх, керамистка. А рядом с Саймоном – капитан Айвен Тул, заявивший самую высокую цену на «Пожизненное предложение». Айвен повернулся к нам. Его грудь покрывали медали – он двигался будто в кольчуге. – Вы художник? А вы кто? – спросил он Мишель, глянул на ложбинку между ее грудей и, не обнаружив там ничего занимательного, перевел взгляд на лишенные бретелек выпуклости и изгибы Кики. – Это Мишель, подружка-арт-критик, – сказала Кики. – Мы уже встречались, – добавила Мишель. – Не припомню, не припомню. Моя голова слишком занята в последнее время. Но мне нравится ваша работа, сэр, – обратился он ко мне. – Человеку редко хватает отваги посмотреть в лицо неминуемой смерти. Впрочем, выглядите вы весьма неплохо. Держите хвост пистолетом, вот что я вам скажу. – Но Джонатон прекрасно… – Приятно снова тебя встретить, Мишель, – прервал Саймон. – Сколько мы уже не виделись? – Неделю? – Нет. Кажется, почти три месяца. – Я просто… – Три месяца по меньшей мере, правда, Жанель? Жанель согласилась, и тем самым они с Мишель нечаянно оказались во взаимном капкане, а меня Кики оставила разговаривать с Айвеном. – Уверены, что это заслуживает шестизначной суммы? – спросил он. – Что заслуживает шестизначной суммы? – Ваше искусство. – Мне казалось, оно никчемно. – Бесценно, вы хотите сказать. Потому что шесть цифр – это уйма денег. Пять было моим потолком, но эта милашка Кики все повышала цену – сами знаете, как оно бывает. – Нет. – Все имеет цену. Оглянитесь вокруг. Вряд ли это было сказано буквально, но я все же огляделся. Кики обращалась с искусством так же бесцеремонно, как разговаривала. Современные мастера делили стены с художниками восемнадцатого века, до того безвестными даже в свое время, что не трудились подписывать творения. Тут и там на полу, который сам по себе был минималистской работой по меди, стояли раскрашенные резные деревянные фигуры из средневековых итальянских церквей, бронзовое литье кубистов и разнообразные древние каменные артефакты из Месопотамии. Айвен тоже осмотрелся. Глаза у него при этом были такие, будто он только сейчас заметил, что его окружает. Он недоверчиво прищурился. – Я владелец одной из этих, – сказал он наконец, указывая на маленькую гравюру Матисса с изображением лежащей в ожидании одалиски – над мягким диваном рядом с фотографией Мэна Рэя[12 - Мэн Рэй (Эммануэль Радницкий, 1890–1976) – американский Фотохудожник-сюрреалист, известен своими портретами, снимками моды, фотограммами или, как он называл их, реяграммами – отпечатками предметов на светочувствительной поверхности] и рисунком Эгона Шиле.[13 - Эгон Шиле (1890–1918) – австрийский художник-экспрессионист, друг и ученик Густава Климта, концентрировал свое внимание на психологических проблемах и сексуальной одержимости, темах эротики и смерти.] Кики сама вручила нам вино, взяв бокалы у девушки-официантки. – Вижу, вы подружились, – сказала она. – Айвен как раз говорил о вашем Матиссе, – ответил я. – А, эта безделушка над диваном? Матисс меня не интересует – слишком миловидный, – просто люди говорят, что я похожа на девушку с картинки. – Она скопировала выражение одалиски, но даже когда оно исчезло, отпечаток его сохранился на овальном лице Кики с маленьким по-французски вздернутым носиком и губами, словно готовыми вот-вот взлететь. Только ироничные морщинки, вечно игравшие в уголках ее глаз, выдавали время, прошедшее от Матисса до ее дней. – Идем со мной в спальню, – сказала она мне. – Кое-кто хочет видеть тебя. – Она снова взяла меня за руку, позволив Айвену перетечь в кружок Саймона. – Спальня не заслуживает внимания, просто людям нужно где-то уединяться, если они не хотят, чтобы их отловил Саймон и эта старая деловая кошелка, которую он с собой таскает. – Тебе не нравится Саймон? А я думал, от него все без ума. – На званых обедах он незаменим. – Она остановила нас в коридоре. – Кстати говоря, откуда все-таки взялась эта Мишель? – Она моя… – У меня тоже есть муж. Это еще ни о чем не говорит. – Не говорит?… – Муж – всего лишь удобство, как уборная в доме. Когда я была маленькой, у нас в доме уборной не было. Я жила у черта на куличках, и у меня не было ничего. Теперь я живу в центре вселенной со всевозможной свитой и у меня все есть. Например, хорошее столовое серебро. – Но гербы… Она пожала плечами: – По части ублюдка все верно. Впрочем, дело не в этом. Мы говорим о тебе. Мишель обеспечивает тебе хорошую прессу? – Нет. Считает, что это конфликт интересов. – Но ты ее, конечно же, не любишь, никакой такой банальщины. – Она улыбнулась мне. – Я тоже была подружкой. Тебе нужна любовница. – То есть ты предлагаешь… – Я посмотрел, как она движется. Она завела меня в спальню. Я увидел женщину примерно моего возраста, привлекательную настолько, что любая настоящая красавица потерялась бы в сравнении с нею; она рассматривала картины на стенах – одну из лучших коллекций французской порнографии XIX века, разбавленную самыми жуткими гравюрами «Ужасов войны» Гойи. – Это Лара. Управляет хеджевым фондом. Ее знают все успешные инвесторы, но она не часто выбирается в люди. – Я училась с Кики в колледже, – сказала Лара. – А Джонатон, разумеется, художник. – Кики сжала руку Лары и, высвободившись из моей хватки, сбежала встречать новых гостей, чтобы никто не подумал, будто апартаменты и вечер принадлежат Саймону. – Вы одни? – спросил я. – У меня раньше был бойфренд. – Я имею в виду сейчас. В этой комнате. – Вы же здесь. – А минуту назад? – Когда я ждала? – Ждали чего? – Ждала того, что сейчас? – Сейчас? Зачем? – Потому что Кики сказала, вы… – Саймон похлопал ее по плечу. Она резко обернулась. И неожиданно обрела равновесие. – Привет, – сказала она. – Вы знакомы с Джонатоном? Он художник. – А я его дилер. Саймон Харпер Стикли, – сказал он, пожимая ей руку. – Лара Кримп, – ответила она. – Управляю хеджевым фондом. Мы с Джонатоном беседуем. И если вы… – Нас ждут в гостиной. Кстати, вы знакомы с Мишель? Вам очень стоит познакомиться. Идите вперед. Мы с Джонатоном догоним. – Но Джонатон… – Джонатон художник. Пожалуйста, идите первой. – И, поскольку в словах его не было никакой логики, она подчинилась. Когда она ушла, Саймон улыбнулся мне: – Не стоит так вести себя на людях, Джонатон. – Он прислонился к балдахину кровати Кики. – Я не говорю, что надо придерживаться моногамии или еще в какие крайности впадать, но мои возможности продавать твои произведения, не говоря уже о моих возможностях продавать работы других клиентов, зависят от твоих хороших отношений с Мишель. Тебе не обязательно считаться с ее мнением, но мои клиенты с ним считаются. – Но Кики… – Я знаю. Одному богу известно, что она наговорила бедняжке Ларе, не самой умной девице, – и только для