Обезьяны Уилл Селф Уилл Селф (р. 1961) – журналист, бывший «ресторанный критик», обозреватель известных лондонских газет «Ивнинг стандард» и «Обсервер», автор романов «Кок'н'Булл» (Cock and Bull, 1992), «Обезьяны» (Great Apes, 1997), «Как живой мертвец» (How the Dead Live, 2000), «Дориан» (Dorian, 2002). Критики сравнивают его с Кафкой, Свифтом и Мартином Эмисом. Ирония и мрачный гротеск, натуралистичность и фантасмагоричность, вплетенные в ткань традиционного английского повествования, – такова визитная карточка Селфа-прозаика. В литературных кругах он имеет репутацию мастера эпатажа и язвительного насмешника, чья фантазия неудержима. Роман «Обезьяны» эту репутацию полностью подтверждает. Уилл Селф Обезьяны Посвящается Мадлен А также Д.Дж. О., с благодарностью Сколь, обезьяна, на нас, мерзейшая тварь, ты похожа.     Энний Когда мне случается возвратиться домой поздно – после банкета, научного заседания или дружеской попойки, меня непременно ожидает маленькая дрессированная обезьянка-шимпанзе, и я развлекаюсь с ней на обезьяний манер. Днем я отсылаю ее прочь; из ее глаз на меня глядит безумие, то самое безумие, что встречаешь во взгляде всякого дрессированного, сбитого с толку животного; один лишь я вижу это, и я не в силах этого выносить.     Франц Кафка. Отчет для академии От автора Хууу-грааа! В наши дни представления о мире и природе постоянно меняются, и куда быстрее, чем прежде. Более того, мы, шимпанзе, замечаем, что эти представления искажаются и извращаются и что виной тому особенности современной жизни, «противоестественной», по жестам иных мыслителей. Однако не все так просто, ведь частенько отличительной видовой чертой шимпанзе объявляли именно наше умение адаптироваться к любым внешним условиям и нашу способность к социальной аутоэволюции. Так что дело в другом: мы ведем эту «противоестественную» жизнь таким образом, что страдает экология всей планеты. Означенное положение вещей ставит нас в тупик: навык оценивать степень собственной объективности изменил нам, замкнулся в порочный круг. И разве удивительно, что сегодня шимпанзе, профессионально занимающиеся правами животных, решили, что настала пора расширить понятие шимпанзечества и объявить полноценными обезьянами братьев наших меньших, в частности людей? Здесь небесполезно воспроизвести жесты д-ра Луиса Лики,[1 - Лики Луис Сеймур Базетт (1903–1972) – английский археолог, палеоприматолог. – Здесь и далее, если не обозначено особо, прим. перев.] знаменитого археолога и палеонтолога. Когда его протеже, не менее знаменитая исследовательница, антрополог Джейн Гудолл,[2 - Баронесса Ван-Лавик-Гудолл Джейн (р. 1934) – британский антрополог, основатель заповедника на реке Гомбе в Заире (в наст, время – национальный парк). Крупнейший специалист по этологии дикого человека, автор книг «В тени шимпанзе» (1971, пер. на русскую жестикуляцию 1974) и «Люди Гомбе: поведенческие модели» (1986).] сообщила ему, что дикие люди на ее глазах очищали ветки, а затем засовывали их в термитники с целью добыть пищу, д-р Лики возбужденно вскинул лапы: «Что же, теперь нам остается одно из двух: или дать новое определение понятию «орудие» либо понятию «шимпанзе», или же признать, что люди – такие же шимпанзе, как и мы сами!» Как вы понимаете, многоуважаемый ученый имел в виду традиционное определение шимпанзе как pongis habilis, «обезьяны умелой», то есть обезьяны, умеющей изготавливать орудия. Роман, который вы держите в лапах, – вовсе не простецкий памфлет, призывающий обратить внимание на ситуацию с правами человека или же с тем, в каких условиях люди живут. У меня и в мыслях не было писать ничего подобного. Да, мне известно, что порой люди, на которых ставят научные эксперименты, содержатся в совершенно нешимпанзеческих условиях, что их держат в больших вольерах, изолируют, плохо лечат, плохо кормят и так далее. Но я глубоко убежден, что нам придется примириться с необходимостью эти эксперименты продолжать – они исключительно важны в плане решения проблем с ВИШ и СПИДом. Зажестикулировав о ВИШ, мы опять возвращаемся в порочный круг морали. Если люди настолько генетически близки к нам, что могут быть носителями ВИШ (созначно новейшим исследованиям генетический материал людей совпадает с нашим на 98 %, – следовательно, у людей гораздо больше общего с шимпанзе, нежели, например, с гориллами), то разве не заслуживают они известной симпатии и сострадания с нашей стороны? Ответ на этот вопрос, несомненно, положительный. Да, людей нужно сохранить. Вымирание рода человеческого станет потерей катастрофических масштабов, а к этому все и четверенькает – бонобо[3 - В этой книге я использую термин «бонобо» [резкий взмах на первом либо втором слоге. – Перев. ] для обозначения всех шимпанзе африканского происхождения. Я уважаю желание некоторых бонобо именоваться «афроамериканцами», или, как британские бонобо, «афрокарибцами», но все же слово «бонобо», по-моему, куда удобнее и проще в употреблении. – Прим. авт.] медленно, но верно отвоевывают у людей все большие и большие территории.[4 - По оценкам, в дикой природе осталось всего лишь около 200 тысяч человеческих особей. Эта цифра не может не шокировать – еще полвека назад численность популяции людей составляла несколько миллионов. – Прим. авт.] Но разве сами бонобо не нуждаются в сострадании? Разве судьба бонобо не важнее судьбы людей? Да, конечно. Однако выгода от сохранения людской популяции отнюдь не ограничивается возможностью найти лекарство от СПИДа и других болезней. Люди могут многое разжестикулировать нам о нашем прошлом, нашем происхождении и природе. У шимпанзе и человека был общий предок, который жил каких-то пять-шесть миллионов лет назад – для эволюции это лишь краткий миг. Далее, если дикие люди вымрут, что станет с их одомашненными собратьями? Если; как утверждают д-р Гудолл и другие антропологи, у людей в самом деле есть нечто вроде культуры, то в такой ситуации от нее не останется и следа. Может даже оказаться, что поведение одомашненных людей, результаты наблюдений за которым подтверждают вышеозначенное, находится в некоей зависимости от поведения диких людей в дикой природе. И если последние исчезнут, то, возможно, даже у тех одомашненных человеков, которые научились ударять пальцем о палец (некоторые проживающие в неволе особи освоили более пятисот элементарных жестов[5 - Известен ряд экспериментов (особенно пионерский эксперимент американцев, вожака и первой самки Гарднеров, с детенышем-самкой человека по обозначению Уошо, начатый в 1966 г. и продолжающийся по сию пору, см. вебсайт www.friend-sofwashoe.org), в которых вроде бы было показано, что люди не только обучаются жестикуляции и способны использовать ее в общении, но даже, раз обучившись, обучают ей свое потомство. Скептики не признают успешность этих экспериментов (по их мнению, люди лишь повторяют последовательности жестов за экспериментаторами, а не порождают новые сами); по данному вопросу существует обширная литература.]), опустятся лапы. Жестикуляции между нашими двумя видами настанет конец. Однако поймите меня правильно – все вышепоказанное ни в коей мере не попытка обобезьянить людей. Люди – это люди, они таковы, каковы есть, в силу своей человечности. Дикий человек разительно непохож на шимпанзе. Верно, с точки зрения ученого, в стае людей действует очень сложная система социальных отношений, но с любой другой люди предстают в весьма неприглядном виде. Так, они образуют постоянные пары – и самец всю жизнь спаривается с одной-единственной самкой! При этом человеческое общество живет в полной анархии – вместо того чтобы разрешать споры простым путем, то есть выяснять всякий раз, кто из противников выше в иерархии подчинения, разные стаи людей пытаются силой навязать другим стаям свой «стиль жизни» (вероятно, под этим следует понимать примитивные формы идеологии). Далее, несмотря на то что люди относятся к своему потомству ничуть не менее заботливо, чем шимпанзе, извращенное пристрастие человека к моногамии, лежащее в основе людского социума, – извращенное потому, что моногамия не дает виду никаких очевидных генетических преимуществ, – порождает глубокий конфликт между внутригрупповыми и общественными связями. Пожилые люди куда сильнее страдают от безразличия и плохого ухода, чем наши старики-шимпанзе. Но, пожалуй, ни в чем отличие людей от нас не проявляется так радикально, как в их отношении к телесным контактам. Именно здесь мы склонны видеть самую антишимпанзеческую их черту. У людей, как известно, нет защитного шерстяного покрова, и поэтому у них не развились сложные ритуалы чистки[6 - Изначально, видимо, у чистки была только гигиеническая функция, но по мере эволюции шимпанзе она развила и другие, одна из которых – служить механизмом установления социальной иерархии в группе обезьян. Русская жестикуляция наряду со знаком «чистка» использует синонимичные термины «груминг» и «выискивание в шерсти».] и система прикосновений – краеугольный камень всей нашей социальной организации, то, без чего невозможна никакая жестикуляция. Только вообразите себе, каково это – жить без чистки! День, хотя бы на треть не посвященный чистке, самому чувственному и фундаментальному из наших занятий, – для шимпанзе совершенно немыслим. Несомненно, именно тот факт, что люди не знают чистки, и делает для нас их половую жизнь столь странной и непонятной. Спариваются люди, как правило, исключительно в уединенных местах. Самец покрывает самку, лежа на ней сверху мордой к морде (отсюда, по мнению некоторых, характерная форма человеческих ягодиц), при этом потомство в спаривании участия не принимает никогда. Спаривание происходит вне зависимости от того, началась у самки течка или нет, но мы снова отмечаем, что в плане естественного отбора такая модель размножения не дает человеку преимуществ. После родов не проходит и недели, как самка уже показывает детеныша другим членам стаи, а спустя всего три месяца вполне способна отнять его от груди. Означенные поведенческие черты никак нельзя считать результатом приспособления к окружающей среде – это, подчеркнем еще раз, очевидно. Более того, мне трудно избавиться от мысли, что именно они завели человека в эволюционный тупик. В самом деле, что нелогичного в предположении, что люди страдают от общевидового невроза? Конечно, настоящие антропологи и этологи едва ли решатся выдвинуть или поддержать подобные гипотезы; но ведь я-то не ученый, я писатель, ничто не заставляет меня укладываться на прокрустово ложе сухих научных фактов. По примеру Джейн Гудолл, которая, наблюдая за людьми в дикой природе во время своей первой экспедиции на реку Гомбе, не смогла обуздать свойственный нам приматоцентризм и присвоила всем увиденным ей людям обезьяньи имена, я позволил себе пойти наперекор целому ряду догматов многоуважаемой, но бесстрастной науки. Я, конечно, вовсе не хочу дать читателям повод думать, будто в самом деле верю, что реальные дикие люди могут обладать интеллектом того уровня, каким я наделяю своего героя Саймона Дайкса. Ничего подобного – я просто попытался вообразить, что было бы, если бы на вершину эволюционной пирамиды всползли не понгиды, а гоминиды. Тут я, конечно, отнюдь не оригинален. Человек не устает будоражить любопытство шимпанзе с того самого дня, когда в Европу попало первое его описание – а случилось это в 1699 году. Тогдашние теоретики рассуждали в терминах «Цепи Творения» и располагали человека посередине между «дикими созданиями» и шимпанзе. Позднее, с появлением учения Дарвина, одни выдвигали предположение, что человек представляет собой так называемое «недостающее звено», другие, напротив, рассматривали его как доказательство неполноценности бонобо и основание для отказа предоставить им равные с шимпанзе права. Творческие личности видели в человеке воплощение как светлых, так и темных сторон природы шимпанзе. От «Меленкура»[7 - «Меленкур» – роман английского писателя Томаса Лава Пикока (1785–1866).] до «Первой самки-человека»,[8 - «Первая самка-человек» – роман (в свое время очень известный) английского писателя Джона Генри Нойеса Кольера (1901–1980), в котором некий учитель возвращается из Африки, прихватив с собой самку человека, с которой в итоге образует группу.] от «Кинг-Конга» до «Побега с планеты людей» и писатели, и режиссеры на протяжении веков играли в игру под названием «От людей до шимпанзе один прыжок». Однако какое бы научное определение человека мы ни выбрали – и здесь я попрошу д-ра Лики не протестовать, ведь провести четкую границу между нашими двумя видами действительно непросто, – перед нами все равно будет стоять проблема нашей естественной субъективной реакции на людей и их поведение. Чтобы убедиться в этом, достаточно отправиться в лондонский зоопарк и понаблюдать за жизнью людей в клетках, посмотреть, как они неподвижно сидят, не прикасаясь друг к другу, заглянуть в их странные белесые глаза, увидеть в них ни на что не похожую смесь тоски и мольбы, обращенной к посетителям-шимпанзе. И это еще цветочки. Положение людей, содержащихся в больших вольерах для экспериментов, гораздо хуже. Человеку почему-то непременно нужна крыша над головой, в дикой природе он строит весьма хитроумные сооружения, внутри которых может проводить целые дни напролет. Если же человек вынужден все время пребывать под открытым небом и лишен возможности возводить укрытия, он очень скоро заболевает чем-то вроде агорафобии и в результате впадает в состояние, которое наиболее адекватно описывается термином «психоз». Экспериментаторы утверждают, что держать людей в таких условиях необходимо – это делается, если верить их жестам, в «научных» целях. Но мы зададим другой вопрос: а в чем причина? Уж не в желании ли во что бы то ни стало подогнать факты под теорию, согласно которой между нами и ними – пропасть? Позволю себе напоследок взмахнуть пальцами и по мордному поводу. В прошлом мои труды становились объектом яростных нападок – их автор, то есть я, не испытывает якобы ни капли сострадания к своим героям. Один за другим критики пеняли мне, что я отношусь к моим персонажам с поистине чудовищным пренебрежением, что я только и ищу, как бы надругаться над их благородной шерстью и обречь их на нешимпанзеческие муки. Книга, которую вы держите в лапах, является – впрочем, по чистой случайности – единственным мыслимым ответом на эти идиотские инсинуации, которые все суть плод хронического непонимания назначения и смысла сатиры. Почему? Да потому что главный герой этой книги – человек! Хууууууу, У.У.С., который снова вернулся в старый добрый грязный Лондон, где и пишет эти строки в 1997 году Глава 1 Саймон Дайкс, художник, стоя у окна с прокатным бокалом в руке, наблюдал, как гребная восьмерка выплывает из бурой кирпичной стены, пересекает полоску серо-зеленой жижи и скрывается в противоположной стене, из серого бетона. Случается, у людей пропадает чувство масштаба, подумал Саймон; интересно, что будет, если утратить чувство перспективы? – Для художника это катастрофа… – Ой, прошу прощения, – выпалил Саймон, испугавшись на миг, что высказал свою мысль вслух. – Для художника это настоящая катастрофа, – повторил Джордж Левинсон, неожиданно появившись рядом с Саймоном и, по примеру друга, уставившись на реку. – Ты имеешь в виду, это катастрофа для автора выставленных работ. – Саймон, искоса взглянув на задумчивое лицо Джорджа, описал рукой полукруг, как бы давая понять, что под «этим» имеет в виду и саму белоснежную галерею, и массивные полотна, и посетителей вернисажа, которые стояли тут и там небольшими группами, в самых разнообразных позах, словно участники перформанса на тему «картины общественной жизни человека». – Вовсе нет, – ответил Джордж, отхлебнув чилийского из своего бокала, тоже прокатного. – Все, что тут висит, уже продано, – можно сказать, стены наголо. Народ пробрало – раскуплено даже полное барахло. Я вот к чему – по-моему, эта техника, сама идея синтеза шелкографии с фотогравюрой может стать подлинной катастрофой для художника вроде тебя. Конечно, сама по себе она ничем не… гм… примечательна, но согласись, конечный результат немного напоминает… чем-то похож по фактуре… – На холст? На картины, писанные маслом на холсте? Да иди ты в жопу, Джордж, еще слово, и я тебя уволю. Художник повернулся спиной к торговцу и продолжил разглядывать овраг обрамленной зданиями улицы, калейдоскоп модернистских и викторианских особняков Баттерси на другом берегу реки. Суета в галерее то и дело ненавязчиво давала о себе знать – Саймон и Джордж слышали взвизгивания камерного оркестра, исполнявшего что-то в стиле «мюзик нуво», улавливали запах сигарет, краем глаза отмечали, что к соседней колонне прислонилась парочка молодых людей – девушка в обтягивающих брюках, юноша в вельвете умильно смотрят друг на друга, а ее бедро меж тем едва заметно двигается взад-вперед, зажатое у него между ног. Но друзья, не обращая ни на что внимания, стояли рядом с видом спокойных и уверенных в себе людей, которые уже не в первый раз стоят вот так вот, словно две скалы посреди океана, совершенно непринужденно. Из бурой кирпичной стены выплыла еще одна гребная восьмерка, опустилась на зеленоватую подушку реки, зажатую в каменной рамке набережной, – особенно четко было видно загребного в бейсбольной кепке и с рупором – и скользнула в серую бетонную стену на противоположном берегу, словно гигантский поршень шприца в руках восьми дюжих медбратьев. – Нет, – сказал Саймон, – когда ты подошел, я думал о… думал себе, смотрел вон туда… – Саймон ткнул пальцем в сторону Темзы и прямоугольных зданий, опутанных зеленью. – Думал, какой ужас испытает художник, если вдруг потеряет чувство перспективы. – А я полагал, что в этом-то и заключается секрет успеха абстрактного искусства в нашем веке, что вся его суть сводится к попытке взглянуть на мир без предрассудков и априорных концепций – вроде это и у кубистов, и у фовистов… – Нет, у них речь шла об отказе от перспективы как способа восприятия, как философской категории. Я же говорю о реальной утрате чувства перспективы, когда человек ее не видит, когда он лишен возможности воспринимать глубину и способен различать лишь форму и цвет. Когда перед глазами – плоская картинка, двухмерное пространство. – А, ты про это неврологическое нарушение, как его там, агнофо… – Верно-верно, агнозия, кажется… Я сам не вполне понимаю, что имею в виду, – но точно не новый взгляд на мир на манер, скажем, Сезанна, а реальную утрату, ограничение способности восприятия. Ведь что нам дает перспектива? Трехмерное зрение, да, пожалуй, и сознание. Убери перспективу – и индивидуум, возможно, потеряет способность воспринимать время… ему придется заново учиться жить во времени, иначе его мир навсегда останется плоским, как у микроба в препарате для микроскопа. – Мысль любопытная, – ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон. – Саймон Дайкс? – Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести – нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад. – Да? – Прошу прощения, что прерываю… – Ничего страшного, я как раз собирался… – С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой – имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула «самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне». – Это Джордж Левинсон, верно? – спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело. – Так и есть. – Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух «а не пойти б тебе, милочка», но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться. – Он все еще вами занимается? – Что вы, что вы, нет, уже давно не занимается. Вот в приготовительной школе, после футбола, в раздевалке он занимался мной еще как, но это дело прошлое. Теперь просто торгует моими картинами. – Ха-ха! – Не сказать, чтобы ее смех был деланным, это вообще был не смех, скорее, намек на возможное наличие у дамы чувства юмора. – Это я все знаю… – Ну и зачем тогда спрашивать? – Значит, так. – Лицо собеседницы недовольно скривилось, и Саймон сразу понял, что раздражительность и вздорность отражали ее подлинный душевный склад, а все прочее достигалось титаническим усилием воли. – Если вы намерены грубить… – Что вы, извините меня, право… – Он поднял руку, помял пальцами сгустившуюся атмосферу, придал ей по возможности изящную форму, погладил ее, погладил даже запястье самой обиженной. – Я вовсе не хотел… просто я устал и… – Подушечками пальцев он пробежался по ее ладони, по браслету часов, сталь, кости на запястье такие же резкие, как его слова, птичьи кости, воробьиные кости, сломанные кости. Проделав все это, Саймон повернул голову к окну, заметил над рекой стайку птиц, кажется ласточек, порхают туда-сюда, то сбиваются в плотный шар, то разлетаются в разные стороны – точь-в-точь мысли в голове без царя. Подумал о Кольридже, затем о наркотиках.