Тихий сон смерти Кит Маккарти Джон Айзенменгер #2 В новом остросюжетном романе английского писателя Кита Маккарти – продолжении завораживающего и жуткого бестселлера «Пир плоти» – читатель вновь встретится с патологоанатомом Джоном Айзенменгером, адвокатом Еленой Флеминг и полицейским инспектором Беверли Уортон. На этот раз им предстоит расследовать причины одной на редкость странной смерти: молодая девушка, бывшая сотрудница закрытой медицинской лаборатории, скончалась вследствие скоротечно развившегося ракового синдрома. В ходе расследования постепенно выясняется, что за этой и еще несколькими внезапными смертями врачей и ученых стоит могущественная фармацевтическая корпорация, которая не остановится ни перед чем, чтобы скрыть от непосвященных результаты секретного биотехнологического эксперимента. Айзенменгер, Елена и Беверли, намеренные идти до конца в своих поисках правды о таинственном проекте, оказываются в смертельной опасности… Кит Маккарти Тихий сон смерти Часть первая Передвигаться по дому старику с каждым днем становилось все труднее: холод проникал в его дряхлое тело все глубже, а сырость ощущалась все болезненнее. Сквозняки, каждую ночь провожавшие старика в постель, от вечера к вечеру оказывались все более пронзительными, а их шепот – все более зловещим. Казалось, сам дом сделался его врагом. Старик знал, что скоро ему придется перебраться из спальни вниз, на первый этаж, и тогда, по крайней мере, не нужно будет карабкаться по шаткой лестнице, где перегорела лампочка, заменить которую у него уже не было сил, словно он превратился в какого-то калеку. В прошлом месяце он дважды падал на тех ступеньках, к счастью (или наоборот) не убившись при этом насмерть, что разрешило бы разом все его проблемы. Старик присел за лабораторный стол и принялся торопливо помечать что-то в компьютерных распечатках. Он провел уже не один день за этой работой и намеревался продолжать ее до тех пор, пока лекарство не будет наконец найдено. Он не сомневался, что находится в нескольких шагах от развязки, но вот от какой развязки – от неудачи? Неудача означала смерть. Прошло уже несколько месяцев с того дня, когда он наконец набрался смелости и повторил анализ, тем самым открыв для себя правду. С тех пор он не переставая размышлял о том, как распорядиться этой правдой. Рассказать? Скрыть? Продолжать работать как ни в чем не бывало? Поначалу он думал, что ответить на этот вопрос будет нетрудно. Его деятельной натуре было свойственно отдаваться работе целиком, он посвящал последнему шагу все время и все деньги, чтобы хоть как-то восполнить потери. Теперь же старика беспокоило одно: правильно ли он поступил, не сообщив никому о своем открытии? Верно ли он сделал, промолчав, не следовало ли вовлечь и всех остальных в страшный круг тревожного ожидания – круг, в котором вопросов пока было больше, чем ответов? Краешком своего сознания старик понимал, что мысль, будто он, и только он, способен решить внезапно возникшую проблему, есть не что иное, как интеллектуальное тщеславие; но он не мог не понимать и другое: его друзьям было бы лучше до поры до времени пребывать в неведении – ради сохранения покоя и душевного равновесия. Старик догадывался, что ему осталось немного – здоровье его с каждым днем ухудшалось: теперь от долгого сидения у него отекали лодыжки, да и дышать – если не подтыкать себе под бока подушки – он мог с трудом. Как-то раз он даже потерял сознание, и в тот момент в висках его прерывисто застучал пульс, мир вокруг посерел, но мозг сработал четко: старик понял, что умирает. Но тогда все обошлось. Следовало бы сходить к врачу, старик даже знал, к кому именно можно было бы обратиться, но встрече с доктором мешала самая что ни на есть банальная трусость. Если у него вот так в один прекрасный день само собой перестанет биться сердце, тогда не придется опасаться смерти от руки более страшного, более изощренного убийцы, нежели старость, не придется пережить то, что, вероятно, предстоит пережить остальным пятерым. Поэтому он не обращал внимания на перебои в сердце и отдавал все силы работе, стараясь тем самым хоть как-то загладить зло, которое сам же принес в этот мир. Часть вторая Жила она одна, с соседями практически не общалась, а потому и конец свой встретила в одиночестве. Если бы ее не хватились на работе, то она провела бы наедине со смертью куда больше времени – никто не помешал бы энтропии просочиться в ее тело, растворить его и превратить в газы и жидкости, тем самым вернув ее существо в лоно единой мертвой Вселенной. Но, скорее всего, мертвой она пролежала лишь один день, пока Робин Тернер, начальник ее лаборатории, не надумал позвонить ей – как он потом утверждал, главным образом из-за ее запланированного доклада на семинаре, где она должна была рассказать о результатах своих исследований. И поскольку все решили, что несостоявшаяся докладчица просто-напросто заболела гриппом и осталась дома, звонок, оставшийся без ответа, вызвал у Тернера раздражение – даже если подчиненный болен, он должен связаться с начальником и сообщить, почему отсутствует на рабочем месте. Однако в глубине души Робин понимал, что причина его раздражения кроется не только, вернее, не столько в ее отсутствии. Когда на следующий день в восемь утра он позвонил ей снова и ответом ему, как и в прошлый раз, стали длинные гудки, Робин Тернер забеспокоился по-настоящему, хотя всеми силами старался скрыть свою тревогу от окружающих. Что бы там ни случилось, ей следовало сообщить, когда она сможет выйти на работу. Тернер поинтересовался у других ординаторов лаборатории, не видел ли ее кто-нибудь после того, как, не дождавшись окончания рабочего дня, она под предлогом высокой температуры ушла домой. Но никто ее не видел, мало кто знал даже, где она живет. Последнее выглядело более чем странно, ведь ординаторы и докторанты обычно держатся тесной компанией и часто проводят время за стаканчиком горячительного. Единственным человеком, от которого Тернер надеялся получить хоть какую-то полезную информацию, была Сьюзан Уортин, ее близкая подруга и, вероятно, такая же мужененавистница – однако и ее в тот день не оказалось на месте. Ее коллеги сообщили, что Сьюзан тоже подхватила какую-то особую, новую для этого года разновидность вируса гриппа. Тернер решил позвонить ей, чтобы выяснить, не знает ли она что-нибудь о состоянии подруги. Разговор получился недолгим, но трудным. Сьюзан Уортин, судя по ее голосу, чувствовала себя не лучшим образом, и Тернер постарался не выказать беспокойства, говорил сжато и по-деловому. Нет, она не общалась со своей лучшей подругой с того момента, как та заболела и ушла с работы. В заключение Сьюзан уверила Тернера, что если та не связалась с начальством, значит, действительно разболелась всерьез, а когда Тернер поинтересовался, не знает ли она адрес подруги, то оказалось, что Сьюзан в этом вопросе помочь Тернеру не в силах. Огорченный, Тернер направился в отдел кадров, чтобы взять адрес там, но опять потерпел неудачу: какая-то придурочная девка, сославшись на принцип конфиденциальности сведений о личной жизни служащих, ответила на его просьбу отказом. Вернувшись в свой кабинет, Тернер долго сидел за столом, пытаясь разобраться в собственных мыслях. Действительно, он нервничал так, словно каждая новая попытка связаться с больной была предвестием беды. Но с какой стати? Чего он так боится? Она заболела, вот и все. Просто грипп. Но шепот прошлого все настойчивее звучал в его возбужденном мозгу, и Тернер, как ни старался, не мог его заглушить. Следующим утром Сьюзан Уортин, еще не полностью оправившаяся от болезни, сидела на втором этаже автобуса. «Ты окончательно сошла с ума», – повторяла стучавшая в ее висках кровь. В голове ее словно плескалась какая-то отвратительная жидкость, легкие разрывались, как будто Сьюзан вместо воздуха вдыхала ядовитые пары средства для очистки раковин, а руки и ноги то и дело выходили из повиновения. При каждом повороте автобуса Сьюзан теряла равновесие, а с ее желудком творилось нечто странное, и тот факт, что за последние четыре дня она ничего не ела, никак не влиял на периодически атаковавшие ее приступы тошноты, которые порой становились столь острыми, что подавляли все прочие ощущения. К тому же в автобусе было страшно холодно и необычайно шумно. Сошла она с ума или нет, но именно звонок Тернера ознаменовал начало ее безумного состояния и заставил выйти в таком состоянии из дому. Когда и ее звонок подруге остался без ответа, Сьюзан забеспокоилась. Три следующих звонка, последний из которых был сделан в полночь, довели ее беспокойство до наивысшей точки, и успокаивать себя тем, что, возможно, ничего страшного не случилось, Сьюзан уже не могла. Вышло так, что состояние Тернера, как бы он ни старался прикрыть свою тревогу сухим безразличием, в полной мере передалось и ей. Его безразличие могло бы обмануть Сьюзан, если бы она не знала правду. «Все в прошлом, Сьюзан. Эта история однажды началась, и рано или поздно она должна была закончиться. Теперь, когда он женился, мне нужно найти другую работу. Я даже не хочу, чтобы он знал, где я живу». Эти слова, словно приговор, вновь прозвучали в ее мозгу, прорвавшись сквозь пелену горечи. Сьюзан с трудом, превозмогая боль, вышла из автобуса и оказалась напротив муниципального строения с облупившимся фасадом. Начался дождь, а она и не подумала захватить зонт – эта мысль вообще не пришла ей в голову. Она чувствовала себя настолько плохо, что несколько дождевых капель не могли ухудшить ее состояние, так, по крайней мере, она полагала. Но когда полило как из ведра, мнение Сьюзан переменилось. Лучше уж быть почти сухой, чем почти насквозь мокрой. Улица, на которую ее привез автобус, была длинной, скучной и к тому же заваленной мусором, что придавало ей вконец неприветливый вид. Это впечатление только усиливало нависшее над Сьюзан мрачное здание госпиталя и медицинской школы – квадратное оранжево-красное строение, создавая которое неизвестный архитектор явно принес красоту в жертву полезной площади. Те несколько людей, что прошли навстречу Сьюзан, по-видимому, не всадили в нее нож только потому, что им помешала вызванная сыростью апатия. Ко всему прочему ее облаяла непонятно откуда взявшаяся собака, выказавшая при этом необычайную злость и с остервенением заскрежетавшая когтями по тротуару. Сьюзан редко навещала подругу, а потому знала этот район довольно плохо. Всякий раз, когда она оказывалась здесь, ее томили дурные предчувствия. Если конец света когда-нибудь наступит, думалось ей, то в местах, подобных этому, его встретят с облегчением. «Почему ты решила жить здесь?» Сьюзан закашлялась, и ей пришлось остановиться. Она знала, что за приступом кашля непременно последует столь же сильный приступ боли. Увы, она не ошиблась: еще целых пять минут она была не в силах двигаться дальше. Вечер выдался серым, промозглым и неприятным, но все же было достаточно светло, чтобы увидеть, что этот район города далек от процветания. Похоже, некоторые его жители были уверены, что огороженные участки перед их домами являются не садиками, а персональными мусорными свалками, выделенными щедростью муниципалитета для сброса туда всех возможных нечистот. Кое-кто использовал эти участки как клетки для животных, но кого именно из братьев меньших там содержали, разобрать было невозможно, да Сьюзан и не стремилась это выяснить. Единственной приметой цивилизованного мира здесь были спутниковые тарелки, торчащие возле едва ли не каждого окна и придававшие улице вид обсерватории. Наконец она нашла нужный дом и подошла к его главному подъезду. Как и в большинстве соседних строений, в нем было два этажа. Нижний этаж тонул в темноте, но из окон верхнего пробивался слабый свет. Сьюзан протиснулась сквозь бесформенную дыру в ограде (видимо, когда-то на ее месте располагалась садовая калитка) и почти сразу оказалась перед дверью, единственным украшением которой служили два звонка, располагавшихся друг над другом. Фонарь над дверью был тусклым, так что она с трудом разобрала и без того едва различимые фамилии под каждым звонком. Нужная ей квартира оказалась нижней, и, нажав кнопку, Сьюзан услышала, как в темноте внутри дома звякнул дешевенький колокольчик. Никакого ответа. Шторы на окнах гостиной нижнего этажа были наглухо задернуты, и это вновь разбудило в Сьюзан дурные предчувствия, уже начинавшие понемногу отступать. В груди у нее все еще неимоверно жгло, по лицу и шее стекали дождевые капли, да и в туфлях хлюпала вода. Минуты через три Сьюзан позвонила еще раз – эффект был тот же. Затем она нажала на кнопку верхнего звонка – И снова безрезультатно. Постояв в нерешительности несколько минут, Сьюзан попыталась заглянуть в комнату через окно, но закрывавшие его шторы были столь толстыми и темными и к тому же задернуты столь плотно, что разглядеть сквозь них что-либо оказалось невозможно. Она знала, что с обратной стороны дома пролегает нечто вроде проулка, неимоверно узкого и неимоверно грязного – особенно в такую погоду, – но, обогнув здание и пройдя по нему, можно было добраться до черного хода. Миновав фасад дома, Сьюзан прошла по боковой дороге и повернула налево вдоль стены, оставив справа маленький гараж, дверь которого неизвестный художник украсил грубо намалеванной фреской, изображавшей огромную женскую грудь. Свое творение автор снабдил комментарием, извещавшим, что «Келли классная деваха». За гаражом начинался проулок. Это жалкое подобие улицы по всей ширине заросло сорной травой и было заставлено мусорными баками, часть которых лежала на боку, извергнув из своего чрева груды слежавшихся от времени отходов. У Сьюзан мелькнула мысль, что здесь наверняка полно крыс, но те, на ее счастье, разбежались прежде, чем она успела их заметить. Во многих местах дорогу Сьюзан преграждали мокрые, набухшие от дождя ветки деревьев, и всякий раз, когда Сьюзан отводила их в сторону, они обдавали ее каскадами влаги. Заборы по обе стороны проулка покосились и подгнили, а от лужи блевотины, оставленной кем-то посреди дороги, исходило нестерпимое зловоние. Чтобы удостовериться, что перед ней нужный дом, Сьюзан пришлось пересчитать стены всех зданий начиная от угла. В ее теперешнем состоянии оставалось лишь уповать на то, что она не собьется со счета, и, представляя себе, в каком идиотском положении окажется, попав не в тот садик, Сьюзан приходила в ужас. Калитка была закрыта, и поначалу Сьюзан показалось, что она вообще заперта. Женщина толкнула ее, ощутив ладонью опутавшие калитку мокрые и скользкие стебли сорняков. С первого раза калитка не поддалась, но во второй раз сдвинулась с места, оставив на размякшей земле глубокие борозды. Еще одна попытка, и калитка приоткрылась настолько, что в нее стало возможным протиснуться. Садик зарос, но не настолько, чтобы полностью скрыть валявшийся на земле мусор. То здесь, то там поблескивали осколки битого стекла, и Сьюзан пришлось ступать осторожно, чтобы не поранить ноги и не угодить в кучки экскрементов – в таком месте, как это, они могли оказаться человеческими. Кое-как ей все же удалось преодолеть около двадцати метров, отделявших ее от дома. Здесь шторы не были задернуты, но свет в окнах не горел, а сами окна давно не знали тряпки, поэтому у Сьюзан ушло довольно много времени на то, чтобы хоть что-то разглядеть. Первым, что она увидела, были письменный стол и камин. Затем Сьюзан взглянула на постель и поняла, что та не разобрана: простыни и одеяла свисали почти до полу, подушки стояли уголками вверх. Сьюзан посмотрела на пол и сразу же увидела опрокинутый стеклянный стакан. Следующим, на что наткнулся ее взгляд, была голова. Фрэнк Каупер терпеть не мог таких ситуаций. По правде говоря, любая скоропостижная смерть выводила его из равновесия. Каупер был сотрудником коронерской службы, и все подобные случаи имели к нему самое непосредственное отношение, но такие, как этот, были хуже всего. Убийства – когда все очень просто и причина смерти не вызывает сомнений: человек зарезан, застрелен, оглушен ударом по голове, – были для него словно манна небесная или, на худой конец, подоходный налог, но тут… Тут предстоит бумажная волокита, а кроме того, придется платить за вызов криминалиста-патологоанатома для проведения вскрытия. Но Каупер понимал, что злиться бессмысленно, нужно просто вытерпеть все это до конца. Некоторые случаи скоропостижной смерти Фрэнк Каупер научился ловко обходить; это было настоящее искусство, результат долгих лет службы. Например, терапевта можно было уговорить выписать свидетельство о смерти, которое основывалось бы исключительно на его знании пациента. И врачи шли на это, невзирая на то что видели своих, теперь уже бывших подопечных месяцы, а порой и годы назад. Больничных врачей Кауперу временами удавалось убеждать в своих необъятных познаниях в области медицины, и, как настоящий иллюзионист, он умудрялся обвести их вокруг пальца и заставить подписать свидетельство о смерти даже тогда, когда те не очень хорошо представляли, какими заболеваниями на самом деле страдал покойный. Такие номера проходили только с начинающими докторами, но, как правило, именно им начальство поручало подобные дела. Иногда, правда крайне редко (а потому это было особенно приятно), этих докторов удавалось уговорить провести необходимое в подобных случаях вскрытие в больнице. В таком случае все расходы оплачивала последняя и установление причины смерти обходилось без дополнительных расходов со стороны службы коронеров. Но к сожалению, больничные патологоанатомы легко разгадывали эту уловку и зачастую просто перебрасывали расходы обратно. Большинство смертей, с которыми доводилось сталкиваться Кауперу, не вызывало подозрений в их насильственной природе. Однако в этих случаях никого нельзя уговорить поставить подпись под свидетельством о смерти. Первое место в этом невеселом хит-параде занимал внезапный коллапс в преклонном возрасте, далее с небольшим отрывом шли разнообразные самоубийства, всевозможные несчастные случаи, смерти, вызванные профессиональными заболеваниями, смерти в тюрьмах или на железнодорожных путях. Хочешь не хочешь, но во всех этих случаях коронеру приходится платить за вскрытие. Но и это не являлось страховкой от головной боли, если подготовленные и уже подписанные свидетельства возвращались к Кауперу обратно с убийственной пометкой: «Неестественные причины». Такие пометки буквально доводили его до бешенства, поскольку означали новые следственные действия, а соответственно и новые расходы. Кроме вышеперечисленных, оставалось лишь небольшое количество смертей, но именно они всегда выливались в крайне запутанные дела. И это дело грозило стать одним из них. На противоположной стороне улицы за проржавелым фургоном без номеров остановилась полицейская машина, лишенная каких-либо специальных опознавательных знаков. Каупер нехотя вылез из своей машины и направился к только что прибывшим мужчине и женщине. Мужчину, Ламберта, он знал, но его спутницу видел впервые. Каупер заметил, что она блондинка, обладала неплохой фигурой, да и вообще была весьма недурна собой – с такой женщиной он был бы не прочь познакомиться поближе. Как и Ламберт, она имела усталый вид старшего полицейского офицера. Впрочем, наблюдательный взгляд Каупера не мог не заметить, что отношения между этими полицейскими не слишком ровные. Появление сотрудника службы коронеров не улучшило их настроения. – Фрэнк, – вместо приветствия произнес Ламберт, но, не договорив, замолчал. Ламберт был высоким мужчиной крепкого телосложения, однако начавший округляться живот свидетельствовал, что его хозяин понемногу теряет форму. Полицейский расправил плечи, но неожиданно опять ссутулился, словно сбрасывая напряжение, потом медленно, с нескрываемым отвращением оглядел дома вдоль улицы. Фрэнк вдруг обратил внимание, что с момента их последней встречи Ламберт слегка полысел, хотя его волосы по-прежнему сохраняли смоляную черноту. В прошлом Каупер тоже служил в полиции, и Ламберт, будучи младше его, прекрасно видел, насколько ненавистна Фрэнку его работа, – более того, он считал Каупера просто-напросто некомпетентным. Женщина, которую звали Беверли Уортон, вообще не обратила внимания на Каупера. Она была наслышана о том, что он собой представляет, а потому не испытывала ни малейшего желания выдавливать из себя какие-либо эмоции. Растерявшись, Каупер улыбнулся шоферу – женственного вида молодому человеку – и с облегчением увидел, что и тот улыбнулся в ответ. – Странное дело, – заметил Каупер, по всей видимости обрадовавшись тому, что формальное представление закончено. Он засмеялся, но вовсе не потому, что собирался рассказать что-то занятное, просто такова была его манера говорить. Ни Ламберт, ни Уортон не отреагировали на замечание Каупера, и это стало самым красноречивым ответом. Даже если бы кто-нибудь из них вздумал произнести пятнадцатиминутную тираду о никчемности, непреодолимой лености и непроходимой глупости Каупера, это не смогло бы стать для него большим оскорблением. В подъезде, недосягаемый для сыпавшего с неба дождя, стоял полицейский в форме. Там не толпились любопытные зрители, никто не шушукался, заглядывая через плечо впереди стоящего, не нужно было никого просить разойтись и не мешать следствию. Одним словом, поведение жителей соседних домов говорило об их полном безразличии к происходящему. Полицейский же всем своим видом показывал, что ему смертельно надоело торчать здесь без толку. – Я не стал заходить в квартиру, чтобы ничего не трогать. Слова Каупера повисли в воздухе – его попросту никто не слушал. Ламберт и Уортон вошли внутрь, Каупер, продолжая ухмыляться, двинулся следом. Уже находясь за дверью, они увидели, как в обшарпанной прихожей мелькают отблески фотовспышки. Температура в доме была не выше, чем на улице, так как входная дверь с момента обнаружения тела не закрывалась, но, даже если бы кому-нибудь из полицейских пришла в голову мысль поберечь в доме тепло, его все равно не хватило бы, чтобы согреть царившую в нем атмосферу. В квартире безо всякой видимой надобности торчал молодой констебль – обладатель волос с кроваво-красным отливом, державший в руках записную книжку. Фотограф, который занимался съемкой места происшествия, – тучный мужчина с длинными и косматыми волосами, – вскользь глянул на вновь прибывших и невозмутимо продолжил колдовать над телом. Ламберт осмотрелся. Он увидел, что в комнате, где они находились, стояли кровать, ночной столик и гардероб; за занавеской оставалось место для маленькой кухни. Все эти вещи, как и сама комната, выглядели аккуратными и чистыми, но лишенными каких-либо приметных украшений. Ламберт заглянул в гостиную, отделенную от спальни раздвижной дверью. Там он нашел диван, кресло и обеденный стол, окруженный тремя разнокалиберными стульями, – вся мебель наверняка была куплена в магазине подержанных вещей. Единственной вещью, которую можно было счесть ценной, являлся черный портативный телевизор. Плотные, непонятного грязного цвета портьеры закрывали эркер с тяжелым деревянным обеденным столом. Стол был завален кипой бумаг, тетрадей, но каким-то чудом на нем уместился еще и кофейник. Ламберт кивнул своей спутнице, и та, молча