того, чтобы устроить спектакль для Мишель. – Мишель? – Ну конечно. Чтобы Мишель испортила твою карьеру Кики решила, это самый очевидный способ отомстить Айвену за то, что он перебил ее цену на «Пожизненное предложение». Я посмотрел на Саймона. Он определенно свихнулся. – Я не свихнулся. Кики не присылала меня звать тебя к столу. Она отправила твою подругу. – Он кивнул, убежденный в неопровержимости своих доводов, ибо они связывали воедино все, что касалось его самого. – Так вот, раз уж мы с этим разобрались. Ты говорил по телефону, у тебя есть что сказать о рукописи, которую я тебе дал… Но на этот раз Кики все-таки прислала Мишель. – Твой суп остывает, – сказала она. Меня посадили между нею и Ларой, два одинаковых взаимозаменяемых инвестиционных банкира по имени Брэд и Тед сидели слева от Лары и справа от Мишель, соответственно, а Саймон бок о бок с Жанель – напротив. Кики села во главе стола, Айвену же отвела место чуть ли не в миле от себя на противоположном конце, где тугоухость терзала бы гостя всего сильнее. Чуть менее способная хозяйка, возможно, не сообразила бы так грамотно рассадить гостей в преддверье катастрофы и уж конечно не смогла бы начать общую беседу с тем хладнокровием, с которым Кики посмотрела на пустой стул подле Саймона и произнесла: – Я надеялась, вы с Жанель догадаетесь пригласить, хотя бы из соображений дружеского семейного треугольника, романистку Анастасию Лоуренс. Ты же знаком с ее работой, Джонатон. – Работой? – спросил Айвен. – Анастасии Лоуренс, – провозгласила Кики. – Анастасия Лоуренс. – Айвен выпятил грудь, толкнув стол животом с силой почти фатальной для хрусталя. – Я имел честь встретиться с этой дамой, без сомнения выдающимся литератором. – Вы читали ее книги, Айвен? – Когда Кики улыбалась, губы ее трепетали, словно крылья, и я подозревал, что она никогда по-настоящему не смеется, потому что от сотрясения они могут испугаться и скрыться в ее светло-золотистой шевелюре. – Я не нуждаюсь в книгах, – объявил Айвен, – ведь я был представлен автору лично. – Похоже, как и все в этом городе. Саймон оказывает ей наивысшее расположение. Я даже подумала было, что они вместе. А теперь и Айвен в рядах обожателей? Я впечатлена, признаю, но когда же она успевает писать? – Анастасия не писатель, не то, что вы подумали. Она студентка, – громко заявила Мишель. – Cost Fan Tutte? [14 - «Так поступают все женщины» (um.). Название фильма Тинто Брасса (1991) о сексуальном непостоянстве и супружеских изменах, а также оперы Вольфганга Амадея Моцарта (1790), в которой двое мужчин, заключив пари с третьим, переодеваются и в течение трех часов обольщают невест друг друга. Достигнув желаемого, они обвиняют любимых женщин во всех смертных грехах, а из своей дальнейшей жизни вычеркивают понятие женской верности.] – улыбнулась Кики. – Сейчас – Университет Лиланда, но суть не в этом. Саймон знаком с… – Саймон с глубоким уважением относится к работе мисс Лоуренс, – перебила Жанель. – Не более того. – Но что она все-таки написала? Я спрашиваю исключительно как жадный коллекционер литературы, знаний и всякого такого. Тут нам всем подали креветочный коктейль. Айвен завладел порцией Лары, как он уже поступил с ее раковым супом, потому что у нее была врожденная аллергия на еду, особенно на моллюсков и ракообразных, специи и все, что содержало молоко. Элли тоже не ела креветки; вместо этого она режиссировала представление креветочного цирка, чтобы развлечься, пока беседа о каких-то неизвестных людях шла своим чередом. Брэд и Тед также не знали Анастасию, что не помешало им высказать мнение о ее литературном таланте. – Я читал всех известных авторов, – заявил Брэд. – Этой Лоуренс нет ни в одном серьезном списке бестселлеров. – Писателям нельзя доверять, – сказал Тед. – Они слишком много о себе воображают. – А инвестиционные банкиры – нет? – спросила Лара. – Наша работа подчиняется правилам и нормативам, проверяется Внутренней налоговой службой и контролируется Комиссией по ценным бумагам и биржам, – сказал Брэд. – А писатели могут болтать, что им вздумается, и никто их не контролирует. И художники такие же. – При этом Брэд необъяснимо уставился на меня. – Ты ему просто завидуешь, – ответила Лара. – Ему? – вернулся в разговор Айвен. – Кому – ему? Анастасия – девица. – А Джонатон нет. – Лара попыталась под столом взять меня за руку, и у нее бы получилось, если бы руку мою уже не сжимала Мишель. Похоже, Мишель сначала приняла ее руку за мою вторую, как и Лара, – поэтому несколько секунд они держались за руки у меня на коленях, пока с сугубой остротой не распознали кольца и маникюр. Они уставились друг на друга. Покосились на меня. – Я прочел отрывок из романа Анастасии, – сказал я, – в рукописи. И если бы я мог писать хоть на йоту так же, как написаны «Как пали сильные», я бы продолжал до сих пор. Мишель настолько растерялась, что забыла о Лариной руке у меня на коленях. Но не успела Мишель ухватиться за тему, Кики подбросила своих дров в костер восхищения. – Признаться, я ей немного завидую. Надеюсь, ты не строишь коварные планы насчет этой девушки? – спросила она, глядя на Саймона. Жанель ответила за него: – Саймон высоко ценит ее лишь с профессиональной точки зрения. – Потому что не прочел ни одной ее книги и ему не к чему придраться. К этому я отношусь с уважением. Эта девушка делает то, что уже сделал Джонатон, – порождает идеальную пустоту. Ее единственная ошибка – дать рукопись Джонатону. И тем не менее, Джонатон, она может побить тебя твоим же оружием. – Кики улыбнулась Айвену. – На что я очень надеюсь. В качестве основного блюда у Кики подавали краба в мягком панцире, приготовленного по вьетнамскому рецепту с массой специй вопреки протестам консервативного французского шеф-повара, готовившего Макдоналдам в Сан-Франциско. Это было хобби Кики – заставлять его готовить блюда бывших колоний его родины. Он метал громы, молнии и подвернувшиеся под руку горшочки, но Кики всякий раз побеждала, угрожая самостоятельно приготовить единственное, что, по ее словам, она умела: сосиски с картофельным пюре. Есть поданного краба оказалось не проще, чем готовить, поэтому разговор неминуемо увял. Брэд и Тед высказались о том, что следует делать Федеральному резервному банку в интересах бедного маленького большого бизнеса, Саймон согласился с этим как с само собой разумеющимся – в качестве прелюдии к приглашению посмотреть новые работы в его галерее, которые повышались или понижались в цене в зависимости от колебания процентных ставок. Лара, глядя, как ест Мишель и все остальные, отведала наконец своего краба. Вскоре после этого такси повезло ее домой в сопровождении Элли – та сама вызвалась по причине, которой никто