[9 - Кольридж Сэмюэл (1772–1834) – английский поэт, автор поэмы «Кубла-хан». Саймонова ассоциация с наркотиками, возможно, вызвана тем, что, по легенде, запущенной в оборот самим Кольриджем, поэма была написана в состоянии опийного опьянения.] Смешно, этакая синестезия концептов, вот одни люди «слышат», что дверной звонок зеленый, а я думаю о Кольридже как о наркотиках, о птицах как о Кольридже, о птицах как о наркотиках… Тут перед мысленным взором Саймона возникла Сара, особенно ее лобковые волосы, а за ней и эта женщина, куда же без нее, которая хотела войти в его сознание прямо на его глазах, нет, сквозь его глаза – понимаешь, дружище, перспективы-то как не бывало! – и изучить его содержимое, найти, чем поживиться. – Я вовсе не собирался грубить. Я устал, знаете, этот вер… – Еще бы, у вас у самого скоро выставка. Скажите, вы из тех, кто все всегда успевает в срок? – Нет, совсем наоборот. У меня вообще как заведено: я пишу все картины за день до открытия и всю ночь напролет вставляю их в рамы… – Саймон одернул себя. – Постойте-ка, сейчас я снова вам нагрублю. Так не пойдет – я не скажу больше ни слова, пока не узнаю, с кем имею честь… – Ванесса Агридж, «Современный журнал». – Она протянула художнику свой птичий коготь и не столько пожала руку, сколько почесала ладонь. – Я шла сюда по работе, но, похоже, не стану писать об этой дамочке, так что для меня большая удача… что я наткнулась на вас… застала вас в естественной, так сказать, обстановке всего за неделю до вашего собственного вернисажа… – Тут топливо кончилось и журналистка заглохла. Молчание тяжким грузом рухнуло на пол между ними. – Дамочке? – выдержав порядочную паузу, осведомился Саймон. – Я про Мануэллу Санчес, – ответила Ванесса Агридж и легонько хлопнула его по плечу свернутым а трубку каталогом, приняв вид, который ей самой, вероятно, казался кокетливым. Художник смерил ее новым, бесперспективным взглядом: каплевидная морда с поперечной красной отметиной, сверху черная шерсть, снизу черная шерсть. Надувается, красная отметина расходится пополам, обнажая клыки. Собеседница меж тем продолжала: – Ходят слухи, что она весьма незаурядная особа – ну, по крайней мере так говорит ее шайка, – но это все враки. Скучна и тупа. Двух слов, связать не может. – Но ее картины, разве вы не за ними сюда пришли? – Фи, – фыркнула журналистка, – нет, конечно нет, «Современный журнал» занимается вещами увлекательными, историями про художников, стилем жизни и прочим в том же духе. Этакое «Вазари[10 - Вазари Джорджо (1511–1574) – итальянский архитектор и художник, а также автор трехтомного труда «Жизнеописания наиболее знаменитых итальянских живописцев, ваятелей и зодчих» (1550,1568), одного из важнейших источников по истории искусства эпохи Возрождения.] с клубничкой», как говорит наш главред. – Броско. – Еще бы. – Она поднесла к губам свой бокал, прокатный, как и прочие, отпила немного и, не отнимая его от губ, уставилась на Саймона. – А все-таки, ваша выставка. Что там будет? Фигуративные вещи? Абстракции? Возврат к концептуализму в духе вашего «Мира медведей»? Прежде чем ответить, Саймон вооружился обычным трехмерным зрением и провел повторный осмотр Ванессы Агридж. Осмотр первым делом выявил, что она очень сильно напудрена, лицо – вовсе не каплевидное, напротив, скорее птичье, заостренное, с глазами, смотрящими как бы вбок, а не перед собой, – словно тестом намазано, хоть сейчас ставь в печь. Затем, прикинув, сколько в ней кубометров, килограммов и объемных процентов спирта, Саймон втянул носом ее запах, включил виртуальный эхолот и изучил форму ее тела, скрытую под мешковатым платьем, запустил один воображаемый зонд в анальное отверстие, другой в левую ноздрю, вывернул ее наизнанку, как чулок, – и за всем этим совершенно забыл, кто она, черт возьми, такая и что она, черт возьми, такое тут говорила, и потому сказал прямо: – Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем «академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться». – Отличная фраза, – сказала Ванесса Агридж, – очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется? – Не забудьте, автор – Леви-Строс, это его мысль, а не моя. – Разумеется, разумеется… – Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. – Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?… – Обнаженную натуру. – Он вспомнил, как курил на болоте краденую сигару, материнский пояс, не пояс даже, а целый экватор, пенис отца, короткий, обрезанный… – С намеком на Бэкона[11 - Имеется в виду англичанин Фрэнсис Бэкон, но не философ (1516–1626), а художник (1901–1992), известный переработками классических портретов (например, Веласкесова «Портрета Папы Иннокентия X»), где на лицах героев вместо оригинальных эмоций изображены боль одиночества, нечеловеческие страдания, смертный ужас и т. д. Аналогичную технику применяет и Саймон Дайкс (см. гл. 2). Любопытно при этом следующее. Появление (единственное на весь роман) имени Бэкона в устах Ванессы Агридж кажется неуместным. Писателю, разумеется, хотелось бы упомянуть его именно сейчас, когда в тексте впервые возникают «бэконовские» работы главного героя, сыгравшие впоследствии столь важную роль в его судьбе; однако журналистка не только не могла их видеть, но и слишком поверхностно образованна, чтобы знать о существовании этого далеко не самого знаменитого человека (слово «Фрейд» она выучила, а «Леви-Строс» нет, см. ниже). Ho y Селфа есть изящный предлог: Бэкон был гомосексуалист, а сексуальная ориентация, пожалуй, единственная сфера, в которой сотрудница желтого журнала действительно осведомлена (см. выше).] или, скажем, на Фрейда? – хихикнула она. – Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде… – Это картины о любви. – Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: «Линолеум, моча». Линописюра под названием «Вздох». – Как-как? – Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами. – О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет. За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону: – Ну что, идем? – Прошу прощения, мэм… а куда? – Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в «Силинк». – Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в «Силинке». – Понял, до встречи. Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, – этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли. Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа: – Прошу прощения… – Не стоит, я вас уже простила. – Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников. – Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли. – Сара, я понимаю. – Она моя подруга… – Натурщица? – Подруга. Извините, я должен идти. – И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана. – Я только хотела… – бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца. – Да? – Этот, как его, Леви-Строс. – Да? – У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут.[12 - Великому французскому ученому (р. 1908) на момент выхода книги было 89, и телефон у него, наверное, имеется, так что чисто теоретически вопрос не лишен смысла.] У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары – рабочий, в художественном агентстве, – и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: «К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…» Кстати, вовсе не ее голос – совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из «Космической одиссеи»[13 - «2001 год. Космическая одиссея» – знаменитый фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999) по роману английского писателя Артура Кларка (р. 1917). ЗАЛ – персонаж фильма и романа, говорящий «эвристически программированный алгоритмический компьютер» с искусственным интеллектом.] на человеческий. И тон не ее – не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено. – Ты на месте? – спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ. – Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю. – Почему? – Не знаю, – вздохнула Сара. – Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно. – И какой у нас план? – Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… – Где? – В «Силинке». – Кто будет? – Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты. – Солнечные мальчики, веселые девочки. – Ага. – Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. – Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать? – Я уже иду, – ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных «пока», «увидимся», «до вечера», а лучше сказать «до следующего года», спустился по чугунным ступеням на тротуар. Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой.[14 - Гавань Челси – элитарный жилой район к юго-западу от собственно Челси; если там и есть галереи, то едва ли это «двигатели художественного прогресса» в духе тех, что посещают Саймон Дайкс и Джордж Левинсон. Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит – улицы соответственно в Гавани и в Челси.] Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается. Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб «Силинк». Все это означало, что сегодня вечером – который не замедлит перейти в ночь – ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы. Наркотики, тяжело вздохнул Саймон, опять эти наркотики. Какие, кстати? Неужели снова этот лондонский барный кокаин, на торговлю которым администрация закрывает глаза, потому что знает – на тех, кто его нюхает, он производит только один эффект: заставляет заказывать больше выпивки? Это уж точно, без него никак не обойтись. Саймон уже видел, как измельчает белые кристаллики, забившись в крошечную туалетную кабинку, видел и то, что будет потом, видел, как они с Сарой примутся трахать друг друга с этаким обреченно-отрешенным усердием, словно им обязательно нужно успеть до конца света, который непременно наступит наутро. Именно в такое, с позволения сказать, расположение духа со всей неизбежностью всякий раз и приводила их эта дрянь. Точь-в-точь два скелета в шкафу, совокупляющиеся с треском, свистом и грохотом, только костяные щепки летят. А на следующий день он проснется и бестелесным призраком поплетется к банкомату, зажав в руках кредитку, где в ложбинках выдавленных цифр еще сидит характерный белый порошок. А может, будет и экстази, Сара откуда-то добывала и это добро, наверное через Табиту, – впрочем, Саймон не спрашивал. Поначалу он считал, что название дури – самый настоящий обман, и говорил Саре: «Если эта штука приводит в «экстаз», то легкая раздражительность – все, чего можно ожидать от «озверина». Но постепенно разобрался что к чему. Перестал смотреть на экстази как на психоделическое средство, вроде кислоты и грибов, которыми регулярно – более или менее, скорее более – баловался в студенческие годы в Слейде,[15 - Факультет изящных искусств при лондонском Юниверсити-Колледже, назван в честь Феликса Слейда (1790–1868), английского филантропа и коллекционера предметов искусства.] и понял, что объект воздействия здесь не само сознание, а его интерфейсы, человеческие взаимоотношения. Это был, так сказать, «полунаркотик», он позволял дойти до раскрепощения и даже до развязности, но лишь с помощью эмоций другого человека и в его обществе. Люди под экстази разговаривают с тем необыкновенным чувственным напряжением, какое доступно только подросткам, когда настоящий интим вне сферы возможного, но на его дальнюю перспективу делаются самые толстые из намеков. Но у экстази были и более странные эффекты. Даже налившись под завязку виски и снюхав с зеркальца несколько линий кокаина, Саймон, приняв затем таблетку экстази, приходил в состояние, когда ему безудержно хотелось совокупляться со всеми окружающими сразу – с мужчинами, женщинами, атлетами, уродами, не важно с кем. В такие минуты он мечтал нырнуть в гигантскую яму, наполненную извивающимися обнаженными телами, смазанными вазелином; а лучше – стать последним в колонну людей, как в танце конга, только где каждый последующий трахает предыдущего, так, чтобы, когда он вгонял член кому-то на своем конце колонны, это действие отзывалось чьим-либо оргазмом на другом конце. Под действием экстази тело Саймона выходило из берегов, как река во время разлива, и заполняло все пространство, всех людей в пределах видимости. Но тут в игру вступала Сара – этакий гениальный инженер-гидролог, она мигом проводила необходимые работы по возведению дамб и каналов, и Саймон втекал лишь в нее одну. Да, экстази. Вот тогда-то они и направятся домой, в Ренессанс, взойдут на золоченый помост ее постели и будут долго играть на струнах своих мандолиновых тел, пока, спустя много, слишком много времени, не кончат. Спустя много, слишком много времени не заснут. Не хочу сегодня быть под кайфом, подумал Саймон, сворачивая на Тайт-стрит. Вовсе это мне нынче не по настроению, к тому же завтра нужно очень много сделать, гора работы, и никак не отвертишься. Представив себе картину грядущей ночи с ее водоворотом разного рода наркотических веществ, Саймон попробовал оценить состояние своего тела, его положение по отношению к сознанию и метаболизму, метаболизму и химии, химии и биологии, биологии и анатомии, анатомии и защитной одежде. Пошевелил пальцами ног, заточенными в кандалы потных носков, оценил их износ под воздействием грибка, сосчитал степени свободы. Руки, точнее, запястья и ладони, оцепенели. Саймон подумал, уж не невралгия ли у него, потом спросил себя, не в том ли дело, что почти каждый день он выпивает по полбутылки виски. Решил, что нет и что алкоголизм ему не грозит. В желудке меж тем происходило что-то непонятное, словно выпитое чилийское все еще бродило, так что каждый шаг отмечался не только прицельными плевками по асфальту – его научили плеваться еще в школе, и делал он это преотменно (брезгливый старший брат пребывал в глубоком расстройстве чувств всякий раз, когда Саймон демонстрировал при нем свое искусство), направляя слюну, а в данный момент прилежно и ритмично отхаркиваемую мокроту, сквозь свернутый в трубочку язык точно между двумя передними зубами, – но и регулярными пуками, вырывавшимися на свободу, несмотря на плотно сжатые ягодицы. Саймон подумал, что похож на двумерного персонажа или, скорее, двумерное транспортное средство – пердолет или пердоход – из какого-нибудь мультика. Задница изрядно донимала Саймона в последнее время, казалось, она с трудом, но учится говорить,[16 - Аналогичная история приключилась с одним из персонажей романа «Голый завтрак» (1959) знаменитого американского писателя-«битника» Уильяма Сьюарда Берроуза (1914–1997). Дело кончилось очень плохо – задница таки выучилась говорить и взяла над своим хозяином контроль.] намереваясь сообщить хозяину, что дни его сочтены. Он вспомнил, как в молодые годы медленно и постепенно узнавал, что за люди его новые любовницы. Как настоящие интимные отношения определялись взаимными сексуальными уступками, например молчаливым согласием не замечать и не реагировать на раздающиеся из влагалища неприличные звуки или на преждевременную эякуляцию. И как сфера интимного затем расширялась, захватывала все большие пространства, требуя от каждого из любовников согласия включать в нее экскременты, мочу и прочие выделения партнера. Все это доводилось до логического конца в момент родов, когда набухшее влагалище растягивалось до предела и, едва не лопнув, изливало на клеенчатую подкладку несколько литров какой-то непонятной жидкости, этакого водянистого китайского супа. А затем исторгало плаценту, странный орган, одновременно принадлежащий и не принадлежащий ей, наверное, даже частично принадлежащий ему. Нет, они решили не делать из нее рагу с луком и чесноком – а у них было целых три возможности, – так что потенциальный деликатес отправили на кремацию, унесли прочь в картонной кювете. Но теперь он уже не мог вынести такой интимности, не желал так близко сходиться с другими. Они с Сарой спали в одной кровати уже девять месяцев, но он совершенно не желал одновременно с ней мыться в ванной или одновременно пользоваться туалетом. Больше того, когда Сара была дома, ему было неприятно ходить по нужде даже одному. Он был бы не прочь всякий раз отправляться гадить в другой город. Задница регулярно посылала ему официальные ноты, в которых напоминала, что он смертен, – но не только, она еще и протекала. Раньше между позывами проходило длительное время, теперь же, казалось Саймону, кишечник перешел на круглосуточную работу семь дней в неделю, каждые несколько минут посылая ему срочные пердограммы, а также и факсы, отпечатывая их кишечной лимфой на трусах – это было ужасно, так плохо они потом отстирывались. Думая обо всем об этом, Саймон на миг остановился и расслабил на брюках ремень, чтобы дать своему мучителю возможность передохнуть – нет, тут надо говорить «пердохнуть». Саймон частенько размышлял об отношениях с собственным телом, этим дурацким двойником, и каждый раз приходил к выводу, что между ними произошло нечто непоправимое, а сам он и не заметил. Удивительно, как это он только недавно начал осознавать свою телесность. Ему казалось, он помнит – и помнит именно телом – непринужденные, бесконечные дни детства: как вечерами играл на улице, как родители звали его домой, как их голоса, будто крики обезьян в джунглях, доносились до него сквозь пригородные сумерки; и эти воспоминания словно закатом были окрашены другим ощущением – ощущением непринужденности, телесной свободы, не скованной еще необходимостью думать о будущем, которая теперь этаким термостатом жестко дозировала всякое наслаждение, всякое расслабление, всякую естественность. Саймон свернул на Кингс-Роуд и, проходя мимо казарм герцога Йоркского, где стояла некогда передвижная, а ныне совершенно неподвижная артиллерия, задумался, а может ли он точно указать момент, когда его идиллическим отношениям с телом пришел конец. Ибо теперь он осознавал свою телесность лишь одним способом – как положенный ему предел, как путы, как источник сопротивления его воле; в теле словно бы нарушились все связи, жилы отклеились от скелета, клетки забыли, где они и кто их соседи. Как такое вообще могло случиться? Он снова подумал о кислоте, о том, что приключалось с его сознанием, когда он принимал психоделические препараты, – он очень ярко все это помнил, все три минуты, пока шел от галереи до казарм, эти галлюцинации четко стояли у него перед глазами. Он вспомнил и о выходах в астрал, которые удавались ему й другим любителям кислоты под ее воздействием. Может быть, во время одного такого опыта он покинул свое тело, а вернувшись, не сумел правильно войти, не сумел скользнуть в него, как рука в перчатку, и с тех пор его физическая и психическая сущности пребывали в едва заметном диссонансе, дисгармонии между собой, не совпадали друг с другом, разъезжались, как разноцветные слои краски на плохо отпечатанной журнальной фотографии. По крайней мере, именно так Саймон себя чувствовал. Все дело в этом телесно-психическом диссонансе, а еще в том, что у него отняли детей, и уж тут Саймон почти совсем перестал понимать, где он сам, а где его тело. Брак с Джин рухнул как карточный домик, как взорванный саперами небоскреб, когда детям было соответственно пять, семь и десять лет, но его физическая связь с ними не пострадала – ментальные провода по прежнему соединяли их сопливые носы и закаканные попы с его нервной системой. Если кто-то из них падал и получал ссадину или умудрялся порезаться, их боль передавалась ему, стократ усиленная – Саймону казалось, будто ему в брюхо вогнали скальпель. Если у них поднималась температура и они бредили – «папа, папа, я Исландия, я Исландия», – он бредил вместе с ними, лазал вместе с ними по изображенным на обоях детской пейзажам и городам Пиранези,[17 - Пиранези Джованни Баттиста (Джамбаттиста) (1720–1778) – итальянский график, архитектор, теоретик искусства.] подгибая листья, чтобы детям легче было забираться на цветы. И поэтому теперь, как бы часто он с ними ни встречался, сколько бы раз ни забирал их из школы, сколько бы раз ни готовил им рыбу с картошкой, как бы часто их ни баловал, ни целовал, ни говорил, что любит их, – словом, что бы ни делал, все равно он не мог заглушить это чудовищное чувство разрыва, чувство, что они выключены из его жизни. Да, он не стал готовить рагу из плаценты, но каким-то немыслимым образом три пуповины все еще торчали у него изо рта, протягивались через весь Лондон, лежали на крышах, рекламных плакатах, обвивались вокруг автомобильных антенн и по сию пору связывали его с их животиками. Саймон остановился у газетного киоска на углу Слоун-Сквер. Мимо него прошли солнечные, но грустные девочки в пончо с кокетками из кожзаменителя. На миг Саймон вспомнил одну женщину, которую трахнул на Итон-Сквер. Трахнул в мертвой зоне между Джин и Сарой. Между Джин и Сарой, как смешно, безвременье – межджинисарой. В общем, эта женщина привиделась ему сейчас на Слоун-Сквер, на тротуаре почему-то начертился призрачный план ее квартиры. Большой диван, стеклянный кофейный столик, неизобразительные картины и два их тела, соприкасаются, узнавая друг друга не глубже, чем читатель путеводителя – чужую страну: вот тут у нас груди, вот тут бедра, гляди-ка, а вот и член, а вот и влагалище… Саймон стянул с нее чулки, словно шкуру со змеи, на икрах у нее оказалась щетина, как у него на щеках, зарылся головой в дряблые складки ее белого живота. Они хихикали, нюхали кокаин, полураздетые, трусы болтаются в районе щиколоток. Пили водку, теплую, мерзкую. Когда же дошло до дела, Саймон не сразу попал во влагалище, пришлось помочь пальцем, она же не имела ничего против, а может, просто не заметила. Или то, или другое. Саймон тряхнул головой и глянул направо, туда, где возвышалась стойка с газетами, пробежал глазами заголовки: «Новые массовые убийства в Руанде», «Президент Клинтон призывает к перемирию в Боснии», «Обвинения в расизме при выборе присяжных по делу О.