подойдя к столу, принялась перебирать бумаги. Инспектор бросил взгляд на покрытое простыней тело, лежавшее на полу. Труп под белой материей выглядел несколько театрально, можно даже сказать карикатурно, хотя у непрофессионала от одного его вида могло перехватить дыхание. Мгновенно оценив обстановку, Ламберт нагнулся и приподнял край простыни. – Думаю, я должен вас предупредить… В голосе фотографа, обыкновенно неприкрыто циничном, прозвучала неожиданная тревожная нотка, выдавшая его волнение. Ламберт тут же остановился, вскинул голову, чтобы посмотреть на увальня-фотографа, и, хотя полицейский не произнес ни слова в ответ, на его лице мелькнуло вопросительное выражение. Когда же Ламберт вновь повернулся к телу, в его действиях была заметна некоторая настороженность. Испуганное восклицание, неожиданно вырвавшееся у Беверли Уортон, добавило напряженности в тягостную атмосферу, установившуюся в комнате. Никто не мог отвести взгляда от несчастной девушки, и те, кто оказался здесь раньше следователей, вновь испытали чувство глубокого ужаса. – Жуть какая! – Даже Ламберт, который был старой полицейской ищейкой и повидал на своем веку всякое – и головы, разнесенные на куски выстрелом из охотничьего ружья, и молодых женщин с лицами, рассеченными от уха до подбородка, и людей, заживо сваренных в кипящем масле, – даже он при виде этого тела не смог сдержать невольного восклицания. На некоторое время он словно одеревенел, созерцая ужасную картину, открывшуюся его взору. В таком состоянии инспектор оставался несколько минут, размышляя, что именно неизвестный убийца мог проделать со своей жертвой, молодой и при жизни, видимо, привлекательной девушкой. Даже когда он вновь обрел дар речи, голос его срывался. – Имя? – Словно завороженный, Ламберт никак не мог оторвать взгляд от тела. Его вопрос, казалось, был обращен к каждому, кто находился в комнате. Констебль в форме суетливо задвигался, будто очнувшись внезапно от глубокого сна. Он поискал глазами записную книжку, убедился, что та на месте, заглянул в нее, ответил: – Миллисент Суит. Двадцать три года. Работает в больнице. – Кто обнаружил тело? – Некая мисс Сьюзан Уортин, подруга покойной. Ламберт, должно быть, не расслышал, поскольку никак не отреагировал на слова констебля. Испуганный этим, полицейский поспешил выложить всю собранную информацию: – Ей позвонил профессор Тернер, их начальник. Покойная ушла с работы до конца рабочего дня пятого числа; она жаловалась на грипп. Больше от нее не поступало известий, а когда он позвонил, никто не ответил. Забеспокоившись, он связался со Сьюзан, которая также сидела дома с гриппом. Ламберт и на этот раз не произнес ни слова. Толстяк продолжал щелкать фотокамерой, вспышки следовали одна за другой. Как и положено в таких случаях, фотограф снимал тело с разных точек – именно оно продолжало оставаться центром происходящего. Уортин закончила изучать бумаги на столе и, осторожно раздвинув портьеры, принялась осматривать окно. Подоконник покрывал слой мусора и отслоившейся от рам и осыпавшейся краски. Хохотнув, Каупер произнес: – Теперь вы видите, что не понравилось доктору, – и снова издал смешок. – Где она сейчас? – Это были первые слова Ламберта после того, как он увидел обезображенное тело девушки. Речь, разумеется, шла не о несчастной Миллисент Суит, а о ее подруге. – Ее отвезли в участок. Мы решили, что ей незачем здесь оставаться. Она кричала и плакала. По-деловому короткий кивок инспектора был первым знаком одобрения действий полицейских. Этот кивок придал констеблю уверенности, и тот продолжил доклад: – Она обошла дом сзади, когда никто не ответил на звонок в дверь. Поглядела в окно и увидела голову. Ей почти сразу стало дурно. Тишину, вновь установившуюся в комнате, нарушил очередной смешок Каупера. – Кто проживает наверху? Констебль опять бросил нервный взгляд в записную книжку и затем ответил: – Мелвин Пик, студент-медик. Ламберт двинулся к выходу из комнаты. Разглядывая деревянную дверь, он поинтересовался: – Его уже допросили? – Его нет дома. Ламберт продолжал внимательно изучать дверь, видимо на предмет возможного взлома. Для этого были основания: дверная коробка недавно была расколота, обнажившаяся древесина заметно отличалась по цвету от грязной окрашенной поверхности – похоже, что кто-то не слишком умело поработал здесь ломом. С самой двери свисала цепочка, на конце которой болтался отломанный кусочек дерева. – Ваша работа? Вопрос Ламберта не предполагал никакого осуждения, но констебль все равно кивнул с виноватым видом. Уортон тем временем закончила просматривать бумаги. – Научные записи. Ничего личного. – Что с окнами? – Не открывались годами и так же долго не мылись. Ничто не говорит о том, что их пытались открыть. Толстяк наконец закончил фотографировать. Он опустился на потертый ковер, открыл металлический кофр и принялся укладывать в него камеру и прочее оборудование. Осторожно разместив все по отсекам и щелкнув замками, он поднялся с колен и коротко бросил: – Ну, я пошел. Никто не обратил на него внимания, лишь Каупер, повернув голову в его сторону, произнес: – Ну и славно. Спасибо, что заглянули, – и, по своему обыкновению, засмеялся. Ламберт вернулся к телу и присел на корточки напротив него. Запах был именно такой, какого инспектор и ожидал, – тот, что бывает в подобных случаях. На девушке был махровый халат, под ним хлопчатобумажная ночная сорочка. Сейчас халат был распахнут, сорочка слегка задрана, не выше колен. Лицо несчастной, точнее то, что от него осталось, было обращено к потолку. С максимальной осторожностью Ламберт потянулся к телу и коснулся шеи девушки. Почти сразу он отдернул руку, почувствовав – хотя и не показав этого – острый приступ тошноты. Каупер, заметив замешательство инспектора, пояснил: – Доктор полагает, что, возможно, не обошлось без кислоты. Он говорит, вряд ли это огонь. Выпрямившись, шумно выдохнув и вытерев пальцы носовым платком, Ламберт заметил: – Следов огня или кислоты на теле нигде нет, как и на одежде. – Выдержав паузу, инспектор спросил: – И какой врач высказал такое мнение? – Доктор Каплан. Услышав ответ Каупера, Ламберт на мгновение прикрыл глаза, вздохнул, и на его лице впервые за это утро появилась улыбка, правда не слишком веселая. Уортон отреагировала точно так же: по-видимому, и ее это сообщение не очень обрадовало. – Он был пьян? Каупер расхохотался, прежде чем до него дошло, что в вопросе Ламберта не было и доли шутки. – Да нет, – поспешил ответить он. – Ее нашли… когда? Констебль зашелестел блокнотом и послушно прочитал свою запись: – Квартира была вскрыта мною в девять пятьдесят шесть. Стало быть, прошло уже два с половиной часа. – И одарил ли нас мудрый Каплан своим заключением насчет приблизительного времени смерти? Ответил Каупер: – Не более шести часов назад, а может быть, и три. Ламберт подошел к обеденному столу и без особого интереса принялся ворошить бумаги. В очередной раз обведя взглядом комнату, он обратился к Уортон: – Вы нашли ее сумочку? Вместо ответа Беверли извлекла сумочку из-под кровати и, открыв ее, достала ключи. Перчатками она при этом не воспользовалась. Ламберт, по-видимому, принял решение: – Хорошо. Стало быть, сценарий получается такой. Миллисент Суит впускает кого-то в дом… Она должна была это сделать, потому что, как мы видим, никто в квартиру не вламывался. Это лицо захватывает ее, каким именно способом – нам еще предстоит выяснить, а затем перемещает в какое-то другое место. Там, если верить доктору Каплану, злоумышленник раздевает ее и либо поджигает, либо обливает какой-то кислотой… – Или щелочью, – вставил констебль, горевший желанием продемонстрировать свои познания в области криминалистики. – А потом, если верить одновременно и доктору, и собственным глазам, нейтрализует действие кислоты щелочью… – Или, если это была щелочь, кислотой, – не удержался от замечания констебль, очевидно сохранивший в памяти кое-что из школьных уроков химии. Ламберт мрачно уставился на него, на губах Уортон мелькнула тень улыбки. – …и возвращает девушку в квартиру. Он переодевает жертву либо в одежду, в которой нашел ее, либо, что тоже вероятно, в какую-то другую и кладет ее здесь на пол. Уходя, он для полноты картины закрывает дверь изнутри на цепочку. Завершив эту тираду, Ламберт вопросительно посмотрел на Каупера. Тот хихикнул. – Знаю, знаю, – произнес он. – Я сразу подумал, что все это абсурд, поэтому, после того как доктор сказал, что полиция в этом разберется лучше, позвонил вам. Ламберт снова взглянул на девушку: – Это не кислота и не огонь. Оторвав взгляд от тела погибшей, Ламберт поднял глаза на констебля, приглашая его еще раз продемонстрировать свои познания в химии, однако тот не проронил ни слова. Тогда инспектор продолжил: – По правде говоря, такую смерть я вижу впервые. – Ламберт тяжело вздохнул и повернулся к Кауперу. – Самоубийство? Болезнь? Каупер вновь хохотнул, а потом выпалил: – Спонтанное самовозгорание человека? Ламберт пропустил эту шутку мимо ушей. – Кто будет производить вскрытие? – поинтересовался он. Тема эта была весьма и весьма деликатной. Одно неверное слово – и Каупер мог подставить своего начальника на тысячу фунтов, поэтому он ответил туманно: – Обстоятельства смерти, конечно, весьма необычные, но если вы согласны с тем, что это не убийство, то, по моему мнению, достаточно обычного вскрытия. Нет необходимости приглашать судмедэкспертов. Каупер постарался, чтобы последняя фраза не прозвучала как вопрос. Последовала пауза, и недоброжелатель мог бы сказать, что она слишком долгая. Однако ответ Ламберта оправдал ожидания Каупера. Кивнув представителю коронерской службы, инспектор вышел в переднюю, Уортон последовала за ним. – А как насчет того, чтобы поговорить с соседями, сэр? – забеспокоился констебль. – Не уверен, что будет разумно отрывать их от чтения, сынок. Констеблю показалось, что при этих словах губы инспектора тронула легкая усмешка. Затем Ламберт обратился к Кауперу: – Когда они это сделают? – Завтра, если вы не против. Ламберт снисходительно кивнул: – Может, я заеду, чтобы поприсутствовать на вскрытии. – Ну конечно, конечно, – захохотал Каупер, на этот раз уже не беспокоясь из-за того, что никто не разделяет его веселья. – Спасибо, что заглянули. Ламберт и Уортон сели в машину. – Пока, Фрэнк. – Пока. Наконец полицейская машина глухо заурчала и тронулась с места. Фрэнк Каупер облегченно вздохнул: все прошло на удивление гладко. Ламберт сидел рядом с водителем, закрыв глаза и опустив голову. Не обращаясь ни к кому конкретно, он спросил: – Ну почему этот тип глуп как пробка? Вместо ответа на этот риторический вопрос Уортон высказала вслух то, что думали и она, и Ламберт: – Даже если ее смерть была естественной, я не хотела бы умереть вот так. Ответив на все вопросы, заданные ей в участке, Сьюзан Уортин вернулась домой на полицейской машине. Она еще не успела оправиться от шока, к тому же сказывалась слабость после только что перенесенного гриппа. Женщина-полицейский, которая сопровождала Сьюзан, сидела рядом с ней на заднем сиденье и старалась отвлечь ее разговором, но зрелище мертвой Миллисент никак не выходило у Сьюзан из головы. Погруженная в мрачные мысли, она отвечала невпопад, и разговор не клеился. – Мой муж тоже подхватил грипп. Это ужасно, правда? Он уже четыре дня не встает с постели и, похоже, проваляется еще столько же. – Ммм… – В этом году просто какая-то эпидемия, верно? – Ммм… – Сьюзан постоянно хотелось закрыть глаза, но, стоило ей это сделать, она погружалась в пустоту, в которой вязким черным маслом расползался ужас от увиденного. Она сидела, опустив голову, и пыталась сосредоточиться на мысли о своем самочувствии. – У нас в участке не хватает людей, и тем, кто еще на ногах, приходится работать сверхурочно. На лице женщины, невзрачном и полностью лишенном косметики, выразилась озабоченность. То ли ее действительно волновали проблемы гриппа, то ли ее беспокоило состояние Сьюзан. – Вы уверены, что с вами все в порядке? – спросила она, и Сьюзан нашла в себе силы кивнуть. – Это, наверное, стало для вас страшным потрясением, – продолжала та. – Увидеть такое… Сьюзан почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Казалось, желудок раздался так, что вот-вот лопнет, в глазах защипало, гортань жгло, а в голове кто-то орудовал многопудовым молотом. Она постаралась заставить себя опустить веки и тем самым избавиться от преследовавшего ее видения – лежащей на полу Миллисент. – У вас есть врач, к которому вы могли бы обратиться? Сьюзан, скорее всего, не услышала вопроса, а потому ничего не ответила. Вместо этого она вдруг ни с того ни с сего произнесла: – Она страшно боялась умереть. «А все мы не боимся?» – подумала про себя ее спутница, но не стала произносить этого вслух, заметив лишь: – В самом деле? – Рак. Она страшно боялась умереть от рака. – Ну да, я тоже. – Если Сьюзан произносила слова просто для того, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, то ее собеседница разговаривала потому, что и не начинала думать. Какое-то время обе они молчали, затем Сьюзан продолжила: – Однажды она горела. Едва спаслась. И тут до нее дошло, что именно она произнесла. Перед ее мысленным взором вновь возникло обезображенное лицо Миллисент. Можно было подумать, что сперва его прижгли факелом, потом расплавили, а из того, что получилось, вылепили морщинистую туберозу. Сьюзан крепко зажмурилась, но видение не исчезало. Голова ее бессильно склонилась, и из глаз сами собой потекли слезы. Спутница обняла ее за плечи. Тело Сьюзан продолжало содрогаться от рыданий, которые постепенно перешли в лающий кашель, прерываемый судорожными вздохами. – Что с ней произошло? – спросила она, кое-как придя в себя. Ее вопрос был адресован не собеседнице, он прозвучал как исполненная горького отчаяния и агонии мольба, обращенная к самому Богу. – Ее лицо было… было ужасным!.. – Я не знаю, милая моя. – Сначала я подумала, что оно обожжено, но что это было на ее лице? Тем временем машина была уже в нескольких десятках метров от дома Сьюзан. Спутница Сьюзан не видела тела и была рада этому. Единственное, что она смогла ответить, так это банальное «Вскрытие покажет». Водитель остановил машину и повернулся к пассажирам: – Приехали. Женщина-полицейский проводила свою подопечную до прихожей: – Хотите, я останусь? Сьюзан покачала головой. Она чувствовала, что едва держится на ногах, и мечтала лишь о том, чтобы поскорее добраться до постели. – У вас нет кого-нибудь, кто мог бы ухаживать за вами? Сьюзан вновь покачала головой – говорить что-либо у нее просто не было сил. Но, несмотря на желание поскорее остаться одной, она неожиданно спросила свою провожатую, когда та уже повернулась, чтобы выйти на улицу: – Ее ведь не убили? Ведь не убили, правда? Сьюзан внезапно ужаснула мысль, что смерть подруги могла быть делом человеческих рук. – Ну что вы! Мы нисколько не сомневаемся, что эта девушка умерла естественной смертью. – Такая уверенность была странной и, мягко говоря, не оправданной фактами, но Сьюзан не следовало этого знать. Закрыв дверь, Сьюзан бросила взгляд на пришедшую за день почту. Похоже, что большую ее часть составляли счета. Когда Сьюзан нагнулась, чтобы подобрать их с пола, ее затошнило. Стремясь сохранить равновесие, она закрыла глаза и какое-то время простояла, прислонясь к дверному косяку. Почту она машинально положила на столик справа и мгновенно забыла о ней. Затем, почти ничего не видя перед собой, Сьюзан кое-как добрела до кровати. Она даже не заметила мигания автоответчика, сообщавшего, что в ее отсутствие ей кто-то звонил. Хартман добрался до дому лишь к семи вечера. Но все равно было еще слишком рано – и это несмотря на то, что он добирался полтора часа, что черт знает сколько миль его автомобиль двигался по шоссе со скоростью черепахи, что за это время его трижды подсекали неандертальцы в огромных сверхдорогих тачках, что… Марк Хартман терпеть не мог свою работу и ненавидел сидеть за рулем, а тот факт, что в последние полчаса ему настоятельно требовалось облегчиться, окончательно довел его до бешенства. И в восемь, и в девять, и в десять было бы очень рано. – Марк? Это ты? Нелепый вопрос донесся до него сверху, едва он закрыл за собой входную дверь. Нет. Пока Аннетт спускалась по лестнице, он успел снять пальто и повесить его в прихожей. Ну конечно, она приоделась и накрасилась. Хартман сразу понял, что все это значит. Поэтому он был готов и к следующему вопросу: – Ты… ведь ты не забыл? – Конечно не забыл. – Хартман изобразил на лице жалкое подобие улыбки, которое не произвело на Аннетт никакого впечатления. – Прости, что припоздал. Знаешь, завал работы, и потом, жуткие пробки, черт бы их побрал… – Не выражайся, Марк! – упрекнула она его, не отворачиваясь от зеркала и продолжая прихорашиваться. Эти ее слова убили всю его ложь, будто острым скальпелем вскрыв давний нарыв. Затем она добавила: – Ты бы поспешил. Мама с папой будут с минуты на минуту. А он-то ломал голову, кто бы это мог пожаловать к ним на ужин! Но слова жены не развеяли его мрачного настроения. Он ничего не ответил Аннетт и поплелся наверх, в спальню, а голос жены за спиной продолжал подстегивать его: «Пошевеливайся, дорогой». Он медленно разделся и потом долго стоял под душем, методично натирая мылом живот и пытаясь ответить на множество возникавших в его голове вопросов – в том числе на главный из них: «Когда я начал ее ненавидеть?» Вопрос о том, когда он перестал ее любить, Хартман не задавал себе уже давно – с тех пор, как понял, что, в сущности, вообще ее не любил. Это была не любовь, а простое увлечение, которое он принял за самое прекрасное из человеческих чувств, решив, что Аннетт и есть женщина его мечты. На деле все было куда прозаичнее: он запал на ее вздернутый носик… и ее деньги. При воспоминании о вздернутом носе Аннетт Хартман почувствовал, как по его спине побежали мурашки. Увлечение, принятое за настоящее чувство, оказалось достаточно долгим, чтобы он стал мужем Аннетт и отцом маленькой девочки, а затем и сына. Между тем привязанность к жене, некогда огромная, как море, постепенно таяла – море превратилось сначала в озеро, потом в маленькую лужицу и наконец пересохло совсем. Отчуждение сменилось неприязнью, которая медленно, но верно перерастала в откровенную ненависть. Хартман выключил воду и вышел из ванной. Он забыл взять полотенце, и теперь ему пришлось идти босиком по виниловому полу, оставляя за собой мокрые следы. Он знал, что это рассердит Аннетт и, возможно, станет поводом для очередной ссоры. Но это еще не причина вытирать за собой пол. Ненавидит ли она его? Этот вопрос уже который месяц продолжал оставаться без ответа. Конечно, она его давно не любит, однако он не мог сказать с уверенностью, обратилась ли ее былая любовь в свою противоположность. Они ссорились все чаще и по все более смешным поводам, но их размолвки еще не перешли ту грань, за которой наступает последнее и окончательное выяснение отношений. Поэтому он мог лишь подозревать, что чувства жены аналогичны его собственным. И все же умом Хартман понимал, что подозревать в такой ситуации лучше, чем знать наверняка. Все это действовало ему на нервы и непрестанно разъедало душу, оставляя открытые раны и ощущение болезненной неудовлетворенности. Ни чистых носков, ни трусов! Прачке платят за то, чтобы она стирала и гладила вещи, а не рассовывала их черт знает по каким углам! У Аннетт же, естественно, проконтролировать ее, как всегда, не было времени. Хартман с раздражением отыскал и надел грязное белье. Хорошо еще, что нашлись чистая рубашка и домашние брюки. Тесть всегда заявлялся в пиджаке и при галстуке, но он, Марк Хартман, не станет рабом социальных условностей в собственном доме! Он с вызовом оставил воротник рубашки незастегнутым, натянув поверх нее легкий шерстяной свитер. …А что если она его ненавидит? Что если она и в самом деле его ненавидит?… Что если она оставит его, вынудит его оставить ее?