не понял и не затруднился выяснить. Кики махнула рукой на ужин. Она всучила Элли пакеты с едой для обеих. В хаосе, охватившем пентхаус Кики, Мишель попыталась задать мне кучу головоломных вопросов, но Саймон успел первым. Для этого он отвел меня в коридор, где шеф-повар Кики проклинал ее за гостей, неспособных оценить его кулинарное мастерство, и за испорченный напрочь десерт. Саймон положил мне руку на плечо. Я в плену. Мы пошли. Мы шли, а затем идти стало некуда. Мы оказались в спальне Кики. – Нас прервали, – сказал он, захлопнув дверь. – Рукопись… – Ничего подобного я никогда не читал. Я уже сказал за ужином. – И напрасно. Но продолжай. – Мне пришлось кое-кому ее показать, чтобы быть уверенным. – Ты показал ее Мишель? – Человеку, которого я уважаю. Я знаю, что не должен был. Но пойми, с работой такого редкого уровня я не мог доверять одному себе. Я показал ее моему редактору, а он, помимо прочего, мой друг. – И ему не понравилось. – Он решил, что это заявка. Он предложил цену. – Это стоит денег? – Тут ценность больше, чем деньги, Саймон. – Но все же сколько? – Ты не о том думаешь. Оцени сам язык. – Деньги – вот настоящий язык. Знаешь выражение: «Деньги – это мнение, которое все разделяют». – Я знаю этот афоризм. Я сам его написал. Это все, что люди помнят из «Модели». Вот только люди забыли, что это была сатира. – Итак, сколько же? – Четыреста тысяч. – И все? – Это намного больше, чем получил я. Больше, чем за «Модель» и «Покойся с миром, Энди Уорхолл», вместе взятые. – Значит, этому твоему редактору понравилась Анастасия. – Ему понравилось «Как пали сильные». – Это одно и то же. Разумеется, мне надо с ним поговорить. – Но Анастасия… – Не впутывай Анастасию. Ты правильно говоришь – это касается романа. – Но Анастасия… – …не поймет. Это мое дело, не твое. Пожалуйста, ради общего блага, я прошу тебя не вмешиваться. – Но я… – …сделал все, что мог. Мы это ценим. И Анастасия, и я тоже. Но ты писатель. Художник. И это все, на что ты способен. Мы оба знаем такое, что не должна знать, к примеру, Мишель. Вот пусть так и будет. – Он протянул руку. – Ты будешь о ней заботиться? Ее новая одежда и макияж – это все было для тебя. Я хочу сказать, она бы сделала что угодно. – Тебе не все равно. – Со мной бывает. – Мне тоже. Я пожал ему руку. Мне нужно было поверить ему, пусть все, что я видел прежде, подсказывало, что верить ему не стоит. Как с той девочкой в детском саду: он получит Анастасию. Он может делать с ней что заблагорассудится. И все же, если б я поверил, что он все сделает правильно – если б я смог забыть о здравом смысле и поверить на слово, – не повлияло бы это на поведение Саймона больше, чем недоверие, перекрестные допросы и отчуждение? Даже не добившись Анастасии, я не мог ее отпустить. Пожалуй, я бросил бы все ради нее, даже эту рукопись, будь она моей. Не суждено. Вместо этого я расстался с желанием. В конце концов, это было невозможно. И недостаточно. И я пожал Саймону руку, мягкую, белую, она быстро скользнула в мою и обратно, точно развязалась удавка. Потом он отправился в гостиную пить херес с оставшейся компанией. Я пошел следом. Мишель, уже порядком пьяная, загнала в угол Брэда и Теда. Кики в восторге подсылала прислугу подливать Мишель в бокал. Подозвала меня. – Ты очень понравился Ларе, – сказала Кики, глядя на Мишель и инвестиционных банкиров. Но моя подруга уже успела высвободиться. Подошла ко мне. – Уже поздно? – спросила она, выворачивая мне руку, чтобы глянуть на часы. Я повез Мишель домой. Целуя меня в постели, она спросила: – Стэси пишет романы, и ты их читаешь? – Только ради Саймона, – заверил я. Она прижала меня к себе. Сунула руку мне между ног, будто что-то забыла там и лишь теперь вспомнила. – Убери, – сказал я. Она сделала вид, что понимает. XIII Саймон назначил анастасии свидание. поклялся, что они будут одни, и, словно в доказательство, повез ее прямо через мост Золотые Ворота на мыс Марин. Конечно, у Саймона были способы делать все и вся своей собственностью, и этот национальный парк не стал исключением. То, что другие мужчины – не важно, сколько их было, – уже ездили с Анастасией на мыс, привозили ее к тому же самому повороту на холме, чтобы посмотреть на тот же самый закат над тем же заливом и городом, ничего не значило. Прошлое не интересовало Саймона. Он рассказал ей, как и все остальные прежде, что Марин раньше был фортом, но выразился не так, как неизбежно говорили другие – будто это общеизвестный факт, с которым она, скорее всего, уже знакома. Они говорили: «А ты знаешь, что?…» Саймон сказал: «Я покажу тебе, где…» И показал. По дороге к холмам он ткнул в заброшенные бункеры, которые она уже видела. Но он не излагал ей историю войны. Говоря, что Марин был фортом, Саймон имел в виду совсем не это. Он поведал, что Марин был фортом для него и армии его друзей, до того как он вырос и стал Саймоном Харпером Стикли, владельцем «Пигмалиона» и будущим соучастником жизни Анастасии. Они спускались по серпантину на спортивном «остин-хили», одной рукой Саймон обнимал ее, иногда отвлекаясь на переключение передач, и рассказывал ей истории обо всем, что их окружало, вступая во владение каждой складкой и стежком ландшафта, размечая их границы вехами той безоговорочной личной значимости, что бывает только в детстве. Он завернул огромный период истории в подарочную упаковку, которую смог вручить Анастасии, в сей маскировке даря одного себя. Только вот Анастасия, так жаждавшая занять весь его мир, задавала вопросы, на которые не всегда отвечало его повествование о бесчисленных экспедициях под его личным командованием. – А какое звание было у Джонатона? – поинтересовалась она. У меня не было звания. У меня не было звания, потому что я и Саймон вместе были на мысу Марин только однажды, в день его рождения, с его семьей и чуть ли не всей нашей детсадовской группой. Если даже он и планировал какие-то военные маневры, их так и не случилось, потому что он исчез со своей подружкой вскоре после прибытия, оставив нас пришпиливать хвост ослу и задувать свечи, загадывая за него желания. После этого его не выпускали из дома, Марин больше не вернулся к нему – и взамен он изучил топографию парка так тщательно, что, приехав с Анастасией в эти холмы спустя двадцать с лишним лет, хорошо помнил атаки и маневры реальной армии и подробно рассказывал о них так, будто сам их в детстве изобрел. Разумеется, он и раньше использовал с женщинами эту уловку – заключал все важное в сугубо личные рамки, – но сомневаюсь, чтобы он хоть единожды поверил в свои россказни больше, чем когда его слушала Анастасия. Она задавала вопросы, требовала подробностей, для которых он еще не успел сфабриковать воспоминания, – какой