Дж. Симпсона[18 - Суд по делу популярного чернокожего игрока в американский футбол Орентала Джеймса Симпсона (р. 1947), обвиненного в убийстве своей бывшей жены (белой) и свидетеля. Проходил в 1995-м (уголовный) и в 1996–1997 годах (гражданский), приковал к себе внимание всех США (вплоть до того, что трансляция обращения президента Клинтона к Конгрессу была прервана сообщением о вынесении вердикта по гражданскому иску). В уголовном суде Симпсон был оправдан (защита сумела сыграть на расовой подоплеке дела), в гражданском признан виновным.]«. Это ведь не политические новости, отметил про себя Саймон, это новости о телах, репортелажи. О тощих телах, которые бредут по жирной грязи, о телах, расчлененных и стертых в порошок, о перерезанных глотках, о бесплатных трахеотомиях для тех несчастных, которым все равно на тот свет, так пусть подышат немного напоследок. Вот тут есть гармония, подумал Саймон, между этой полутенью, в которой протекает его жизнь, между тьмой, окаймляющей солнце, и этими новостями об отделении тел от людей, новостями о развоплощении, растелешении. У него всегда было очень живое воображение, и он легко мог представить себе картины, описанные этими заголовками, – но лишь поставив Генри, своего старшего, на место хутту, а малыша Магнуса на место тутси, а затем заставив их обоих изорвать друг друга в клочья. Саймон тяжело вздохнул. – Все дело в утрате перспективы… – сказал он и тут же закашлялся, увидев, что на него кто-то пристально смотрит, – оказывается, он случайно произнес эту мысль вслух. Подумал, не выпить ли чего-нибудь освежающего, но понял, что не в силах переступить порог магазина. Решил было послать детям открытку, но на тех, что продавались в киоске, были только шимпанзе в дурацких позах, одетые в твидовые пиджаки, с портфелями в руках и надписями вроде «В Лондоне, думаю о тебе». Поэтому Саймон попросту выудил из нагрудного кармана заранее скрученный косяк, повертел его в руках – мятый, похож на член игрушечного бумажного тигра – и щелкнул зажигалкой, чтобы прогнать в шею все видения и галлюцинации, выкурить их из своего сознания. Глава 2 Сара сидела в баре клуба «Силинк», окруженная мужчинами. Все они были заняты одним – предлагали ей переспать. Иные делали это взглядом, иные – улыбкой, иные – наклоном головы, иные – прической. Иные предлагали себя изысканно и тонко, иные пытались взять наглостью – сама одежда демонстрировала их намерения столь же ясно, как с грохотом водруженный на стойку член. Иные предлагали себя ненавязчиво, казалось, будто они ничего особенного и не имеют в виду – на первый взгляд их целью было лишь легкое прикосновение, поглаживание. Иные разыгрывали целый спектакль с грандиозными декорациями, изображавшими их Вкус, Интеллект и Социальный Статус. Точь-в-точь как обезьяны, думала Сара; ей казалось, будто вокруг скачут ошалелые самцы, готовые все перевернуть вверх дном, только бы произвести на нее впечатление и дать понять, насколько безграничен их сексуальный потенциал. В баре бушевала буря бессознательного, а глазом ее была Сара, миниатюрная юная девушка, блондинка, которая при случае обожала грубо обманывать ожидания. В этот вечер на ней были аккуратный черный костюм, аккуратная черная шляпка-ток, аккуратная черная вуаль, черные туфли на шпильке, черные чулки и кремовая блузка с отложным воротником. Она переменила позу; шелковая ткань зашелестела, окружая и защищая ее своим блеском. Барный табурет играл роль пьедестала: сидя на нем, Сара очень остро чувствовала, что от нее никто не может отвести глаз. Она улыбнулась; молекулы, составлявшие ее тело, весело суетились, заново придавая ей форму. Возможно, подумала Сара, именно это и привлекает мужчин – ее изысканный, великосветский облик. Впрочем, она знала, что дело тут скорее в ее кошачьей повадке, в том, что выглядит она этаким котенком и вдобавок блондинка. В том, что у нее именно такой нос – с изящным изгибом, с немного приподнятым кончиком, так что незнакомец видит ее розовые ноздри и сразу понимает: она доступна не всякому. В том, что у нее именно такой рот – узкий, но с полными губами; особенно важна была полная нижняя губа, которую на более вызывающем лице назвали бы выпяченной. В том, что у нее именно такой подбородок – лисий, словно заточенный, подходящий для рытья нор. В том, что у нее именно такие глаза – фиолетовые, по-настоящему фиолетовые, какие редко бывают у людей; их бледный огонь подчеркивал изгиб скул. Ее лицо было бы звериным, если бы не все эти черты, благодаря которым наблюдателю казалось, что перед ним каменное изваяние. И если бы она только сняла шляпку, всякие сомнения в этом отпали бы немедленно – так резко волосы обрамляли ее узкий лоб. Принято говорить, что женские лица похожи на сердце – то, что на тузе червей. Но Саре выпала другая масть – бубны; два треугольника, верхний – щеки и волосы на пробор, и нижний – щеки и заостренный подбородок, складывались в остроконечный ромб ее лица. Ромб, размножившийся в трех измерениях, многогранник, умевший, как бриллиант, поворачиваться к одному собеседнику одной гранью, к другому – другой. Непринужденная, дружеская атмосфера клуба «Силинк» кипела, бурлила и крутилась водоворотом вокруг табурета, на котором сидел этот алмаз, волны набегали на стойку, разбивались об нее и откатывались назад, и тогда Сара могла сделать глоток из бокала, закурить сигарету, перекинуться парой слов с барменом Джулиусом, изучить свои многочисленные искаженные отражения в зеркальной стене бара. – Ждешь Саймона? – спросил Джулиус, исполняя пируэт с шейкером в руках; коктейль странно булькал, пока кудесник вдохновенной струей направлял его в бокал. – Да, он должен скоро быть, пошел на какой-то вернисаж… – Сара замолкла на полуслове – к стойке приблизился неизвестный ей молодой человек приятной наружности. Некоторое время он пристально разглядывал Сару – владей он телекинезом, наверняка сбил бы с ее головы шляпу, – затем обратился к Джулиусу: – Гмммм… – Гммм? Не припомню такого коктейля, – ответил бармен. – Гммм… гммм… – Молодой человек был явно взволнован. Кроме того, на нем холщовые штаны – в «Силинк» в таких обычно не ходят, подумала Сара. Да, он взволнован, а ослепительный блеск его красоты так ярок, что он даже вспотел. – Прошу прощения, сэр, но такого коктейля я тоже не припомню. Кажется, туда входит гренадин, не так ли? – Не дожидаясь ответа, Джулиус, высокий и стройный, повернулся к молодому человеку спиной и поспешил в другой конец бара своей особенной походкой – казалось, он не идет, а едет на скрытой за стойкой движущейся дорожке. – Он… он весьма остроумен, вы не находите? – обратился молодой человек к Саре. Снова предложение переспать – и вместе с тем не предложение переспать. Редкий случай. – Да, – вздохнула Сара, – и ему нечего здесь делать, он тратит свое время зря. Правда, тратит зря драгоценное время, а мог бы добиться успеха, в самом деле, настоящего успеха. – Она еще раз вздохнула, сокрушенно покачала головой, помешала пальцем коктейль. – И почему же вы это от него скрываете? – спросил молодой человек; но Сара не успела ответить, не успела затянуть на нем потуже свой нелепый аркан – двери бара распахнулись, и из тьмы на свет выплыла Табита, ее младшая сестра. С ней были критик Тони Фиджис и братья Брейтуэйт, парочка непохожих друг на друга близнецов. От обоих веяло чем-то нездоровым; на свою совместную жизнь – а другой у них не было – они смотрели как на одно большое ходячее произведение искусства. Не стоит даже и говорить, что из этого со всей неизбежностью вытекало следующее: чем ближе братья оказывались к сцене, тем скучнее было на них смотреть. Напротив, в обыденной жизни все, что они делали, было до крайности необычно и даже вычурно. – Держите меня шестеро, – сказала Табита, подойдя к Саре и с такой страстью поцеловав ее, что оставила на атакованной щеке крошки от печенья, – кого я вижу! Сестренка, одна-одинешенька! – Руки младшей сестры обвились вокруг старшей, пальцы с острыми ногтями сдавили ее с обеих сторон. Сара попыталась высвободиться, шлепнула Табиту. – Отстань, черт тебя дери! – И не подумаю. – Табита только сильнее прижалась к Саре, не выпуская из рук болтающийся туда-сюда пакет с печеньем; ее пальцы копались в складках шелка и плоти – она хотела ущипнуть Сару за сосок. – Черт, больно! Табита, найдя, что искала, теннисным мячиком отскочила от Сары и протанцевала к другому концу стойки поздороваться с Джулиусом. Освободившееся место занял Тони Фиджис, прозвучало «добрый вечер», затем последовало самое формальное из рукопожатий. Тони улыбнулся; всякий раз, когда он это делал, складывалось впечатление, что у него два рта – его лицо от щеки до нижней губы пересекал шрам в виде перевернутой буквы Г. Хозяин шрама выглядел чудно – сутулый, с кожей цвета оберточной бумаги, с клочком волос еще более оберточного оттенка, прилепленным к блестящей лысине. Впрочем, сегодня он был в подарочной упаковке – в полотняном костюме цвета сливочного мороженого. Ворот сорочки расстегнут, обнажает седую растительность на шее. – Гммм. – Он окинул взглядом присутствующую в баре коллекцию мужской одежды, затем снова повернулся к Саре. – Однако, и компания собралась! На твоем месте я бы, прежде чем идти сюда, застраховался. Сара усмехнулась, и Тони, сделав знак Джулиусу, сел на соседний табурет и принялся озарять своими двумя улыбками зеркала за стойкой. Следующим номером программы значились братья Брейтуэйт. Они что-то напевали себе под нос; Сара не могла точно определить мелодию, кажется что-то из репертуара «Гроздьев гнева».[19 - Имеется в виду популярная канадская рок-группа «Гроздья гнева» (основана в 1983 г. братьями Томом и Крисом Хуперами, распалась в 1992 г., концерты в разных составах вплоть до 1998 г.), названная в честь одноименного фильма по одноименной книге американского писателя Джона Стейнбека (1902–1968).] Близнецы, черно-желтокожие, один тощий, другой толстый, с вытянутыми лицами, стали по обе стороны от нее и простерли перед собой руки ладонями вниз. Как роботы, подумала Сара, нет, как человекообразные домкраты. Глянула сначала на одного, потом на другого – две пары карих глаз, каждая обращена внутрь, сосредоточена на своем обладателе или, скорее, на обладателе другой пары. Внезапно, без всякого предупреждения, четыре руки стали совершать странные пассы вокруг ее головы, как будто молодые люди играли в особого рода ладушки или исполняли песню на языке глухих. При этом они продолжали издавать те же непонятные звуки, сначала громче, потом все тише и тише, а замолчав, вытянули руки по швам и, не говоря ни слова, удалились в направлении туалетов. – Тело и пространство, – сказал Тони Фиджис, прикуривая сигарету; одним из его занятий было толкование поведения братьев для окружающих. – Они работают над какой-то штукой, связанной с пространством, которое занимает человеческое тело. – Подумать только! – Они говорят, что с сегодняшнего дня будут использовать свои тела исключительно с целью обозначать пространство, которое эти самые тела занимают, имея в виду привлечь внимание общественности к тому факту, что современный образ жизни лишает человека способности воспринимать сигналы, поступающие из окружающей среды. Тони наклонил голову к левому плечу, а бокал с мартини – в противоположную сторону. Сара подумала, что сейчас и сам Тони не смог бы точно сказать, иронизирует он или нет. – И как долго они намерены этим заниматься? – Сегодня вечером? – Ага. – Ну, не знаю, может, еще часок-другой. У них с собой преотличнейший кокаин. Преотличнейший, чтоб я сдох. Еще пара линий, и, будем надеяться, они забудут про эту ерунду. Табита прискакала обратно с другого конца стойки. Вся компания заказала Джулиусу очередной раунд коктейлей. Вернулись и братья, лица обоих, особенно брови и ноздри, были мокрые; не иначе просыпали кокаин в унитаз и из рачительности снюхивали его прямо оттуда. Сара с удовольствием следила за суматохой вокруг, за добродушной пикировкой, за сарказмом и иронией, за насмешками и подтруниванием, смаковала веселый, домашний дух происходящего, воспринимая каждый ехидный намек как ласку, каждую колкость – как дружеское похлопывание по плечу. Но так было не всегда. Еще недавно легкая непринужденность «компашки» не передавалась Саре, она была готова сквозь землю провалиться от ужаса и стыда за то, что не может вести себя на людях естественно. Всего… полгода назад? Да, всего полгода назад этот ранний вечер в клубе, эта прелюдия к моменту, когда она потеряет контроль над своим детским еще телом, были для нее как рвотное; еще полгода назад в такие минуты она испытывала к себе ни с чем не сравнимое отвращение. Теперь же они получили совершенно иную окраску – благодаря Саймону. Точнее, благодаря его телу. Если Сара сосредоточивалась, отключалась от шума, закрывала глаза, отсекала от себя блеск бокалов, зеркал, оправ, то могла вообразить себе приближение его тела, представить его себе как что-то материальное, с низким гулом направляющееся к ней сквозь ночные тени. Не тело, а эскадрилья, сомкнутый строй бомбардировщиков – ключицы, грудная клетка, таз, пенис. Ноги, икры, бедра, пенис. Руки, плечи, локти, пенис. «Сара любит пенис Саймона». Надо нацарапать эту фразу на стойке шляпной булавкой, подумала Сара, это так романтично. Щетина на шее, плавно переходящая в нежные волосы на животе; длинные, твердые мышцы, словно гибкие железные прутья. Удивительная, необычная мягкость его бледной кожи. Кожи подростка, кожи, которая всегда будет чувственной, всегда будет жаждать прикосновения. Кожи, которая пахла только им, как бы сваренным в этом туго завязанном кожаном мешке. Ей хотелось проткнуть его кожу, чтобы он излился в нее. При одной этой мысли Сара изо всех сил сжимала бедра, желала, чтобы он уже был здесь. И как ей только в голову взбрело тащить Саймона сегодня вечером в «Силинк»! Что они вообще тут забыли? По правде сказать, ничего. С гораздо, с гораздо большим удовольствием она осталась бы дома, чтобы он мог взять ее и снять с нее кожу, слой за слоем, слой за слоем, слой за слоем. Да уж, он умел ее завести, пронзить ее трепещущее сердце таким электрическим разрядом, что она только и делала, что кончала, кончала, кончала, а каждый следующий безумный оргазм оказывался еще головокружительнее предыдущего. Так почему же они ходили в клубы? Почему принимали наркотики? Потому что это было сильнее их, потому что Сара чувствовала – то, что происходит с ними, то, чего им удается достичь, будет лишь атрофироваться, а не усиливаться от частого повторения. Это было что-то такое, что они рискуют утратить, если будут стараться удержать. Сара не читала Ликурга, но если бы открыла его, то поразилась бы красоте спартанского закона о браке. В Спарте не было наказаний за супружескую измену, но горе тому, кого заставали с собственной женой: в этом случае обоих лишали жизни. Это наполняло супружеские отношения чувством опасности, делало их запретными, по-настоящему сексуальными. Вот и в случае Сары и Саймона – клуб «Силинк» и наркотики были для них этой необходимой лакуной, воплощали для них Лаконию.[20 - Изложение спартанских обычаев у Селфа пестрит неточностями. Во-первых, ни Сара, ни кто-либо другой при всем желании не смог бы прочесть Ликурга – тексты этого автора, который является фигурой легендарной и едва ли существовал в действительности, не сохранились (его законы известны только в переложении Ксенофонта и Плутарха, которые к тому же указывают, что сам законодатель запретил их записывать). Во-вторых, у спартанцев не потому не было ответственности за супружескую измену, что она разрешалась, а потому, что ее, в современном смысле, не существовало: в Спарте сохранялись пережитки группового брака (Плутарх, впрочем, предпочитает понимать это в том смысле, что прелюбодейство исключалось благодаря строгой системе воспитания). Наконец, в-третьих, разумеется, никакой смертной казни за половые отношения с супругой не полагалось – сведений об этом нет ни в одном античном источнике, кроме того, это бы противоречило духу спартанских законов (см. ниже). Селф прав, утверждая, что половые связи между супругами ограничивались и что одной из целей было предотвращение пресыщения, однако и ограничение, и главная цель формулировались иначе: «Он [Ликург] отметил, что в других городах Греции было принято позволять мужу и жене в первые месяцы после брака вступать в половую связь столь часто, сколь они того хотели. Поэтому он ввел закон, противоположный этому обычаю, установив, что всякий спартиат должен стыдиться быть замеченным, когда входит к своей жене или же выходит от нее. Такое ограничение половых связей с необходимостью повышало взаимное желание супругов, вследствие чего их дети рождались более здоровыми и сильными, чем если бы их родители были пресыщены друг другом» (Ксенофонт. «Лаконское государство», гл. 1). Сами же половые отношения между гражданами, даже гомосексуальные (если были основаны на духовной близости, а не плотской страсти), наоборот, поощрялись (более того, граждане понуждались к вступлению в брак законом), так как, по мысли Ликурга, вели к процветанию общества.] Но не только наркотики. Помогали и бывшая жена Саймона, и его многочисленные экс-подружки. Много-много-многочисленные. Если заглянуть Саймону внутрь, то увидишь матрешку – снаружи Саймон, а дальше, одно внутри другого, его овеществленные воспоминания о любви с той, с другой, с третьей и так далее. Саймон был не Саймон, а «Большой Робер» взаимных мастурбаций, «Брокгауз» куннилингусов и «Британская энциклопедия» раздвинутых ног. Если Сара вдруг вспоминала об этом, когда они занимались любовью, то начинала рыдать – Саймон был в ней, а она начинала рыдать. Иногда она вспоминала об этом буквально за мгновение до оргазма, на самом краю пропасти удовольствия, и через секунду заходилась в судорогах, у которых было сразу две причины. Потом она затихала, а Саймон оставался в ней, пораженный смятением чувств, в которое сам же – и сознательно – ее поверг. Где же он? Почему он все еще не здесь, почему она все еще не может схватиться за него, опереться на него, как на мачту, и устоять в водовороте «Силинка»? Ведь как только Саймон войдет, весь клуб превратится в палубу сотрясаемого бурей корабля, по которой они заскользят в сторону постели, с руками, сначала сплетенными в молитве о спасении, затем до боли сжатыми в порыве страсти. Где же он? Он стоял на краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус[21 - Оксфорд-Сёркус – площадь и узловая станция метро в Лондоне на пересечении Риджент-стрит и Оксфорд-стрит.] у магазина «Топ-Шоп»,[22 - «Топ-Шоп» – модный магазин дорогой женской одежды в Лондоне на Оскфорд-стрит.] прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывая сигарету и разглядывая угол Риджент-стрит. У него было нечто вроде приступа клаустрофобии, виски ломило. В поезде ему стало плохо; пожалуй, вообще не стоило ехать на метро. Точнее, не стоило перед тем, как ехать, курить на Слоун-Сквер тот косяк. Саймон надеялся, что отдохнет от своего тела, пока его будут транспортировать в Уэст-Энд, возьмет этакий ментальный отпуск. Однако трава, с характерной для нее предсказуемостью, на манер тупого дворецкого лишь распахнула пошире двери сознания и впустила туда еще больше отвращения, еще больше тошноты. Все началось на эскалаторе, битком набитом пересаживающимися с линии на линию пассажирами. Я всю свою жизнь только и делаю, что наблюдаю эти когорты спускающихся и поднимающихся людей, подумал Саймон, они, как роботы, маршируют локоть к локтю по туннелям и лестницам, но не прикасаются друг к другу. Как пролы у Ланга в «Метрополисе».