… Последствия будут такими… От одной только мысли об этом мозг Хартмана съеживался и выворачивался наизнанку. Лишь нечеловеческим усилием воли ему удавалось отогнать ее от себя. Ну и что с того, что с любовью покончено? Хартман прекрасно понимал, что брак – это нечто намного большее, чем голые эмоции. Конечно, его брак с Аннетт давно превратился в запутанный клубок сожалений, разочарований… Нет! Хартман сделал резкое движение, и расческа, которую он держал в руке, пролетела через всю комнату и стукнулась о дверцу шкафа. Бессмысленный жест, зримый символ его бессмысленной жизни. Кого он обманывает? В их браке нет взаимозависимостей – только зависимость. Он зависит от Аннетт. От Аннетт, дочери судьи Верховного суда; Аннетт, преуспевающего молодого адвоката; Аннетт, зарабатывающей втрое больше его; Аннетт, свободно распоряжающейся деньгами из попечительского фонда своего деда; Аннетт, которой принадлежит большая часть их имущества и которая обеспечивает его существование. Хартман продолжал стоять, словно окаменев, прислушиваясь к своему дыханию и пытаясь подавить панику, которая поднялась в его душе при мысли о том, насколько он зависит от жены. Зависит или нуждается? Его жизнь пойдет под откос, если Аннетт надумает вдруг со всем этим покончить, – не из-за того, что он когда-то получил от нее, а как раз из-за того, что не получил. – Марк? Мне кажется, они приехали. – Голос жены звучал откуда-то издалека – у Хартманов был большой дом. Затем так же издалека раздались радостные возгласы детей, встречавших дедушку с бабушкой. – Ура, – прошептал он. Сиобхан была на творческом семинаре, когда Тернер вернулся домой. При виде пустой квартиры он испытал облегчение, поскольку не был уверен, что сумел бы скрыть лежавшую на сердце тяжесть, а в сочувствии вновь обретенной жены он не нуждался. Эта мысль заставила его грустно улыбнуться. Из отделанной деревом прихожей он прошел в гостиную, где на серванте выстроилась дорогая его сердцу коллекция солодового виски. Выбрав одну из бутылок, Тернер на три четверти наполнил янтарной жидкостью тяжелый хрустальный стакан и разбавил ее водой из кувшина. Лишь осушив стакан наполовину, он сел и тяжело вздохнул. Миллисент умерла. Но как? Как она умерла? Днем он слышал разговоры, будто она сгорела, возможно, даже была убита. Боже, как ему хотелось, чтобы это было правдой! Тернер сделал еще один большой глоток, повертел стакан в руках и допил виски до конца. Любимый напиток привел его в чувство, и он в очередной раз повторил про себя услышанное. А что если это неправда, подумалось ему. Что если это именно то, чего он так опасался? На столике, за которым сидел сейчас Тернер, стояла свадебная фотография, пока еще недостаточно старая, чтобы перейти в разряд исторических реликвий. Красота Сиобхан не переставала волновать его. Эта женщина все еще была дорога ему, и недоверчивое удивление оттого, что Сиобхан выбрала его – полноватого и не слишком молодого мужчину, – по-прежнему тревожило Тернера. В его улыбке отразилось больше горечи, чем было бы в слезах, если бы он вдруг заплакал. Тернер женился сравнительно недавно и потому искренне переживал из-за того, что не может поделиться своими чувствами с женой. Он знал, что давно уже должен был рассказать ей о Милли, но знал и то, что никогда не сможет этого сделать. Милли была всего лишь эпизодом, увлечением, она была уже в прошлом; они никогда не говорили о своих бывших любовниках, а Милли была бывшей. Да и вряд ли из таких разговоров вышло бы что-нибудь хорошее. Поэтому Миллисент была для Сиобхан лишь членом его команды – таким же, как остальные. Впрочем, теперь она была иной. Внезапно у Тернера похолодело внутри. Это, наверное, просто совпадение! Ведь его заверили, что им ничего не угрожает. Они в полной безопасности. Так ему сказали. Он даже видел собственными глазами результаты анализов, настояв на допуске к ним, поскольку не доверял до конца этим людям. И анализы были отрицательными, как ему и сказали. Но страх снова вернулся и теперь стучал в виски неотступным вопросом: «Что если смерть Миллисент имеет отношение к тому несчастному случаю?» Нужно любым путем получить результаты вскрытия. Оно состоится завтра, сообразил он. Тернер знал профессора Боумен, и, каким бы чудовищем она ни была, он не сомневался, что в этой просьбе она ему не откажет. Если это то, чего он опасался, он свяжется с «ПЭФ» и поднимет шум. А пока нужно повторить собственные анализы. У него есть вся необходимая для этого аппаратура. Он налил себе еще виски. Да, так он и поступит. Узнать, отчего умерла Миллисент, повторить свои анализы, а уж потом и действовать – в зависимости от результатов. Если в «ПЭФ» ему солгали, они об этом пожалеют. Очень сильно пожалеют. Уже позже, зайдя на кухню за новой бутылкой марочного портвейна для тестя, Хартман наткнулся на доставленную накануне почту. Аннетт засунула ее за тостер, и за чайным полотенцем конвертов не было видно. Вечер оказался нудным, как он и ожидал. Деланное дружелюбие было щедро сдобрено всеразъедающим презрением. Аннетт вышла замуж за человека, неравного ей по положению, – эта тема являлась лейтмотивом семейных разговоров. О мезальянсе – и социальном, и финансовом, и интеллектуальном – родители Аннетт, на словах признававшие право дочери на свободу выбора, непрестанно напоминали Тернеру. Они ни за что на свете не согласились бы с тем, что по крайней мере по двум из этих трех пунктов никакое жюри присяжных и даже такой суровый судья, как его тесть, не вынесли бы вердикт «виновен». Аннетт, конечно, нельзя было отказать в наличии определенных способностей, но и его вряд ли назначили бы на должность старшего преподавателя кафедры патологии, будь он полным идиотом. Возможно, нынешние врачи – уже давно не полубоги, однако и современные юристы, по его мнению, мало напоминают ангелов во плоти. Финансовая сторона, впрочем, была совсем другое дело, здесь даже он готов был вынести себе суровый приговор. Не то чтобы он зарабатывал мало, однако это нельзя было назвать солидным доходом; по сравнению с заработком Аннетт это были жалкие деньги, а если принять в расчет унаследованное ею состояние, то и вовсе ничтожные. Все было бы не так уж и плохо, если бы не эти чертовы финансовые условия, с которыми ему приходилось мириться. С юридической точки зрения к ним было не подкопаться – все было оговорено до запятой: доходы его и Аннетт должны были оставаться раздельными – теперь и впредь. Лишь в ряде ситуаций, подробно описанных и жестко регламентированных, деньги Аннетт могли быть разбавлены его деньгами – во всех других случаях супруги жили каждый своей финансовой жизнью. Хартман готов был дать голову на отсечение, что такие условия придумал ее папаша, и то, что Аннетт с очевидной охотой, если не с удовольствием, принимала их, служило дополнительным источником его раздражения. Но кто бы ни создал эту ситуацию, она оказалась не в его пользу: Аннетт жила в роскоши, меж тем как он был относительно стеснен в средствах. Слово «относительно» не заключало бы в себе проблему (Хартман не мог отрицать, что зарабатывает не так уж мало), если бы этих денег ему хватало. Но он любил роскошь, ему надо было держать марку перед Аннетт, и главное, у него накопилось двадцать три тысячи фунтов игровых долгов. Мысль об этом ни на минуту не оставляла Хартмана в покое, она нависала над ним незримой, но всепоглощающей тенью, связывала каждое его действие, заполняла собой все его сны. И письмо, которое он обнаружил в тот вечер среди всяческих циркуляров и счетов, оказалось реальным воплощением этого призрака. Это было письмо от букмекера, который угрожал обратиться в суд, если Хартман не выплатит немедленно ему шестнадцать тысяч фунтов. Он услышал, как в гостиной раздаются громовые раскаты патрицианского смеха тестя, и заплакал. Уже поздно вечером, собираясь ложиться в постель, Хартман сказал: – Не забудь, на выходных меня не будет. Он раздевался, Аннетт только что вышла в соседнюю комнату. Оттуда донесся ее усталый голос: – Не будет? Куда ты отправляешься? Ты ничего не говорил. Хартман тоже чертовски устал, настроение у него было хуже некуда, и скрывать этого ему не хотелось. – Нет, говорил. Я говорил тебе несколько недель назад. Это конференция под Глазго. Лимфомы. – Ты записал это в календаре? Она всегда спрашивала об этом, но только потому, что прекрасно знала: он этого не сделал. Он вечно забывал об этом чертовом календаре, и это была одна из его бесчисленных провинностей. – Не думаю, – произнес он с вызовом. – Ну, и откуда же мне тогда об этом знать? У меня своя профессиональная жизнь, Марк, ты ведь знаешь. Я просто не могу ничего знать, если ты не записываешь в календаре! Календарь. Проклятый календарь! Что-то вроде тотемного столба – вся его жизнь должна быть пляской вокруг него. – Ну забыл я, забыл!.. Если Хартман думал, что на этом все кончится, то он глубоко ошибался. Помолчав, Аннетт спросила: – Черт побери, что с тобой? – Ее голос прозвучал резко и требовательно. Этот голос заставил Хартмана вспомнить, как однажды он пришел посмотреть на нее в суде. Слушалось запутанное, а потому неимоверно скучное дело о мошенничестве. Столкновения с помпезностью закона всегда настраивали Хартмана на иронический лад, а вот искусство адвоката, напротив, весьма его впечатляло. Мастерство Аннетт показалось ему едва ли не сверхъестественным, он с восхищением смотрел и слушал, как ловко она использует все приемы классической риторики, демонстрируя при этом феноменальную находчивость, остроумие, лукавство, многократно усиленное обворожительной улыбкой, – и все ради того, чтобы выиграть дело. Этот день стал этапным в их отношениях. Куда, подумалось ему, делся теперь ее ораторский талант? Засунут под парик в казенном шкафчике у такого же казенного письменного стола в ее адвокатской конторе? В этот момент Хартман вдруг осознал, что ему хочется попререкаться, и с удовольствием приступил к действию. Подойдя к двери комнаты, из которой донесся вопрос, он с вызовом произнес: – Что ты имеешь в виду? Аннетт втирала в кожу лица какой-то крем или лосьон – она никогда не пользовалась водой и мылом. – Ты был не в себе, уже когда приехал, но после того, как вернулся из кухни с портвейном, сделался совершенно невыносим. Молчал как пень – но уж лучше бы молчал до конца, чем, один раз открыв рот, взять и нагрубить папе. Один раз? Наверное, следовало сделать это не один раз. Он уже потерял счет случаям, когда «папочка» не просто грубил ему, а делал это изощренно и безжалостно. – Проигнорировал одну из его шуточек, что ли? – спросил Хартман, чуть резче, чем хотел. Не справившись с раздражением, он тут же добавил: – Недостаточно весело смеялся? Жена стояла к нему спиной, но он знал, что за эти слова получит по полной программе. Он видел, как Аннетт застыла с очередной порцией крема на ладони, глядя на мужа в зеркало. – Зачем ты так говоришь о папе?! Он сделал нам столько добра, особенно тебе! Хартман смотрел на плоское отражение жены. Добра? Добра?! Если под добром она понимала снисхождение, с которым Зевс сходил на грешную землю, или стремление «папы» загнать зятя-плебея в стеклянную клетку, где он был бы выставлен на всеобщее обозрение как любопытный экземпляр пробивающегося в высший класс плебея, как кусок человеческих экскрементов, – тогда можно было бы сказать, что ее отец был к нему добр. Он отвернулся, и Аннетт бросила ему вслед: – Опять без гроша? Она произнесла эти слова так, как если бы поинтересовалась, не подхватил ли он вновь сифилис. – Нет, – ответил он, стараясь придать своему голосу уверенность, – что за вопрос? Аннетт внимательно посмотрела на него и с новым старанием принялась втирать крем. Хартману вдруг до смерти захотелось, чтобы от этого крема – или лосьона? – его жена дематериализовалась. Он тут же устыдился этой мысли, вздохнул, сбросил брюки на пол и подошел к жене сзади. – Прости, – сказал он, обняв ее за плечи. Плечи Аннетт оказались холодными, а сама она была такая худая, что его прикосновение получилось жестким. В ответ она опустила руки и склонила голову набок. – Тебе это нравится? – произнес он шепотом. Вздохнув, она что-то пробормотала в ответ. Он принялся целовать ее плечи, и Аннетт повернулась, подставляя ему шею. Он отстранился. – Устала? – спросил он. Аннетт фланелевым тампоном стерла с лица остатки крема. – Так, не очень. Не успели они раздеться, как из комнаты Джейка донесся обычный в таких случаях плач: – Мамочка! Мамочка! Хартман с недовольным стоном шлепнулся на кровать, а Аннетт потянулась за халатом. Четыре секунды, и снова: «Мамочка!» Сейчас это был уже не плач, а перепуганный вопль. Хартман еле слышно выругался, но Аннетт все равно услышала его и, устремившись к четырехлетнему сыну, состроила на ходу неодобрительную гримасу. Ее отличало пуританское неприятие сквернословия. Ожидая возвращения Аннетт, Хартман пытался найти хоть сколько-нибудь приемлемое решение. Даже если он признается жене в своем долге, та все равно не даст ему шестнадцати тысяч; всякий раз, одалживая ему деньги, она сопровождала это унизительным выговором, а то и привлечением к разговору тестя с его назиданиями. Обратиться в банк? У Хартмана было право превысить свой кредит на пять тысяч, и он полагал, что банк может увеличить эту сумму до шести тысяч фунтов, но, поскольку он уже перебрал пять с половиной тысяч, вряд ли имело смысл даже заикаться об этом. В голове Хартмана возник образ сверкающего черного двухместного автомобиля с откидывающимся верхом – мысль не столько нежеланная, сколько попросту невозможная. Он не желал даже думать о том, чтобы продать свой новый автомобиль. Вернулась Аннетт. – Джейка вырвало, – сообщила она. – Вся постель перепачкана. Это была не информация к размышлению, а призыв к оружию. Аннетт снова исчезла, а вместе с ней и его эрекция. Когда захныкала Джокаста, старшая сестра Джейка, вылез из постели и Хартман. Теперь ревели и выли оба отпрыска. Отправляясь на вскрытие, Ламберт не стал брать шофера, а велел сесть за руль Беверли Уортон. Та прекрасно понимала, что это значит: Ламберт намеревался откровенно с ней поговорить. Знала она и то, что старший инспектор прямолинеен и не любит двусмысленности и недосказанности. Он смотрел прямо перед собой, сидя на переднем пассажирском сиденье и выпрямив спину, будто испытывал боль или был чем-то озабочен. На его губах застыло выражение недовольства, брови были сдвинуты, лоб наморщен. Это хмурое молчание, насколько могла судить Уортон, было для него обычным. Беверли передвинула рычаг коробки передач, при этом ее юбка слегка задралась над левым коленом, приоткрыв бедро. Большинство мужчин в таких случаях стали бы – она знала это по опыту – украдкой поглядывать на нее. Большинство, но не Ламберт. Если он что-то и видел, то видел совершенно не так, как другие знакомые ей мужчины. Начала разговора, как ни странно, она не уловила. Ей пришлось резко остановить машину у какого-то светофора, и визг тормозов почти полностью заглушил слова Ламберта: – Я хочу, чтобы у вас не возникало сомнений: я знаю о вас все. Он сидел, по-прежнему уставившись прямо перед собой, как будто разглядывал собаку, которая, подняв лапу, пристроилась у фонарного столба. Ее хозяин беспокойно озирался по сторонам, справедливо опасаясь, что кто-нибудь заметит, как он потакает непотребным собачьим привычкам, и ему придется раскошелиться на полтысячи фунтов. Уортон быстро оглянулась на Ламберта, потом снова посмотрела на светофор и только после этого произнесла: – Сэр? Ламберт перевел взгляд на ее профиль. Если он и отдавал себе отчет в том, что этот профиль красив, он никак не показал этого. – Я сказал, что знаю о вас все, инспектор. Зажегся зеленый, и она ответила, только когда перешла на третью скорость: – Боюсь, я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. – Ну конечно. Не понимаете? Уортон не могла оторвать взгляд от зеркала заднего вида, поскольку именно в этот момент какому-то идиоту вздумалось их обгонять. Возможно, поэтому ничего не ответила. Ламберт продолжил: – Мне говорили, что вы потаскуха, инспектор, что вы сделали карьеру через постель и что именно постель не единожды спасала вас от неприятностей. Ни один мускул не дрогнул на лице Уортон, пока она слушала эти слова. Идиот позади них свернул в сторону, но теперь ей нужно было перестроиться в правый ряд – два трейлера никак не позволяли ей проскочить между ними. – И вы этому верите, не так ли? Ламберту надоело любоваться профилем Уортон, и он вновь уперся взглядом в лобовое стекло. – У меня есть все основания полагать, что вы всем порядком надоели на своем прежнем месте. Там была какая-то грязная история, связанная с делом Экснер, и начальство захотело сплавить вас куда подальше. К несчастью, этим «куда подальше» оказался я. Наконец ей удалось протиснуться между двумя неразлучными трейлерами, за что их водители обложили ее отборной бранью, одновременно неистово мигая фарами. – В официальных документах нет ничего, что говорило бы о небрежности или нечистоплотности, проявленной мной в этом деле, – возразила она. Ответ Уортон показался Ламберту забавным. – И все мы, как один, верим официальным документам, верно, инспектор? Она была вынуждена притормозить, ожидая, когда появится возможность повернуть направо, и это едва не довело водителя ехавшего за ними грузовика до апоплексического удара. Уортон же воспользовалась остановкой, чтобы взглянуть Ламберту в лицо, хотя тот и продолжал сидеть, не поворачивая головы. – Я слышала, старший инспектор, что вы законченный гад. Но я готова была сделать для вас скидку и усомниться в общественном мнении, сэр. В салоне воцарилось молчание, но лишь до тех пор, пока Беверли не удалось-таки проскочить в крайний ряд. Когда у нее это получилось, Ламберт ответил: – У вас верные сведения, инспектор. Я и есть законченный гад. За три недели, которые Уортон проработала под началом Ламберта, у нее ни разу не возникло повода упрекнуть старшего инспектора во лжи. Но не было и каких-либо признаков потепления в его жестком замороженном взгляде, которым он ее встретил с самого начала. Что скрывалось за этим взглядом? Уортон провела несколько часов, расспрашивая своих новых коллег о том, что представляет собой их шеф. Она узнала, что Ламберт состоит в стабильном, хотя и неофициальном, браке, – и ничего больше. Старший инспектор держался отчужденно и холодно со всеми – с начальниками, с равными по должности, с подчиненными. Ей намекнули, что с ней он почему-то особенно холоден, но по какой причине, никто объяснить не мог. Или не хотел. Уортон сделала для себя определенные выводы и первые три недели держалась замкнуто. А теперь это. Что ж, по крайней мере она получила ответы на некоторые вопросы. – Не все, что говорят обо мне, правда. Его ответ прозвучал совершенно безразлично: – Ну и?… Что же правда, а что вранье? Сейчас они огибали больницу по периметру, направляясь через задний двор ко въезду в морг. Беверли собралась было отрицать высказанные Ламбертом обвинения в ее адрес, но, подумав, решила, что делать этого не стоит. Этот тип поверит только в то, во что хочет верить. Она подумала, что если и возможно изменить его отношение к ней, то уж никак не словами, и ограничилась лишь одним замечанием: – Прежде всего я очень хороший полицейский. Она свернула налево, в огороженную часть двора, куда подъезжали катафалки, и остановила машину у самых дверей морга. Выходя из автомобиля, Ламберт коротко бросил: – Докажите это, инспектор. У Хартмана не было необходимости вписывать свое имя в график дежурств по коронерским вскрытиям, но обойтись без денег, которые за это платили, он не мог. Прошло уже двадцать минут с момента его появления в больнице, а он, даже не расстегнув пальто и не сняв шарф, продолжал сидеть в своем кабинете, погрузившись в тысячи мечтаний, которые никак не хотели сбываться. Он провел жуткую ночь: не переставая орали дети, воняло рвотой, а из головы у него не выходили финансовые проблемы. И сейчас он сидел в своем убогом кабинетике, усталый и потерянный, мрачно думая о том, что рабочая атмосфера ничуть не избавила его от всего этого. Дорога из дома на службу была гадостной, погода и того хуже, и пропитанный смогом лондонский воздух, словно яд, проникал ему в желудок. Хартман прикрыл глаза, страстно желая покоя – может быть, даже вечного покоя. Голова его непроизвольно откинулась назад, рот приоткрылся. В кабинете было зябко, несмотря на то что вентилятор-обогреватель был включен и вибрировал во всю мощь. Хартмана, хотя он и был в пальто, время от времени пронимала дрожь – отчасти вследствие холода, отчасти, как он подозревал, из-за жалости к самому себе. Почему он продолжает тратить столько денег? Этот вопрос возникал в его голове каждый месяц, обычно будучи спровоцирован счетами по кредитной карточке, а в это утро зазвучал с особой силой. И все из-за этого мерзкого письма от букмекера! Сейчас этот вечный вопрос снова возник сам собой, и снова на него не находилось ответа. На что же все-таки у него уходят деньги? Вопрос этот, больше похожий на приговор, звучал, как всегда, безадресно, но Хартман был обречен мучиться им каждый месяц. Сколько бы он ни крутил и ни вертел свой банковский счет, решение не приходило. А может быть, решения и не было, может быть, это все равно что иррациональное число вроде числа пи. Хартман считал, и не без оснований, что не является мотом, но и на скупца он тоже не походил. Он предпочитал называть себя щедрым, хотя ни за что не смог бы ответить, по отношению к кому он эту щедрость проявлял. Хартман решил, что заболел. Он поднялся из-за стола и подошел к зеркалу, висевшему над раковиной у двери. Рассматривая свое отражение и стараясь отыскать в нем признаки болезни, он подумал, что, наверное, подхватил заразу от детей. Меж тем зеркало беспристрастно отражало мужчину чуть выше среднего роста, с пегими волосами, голубыми глазами на продолговатом лице, профилем, который называют орлиным (правда, одна знакомая Хартмана, теперь уже бывшая, называла его за этот орлиный профиль «носатым»), красиво очерченным ртом, но неровными и редкими, впрочем, довольно белыми зубами. Для своих лет он был несколько полноват, но одежда, как ему казалось, неплохо скрывала образовавшуюся дряблость; о своих хилых мышцах он вспоминал лишь при определенных обстоятельствах – что, впрочем, случалось нечасто, поскольку Аннетт нередко находила повод уклониться от исполнения супружеского долга. Да, немного бледноват, подумал он, под глазами мешки, к тому же слегка подташнивает. Он вздохнул. Никак нельзя болеть, особенно сейчас, когда предстоит выполнить работу для коронера, которая означает дополнительные деньги. Его мысли прервал резкий телефонный звонок, вернувший обладателя орлиного профиля с небес на землю. – Да. – Доктор Хартман? Голос в трубке показался Хартману знакомым, но он никак не мог сообразить, кто это. Как бы то ни было, голос не вызывал приятных ассоциаций. – Слушаю. – Это Фрэнк Каупер. Отсутствие приятных ассоциаций сразу объяснилось. Хартман не успел произнести ни слова, как Каупер вновь заговорил: – Я подумал, что нужно обсудить с вами один случай, которым вам предстоит заниматься сегодня. «Берегись сотрудника коронерской службы, который хочет переговорить с тобой о вскрытии!» Он еще не знал, что там у них запланировано на сегодня, но не собирался показывать это Кауперу. – Какой именно случай? – как можно более вежливо поинтересовался он. – Это девушка, Миллисент Суит. – Ну и что с ней? Голос в трубке на время замолчал. Официально полиция не потребовала проведения судебно-медицинской экспертизы, но, если Кауперу сейчас не удастся правильно выстроить разговор, Хартман забеспокоится. Если он откажется от аутопсии и заявит, что не понимает, почему ее должен проводить патологоанатом министерства внутренних дел, то все старания Каупера останутся втуне. – Она была обнаружена в собственной квартире. Полиция провела полный осмотр, никаких подозрительных следов, никаких признаков, что там побывал еще кто-то… Хартман был не настолько выбит из колеи, чтобы не заметить в словах Каупера скрытой нотки удовлетворения. – …но такое впечатление, будто она сильно обожжена. Смерть от огня всегда создает проблемы – это слишком удобный способ скрыть любые улики. Еще до того, как Каупер закончил говорить, Хартман подумал, что не стоит браться за вскрытие. – Хм… – Вот что странно: ее одежда не обгорела и квартира в полном порядке. – Хм… – На этот раз на полтона ниже. Каупер засмеялся, после чего произнес: – Вы понимаете, что я имею в виду, не так ли? Ни о каком убийстве в данном случае говорить не приходится, но все равно это как-то странно. – И он снова засмеялся. Вся эта история Хартману не понравилась. Он знал, что Каупер – проходимец, который при каждом удобном случае пытается обманом заставить его или кого-нибудь из его коллег провести аутопсию – процедуру, которую положено проводить судмедэкспертам. Самым памятным для Хартмана был случай, когда в ванной комнате нашли тело с пятьюдесятью тремя ножевыми ранениями, и, кроме того, на голове несчастного был след от удара молотком. Однако в хитро составленной Каупером справке об этих ранах ничего не упоминалось, а заключение гласило, что «никаких подозрительных обстоятельств» не обнаружено. Конечно, Каупер – еще тот фрукт, но существовала и другая сторона вопроса, весившая восемьдесят фунтов стерлингов. Всего лишь восемьдесят фунтов, но эти восемьдесят фунтов Хартману отнюдь не помешали бы. – Дом не был вскрыт? Каупер заверил, что никаких следов взлома в квартире Миллисент Суит не обнаружено. – В комнате есть камин? На этот раз Кауперу пришлось хорошенько подумать, прежде чем дать ответ. – Да, но умершая находилась на значительном расстоянии от него. – Огонь в камине горел? – Нет. Уверенность, с которой это было произнесено, произвела впечатление; впрочем, отрицательные ответы Каупер всегда давал не задумываясь. Хартман поколебался, но недолго: – Вот что, Фрэнк. Я посмотрю. Если тело выглядит чистым, я продолжу, но если найду что-нибудь странное, то немедленно вызову судебных медиков. Это было не совсем то, что хотел бы услышать Каупер, но он был реалистом и не особенно надеялся на более обнадеживающий ответ. – О'кей, док. Он попытался попрощаться просто и непринужденно, но Хартману его голос показался на удивление безразличным. Хартман снял пальто и попытался придать себе бодрый вид – вид человека, довольного жизнью и готового в