удар по его уверенности. А еще больше его тревожила мысль о том, что, общаясь со мной, она могла познать его за рамками его собственного представления о себе. И то, как он отвечал, – то так, то эдак переминаясь под грузом собственного прошлого, – влияло на его будущее с ней, с самим собой. Естественно, он меня дискредитировал. – Джонатон не участвовал в этом, как ему хотелось бы думать, – доверительно сообщил Саймон, остановив машину у подножия скалы. – Он писатель. Это дает ему патент на вольное обращение с фактами. Солнце почти село. Только его ореол дрожал на горизонте. – Как будто святой решил окунуться, – сказала Анастасия, чтобы вместе с остальными мыслями смыть из памяти слово «писатель». После этого у каждого была своя причина избегать моего имени в разговорах. Она дрожала. Он обнял ее, укрыл съежившиеся плечи своим пиджаком. – У тебя есть святой покровитель? – спросил он. – Мне бы, наверное, хотелось быть еврейкой. – От Мишель она узнала о прошлом Саймона. Мишель узнала от меня. Однако смысл замены фамилии Шмальц на Стикли почему-то ускользнул от бедной католической души Анастасии. Или быть может, она уловила то, что упустили мы все: он разыгрывал из себя истинного «американца англо-саксонского происхождения и протестантского вероисповедания» даже лучше меня, но, наверное, чувствовал свою еврейскую сущность острее, чем я, усерднее от нее убегая и добившись больших успехов. Признаться в этом хотя бы самому себе в тот момент было совершенно невозможно, но сомнения Анастасии, вероятно, показались ему сочувствием. Долгие годы Саймон сходил за протестанта, но ему не хватало убежденности, чтобы убедить самого себя. Если и было в его культурном самосознании что-то от уцененного «пари Паскаля»,[15 - Пари Паскаля – тезис французского религиозного философа, писателя, математика и физика Блеза Паскаля (1623–1662). Смысл тезиса сводится к следующему: если есть хотя бы минимальный шанс, что Бог существует, в него следует верить, ибо если Бог существует и ты в него веришь – после смерти попадешь в рай, а если не существует, но ты в него веришь – ты ничего не теряешь. Однако же, если Бог существует, а ты в него не веришь, то после смерти тебе грозят муки адовы, и такой шанс следует исключить.] то лишь потому, что такова личность Саймона в целом – сфальсифицированные выборы, в которых Анастасия угнездилась вотумом доверия. – Зачем тебе быть еврейкой? – спросил Саймон. Он выпустил ее из машины. Они шли рядом. Держались за руки. Паузы в разговоре удлинялись, как сумеречные тени их фигур. – Мне бы хотелось быть еврейкой, потому что… – Она посмотрела на него. Враждебность в его голосе была незваной, как комок в горле. – Я однажды была в синагоге. Женщины сидели отдельно от мужчин. На нас были платки, и я ничего не понимала. Я пошла только потому, что читала Псалмы и хотела это испытать. Они не видели, что я чужая, что я не одна из них. Наверное, они меня вообще не замечали. Они были где-то не здесь. Для католика обретение веры так же очевидно и невероятно, как свидетельствование чуда, плачущей мадонны или пресуществлений, а в синагоге нет ничего подобного, не на что смотреть, ни доказательств, ни зрелища. Я закрыла глаза. И в их молитве, не понимая ни слова, я услышала отзвук того, куда они уходят в себе. Мне захотелось этого – быть глубокой, как история, и такой же святой. Искушение. Понимаешь? – А здесь родители справляли мой шестой день рождения, – сказал Саймон, будто отвечая. Так же естественно, как их спуск к воде, и прозвучало уместно, и он продолжил, неспешно, как и Анастасия: – Они задумали барбекю, для взрослых – курицу, а для нас – хот-доги. Не еврейскую кухню, как дома. Это был мой день рождения, поэтому они согласились на сосиски «Оскар Майер», как я хотел. Разрешили выбрать игры, которые мне нравились. Я выбрал перетягивание каната, и отец принес домой веревку из… с работы. – Тут Саймон умолк. Анастасия сбросила мокасины, купленные под присмотром Мишель вместе с остальными нарядами, и пошла по пляжу босиком, чтобы Саймон увидел ее педикюр. И случилось странное: он тоже снял обувь. – Работа моего отца… это была скобяная лавка. Настоящий восторг для мальчишки. Я выбрал перетягивание каната, чтобы похвастаться его товаром. – Ты был хорошим сыном. – Пришли сорок три человека из класса. Одну девочку звали Каролина. Моя первая настоящая подружка. Вон там мы прятались все время, у той дальней скалы. Роковая девица, ругалась как рок-звезда. Клялась, что бросит меня, если я оставлю ее ради дня рождения. Она была неисправима. – У тебя было много девушек. – Нет. – И еще Жанель. – Это бизнес. – Он взял ее за руку. – Кстати, твой роман восхитителен. – О… – Я серьезно. Я не встречал ничего подобного. Ты… ты, возможно, новый Хемингуэй. – О! – Что такое? У тебя такой вид – можно подумать, я тебя в живот ударил. Она покачала головой. Привлекла его к себе. Они уже подошли к нише, где Каролина много лет назад держала именинника Саймона в заложниках. – Ты зря стесняешься… – сказал он. Но она не стеснялась. Ни опрокидывая его на холодный песок, ни накрывая его губы своими. Она заставила его замолчать. Она выманила его ремень из пряжки и нежно высвободила каждую пуговицу его ширинки из петель. Сняла с Саймона всю одежду ниже полы рубашки. Покатала на языке его вялый член, будто новое слово. В ее губах он ожил, стал упругим. Она отстранилась. Он опрокинул ее. Вместе они стянули с ее бедер свободные брюки хаки. Песок под ней был влажен. Волны плескались у ее волос. Схватив за края рубашки, она втянула его в себя. Заставила его потрудиться. Не обращала на него внимания. Даже его фальшивые оргазмы не сдерживали ее пыл. Она вымотала его. Довела до грани настоящей боли. Довела до крика. Ссадина его члена соединилась с раной ее вагины, окончательно скрепив эти узы клятвой крови. Он почувствовал это. После они много часов пролежали на пляже, глядя в ночное небо. XIV Жанель уехала из города встретиться с Фредди Вонгом. Они обедали в ресторане «Рыба раз, рыба два, рыба красная, рыба синяя», новом модном месте на Юнион-сквер, которое вытеснило все прочие заведения, едва успев на щелочку приоткрыть двери для публики. Фредди Вонг был тогда вхож в подобные места не столько из-за высокого положения в «Шрайбере» – обычная компенсация за отказ от права на кризис среднего возраста, – сколько из-за внезапного взлета репутации, когда слух, что за считанные секунды до приказа об увольнении он обнаружил некий шедевр, написанный обыкновенной студенткой, облетел Шестую авеню. Вероятно, Фредди сознавал важность переговоров с Жанель; в последний раз он интересовался ресторанами вроде «Рыбы раз» лет десять назад, став штатным редактором, – не