[23 - «Метрополис» – легендарный фильм (1927) знаменитого немецкого режиссера Фрица Ланга (1890–1976, с 1934 г. в США) по роману его жены Tea фон Харбоу (1888–1954). Первая кинематографическая антиутопия. Рабочие у Ланга не называются пролами (сокр. от «пролетарий»); однако в английской литературе это слово используется для обозначения представителей рабочего класса с конца XIX в. (например, у Дж. Оруэлла в «1984»), но отнюдь не только в антиутопиях).]Точь-в-точь как пролы у Ланга в «Метрополисе». Эта мимолетная, совершенно поверхностная мысль оживила, тем не менее, одно старинное воспоминание, которое вдруг сообщило ей такую глубину и мощь, что Саймон вздрогнул, как от удара током. Он ведь смотрел «Метрополис» еще ребенком – в семь лет – и был потрясен резкостью нарисованного Лангом бесчеловечного, механизированного мира, где властвует технологический Молох; однако будущий художник вышел из зала с уверенностью, что видел вовсе не черную антиутопию, а своего рода документальный фильм. И он оказался прав. Это действительно был документальный фильм, фотография безликой толпы, доказательство, что каждое тело в этом франкенштейновом грядущем есть не более чем сумма его частей, а их наборы у всех одни и те же. И у автомата с кока-колой Саймон побледнел от ужаса, а под станционным табло его прошиб холодный пот; он остро почувствовал, как складки мокрой ткани впиваются ему в промежность – помниутебяестьтелопомниутебя-естьтелопомниутебяестьтело. А еще он солгал на вернисаже этой женщине, этой прожженной писаке из «Современного журнала». Наврал ей про свою выставку. Наврал, что у него роман с человеческим телом. В его картинах не было места никаким идеалам из живой плоти и крови. Он писал другое, нереальное, на его полотнах метрополис выкручивал телу руки, рвал его на части своими поездами и самолетами, офисами и апартаментами, фетишизмами и фашизмами, плазами и пиццами. Около года тому назад, в один совсем не прекрасный день в период безвременья меж Джин и Сарой, отужинав с Джорджем Левинсоном в «Клубе искусств», Саймон повлекся по кремово-пирожным улицам Челси в Галерею Тейта.[24 - Галерея Тейта – картинная галерея в Лондоне, открыта в 1897 г. Названа в честь сахарного магната сэра Генри Тейта (1819–1899), чья коллекция живописи, подаренная им Великобритании в 1889 г., стала основой постоянной экспозиции.] Он знал, почему идет туда. Он снова был в тупике, в тупике, из которого мучительно – и безуспешно – искал выход. Саймон не просто не хотел писать – словно какой-нибудь пациент психиатрической лечебницы после лоботомии, он никак не мог заново взять в толк, зачем вообще люди это придумали: писать, рисовать, вырезать, изобретать. Мир уже и так битком набит изображениями самого себя, точными, даже слишком точными. Пребывая в таком вот настроении, он и отдал себе приказ выдвинуться по направлению к Тейту; ноги выдвигаться не желали, каждый шаг давался ценой титанических усилий. К Левинсону он явился контуженным, а покинул его пьяным. Отправляясь в Галерею, Саймон понимал, что ведет себя как мазохист. Хуже того, как мазохист, который не получает от побоев удовольствия. Он не мог отделаться от мысли, что похож на этакого мирового судью-извращенца средних лет, который спит и видит, как его хлещут розгами несовершеннолетние, а потом просыпается и идет на Чаринг-Кросс-Роуд снять себе мальчика, зная как дважды два четыре, что молокосос оберет его до нитки и сдаст полиции, а та скормит бульварным газетам. Саймон взбежал по широкой каменной лестнице, бочком протиснулся в главный вход, опустил глаза долу и торопливо засеменил вдоль стен прочь от центрального зала и отдела современного искусства, содрогаясь при одной мысли, что может заметить там работы своих коллег или, хуже того, свои собственные. Отыскав убежище в ренессансной части экспозиции, он смог перевести дух, рассматривая сцены из жизни оленей и голубые дали Умбрийской школы.[25 - К Умбрийской школе (по названию области Умбрия в Италии) относятся либо примыкают такие художники, как Перуджино (1450–1523), Пинтуриккио (1454–1513), Рафаэль (1483–1520) и др. Ни одного из их полотен, равно как и работ Тициана (1476–1576, см. ниже) в коллекции Галереи Тейта нет.] Ни цвет, ни расположение фигур, ни перспектива, ни религиозный символизм не говорили ему ничего. Буквально каждая черта, каждый прием этих авторов были уже стократ опошлены, смешаны с грязью и изуродованы в глянцевых и неглянцевых журналах, в современной фотографии, в рекламе. Если бы в эту самую секунду путти[26 - Путти – фигурка обнаженного маленького мальчика, часто с крыльями, излюбленный декоративный мотив живописи и скульптуры эпохи Возрождения; использовалась как стандарт для образа херувимов.] соскочил с полотна Тициана и укатил прочь на новеньком «пежо-205», Саймон бы не удивился. Он бродил туда-сюда по галерее, пытаясь заблудиться, но не прилагая особенных усилий, иначе бы у него вообще не было шансов, так хорошо он ее знал. Он помнил день, когда гулял здесь рука об руку с подружкой, ему шестнадцать, ей пятнадцать, в тот день они впервые в жизни поцеловались. Подростки переходили от картины к картине, о чем-то болтали, пытаясь справиться с волнением; Саймон смотрел то на карнизы, то на вентиляционные решетки, то на огнетушители, то на выключатели – на что угодно, только не на блистательные акварели Блейка,[27 - Англичанин Уильям Блей к (1757–1827) прославился (после смерти) не только как поэт, но и как талантливый художник. Галерея Тейта владеет богатой коллекцией его работ (акварели, гравюры, графика и т. д.).] официальную цель визита. Не так это просто – заставлять голову работать, когда шестнадцатилетний член рвется на волю из брюк, а пятнадцатилетнее сердце не находит себе места в объятой пламенем страсти груди; с тех пор Саймону больше не требовалось глядеть на план галереи – он был выжжен у него в мозгу. И все же художник не осознавал, где находится, когда вдруг поднял голову и увидел прямо перед собой две картины Джона Мартина, апокалиптического мастера XIX века, «Поля небес» и «Падение Вавилона».[28 - Мартин Джон (1789–1854) – английский художник, известен картинами и гравюрами на религиозные темы. Особенность письма – тонкая проработка деталей и изображение большого числа крошечных человеческих фигур. Описание «Полей небес», данное Селфом, соответствует действительности; картина выставлена в Галерее Тейта и в настоящее время (см. репродукцию на официальном сайте www.tate.org.uk). Название «Падение Вавилона» носят сразу несколько работ Мартина (как гравюр, так и полотен), но ни одной из них в коллекции Галереи Тейта нет.] Первая, казалось, представляет собой довольно обычный романтический пейзаж – желто-голубые горные цепи и долины, простирающиеся до размытого горизонта; присмотревшись внимательно, Саймон заметил, что дымок, поднимающийся на переднем плане из расселины, на самом деле не дымок, а полчище ангелов, летящих куда-то, целый рой. Ангелов было так много, что становилось ясно – масштаб картины совсем не такой, как видится на первый взгляд. Сначала Саймон решил, что перед ним вид с птичьего полета на небольшую долину, миль 30–40 из конца в конец; теперь он понимал, что глазу открываются многие сотни миль фантастической страны, погруженной в неизреченную нирвану, инопланетный мир, исполненный в какой-то невозможной технике, больше похожей на современную, с применением краскопультов и компьютеров, чем на манерную, размеренную технику прошлого. Вторая картина – «Падение Вавилона» – одновременно дополняла и изменяла впечатление от первой. На ней кружился чудовищный вихрь из камня, дерева, воды, огня и плоти, низвергающийся в невидимую пропасть и сметающий все на своем пути. Стихия не щадила вавилонян, пожирала их целиком в один присест, люди кувырком летели в бездну, их развевающиеся бороды были лишь пеной на гребне этой смертоносной волны. Похоже, Мартин хотел сказать, что… что? Ничего конкретного, он просто был заворожен исполинской катастрофой, которую сам же и написал. Лишь одну мысль он хотел донести до зрителя: этот элемент, это зерно взрыва содержалось в самом сердце Вавилона, оно просто спало, замурованное в его камне и нерушимости. До времени… И раз так, то велика ли разница между Вавилоном и Лондоном? Велика ли разница между полями небес и сизыми пустошами грозовых облаков, этими грязными клочьями шерсти, ласкающими брюхо пролетающих по небу самолетов? Так ли она велика? Саймон, надо сказать, относился к подобного рода откровениям с большим недоверием. Сколько раз он, на поводу у инстинкта, пускался очертя голову в работу и в конце концов все равно оказывался в тупике! Но в чем он никогда не сомневался, так это в том, что, если сердце говорит ему: «Это стоящий образ», оно не обманывает. И здесь он понял, что нашел подмостки вдохновения, которые смогут удержать его – пусть даже его работы будут напоминать модели, собранные из детского конструктора. Поэтому на следующей неделе он принялся за серию современных апокалиптических этюдов. В руках Джона Мартина кисть или резец могли человеческое тело осквернить, а могли сохранить в целости, но всегда оставляли его самим собой, уникальным в своей неповторимости. Саймон Дайкс лишал человеческое тело и этого, изображая на холсте некие подобия термитов из ланговского кошмара, многомиллионные армии рабочих муравьев, одинаковых по форме и в форму одетых. У него и правда выходили насекомовидные люди, у которых не было ничего, кроме панциря, внешнего скелета. Эти фигуры выстраивались в каре, усаживались в ряды, занимали сиденья гигантского, размером с Шартрский собор,[29 - Шартрский собор – шедевр готической архитектуры XIII в., в городе Шартр, Франция.] неуклюжего аэробуса; бесконечные хоры и трансепты фигур читали не книги, а доски с тонко вырезанным текстом, или играли в «Тупого Конга», нажимая кнопки неестественно дергающимися пальцами, отмахиваясь от падающих на голову миниатюрных пластиковых клиторов.[30 - «Тупой Конг» – знаменитая электронная игра японской компании «Нинтендо». Выпускается с 1981 г. по настоящее время с разными сюжетными линиями: в одних версиях человек (по имени Марио) должен победить обезьяну (Тупого Конга, который обычно кидается в Марио различными предметами), в других наоборот.] Первым в серии стало масштабное полотно, изображавшее салон «Боинга-747» в миг, когда его нос таранит бетонный пол пустого резервуара в Стейнсе,[31 - Стейнс – город в графстве Суррей на левом берегу Темзы, на западной окраине Большого Лондона; там расположен комплекс водозаборных и водоочистных сооружений британской столицы.] так что крылатая машина на полном ходу разбивается вдребезги. Вырванные из кресел груды человеческих фигур по-настоящему летают – внутри самолета, пребывая в состоянии истинной невесомости, пока понятие «захоронение» не перейдет в их личной картине мира из категории процессов в категорию результатов. И как только замысел этой картины окончательно сформировался у него в голове, за ним сразу выстроилась целая вереница других. Все это были изображения самых что ни на есть безопасных, скучных и до безобразия спокойных мест, созданных современной цивилизацией, разрушаемых до основания какой-либо чудовищной силой, уничтожающей заодно и груз человеческих тел, по той или иной причине там оказавшийся. Торговая площадка Фондовой биржи, когда ее накрывает гигантское цунами; кассовый зал станции метро Кингс-Кросс ноябрьским вечером 1987 года, когда произошел взрыв;[32 - 18 ноября 1987 г. в 19:30 на станции Кингс-Кросс задымился эскалатор; через 15 минут старинная деревянная конструкция целиком обратилась в пламя, которое выплеснулось в еще не покинутый людьми кассовый зал. В огне погиб 31 человек, ущерб составил около 4 млн фунтов. Именно по результатам расследования этой катастрофы в лондонском метро запретили курение (причиной была непогашенная сигарета).] автомобильная палуба пассажирского парома, когда через пробоину туда врываются зеленые воды океана и смывают за борт поток красных и синих машин; мебельный отдел магазина «ИКЕА», где толпа новобрачных, атакованная мгновеннодействующим вирусом лихорадки Эбола, превращается в один большой комок слизи. И так далее, и тому подобное, в общей сложности два десятка полотен. Если, приступая к циклу, Саймон полагал, что задуманные картины станут своего рода сатирой, иронической насмешкой над непрочностью всего, что люди считают вечным, то в ходе работы понял, что ошибался. Понял, что главным в них был вовсе не антураж. Осознал, что все это не более чем фон в детской книжке для переводных картинок, абстрактные горы и подводные скалы, на которые ребятишки могут наклеить подходящие человеческие фигурки. И что главное – именно эти фигурки. Саймон чувствовал, что человеческое тело вытолкнули за пределы обычной жизни, как бы свесили с этакого обрыва времени, и теперь оно болталось там клоуном на проволоке, пытаясь за что-нибудь уцепиться, но не находя ни выемки, ни выступа в только что отстроенной, гладкой бетонной стене современного технологизированного мира. Ветер переменился, и Саймоновы человеки поневоле согнулись в три погибели, приняли противоестественные позы – только бы выжить в этой вселенной предельного стресса. По Вавилонской башне прошла судорога, и ее население, пять сотен этажей разноязыких строителей попадали на пол, вывихнув плечи и переломав шеи, – вот что Саймон хотел изобразить на своих полотнах. Но развоплощение, разложение его собственного тела – оно вытекало из всего этого или, напротив, всему этому предшествовало? Саймон не знал. Тогда-то он и встретил Сару. Но не был уверен, что у него с ней – да и с картинами тоже – все идет как надо. Уверен он был только в одном: за последний год дни стали длиннее, наполнились работой за мольбертом и встречами с людьми, с которыми его познакомила Сара. К нему вернулось похмелье – добрый знак, потому что прежде, в безвременье, в «и» меж Джин и Сарой, он был как будто все время пьян, и вечером, и наутро. Наконец, каким-то непостижимым образом к нему вернулись дети, им вдруг опять стало с ним хорошо. Видимо, почувствовали, что, паразиты, пожирающие его изнутри, насытились. По крайней мере, на время. Где же он? На краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус, у магазина «Топ-Шоп», стоит, прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывает сигарету и разглядывает угол Риджент-стрит. У него нечто вроде приступа клаустрофобии, ломит виски. Саймону представляется, что, откуда ни возьмись, на площади появляется гигантская обезьяна и начинает топтать все, что попадается под ноги. Постиндустриальный Кинг-Конг расколошматил витрину супермаркета', вытащил из проема, зажав в кулаке как термитов, горстку извивающихся людишек, пытающихся выбраться из шерстяного леса, произрастающего у него на ладонях. Лакомые кусочки для бога, суши для всемогущего. Одного за другим он выуживал их из шерсти, внимательно разглядывал перекошенные лица, а потом запихивал в пасть, где каждый зуб размером с зубного врача. Ам-ням-ням!.. Вкусно хрустят… а как жуются! Площадь заполняет клацанье зубов и чавканье этой гигантской глотки, обезьяньи звуки заглушают городской шум. Монстр делает паузу, выплевывает регулировщика, чей жезл застрял у него в зубах. Негодная зубочистка. Потянулся, побарабанил пальцами по крыше магазина игрушек «Хамлиз» и на всю площадь проревел: «ХууууГрааааа!» Судя по всему, значил этот рев следующее: «Тело – это я. Тело – это только я. К черту Отца. К черту Сына и в задницу Святой Дух!» Потом понгид[33 - Понгиды – семейство человекообразных обезьян, куда входят шимпанзе, горилла, орангутан и бонобо (последние до 1933 г. считались подвидом шимпанзе, отсюда их второе название «карликовые шимпанзе», единственная в мире популяция живет в узком ареале тропических лесов Центрального Заира).] -гаргантюа прошелся туда-сюда, отфутболивая машины как консервные банки и пожирая двухэтажные автобусы как биг-маки; наконец чудовище присело на корточки посреди площади, напряглось и исторгло из своего нутра кусок дерьма размером с газетный киоск. Кусок сначала не желал отрываться от великанской задницы, затем вытянулся в гигантскую сигару и с пятнадцатиметровой высоты шлепнулся на бритые головы стайки велокурьеров, которые, как скотина в грозу, сбились в кучку под открытым небом. Идеальные жертвы. Саймон тряхнул головой, туман перед глазами рассеялся, проявились человечки, тараканами снующие взад-вперед. Художник взглянул на часы, понял, что опаздывает, и выдвинулся по направлению к Саре, в «Силинк». Глава 3 Зак Буснер, доктор медицины, психолог-клиницист, психоаналитик-радикал, противник традиционной психиатрии, диссидентствующий специалист по нейролептикам и бывшая телезвезда, стоял на задних лапах перед зеркалом в ванной комнате, сосредоточенно вычесывая из густой шерсти под подбородком попавшие туда крошки. На первый завтрак он съел пару тостов и, как обычно, обильно угостил вишневым джемом не только желудок, но и грудь с мордой. Он тщательно промыл шерсть вокруг шеи душем-расческой – Буснеры держали это приспособление специально для таких случаев, – но крошки почему-то упрямо не желали последовать примеру варенья и раствориться. Чем тщательнее Буснер пытался их вычесать, тем глубже, казалось, они зарываются в шерсть. Черт с ними, подумал он, приступая к одеванию, Прыгун справится с этим по дороге в больницу. Прыгуном обозначали научного ассистента Буснера, и чистка босса была одним из его основных занятий. Разумеется, босса чистили и прочие – и молодые врачи, и медсамки, и подсобные рабочие больницы «Хит-Хоспитал» как из психиатрического отделения, так и из всех остальных. В последнее время вокруг Буснера толпились и старшие сотрудники, порой даже работники администрации, и едва он появлялся в больнице, как они пытались удостоиться чести запустить пальцы ему в шерсть. Каждый старался хотя бы мимоходом почистить Буснера в знак уважения, а если это не удавалось, кланялся и удалялся по своим делам. Дело в том, что Буснер, в молодости и зрелости прославившийся в психиатрической среде как нонконформист и даже сумасброд, с приближением почтенного возраста стал в глазах окружающих действительно почтенным шимпанзе. Доктринальные перегибы так называемой количественной теории безумия, с которой он был тесно связан с первых шагов в своей карьере психоаналитика – его учил сам легендарный Алкан,[34 - Анаграммируется фамилия знаменитого французского психоаналитика и общественного деятеля Жака Лакана (1901–1981), последователя и оригинального интерпретатора фрейдизма. Анаграмма Селфа отсылает к роману «Пена дней» (1947) французского писателя Бориса Виана (1920–1959), где аналогичным образом не менее знаменитый современник Лакана философ-экзистенциалист и общественный деятель Жан-Поль Сартр (1905–1980) превращается в эксцентрического Жана-Соля Партра.] – давно изгладились из памяти ученых. Если шимпанзе вообще вспоминали про эту теорию, то рассматривали ее просто как бред группы тупых упрямцев, от души пропагандировавших какую-то забавную чушь, как было с логическим позитивизмом, марксизмом и фрейдизмом. Разумеется, все утверждения, которые теория была призвана сделать, оказались целиком и полностью опровергнуты; тем не менее в последнее время появилась новая волна апологетов старого учения, которые утверждали, что эмпирически установленная истинность или ложность гипотезы не может служить единственным критерием ее значимости для науки. Буснер снял с вешалки, болтавшейся на двери, свежевыглаженную сорочку и накинул ее на свои мускулистые плечи. Лапы по-прежнему повиновались ему беспрекословно. Он быстро застегнулся; большие пальцы, несмотря на артрит, доставлявший теперь немало беспокойства, без труда находили костяшки указательных и продевали пуговицы в петли. Затем он взял свой любимый мохеровый галстук, обернул его вокруг шеи, завязал узел и опустил воротник рубашки, управившись так быстро, что зеркало не успело отразить отдельные движения. Сей отрадный факт не ускользнул от внимания именитого психиатра и придал ему уверенности в себе. Он не стал застегивать воротник и туго затягивать узел – Прыгуну будет легче добраться до крошек. В это время одна из задних лап без всякой команды схватила со стеклянной полки под раковиной скребницу и принялась задумчиво расчесывать щеки, пока Буснер искоса разглядывал свое отражение. Резкие дуги бровей с тонким гребнем седых волос, глубоко вогнутая переносица, изящные миндалевидные ноздри, подтянутая, без малейшего намека на мешковатость морда, всего лишь пара-другая морщин на гладкой коже полной, похожей на лягушачью, верхней губы. Губы, солидные, но не толстые, изгибались полумесяцем так же четко, как и в молодости. Неплохо для без малого пятидесятилетнего шимпанзе, подумал он, зачесывая вверх длинные пряди седых волос, окружавших лысеющую макушку. Ни зоба, ни чесотки, ни язвы. Такими темпами я дотяну до шестидесяти! Диссидентствующий специалист по нейролептикам выпятил грудь колесом и потянулся. Когда его члены пребывали в движении – а в движении они пребывали почти постоянно, – складывалось впечатление, что в этом обезьяньем теле заключена поистине небывалая энергия, но когда они застывали в неподвижности, Буснер сдувался, делался похож на истощенную эрозией гору, на которой только что случился оползень. Впрочем, сей факт, менее отрадный, от внимания именитого психиатра ускользал совершенно. Что и показывать, выгляжу я безукоризненно, решил он и повернулся снять со второй вешалки твидовый пиджак, весь в катышках шерсти. Возвращение Буснера к общественной деятельности, которой он в молодые годы занимался с такой уверенностью, если не показать самоуверенностью, проходило теперь, напротив, с умеренностью – знаком приближения старости. За последние пять лет он опубликовал три книги [ «Шимпанзе, который спаривался с креслом», 1986. «Гнездование», 1988. «Истории из жизни приматолога», 1992, издательство «Parallel Press», Нью-Йорк, Лондон. – У.