любой момент приступить к работе. Однако его глаза, словно намеревавшиеся выскочить из орбит, и обтянутые замерзшей кожей острые скулы отказывались подчиняться и не реагировали на усилие мимических мышц. А тут еще, как назло, очередной приступ тошноты заставил его остановиться, и, чтобы не потерять равновесия, Хартман вынужден был ухватиться за ручку двери своего кабинета. Когда ему стало немного легче, он наконец вышел в коридор, выкрашенный в мрачный коричневый цвет. Помещение, где размещалось отделение, явно было спроектировано архитектором, который не собирался сам здесь работать. Возможно, конечно, что где-то и существуют проектные мастерские, в которых половина комнат лишена естественного освещения, стены не оштукатурены (возможно, шоколадно-коричневая окраска шлакобетонных блоков как раз и являлась попыткой замаскировать этот недостаток), а все идеально ровные коридоры стыкуются под столь же идеально прямыми углами. Возможно, такие учреждения где-то и существуют, но Хартман в этом сильно сомневался. Любой новый сотрудник или посетитель был обречен потратить огромное количество времени на бессмысленные скитания по этим похожим друг на друга коридорам, освещенным мертвенным светом. Каждый уголок пространства пробуждал тягостные чувства, сходные с теми, какие возникают при посещении психиатрической клиники. Чтобы добраться до секретариата, Хартману нужно было преодолеть двести метров коридора. Стены его кое-где украшали потрепанные объявления, при этом доска объявлений пустовала. Но вот несколько стендов, посвященных великим научным достижениям, с раздражающей настойчивостью возвестили о том, что Хартман вступил во владения профессора Боумен – главы отдела. Эми и Синтия сидели в приемной каждая за своим столом и громко переговаривались через третий стол, который никогда не был занят. Когда Хартман вошел, девушки не только не прервали разговор, но даже не подняли на него глаз. Эми была нигерийкой, милой, но совершенно невежественной девицей, вся жизнь которой вращалась вокруг церкви; однако это был единственный секретарь, от которого можно было ожидать хоть какой-то работы. В отличие от других она умела концентрироваться на своих обязанностях больше чем на десять минут, хотя напечатанные ею отчеты и напоминали зачастую проекции коллективного бессознательного – настолько щедро в них были разбросаны слова, созвучные названиям мужских и женских половых органов. Синтия была австралийкой, и этим все было сказано. Хартману доводилось встречать людей, которые, если им верить, видели Синтию за работой, сам же он за все годы службы в больнице ни разу не имел такого счастья. – Вы уже получили заявки коронера на сегодняшние вскрытия? – спросил он, обращаясь сразу к обеим и прерывая беседу девушек, которая, разумеется, была куда важнее их профессиональных обязанностей. Эми и Синтия обдали Хартмана холодными, как воздух за окном, взглядами. Наконец Эми с неохотой промямлила: – Думаю, они на столе. Я печатала их вчера вечером. – С этими словами она указала на пустовавший стол и отвернулась. Хартману оставалось лишь, присев за этот стол, попытаться самостоятельно отыскать заявки в стопке свежих и не очень свежих бумаг. Заявок было две. Первая – на жертву дорожно-транспортного происшествия: еще один мотоциклист, посчитавший, что правила движения писаны не для него. Этот бедолага совершил неискупимый грех, продефилировав по шоссе, где предписано двигаться со скоростью семьдесят миль в час, едва набрав сорок. Искупить сей тяжкий грех ему помог водитель грузовика: в попытке обогнать нарушителя он просто-напросто его переехал. Во второй заявке говорилось о Миллисент Суит. Двадцать три года. Этот факт, черным по белому вписанный в официальный бланк заключения о смерти девушки, уже сам по себе навевал печаль; то, что покойная жила и умерла в одиночестве, в неухоженном доме на забытой Богом улочке, превращало печаль в отчаяние. Написанная в свободной форме справка, которую представил Каупер, была по обыкновению краткой, тем не менее орфография и пунктуация документа наводили на мысль, что английский не являлся для автора родным языком и что преподавал его Кауперу какой-то дегенеративный бабуин. Одна лишь финальная фраза «подозрительных обстоятельств не обнаружено» говорила о многом. В случае Каупера эта фраза была равносильна призыву постучать по дереву и не сообщала ничего такого, чего бы Хартман еще не знал. – Парни из морга взяли копии? По однажды установленному порядку копии заявок коронера на вскрытие забирали лаборанты морга, они же к приходу патологоанатома вскрывали трупы и извлекали внутренности. Эми медленно и рассеянно кивнула. Синтия умолкла и принялась шарить в ящике стола. В этот момент в приемную вошла Патриция Боумен, держа под мышкой коробку. – А, Марк, вы-то мне и нужны. От мысли, что он нужен Патриции Боумен, Хартман на мгновение остолбенел. Вообще-то он любил женское общество, но общество Патриции Боумен – это совсем другое дело. Возможно, он был ей нужен, но он с трудом мог представить себе ситуацию, при которой она оказалась бы нужна ему. Тем не менее Хартман изобразил на лице дружелюбную улыбку и так же дружелюбно произнес: – Привет, Пат. Профессор Патриция Боумен являлась главой отдела, однако стиль ее руководства можно было охарактеризовать как полное безразличие. Поскольку у этой женщины напрочь отсутствовал интерес к любой форме диагностической патологии (Хартман подозревал, что понятия «диагностическая патология» и «проституция» были для Боумен синонимами, только первое она считала куда более грязным делом, чем последнее), основной бюджет отделения и все свое внимание она сосредоточила на другом – а именно на патологии экспериментальной. Не Хартманом было подсчитано, что ненасытные потребности этой научной области ежедневно потребляют семь белых крыс. Из-за одного этого служба диагностики прозябала на голодном пайке. Несмотря на то, что Хартман и пятеро других консультантов-патологоанатомов являлись независимыми специалистами, такое положение вещей давало Патриции Боумен значительную власть над ними. Хартман смотрел на профессора Боумен как на передаваемое половым путем заболевание – мерзкое, заразное, опасное для жизни, но у него хватало ума хранить свое отношение к ней в тайне – не дай бог заиметь в стенах больницы столь могущественного врага. – Я только что получила очередную порцию снимков грудной клетки для внешней консультации. Не возьметесь посмотреть их? Пока Хартман размышлял, как в вежливой форме послать эту даму подальше, Боумен успела протянуть ему коробку. «А в чем, собственно, дело?» – подумал он. Внешняя консультация была квалификационным заданием, тестом на компетентность, которой Хартман, как он сам прекрасно осознавал, не обладал. Но теперь ему оставалось только принять из рук профессора Боумен коробку, пролепетав в ответ: «Спасибо». Освободившись от своей ноши, Патриция Боумен повернулась к стоявшему у стены шкафчику с отделениями для входящих и исходящих бумаг и вынула оттуда пачку заявок., Когда поступали заключения по слайдам, заявки передавалась Эми и Синтии, и те печатали заключение, написанное от руки на оборотной стороне заявки либо надиктованное по определенной установленной форме. После этого бумаги складывались в ящик, с тем чтобы сделавший заключение патологоанатом ввел его в компьютер. – Тут несколько. Хотите взять? Нет. – Конечно. Пат вручила ему заявки и вышла из комнаты. Хартман возвратился к себе, но теперь его физическое недомогание многократно усилилось депрессией. Похожий на ящик кабинет показался ему еще более удручающим, чем прежде, а шоколадно-коричневая окраска стен и тусклый свет зимнего дня были под стать его теперешнему состоянию. Поскольку отделение гистопатологии располагалось на первом этаже шестиэтажного здания, а окна кабинета Хартмана выходили в квадратный внутренний двор, представлявший собой дно глубокого колодца, свет в эти окна проникал под чересчур экстремальным углом, теряя всякую возможность согревать и тем более радовать. Хартман подошел к окну и выглянул во двор. В центре его красовалось уродство, которое автор назвал водной скульптурой. Хартман не считал себя знатоком изящных искусств и не отличался тонким художественным вкусом, но даже он считал нечто, торчавшее в двадцати метрах от его окна, отвратительной и бесформенной кучей птичьего помета. Впрочем, может быть, кто-то думал иначе. Например, та же Патриция Боумен, заказавшая эту скульптуру и выбившая на ее оплату десять тысяч фунтов из бюджета отделения, была, по-видимому, иного мнения о ее художественных достоинствах. Дождь, в последние два дня ливший постоянно, тихо моросил на бетон внизу, а Хартман стоял и думал, какие еще беды ожидают его в ближайшем будущем. Коробку, которую всучила ему Боумен, он швырнул на шкафчик картотеки. Меньше всего на свете ему нужны были эти заключения: еще больше работы и еще меньше уверенности в жизни, в мироздании – во всем. Скоро почти все его время будет уходить на бессмысленные тесты, проверки и повышение квалификации. Стоя у окна, Хартман думал о том, что, наверное, переплет, в который он угодил, – это фарс, переживаемый ныне всей Англией. Стремясь прогнать мрачные мысли, он решительным шагом отошел от окна и плюхнулся на стул, чувствуя, что вот-вот расплачется. Он знал, что не может больше идти прежней дорогой, но он знал также, что его жизненный путь, по крайней мере до сего дня, не имел ни одного поворота. Ни од-но-го. Рецепт отчаяния, испеченного с хрусточкой. – Тво-ю-мать! Смачное ругательство, любовно растянутое на слоги и произнесенное, что называется, от души, разнеслось по прозекторской, эхом отдаваясь от ее сверкающих жестких стен. Хартман слабо улыбнулся Дэнни, от которого исходило столь нетрадиционное приветствие. – Где ты, мать твою, ошивался? Мы уже начали думать, что ты с перепоя окочурился в нужнике. Ленни все порывался бежать к тебе на помощь, он грозился сделать все, лишь бы вытащить твою руку из штанов. Хартман вздохнул: по опыту нескольких лет он знал, что не стоит даже пытаться отвечать на такую, с позволения сказать, шутку. Себе дороже. Ленни и Дэнни, лаборанты этого странного подземного царства, которым было отделение гистопатологии, не имели никакой формальной власти, но зато бесконечное количество ее неформального эквивалента. Поэтому Хартман не стал пикироваться, а ответил просто: – Нужно было кое-что сделать, Дэнни. Извини, что задержал вас. Дэнни ухмыльнулся: – Я вскрыл один. Другой, я подумал, оставлю для вас. Хартману не понравилось, как скривились в ухмылке губы лаборанта, и он никак не дал понять, что заметил в его голосе почти не прикрытую грубость. Они находились в морге, квадратном помещении с сорока восьмью морозильными камерами и четырьмя холодильными установками, деревянной меркой и гидравлической тележкой, поднимавшейся на любую высоту, чтобы можно было укладывать тела в самые верхние камеры и извлекать их оттуда. Все эти действия полагалось фиксировать в находившихся здесь же регистрационных журналах, один из которых предназначался для умерших в больнице, другой – для тех, кто расстался с жизнью за ее пределами. Хартман только что вернулся из мужской раздевалки – помещения на редкость мрачного. Шкафчики там были обшарпанные, заполненные разнообразными предметами мужского гардероба, многие из которых, казалось, навсегда пропитались потом. Кроме них обстановку раздевалки составляли несколько стареньких тренажеров, а стены украшала поразительно богатая коллекция порнографии. Имелся там и небольшой душ вкупе с совсем уж крохотным туалетом. Насколько это помещение соответствовало гигиеническим нормам, Хартман не знал – у него никогда не хватало духу задерживаться там надолго. Прежде чем переодеться, требовалось найти место, где можно было бы расположиться и сложить свою одежду: пол в раздевалке уже давно не мыли, все крючки были либо заняты, либо отломаны, а шкафчики заперты – что казалось Хартману вполне логичным. Не менее сложно было отыскать относительно чистый синий форменный халат – как правило, для этого приходилось наносить визит в прачечную, напоминавшую кадр из фильма ужасов. Завершался процесс переодевания поиском бахил. Несмотря на то что бахилы Хартмана были подписаны, ими, по всей видимости, периодически пользовался кто-то еще. Переодевшись, Хартман направлялся в прозекторскую, но, чтобы попасть туда, ему требовалось пройти через помещение с морозильными камерами, мимо комнаты, где хранились инструменты и образцы для гистологических исследований. Нередко Хартман заставал там кого-нибудь из ординаторов, проводивших внутриутробное вскрытие. И всякий раз при этом Хартман чувствовал, как в нем поднимается волна симпатии к этому бедолаге, – настолько живо воскресали в его памяти отвратительные картинки, которые он ежедневно наблюдал, будучи сотрудником отделения педиатрической патологии. В этой же комнате находились халаты, пластиковые фартуки и резиновые перчатки. Вернее, должны были находиться – при условии, что их запасы своевременно пополнены. На сей раз Хартману улыбнулась удача, и он направился прямиком в прозекторскую. Тут-то его и окликнул Дэнни. Дэнни был высоким тощим парнем с короткой стрижкой. Он утверждал, что за свою недолгую жизнь успел приобрести твердые представления о ней, именовал себя скинхедом и всеми своими поступками старался поддерживать этот имидж. Конечно, у Хартмана никогда не было желания вступать с Дэнни в серьезные разговоры и тем более подсмеиваться над его рыжими волосами и веснушчатым лицом. Дэнни любил предаваться воспоминаниям о драках, из которых вышел победителем, о людях, которых он «приложил», и о женщинах, которых «оттрахал». Тем не менее Дэнни был Хартману симпатичен. Несмотря на вызывающую грубость, он был смышленым и по-своему приятным парнем. Кроме того, хорошие отношения с Дэнни приносили ему неплохие дивиденды в виде помощи во время вскрытий (обычно лаборанты не столько помогали, сколько мешали) и регулярного поступления документов на кремацию и, соответственно, полагавшуюся за это оплату. Хартман не знал отца Дэнни, но полагал, что у этого человека, несомненно, было фантастическое чувство юмора: только этим мог объясняться тот факт, что своим сыновьям он дал совершенно дурацкие имена – Дэнни и Ленни. В сочетании с фамилией Теннисон это превращалось в катастрофу. – У нас гости, – заговорщицким тоном, но с явным оттенком гордости сообщил Дэнни Хартману. Тот, стараясь не обидеть лаборанта, придал своему лицу заинтересованное выражение. Кто-то из клиницистов, решил Хартман, хотя что-то в поведении парня его насторожило. Неужели?… Войдя через широкую дверь в прозекторскую, он успокоился. Хартман не обладал особым чутьем на полицейских – в отличие от Дэнни, вращавшегося в среде, где умение мгновенно распознать присутствие копов было важнейшим, если не единственным условием выживания. Но в одном он был уверен: мужчина и женщина, стоявшие плечом к плечу в галерее для клиницистов, определенно не являлись докторами. Галерея несколько возвышалась над основным помещением морга и была отделена от него толстым плексигласовым экраном, который тянулся по всей длине прозекторской. На шести белых мраморных столах, установленных в прозекторской, размещались лотки из нержавеющей стали с ровными рядами отверстий. Над каждым столом висела яркая лампа, а у основания имелся водопроводный кран с присоединенным к нему шлангом. Два стола были заняты. На одном покоился пожилой мужчина, который был уже не только раздет, но и вскрыт; его тело с извлеченными внутренностями напоминало вытащенную на берег доисторическую лодку. На другом столе лежал белый мешок для трупов, чистый и блестящий. Появление Хартмана заставило посетителей перевести взгляд на него и приблизиться к экрану. Заговорил мужчина. Лицо его выглядело усталым, но тем не менее весь его облик был воплощением мужественности. Хартман вдруг поймал себя на мысли, что всегда завидовал людям с подобной внешностью. Женщина явно была моложе своего спутника и к тому же чертовски привлекательна. Впрочем, когда она подняла глаза на Хартмана, его слегка передернуло от ее жесткого взгляда. Она держалась от мужчины на некотором расстоянии, из чего Хартман сделал вывод, что тот является ее начальником. – Доктор Хартман? – К вашим услугам. – Моя фамилия Ламберт, а это инспектор Уортон. Надеюсь, мистер Каупер предупредил вас о возможности нашего присутствия. Поняв, что перед ним блюстители закона, Хартман почувствовал одновременно раздражение и беспокойство. Он покачал головой: – Увы, я об этом слышу впервые. Ламберт тоскливо вздохнул. Губы Уортон искривились в презрительной улыбке. – Понятно. Дело в том, что, несмотря на отсутствие видимых причин для беспокойства, существует предположение, что эта девушка умерла от ожогов. Однако это никак не согласуется с обстоятельствами, при которых было обнаружено тело. – Вы в этом уверены? Стало быть, я могу надеяться, что в нашем случае не вскроется никаких подозрительных обстоятельств? Желание Хартмана услышать подтверждение версии Каупера было вполне понятным. Его сжуют вместе с пуговицами и проглотят со всеми потрохами, а то, что останется, вышвырнут на помойку судмедэксперты, если он проведет вскрытие, а потом вдруг выяснится, что это была жертва преступления. Несколько лет назад Хартману довелось оказаться в подобной ситуации, и он не желал ее повторения. Ламберт неопределенно покачал головой, и, хотя старший инспектор в этот момент не мог ее видеть, Уортон в точности повторила его движение. – Ни единого, – подтвердил вслух Ламберт. Ему было глубоко плевать на сомнения Хартмана. В этот момент дверь открылась, и в прозекторскую вошла ординатор, Белинда Миллер. – Не возражаете, если я поприсутствую? Белинда, невысокая и несколько полноватая девушка с короткой мальчишеской стрижкой и таким же по-мальчишески подвижным лицом, была самой способной из ординаторов, и у Хартмана сложились с ней неплохие отношения. Согласно штатному расписанию, на этой неделе производить вскрытия полагалось ей, но младшему персоналу запрещалось проводить аутопсии по заявкам коронера. Других же вскрытий на этот день запланировано не было. Хартман улыбнулся Белинде и кивнул; в ее присутствии он сразу почувствовал себя увереннее. Покончив с формальностями, он перевел взгляд на тело, лежавшее в мешке, все еще продолжая сомневаться в правомочности своих действий, но в глубине души понимая, что нельзя не произвести хотя бы поверхностный осмотр. Чтобы не затягивать паузы, Хартман коротко кивнул Ламберту и отвернулся. Конечно, он предпочел бы начать со вскрытия мотоциклиста: жертвы дорожно-транспортных происшествий были легким заработком – аутопсия превращалась в стандартную опись повреждений поверхностных, костных и мягких тканей. Однако Хартман решил, что не стоит вступать в пререкания с гостями. – Дэнни! Его возглас эхом разнесся по помещению, не вызвав при этом никакого видимого результата. Тогда Хартман принялся сам расстегивать мешок, будучи уверен, что Дэнни слышал его и просто по обыкновению тянет время. Никакие взывания к служебному долгу, никакие уговоры и крики не могли заставить этого парня относиться к своей работе должным образом. Но как бы то ни было, одного взгляда на тело девушки оказалось достаточно, чтобы мысли о Дэнни мигом улетучились из головы Хартмана. Хартман привык к смерти, привык к самым невероятным следам, которые она оставляет. Он знал, что некоторые люди после ее прихода внешне не меняются, а кто решил распрощаться с жизнью при помощи двигателя внутреннего сгорания и длинного куска шланга, она даже украшает. Многих смерть выставляет в позорном виде, перемазывая блевотиной, кровью или испражнениями, а кое-кого обезображивает ссадинами, зияющими ранами или даже лишает членов. Но эта девушка… Словно издалека Хартман услышал, как присвистнула Белинда, – именно этот звук вывел его из оцепенения. Переведя взгляд на Ламберта, он был изумлен. Тот стоял как ни в чем не бывало, многозначительно подняв брови. Дескать, «теперь понимаете, что я имел в виду?» Вошел Дэнни, а за ним и Ленни. – Что нужно, босс? – Не поможете вытащить тело из мешка? Ленни был на два года старше брата, что не мешало ему быть вдвое глупее. Он носил очки, которые, по его мнению, очень ему шли. Очки были квадратными, в толстой роговой оправе и с черными стеклами, и благодаря им Ленни лишался даже малейшего шанса не выглядеть законченным придурком и иметь хоть какой-то успех у противоположного пола. Его интимная жизнь заключалась в развлечении тупыми шутками прыщавых и уродливых девиц, пока его брат занимался любовью с девицами привлекательными. Время от времени ему перепадало кое-что после Дэнни, но и в этих редких случаях, насколько мог судить Хартман, вся его тактика сводилась к тому, чтобы накачать девицу алкоголем и затем приступить к овладению ее бесчувственным телом. – Конечно. Сорочка легко поддалась острому скальпелю, открыв взорам собравшихся то, что и как сотворила смерть с этим человеческим существом. Казалось, вся кожа девушки обгорела, обнажив мясо, красноту мягких тканей; в ярком свете прозекторской тело несчастной выглядело так, словно оно все еще болезненно кровоточило. На трупе не осталось ни одного неповрежденного участка – даже ступни девушки, кожа головы и спина были обезображены. Хартман приблизился к телу, лаборанты же, освободив труп от мешка и одежды, напротив, отступили от стола. Хартман поднял на них взгляд, но они оставались безучастными: Ленни – по причине непроходимой тупости, Дэнни же потому, что настоящему мужчине не пристало выказывать какие-либо эмоции при виде трупа, сколь бы необычным этот труп ни был. При более внимательном осмотре Хартман заметил, что кожа на теле шелушится. Рукой, обтянутой резиновой перчаткой, он потрогал живот девушки и осторожно провел по нему ладонью. Из-под перчатки упали на стол несколько маленьких чешуек. Затем он обратил внимание на несколько маленьких бесформенных комочков, выделявшихся на коже темными пятнышками. Эти пятнышки были разбросаны по всему телу, особенно много виднелось их в области паха и под мышками. Внезапно ощутив облегчение, Хартман в очередной раз перевел взгляд на Ламберта. – Не думаю, что причиной смерти стало какое-либо возгорание. Вместо ответа Ламберт смог произнести лишь вопросительное «о». Стоявшая за его плечом Уортон явно была разочарована. Белинда придвинулась ближе, чтобы лучше рассмотреть столь необычный экземпляр. Ее лицо приняло сосредоточенное выражение. Белинда Миллер имела привычку в минуты задумчивости поджимать губу, и это иногда казалось Хартману странно привлекательным. Вопрос Ламберта прервал его размышления об ординаторше. – Тогда что это? – Полагаю, какое-то кожное заболевание. Возможно, псориаз. Ламберт нахмурился, призвав на помощь свои – кстати, весьма обширные – медицинские познания. – От этого умирают? Именно об этом и размышлял сейчас Хартман. – Как правило, нет, – спустя несколько секунд произнес он. – Но не часто встретишь столь интенсивную степень. Он повернулся к Дэнни и взял у него скальпель. Затем произвел первый надрез. Начав с шеи, прямо от гортани, он провел скальпелем вдоль грудины, живота, аккуратно обойдя