говоря уже о виндзорском узле, на который он потратил половину утра, изощряясь в завязывании оранжевого галстука, купленного скрепя сердце, дабы усовершенствовать костюм, который был поставлен на нафталиновую консервацию много переговоров тому назад. Он не очень хорошо сидел, этот костюм, поэтому Фредди на всякий случай занял место до прибытия Жанель. Залпом выпил стакан воды. Уставился на свои кожаные туфли. – Фредди Вонг, – сказала Жанель (Вонг прозвучало почти как «вон!»), присаживаясь к столику. Она бросила взгляд на главное украшение стола – аквариум с двумя рыбами, красной и синей. – Я так рада, что мы наконец встретились. – Джонатон очень хорошо отзывался о вас. – Джонатон? Я не совсем… Я уверена, что и о вас у него самые положительные отзывы. В любом случае было очень мило с его стороны передать работу моего клиента в «Шрайбер», хотя, естественно, он должен был сначала получить мое разрешение. – Это моя вина. Он прислал мне рукопись как другу. Я не понял, что это конфиденциальный вопрос. – Моя клиентка еще учится в колледже. Она очень впечатлительна. – Мне бы хотелось познакомиться… – Исключено. Она не скажет вам ничего, что не могла бы сказать я. – Тогда что вы можете сказать об остальной книге? – Это литература, Фредди. Вас не должен всерьез беспокоить сюжет. – Я вынужден беспокоиться о сюжете, потому что я беспокоюсь о читателях. Издательская система – это бизнес, Жанель, такой же, как торговля искусством. – Торговля искусством – это бескорыстный труд. – Уверен, что бухгалтерия для дипломированного аудитора тоже бескорыстный труд. Но бухгалтер – не художник. Мы с вами тоже не художники, и годы опыта позволяют мне сказать, что губительнее, чем навязывать художнику наши деловые проблемы, только вести себя так, будто мы сами художники. Я никогда не стану ничего навязывать Анастасии, Жанель, но мне нужно знать, с чем я имею дело и с кем, если вы хотите, чтобы я серьезно отнесся к вашему встречному предложению. – Тогда, возможно, найдется другой издатель, больше доверяющий моему клиенту. Официант статуей воздвигся у стола. Никто не мог сказать, давно ли он там находится, но вид у него был такой, будто он ничего не слышал или же не понимал ничего, кроме названий рыбы. Они обратили на него внимание. – Рыба раз – лосось, – сказал он, – рыба два – палтус. Будете пить вино? Фредди кивнул. Официант указал на грифельную доску, где мелом было написано несколько дюжин названий. Фредди взглянул на список. Посмотрел на Жанель. – Бутылку сотерна, пожалуйста. – А рыба? – Что вы делаете с палтусом? – спросила Жанель. – Его готовят. Наш шеф-повар. – Он свежий? – Вся наша рыба свежая, – ответил официант, кивнув на аквариум в центре стола. – Тогда мне, пожалуй, лосося. – Два, – сказал Фредди. – Рыба два? – Нет. Два лосося. – А устрицы для начала? – Какие устрицы? – Наши устрицы. – Хорошо. Устрицы для начала. Когда официант ушел, Жанель продолжила с того, на чем остановилась: – Если мы обратились сначала к вам, это не значит, что вы наш единственный вариант. Я не хочу показаться несговорчивой. Вы мне нравитесь. Но я не могу рисковать карьерой моего клиента из-за личных пристрастий. – То есть вы хотите, чтобы я подписал контракт на две книги на общую сумму в миллион долларов, основываясь меньше чем на сотне страниц рукописи и не встречаясь с девушкой? – Это не редкость для вашего бизнеса. – Для признанного автора. Но откуда мне знать, как Анастасия поступит дальше? Откуда мне знать, что этот первый роман – не случайная удача? – Как первый роман Джонатона, вы хотите сказать? – Он не был случайностью. Его вторая книга оказалась лучше, просто рынок этого не понял. – Значит, даже человек с вашим опытом и компетентностью не знает, чего ожидать. Я признаю, Фредди, что Анастасия Лоуренс – темная лошадка. Но поверьте моему деловому опыту: не разумнее ли поставить на нее и заплатить сразу миллион, а не сначала полмиллиона, и потом столкнуться с необходимостью после успеха первого романа увеличить сумму за второй роман как минимум до семизначного числа, – вместо того, чтобы тратить ваши деньги на очевидных неудачников наподобие Джонатона? Вы и я, мы оба знаем, что при правильном маркетинге «Как пали сильные» могут стать бестселлером, и мы оба знаем, что вы обеспечите надлежащий маркетинг, потому что от этого зависит ваша карьера. Но, думаю, вам не пойдет на пользу, если со вторым романом вам придется начинать заново, особенно если выяснится, что вам не достало решимости отхватить контракт сразу на две книги. – Она улыбнулась ему. – Посмотрите на это с другой стороны, Фредди. Вы и так увязли по уши. Если Анастасия Лоуренс потерпит крах, вы – тоже, сколько бы денег своего издательства вы ни потратили – миллион или четыреста тысяч. Но если вы упустите ее – а это несомненно произойдет, если вы отвергнете контракт сразу на две книги, который я предлагаю вам лишь единожды, – для вас точно запахнет жареным. – Она пожала плечами. – В любом случае это ваш выбор. Принесли устрицы. И вино. Фредди позеленел, как от морской болезни. Тем не менее он поболтал вином в бокале, попробовал и кивнул официанту, в точности как его, тогда еще помощника редактора, учил сам легендарный Берт Шрайбер. – Несколько необычно, – сказал он Жанель. – Вино? – Переговоры. – Как и ваше положение. Попробуйте устрицы. – Когда я увижу остаток первого романа? – Вы получите его через месяц. – Она позволит редактировать? Я спрашиваю только потому, что она в этом деле новичок. – Разумеется. Мы все хотим одного и того же. – А второй роман? – Вы получите его через год. – Год – не такой уж большой срок. – Она работает быстро. – Мне не нужен текст, написанный второпях. – Она быстро учится. – О чем он будет? – Ну, скажем… вариация на тему мифа о Пигмалионе. – За год? – В противном случае у вас будет право забрать шестьсот тысяч аванса. – Это весьма необычно. – Как и мой клиент. – Жанель бегло просмотрела рукопись по настоянию Саймона и сейчас вспомнила, что он сказал об Анастасии – нежнее он не выражался. – Она – новый Хемингуэй, – сказала Жанель с такой убежденностью, что это стало мнением самого Фредди. Официант принес лосося, просто сваренного на пару с жасминовым рисом. Затем достал из кармана жестянку с сухим рыбьим кормом. Бросил щепотку в аквариум. Фредди и Жанель следили, как рыбы плывут к еде. Когда корм подошел к концу, рыбы озлобились. Они кусали друг друга за плавники. Настоящая битва, отвратительные раны. Происходившее в аквариуме было готовой аналогией, и, поскольку никто не хотел в рыбном ресторане походить на рыбу, красную или синюю, переговоры, принимавшие опасный оборот во время устриц, сами собой улаживались за основным блюдом. В «Рыбе раз» заключались