С.], которые вознесли его репутацию до заоблачных высот.[35 - Обозначение первого из трудов пародирует заглавие популярной книги «Шимпанзе, который принимал свою первую самку за шляпу» (1985) известного английского психиатра Оливера Сакса (р. 1933, с 1960 г. в США), которая, как и труды Зака Буснера, представляет собой изложение истории болезни одного из пациентов автора.] По сути дела, книги представляли собой собрание историй болезни его пациентов, что не помешало автору сделать все тонкости психологии и неврологии понятными весьма широкой видеотории. Это нечасто удается ученым, тем более что цель была достигнута без какой бы то ни было тривиализации. Буснер очень гордился, что никогда не позволяет себе опускаться до уровня своих читателей и зрителей. Другой любопытной чертой книг была та привязанность и самоотверженность, с какой Буснер работал со своими необычными пациентами. Он изобрел особый метод анализа и наблюдения, представлявший собой синтез объективизма и рационализма, которым его обучили в Эдинбурге в шестидесятые, изобретательной искрометности и творческой дисциплины, воспитанной в нем легендарным Алканом [подробно аналитический метод Алкана излагается им в работе «Имплицитные методы в психоанализе» («Британский журнал эфемерного», март, 1956). – У.С.], и экзистенциальной феноменологии, которой он занимался в семидесятые в больнице «Консепт-Хаус» в Уиллсдене.[36 - Уиллсден – пригород современного Большого Лондона, близ Уэмбли.] Идея заключалась в том, что Буснер наблюдал своих пациентов как в клинике, так и во внешнем мире – куда сам же их и выводил. – Самое главное, – жестикулировал Буснер своим студентам и поклонникам, – следовать интерсубъектному «чапп-чапп» подходу, то есть в известном смысле внедриться в «уч-уч» патологическое сознание пациента и взглянуть на мир его глазами. Сегодня мы уже не вправе ограничиваться жестким физиологическим подходом к известным болезням и не должны рассматривать их как мотивационно-обусловленные, тем самым попросту игнорируя их как относящиеся исключительно к сфере «хууу» [чистой. – У.С.] психиатрии… Хотя этот «интерсубъектный» подход имел очевидные и легкодоказуемые интеллектуальные и этические достоинства, иные насмешники никак не могли закрыть глаза на известные тенденции – и не привлекать к ним внимание общественности – в практике его применения, которые трудно было воспринимать иначе, чем как откровенную игру на публику. Истории болезни пациентов Буснера вызывали у видеотории прямо-таки патологический интерес из них получались настоящие детективные романы и фантастически увлекательные телефильмы. В погоне за тайнами искривленной феноменологии своих подопечных Буснер катался на водных лыжах с паралитиками,[37 - Аналогичные методы терапии применяет психиатр д-р Эдвардс в фильме знаменитого английского режиссера сэра Альфреда Хичкока (1899–1980, с 1939 г. в США) «Заворожённый» (1945).] ползал в оперу с хроническими эпилептиками и посещал танцклубы, где принимают ЛСД, с гебефрениками.[38 - Гебефреники – пациенты, страдающие гебефренией (вид шизофрении), расстройством, характеризующимся дурашливым жестикуляторным и двигательным возбуждением, разорванностью мышления, неадекватными эмоциональными реакциями, галлюцинациями. Аналогичные симптомы наблюдаются при интоксикации ЛСД.] В издательских кругах стало делом престижа приглашать Буснера с каким-нибудь его протеже на коктейли и фуршеты. Так шимпанзе с синдромом Туретта,[39 - Синдром Туретта – описан в 188Б г. французским врачом Жоржем Эдмоном Жилем де ла Туреттом (1857–1904), учеником знаменитого Шарко, и обозначен в его честь. Характерны копролалия (непреодолимое желание показывать в обществе неприличные знаки и ругательства), эхолалия (бесконтрольное повторение знаков окружающих), палиалалия (бесконтрольное повторение собственных жестов), моторные тики.] которые то и дело непроизвольно лаяли, шимпанзе, страдающие болезнью Паркинсона, чьи конечности беспорядочно дергались под влиянием дигидроксифенилаланина,[40 - Дигидроксифенилаланин – лекарство для облегчения симптомов болезни Паркинсона (при передозировке вызывает симптомы, свойственные шизофрении). Другое обозначение «леводопа».] шимпанзе с органическими повреждениями головного мозга, зажатые в стальные тиски тяжелейшей амнезии и повторяющие без конца одни и те же жесты, стали полноправными членами толпы совершенно нормальных обезьян – литературных агентов, критиков и писателей – и вместе с последними резво толкались на приемах за бутербродами и бесплатным шампанским. – Перед вами, – жестикулировал Буснер собирающимся вокруг него в таких случаях любопытным, – практическая демонстрация «грррууунннн» шимпан-зечности моего подхода к этим заболеваниям. Приводя моих пациентов в такие места, – в этот момент Буснеру обычно приходилось в срочном порядке отвлечься на экстренную превентивную чистку обсуждаемого шимпанзе, – я осуществляю в реальном времени «чапп-чапп» деконструкцию идеологических категорий, на которых основаны наши понятия о том, что есть норма, а что – заболевание. Буснер закончил одеваться и, подпрыгнув до потолка, подтянул поближе специальное зеркало на телескопической лапе, чтобы осмотреть себя сзади. Как там моя дырка? – подумал ученый, отправляя в анальную экспедицию правую лапу, которая, пробравшись через складки желто-розовой кожи, ощупала все, что смогла, а затем вернулась к хозяйским ноздрям и трясущимся губам. Буснер беспокоился – вчерашним вечером, по возвращении из «Эскарго», на него напал совершенно жуткий понос; однако результаты обследования показывали, что в проблемном регионе все чисто. Да и в любом случае у Прыгуна будет время разобраться с этим по пути в больницу, решил Буснер и, поправив одежду и удостоверившись, что пиджак не мешает потенциальным наблюдателям лицезреть великолепие его лучезарной задницы, с треском погасил свет в ванной, бодро раскачался на турнике у входной двери и, перепрыгивая от турника к турнику, отправился вниз по лестнице. Не уступающие заднице в великолепии яйца именитого психиатра весело болтались из стороны в сторону. Популярность Буснера неотвратимо шла в гору, и уже на полпути к вершине ему предложили вернуться на должность научного консультанта в больницу «Хит-Хоспитал». И пусть от него, как и раньше, требовали в самом деле заниматься нудной ежедневной работой, то есть, вы не поверите, лечить пациентов, попечительский совет как бы нехотя соглашался, что основная его роль в клинике – просто быть именитым старым профессионалом, дуайеном от психиатрии, и поддерживать своей репутацией репутацию больницы. Ему полагался научный ассистент – Прыгун, он имел право выбирать, какими пациентами ему больше хочется заниматься, и, кроме того, мог посещать другие больницы в округе в поисках интересных случаев, которые был бы не прочь включить в свои книги. В текущий момент не происходило ничего такого, что бы заставило Буснера с нетерпением ждать наступления сегодняшнего дня. С утра ему полагалось присутствовать на планерке (скучища адская), затем, во второй половине дня, он должен был показывать в Юниверсити-Колледже[41 - Юниверсити-Колледж – высшее учебное заведение в Лондоне, основано в 1828 г.] вторую публичную лекцию из заявленного цикла об аутизме. Цикл назывался «Шимпанзе, которые чистятся в одиночестве» и был обречен на успех. Вскочив на кафедру в день открытия и окинув взглядом видеоторию, Буснер не смог отказать себе в удовольствии отметить, что, кроме толпы иностранных студентов, в основном бонобо, которую именитый психиатр ожидал увидеть, присутствовало и большое число простых шимпанзе, а с ними и университетские студенты с отделений психологии и приматологии. Тем не менее сам предмет аутизма уже порядком Буснеру надоел. Все или почти все, что он хотел показать, вошло в книгу «Истории из жизни приматолога», и перспектива повторить это заново, пусть даже перед широкой и заинтересованной видеоторией, не была столь уж заманчива. Что мне нужно, думал Буснер, спускаясь по лестнице, так это какой-нибудь совершенно новый случай, новый синдром или симптом, который никогда прежде не встречался ни в психиатрии, ни в неврологии. Что-нибудь беспрецедентное, что-нибудь с намеком на необходимость пересмотра в самом широком контексте самых основ наших взглядов на природу шимпанзе! Он остановился перед последней дверью – за ней ожидала его группа, то есть беспорядок, потасовки и необходимость действием напоминать, кто здесь главный. Переведя дух и сосредоточившись, он схватился за притолоку, раскачался и прыгнул в кухню. Картина, представшая по приземлении перед глазами почтенного доктора, вытянувшегося во весь рост в дверном проеме, вполне соответствовала его ожиданиям. Буснеры были многочисленной группой, в меру традиционной, в меру современной в соответствии со своим академическим и медицинским уклоном. В любой момент в групповом доме на Редингтон-Роуд можно было застать от десяти до пятнадцати членов – куда больше, чем в других профессиональных группах среднего класса. Зак Буснер придавал большое значение тому, чтобы юные самцы «патрулировали» окрестности, частенько собственными лапами выгоняя из дому старших подростков; эти действия обычно вызывали у губастых соседей по тенистым аллеям Хэмпстеда[42 - Хэмпстед – фешенебельный жилой район на севере Большого Лондона.] эпидемию поднятых бровей и вопросительных рыков. Юным самкам тоже попадало – если первая самка группы решала, что они зря тратят драгоценную течку исключительно на спаривание с родными, Буснер лично отправлялся в город и приводил за собой десяток-другой чужаков-поклонников. Однако по мере того, как срок его царствования в группе приблизился сначала к пяти, затем к десяти, а теперь уже и к пятнадцати годам, Буснер стал придавать связям внутри группы и ее единству столь же большое значение, сколь и связям вне ее. Время от времени, когда сразу у двух, а то и у трех самок в группе была течка – а сейчас наступил как раз такой период, – Буснер с удовольствием распахивал двери дома для всех самцов своей группы, даже если их собиралась целая толпа и даже если ему приходилось раскошеливаться на авиабилеты для тех родичей, которые, находясь на Бали или Лазурном Берегу, заявляли, что никак не могут обойтись без вояжа в Лондон и спаривания с самкой из родной группы. Когда такое случалось, дом оказывался битком набит всевозможными шимпанзе от мала до велика – порой численность популяции достигала трех десятков, – и вся орава дружно принималась драться, ругаться, чиститься и спариваться. Но Буснер считал, что добродушное буйство – одна из характерных черт его группы, и вел себя как ни в чем не бывало, даже если упомянутое буйство происходило рано утром. Первой именитый психиатр заметил Шарлотту, главную самку группы; она стояла на четвереньках на лесенке из трех ступенек, которая вела из «кухонной» части комнаты в «столовую», меж тем как Давид, четвертый самец, обрабатывал ее со своей неподражаемой беспардонной беспечностью. Он даже не потрудился отложить на время утреннюю газету, так что Буснер видел, как Давид делает толчок за толчком, не отрываясь от передовицы, которую разместил на спине у Шарлотты. Стайка малышей пыталась мешать парочке, прыгая у Давида на шее. Буснер узнал только одного – своего младшего, Александра. Смелый парень, подумал он. Александр, которому было всего два года, сумел ухватиться одной лапой за провод, висевший над трясущимися телами, и, раскачиваясь на нем как маятник, с размаху бил Давида задней лапой по морде. Остальной части комнаты Буснер уделил один только взгляд, отметив, как дети разбрасывают во все стороны из чашек второй завтрак – терновые ягоды и черимойю,[43 - Черимойя – экзотический фрукт из тропиков Нового Света.] как старшие подростки чистят друг друга, как пара молодых матерей кормят грудью младенцев, как пара других готовят в «столовой» новые порции второго завтрака. Сквозь настежь распахнутые огромные, в полную высоту стен окна, выходившие в сад, где по лужайке с громким ржанием прогуливались, встряхивая гривой, два вездесущих буснеровских карликовых пони, на сцену мощным потоком изливался солнечный свет. – «ХууууГррааа!» – пропыхтел-проухал Буснер и побарабанил пальцами по косяку, как полагалось ему по статусу. Жестом он показал одной из своих младших дочерей, Пауле, чтобы та приготовила ему второй завтрак, и, вздыбив шерсть, с грознымвидом направился в сторону совокупляющихся. Когда Буснер покинул дверной проем, все взрослые самцы уже дружно пыхтели и ухали, что и спасло Давида, громкий визг которого свидетельствовал, что он вот-вот кончит. По мере того как патриарх пересекал зал, все члены группы, старые и молодые, самцы и самки кланялись ему, он же в ответ одних нежно целовал, других гладил. На лестнице стояла нестройная очередь самцов в более или менее правильном порядке по старшинству, Генри за Давидом, Пол за Генри. Буснер было задумался, как это Давиду удалось первым забраться на Шарлотту, но, обогнув стойку для завтрака, расположенную перед верхней ступенькой, увидел у мойки д-ра Кендзабуро Ямуту, побочного последнего самца группы, который энергично спаривался с дочерью Буснера Крессидой. За ним тоже стояла очередь – Колин Уикс и Прыгун. – Доброе утро «чапп-чапп», Зак, – прожестикулировал Кендзабуро, отстраняясь от Крессиды. – Хочешь «ух-ух» трахнуть младшую? – Нет, нет, – отзначил Буснер, заодно по-отечески отвесив Давиду хорошего тумака, – я сначала «ух-ух-ух», – вожак страстно пыхтел, скользнув в Шарлотту, которая подалась назад, чтобы ему легче было в нее войти, – займусь моей дорогой «чапп-чапп» старушкой. Буснер дрожал, ухал, визжал и наконец зацокал зубами от удовольствия, когда почувствовал, как мягкая, влажная подушка – седалищная мозоль[44 - Особенность анатомии шимпанзе – область промежности, набухающая в момент течки у самок.] Шарлотты – уперлась ему в пах. Но все же ему потребовалась целая минута толчков, прежде чем он кончил; все это время Александр усердно охаживал его по лбу задней лапой, а пара других младенцев каталась у него на спине, не забывая цепляться за шерсть. Да, то ли дело было в прежние времена, с горечью подумал Буснер, отходя от Шарлотты и вытираясь полотенцем, которое ему протянула предупредительная Франсес, пятая самка. Помню, как спаривался с Шарлоттой первый раз, кажется, кончил за десять секунд! «Уууух» как это было изысканно; верно показывают, молодые ни черта не смыслят в молодости! Буснер поблагодарил Франсес и прилег ненадолго рядом с Шарлоттой, расчесывая темно-рыжую шерсть у нее на ушах, пока Генри, щелкая желтыми зубами, спаривался с ней. Подняв голову, вожак заметил, что Крессида закончила спариваться с Кендзабуро и кланялась ему; на ее покрытой желтыми пятнами морде была легкая, завлекающая улыбка. Буснер расхохотался, запыхтел, причмокнул и спарился с ней за тридцать секунд, визжа от удовольствия; Крессида вторила родителю. Она всегда была его любимицей – хотя он сам не мог показать почему. Нечего и показывать, ее седалищная мозоль не шла ни в какое сравнение с теми, что у Бетти или Изабель, но было в ней что-то такое, радость, с которой она отдавалась, ее агрессивная забота о папочке. Буснер, конечно, вовсе не был самцом-шовинистом, но тем не менее никогда не отказывал себе в удовольствии прожестикулировать своим коллегам в те редкие вечера, когда они после работы заходили во «Фляжку» пропустить стаканчик-другой: – Из моих семнадцати чад к ней я испытываю самые нежные чувства… я имею в виду, семнадцати «хи-хи», про которых знаю! Спариваясь с Крессидой, именитый психиатр краем глаза отметил, что Прыгун хочет ему что-то сообщить, но решил не обращать на него внимания. Теперь же, вытираясь свежим полотенцем, принесенным какой-то другой самкой, он четко расслышал вопросительное уханье своего научного ассистента. – «Хуууу», – проухал Прыгун, затем перешел на жесты: – Тут кое-что произошло, Зак, кое-что очень интересное. – «Уч-уч» это подождет, Прыгун, я еще не притронулся ко второму завтраку, – отзначил Буснер, перемахнув через стойку в порыве посткоитального раздражения и удовлетворения. Он уселся на стул у грандиозного круглого соснового стола, занимавшего большую часть «столовой», и приказал Изабель, четвертой самке, подать ему сразу две чашки терновых ягод и черимойи. Вожак раскрыл лежавший на столе свежий номер «Гардиан» и принялся листать раздел международных новостей, пестревший заголовками вроде «Новые массовые убийства бонобо в Руанде», «Президент Клинтон призывает к перемирию в Боснии», «Обвинения в бонобизме при подборе присяжных по делу О.Дж. Симпсона». Боль, боль, вокруг только боль и насилие, ухнул Буснер про себя. Может, Лоренц в самом деле прав, и современное ужасающее состояние шимпанзечества просто следствие неадекватных попыток приспособиться к перенаселению, к утрате исконных мест обитания и образа жизни? – Босс. – Костлявый пятый самец умудрился каким-то образом вызмеиться под обеденным столом и теперь дергал Буснера за заднюю лапу. – Тут в самом деле что-то очень «гру-нн» увлекательное, мне кажется, нам просто обязательно нужно об этом по-жес… Вожак не дал ему закончить – резко убрал лапу, затем отклонился на стуле, размахнулся и нанес мощный, но ювелирный удар Прыгуну по затылку, послав научного ассистента в нокдаун; тот в полный рост растянулся на ковре цвета морской волны. Продемонстрированные проворность и сила не оставляли вопросов, почему именитый психиатр так долго правит группой. На этом молниеносная атака не закончилась – Буснер спрыгнул со стула и с треском приземлился на спину Прыгуну, водрузив обе задние лапы ему на поясницу. – «Рррррряв!» – пролаял именитый психиатр, наклонился и, схватив подчиненного за шкирку, пальцами задней лапы забарабанил прямо ему по морде: – Я тебе, твою мать, показал, недоделанный кусок говна, засунь свои лапы в задницу! Когда я захочу, чтобы ты отвлекал меня от второго завтрака, придурок несчастный, я тебя позову, а пока я показываю: засунь свои лапы в задницу, мать твою! «Уаааа!» – Простите меня, босс, простите, я не хотел, – в панике зажестикулировал Прыгун, каким-то чудом извлекший лапы из-под раздавленного Буснером брюха. – Я не хотел «ик-ик» так вас обижать, пожалуйста, не бейте меня. – Вожак слез с него, и Прыгун сразу же полуприсел на корточки и с трясущейся задницей поклонился шефу. – Ничего, все в порядке, кисонька моя, я не хотел так сильно тебя ударить, – ответил Буснер, тихо заурчав. – Ты все равно мой самый любимый-прелюбимый научный ассистент. – Он протянул лапу, которая еще горела от боли после нанесенного удара, нежно погладил Прыгуна по спине и занялся чисткой помощника, извлекая из густой шерсти, росшей у того между лопаток, кусочки чего-то похожего на засохший канцелярский «штрих». Типичный юный интеллектуал в период начала карьеры, думал Буснер, перебирая волосок за волоском шерсть Прыгуна. Мало чистится, мало спаривается. Да что там, не будь он моим личным слугой, у него бы вообще никакого места в иерархии не было, я уж молчу о пятом. Формальная ободряющая чистка завершилась, и на прощание Буснер подергал Прыгуна за загривок. Тот отполз от стола, кланяясь на каждом шагу и не прекращая жестикулировать: – Спасибо, Зак, спасибо, я признаю, ты наш сюзерен. Я восхищаюсь твоим величием, я преклоняюсь перед твоей властью над нашей группой, складки кожи на твоей заднице обнимают нас всех «гррннн». – Выводи машину из гаража, Прыгун, – резко оборвал его Буснер. – Мы отправляемся в больницу через двадцать минут, как только я доем второй завтрак. Именитый психиатр с гордым видом взгромоздился обратно на стул и принялся жевать терновые ягоды, выдавливая мощными коренными зубами сок, смакуя его. С легкостью, свидетельствовавшей о долгих годах опыта, он изгнал из своих больших узловатых ушей шум кухни, вопли младенцев, пыхтение совокупляющихся взрослых и ржание пони и снова открыл Тардиан». Попытка Зака Буснера доесть второй завтрак за двадцать минут потерпела сокрушительную неудачу: неожиданно появился молочник со счетом за прошедшие две недели, что было расценено как повод к новому раунду спаривания, равно как и визит Дейва Второго, еще одного Буснеровского чада, сотрудника общинной организации бонобо в Хакни.