пупок, и далее вниз, к области лобка. – Подайте мне, пожалуйста, емкость для гистологии. Братья вышли. Спустя пару минут вернулся Ленни, держа в руках маленькую белую пластиковую баночку, наполовину заполненную формалином – именно этот материал обычно использовался в качестве консерванта. Хартман уже отделил фрагмент кожи от края надреза и теперь поместил его в баночку. В этот момент из морга до его слуха донеслось беззаботное посвистывание Дэнни, которое прервал настойчивый звонок. Свист сменился размеренными шагами – это Дэнни направился через прозекторскую к выходу. Послышались голоса, что-то лязгнуло и звякнуло, хлопнула дверь автомобиля. – Думаю, Ленни, теперь можно продолжать экзентерацию. Ленни что-то пробормотал себе под нос, очевидно не слишком вдохновленный этим предложением. Тем не менее он взял протянутый Хартманом скальпель. Ленни, возможно, не отличался умственными способностями, но при извлечении органов он, без сомнения, действовал проворнее Хартмана. В помещение вошли двое работников похоронного бюро, облаченные, как и полагается людям их профессии, в темные костюмы. В сторону прозекторской они старались не смотреть. Их униформа должна была свидетельствовать о почтительности, однако этому впечатлению явно мешали расстегнутые верхние пуговицы рубашек и ослабленные галстуки. Громогласные раскаты смеха, которыми сопровождался их разговор с Дэнни, окончательно убивали должный эффект. Ленни принялся отделять кожу от ребер, начав с левой стороны тела, и груди девушки повисли, словно мешочки с песком. При этом лаборант сдвинул край брюшной стенки и обнажил левую долю печени и желудок. Неожиданно Хартман прервал его действия: – Погоди, Ленни. Ленни оторвался от трупа и посмотрел на Хартмана, при этом взгляд его не выражал абсолютно ничего. – Посмотри. – Хартман указал на живот девушки. Ленни что-то пробурчал себе под нос и нехотя отошел от стола. – Что такое? – подал голос Ламберт из-за спины Хартмана. Доктор взял скальпель и увеличил разрез на животе. Затем он отделил кожу с правой стороны груди, проделав ту же операцию, что и Ленни, стараясь действовать как можно аккуратнее – дрогни его рука, и Дэнни с Ленни пришлось бы зашивать дырку на коже, что весьма осложнило бы их и без того не самую приятную работу. Случалось, кто-то из молодых патологоанатомов допускал подобную оплошность, и тогда Дэнни в качестве наказания ловкими, отработанными до автоматизма движениями засовывал шланг провинившемуся сзади в штаны и включал воду. Разумеется, Хартман не думал, чтобы младший из братьев мог позволить себе подобное в его адрес, но проверять это на опыте ему не хотелось. Поэтому прошло несколько долгих минут, прежде чем содержимое брюшной полости Миллисент Суит оказалось доступно взорам собравшихся. – Готов подставить задницу тому, у кого еще остались сомнения, – предложил Ленни и обвел всех долгим и, как всегда, бессмысленным взглядом. Однако никто в очередной раз не рискнул воспользоваться его щедрым предложением. – Что там? Ламберт не привык, чтобы его не замечали, и требовал более понятного объяснения. Хартман обернулся на его голос и увидел, что Уортон вплотную приблизилась к своему начальнику, а из-за ее спины выглядывает Белинда. – Рак, – коротко пояснил Хартман. На лице Ламберта отразилось разочарование. – Судя по запущенности заболевания, не думаю, что есть основания сомневаться в причине смерти. Хартман ликовал, как ликовал бы на его месте любой патологоанатом: ничто не могло согреть его сердце больше, чем установление причины смерти. Полицейские, однако, не разделяли его восторгов, явно считая, что потратили несколько часов впустую. Они, вероятно, так и ушли бы, не простившись с Хартманом, если бы тот не бросил им вслед: – Вы не заберете копию заключения? Ламберт оглянулся и мрачно произнес: – Нет, доктор, спасибо, не стоит. В этом нет необходимости. Ответ Уортон оказался более едким: – Спасибо за потраченное время. Полицейские ушли, оставив вскрытый труп Белинде и Хартману. Девушка приблизилась к телу, встав там, где несколько минут назад находились Ламберт и Уортон. Губы ее по-прежнему были поджаты. – Что-то здесь не так, вы не находите? – произнесла она, не сводя глаз с тела Миллисент Суит. У Хартмана словно камень с души свалился, когда он понял, что ничего подозрительного в смерти девушки нет, а стало быть, он получит свои восемьдесят фунтов и его не будут таскать по инстанциям судмедэксперты. Однако замечание Белинды заставило его еще раз взглянуть на труп. – Что вы хотите сказать? Девушка смутилась. Не пристало ей указывать патологоанатому, что тот что-то просмотрел. – Я вот что думаю: не грибковый ли это микоз у нее на коже? – пояснила она свою мысль. – Лимфома, поразившая кожу. Хартману пришлось согласиться, что и это вполне возможно. Тогда Белинда вновь заговорила: – Но опухоль в ее животе – не лимфома, верно? И пока Хартман переваривал ее слова, она продолжила: – Вообще, все это выглядит странно. Я хочу сказать, я никогда не видела, чтобы опухоль разрасталась до такой степени, заполняя чуть ли не всю брюшную полость. А вы? – О да, – произнес он после небольшой паузы, которая красноречивее всяких слов выдавала его ложь. – Бывает… – Хартман сделал вид, будто копается в памяти. – Опухоль яичников может иногда… Не договорив, он посмотрел на Белинду, надеясь найти в ее глазах доверие к его компетентности, а не насмешку, но девушка все еще была поглощена созерцанием вскрытого тела, и отсутствие какой-либо реакции с ее стороны повергло доктора в уныние. Две опухоли? Это выглядело весьма и весьма странно, и Хартман не мог этого не понимать. Но и такое иногда случается. Возможно, у нее и в самом деле был псориаз, а причиной смерти стала опухоль яичников. Белинда наклонилась над телом и указала на плечо покойной: – А эти образования на коже? Видимо, микоз в стадии опухоли? Хартман взглянул в том направлении, куда указывала Белинда, и увидел смертоносные красные узелки, похожие на маленькие воспаленные язвочки. Это могло быть проявлением последней стадии лимфомы кожи, которая из сыпи превратилась в настоящую шишкообразную раковую опухоль, но полной уверенности в этом у Хартмана не было, поэтому вместо ответа он лишь протянул неопределенное «ммм». – У нее ничего такого нет в анамнезе? Я хочу сказать, что столь крупная опухоль не вырастает за ночь. Что бы это ни было, трудно поверить, что она не обращалась с этим к врачу. Странно, но Хартману не пришло в голову выяснить это сразу – да и к чему, собственно? Ему просто передали тело, указав в качестве возможной причины смерти ожоговое поражение тканей, и теперь доктор вынужден был признать, что истинная причина ему неизвестна. Тем временем Белинда, устроившись за ближайшим компьютером, принялась вводить в него данные об обстоятельствах смерти Миллисент Суит, почерпнутые из заявки коронера. – Очень, очень странно, – задумчиво произнесла она спустя несколько минут. – Что именно? – Она работала в медицинской школе, и в справке есть все сведения о состоянии ее здоровья. Ну это, знаете, «есть гепатит/нет гепатита», и прочее в том же духе. Но ни строчки о раке. Тут подал голос Ленни. Ему надоело, что на него не обращают внимания: – Так мне продолжать или нет? – Пожалуйста, Ленни. Гробовщики, громко топая, покидали морг с очередным своим пассажиром. Белинда покинула место возле компьютера и вернулась к столу. Она обратилась к Хартману: – Вы не возражаете, если я переоденусь и приду посмотреть? Поразительно интересный случай. Хартману не требовалось поразительного или интересного – ему нужно было легкое и быстрое. Сейчас ему больше всего хотелось, чтобы его оставили в покое и чтобы какая-то ординаторша не пыталась выставить его идиотом. Но что он мог ответить? Это же клиническая больница, ничего не поделаешь. – Конечно. Когда Ленни продолжил вскрытие, Хартман, боясь что-нибудь упустить, вернулся к телу, дабы осмотреть его более внимательно. Печень Миллисент Суит представляла собой одну сплошную опухоль; отмиравшие и уже омертвевшие серо-белые ткани внутренних органов были сплошь усеяны круглыми красными пятнами кровоизлияний и, особенно в области печени, маленькими, неправильной формы зелеными пятнышками. Стенку желудка покрывали узелки микроопухолей, большинство диаметром не более миллиметра, хотя один из них был значительно больше. Сальник – жировая прослойка, свисавшая с нижней кромки желудка, – был настолько деформирован, что разросся, затвердел и утратил гибкость. Находившиеся под ним кольца кишок также покрывали узелковые опухоли. Хартман прекрасно понимал, что все это не имеет никакого отношения к яичнику, и Белинда, как только вернулась, высказала такое же предположение: – Эта зеленоватая окраска похожа на желчь. – Гепатоцеллюлярная карцинома? – поспешил он произнести, чтобы опередить Белинду. – Да, вот о чем я подумал: первичный рак печени – единственная разновидность этого заболевания, при котором выделяется желчь. – Но раковые образования есть и на кишечной стенке, и на тонких кишках тоже. Замечание Белинды поставило Хартмана в тупик: тонкие кишки редко поражаются опухолями. Ему не оставалось ничего иного, как молча кивнуть, подтвердив правильность размышлений девушки с высоты своих познаний. Тем временем Ленни приступил к вскрытию грудной клетки. Взяв в руки стальную пилу, он начал операцию с нижних левосторонних ребер, отделяя ключицу от грудины. Покончив с этим, Ленни обогнул стол и повторил процесс с правосторонними ребрами, после чего приподнял нижний конец грудины и одновременно потянул ее на себя, отделяя от прилегающих тканей. Однако что-то у Ленни не получалось. Странно, но, по логике вещей, с этим не должно было возникнуть никаких затруднений: мешок вокруг сердца и мягкие ткани в середине груди обычно отделяются как липкая серая сахарная вата. Ленни посмотрел на Хартмана, который внимательно наблюдал за его действиями. Он был достаточно опытен и знал, что в случае каких-либо затруднений за дело должен приниматься сам доктор. Это правило, естественно, устраивало Ленни и потому было одним из немногих, которым он следовал. – В чем дело? – Не отделяется. Что-то держит ее снизу. Хартман взял из его рук скальпель и, ухватившись за грудину правой рукой, принялся разрезать находившиеся под ней мягкие ткани. И тут скальпель наткнулся на фиброзную, почти твердую ткань. Тогда он, сменив скальпель на пилу, стал орудовать этим, более подходящим для данного случая инструментом. Через десять минут грудина наконец отделилась, и причина столь необычного ее поведения стала ясна. Хартман ошарашенно уставился на открывшуюся его взору картину. Казалось, вся грудь была забита рыхлой крапчатой тканью, местами прорезанной зонами свежего кровотечения. Мешок, в котором находилось сердце, был как будто искусственно вставлен в нее, и с обеих сторон его окружали легкие. От окололегочного пространства в некоторых местах сохранилось лишь несколько карманов, заполненных жидкостью. Грудь превратилась просто-напросто в клетку, заполненную опухолью. Хартман услышал, как Белинда еле слышно что-то пробормотала. Только через несколько минут до него дошло, что она произнесла: «Боже мой…» На извлечение этой опухоли у Хартмана с Белиндой ушел целый час, и еще час они потратили на то, чтобы отделить от нее органы. Ленни благополучно исчез, сославшись на то, что это не его работа, и, принимая во внимание необычность случая, Хартману было нечего ему возразить. Заглянул Дэнни, оторвавшись на пару минут от каких-то ему одному ведомых важных дел, видимо приносивших неплохой доход. Бегло осмотрев тело, он со значением присвистнул, словно поразился небывалым размерам пениса старого приятеля, которого впервые увидел без одежды. – Бедная сучка, – бросил он, но в его голосе не прозвучало и нотки сочувствия. Внутренние органы «бедной сучки» красовались на препараторской доске, а на лице Хартмана красовалось недоуменное выражение. Белинда стояла рядом с шефом, также пытаясь понять, что же все-таки они извлекли из тела девушки. Все органы были поражены какой-либо разновидностью опухоли – одни в большей, другие в меньшей степени: от легких, например, практически ничего не осталось, равно как и от печени, яичников и щитовидной железы; в то же время почки, тонкие кишки, сердце и матка все еще сохраняли свою первоначальную структуру, хотя и были поражены достаточно сильно. Опухоль также затронула мозг: в тонких срезах, сделанных Хартманом с левого полушария, обнаружилось большое количество мертвых и отмиравших тканей, размер микроопухолей в которых доходил до восьми миллиметров. В правом полушарии такая опухоль была лишь одна, зато в мозжечке – две. Хартман продолжал производить срезы тканей в различных органах и повсюду находил злокачественные образования. Он вскрыл кишки, ожидая увидеть лишь поверхностное, проникшее извне, поражение, но обнаружил, что выстилки как толстых, так и тонких кишок сплошь усеяны полиповидными наростами разной величины. Среди этих наростов Хартман насчитал в общей сложности шесть раковых опухолей – две в тонких кишках и четыре в толстых. В желудке Хартман обнаружил целых три опухоли, а полость пищевода оказалась плотно окутанной сетью злокачественных образований – они располагались на необычного вида бархатисто-красной поверхности. Все это наталкивало на мысль, что в данном случае имело место полное злокачественное перерождение желудка и тканей пищевода. Даже в гортани обнаружилась россыпь узелков, почти наверняка являвшихся раковыми образованиями. Селезенка, масса которой в нормальном состоянии не должна превышать двухсот граммов, раздулась и тянула почти на пару килограммов, поверхность ее разреза пестрела белыми пятнами диаметром до сантиметра. Хартман принялся ощупывать омертвевшие мышцы и кости. Очень скоро он наткнулся на плотный комок в мускулатуре правой икры и, уже не думая об опасности заполучить в штаны шланг, начал срезать кожу, под которой, по-видимому, притаилась очередная опухоль. Аналогичным образом он отыскал еще две мышечные опухоли, а потом заметил, что правое бедро, правая плечевая кость, левая сторона таза и левая лопатка – все непропорционально увеличено. Хартман исследовал фрагмент костной ткани – там тоже обнаружился рак. Костный мозг, открывшийся на срезе в передней части позвоночного столба, был бледно-серым и напоминал колыхающееся желе, чему Хартман уже не удивился. Заглянув в рот девушки, Хартман и там нашел россыпь маленьких язвочек. Теперь ему было совершенно ясно, что это не следы плохо подогнанных зубных протезов. «Этого просто не может быть», – произнесенная Белиндой фраза как нельзя лучше обрисовывала ситуацию, но она, увы, ничего не объясняла и, мягко говоря, была далека от научного медицинского заключения. Хартман с самого начала опасался, что ординатор выставит его дураком, но теперь стало ясно, что нынешний случай лежал за гранью и его, и ее познаний. Хартман сознавал, что оказался в совершенно идиотском положении, но ему хватило мудрости и жизненного опыта, чтобы попытаться определить более или менее разумную линию своего дальнейшего поведения. В первую очередь необходимо было еще раз проанализировать все обнаруженные факты, обобщить их и только после этого приступать к выводам. – Послушайте, – обратился он к Белинде, – давайте начнем сначала. Этой девушке было лет двадцать. Невозможно, чтобы в столь молодом возрасте у нее развился рак во всех его возможных видах и проявлениях одновременно. Меня не удивила б опухоль щитовидки или даже некоторые типы гинекологических злокачественных образований. Не удивился бы я лимфоме или лейкемии – в ее возрасте и такое может случиться, даже рак костей и всевозможные опухоли мягких тканей… – И опухоли мозга, – вставила Белинда. – И опухоли мозга, – согласился Хартман. – И микроскоп нам это подтвердит, все эти виды опухолей мы у нее найдем. – Но не могут же они присутствовать все разом! – В том-то и проблема. У нее не одна из раковых опухолей, и даже не две. У нее все! Я скажу даже больше: в ее теле наличествуют такие образования, которые не могли развиться менее чем за пятьдесят лет, например опухоль легких, колоректальная карцинома, в данном случае больше похожая на липосаркому. Белинда нахмурила лоб, словно прилежная ученица. – А вы не думаете, – неуверенно произнесла она, – что это просто одна из перечисленных вами опухолей, только разросшаяся по всему организму? Хартман ответил не сразу. Такая мысль уже приходила ему в голову, и сейчас он принялся вновь обдумывать эту версию. Но хотя он и не был лучшим патологоанатомом Королевского колледжа, он все же не мог не понимать, сколь абсурдно такое заключение. Хартман указал Белинде на внутреннюю поверхность кишок, которую покрывал ковер из красных наростов, отдаленно напоминавших тропические морские анемоны. – Посмотрите на эти адематозные полипы. Они предзлокачественные и говорят о том, что у нее была первичная толстокишечная карцинома. А теперь посмотрите на груди: и на той и на другой видны не только пролиферирующие опухоли, но и раковые образования in-situ,[1 - На месте (лат.).] и они готовы разрастаться. – Это говорит о том, что грудные раковые опухоли – также первичные. – Совершенно верно. А теперь селезенка. Думаю, скорее всего это карцинома, но вполне вероятно также, что это классическая лимфома. А как по-вашему? Белинде пришлось согласиться с Хартманом. – Есть еще с десяток признаков, говорящих о множественных первичных опухолях, – добавила она. – Совершенно верно. – Значит?… Вот так, сразу. Только чтобы не выглядеть в глазах ординатора дураком и ответить хоть что-то, он произнес: – Значит, это должен быть наследственный синдром. К его великому облегчению, Белинда не отвергла эту мысль с презрительным фырканьем, а отнеслась к ней серьезно: – Конечно. Однако облегчение, испытанное Хартманом, оказалось преждевременным, поскольку мгновенно последовал новый вопрос: – Но какой? И в самом деле, какой? Современной медицине известно множество наследственных синдромов, причиной которых обычно становится некая генная мутация, приводящая к. тому, что родители и дети в раннем возрасте заболевают раком, причем нередко их смерти оказываются вызваны различными видами этого заболевания. Но сейчас, мысленно перебирая все известные ему синдромы, Хартман не мог вспомнить ни одного, который вызывал бы у одного индивида пятнадцать-двадцать опухолей одновременно. – Не знаю, – поразмыслив, признался он. – И вот что странно. – Белинда снова взяла инициативу в свои руки, переводя разговор в те области, в которых Хартман чувствовал себя полным профаном. – В больнице о ней ничего не было известно. Будь у нее рак, всего лишь одна опухоль, не говоря уж о таком их количестве, она непременно попала бы в поле зрения больничной системы. – Возможно, она сама не хотела этого. Белинда не могла поверить собственным глазам: только старики, со страху или просто от безразличия, прячут – порой скорее от самих себя, нежели от окружающих – опухоли под слоями одежды, но чтобы так поступали люди молодые, да еще сотрудники медицинской школы… Хартман же вообще пребывал в полном замешательстве. Он понимал, что сейчас ему во всем этом не разобраться – нужно хорошенько подумать, полистать медицинскую литературу. До полудня оставался всего час, а ему предстояло еще одно вскрытие, к тому же необходимо было разобраться с бумагами и привести все дела в порядок до отъезда в Глазго. Поэтому Хартман решил, что настало время закругляться, и сказал: – Какой бы диагноз мы сейчас ни поставили, самое правильное решение на данный момент – взять несколько проб для гистологии. В этом была своя логика. Конечно, придется сообщать родственникам умершей, что образцы, взятые из ее тела, направлены на дополнительное исследование; конечно, все это будет сопровождаться неимоверным количеством бумаг; конечно, коронер будет крайне недоволен, – но зато в заключении, которое Хартману все-таки придется писать, он укажет не окончательный диагноз, а всего-навсего предполагаемую причину смерти. Вошел Дэнни. Приближалось время ланча, и даже указ Чингисхана не смог бы заставить его хоть на минуту задержаться в прозекторской. – Как, вы еще даже с этой не закончили? Хартман вымученно улыбнулся: – Уже заканчиваем, Дэнни, заканчиваем. – Ну ладно, только смотрите не забудьте: вам еще нужно обработать этого петушка. – Дэнни указал на несчастного мотоциклиста, который терпеливо дожидался своей очереди за спиной Хартмана. – Мое время слишком дорого стоит, так что мне не хотелось бы торчать здесь до вечера. Хартман понял скрытую в словах Дэнни угрозу. Он примиряюще улыбнулся своему подчиненному и проговорил: – Не беспокойся, Дэнни. Скоро я закончу. Когда Дэнни вновь удалился, Хартман занялся приготовлением образцов для гистологических исследований, срезая небольшие куски тканей с разложенных на столе органов. Вскоре все двадцать образцов, каждый толщиной около пяти миллиметров и размером двадцать на десять, уже находились в банке с формалином. И снова встряла Белинда: – А как насчет того, чтобы заморозить некоторые образцы? Да и генетический анализ не помешало бы сделать. Хартман с трудом подавил в себе желание сказать ей в ответ какую-нибудь грубость. Снова она лезет со своими познаниями! Тем не менее замечание было справедливым, поэтому он лишь кивнул, на что Белинда тут же с готовностью ответила: – Я это сделаю. Хартман никак не мог решить, какую линию поведения ему выбрать: то ли следовало и дальше играть роль опытного наставника, то ли молча соглашаться со всеми замечаниями ординатора. Он выбрал последнее и спросил: – Зачем? – Вы, наверное, не знаете, что я занималась исследованиями в лаборатории профессора Боумен. Моя тема – клеточная биология опухолей надпочечников. Ну да, одно из увлечений Патриции. Значит, она подключила к этой работе и Белинду. Впрочем, как и всех остальных ординаторов. – Я могла бы самостоятельно сделать некоторые из этих анализов… – Белинда виновато замолчала. – Если можно… На что Хартман ответил: – Давайте сперва посмотрим, что покажет микроскоп, не возражаете? Этот подчеркнуто вежливый ответ должен был продемонстрировать его явное недовольство. Взглянув на девушку, Хартман заметил, как в ее глазах мелькнуло разочарование, и примирительно сказал: – В своих действиях мы должны двигаться последовательно, шаг за шагом, верно? Мы возьмем образцы, но, прежде чем приступать к сложным молекулярно-биологическим анализам, я хотел бы узнать, что обо всем этом думают генетики. Послушаем, что они скажут, о'кей? Белинда кивнула и отправилась за емкостями для образцов. Через несколько минут она вернулась с целой кучей стерильных баночек. Следующие пятнадцать минут Хартман и Белинда провели, наклеивая на эти баночки этикетки и добирая остальные образцы. Покончив с этим, Хартман принялся складывать органы в серебряный таз. – Мне теперь, вероятно, нужно идти, – сказала Белинда. Тем временем Хартман занялся мотоциклистом. Первым делом он ощупал и поочередно согнул его конечности. В ответ на реплику Белинды он, не поднимая глаз, пробурчал вполголоса: – Хорошо. Стягивая на ходу халат, Белинда направилась к выходу. Оставшись в прозекторской один, Хартман начал понемногу обретать утраченное душевное