сделки, о которых в прочих местах вздорного Манхэттена можно было только мечтать: это и был настоящий секрет успеха ресторана. По поводу «Как пали сильные» было достигнуто согласие. От лица Анастасии без ее ведома был заключен контракт на миллион долларов, по которому «Шрайбер» получал ее первую книгу. Жанель согласилась повысить первоначально запрошенную сумму до 1,1 миллиона, чтобы Фредди продемонстрировал, как усердно он торговался. Фредди обещал для романа стотысячный рекламный бюджет, а Жанель обязалась предоставить в его распоряжение Анастасию для национальной маркетинговой кампании «Шрайбера». Они подняли тост друг за друга. Но, если честно, каждый пил за себя. XV Пока Жанель находилась в Нью-Йорке, Мишель в Лос-Анджелесе писала статью. Днем она вернулась, я заехал за ней в аэропорт на ее белой «тойоте». Похоже, она этого не ожидала, хотя мы договаривались перед отъездом: за четыре дня я ни разу ей не перезвонил во избежание докучливых расспросов о вечере у Кики. Она поистине уважала мою безответственность – видимо, как и многие истинно респектабельные люди, принимала ее за творческую натуру. Но даже если подобные приступы гениальности – так она предпочитала называть абсолютное пренебрежение – и случались, она все же наверняка чувствовала в них фарс. Она была умная девочка. Должна была понимать – зная также, что меня гораздо меньше, чем ее, волнует разоблачение моего жульничества: в прошлом два романа, которые никто не переиздаст, и полное отсутствие будущего, если не считать руин состояния, сколоченного мною по ошибке, и мавзолея, ожидавшего меня по завершении «Пожизненного предложения». Бедная Мишель. Она, должно быть, с ужасом думала, что я при первой же возможности выдам себя, докажу, что моя творческая натура – всего лишь обман, и как могла уберегала меня от честности. Да, Мишель была умная девочка, вложила в меня почти три года. Она жаждала таинства художественного процесса. Во имя творчества она выдавала все мои недостатки за достоинства, каждую безобразную небрежность – за высшее доказательство моего гения. Возможно, это она была творческим гением, деформируя мою личность во что-то непостижимое даже для меня самого. Такова была бы подлинная справедливость. Почему я не замечал, что Мишель, даже кротко преданная мне, обладала собственной волей? Как не почувствовал этого, когда она обняла меня в аэропорту, крепко сжав заодно со всеми своими сумками? Она не спросила ни «Где ты был?», ни даже «Как ты?», отыскав меня среди суматохи и вспыхивающих огней у пассажирского трапа. Повела себя так, будто этих четырех дней разлуки не было, стерла промежуток между разговором, что оборвался с ее отъездом, и настоящим моментом, задав один вопрос, на который я еще не был готов ответить: – Ты же ей не веришь, да? – Кому не верю? – Стэси, кому еще? Ты ведь не думаешь, что она и вправду сочинила целый роман? Просто за все годы, что я ее знаю, она ни разу даже не написала мне по электронной почте. – Я тоже ни разу не писал тебе по электронной почте, – напомнил я. Взял самую большую сумку, которой едва хватило бы на выглаженный костюм. Мишель всегда так путешествовала. – Есть хочешь? – Я брала с собой еду в самолет, милый. – Она поцеловала меня в щеку. – И давай серьезно. Почему Стэси говорит всем, что пишет роман? – Вероятно, потому, что она его пишет. – То есть ты считаешь, что она писатель. – Я сказал у Кики… – Не могу поверить, что ты читал его без меня. – Я не знал, кто автор. Саймон дал его мне и автора не назвал. – Но на всякий случай… – Ты была на работе. – Стэси моя подруга. – Тогда почему ты говоришь о ней со мной? – Она мне не перезванивает. – Я не виноват. – А что, если автор все же не она? Вдруг это все – одна большая ошибка? Анастасия исследователь. Она сама так говорила все время, что мы с ней знакомы. Она все делала только ради ученой карьеры – даже с этим Тони Сьенной спала. А теперь есть Саймон, и она пишет роман. Я не понимаю, Джонатон. Как ей это удается? Мне кажется, я ее совсем не знаю. – Люди меняются. – Нет, не меняются. Я не меняюсь. Ты не меняешься. С тех пор, как я тебя встретила, ты все такой же и всегда таким останешься. Я могу это принять. Но для Стэси быть притчей во языцех, быть писательницей Анастасией Лоуренс – это как надеть маскарадный костюм. И для кого? Для Саймона Шмальца? – Ты сама помогала ей подобрать этот костюм. Ты ходила с ней по магазинам. – Одно дело – начать одеваться по-взрослому, и совсем другое – написать роман. – Вряд ли. Так или иначе, дело просто в фантазии. – Тебе легко говорить. Ты уже написал роман, даже два. А я нет. Я работала. А теперь вдруг Анастасия становится автором целой книги, ничего мне не сказав. Почему? Потому что она считает, что у Саймона есть шарм… – Ты никогда не хотела написать роман. – Может, теперь хочу. – Значит, ты изменилась. – Ты не понял меня, Джонатон. – Мишель прожигала меня взглядом. Мы остановились. Мы стояли перед прилавком, где лежал дрожжевой хлеб – разной формы, для любой ручной клади. Туристы обходили нас стороной. Покупали хлеб в других местах или обходились без него, и даже продавец не осмеливался прерывать наш разговор своими грубыми сан-францисскими шуточками. – Я просто хочу сказать, Мишель… – Я не завидую Стэси. Это Стэси мне завидует. – С какой стати ей тебе завидовать? – Она тебе нравится больше. – Я этого не говорил. – Она пишет лучше. – Она пишет лучше меня. – Это несложно – ты вообще больше не пишешь. – Я пишу предложение… – …а она, на минуточку, – целую книгу. Когда она умудряется над ней работать? Вот я чего не понимаю. И зачем скрывать это от лучшей подруги? – Целыми днями сидя в библиотеке? – И что? Она взяла карандаш и начала: «Когда-то давным-давно жили-были…»? – Вообще-то она печатала на компьютере. – А должна была изучать английскую литературу. – С такой прозой, как у нее, – не должна. Ей это просто не нужно. – Почему ты никогда не можешь встать на мою сторону? – Какие тут могут быть стороны? Если Анастасия… – Да блядь, ее зовут Стэси! – Мишель взяла с прилавка булку. – Стэси – студентка. Она читает романы. Она их не пишет. – Мишель мяла хлеб. Драла его на куски. – Ее зовут Стэси. Она, твою мать, моя лучшая подруга. – Говорю же, люди меняются. – Я забрал у нее булку, заплатил и положил в сумку. Повел Мишель к машине. – Если люди меняются, – сказала она, цепляясь за меня, после того как я усадил ее в машину, – куда деваются те, кем они были? Столько перемен. Кто знает, в каком порядке? Никакого порядка. Ничего как раньше, никогда снова. Мишель, это я, Анастасия. Где ты? Как дела? Почему?… Прошу тебя. Стэси? Алло? Саймон, это я, Жанель. Где ты? Как дела? Почему?