[45 - Хакни – жилой район на востоке Большого Лондона.] Когда все присутствующие самцы по очереди покрыли Крессиду и Шарлотту, стрелка часов подошла к десяти. – Ну что ж, я пополз, дорогая, – обратился Буснер к Шарлотте, которая по-прежнему лежала на ступеньках; из ее влагалища капельками сочилась кровь. – Постарайся не переборщить со спариванием, вспомни, что приключилось в прошлую течку. «Грннн» думаю, сегодня буду рано. Да, вообще собираюсь после лекции домой, хочу почитать немного в семейной обстановке. «Ххууу?» [что думаешь? – У.С.] – Хорошо, Зак, но ты же знаешь, как трудно им отказать, сейчас в доме столько старших подростков, что тут подела… – Она бросила заламывать лапы – один из означенных старших подростков, Уильям, как раз принялся крутить в разные стороны пару полотенец, намереваясь таким умилительным способом привлечь внимание Шарлотты. Буснер пристально поглядел на Уильяма. Молодой самец был отлично сложен, мог гордиться лоснящейся черно-коричневой шерстью, изящными дугами бровей, вогнутой, как надо, переносицей и бледной мордой – Буснер до мозга костей. – «ХуууГрнн», – промурлыкал Уильям, делая тон то выше, то ниже, а затем перешел на жесты: – Тетенька, можно я спарюсь с тобой, пожалуйста, ну пожалуйста «хуууу»? Глава семьи подошел к Уильяму и левой – значительно менее артритной, чем правая, – лапой несколько раз наотмашь съездил ему по морде. – «Рррряв»! – пролаял он, затем показал: – Оставь свою несчастную тетку в покое, разве ты не видишь, что у нее творится с влагалищем. В эту течку у нее предостаточно взрослых самцов, не хватало ей еще спариваться со всякими молокососами вроде тебя. Уильям ретировался в сад, хныча и жестикулируя: – Извини, вожак, извини, тетенька. Буснер обернулся и еще раз окинул взглядом столовую и беснующуюся орду шимпанзе. – «ХууууГраааа!» – пропыхтел-проухал он, чтобы мощь его голоса – а стало быть, и его физическая сила – хорошенько запечатлелись в сознании собравшихся. Взрослые самцы оторвались от чистки, еды и спаривания и помахали ему на прощание лапами. Довольный, Буснер покинул комнату. На ступеньках его догнала малышка Мериголд, четырехлетка, неся в лапах портфель. – Вот, дядя, держи, – показала она. – Удачи на работе. Буснер схватил забытый предмет и одарил юную самку слюнявым поцелуем. После чего, повертевшись перед зеркалом в прихожей и еще раз проверив состояние ануса, именитый психиатр прошествовал в парадную дверь. Глава 4 Метрдотель клуба «Силинк» встретил Саймона подобострастно-тошнотворной улыбкой, опознав в художнике, не удостоившем его и кивка головы, типичного наркомана – уже под кайфом, но притворяется, будто трезв как стеклышко. Клуб, хотя и располагался в подвале, «подпольным» считаться никак не мог. С улицы вниз ко входу вела лестница – два марша, широкие ступени, устланные плюшем, охряные стены, светящие в небо лампы с уродливыми металлическими сетками вместо плафонов. Полумрак, омут для посетителей. В таком месте легко вообразить судилище; судья кричит: «Приговариваетесь к пожизненному подключению!», и ты с ужасом осознаешь, что остаток дней проведешь в сетях «Сил инка». Распахивающиеся в обе стороны двери вели в главный зал, где господствовала необъятная барная стойка, этакое толстенное пузо из кожзаменителя, перепоясанное хромированными металлическими ремнями, затянутое в корсет из зеркал и стальных подвесок. Посетители «Силинка» – или, если хотите, члены клуба, хотя слово «клуб» в данном случае было призвано привлекать возможно более широкую публику, а не наоборот (как обычно и бывает в заведениях, кричащих на каждом углу, что они «не для всех»), – частью свисали со стойки, частью прятались в раковинах-креслах, расставленных по раковинам-альковам, частью взмахивали кожаными плавниками и вплывали в ресторан, располагавшийся на галерее, частью ныряли в пучину туалетов и комнат для игры в настольный футбол, располагавшихся этажом ниже. Однако большинство клиентов застревали именно в баре, приклеенные к створкам кресел-раковин и друг к другу собственными развесистыми языками. Если бы кому-то пришло в голову отправиться в «Силинк» на рыбалку, протралить все его коридоры и вестибюли, то даже хорошая, мелкоячеистая жаберная сеть из моноволокна принесла бы своему хозяину всего лишь парочку ошарашенных официантов или случайных гостей, занырнувших в незнакомое место. Нет, настоящих местных завсегдатаев промышляют иначе. В клубе таковых два вида, и на особей первого из них ходят с ящиком или клеткой, а в качестве приманки берут возможность стать знаменитостью, сплетни, слухи или деньги, либо попарные комбинации – сплетни о деньгах, слухи о знаменитостях и так далее. Все это донные жители, незатейливые и простые, которые погружаются в подводный мир «Силинка» с единственным, по-детски чистым желанием – узнать, до какой низости, ах извините, глубины они смогут опуститься. Что до особей второго вида, на вкус они точно такие же постные, а ловятся и того проще. Человеку с длинными руками нужно лишь дождаться отлива, который случается в «Силинке» дважды в сутки, в полдень и в три часа утра, когда бар представляет собой покрытую илом равнину, и выйти на плоскодонке в море тусклого света забранных решетками ламп, не забыв прихватить с собой нож, чтобы легче было отделять добычу от ковра. Ибо эти особи – двустворчатые моллюски, гермафродиты, все до единого; безглазые, слепые, за долгие века эволюции полностью утратившие щупальца, не считая разве только последнего, этакого рудимента, годного лишь на то, чтобы, дрожа, поднимать бокалы и вставлять в рот сигареты. Они неподвижно сидят и пропускают сквозь себя потоки разговоров – тем и питаются. Иные утверждают, что если в их ограниченное, зажатое створками раковины сознание – поднос для визиток, заваленный приглашениями на модные тусовки, – поместить хоть каплю подлинной оригинальности, хоть зернышко вдохновения, то они смогут принять его, соорудить вокруг него капсулу из солевых выделений и в конце концов превратить если не в жемчужину мудрости, то по крайней мере в нечто похожее на объект культуры. Порой с этим соглашался и Саймон, – но лишь когда был сильно пьян и доволен жизнью. Очень сильно пьян и очень доволен жизнью, настолько, что был готов согласиться много с чем еще – например, с мыслью, будто жизнь в целом неплохо устроена и, уж во всяком случае, не предполагает его немедленного истребления. Иначе ведь и быть не может, раз он ею так доволен. Когда Саймон вошел, Сара по-прежнему сидела у стойки. Она увидела, как художник медлит в дверях, как его чуть не втаптывают в пол двое незнакомцев – им бы в борьбе сумо выступать, а не по клубам шляться, – как он в поисках Сары разглядывает посетителей, вытянув шею и одновременно опустив глаза, а то еще заметят, будет неловко. Самый вид его стрелой поразил Сару – куда бы он ни входил, он входил в нее, откуда бы он ни выходил, она воспринимала это как скользкий, теплый выход из нее самой. Она расклеила бедра в предвкушении, махнула рукой Джулиусу, давая понять, что компашке вскоре понадобятся его услуги, обернулась к солнечным мальчикам и веселым девочкам, известила их о появлении Саймона и приняла исходную позу, лицом к художнику, широко раздвинув ноги, ведя его к се'бе, как лоцман. Саймон и Джулиус подошли к Саре одновременно – первый спереди, второй сзади. Саймон наклонился и поцеловал сначала один уголок ее губ, затем другой. Сара погладила его по затылку, по укрытой волосами коже, нагнула его голову ниже и повернула так, что их губы соприкоснулись – и в тот же миг два языка змеями, слепыми землеройками выползли наружу и переплелись. Ее точеные колени взяли его бедра в клещи. Сара не отпустит Саймона, не даст ему заказать коктейль, пока не удостоверится, что это он, что он пришел, что он здесь, что заброшенное в недра Лондона лассо из эрегированной плоти поймало нужного человека, что этот человек стоит сейчас перед ней. Саймон тоже почувствовал облегчение, облегчение в ее привязанности к нему, в том, какие формы принимает эта привязанность – еще одно сообщение из разряда помниутебяестьтело, но иного рода. Трусы разом отлипли от задницы, одежда, укутавшая клейкую плоть, высохла, словно в рукава и штанины подул холодный, сухой ветер. Щетина на шее улеглась, превратилась в мягкую шерсть, слюна во рту из кислой стала сладкой, туман перед глазами рассеялся. Сара ладонью, не отпускавшей затылок Саймона, почувствовала его замешательство, смущение от того, как страстно они целовались, и все равно не отпускала, бросала ему вызов – посмеет ли он как-то оттолкнуть ее. Он, разумеется, посмел. – Здравствуй, милая, – сказал он ей, а затем обратился к Джулиусу. – Дружище, как я рад тебя видеть. Мужчины пожали друг другу руки. Неподражаемый коктейльмейстер, бармен из барменов, возвышался за стойкой. Белый фартук, белая сорочка, черная бабочка, завязанная с легкой небрежностью, как у настоящего денди. Отраженная зеркалами спина выглядела так же безупречно. Ряды бутылок дружным хором провозглашали, что готовы излечить Саймона от любого недуга на свете, а Джулиус, словно заправский аптекарь, уже готовил склянки, чтобы смешать нужное снадобье. – Да будет мне позволено, сэр, – торжественным, низким тоном пропел он, – утолить вашу благородную жажду. Саймон одарил Джулиуса взглядом, полным бесконечного уважения, словно бы впервые видел столь великолепно воспитанного бармена и впервые находился в «Силинке». Он расправил плечи, понимая важность и торжественность момента, одернул свой ничем не примечательный пиджак и засунул грубоватые руки в ничем не примечательные карманы ничем не примечательных черных брюк. Будь у Саймона на шее ничем не примечательный галстук, он бы и его, несомненно, подтянул и лишь потом произнес: – О, разумеется. Мне большой «Гленморанги», а потом – «Сэмюэл Адамс».[46 - Марки соответственно шотландского виски и американского пива.] А тебе, мартышка моя? Как обычно? – Шляпка кивнула. Рядом с Сарой появился Тони Фиджис, подмигнув художнику и со значением высморкавшись в бумажное полотенце. – Саймон… – подчеркнуто медленно произнес он, и мужчины, немного стесняясь, обнялись, стоя боком друг к другу; шрам Тони изогнулся. Перед Сарой на стойке возникли заказанное виски и коктейль. Художник спросил Тони, не хочет ли и он чего-нибудь, задал аналогичный вопрос Брейтуэйтам и Табите, которые вслед за Тони подкрались к Саймону со своим насморком той же этиологии. Сопливые дети терпеливо ждали выпивку – ведь они были хорошие взрослые. – Саймон, – растягивая слоги, повторил Тони, – как выставка? – Открыли ее, – щелкнул в ответ пальцами Саймон, – не сказал бы, что распахнули, но открыли точно. Один из братьев сунул ему в ладонь бумажный конвертик, их бедра соприкоснулись, руки потерлись друг о друга. Теперь у Саймона были при себе наркотики, и все его действия стали отныне противозаконными. Он вопросительно поглядел на Сару, и молодые люди не мешкая покинули компанию, пересекли бар, вышли вон и направились вниз по лестнице в зал, стилизованный под паромную автомобильную палубу. Спустившись, Саймон подошел к стене, где, будь это не клуб, а настоящий паром и настоящая автомобильная палуба, располагался бы иллюминатор, и развернул конвертик под лампой, освещавшей висевшую на стене политическую карикатуру – топоры с надписями «урезанные пособия» и прочим в том же духе. Кокаин был желтый, комковатый. Выглядит великолепно. Саймон бросил на Сару еще один вопросительный взгляд, черная шляпка-ток снова кивнула. Художник принялся измельчать порошок кредитной карточкой, положив конвертик на корпус телевизора, стилизованного под корабельный рундук; соорудив линию, Саймон махнул кредиткой в сторону Сары: – Как прошел день? – Гммм… – Точнее? – Дрянь. Скучища к тому же. – Хочешь, поговорим про это? – Не-а. Саймон вернулся к кокаину, с хирургической точностью изобразил вторую линию, чувствуя, как крушит молекулы. Сара свернула трубочку из купюры и наклонилась вдохнуть дорожку; в этот миг Саймон изгнал из глаз перспективу. Лицо Сары превратилось в нечто бесформенное, охряного цвета, с областью розового, приходившейся на внутреннюю поверхность ноздри. Нечто бесформенное превратилось в нечто вытянутое, а затем повернулось к нему и снова стало лицом. – Саймон? – Сара протянула ему свернутую купюру. – А? А-а. Кокаин обжег нос и одновременно обезболил его. Лучшее из лекарств. Как грязная тряпка, какой мальчишки-оборванцы протирают на светофорах лобовые стекла машин, наркотик прополз по его лобным долям, одновременно очищая и затуманивая сознание. И тут он ощутил, как вытягивается в струну, даже в две струны, мистическая энергия Кундалини пробежала по его телу сверху вниз и обратно, Наверное, у меня два позвоночника, мелькнуло у Саймона в голове, пока он оттеснял свою малышку-любовницу к стене между креслами. Склеив рты, молодые люди забились в угол. Над ними, в баре, Тони Фиджис пытал одного журналиста. – По-моему, это неврологическое заболевание, – говорил Тони собеседнику, который вел в своей газете колонку про другие колонки в других газетах. – Патологическая страсть говорить, писать и делать поверхностнейшие из поверхностных вещей; этакая неглубоколалия… – Пример, пожалуйста, – ответил журналист. Он был жирный, с ванильного цвета локонами на конусообразной голове, но, несмотря на это – а может, именно поэтому, – и не думал тушеваться перед каким-то пидором. – Ну, – шрам на лице Тони свернулся в спираль, – например, то, что у тебя вчера вышло про разведение телят. – А что я там такого сказал? – В тоне толстяка по имени Гарет появились намеки на вежливость. Да, его критикуют, но по крайней мере прочли. – Главное – ты не сказал ничего нового. Мы, мол, понятия не имеем, что творится в голове у животного… – А что, имеем? – Кто его знает, но единственный источник, на который ты ссылаешься, – очередная газетная статья. – Тони, выпить не хочешь? – спросила Табита, бочком став между двумя мужчинами. Длинное изящное тело, длинные волосы. Гарет сжался и отстранился, чтобы не задеть ее, – так она была сексуальна. Троица почти что висела на стойке и издали походила на один большой куст – ветви из рук и ног, а вместо листьев табачный дым. – Отличная идея, Табита, значит, мне мартини со «Столичной»… – Просто смешать? – спросил Джулиус. – Да, но все же взболтай легонечко. Затем вылей из бокала в шейкер и сразу залей обратно, не взбалтывая. – Тони осиял Гарета своей двойной улыбкой, тот поежился от отвращения. – И вовсе никакая не газетная статья, я ссылался на Витгенштейна… на теорию Витгенштейна о личном языке. – Журналист глотнул белого и уставился на лысину критика. – Нет, ты ссылался на некую мысль, которая, как ты думал, принадлежит Витгенштейну, но на самом деле цитату ты переврал, потому что заимствовал ее в этом неправильном виде из другой статьи на ту же тему, опубликованной в воскресенье в другой газете. Ты догадываешься, о какой статье и о какой газете я говорю. – Тут Тони резко высморкался, но не учел, что в ноздре угнездилась кокаиновая сопля. Она пулей вылетела у него из носу и поразила ботинок Гарета. Хорошо, журналист не заметил – в отличие от Табиты, которая согнулась в три погибели от хохота. – Ну и что с того? Что ты этим доказал? Может, лучше обсуждать суть дела, а не просто пикироваться со мной? – Хо-хо! Суть дела. Вот как, значит? Суть дела. – Критик оживился, встрепенулся. Животные были его главной – возможно, единственной – страстью. Он жил в муниципальной квартире в Камберуэлле с престарелым Лабрадором и с матерью, которая выглядела точь-в-точь как престарелый Лабрадор. – Отлично, тогда скажи-ка мне, при каком условии, по-твоему, общество даст «добро» выращивать телят в загонах, где они не могут двигаться, не могут ничего делать, кроме как до крови биться головой о доски? Уж не при том ли, что оно твердо уверится, будто на деле животные не испытывают никакого дискомфорта, так? Гарет был не из тех, кого можно унизить. Вернее, главное свое унижение он пережил так давно, что все последующие были не более чем легкой приправой к основному блюду. Он ненавидел этого Фиджиса и этих его прихвостней, этих сексуальных девиц, этих двух черномазых, кажется немых, и этого художника Дайкса с его высокомерным снобизмом. Взглянув вниз, он увидел, что на ботинке красуется какая-то белая дрянь, незаметно вытер его о ковер – десять часов спустя соплю-путешественницу засосет в пылесос уборщик-гватемалец в синей униформе – и снова обратился к Тони: – Это здесь ни при чем. Переврал я цитату или не переврал, факт остается фактом – мы ничего не знаем о сознании животных. – Ну, современные инженеры человеческих душ – психиатры, я имею в виду, – осмелились наконец признаться, что ни черта не смыслят в депрессии. Даже не пытаются понять, что это такое, а просто дают больному лекарства и, если тот излечивается, говорят, что у него была депрессия, которая лечится таким-то лекарством. Наверное, нам нужно так же поступать и с телятами, давать им прозак[47 - Прозак – лекарство от депрессии, изобретено в 1988 г. знаменитой фармакологической компанией «Эли Лайли», составило эпоху в психиатрической фармакологии.] и, если нам покажется, что они лучше себя чувствуют, утверждать, что им в самом деле лучше. Кстати, это же новый вид мяса – от телят, выращенных на прозаке, – можно будет делать на нем состояния, как считаешь? – Ты несешь чушь. Полную чушь. – И тут Гарет притворился, будто увидел кого-то у противоположного конца стойки, кого-то такого, с кем ему нужно обязательно перекинуться парой слов, причем сию же минуту. – Прошу прощения. – Он развернул свое тело вокруг центральной оси и перешел в другую систему отсчета. Тони крикнул ему вслед: – А как насчет диазепинной[48 - Бензодиазепины – класс малых транквилизаторов (применяются для лечения неврозов), представитель – диазепам.] оленины? Табита добавила: – Или галоперидольной[49 - Галоперидол – большой транквилизатор (т. е. нейролептик), применяется для лечения психозов.] говядины? Компашка залилась натужным хохотом – все чувствовали, что немного перегнули палку. – А теперь если серьезно, – сказал Кен Брейтуэйт, старший (на три минуты) из братьев, – если уж мы едим мясо животных, подвергавшихся пыткам, может, не стоит на этом останавливаться? – Фофыфофефьэфимфкавать? – Тони заливал в один из своих двух ртов мартини, в то время как другой безучастно вздыхал сбоку от бокала. – Как насчет поедания плоти животных, подвергшихся эмоциональному надругательству? – Гммм, отличная идея. Ты имеешь в виду что-нибудь вроде систематического сексуального унижения фазанов перед отправкой их под нож? – Да, вроде того. – Или, – сказала Табита, перехватывая инициативу, – есть цыплят, подвергшихся остракизму, которые сошли с ума оттого, что их не зовут на тусовки. – Вроде тех, что выращивают на «органических» фермах фермеры-радикалы? – спросил Тони. – О! Чуть не забыла, – сказала Табита, – если мы в самом деле собираемся сегодня учудить что-нибудь радикальное, нам необходимо принять вот это. – Таблетки уже были у нее в руке, она дала по одной Тони и каждому из братьев. – Фо эфо фафое? – спросил Стив, младший из Брейтуэйтов, предварительно, впрочем, проглотив «лекарство». – Э, – ответила Табита, свою порцию она тщательно разгрызла, чтобы приход наступил раньше. – Отличная, кстати. Белая голубка. – Ого! Отныне мое любимое блюдо, – сказал Кен Брейтуэйт, запивая колесо пивом, – грудки белых голубок, выращенных на экстази. Под полом подвала, где развлекалась компания солнечных мальчиков и веселых девочек, находилась кухня, а под ней – главная канализационная магистраль Сохо, Базальгеттово[50 - Базальгетт Джозеф Уильям (1819–1891) – английский