равновесие. Взяв в руки планшет, к которому с двух сторон были прикреплены стандартные бланки с изображением человеческого тела, он принялся методично заносить в них пометки об обнаруженных внешних повреждениях. Едва он приступил к диссекции органов, как вернулась Белинда. Она неуверенно ступила на галерею для посетителей и заговорила с Хартманом сквозь экран: – Ничего, если я приду посмотреть, когда вы будете изучать образцы под микроскопом? Только этого не хватало! Опять он будет чувствовать себя кретином. Однако, ничем не выдав своего недовольства, Хартман ответил: – Конечно. Через пару дней. Когда будет готов материал, я вам сообщу. Не прошло и десяти минут, как одиночество Хартмана нарушили вернувшиеся с ланча Дэнни и Ленни. Братья в свойственных им специфических выражениях с удовольствием поведали, чего именно не хватает Белинде для полного счастья. Итак, заниматься образцами было поручено Белинде. Покидая прозекторскую, она захватила с собой те, которые находились в формалине. Все, что от нее требовалось, – это передать их лаборантам, а уж те поместят образцы в кассеты для обработки, и сделанные с них через несколько дней слайды будут готовы для просмотра Хартманом к полудню понедельника. Свежие препараты Белинда отнесла в лабораторию молекулярной биологии и поместила в морозильную камеру. Хартман настоял на том, чтобы отложить проведение анализов на некоторое время, из чего девушка сделала вывод, что ее начальник, видимо, попросту не представляет себе, сколько времени занимает этот процесс. Похоже, он не знает, что сперва ткани расщепляются энзимами, затем из них извлекаются нуклеидные кислоты, которые и используются для проведения анализов. Таким образом, одна только подготовка образцов занимает несколько дней, сам же анализ длится еще неделю. Поэтому правильнее было начать подготовку прямо сейчас, не откладывая на потом. Поколебавшись, Белинда рассудила, что, приступив к делу немедленно, она не нарушит распоряжение начальника – ведь формально ее действия будут всего лишь подготовкой к анализу. Это просто сэкономит Хартману ценное время, когда понадобятся результаты гистологических анализов. В том, что эти результаты понадобятся, Белинда не сомневалась. Приняв такое решение, она отказалась от немедленной заморозки образцов. В соответствии с инструкцией она разделила стерильным скальпелем на чашечках Петри каждый образец на две части и поместила в морозильную камеру по одной половинке: так всегда делается, чтобы в случае непредвиденных осложнений иметь материал для повторных анализов. Оставшиеся фрагменты тканей Белинда заключила в одноразовые пластиковые пробирки, наполненные раствором протеазы. Закрепив пробирки в штативе, Белинда поставила его на водяную баню, установив в ней температуру тела. Вообще-то Хартман не испытывал особого интереса к неходжкинским лимфомам, но поездка на конференцию позволяла вырваться на выходные из дому, не говоря уже о перспективе провести их в роскошном отеле «Претендер» на южном берегу Лох-Ломонда, где все было оплачено, включая номер, ресторан и даже бар. Три дня относительной свободы: свободы от работы, от Аннетт, от Джейка и Джокасты, от чувства долга. Одним словом, Хартман собирался развлечься. В Глазго он прилетел уже в пятницу днем, и прямо из аэропорта взял такси до отеля. Все шло именно так, как он рассчитывал: отель оказался осовремененным старинным замком, возведенным в сосновом бору на берегу живописного озера; внутри тренажерный зал, бассейн, сауна, а неподалеку – поле для гольфа с восемнадцатью лунками. Все вокруг вызывало ощущение роскоши и богатства, и, погрузившись в эту атмосферу, Хартман моментально расслабился. В сущности, подумал он, жизнь не такая уж плохая штука. Номер, забронированный для Хартмана, оказался, к счастью, лишен стерильного комфорта, царящего в большинстве современных фешенебельных отелей. Первым делом Хартман принял душ, затем переоделся и не спеша направился в находившийся в холле буфет. Все шло так, как и бывает в подобных случаях: при регистрации он получил папку участника конференции, где лежали пластиковая карточка с его именем, список участников, сброшюрованные тексты тезисов докладов и ручка с блокнотом. В буфете, бегло просмотрев содержимое папки, Хартман подозвал одного из официантов, сновавших с подносами между столиками. Держа в руке бокал красного вина, он осмотрелся, изучая собравшихся. В буфете находилось человек тридцать из шестидесяти участников конференции, среди которых Хартман не увидел ни одного знакомого лица. Это не огорчило и не удивило его, так как он был новичком в данной области медицины. Подыскав удобное кресло в эркере, окно которого выходило на лес и белевшее за ним озеро, Хартман достал из папки программу и список делегатов. «Новые достижения в изучении неходжкинских лимфом». Состав докладчиков был впечатляющим, этого Хартман не мог не признать; тематика же конференции его не слишком интересовала. Сам он был приглашен как автор сообщения о злокачественных гематологических образованиях и, поскольку не мог похвастаться обстоятельным знанием проблемы, решил ограничиться лишь беглым обзором. На его согласие повлиял выбор места проведения конференции, не последнюю роль сыграли и образовательные мотивы. Но теперь Хартман вынужден был констатировать, что конференция проводится на самом высоком уровне. Допив бокал, он поднялся за следующим, решив заодно совершить рейд вокруг шведского стола. Народу в буфете прибавлялось, и Хартман не удивился, в очередной раз не обнаружив ни одного знакомого лица. Наполнив тарелку закусками, он вернулся к своему креслу и внимательно вчитался в список участников, но не нашел там известных ему имен. Хартман не был необщительным человеком, но эти выходные он решил всецело посвятить самому себе. На ближайшие два дня было запланировано несколько докладов, которые он уже отметил как чересчур скучные, и в эти часы он планировал воспользоваться всеми удобствами, предлагаемыми отелем. В этот уикенд единственным его желанием было остаться незамеченным. Шведский стол состоял из стандартного набора сандвичей, сосисок в тесте, жареного куриного филе и чего-то желеобразного – в общей сложности восемнадцать блюд. Хартман без особого энтузиазма поковырялся в тарелке и засунул документы обратно в папку. К выходу из буфета пришлось пробираться, то и дело обходя кого-то, огибая выставленные вбок локти, рискуя быть невзначай задетым чьей-то рукой. Все как и на десяти тысячах подобных конференций. В дальнем конце холла Хартман разглядел несколько двойных дверей, которые, как он догадался, вели в главный зал заседаний. По обе стороны от дверей разместились торговые точки – еще один непременный атрибут таких мероприятий. Здесь торговали литературой, по большей части имевшей отношение к предмету конференции: выложенные на прилавок книги, брошюры и каталоги были посвящены новым методам лечения лимфомы. За прилавками стояли представители оргкомитета – люди, на долю которых, по мнению Хартмана, выпала самая трудная работа: продажа медицинской литературы докторам. Как правило, его общение с этими несчастными продолжалось до тех пор, пока Хартман не признавался, что он по профессии патологоанатом, после чего зазывающий огонек в глазах продавцов мгновенно угасал. Никому в мире еще не удавалось всучить лекарство патологоанатому. И здесь все было как всегда. Хартман лениво полистал проспекты, то и дело вступая в разговор с продавцами, однако их общительность очень быстро сходила на нет – его собеседникам становилось ясно, что он не их клиент и от него бесполезно ждать заказа хотя бы на один из предлагаемых ими химиотерапевтических препаратов. Продавцы снисходили до него, позволяя прихватить дешевую ручку или блок бумаги для заметок; более ценные сувениры – настольные лампы, лазерные указки и элегантные настенные часы – оставались под столом. Он повернулся и, выйдя из холла, прошел в бар пропустить стаканчик виски, а затем отправился спать. Принимая во внимание, что это все-таки был отель, Хартман провел ночь весьма сносно. Постель оказалась удобной, а белье – свежим. Утром, стоя под душем, он улыбался, размышляя о том, что ему доводилось останавливаться в заведениях много хуже этого. С аппетитом проглотив обильный шотландский завтрак, Хартман пролистал утреннюю газету и, сунув ее в папку, спустился в зал заседаний, где занял одно из плюшевых кресел в заднем ряду. К счастью, кресла были удобными, и Хартман не преминул отметить это про себя, ибо в его ягодицах еще отзывалась боль, вызванная многочасовым сидением в пластиковых креслах во время длинных и скучных лекций. Выгодно отличало этот зал и наличие в нем большого проекционного экрана. До открытия конференции оставалось еще минут десять. День прошел без каких-либо заметных событий. Хартман мужественно прослушал все доклады, какими бы скучными или непонятными они ему ни казались, тем самым хотя отчасти оправдав свое присутствие на конференции. Потом опять был шведский стол, но Хартман на большее и не рассчитывал; по крайней мере, кофе оказался неплох. К концу дневного перерыва Хартман решил, что на сегодня ему уже достаточно информации и он может позволить себе пропустить два последних доклада. С этими мыслями он направился к барной стойке. Заказав двойную порцию джина с тоником, он уютно устроился на одном из больших зеленых диванов, разбросанных по периметру холла. Сделав два больших глотка, Хартман прикрыл глаза и расслабился, ощутив себя в полной гармонии с этим миром. – Можно к вам присоединиться? Незнакомый голос заставил его вздрогнуть. Хартман открыл глаза и увидел перед собой привлекательную молодую женщину. Наверное, он задремал, потому что, обведя глазами холл, увидел, что людей вокруг стало значительно больше: кто-то из участников конференции выходил из бара, а кто-то просто неторопливо прохаживался по залу. Хартман улыбнулся незнакомке и проговорил: – Конечно, конечно. Она устроилась напротив него, и Хартману на миг показалось, что он где-то ее уже видел, но где именно, он не мог вспомнить. Хартман невольно засмотрелся на свою новую соседку: длинные черные волосы, синие глаза, полные губы. На вид ей было лет тридцать, но тем не менее фигура у нее была практически идеальной. Хартману, как, вероятно, и любому мужчине на его месте, польстило, что столь очаровательная женщина выбрала место рядом с ним. Тем временем она достала из сумочки золотую зажигалку и пачку сигарет. – Не возражаете, если я закурю? Хартман закивал, отметив про себя эссекский выговор своей соседки. – Угощайтесь, – предложила она, указывая на сигареты и зажигалку, которые положила на середину столика. – Спасибо, я не курю. Женщина между тем вдыхала табачный дым с таким наслаждением, с каким обычно вбирают в легкие чистый воздух. Она еще раз глубоко затянулась, откинулась на спинку дивана и, сложив губы в трубочку, выпустила в потолок прямую струю дыма. – На такой работе, как моя, вы бы тоже закурили, – заметила она. – Трудный день? Она засмеялась: – Они все трудные. Взглянув на свой почти опустевший стакан, Хартман спохватился, что ничего не предложил очаровательной собеседнице. На его вопрос та, улыбнувшись, ответила: – Баккарди с колой, пожалуйста. Уже у стойки бара Хартман наконец вспомнил, где он видел эту женщину. Вчера он встретил ее за одним из прилавков у входа в конференц-зал. Тогда ей помогал высокий мускулистый блондин, показавшийся Хартману слишком угрюмым для такой работы. Протягивая ей бокал с баккарди, Хартман сказал: – Вы, если я не ошибаюсь, представитель организаторов, верно? Женщина уже докурила сигарету и потянулась за следующей. Приняв бокал, она кивком поблагодарила Хартмана и, отхлебнув, оставила на краю бокала красный след помады. – Так оно и есть. «Уискотт-Олдрич». Самая гадостная компания в мире. – Уж прямо-таки самая гадостная? Женщина улыбнулась, и Хартман отметил про себя, что улыбка у нее чертовски приятная. Допив содержимое бокала одним глотком, она продолжила: – Самая что ни на есть. Кто хочет быть представителем? Вы хотели бы? Хартману пришлось признать, что подобная мысль не приходила ему в голову. Но не хочет ли она еще баккарди? Женщина попыталась было возразить, что теперь ее очередь, но Хартман уже встал и направился в сторону бара. Когда он вернулся, его собеседница уже скинула жакет, и сквозь тонкую ткань блузки можно было разглядеть ее упругое тело. Протянув Хартману худую кисть с длинными тонкими пальцами без каких-либо следов маникюра, она произнесла: – Я Клэр Вернер. На что Хартман так же односложно ответил: – Марк Хартман. Он не раз потом вспоминал, насколько простым и естественным оказалось их знакомство. Ей хотелось говорить, а ему доставляло удовольствие ее слушать. Холл постепенно заполнялся людьми, становилось все более шумно, но Хартману казалось, что они одни, и не в многолюдном отеле, а на острове, отделенном от остального человечества тысячами километров воды. Клэр рассказала ему, какой у нее длинный рабочий день, как мало ей платят и как устала она от бесконечных гостиниц. За восемь лет она сменила шесть компаний и решила, что заниматься торговлей у нее больше нет сил, но в какой другой области она могла бы работать, Клэр не представляла. Хартман сочувственно кивал ей, время от времени задавая какие-то ничего не значившие вопросы. Спустя некоторое время он заметил, что баккарди начинает понемногу оказывать на его собеседницу свое действие и она все больше наклоняется к нему. Сам он тоже постепенно пьянел, но это его совершенно не беспокоило. Где-то в глубине сознания Хартмана шевельнулась было мысль, к чему все это могло бы привести, – шевельнулась и тут же угасла. Итак, она не замужем, у нее есть друг по имени Джерри, которого она не видела уже пять недель. Джерри – менеджер по продажам в компании, занимающейся компьютерными программами, и большую часть года проводит в разъездах по Европе. Что же до личной жизни Хартмана, то Клэр ею не интересовалась, а сам он не рассказывал. Он спросил Клэр о человеке, с которым видел ее вчера, – этом уверенном в себе блондине, на что она, рассмеявшись, ответила: – Алан? Алана девушки не интересуют. Он же голубой до мозга костей! Вы имели бы у него куда больший успех, чем я, сколько я ни старайся. После этих слов они рассмеялись уже вдвоем. Оставался час до полуночи, они поглотили уже изрядное количество алкоголя, когда Клэр совершенно неожиданно произнесла: – Пойдем в постель? Хартман посмотрел на свою спутницу так, словно не мог поверить услышанному. Неужели его смутные тайные и, как ему казалось до сего дня, несбыточные желания вдруг становятся реальностью? Во второй и в последний раз за этот вечер в нем шевельнулось чувство вины, но вскоре от него не осталось и следа: все существо Хартмана пребывало теперь во власти вожделения. Едва Хартман закрыл за Клэр дверь своего номера, как его охватила паника, – он не представлял, как ему вести себя дальше. Однако беспокойство его оказалось напрасным: не успел он повернуть в замке ключ, как ее руки обвились вокруг его шеи, а ее губы прижались к его губам. Поцелуй еще продолжался, а рука Клэр уже заскользила вдоль разгоряченного тела Хартмана вниз, к промежности, и, достигнув ее, принялась потирать ребром ладони напряженную плоть. Хартман не успел насладиться действиями Клэр, как она отстранилась от него. – Давай, – прошептала она и, взяв мужчину за руку, повлекла его к кровати. Она срывала с себя одежду так торопливо, что, пока Хартман еще только расстегивал дрожавшими от нетерпения руками рубашку, на ней уже ничего не осталось. Когда Хартман увидел Клэр обнаженной, у него перехватило дыхание. Она была великолепна. О такой женщине он мог лишь мечтать – столь совершенное тело он тысячи раз видел в самых сокровенных своих снах. Небольшая, правильной формы упругая грудь, тонкая талия, переходящая в округлые бедра, длинные стройные ноги, а между ними нечто такое, от чего у него голова пошла кругом, – гладко выбритая промежность. Призывно облизывая кончиком языка ярко-алые губы, эта женщина пожирала его сияющими глазами и с нетерпением ожидала, пока он наконец освободится от одежды. Он сорвал с себя рубашку и принялся стаскивать туфли, но не удержался, потерял равновесие и сел на кровать. Она подошла к нему и встала перед ним на колени. Хартман готов был кончить от одного ее вида. Закрыв глаза, он вдыхал запах этой женщины, пока она помогала ему снимать туфли и носки. Потом они какое-то время стояли, взявшись за руки, словно исполняя магический ритуальный танец. Вела она, Хартману оставалось лишь покорно следовать за женщиной, в то время как она снимала с него брюки и нижнее белье. И вот они упали на кровать, она оказалась сверху, и перед глазами Хартмана все поплыло: лицо Клэр, ее груди, увенчанные темно-коричневыми заострившимися сосками, – все закружилось в каком-то безумном хороводе. Покрывая поцелуями лицо, шею и грудь Хартмана, Клэр одной рукой обхватила его член и принялась нежно его поглаживать. Хартман положил руку сначала на одну ее грудь, потом на другую. Ее соски были большими, твердыми и упругими. Он взял один из них в рот, а другой принялся ласкать кончиками пальцев. Клэр застонала от наслаждения. И все это время откуда-то из глубины сознания тихий голос шептал ему: «Этого не может быть». Взяв его руку в свою, она потянула ее к гладкой и влажной ложбине между своих ног. В ответ он страстно простонал и вновь прильнул губами к ее соску. Она раздвинула ноги, и его пальцы проникли внутрь ее горячего тела. – Поцелуй меня, – задыхаясь от страсти, прошептала она. Он оторвался от груди и принялся губами искать ее лицо. – Нет, – отстранилась Клэр и толкнула его голову вниз. Он сделал, как она хотела, его язык заскользил по ее животу, приближаясь к главному источнику наслаждения. У нее вкус корицы, подумалось ему. Выскользнув из-под Клэр, Хартман оказался сверху и вновь погрузил язык в горячее и влажное пространство между ее ног. Чтобы доставить ей еще большее наслаждение, он принялся крутить головой, лаская ее клитор, а она взяла в рот его член. Он проснулся мгновенно, сна как не бывало. Его тут же охватило чувство вины – так сильно, как никогда в жизни. В голове мелькали и кружились образы минувшей ночи – сумбурные, но еще живые, они давили на него всей своей тяжестью. Воспоминания о былых изменах и женщинах, образы которых, окрашенные не забытыми еще страстями и наслаждениями, даже сейчас заставляли его возбуждаться, теперь лишь усиливали его раскаяние. Как он мог так поступить? Он предал Аннетт, предал детей, поставил под угрозу свою благополучную жизнь. Боже, если только она узнает… Он был один. Клэр, видимо, совсем недавно ушла; он помнил, что они занимались любовью почти до рассвета. Клэр оказалась весьма изощренной любовницей и позволяла своему партнеру делать то, о чем он прежде не позволял себе даже мечтать. После столь бурной ночи постель пребывала в страшном беспорядке: простыни измяты и скомканы, стеганое пуховое одеяло на полу, такое же измятое и перевернутое. Измятое их переплетенными телами. Эта мысль стучала Хартману в виски, словно заноза, буравя его сознание. Он перевернулся на спину и постарался подавить охватившую его панику. Нет оснований терять голову, принялся убеждать он себя, это произошло, и он получил от этого удовольствие. Сейчас важно сделать так, чтобы не осталось никаких последствий этой ночи. Он вдалеке от дома, и вскоре вчерашнее приключение станет прошлым, одним из многочисленных приключений, о котором спустя некоторое время он будет вспоминать не без удовольствия. Наконец Хартман собрался с силами, чтобы встать и приготовиться к предстоящему дню. На часах было почти девять, значит, на первый доклад он уже опоздал и торопиться нет смысла. Душ, бритье, хороший завтрак. Он незаметно протиснется в задний ряд и проведет остаток дня впитывая академические знания, так, словно ничего не случилось, а потом вернется домой к жене и детишкам. Да, именно так все и будет. Спускаясь в холл, он вдруг вспомнил Клэр, но на этот раз не как женщину, с которой провел страстную ночь, а как человека, с которым ему предстоит провести большую часть дня в одних стенах. Как она будет смотреть на него сегодня? Что скажет? Будет ли ей стыдно за прошедшую ночь? Возможно, да… Прихватив у портье утреннюю газету, он прошел в ресторан. Поскольку было воскресенье, большинство столиков, несмотря на относительно позднее время, были заняты. Оглядевшись, Хартман с облегчением увидел, что Клэр нет ни за одним из них, – очевидно, она работала. Он выбрал свободный столик в углу, сел спиной к залу и, заказав кашу и кофе, раскрыл газету. Вскоре к нему подсел мужчина. Алан. На бейдже, прикрепленном к лацкану пиджака Алана, Хартман прочитал его фамилию: Розенталь. – Вы позволите? Не дождавшись ответа, Алан Розенталь с тарелкой инжира и стаканом яблочного сока расположился за его столиком. Незваный гость занялся едой, Хартману же ничего не оставалось, кроме как украдкой бросать на него обеспокоенные взгляды и пытаться понять, что может значить это бесцеремонное появление. Почему он выбрал именно его столик и почему именно сейчас? Они не обменялись ни словом до этого момента. Тем не менее сосед выглядел совершенно спокойным и лицо его ровным счетом ничего не выражало. Он жевал свой инжир и время от времени посматривал через плечо Хартмана на других посетителей ресторана. Глаза у него были невероятно блеклыми, отчего веки резко выделялись на широком лице. Мужчиной Розенталь был достаточно высоким, а под его дорогим пиджаком угадывались мощные мускулы, так что вид его не оставлял сомнений, что он сможет постоять за себя и спокойно справится с Хартманом, если тому вздумается наступить ему на ногу. Клэр говорила, что Алан гомосексуалист, но сейчас это не имело для Хартмана никакого значения. На гомосексуалиста Алан был совершенно не похож, но ведь голубой не обязательно должен жеманничать и одеваться в розовое и желтое. Возможно (тут Хартман не мог решить, тревожиться ему или радоваться), Алан просто заигрывал с ним. Наконец Розенталь решил нарушить воцарившееся за столиком молчание. – Завтрак всегда следует начинать с фруктов, – произнес он и продолжил есть как ни в чем не бывало. Его тон не внушал ни малейших опасений. Охватившее было Хартмана беспокойство стало понемногу рассеиваться. Подошел официант, и Розенталь заказал чай и яичницу с беконом. Затем, когда его тарелка с инжиром опустела, он откинулся на спинку стула и впервые за все это время посмотрел Хартману прямо в глаза. Поначалу Хартман решил, что это просто мимолетный, ничего не значащий взгляд, вроде тех, что случайно выхватываешь из толпы на вокзале, но прошло уже несколько секунд, а Розенталь все не отводил глаз. Это продолжалось до тех пор, пока, ощутив нараставший прилив беспокойства, замешательства и страха, Хартман не начал судорожно подбирать слова, стремясь наконец выяснить, что происходит. Но не он, а Розенталь первым нашел что сказать. – Клэр восхитительная девушка, вы согласны? Хартман понял. По крайней мере, исчезла неопределенность. Розенталь в курсе того, что произошло между ним и Клэр, и не в восторге от этого… Хотя нельзя сказать, что голос у него такой уж