… Дело сделано. Каким образом? С каких пор это тебя волнует? Сейчас все иначе. Да. Больше денег. Но это забавный бизнес. Я так понимаю, за все наши усилия нам причитается всего пятнадцать процентов. Ты не о том. Хотелось бы понять, о чем ты. Это может быть выгодно и для нас. Для нашего дела. Я знаю, Саймон. Потому этим и занимаюсь. Редактор, с которым ты встречалась, не должен звонить Анастасии. Ну, мы же не хотим, чтобы… Фредди дал мне слово. Теперь ты поклянись, что… Что? Что не будешь делать глупостей. Глупостей? Анастасия будет очень богатой девушкой, но только если им понравится вся книга. Если остаток рукописи окажется хуже, сделка будет расторгнута. Ты выбила контракт на миллион. Только если им понравится роман целиком, Саймон. Ты уже получил от нее остаток? Анастасия – писатель. На такие вещи нужно время. Я обещала Фредди месяц. Я не могу… Меня не волнует, зачем она тебе, Саймон. Твой вкус для меня непостижим, но формально ты приемлемый холостяк, и не мне об этом судить. Тем не менее обещай мне – как своему партнеру, своему деловому партнеру, – что не будешь… не будешь… не будешь делать глупостей, пока все окончательно не утрясется. Мы не можем себе этого позволить, Саймон. Мы не можем допустить, чтобы все пошло прахом из-за того, что эта девочка не сможет писать или вообще раскиснет из-за… из-за… А если она скажет нет? По поводу сроков? По поводу меня. Ты же на самом деле не думаешь… Может, до того как она закончит, найдется кто-нибудь получше. Получше для нее. Она обычная, Саймон, очередная твоя находка. Ты очарован только потому, что она изо всех сил пытается быть твоим типажом. Мне нравится ее собственная одежда. Не придирайся. Отлично. Я не буду к этой шлюшке придираться. Но ты должен обещать. Что обещать? Обещать, что не дашь опутать себя юридически, связать себя финансово, пока она не подтвердит все, на что претендует. Подожди, пока не получишь всю рукопись. Обещать? Обещать. Хорошо, я обещаю. XVI Как бы то ни было, после этого он хотел ее постоянно. Каждую ночь – свидание. Она бросила библиотеку. Пропускала занятия. Но ей не хватало одежды и даже денег, чтобы расплатиться с Мишель за несколько приличных костюмов. Анастасия не могла появляться на людях в таком виде. Она даже ничего не видела без нелепых старых очков, которые теперь почти не носила. Она ушла домой. – Мне нужно кое-что уладить, – сказала она Саймону. – Пожалуйста, пойми. Он ждал. Не показывался в галерее. Галерея означала Жанель, а Жанель означала битву, которая, поскольку оба они были безнадежно правы, означала бесцельную и чрезмерную трату энергии. К тому же это отпугивало клиентов. Поэтому Саймон просто сидел дома. Ждал Анастасию. Жанель тоже ждала. Ждала Саймона и уклонялась от его кредиторов. Отложила выплату компании, с которой он заключил контракт на расширение галереи, – уже одно это составило бы 800 000 долларов. Сумма росла каждую минуту, каждый день, включая национальные праздники. Даже в Рождество. Деньги не верят в Санта-Клауса, несмотря на всю выручку, которую его доброе имя приносит мировым производителям игрушек, а у долгов не больше всепрощения, чем у ветхозаветного Бога. Так что Жанель ждала, когда Саймон принесет ей полную рукопись Анастасии, чтобы отослать бумаги в Нью-Йорк Фредди Вонгу, который ждал как никогда раньше ни от одного из авторов, чувствуя как никогда раньше, что вся корпоративная иерархия «Шрайбера» выжидает, чтобы вынести ему приговор, что, конечно, могло бы произойти и прежде, но откладывалось до оценки рынком важнейшей покупки сезона – «Как пали сильные». Американская общественность ждала Анастасию, но, если честно, Анастасия тоже ждала. Она продала свои учебники. Ждала, когда ее новый модный оптик выдаст ей контактные линзы, чтобы мутные глаза поголубели. Все зависело от Анастасии. К примеру, ее поведением определялись маршруты перелетных птиц. Прическа Президента Соединенных Штатов каким-то образом не обошлась без нее. Сообразно с Анастасией люди ели и спали. Происходили автокатастрофы. Паскаль, в чье пари верил Саймон, тоже говорит нам, что мир стал бы совершенно иным, будь нос Клеопатры чуть длиннее, – точка зрения, которую подтверждает современная наука, вплетающая мир в непрерывную ткань причинности: когда бабочка трепещет крыльями, потоки ветра сотрясают другой континент. В этой полоумной степени упорядоченности – непостижимом лабиринте отношений между всем и каждым во вселенной – кроется грязная тайна хаоса. Мир – механизм тоньше человеческого разума: лишь размывая его границы своим представлением о беспорядке и косясь через статистику на формулы, необходимые нам, дабы четко нанести на карту весь космос, способны мы примирить наши прагматичные потребности с рассеянной средой. Мы можем видеть мир лишь через хаос, как евреи видели Бога лишь через Его законы. Но мир – или Бог, если угодно, – все равно есть. Все зависело от Анастасии, и все зависело от Саймона. Учтем Жанель. Двоюродный дед Стэси, торговавший спорттоварами. Президент Соединенных Штатов. Рассказывать историю Анастасии, как это делаю я, – лицемерие, точно использовать алгоритм для описания розы ветров. Не учтена окажется бабочка и, вероятно, нос Клеопатры. Но там, где ученый прибегнет к теории хаоса, писатель прибегнет к порицанию. История есть обвинение, если не окончательный приговор. Постигая мастерство рассказчика, я понял, что не смогу здраво поведать вам о бабочке в другом полушарии. Когда-то я хотел стать юристом в строгом деловом костюме. Господа присяжные заседатели… Я передумал, когда заблудился между истиной и ложью, лишился понимания, кое, помимо его ключевой роли во всех стандартных тестах, что мне пришлось бы пройти, дабы попасть в зал суда, казалось мне существенным в деле обвинения. Я стал рассказчиком, чтобы придержать правосудие. Это удалось бы мне лучше, будь я юристом. Мне бы назначили, какую сторону защищать. А писатель?