инженер-строитель, отец лондонской канализации, архитектор ряда лондонских мостов и набережных (в частности, Набережной Челси).] детище, покрытое снаружи и изнутри зелеными изразцами. Много помоев утекло с тех пор, как на монументальное викторианское сооружение последний раз падал взгляд человека, так что былая зелень поросла быльем – как для пользователей кирпичной трубы, так и для ее обитателей, миллионов истошно пищащих бурых крыс. Целые полчища грызунов населяли канализацию, проползали друг над другом, друг под другом и друг сквозь друга, словно трехмерность мира не играла для них никакой роли. Они и совокуплялись прямо на ходу, завязывая из хвостов морские узлы, а их спины тем временем бороздили вши, прокладывая себе дорогу сквозь грязную шерсть, скрывавшую мышиные тела – маленькие мешочки с органами, – и исторгая из яйцекладов, словно экскременты, зародыши будущего потомства. На площади Сохо-Сквер – где уже много веков никто не охотился[51 - Название «Сохо» происходит от старинного английского охотничьего клича.] – трахались два пса. Кобель покрыл суку, как бык овцу, – одни его передние лапы были длиной со все ее тело. Ему пришлось присесть, чтобы сначала наживить свой болт, а затем начать его заворачивать. Два тела сотрясались, лежа наполовину на лужайке, наполовину на тротуаре. Одни когти изо всех сил скребли асфальт, другие – рыли землю. Кобель дрожал, словно сведенный судорогой. Помесь овчарки с дворнягой, он был слишком велик для своей пассии, его тело накренилось, как яхта, поставившая в шторм слишком много парусов, и, когда он почувствовал, как его половой орган жестко сжимают тазовые кости жертвы, было слишком поздно – они уже развернулись задница к заднице, вот уж ничего не скажешь, спариваться – так через жопу, как самые распроклятые уроды. Стоял невыносимый собачий вой. В зеленых глубинах моря, там, где живут лишь подводные левиафаны, где до континентального шельфа не мили, а недели, член размером со спасательную шлюпку снялся с предохранителей, был спущен с пенисшлюпбалки в боевую позицию и нежно вонзился в океанских же размеров влагалище. Два чудища уткнулись друг в друга, сошлись поближе, изящно – и как это у них выходит при таких-то габаритах? – махнув хвостами, на каждом из которых с легкостью уместился бы небольшой коттеджный поселок. На нижней стороне туловищ распахнулись две ротовые бездны, обнажив заросли китового уса – заготовь его весь, хватило бы на целую армию корсетов. Раковины-прилипалы на брюхе заскребли по раковинам-прилипалам на спине. Толща воды содрогнулась от пронзительных криков совокупляющихся. Про подобных существ нельзя даже сказать, что они кончают – они такие больше, никто не знает, что они там начинают и где и когда это закончится. Землю они давно покинули, а в море – ищи-свищи. А в зале, стилизованном под автомобильную палубу, Саймон ласкал Сару. Провел пальцем по ее мягким ягодицам, нащупал под мягкой тканью юбки мягкую ткань трусиков. Сара испустила страстный вздох, навалилась на него, запихнула всю себя под его ощетинившийся подбородок, заскребла пальцами по его волосатой груди, зажатая в угол – в угол карниза, в угол ковра, в угол оштукатуренной стены. Он прикусил ей губу, продолжил движение пальцем – пришлось согнуться почти вдвое, чтобы достать рукой, – подцепил край юбки, оставил отпечаток на чернильно-черной вершине чулка, затем на белой плоти. Как настоящий художник – мазок кистью здесь, здесь и вот здесь. Мазки тут и там. Добрался до ее промежности, до изысканной паутины влажных волос. Дальше зияло влагалище. Он вообразил себе, как это выглядит, застонал. Она застонала в ответ, прошептала: – Еще, еще. Он накрыл ее рот своим, слова звучали неразборчиво, сделал, как она просила. Трусики давили на палец, он засунул его поглубже, ощупал помещение, в которое проник, стал искать место, куда нанести генетическую надпись «здесь был Саймон». Ее изящные маленькие лапки опускались все ниже и ниже, ласкали его тут, тут и вот тут, от рубашки к ремню на брюках. Саймон вспомнил, как однажды извлек из задницы сына застрявший там клиновидный кусок дерьма. – Мартышка, мартышка, – дышал он ей прямо в горло. Дверь на автомобильную палубу с треском распахнулась, в проем вплыла Табита, гогоча и расплескивая по стенам содержимое зажатого в нетвердой руке бокала. – Так, что это у нас тут? – сказала она, повернув на максимум регулятор света на выключателе. – Любовь в жарком климате, не иначе? Сара и Саймон отстранились друг от друга. Художник поднес палец к носу, смешал влагалищную слизь с соплями, клитор с кокаином. Табита плюхнулась в кресло. На ней была очень короткая юбка и что-то вроде чулок, матовых, но одновременно блестящих – они подчеркивали необыкновенную длину ее точеных ножек, оскорбительно великолепных. – Там наверху творится черт знает что, – продолжила младшая сестра, запустив обе руки в волосы и взъерошив их, типичный для нее жест. – Мы с солнечными мальчиками закинулись экстази, а вы, я гляжу, отлично проводите время и так. Сара все еще стояла в углу, задрав юбку, чтобы поправить блузку и белье. – Не знаю, что скажешь, Саймон? – Нет, правда, я никак не могу… – Не можешь или не хочешь? – У Табиты всегда такой тон, словно она насмехается над Саймоном, завлекает его двусмысленностью. Ей всегда нравились Сарины мужчины, она всегда их хотела. Впрочем, нельзя было сказать, чего здесь больше – соревнования с сестрой или всамделишной страсти. – Не могу, не должен, в конце концовке имею права. Мне завтра весь день работать, сроки поджимают, на следующей неделе выставка. – Но, Саймон. – Табита встала и подошла прямо к нему, вплотную, так близко, что он почувствовал ее запах, увидел, как у нее текут слюнки. Между ее большим и указательным пальцами, откуда ни возьмись, появилась таблетка, веселая девочка подняла руку, вывела белый кружок на орбиту между их лицами. – Следующая неделя находится на обратной стороне этой луны, тебе не кажется? – Маленький белый спутник вынужден был зайти за горизонт, но на втором витке его уже ждала посадочная площадка. Хозяин космодрома повернулся к Табите спиной, взял стакан с виски и запил «колесо». Они еще долго торчали в клубе, хотя там и в самом деле творилось черт знает что. Но, откровенно говоря, они обожали, когда в клубе творилось это самое черт знает что, обожали с головой погружаться в это теплое море антиобщения, в эту теплую пену банальностей межпланетного масштаба. Пока не наступил приход от экстази, Саймон пил, чтобы не дать кокаину разверзнуть под ногами гигантскую пропасть забвения и отвращения к самому себе, – ну а кокаин принимал, чтобы не опьянеть. Его природная раскованность еще не превратилась, как обычно, в бессмысленную развязность, пока что последнюю удавалось смолоть в порошок и исторгнуть вон сквозь щель меж хорошим и плохим настроением. Так что Саймон ходил от одного конца стойки к другому, из одного угла бара в другой и говорил, говорил, говорил. Все время шутил, удивлял окружающих афоризмами и каламбурами, встревая в разговоры с незнакомыми, порой даже откровенно неприятными ему людьми. В этот вечер солнечные мальчики и веселые девочки устроили штаб-квартиру за одним из столиков; проходящие мимо люди поневоле усаживались на подлокотники кресел, попадались на приманку, пытались понравиться. Джордж Левинсон появился только к одиннадцати, по-простецки пьяный и по-щегольски одетый. Снятого на выставке в Челси парня он где-то посеял, но на ужине у Гриндли успел подцепить другого. Компашка не очень любила, когда Джордж приходил с парнями, но на этот раз все было отлично – потому что за парнем увязалась его подружка, еще пьянее Левинсона да и, по правде сказать, пьянее любого из «прихвостней». Вдобавок девица была жутко неуклюжая – по крайней мере, компашка объяснила себе ее падение на стол именно так. Она опрокидывала бокалы, донимала всех дурацкими несмешными шутками, поносила голубых и камня на камне не оставляла от нормальных, болтала, нет, орала на весь бар о наркоте – словом, представляла собой самое настоящее сокровище, индикатор, время от времени необходимый всякой настоящей компашке; по его показаниям она измеряет свою едкость, готовность растворять и отторгать инородные тела. Саймон не отказался принять участие в веселье, помогал как мог Джорджу оторвать парня от девушки. Всякий раз, когда они брались за руки или как-то иначе демонстрировали физическую привязанность друг к другу, Джордж всенепременно встревал с криком вроде: – Скажи объятиям нет! Обниматься – преступление! И Саймон, а за ним и все остальные, вторили: – Обниматься – преступление! Да ведь это же девиз компашки, думал Саймон, глядя на всех сквозь дно бокала с виски, этакое кривое зеркало, ведь «прихвостни» касаются друг друга, только когда здороваются и прощаются. В прочие моменты – особенно во время переходов через бескрайние пустыни белых порошков – прикосновение оставалось фата-морганой. Саймон взглянул на Сару, сидевшую напротив, и очень остро это почувствовал. Почувствовал, что, возможно, больше никогда не прикоснется к ней, никогда не обнимет ее снова, никогда не прижмет ее хрупкие птичьи ребра к своим. В воздухе и правда что-то такое закрутилось, некий оптический обман отодвигал ее все дальше от него, на столько-то квадратных метров стола, на столько-то метров ковра. Сара сидела, сверкая бровями, выбеленная химическим потом, слушала, как Стив Брейтуэйт рассказывает про какую-то свою задумку, новое произведение искусства. Впрочем, она их агент, у нее работа такая, слушать братьев. Да и вообще компашка – это ее друзья, а не его. А вот Джорджу тут совершенно нечего делать, он принадлежит Саймону, принадлежит его прошлому, его браку с Джин. Он крестный отец Магнуса. Видеть его здесь, в обществе солнечных мальчиков и веселых девочек – то же самое, что видеть, как твой любимый дядя, добряк и весельчак, выходит из дверей самого отвратительного вонючего борделя. От этого несло чем-то извращенным, какой-то мерзостью. Мало того, присутствие Джорджа задавало новый угол зрения на компашку, и становилось наконец ясно, что на самом деле это просто группка испорченных детей, которые, едва взрослые отвернутся, принимаются играть в гадкие, жестокие игры. – Значит, я собираюсь пройти пешком, – говорил Стив Брейтуэйт, – от атомной электростанции в Дунрее[52 - Дунрей – город на северном побережье Шотландии. Последний энергоблок Дунрейской АЭС остановлен в 1994 г.] до самого Манчестера, и весь путь будет пролегать прямо под электропроводами. Кен же будет делать аудио– и видеозапись происходящего… – А для чего это все? – перебила девушка. – Для того, о моя юная – и малообразованная – леди, – угрожающе-обиженным тоном сказал Джордж Левинсон, – чтобы испытать на своей шкуре, что такое разные виды параллакса. Не так ли, Стив? – Именно так. Два параллакса, зрительный параллакс, порождаемый опорами линий электропередач – тем, как они выставлены, как они распространяют по стране само понятие энергии… – Цитируешь мою – еще не написанную – статью в каталоге? – взял свою нотку Фиджис. – И, конечно, параллакс энергии как таковой. По мере того как я буду впитывать все это исключительно разрушительное излучение, по мере того как ядра моих клеток начнут расщепляться, я сам, напротив, постепенно перейду в состояние истинного синтеза, и перед моим взором откроется подлинная перспектива, я увижу саму природу энергии, сырой энергии, как она работает в нашем обществе. Понимаешь? – Ни черта я не понимаю, – плюнула в ответ девушка. – По-моему, все это полная херня. Полная дурацкая херня. Это не искусство, это говно. Говенное говно, сортирное искусство. Такая херня может прийти в голову всякому, кто садится посрать, но только настоящий дебил, встав с унитаза и вытерев задницу, выйдет из сортира и в самом деле сделает то, что придумал. Это говно. – Похоже, девушка считает, что наши с тобой идеи – говно, – сказал Стив брату. Кен затянулся сигаретой и скосил глаз в сторону девушки, весьма сексуальной – в лиге по сексуальности она была бы тяжеловесом. Длинные черные волосы, неопределенно-евразийские черты лица, губы, которые, казалось, укусила пчела, нет, на такие губы пчелы должны слетаться, как на матку. – Возможно, она и права, – ответил Кен, помолчав. – Это же пока только общая идея. Саймон чувствовал себя неловко, вдвойне неловко. Во-первых, он был полностью согласен с девушкой – все, что делают Брейтуэйты, это сортирное искусство. Годное только на то, чтобы спустить его в унитаз. И даже после этого следы на стенках воображаемого унитаза придется долго драить щеткой, чистить самым настоящим «Доместосом». Все, что делали братья, полная херня, еще более никому не нужная, чем синтез шелкографии с фотогравюрой, который они до того обсуждали с Джорджем. Во-вторых, он чувствовал себя неловко, потому что был не прочь трахнуть эту девицу. Нет, не так, он хотел увести ее отсюда, куда-нибудь, где тихо и никого нет. Там бы он узнал про нее все – ее мысли, ее надежды, ее девчачьи воспоминания, а потом занялся бы с ней любовью с такой виртуозностью, что никто в целом мире не смог бы его превзойти. Бесконечный поиск, бесконечная вариация на тему факта любви. Той глубокой любви, какую он к ней испытывал. 0-го-го, подумал Саймон, экстази начинает действовать. И почему он опять вспомнил о детях? Почему именно сейчас, когда он, казалось, мог на время позабыть о них, почему именно сейчас их запах, их образ скрыл от его глаз эту девушку? Где они? В своих кроватках в Браун-Хаусе, в Оксфордшире. Спят под стегаными одеялами в цветочек, их слюнявые ротики выдыхают и вдыхают, сама сладость. В гудящем баре, разъедаемый химической дисторсией, теснимый чем-то неясным в своем колотящемся сердце, он увидел, как к нему ползут три пуповины, как они обвиваются вокруг мебели, взбираются на плечи журналистов и телепродюсеров, вызмеиваются по полу и сходятся в одной точке – в нем, угрожая вывернуть его наизнанку его же собственным чувством, желанием быть с ними рядом. Что он делает здесь с солнечными детьми, совершенно ему чужими, на кого он бросил собственных? Он снова поглядел на Сару, она наклонилась к девушке, еще больше оттесняя ее от парня, которого обрабатывал Джордж, славящийся блеском своих костюмов и тупостью техники. Что он тут забыл? Что тут забыл Джордж? Он слишком высок и слишком стар для компашки, этот продавец картин, он все время вытянут в струну, его прилизанные крашеные волосы, закрывающие лоб, его овальные очки и развесистый галстук выдают человека, которому ну совершенно нечего делать в здешних яслях для двухлеток. Видеть его здесь – все равно что видеть здесь Джин. Джин, которая глядела бы на Саймона из-под прямой челки глазами, налитыми религиозным почти-что-рвением. Да, мы, они, нас, мы дети. Дети, играем тут, как шимпанзе в ночных джунглях. Мы – ни к чему, нам нечего делать в настоящем с его доведенной до логического конца самодостаточностью, с его антиисторической страстью к самому себе. Мы просто братья и сестры в большой семье, деремся за обладание единственным ящиком с игрушками. Нам позволено приходить сюда и вести себя таким вот образом, пока в других местах живет смысл. Стоит ли в таком случае удивляться, что нам не остается ничего, кроме как стремиться к совершенно дурацким целям – выгнать прочь ее, соблазнить его, соорудить какую-нибудь площадку, с которой, разбежавшись, мы можем перепрыгнуть бездну. Ну а вдруг упадем? Вдруг вооруженные люди, какая-нибудь шайка югославских головорезов, нападут на клуб? Захватят всех этих милых людей и расстреляют, возьмут этих симпатичных девушек и изнасилуют? Шайка югославских головорезов ворвалась в клуб «Силинк». Они уложили всех, кто был у входа, расчистили себе дорогу вниз, стреляя от бедра. – Только для членов клуарррххххх… – вот все, что успела сказать Саманта – это была ее смена, – прежде чем пять пуль из калаша разорвали ее на части, хотя не в том смысле, в каком она всегда хотела быть разорванной на части. Стрелки? разбежались по коридорам. Двое ринулись вниз по лестнице к туалетам, двое ворвались в главный бар, один остался у входа, на стреме. Появление в баре двух человек с оружием не произвело никакого эффекта. Гам стоял такой, что сквозь закрытые двери шум у входа был воспринят просто как шум, ничего особенного, вытолкали, наверное, взашей пьяного – или, наоборот, впустили. Получив в силу экстренных обстоятельств временные, хотя и виртуальные, членские билеты, гости неподвижно стояли у входа, автоматы у бедра, патронташи свисают с пропотевшего камуфляжа. Они устали, чертовски устали, а тут целая толпа разодетых людей, пьют коктейли, курят американские сигареты – зрелище ошеломило их. Что же до постоянных членов клуба, те даже не заметили «новеньких». Для завсегдатаев одеты невзрачно, наверное менеджеры из какой-нибудь независимой фирмы звукозаписи, – подумали те, кто краем глаза все же заметил пришедших. А может, ребята из рекламы, любители повыпендриваться. Вторжение было настолько незаметным, что одна пухленькая юная девушка в черном бархатном платье, с обнаженной спиной, сидевшая в кресле рядом с дверью, вежливо попросила одного из гостей, более высокого и вонючего, убрать ствол автомата, потому что он щекочет ей лопатку. Бандиты тут же пришли в себя и с угрюмым видом зашагали к бару. Навстречу им, не выходя из-за стойки, направился Джулиус. Автоматчик смерил бармена взглядом. Он был еще мальчишка, но на его лице читались пережитые кошмары – коллаж из самых разных цветов, длинные зеленые мазки тошноты на белом грунте страха, круги красного гнева и отсвет синюшной смерти. Он уже дней десять не брился, щетина постепенно превращалась в бороду. От него разило каким-то гадким деревенским самогоном. Вместо глаз, казалось, тугая паутина из вен, распухшие мозги дымятся от перегрева. – Да будет мне позволено, сэр, – торжественным, низким тоном пропел Джулиус, – утолить вашу благородную жажду. Головорез был не из тех, с кем можно так разговаривать, – вдобавок, он не понимал по-английски. Возможно, в противном случае дело обернулось бы иначе – немного выпивки, пара разговоров, серия статей о югославском конфликте в нескольких газетах сразу. Но он не понимал и потому схватил Джулиуса за бабочку и со всей силы треснул его головой о металлическую стойку бара. Раздался громкий хруст – коктейльмейстер остался без челюсти. Стало ясно, что добром все это не кончится. Случившееся, наконец, заставило посетителей замолчать, однако не сразу. Те, кто был ближе к бару, видели, что произошло, и сидели с отвисшими, хотя и не сломанными пока челюстями. Другие, подальше, услышали, что у бара воцарилось молчание, и тоже заткнулись. Но те, кто сидел дальше всех, в нишах у стены – включая и компашку с прихлебателями, – продолжали мило болтать, пока через пару секунд кто-то, произнося слова «да что этот кинокритик вообще понимает в боевиках…», не повернул голову в сторону бара и невольно не осекся. – Саймон? – Маленькая, изящная лапка Сары легла ему на колено. Художник оторвал взгляд от стакана, в котором разглядывал это альтернативное будущее. – С тобой все в порядке? – Да-да, порядок. Просто достало тут торчать. – Меня тоже, – ответила она и добавила: – Отличная штука эта экстази. – Гммм… наверное… гмм… – Может… может, пойдем отсюда куда-нибудь? – Куда?