рассерженный. Правильнее было бы выразиться так: в голосе Алана Розенталя сквозило восхищение. Пока Хартман собирался с мыслями, Розенталь продолжил: – Я сам несколько раз ее трахал, и я бы сказал, Клэр – это лучшее, что можно купить за деньги. Хартман уже открыл было рот, чтобы высказать незваному гостю все, что он о нем думает, но осекся, как только до него дошел смысл сказанного Розенталем. – Конечно, – продолжал тем временем спокойный и добродушный голос, – она не из дешевых. Но эта девочка стоит своих денег. Проститутка? Он говорит, что она проститутка? Хартман недолго пребывал в замешательстве: он быстро осознал, во что вляпался, и от осознания этого впору было тронуться умом. Хорошенькая месть за то, что Клэр нашла его привлекательным. Он получил свою порцию удовольствия, которое, увы, оказалось эфемерным и мимолетным. Хартман готов был наконец вступить в разговор, но Розенталь, все так же мило улыбаясь, полез во внутренний карман и вытащил фотографию. Взглянув на нее, он еще шире растянул в улыбке сухие губы и положил снимок на стол перед Хартманом. На этом снимке с удивительной четкостью были изображены Клэр, стоявшая, опершись руками о стену, и Хартман, который наваливался на нее сзади, вставляя в нее член. Взглянув на фото, потом на Розенталя, Хартман почувствовал, как глаза его выкатываются из орбит, а рот непроизвольно открывается. Недоумевающий (если это слово уместно в подобной ситуации) взгляд Хартмана наткнулся на спокойную улыбку Алана. – Не часто встретишь девушку, которая не только не против анального секса, но, напротив, обожает его. Вы со мной согласны? Розенталь держал в руке целую пачку фотографий и теперь раскладывал их перед Хартманом, который испуганно взирал на них, будучи не в состоянии произнести ни звука. Хартман во рту Клэр. Хартман во влагалище Клэр. Хартман в… На всех фотографиях был, несомненно, изображен мистер Хартман, а с ним – явно не миссис Хартман. Затем, словно в доказательство, что все это не фотомонтаж, не фокус, не ловкость рук и не мошенничество (Хартман, впрочем, бьш не в том состоянии, чтобы оценить столь тонкий юмор), Розенталь достал из газетного свертка видеокассету. Все, на что был способен Хартман, – это безмолвно переводить взгляд с кассеты на снимки, потом на Розенталя и снова на кассету, которая, как пресс-папье, лежала поверх увесистой пачки фотографий. Официант принес завтрак. Хартману пришлось торопливо спрятать фотографии, чтобы тот не успел их заметить. Когда они с Розенталем вновь остались наедине, Хартман с немым вопросом уставился на своего собеседника. Тот в качестве ответа бросил: – Возьмите на память. У меня их полно. – И на его губах снова заиграла улыбка. – Что вам нужно? – медленно прохрипел Хартман, судорожно, до хруста в пальцах, сжимая «памятный подарок» и лихорадочно соображая, что же с ним делать. Розенталь как ни в чем не бывало уминал яичницу с беконом. – Мне? – Можно было подумать, что этот вопрос удивил Розенталя. Потом, словно приняв решение, он ответил: – Как насчет двадцати пяти тысяч? От отчаяния Хартмана чуть не хватил удар. Он был совершенно уничтожен, раздавлен, и охватившие его чувства вылились в истерический припадок. – Двадцать пять тысяч? – выдавил он, будто ослышался. – Двадцать пять тысяч? Да у меня нет даже двадцати пяти сотен! Вы подловили не того человека, если вам нужно это! Розенталь укоризненно покачал головой. Он отложил нож и изящным движением вытер рот клетчатой салфеткой. – Вы не поняли. Я даю вам двадцать пять тысяч. – Характерным жестом поведя в воздухе рукой с ножом, он подчеркнул местоимения. Казалось, Хартмана уже ничем невозможно было удивить. За последние двенадцать часов его мир был перевернут, сорван с якоря и отпущен на волю волн, и теперь этот мир несло в моря, о существовании которых он накануне даже не подозревал. – Что?… Розенталь отвлекся от своей тарелки: – Этого недостаточно? Возможно, мы могли бы увеличить сумму до тридцати тысяч… – Но я не понимаю, – промямлил Хартман. – Почему вы предлагаете мне деньги? Розенталь кивнул, явно довольный произведенным эффектом: – Потому что мы хотим, чтобы вы для нас кое-что сделали. Очевидно, что-то незаконное, и, когда Хартман подумал об этом вслух, Розенталь снова провел ножом по воздуху. – Скажем так: неэтичное. Тут Хартман, как будто у него оставался выбор, впервые за эти два дня решил продемонстрировать свои высокие моральные устои: – Но я не могу. Розенталь тем временем уже разделался со своей яичницей; завтрак Хартмана лежал на тарелке нетронутым. Этот неожиданно смелый ответ удивил Розенталя так, словно его укусил плюшевый мишка. – Нет, говорите? Тогда давайте посмотрим… – Он сдвинул брови, будто напрягая память. – Долги букмекеру – шестнадцать тысяч; счета по кредитной карточке – семь тысяч; выплаты за машину – пятьсот шесть фунтов в месяц… – Он подождал, вопросительно глядя на Хартмана, которому оставалось лишь удивляться осведомленности своего собеседника. Выдержав паузу, Розенталь продолжил: – Но теперь ко всем этим проблемам прибавилась еще одна. – После этих слов он перевел взгляд с патологоанатома на видеокассету и фотографии, которые тот продолжал судорожно сжимать в руке. Снова подняв глаза на Хартмана, Розенталь добавил: – Господин судья Браун-Секар, ваша жена, ваша мать… При мысли об этом Хартман побледнел, его лицо сперва похолодело, а затем и вовсе онемело. Розенталь продолжал: – Как вы понимаете, это не единственный экземпляр. Пленку слегка подредактировали, но все ваше представление там как наяву. Хартман понял: он сделает все, что от него потребуют. Впрочем, он понимал это с самого начала разговора. Эти люди просто не оставляли ему выбора. Он вновь почувствовал себя униженным и раздавленным, в нем поднялась дикая злоба, вызванная сознанием того, как ловко его обвели вокруг пальца, ввергнув в совершенно идиотское положение. – Где гарантии того, что все фотографии и негативы будут уничтожены, прими я ваши условия? Лицо Розенталя приняло выражение крайней усталости от всего этого: – Вы сильно переоцениваете значение своей личности, если думаете, что мы стремимся доставить вам неприятности, доктор Хартман. Нам требуется лишь сотрудничество в одном деле, и только. Ничего другого нам не нужно. Хартман не сразу подобрал слова для ответа, но в конце концов все-таки выдавил: – Что вы хотите, чтобы я сделал? Часть третья Едва Айзенменгер вернулся с продолжительной прогулки, прошлое наконец настигло его. Погода стояла скверная, и хотя небо было относительно чистым, сырость буквально висела в воздухе. Несмотря на прохладу, солнечные лучи действовали на Айзенменгера согревающе – весенний оптимизм брал верх над всепоглощающей депрессией зимы. Ноги и спина ныли, он ужасно вспотел, но все равно наслаждался плодами своего труда. Он сидел на скамейке, «поставленной в память Розмари Эггер, прихожанки этой церкви и вдовы, умершей в 1998 году в возрасте 93 лет, ее дочерью Мэвис», и любовался открывавшимся перед ним видом. Скамейка была установлена в центре аккуратной треугольной лужайки перед холмом («бугром», как его называли здесь); за холмом простиралось вспаханное поле, вязкое и сплошь покрытое лужами после недавнего проливного дождя; справа от лужайки зеленела пробивавшимися листочками небольшая роща, за которой пряталось здание школы, где Айзенменгер и жил; слева среди полей и лесов вилась дорога на Каслберроу-хаус. Прекрасная картина, ничуть не затронутая современной цивилизацией. Здешний покой нарушали разве что отдаленный шум проносившихся по шоссе автомобилей и гул самолетов Королевских военно-воздушных сил, время от времени пролетавших высоко в небе. Так почему же у него не получается слиться с этим весенним пейзажем? Почему он способен только понимать умом, но не чувствовать, что природа вокруг него прекрасна? Айзенменгер прожил в этом крохотном доме с двумя спальнями, темными окнами и мокрыми пятнами на сырой штукатурке всего два месяца и знал, что полностью слиться с окружающей его спокойной деревенской жизнью он не сможет. Он знал также, что за свою долгую жизнь так и не разучился чувствовать и ценить красоту подобных картин, – он помнил, как много лет назад любовался такими же прелестными уголками английской природы. Он помнил эти уголки, помнил их красоту. Помнил, но не проникался ею. Машину он услышал прежде, чем увидел. Потянуло ветерком, дикие желтые нарциссы пригнулись к земле, и на Айзенменгера пахнуло запахом чесночной травы. Сидя на скамейке, он уже начинал замерзать. Состояние праздности пока что было для него новым и непривычным. В былые времена он труднее всего переносил необходимость сидеть на месте. «Делай что-нибудь, – требовал от него разум. – Делай что-нибудь, не то снова провалишься в прошлое». И он проваливался в прошлое – бесчисленное количество раз. В прошлое к Мари, потом еще дальше, к Тамсин. Слишком многое случилось с теми людьми, которых он знал в прежней жизни. И понять до конца причины этих событий Айзенменгер не мог – воспоминания еще жили в нем, и эмоции, переполнявшие душу, мешали трезво и спокойно проанализировать все, что мучило его последние годы. Он улыбнулся одними уголками губ. Эмоции, эмоции, эмоции… Главной из них было чувство вины. За последние два года Айзенменгер научился жить с этим чувством, он узнал, что человеческий разум умеет подавлять его. Он многое узнал о возможностях своего разума, пытаясь контролировать его, заставить вновь работать четко и ясно. Да, он переосмыслил и понял многое – многое, но не все. Появившийся автомобиль медленно припарковался у школьного домика. Это было такси. Отсюда, с лужайки, Айзенменгер видел только очертания фигуры пассажира на заднем сиденье, рассматривавшего дом, но он с первого взгляда узнал эту женщину. Да, это была она, – и воспоминания вновь нахлынули на него. Елена. Ему захотелось встать и пойти ей навстречу, но желание это оказалось не настолько сильным, чтобы Айзенменгер не смог его подавить. Слабый порыв ветра донес с поля едкий запах навоза – обыкновенный деревенский весенний запах, – и Айзенменгер вдруг подумал, что ничего в этом мире, в сущности, не меняется, все идет своим путем. Тарахтенье трактора усилилось, но за два года Айзенменгер привык к этому звуку, ставшему для него неотъемлемой особенностью этих мест, и уже перестал замечать его. Он попробовал так же не заметить появления Елены; хотя он и понимал, что рано или поздно ему придется с ней заговорить, он не видел причины торопить их встречу. У доктора вдруг зачесались ладони, как это нередко с ним случалось, но он постарался не обращать на это внимания. Он вспомнил, как его мать говорила, что если чешутся ладони, то это к деньгам. Воспоминание о матери было глубоким и чистым, а потому приятным. Елена вышла из такси и принялась разглядывать увитый плющом обветшалый школьный домик. Даже издалека Айзенменгер разглядел недоумение на ее лице – она искренне не понимала, как он может жить в такой развалине. Конечно, консультант-патологоанатом, один из ведущих представителей своей профессии, мог бы выбрать себе и более достойное жилище. Такси все не уезжало, вероятно, Елена попросила водителя подождать. Улыбка вновь тронула уголки губ доктора, но на этот раз это была действительно улыбка, а не просто механическое сокращение лицевых мышц. Зачем она приехала? Это был вопрос, вопрос непростой, и ответ на него таил в себе скрытую опасность. Последний раз он виделся с Еленой девять месяцев назад, когда еще лежал в больнице с ожогами; другое дело, что куда больше страданий ему доставляли раны душевные. Та встреча была неловкой – впрочем, такими были все их встречи начиная с самой первой. Разговор не клеился; в сущности, и говорить-то им было не о чем, а потому и он, и Елена, пытаясь заполнить пустоту, говорили много, постоянно перескакивали с одного на другое, но ощущение неловкости все равно не исчезало. Что такого особенного было в этой женщине, что возбуждало в Айзенменгере столь острое желание, будило столь неодолимую тягу? Он знал, что и Елена достаточно настрадалась в этой жизни: сперва трагически погибли ее родители, потом в их смерти обвинили ее брата, который впоследствии тоже погиб. Доктор знал, что все эти события заставили ее отгородиться от мира и возвести вокруг себя высокую стену, проникнуть за которую она не позволяла никому. Но ни тогда, ни сейчас Айзенменгер не думал об этом. В списке тех, с кем жизнь обошлась сурово, он занимал позицию на несколько строчек выше, чем она. Размышляя об этом, доктор наблюдал, как Елена дважды позвонила в дверь и, не дождавшись ответа, отступила на несколько шагов, чтобы заглянуть в крошечные оконца второго этажа. Не увидев в них признаков жизни, Елена развернулась и, уже возвращаясь к машине, встретилась взглядом с Айзенменгером, который продолжал все так же сидеть на скамейке. Расплатившись с водителем, она отпустила такси и ступила на извилистую тропинку, которая вела к лужайке. Она неплохо выглядит, мысленно отметил он. И вдруг Айзенменгер почувствовал, как сильно скучал по ней все эти месяцы и как дорога ему эта женщина. За время, что они не виделись, Елена сделала еще более короткую стрижку и, как заметил Айзенменгер, похудела, хотя и не так сильно, как он. – Вот ты где! – окликнула она доктора, когда между ними оставалось не более пяти метров. – А я уж боялась, что не найду тебя. Доктор приветливо улыбнулся и, не вставая со своего места, ответил: – Появись ты на пять минут раньше, так и произошло бы. Елена села на скамейку рядом с ним, и колени их едва не соприкоснулись, когда она неожиданно повернулась в его сторону. Было в ее облике что-то тревожное, и эта тревога не укрылась от глаз Айзенменгера. Что-то ей нужно, решил он, но постарался отогнать от себя эту мысль. Ну и что с того? Однако тревога Елены передалась и Айзенменгеру, а вместе с тревогой к нему вернулись печальные воспоминания. – Неплохо выглядишь, – произнесла Елена, чтобы чем-то заполнить возникшую паузу. Оба понимали, что это неправда: после больницы Айзенменгер потерял почти тридцать килограммов веса и боялся, что даже лучи весеннего солнца не смогут скрыть бледность его лица. Но твердость, прозвучавшая в голосе Елены, все же произвела на него впечатление. Так убедительно врать умеют, наверное, только юристы, подумал он. – И ты, Елена, тоже, – ответил он. Слова доктора были чистой правдой, и Айзенменгеру вдруг очень захотелось, чтобы Елена поняла, что его ответ – не просто дань вежливости. – Как себя чувствуешь? Что она хочет от него услышать? Правду? Ему вдруг пришло в голову, что на этот вопрос отвечают честно только врачу, поэтому сейчас Айзенменгер лишь неопределенно пожал плечами. Наверное, этого было достаточно. – Я никак не могла тебя разыскать. Угораздило же тебя забраться в такую глушь! С полей снова повеяло навозом, и Елена наморщила нос. Айзенменгер продолжал исподволь наблюдать за ней. Живя здесь, он успел познакомиться с местным фермером – большим тучным мужчиной, которому для полного счастья постоянно не хватало денег, так, как их вечно недостает богатым. Узнал он и о других, далеко не идиллических сторонах деревенской жизни. Но у Елены представления о ней были самые розовые, и их не смогли разрушить даже два раздавленных кролика, встреченные ею по дороге от школьного домика к лужайке. Сидя на скамейке, Елена и Айзенменгер не могли не видеть, как в воздухе над ними с криком носятся вороны. Прервав затянувшуюся паузу, Елена зачем-то сказала: – Тогда я не стала тебе говорить, но я ходила на похороны. Не так уж много чего пришлось хоронить. – Да?… А я не пошел. Он знал, что своим нежеланием поддерживать разговор ставит Елену в неловкое положение, но и она порой поступала с ним точно так же. Тем не менее Елена настойчиво продолжала пробиваться через воздвигнутую им неприступную стену холодного безразличия: – Тебя никто не осуждает. Чего ради она старается? Любит? Айзенменгер так не думал. Он устало произнес: – Меня никогда не волновало, что думают обо мне другие. – Нет, но… – Она запнулась. – Знаешь… Он знал. Самоубийство Мари, ее страшное театральное самоубийство, неизбежно вызывало вопросы о том, какую роль в смерти жены сыграл он. Как последовавшее за ее гибелью полицейское расследование, так и сам поступок Мари автоматически заставляли думать о его виновности. Несмотря на то что супруга Айзенменгера накануне трагедии явно была не в себе, его – а потому, наверное, и всех знавших доктора людей – не покидал один-единственный вопрос: как могло случиться, что Мари до такой степени утратила душевное равновесие? Как ее муж допустил это? Отсутствие ответа на этот вопрос продолжало тяготить Айзенменгера, хотя со смерти Мари прошел уже не один месяц. Ответ она унесла с собой, и теперь Айзенменгеру оставалось только гадать, насколько велика его вина. И не было ничего удивительного в том, что этим вопросом периодически задавались бывшие друзья и знакомые Мари. – Как твои руки? Голос Елены вернул Айзенменгера к действительности, и по крайней мере за это он был ей признателен. Он снова пожал плечами: – Не так уж плохо. Заживают. Переломов не было, и уже за одно это он испытывал такую благодарность Богу, что порой не мог сдержать слез. И хотя чувствительность ладоней начала понемногу возвращаться, пальцы еще слушались плохо, и случалось, Айзенменгер ронял предметы, которые брал в руки, если не фиксировал на них внимания. Тем не менее дело шло к полному выздоровлению, и с каждым днем руки доктора обретали все большую ловкость. Прежде чем задать следующий вопрос, Елена слегка замешкалась: – А как… насчет работы? Теперь он понял, зачем она приехала. – Нет, Елена, – твердо проговорил он. – С работой покончено. Тогда, чтобы сменить тему, Елена предложила зайти в местный паб и пропустить по стаканчику, но и тут ее ждало разочарование: деревня, где коротал свои дни Айзенменгер, была вовсе не такой образцовой, как в телевизионных шоу, – ни центральной площади, ни паба, за стойкой которого торчал бы добродушный хозяин с беззубым ртом и толстым брюхом. – До ближайшего паба километров десять, – сообщил доктор Елене. Им не оставалось ничего иного, как вернуться к дому Айзенменгера, где тот без особых трудов сварил кофе, иногда поглядывая через распахнутую дверь кухни на Елену, и в эти короткие мгновения их взгляды встречались. Елена все время говорила о различных малозначительных вещах – впрочем, никаких общих тем для разговора у них не было. Кофе в двух толстых фарфоровых кружках доктор принес в маленькую гостиную. Елена, благодарно кивнув, обхватила кружку обеими руками – так, словно в комнате было холодно, и этот странный жест не укрылся от взгляда Айзенменгера. – Ты снимаешь этот домик? В вопросе явно содержался намек: дескать, она просто не в силах поверить, что он мог приобрести такую развалину. – Это мой дом. – Хм… Она ошарашено заскользила взглядом по стенам комнаты. Он хотел было объяснить Елене, что для него многое значит атмосфера этого дома, что непритязательность и запустение, царящее вокруг, мысленно возвращают его в те времена, когда в его жизни еще не было ни Мари, ни Тамсин, – в самое детство. Попросту говоря, этот дом стал для Айзенменгера местом, где он чувствовал себя в безопасности, и потому он хотел бы сохранить его. Возможно, когда-нибудь этот дом ему и опротивеет, и тогда он превратит его в жилище современного человека. Он хотел рассказать обо всем этом Елене, но желание остаться наедине со своими мыслями и чувствами оказалось сильнее, и вместо этого он сказал: – Продав лондонскую квартиру, я подумал о небольшом домике в деревне, тихом и спокойном. Его покупка не намного уменьшила сумму, остававшуюся у меня после продажи квартиры. Еще одна пауза. С застывшим в глазах немым вопросом Елена продолжала осматривать сухой мусор, скопившийся между оконными рамами, отслоившуюся краску на двери, потертые ковры, но не находила ответа на вопрос, как случилось, что Айзенменгер оказался в этой полуразвалившейся лачуге. Чтобы чем-то заполнить образовавшуюся паузу, она произнесла: – Боб ушел в отставку. Боб Джонсон. Одна из теней прошлого, пожалуй, единственный человек, о котором Айзенменгер вспоминал без содрогания. Боб всегда понимал его лучше других коллег и знакомых; ни характером, ни внешностью он не был похож на большинство английских полицейских. Айзенменгер испытывал глубокую благодарность к Джонсону – намного большую, чем готов был признать. Когда на его руках умирала Тамсин, рядом с ним находился именно Боб. – Как его жена? – Вроде ничего. Месяцев пять назад выписалась из больницы. Они переехали, а сам Боб теперь работает с шурином. – Так что же все-таки случилось с его женой? Я так и не знаю. – Боб говорит, что нервный срыв. Елена вновь смущенно замолчала. Ей столь о многом хотелось поведать Айзенменгеру, рассказать, насколько важны для нее те события, как волнуют ее душу воспоминания о них. Глядя на нее, доктор чуть было не рассмеялся ее смущению, но пауза затягивалась, и тишина становилась невыносимой. – А ты? – поинтересовался он. – Как ты? – А, все без изменений. К счастью, находятся кое-какие уголовные дела. – А как насчет друга? Намеренно ли он задал последний вопрос так, что он прозвучал бестактно? Или Айзенменгер тем самым хотел показать, что ему совершенно безразлично, встречается она с кем-нибудь или нет? Елена замерла, на несколько мгновений полностью уйдя в себя, и лишь усилием воли сумела стряхнуть оцепенение. С застенчивой, едва заметной улыбкой она проговорила: – В настоящее время нет. Доктор и сам не понимал, зачем спросил об этом, тем самым невольно позволив этой женщине вновь взять над ним власть. – Послушай, Елена… Она резко повернулась к нему. – Я знаю, что не должен был вот так исчезать… Она подняла тонкие брови. Ее ярко-красные губы сжались, и зеленые глаза пристально взглянули на доктора. – Это был твой выбор. Произнесенная Еленой короткая фраза прозвучала как выстрел. – Я только хотел сказать, что… Он осекся, и Елена опять как ни в чем не бывало посмотрела на него. Казалось, слова Айзенменгера не вызвали у нее ничего, кроме невинного интереса, и он понял, что эта женщина снова его дразнит. Конечно, она совершенно точно знает, что он скажет в следующую минуту и какой боли будут полны эти слова. С первой их встречи, когда Айзенменгер заговорил с ней, Елена начала поддразнивать его, и всякий раз это вызывало у доктора одновременно и восхищение, и чувство беспомощности. И сейчас он опять и ненавидел, и желал ее. Он видел, что вновь становится игрушкой в руках Елены, но, как ни странно, ему это нравилось. Он опять поддавался ей. – Я очень признателен тебе за то, что ты приехала. Попивая кофе, Елена не переставала внимательно следить за Айзенменгером; в ее взгляде было что-то оценивающее. – Мне пора ехать, – произнесла она наконец твердым тоном, поставив пустую кружку на стол. – Нужно вызвать такси. Но, какова бы ни была причина ее появления здесь, Айзенменгер не хотел ее отпускать. Он вдруг подумал, что ему незачем бежать от воспоминаний, что в его прошлом было и много хорошего и этого не следует забывать. Хотя бы все то, что связано с Еленой. – А как насчет ужина? – нашел Айзенменгер предлог задержать ее. – Мы можем поехать в Мелбери, до