… Писатель изобличает одним лишь упоминанием. Простите этих людей. Они не хотели быть виноватыми. XVII Мы столкнулись с ними на улице. Помню, что первым заметил ее – женщину на несколько лет моложе меня, на самом деле девушку, в маленьком черном платье и туфлях на каблучках. Коротко обрезанные алые ногти. Никаких бриллиантов на пальцах. Впрочем, тонкое запястье сковывал золотой браслет с брелоками, чья-то фамильная драгоценность. Черепаховая заколка в волосах тоже принадлежала другой эпохе, хотя она носила ее вовсе не из уважения к тому времени. Заколка подходила к ее волосам – старинный коричневый, подсвеченный мазком модного блонда. Она сутулилась, но тело ее выражало скорее не позу, а настроение. Я уставился на нее. – Стэси?! – воскликнула Мишель. Саймон шагнул вперед. – Что вы здесь делаете? – спросил он. Стэси подошла к Мишель и сказала: – Мы были на симфонии. Мишель, обычно такая невозмутимая, какой-то миг не знала, что делать. Она обнимала Стэси, свою Стэси, все время, что они дружили. Они целовались, встречаясь и прощаясь, и спали в одной кровати. Но сейчас перед Анастасией в черном платьице, которого Мишель никогда не видела, она, кажется, не знала, с чего начать. Видимо, обе не знали, кто они для другой, кем должны быть, кем могли быть, что осталось. Они стояли точно в трансе, пока Саймон не пожал мне руку. Тогда Анастасия притянула к себе Мишель. – Я тебе еще нравлюсь? – шепнула она Мишель на ухо голоском, который совсем не изменился. – По-моему, Джонатон тебя даже не узнал, – сообщила Мишель Анастасии, когда они отпустили друг друга. Анастасия посмотрела на себя. Саймон, однако, улыбнулся мне так, как улыбался, когда речь шла о больших деньгах. – Идемте с нами, – сказал он, в упоении успехом забывая обо всех причинах, по которым нам не следовало этого делать. – Выпьем в «Дурной славе». – И пошел. Анастасия вернулась к нему, их руки сомкнулись естественно, точно захлопнулись дверные створки. Я остался с Мишель. Протянул ей руку, но пальцы наши по обыкновению сцепились, и мы страдали всего лишь полквартала. То есть почти всю дорогу. Клуб «Дурная слава» находился ниже по переулку, населенному в основном праздными водителями лимузинов и праздношатающимися попрошайками. Знаменитости праздновали в клубе, собирали вокруг себя поклонниц за большими банкетными столами и делали такие заказы по винной карте, будто каждая их вечеря – последняя. «Дурная слава» не работала в дневные часы. Там были под запретом темные очки, а также фотосъемка, сотовые телефоны и искатели талантов без сопровождения самих талантов. Одни считали, что это очень по-лос-анджелесски, другие – что это очень антиголливудски, но все приходили и оставляли следы своих кредиток. По правде сказать, «Дурная слава» не имела отношения к Лос-Анджелесу и еще меньше – к Сан-Франциско. На стенах висели винтажные плакаты с рекламой отдыха и путешествий, восхвалявшие любые места, кроме здесь, любое время, кроме сейчас. «СКЕГНЕСС[16 - Скегнесс – курорт в графстве Линкольншир (Великобритания) на побережье Северного моря, ставший популярным после строительства железной дороги в 1873 г. Плакат с веселым рыбаком, до сих пор считающийся классикой рекламы отдыха, был нарисован Джоном Хэссаллом в 1908 г., слоган же, согласно легенде, придумал один из служащих Британских железных дорог.]ТАК БОДРИТ» – сообщал плакат Британских железных дорог 1908 года, карикатурно изображавший курортный пляж, где скакал несомненно самый веселый старый рыбак во всей Империи. Другие отпуска выглядели экзотичнее. Скажем, получившая солнечный удар ВАЛЕНСИЯ, называвшаяся – в назидание французскому отпускнику-оптимисту примерно 1930 года – JARDIN D'ESPAGNE.[17 - Сад Испании (фр.).] И один из самых притягательных – ибо никто не мог внятно перевести на английский надпись, сделанную шрифтом «деко», – гласил: «BATAVIER-LUN GOEDKOOP-STE EN GEMAKKEUKSTE ROUTE GEREGELDE DIENST VOOR UR ACHT EN PASSAGE».[18 - «Пароходы „Батавир Лайн“ – хороший сервис, дешево, всего 8 часов в пути» (нид.).] Под надписью, раскрашенный черными, зелеными и синими чернилами, плыл пароход, бывший современным году, быть может, в 1915-м. Никто ни разу не смог мне сказать, куда пароход направляется и зачем. Прошло время, и я уже сам не хотел знать, опасаясь, что придется мне найти нового любимчика. Это было существенно: у всех, кто посещал «Дурную славу» хоть сколь-нибудь регулярно, был любимый плакат, любимое место и время, и столики резервировались соответственно. И поскольку я никогда не был стеснен в средствах, пока писал романы, а люди их читали, я был вхож в круги, приближенные к шеф-повару. Анастасия никогда не была здесь. Пока она складывала в карманы Саймону спичечные коробки, тот рассказывал ей о плакатах – кому из знаменитостей какой нравится и с кем он сам прежде обедал, – но первым метрдотель узнал меня. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=425942) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Пер. М. Брук, Л. Петрова и Ф. Розенталь. – Здесь и далее прим. переводчика. 2 Джеймс Р. Меллоу. «Зачарованный круг, или Гертруда Стайн и компания». Пер. А. Борисенко и В. Сонькина. 3 Университет Лиланда Стэнфорда-мл. (Стэнфордский университет) расположен рядом с городом Пало-Альто в районе залива Сан-Франциско. 4 2 Царств 1:19, 25, 27. 5 Прекрасная эпоха (фр.). 6 Дерзость (идиш). 7 Комната чудес, кунсткамера (нем.). 8 Энтони Троллоп (1815–1882) – английский писатель и критик, бытописатель провинциальной жизни, автор цикла романов об английском парламенте. 9 Пьер-Жозеф Редутэ (1759–1840) – известный французский ботанический иллюстратор. 10 Имеющий обратную силу (лат.). 11 Временное жилье, второй дом (фр.) 12 Мэн Рэй (Эммануэль Радницкий, 1890–1976) – американский Фотохудожник-сюрреалист, известен своими портретами, снимками моды, фотограммами или, как он называл их, реяграммами – отпечатками предметов на светочувствительной поверхности 13 Эгон Шиле (1890–1918) – австрийский художник-экспрессионист, друг и ученик Густава Климта, концентрировал свое внимание на психологических проблемах и сексуальной одержимости, темах эротики и смерти. 14 «Так поступают все женщины» (um.). Название фильма Тинто Брасса (1991) о сексуальном непостоянстве и супружеских изменах, а также оперы Вольфганга Амадея Моцарта (1790), в которой двое мужчин, заключив пари с третьим, переодеваются и в течение трех часов обольщают невест друг друга. Достигнув желаемого, они обвиняют любимых женщин во всех смертных грехах, а из своей дальнейшей жизни вычеркивают понятие женской верности. 15 Пари Паскаля – тезис французского религиозного философа, писателя, математика и физика Блеза Паскаля (1623–1662). Смысл тезиса сводится к следующему: если есть хотя бы минимальный шанс, что Бог существует, в него следует верить, ибо если Бог существует и ты в него веришь – после смерти попадешь в рай, а если не существует, но ты в него веришь – ты ничего не теряешь. Однако же, если Бог существует, а ты в него не веришь, то после смерти тебе грозят муки адовы, и такой шанс следует исключить. 16 Скегнесс – курорт в графстве Линкольншир (Великобритания) на побережье Северного моря, ставший популярным после строительства железной дороги в 1873 г. Плакат с веселым рыбаком, до сих пор считающийся классикой рекламы отдыха, был нарисован Джоном Хэссаллом в 1908 г., слоган же, согласно легенде, придумал один из служащих Британских железных дорог. 17 Сад Испании (фр.). 18 «Пароходы „Батавир Лайн“ – хороший сервис, дешево, всего 8 часов в пути» (нид.).