него всего шесть-семь километров, зато там есть несколько неплохих ресторанов. Елена взглянула на часы. – Уже поздно, а мне еще три часа добираться… – неуверенно произнесла она. – Ты могла бы остаться, – предложил он и тут же добавил, не желая напугать свою гостью: – Здесь есть вторая комната. Но то ли смущенная видом его жилища, то ли в силу каких-то иных соображений Елена покачала головой. И тогда Айзенменгер использовал последний довод: – Мы могли бы поговорить о работе, которую ты хотела мне предложить… Он отвез Елену в «Чекерз», постоялый двор шестнадцатого века, со старинными стенами и массивными дубовыми балками под потолком. После того как они спустились по коварным ступеням, им пришлось пригнуть головы, чтобы пройти сквозь низкий дверной проем, ведущий в холл гостиницы. Это место действительно оказалось замечательным: сама его атмосфера, казалось, была пропитана духом давних времен, во всем открывалось столько очарования, что самый взыскательный турист остался бы доволен. Их конечной целью было маленькое бистро в зимнем саду на задворках гостиницы, которое доктор, однажды побывав здесь, нашел весьма приличным. Они сели за маленький столик у старинного, изъеденного древесными червями столба, и Айзенменгер заказал тайское блюдо из курицы, а Елена остановила свой выбор на тушеном перепеле. В зале было темновато, но Айзенменгер не придавал этому значения. Он позабыл о том, какое очарование может источать его спутница и насколько гипнотически это действует на него. Хотя их отношения никогда не выходили за рамки делового сотрудничества, сожаления по этому поводу только подогревали его романтический настрой, и Айзенменгер исподволь следил за каждым движением Елены. Покончив с ужином, они перебрались в небольшую, но уютную гостиную, куда им подали кофе; от десерта они отказались. Они сидели, утопая в глубоких, протертых до дыр и прожженных сигаретами креслах, столик перед ними украшали пятна, оставленные горячими кружками сотен, если не тысяч посетителей бистро. – Так что ты хотела от меня, что я должен сделать? – Айзенменгер боялся, что не справится с желанием удержать Елену и, когда придет время расставаться, на него снова нахлынут воспоминания. И все-таки он чувствовал, что желание быть рядом с этой женщиной побеждает в нем все прочие чувства. Елена доверительно наклонилась к нему, и Айзенменгер был опьянен ароматом ее духов. – Возможно, в этом деле и нет ничего необычного, но неделю назад ко мне обратился человек по имени Суит. Рэймонд Суит. – Елене пришлось сделать паузу, так как в этот момент подошел официант с двумя чашками кофе. – Недавно он потерял свою дочь Миллисент, она умерла от рака. – Сколько ей было лет? – Двадцать три. – И какой именно рак? – Лимфома. Доктор понимающе кивнул. Вполне возможно. – И что заставило этого Рэймонда Суита обратиться к адвокату? – У него претензии к больнице. Ему кажется, что там намеренно подменили тело и вместо его дочери кремировали кого-то другого. – Как я понимаю, он не хотел кремации? – Он вообще не хотел, чтобы ее хоронили. Айзенменгер отхлебнул кофе и, услышав ответ Елены, издал удивленное восклицание, не успев отвести чашку ото рта. Затем, поставив ее на стол, он саркастически хмыкнул: – И почему? – Он не верит заключению патологоанатома. Суит утверждает, что его дочь убили. Айзенменгер посмотрел на Елену, и их взгляды встретились. В общем-то, такое развитие событий Айзенменгера вполне устраивало, если бы ему не пришлось гадать, какой именно смысл вкладывает в свои слова Елена. – Но это лишь подозрения, ведь на самом деле ее не убили? – Суит утверждает, что убили. Он в этом уверен. – Он что, сумасшедший? Елена ответила медленно, старательно подбирая слова: – Нет, он не сумасшедший, пожалуй, правильнее назвать его одержимым. – Ну и кто, по словам этого одержимого, убил его дочь? – «Пел-Эбштейн-Фармасьютикалс». Это было даже не смешно, а просто смехотворно. – «ПЭФ»? Ты хочешь сказать, что девушка умерла от аллергии на один из их препаратов? – Не совсем так. – Елена сделала небольшой глоток кофе, едва коснувшись губами края кружки. Это позволило ей собраться с мыслями. – Вот. Она достала из сумочки миниатюрный диктофон и, положив его на середину стола, воровато оглянулась, словно боялась, что их разговор могут подслушать. – Надеюсь, это не привлечет ненужного внимания, – пробормотала она и нажала на «пуск». Заинтригованный Айзенменгер всем корпусом подался вперед, стремясь ничего не упустить, но диктофон издавал лишь шипящие и булькающие звуки, в которых доктор не сразу распознал чье-то дыхание. Качество записи было таким отвратительным, как будто ее сделали в брюхе кита. Тем не менее в одном из промежутков между бульканьем и гортанным журчанием Айзенменгер совершенно отчетливо услышал слово «помоги». Он так удивился, услышав хоть что-то членораздельное, что поднял глаза на Елену. Та напряженно смотрела на него, и Айзенменгеру показалось, что она вот-вот расплачется. Голос, доносившийся из диктофона, лишь отдаленно напоминал человеческий, скорее его можно было назвать голосом зомби. И что значило это «помоги»? Несколько секунд спустя голос зазвучал вновь: «Пожалуйста, помоги… мне…» В голосе, доносившемся из диктофона, слышалась агония, и даже бездушная техника не могла этого скрыть. Диктофон послушно воспроизводил голос, голос какого-то чудовища, монстра, порожденного мукой. Человеческое воображение не способно представить такую муку и такую боль, но, чтобы понять всю глубину страданий, испытываемых неведомым существом, достаточно было просто услышать этот голос. В нем было все. «Сью… Сью?» Воспроизведенное диктофоном имя напомнило о человеческой природе этого создания. Внезапно Айзенменгер услышал в этих словах голос живого человека, и от этого ему окончательно стало не по себе. Он-то думал, что ужаснее этого не может быть ничего, но записанная на пленку речь сменилась всхлипываниями, порожденными еще большим страданием, словно сам сатана вытягивал из несчастного создания жилы. И потом снова: «Они все врали, Сью… Это Протей… Это должен быть Протей…» Еще один вздох, и запись окончилась. Айзенменгер поймал себя на том, что ощутил в этот момент облегчение и покой, каких никогда не испытывал прежде. Откинувшись на спинку кресла, он посмотрел на Елену и, увидев слезы в ее глазах, внезапно подумал, что и сам готов расплакаться. Ресторан наполнял обычный для этого места гомон; если кто-то и подслушивал их разговор, то ничем себя не выдал. Всю обратную дорогу Айзенменгер молчал, пытаясь разобраться в собственных чувствах; сидевшая рядом с ним Елена также не произнесла ни слова, полностью отдавшись охватившей ее грусти. Ночь была спокойной, но темной: луны видно не было, хотя звезды пробивались кое-где сквозь рваные облака. Похолодало. После того как Елена, выключив диктофон, убрала его в сумочку, она практически не притронулась к кофе и теперь тщетно пыталась согреться. Айзенменгер тоже зябко поеживался – страшные слова и исполненное надрывной боли дыхание все не шли у него из головы. Казалось, этот жуткий голос словно окутал доктора и его спутницу невидимым черным покрывалом. Айзенменгер следил за дорогой, а в его сознании все звучал странный голос – голос, переполненный нечеловеческим страданием. – Так ты говоришь, Сьюзан обнаружила это сообщение на автоответчике только через три дня после смерти Миллисент? – наконец прервал он молчание. – Спустя три дня после обнаружения тела, – поправила его Елена. – Сьюзан тогда лежала дома с гриппом и к подруге поехала лишь потому, что та не отвечала на ее звонки. От гриппа и шока, вызванного увиденным, она еще трое суток не вставала с постели. – А где гарантия, что на пленке голос Миллисент? Это не может быть розыгрышем? – Только произнеся это, он подумал: «Ничего себе розыгрыш». Елена покачала головой. – Телефонная компания подтвердила, что звонок был сделан с домашнего телефона Миллисент. Он прошел в восемь двадцать две утром четвертого, то есть сразу после того, как Сьюзан отправилась навестить подругу. Какой-то идиот на белом «порше», сверкнув фарами, с бешеной скоростью пронесся мимо них. В течение нескольких секунд Айзенменгер видел перед собой лишь огненные круги и еле вписался в крутой поворот. Эта дорога то и дело превращалась в гоночную трассу. – Значит, можно предположить, что, когда Сьюзан звонила Миллисент, та была еще жива и могла слышать звонок, но у нее не хватило сил подняться с постели. И только когда Сьюзан, не дождавшись ответа, повесила трубку, Миллисент наконец добралась до телефона. А пока она набирала номер, Сьюзан уже вышла из дому. – Скорее всего, так оно и было. Айзенменгер задумался и едва не проскочил поворот. Он свернул с главной дороги на извилистый проселок, который вел к его деревне. Доктор включил ближний свет, и яркие лучи принялись выхватывать из темноты рытвины и ухабы; время от времени перед лобовым стеклом мелькали первые весенние мошки. – Значит, никто не предполагал, что она умрет от лимфомы так неожиданно. – Слова Айзенменгера прозвучали скорее как утверждение, чем как вопрос. Елена сидела, глядя прямо перед собой. Помедлив, она произнесла: – Никто вообще не ожидал, что она умрет. Когда десятью днями раньше она была у врача, тот не нашел у нее ничего, кроме гриппа. Айзенменгер, на секунду оторвав взгляд от дороги, посмотрел на Елену. Тем временем они миновали пруд, и доктор остановил машину у школьного домика. – Совсем ничего? – уточнил он. Елена покачала головой: – Терапевт в больнице, где работала Миллисент, осмотрел ее и сказал, что это обыкновенный грипп. Единственное, что он посоветовал девушке, – это лечь в постель и перед сном выпить обыкновенный парацетамол. Сказав это, Елена вышла из машины. Доктор последовал ее примеру и, поднявшись по ступенькам лестницы, отпер дверь. В доме было зябко и потягивало сыростью. Айзенменгер предложил Елене бренди и наполнил два стакана янтарным ароматным напитком. Они сидели друг напротив друга в маленькой гостиной, и Айзенменгер старался вникнуть в суть дела. – Значит, от появления опухоли до момента смерти прошло не более десяти дней, – размышлял он вслух. – Что ж, такое бывает. Несомненно, существуют так называемые гематопоэтические опухоли, которые растут очень быстро. По большому счету, все это может быть проявлениями острой костномозговой лейкемии или, смею предположить, лимфомы Буркитта. Но все равно случай в высшей степени странный. – Почему? – Потому что, и это приходится констатировать, болезнь Миллисент развивалась не просто быстро и даже не очень быстро, а стремительно. Настолько, что девушка не успела ни с кем поговорить об этом: ни с врачами, ни с коллегами, ни с друзьями. Никакой рак так себя не ведет. Елена свернулась калачиком на стареньком диване – ей явно было зябко. – Я тоже так думаю, – после короткой паузы произнесла она. – Есть во всей этой истории нечто мистическое: Миллисент, по словам ее отца, больше всего на свете боялась умереть от рака, и нате вам, скоропостижно скончалась именно от него. Кстати, из-за страха перед раком она и выбрала себе работу в этой области. – Вот как? – Доктор удивленно поднял брови. Елена кивнула: – В медицинской школе. Будучи специалистом по клеточной биологии, она работала с профессором Робином Тернером в отделе раковой генетики. Дело принимало новый, неожиданный оборот. Но почему эта информация так взволновала Айзенменгера? Он и сам не мог понять, с чем было связано охватившее его чувство беспокойства. От волнения у него даже зачесались почти полностью затянувшиеся рубцы на ладонях. Неожиданно Елена с силой сжала свой стакан с бренди и едва не закричала: – Какого черта у тебя в доме так холодно? Ты не можешь включить отопление? Айзенменгер изобразил на лице удивление и пробормотал: – Разве холодно? Я не замечал. Взяв с каминной полки спички, он молча наклонился к газовому обогревателю. Ему не хотелось объяснять Елене, что в тепле шрамы на его руках – следы недавних ожогов – начинали напоминать о себе. Когда помещение стало понемногу наполняться теплом, Айзенменгер поднялся с кресла и заходил по комнате. – Вот почему в деле всплыл «Пел-Эбштейн». До медицинской школы Миллисент работала там, – подытожила Елена. Расположившись как можно дальше от обогревателя, Айзенменгер спросил: – Как долго Миллисент проработала в «Пел-Эбштейн» и когда это было? Елена извлекла из элегантного серого портфеля тонкую папку. Заглянув в нее, она сказала: – Миллисент Суит проработала там год и восемь месяцев, уволилась полтора года назад. – И что, по мнению отца, убило ее? В комнате стало теплее, и Елена немного расслабилась. – Точно он не может сказать. Сейчас он совершенно уничтожен, абсолютно растерян и страшно обозлен. Он даже не в состоянии связно объяснить причины своей убежденности в том, что смерть дочери связана с ее работой в «ПЭФ», но он на сто процентов уверен, что эта связь существует. Для Айзенменгера слова Елены прозвучали как нечто само собой разумеющееся. Обычная реакция на смерть близкого человека. Врачи привыкают к смерти, родственники же, будучи не в силах объяснить ее причину или подавленные горечью утраты, нередко преисполняются гневом, который может выплеснуться на кого угодно. Чаще всего жертвами этого гнева оказываются врачи, хотя зачастую достается любому, кто, по мнению родственников, имеет хоть малейшее отношение к случившемуся. Но как бы то ни было, а в смерти Миллисент Суит было много загадочного и необъяснимого. – Можешь представить, как подействовало на несчастного отца известие о том, что тело его дочери по ошибке кремировали? – добавила Елена. Этот факт тоже показался Айзенменгеру более чем странным. Как это могло подействовать на убитого горем и терзаемого подозрениями отца? Его подозрения только усилились, в итоге превратившись в убеждение, что его дочь убили. – А все-таки, как случилось, что тело Миллисент кремировали? – В больнице проводится внутреннее расследование, но, насколько я могу судить, дело обстояло так: на двух телах перепутали ярлыки, и гробовщики забрали ту, кого считали погибшей в автокатастрофе Кларой Фокс. Кремация состоялась утром в среду, и только днем, когда мистер Суит пришел за телом Миллисент, ошибка обнаружилась. Теоретически такое могло произойти, но практически… Во избежание подобных недоразумений тела в моргах снабжаются по крайней мере двумя ярлыками – один привязывают к пальцу на ноге, второй к запястью (хотя зачастую прозекторы себя этим не утруждают), но даже при наличии обоих гробовщики предпочитают не тратить время на соблюдение всех формальностей. Поэтому такая ошибка представлялась Айзенменгеру вполне возможной – в его практике подобное случалось не раз. Однако в деле Миллисент Суит, в котором и без того было много неясностей, эта ошибка заставляла задуматься. – Полагаю, у тебя есть копия протокола вскрытия, – сказал он, грустно улыбнувшись. Елена ответила такой же невеселой улыбкой и, достав из портфеля несколько листов стандартного формата, протянула их доктору. Взяв протокол, он пробурчал себе под нос: – Ага, что-то знакомое… По правде говоря, Айзенменгер уже начал забывать, как выглядят подобные документы. Казалось, прошло намного больше двенадцати месяцев с момента его первой встречи с Еленой, когда она вот так же, как теперь, передала ему заключение о вскрытии. Он начал читать. За годы службы Айзенменгер перечитал сотни таких заключений и сам написал, наверное, на тысячу больше, поэтому в совершенстве знал все возможные принципы составления протоколов вскрытия. Некоторые из этих заключений наводили на него тоску, другие оказывались настолько скупыми на детали, что практически не имели никакой ценности. Заключения, сделанные судмедэкспертами, чаще всего ограничивались описанием результатов внешнего осмотра тела, тогда как прочее, включая большую часть сведений о внутренних органах, оставалось за их рамками. У патологоанатомов постарше, особенно у тех, чей возраст уже приближался К пенсионному, для всех случаев было припасено одно заключение – они не имели ни желания, ни сил, ни способностей докапываться до истинных причин смерти своих пациентов. При первом взгляде на это заключение Айзенменгер подумал, что оно неоправданно подробное – его текст занимал два с половиной листа, исписанных с обеих сторон, и это при том, что описание большинства вскрытий умещается на одной странице. Однако первое впечатление оказалось обманчивым. Это заключение просто не могло быть короче: все жизненные органы – сердечно-сосудистая система, органы дыхания, желудочно-кишечный тракт, генито-уринарная, лимфоретикулярная и центральная нервная системы – имели какие-либо поражения. Фактически в каждом из внутренних органов Миллисент Суит были обнаружены злокачественные опухоли. И чем дальше Айзенменгер читал, тем большее недоверие вызывал у него этот документ. Он перечитал заключение дважды, но так ничего и не понял. Оторвавшись наконец от текста, он поднял голову и поймал на себе внимательный взгляд Елены. – Каков будет вердикт? – спросила она. Айзенменгер не знал, что ответить. Он открыл было рот, потом закрыл его, недоуменно пожал плечами, снова пробежал взглядом заключение и только после этого произнес: – Невероятно!.. – В каком смысле? – У нее рак всего! В ее теле не было ни одного органа, который не оказался бы пораженным болезнью. – Разве такое не может произойти на последней стадии рака? – Раковая опухоль, разумеется, может распространяться, но, если верить этому заключению, болезнь просто-напросто поглотила девушку. – И всего за какие-то полторы недели, – констатировала Елена. Айзенменгер широко раскрытыми глазами уставился на нее. От одной только мысли, что рак убил несчастную Миллисент Суит за столь короткий срок, ему сделалось не по себе. – У нее была неходжкинская лимфома, – добавила Елена. – Что это такое? – Это общее обозначение опухолевых образований, развивающихся в клетках лимфоретикулярной системы. – Прочитав непонимание в глазах Елены, Айзенменгер добавил: – Белые кровяные тельца. – А-а… – В общем и целом неходжкинских лимфом существует около сорока видов – от тех, которые растут очень медленно, до тех, что развиваются довольно быстро. В этих случаях для спасения жизни пациента требуются большие дозы различных химических препаратов. – По-видимому, именно этот вид лимфомы и был у Миллисент Суит. Айзенменгер нахмурился и снова углубился в изучение протокола вскрытия. – По-видимому, – медленно, растягивая слова на слоги, проговорил он. Елена покорно продолжала ждать. Она знала, что означает такое выражение лица Айзенменгера. Прошло несколько минут, прежде чем доктор, внимательно прочитав заключение от первой до последней страницы, вновь обратился к титульному листу. – Хартман, – прочитал он. – Ты его знаешь? Айзенменгер покачал головой: – Никогда не слышал о нем. Но в строке, где перечислялись присутствовавшие при вскрытии, Айзенменгер нашел одно знакомое имя: Белинда Миллер. – Все не так, – еще раз перечитав заключение, резюмировал он. Елена ничего не ответила на замечание доктора, и он, посмотрев на свою гостью, в очередной раз мысленно отметил, насколько красивые и выразительные у нее глаза. Тем временем комната прогрелась, и рубцы на руках Айзенменгера начали напоминать о себе. Он попробовал не обращать внимания на дискомфорт и продолжил: – Разные опухоли разрастаются по-разному. Например, для некоторых типов рака легких характерно проникновение метастазов в надпочечные железы, а большинство злокачественных опухолей, образующихся в толстой кишке, сначала распространяются на печень. Лимфомы же чаще всего затрагивают три области: лимфатические железы, печень и селезенку. И только после этого они начинают распространяться повсюду, в том числе и на тонкие и толстые кишки, кожу и мозг. – А не существует лимфом, которые изначально появляются в этих местах? – Существуют, но в этом случае у Миллисент Суит была бы обнаружена лимфома одного вида. Между тем заключение говорит о том, что у девушки выявлен не один, а, по крайней мере, три разных вида лимфом. Возможно, даже пять или шесть. – Этого просто не может быть. – То-то и оно! Этого не просто не может быть, но наличие лимфом нескольких видов противоречит данным микроскопического исследования. – Айзенменгер открыл заключение на последней странице. – Под микроскопом видна только одна разновидность неходжкинской лимфомы. Елена выдержала паузу, затем произнесла: – Значит?… Айзенменгер устал. В последние дни он стал быстро уставать. – Ничего это не значит. Зачем ты вообще показываешь мне все это? Чего ты от меня хочешь? Нагнувшись, чтобы поставить стакан на стол, Елена негромко, но отчетливо произнесла: – Я приехала просто узнать твое мнение, Джон. Не только о заключении, но и вообще обо всей этой истории. Слишком много в ней белых пятен: сама смерть, кремация по ошибке, телефонный звонок. Ты умеешь видеть то, что другие либо не замечают, либо просто не хотят замечать. Лесть и заискивание. Айзенменгер прекрасно знал, как эта женщина умеет добиваться своего. Поэтому и ответ его оказался весьма расплывчатым: – Думаю, будь я параноиком, я увидел бы во всем этом заговор и попытку что-то скрыть. – Но ты же не параноик. Айзенменгер улыбнулся: – Все равно это наводит на серьезные размышления. Елена сидела, ссутулившись, сжав кулаки и упершись локтями в колени. Наконец, подняв взгляд на Айзенменгера, она произнесла: – Мне нужно, чтобы ты помог мне в этом деле, Джон. В ее глазах и голосе было столько мольбы, что Айзенменгер не нашелся с ответом. Он знал, что рано или поздно она произнесет нечто подобное, и ждал этого момента с тайным удовольствием; но сейчас, когда главное наконец было сказано, он почувствовал какую-то странную неловкость. – Дай мне немного времени, Елена. Утро вечера мудренее. Аннетт договорилась встретиться с отцом вечером в ресторане в нескольких сотнях метров от Линкольнз-иннфилдз, неподалеку от своей конторы. Они виделись регулярно, поэтому отец всегда находился в курсе всех событий в жизни дочери. Аннетт была его единственным ребенком, и хотя она также поддерживала близкие отношения с матерью, за советом или за помощью всегда обращалась к отцу. Как обычно, едва Аннетт вошла в зал ресторана, отец встал, причем так проворно, как будто ему не было пятидесяти лет или, точнее говоря, как если бы он отказывался замечать свой возраст. Голову Пирса Браун-Секара украшали блестящие седые волосы, которые он изящным движением откидывал назад, и они спадали почти до воротничка; аристократично изогнутые брови, под которыми прятались темно-карие глаза, как нельзя лучше подчеркивали правильность черт его лица, а тонкий, но выдававшийся вперед нос словно являлся продолжением длинной шеи. В целом лицо Браун-Секара можно было бы назвать привлекательным, если бы не застывшее на нем выражение жестокости, которое усиливал шрам на верхней губе с левой стороны рта (следствие детского падения с велосипеда), отчего его улыбка всегда выходила кривой и зловещей. Впрочем, сам Браун-Секар считал, что впечатление, которое производит на людей его внешность, ему только на руку. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=430312) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 На месте (лат.).