… – Куда-нибудь. Глава 5 Чтобы окончательно покинуть «Силинк», компашке потребовалась целая серия неудачных попыток. Каждый раз, когда они, давясь от смеха, вроде бы собирали кворум, выяснялось, что кто-то из участников голосования снова отсутствует. Каждый раз назначали эмиссара, который отправлялся искать блудного компаньона в ресторан, в зал с телевизорами, в сортир. Но к тому времени, когда очередной нунций успешно завершал свою миссию и приводил заблудшего, выяснялось, что пропал кто-то еще. Фиджис, например, постоянно исчезал в попытках снять себе парня, равно как и Джордж Левинсон, а Табита только и делала, что ходила взад-вперед вдоль стойки, приманивая своей соблазнительной гривой одного урода за другим. К компашке вознамерился присоединиться Джулиус. Он знал какой-то сносный кабак неподалеку. Кажется, на Кембридж-Сёркус. Кажется, там торгуют сраным лондонским кокаином и уж точно можно неплохо выпить. Но на этом проблемы не заканчивались – надо было не просто собрать вместе нужных людей, но и отсеять нежелательных. Употребленные наркотики отнюдь не упрощали решение данной задачи, наоборот. Белая голубка вызывала у «прихвостней» непреодолимое желание общаться не хуже, чем жара в клубе – потоотделение. Все присутствующие были достойны их внимания – и включения в их жизнь. Пока веселые ребята орудовали ножницами, монтируя эпизод под названием «Компашка уходит из клуба», Саймон почти успел соблазнить одну полузнакомую девицу – он помнил ее по какой-то тусовке, на которой, кажется, не присутствовал, они тогда болтали про дадаизм. На сей раз он сказал ей: – Вообрази, что я – твое Дада. Я буду заботиться о тебе, защищать… – А потом растлишь меня? – захихикала собеседница, озарив его виннозубой улыбкой и отбросив волосы за спину – он терпеть не мог, когда женщины так делают, но решил не обращать внимания. – Именно так. Художник пошел на нее как посадочный модуль лунной экспедиции, намереваясь убрать ступоходы в тот момент, когда коснется пористой поверхности спутника Земли… как вдруг кто-то дернул его за пиджак. Саймон повернул голову и заглянул в глаза Кена Брейтуэйта. – Так-так, – укоризненно произнес самокритичный перформансист, – а мы давно ждем тебя у входа. И Сара, и все-все-все. – Все, кроме тебя, – ответил Саймон и, не возвращая голову в исходное положение, пошел спиной вперед – непростой трюк – к лестнице, прочь от девицы. В конце концов они покинули «Силинк» – самыми последними. Саманта как раз выставляла за дверь осевших на дне клуба клиентов. Компашка преодолела крутящуюся дверь и продолжила крутиться уже на улице – Д'Арблей-стрит. По труднопроходимым горным тропам города Лондона двигались: солнечные мальчики, веселые девочки, плюс Джордж, плюс неуклюжая девица, плюс ее молодой человек, плюс плагиатор Гарет. Эскорт составляли еще три персонажа – даже не второго, а третьего-четвертого плана, безымянные, но незаменимые: какая-то высокая, хищного вида особа в сером платье с черным корсетом поверх него – ей приглянулся Джордж, наверное, до нее не дошло, что он голубой, а может, это была вовсе и не женщина, так она себя вела; какой-то адвокат из шоу-бизнеса, который недобрал кокаина и только и делал, что говорил про жульничающих жуликов и легализацию нелегальных доходов; и какая-то милая особа, которую Саймон регулярно видел в клубе, очень-очень симпатичная, шелковые волосы, стройная фигурка, девчачье платьице, расклешенное от бедер. Слишком юно выглядит для завсегдатая «Силинка», трудно вообразить ее где бы то ни было, кроме как в детской под одеялом, засыпающей при свете ночника с диснеевскими картинками на абажуре. Нестройными рядами отряд двигался по Уордор-стрит, обмениваясь репликами. У Саймона началась отрыжка, и странный металлический привкус во рту заставил его со страстным, всеохватным отвращением возненавидеть прошедший вечер. Они с Сарой могли бы уже лежать в постели, трезвые, могли бы спокойно заниматься любовью, и ему не пришлось бы опять жаловаться на свой инструмент, как плохому ремесленнику из поговорки. А сейчас – как и обычно – у него не осталось ни малейшего желания сопротивляться, ни малейшего желания больше не пить, больше не нюхать, больше не и т. д. Жуткое, чудовищное дежа вю. Саймон испытал настоящий шок, когда понял: в эту минуту он готов употребить что угодно и даже кого угодно. Табита с Сарой шли под ручку и ссорились. Вдоль тротуаров уже ползли утренние уборочные машины, перемешивая щетками и струями воды из брандспойтов разбросанный по земле мусор. Тут и там стояли жирные черные шлюхи. – Не желаете? – спрашивали они с бесконечной усталостью в голосе, какая свойственна всем выходцам из третьего мира, – усталостью от всего, в частности от проходящих мимо веселых, в смысле навеселе, ребят. Можно подумать, мы функционеры Международного валютного фонда, а они – главы центральноафриканских правительств, хотят выбить из нас деньжат на новый лимузин. А ведь мы просто образцово-показательный батальон просвещенных искателей развлечений, сказал себе Саймон. И тотчас поправился: не-ет, мы умственно отсталый сброд похотливых придурков. Впереди маячила козлиная бородка Джулиуса. Ведет нас как пастух, вернее, как вожак. О, вот оно: мы – стадо баранов под предводительством козла! Отличительной чертой Джулиусова кабака являлись две четверки крутых лестничных маршей, первая отделяла вход в заведение от улицы, а вторая – кабинеты для гостей от танцпола. Охрана и бровью не повела – потому что с солнечными мальчиками был Джулиус и потому что они расстались с некоторым количеством банкнотов. Внутри оказалось куда больше народу, чем в «Силинке», и народу куда более разношерстного. В одном углу огромные черные верзилы, худощавые, отливающие серым, вели между собой сверхскоростные беседы на повышенных тонах, в другом они же танцевали с юными белыми девицами в коротких юбках, белых босоножках и без чулок. Внимательный к игре цветов художник не без удовольствия отметил, что даже при таком освещении, в мерцании фиолетовых, розовых и синих огней, различает шероховатые коричневые мурашки у них на икрах. Задумался, как бы он это нарисовал. Гремело регги, гудело эхо, музыка сверлила Саймону мозги: – Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, вот так вот-а вот, новый поворот, все наоборот, глянь, какой я вот, я-я-я-я-хай. И снова, и снова, и снова. С точки зрения Саймона, эти бесконечные повторы были самоцелью, можно было бы петь так: – Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, раз, и раз, и раз, вот так вот-а вот, раз и раз и раз. Лица надвигались на Саймона и проплывали мимо. Каждое, казалось, заключает в своих чертах намек на возможную интимность. Набор координат и свойств, на основании которых какой-нибудь компьютер мог бы сделать вывод о грядущих пяти, десяти или двадцати годах проникновенных разговоров и крепких объятий, мог бы выстроить модель отношений. Сара держала его за руку, но словно растворилась в тумане, растаяла на фоне пылающих охряных стен кабака. Саймон подплыл к бару и под рев динамиков заказал четыре рюмки теплой вонючей водки. Рядом нарисовался Тони Фиджис и утащил одну. Его волосы сбились набок, обнажив лысину совсем не такого молодого человека, каким он хотел казаться, шрам еще глубже врезался в щеку. – Знаешь, как они это делают? – Что «это»? – Ну, вот это. – Тони поднял рюмку повыше. – Н-нет. – Они берут вон тех девиц-тинэйджеров, выводят на задний двор, раздевают, вытирают губкой, губки выжимают в ведро, а как оно наполнится, разливают содержимое по бутылкам. – Ха-ха, – сказал Саймон. Он уже не мог смеяться, рот превратился в бетономешалку, стенки гортани онемели настолько, что он не чувствовал, как бетон затвердевает, грозя лишить его жизненно необходимого воздуха. – Саймон! Тони! – крикнула Табита с верхней ступеньки одной из лестниц. Они поднялись к ней и обнаружили в кабинете остальную компашку, которая с головой ушла в измельчение кокаина на какой-то полке, торчавшей из стены под далеко не прямым углом. – Дорожку? – Кен Брейтуэйт вопросительно взмахнул кредиткой. Что за бессмысленная карусель, подумал Саймон, но вслух произнес: – Да, отлично, Кен. – И это твоя последняя. Какие слова! Не Сара, а вылитая Саймонова мама или давно брошенная любовница. – Даниушшшто? – Взял у Кена свернутую в трубочку купюру, запихнул в ноздрю, пока она не уперлась в стенку и не смялась, прорезав кожу, как киль миниатюрной яхты, севшей на мель. То, что не сумел вдохнуть, пошло в заказанное пойло. Залпом осушил рюмку, ощутил, как жидкость тараном влетает в горло, застревает там, все-таки сглатывается, затем достал очередную сигарету – сколько он их уже выкурил сегодня? сотню? две? три? – закурил, но не почувствовал запаха дыма. О-го-го, да я же могу так продолжать до… до бесконечности. – Именно так. Мы уходим. – Да ну? – Ну да. Никто даже попрощаться по-человечески не смог, вместо слов – гортанные рыки и обезьяний вой. Сара взяла Саймона за локоть и, словно погонщик слонов, который едва заметными тычками умеет направить четвероногую, потенциально очень свирепую тушу в нужную сторону, провела его вниз по ступеням, сквозь толпу тинэйджеров, по длинному коридору, мимо двух дюжих громил в военных фуфайках, черных хлопчатобумажных брюках и наушниках от уоки-токи, и наконец вытащила на свежий воздух, под оловянные лучи лондонского рассвета. – А как же Табита? – спросил Саймон. Вопрос был специально сформулирован так, чтобы прозвучать четко и разборчиво, – возможно, ради этого художник его и задал. – А что? – Сара не сердилась, она была вся любовь. Она хотела Саймона независимо от его физического состояния, ей было не важно, способен он в данный момент на что-то или нет. Она хотела лечь, свернуться клубочком в его объятиях и так заснуть. Хотела спать с той же страстью, с какой солнцепоклонники ждут затмения, ждут смиренно, в благоговейном страхе и с все возрастающим нетерпением. На улице стояли люди, судя по виду – недавно прибывшие из Африки, и зазывали клиентов для припаркованных на Чаринг-Кросс-Роуд такси. Сара наклонилась к водителю и стала торговаться, Саймон в это время вообразил, что она проститутка, а он ее сутенер. Когда Саймон пришел в себя в следующий раз, они уже ехали на запад под звуки автомобильного радио. Передавали боксерский матч, Саймон то приседал и наносил удары вслед за словами комментатора, то уклонялся от нокаута. Бильярдным шаром они пролетели по Парк-Лейн. Смешно, подумал Саймон, как это Лондону удается быть одновременно таким свежим и бодрым и таким гнилым и разлагающимся; зеленая лиственная пена переливалась через опоясывающую парк каменную кладку, такси и утренние грузовики спешили туда-сюда по улицам, не обращая на пену внимания. А вот и «Харродс», зубчатое вавилонское всхолмление лондонской коммерции, базар, поставленный на попа. Саймон искоса глянул на Сару. Она сидела рядом, таинственно спокойная, – казалось, целая ночь бухла и наркоты никак не отразилась на ней, и только мешки под глазами говорили об обратном. Бедра сжаты, колени смотрят влево, руки сложены в замок. Шляпка-ток все так же возвышается над подушкой волос. Погладить ее? Прикоснуться к ней, такой изящной и привлекательной? Он не знал, хочет ли. Чувственный ночной марафон оставил Саймона без сил: пока он спал, его тело словно бы одели в полную боевую выкладку и прогнали через полосу препятствий, а потом за миг до пробуждения вернули обратно. Теперь вместо внутренностей – жижа, вместо кожи – чешуйчатый панцирь. Он поерзал на сиденье, ощутил, как трусы впиваются в потную промежность. Круг замкнулся – в этот самый миг такси проезжало по Слоун-Сквер. Сообщения помниутебяестьтело следовали в своем собственном ритме, сообразуясь со своими, им одним ведомыми целями. Когда я ложусь в постель, меня словно покрывают слоями воска, я превращаюсь поочередно в каждую из его прежних женщин, думала Сара, глядя, как лимонные лучи солнца играют у Саймона на бровях. Когда я прикасаюсь к ней, я думаю только о детях, отметил про себя Саймон, снова пойманный в ловушку ее обаяния, ее изящества. Какая она все-таки крошечная. Если б только найти какое-нибудь лекарство, какую-нибудь мазь, думала Сара, вроде мази Вишневского, он бы втирал ее в меня, сначала бы мне жгло все тело, а потом она бы впитывалась и воск таял, и я бы тогда чувствовала, что его ласки свежие, новые, что в этот миг его прикосновения перестают быть лишь отзвуком былых прикосновений к былым любовницам. «Папка, подотри мне попку… Ну подотри мне попку!» Высокие нотки неуместного приказного тона, светлые волосы, маленькая головка, зажатая между бедер. Изгиб ягодиц, а за ними, за этими идеальными изгибами – край туалетного сиденья, пластиковая излучина. Он откручивает немного от рулона, отрывает кусок бумаги, чувствует, какая она сухая, скрипуче сухая, как наждачная.[53 - До самых последних времен Великобритания «славилась» крайне низким качеством туалетной бумаги.] Сам наклоняется вперед, проводит сложенным вдвое листом в ложбине между ягодицами: «Аааа! Папка, мне больно, мне больно…» Где мои дети, подумал Саймон. Где они, черт возьми? В Оксфордшире, в Браун-Хаусе, со своей матерью, где ж еще. С ними все в порядке, в полном порядке. И я скоро увижу их, всех троих, перед ними я снова стану маленьким, превращусь в стенку для лазания. Я очень скоро их увижу, всего и ждать, что два дня. Такси промчалось по Кромвель-Роуд, в пальцах у Саймона бесполезно горела очередная сигарета, дым уносился в приоткрытое по требованию шофера окно. Сосредоточенный на западной оконечности Лондона Ближний Восток уже проснулся, мертвенно-бледные люди в одежде, нет, в хлопчатобумажных мешках цвета хаки, спокойно перебирали четки – боролись с беспокойством, – направляясь по своим делам мимо отелей. Сара глядела в никуда сквозь гигантский, размером с дом рекламный щит, установленный на углу Уорик-Роуд. Это было электронное табло, на нем горели цифры – ровно столько IBM-совместимых компьютеров с системой «Виндоуз» продано по всему миру. Сара моргнула, за ней моргнуло и табло, высветив результаты какой-то сделки, совершенной в Сеуле или в Сиракузах. Сара подумала: интересно, а что, если эти цифры означают число женщин, которых он имел в своем воображении? Мириады влагалищ, в которые он желал бы скользнуть? Миллионы венериных бугров, на которые он намеревался взобраться?[54 - Аналогичный образ использует французский шансонье Жорж Брассанс (1921–1981) в песне «Медные трубы».] Электронное табло предложило свою версию – два миллиона триста сорок шесть тысяч семьсот тридцать четыре. Сара подумала: нет, это заниженная, до невозможности заниженная оценка. А вот и Баронс-Корт, вдали виднеется стеклянный корпус «Ковчега» – уродливого нового бизнес-центра, который подавлял все и вся в районе Хаммерсмитской эстакады. Квартира Сары пряталась в лабиринте маленьких улочек, скрытых за корпусом библейского плавсредства. Скоро они будут дома. Дома в тени «Ковчега» с его пятнадцатью этажами стекла и бетона, вздымающимися над крышами соседних домов и грозно нависающими над ними. В тени великанского морского чудовища с плюмажем из антенн и спутниковых тарелок, соединяющих его с эфиром, готовых принять информацию, что голубь с оливковой ветвью в клюве замечен на другом конце света. В тени корабля, груженного бродячим зверинцем, с которым так удобно уплыть от потопа, прочь из гибнущего города, а потом кинуть якорь у зеленого берега, где суждено продолжиться прекратившейся было эволюции. – Не спи, мартышка, – сказал Саймон, но заметил, что опоздал, – Сара уже расплачивалась с таксистом. Тот был молод, длинные руки торчали, словно спички, из широких коротких рукавов пестрой рубашки. – Эй ты, никакая она тебе не мартышка, – бросил он через плечо, уставившись в налитые кровью глаза Саймона, отражающиеся в зеркале заднего вида. – Чего-чего? – Саймон уже собирался выбраться из машины. – Никакая она не мартышка. – Это ласкательное, – ответил Саймон, одной ногой стоя на тротуаре. – Откуда я родом, там с мартышками не ласкаются, там их жрут. Жрут или убивают. – Ох, я не знал. – Что это я с ним так вежливо, подумал Саймон. – И откуда же вы родом? – Из Танзании, вот откуда. Откуда я родом, там большое озеро, там мы охотимся на мартышек, жрем их мясо… нам нравится. Вкусное, чтоб мне сдохнуть. Особенно у шимпанзе, да, особенно у них. Они жрут нашинских детей, а мы ихних. – He может быть. Я думал, шимпанзе – обезьяны, а не мартышки… – А, обезьяна, мартышка, макака, какая разница. В буше мы жрем и то, и другое, и третье. Мы по-другому не можем. – Последнюю фразу шофер произнес с напором, как будто Саймон собирался возмущаться подобным обращением с животными. – Не можем – иначе не выживем. – Конечно, конечно, я понимаю. – Саймон уже стоял на тротуаре, Сара возилась с ключами; прежде чем захлопнуть заднюю дверь, он наклонился к водителю и заговорщицким тоном, как мужчина мужчине, сказал: – Со мной та же история. Мне нужно мясо этой мартышки, – он показал на Сару, которая никак не могла попасть в замочную скважину, – иначе я не выживу. Шофер нахмурился, переставил рукоятку коробки передач в положение «езда» и укатил. Саймон направился к дому по выложенной плиткой дорожке, между рядами горшков (справа – с цветами, слева – с травой). Вошел, осторожно затворил дверь; толстое стекло зазвенело. На мгновение задержался в вестибюле с трапециевидным полом, кое-как прикрытым чем-то бежевым, а затем распахнул другую – цвета магнолии, из композитного материала, наверное МДФ, – в квартиру Сары, располагавшуюся прямо на первом этаже. Закрыл и ее за собой – нерешительно, но со свистом. Сара стояла в гостиной у музыкального центра, лаская свою собаку, Грейси, толстого золотистого ретривера; изо рта у старой суки почти все время текли слюни, ей едва хватало сил встать на задние лапы и дотянуться Саре до колен. Волосатое брюхо стелилось по полу, хвост усердно выбивал пыль из марокканского ковра. – Привет, милая, – повторяла Сара, – привет-привет-привет… Она почесала собаку за ушами и под подбородком, потрепала по загривку, погладила по пузу, поиграла складками отвислой кожи. – Привет-привет-привет. – Грейси тихо урчала от удовольствия, иногда приглушенно скулила, то погромче, то потише. – Милая, ну что ты, хозяйка уже дома… На стене висели картины; было раннее утро, солнце отбрасывало резкие тени, как нельзя рельефнее подчеркивая незатейливость полотен, – казалось, у них не одна, а две рамы. Сарина квартира, уютная, изящная, отделанная красноватым, теплым на вид деревом, уставленная нежно-голубым фарфором, заваленная прибранными и неприбранными вещами, – этакий музей сувениров, материальных воспоминаний о собранной по крупицам жизни – казалась, несмотря на все это, оголенной, вытравленной лучами утреннего солнца и принятыми за ночь наркотиками. Саймон прошелся туда-сюда, опуская жалюзи, задергивая шторы, останавливая светотечение, накладывая жгуты на раны в тщетной надежде сохранить начинающийся день на потом. А Сара все ласкала собаку, все бормотала: «Привет-привет-привет», а та все урчала и урчала… Немного спустя довольное урчание послышалось и из другого места. – Вот я уже и дома, вот я и здесь, – или, точнее: – Вот я и здесь… а теперь вот здесь… Саймон ласкал Сару. Она лежала поперек кровати, край матраца приходился ей под лопатки. Саймон лежал поперек Сары, волосатые бедра поверх бритых. Он приподнялся на левом локте и, как ребенок, со страстью отдался процессу – читал ее, как книгу. Одной рукой гладил ее светлые волосы, от лба до затылка и ниже, вдоль вытянутой спины, а другая рука трудилась между ягодицами, вдоль бедер. Костяшками большого пальца задержался там, потом скользнул дальше, остановился на верхней дуге лобка, тем временем другие пальцы принялись расправлять ее половые губы. – Вот здесь… вот здесь… – бормотал Саймон, – вот здесь… вот здесь… – Он не спрашивал, он просто констатировал, где коснется ее в следующий миг. Сарины ладони обвились вокруг его члена, одна мягко дергала за головку, другая мягко дергала за основание. Но без толку – он гнулся, точно игрушечная резиновая версия Большого Члена, ванька-встанька с инструкцией: опрокинь его, и он снова впрыгнет обратно, но не в Сару и ненадолго. – Вот здесь… вот здесь… Вот здесь… вот здесь-здесь-здесь… Что ему делать – засунуть ей палец в задний проход или сходить за бумагой и вытереть ей попу? «Папка, папка, подотри мне попку!» Как все это изысканно, как стилизованно! Этакая донельзя усложненная вариация самой идеи занятий любовью, но не занятия любовью как таковые. Школа любви, где любовник пытается изобразить манеру, в какой стал бы заниматься любовью, если бы, паче чаяния, в самом деле оказался на это способен. Саймон чувствовал, как день вступает в свои права, несмотря на все занавески. Сарино тело было таким легким под его рукой, таким легким. Может, то, что он делает, и называется «растлевать»? Саймон испугался. «Вот здесь… и, разумеется, здесь…» Где дети? Здесь или там? Сара застонала, в ее стоне слышалось: «Ну что же ты медлишь?» То, чем он сейчас занят, не имеет контекста… происходит вне жанра… Он больше не мог подавлять свое неверие в сам жанр секса, в посредническую роль тела. Рука, ласкающая ее, была точь-в-точь микрофон, случайно попавший в кадр фильма о деревенской жизни в Ломбардии XIX века. Ей нечего делать «здесь…» – еще один стон, нетерпение еще сильнее. Они чужие друг другу, они по разные стороны экрана. Маленькие лапки, схватившие его член, замедлили движения, остановились, замедлили движения, остановились, Сара сказала: – Все в порядке, в порядке… – потрепала его по загривку, успокоила. Он заснул. Дневной сон – негативный. Он показывает негативы, черные лица, пялящиеся из марева, обезьяньи черепа с паклей вместо волос, белые зрачки. А дневной сон под кайфом – Негативный вдвойне; особенно сон под кокаином, под экстази, когда корень мозга вкопан в землю, в мертвый грунт Страны снов, когда спящему словно вручают негативную подушку и укладывают на матрац, вынуждающий принимать строго определенную позу, так что лобным долям, этим синаптическим листьям, остается только беспомощно колыхаться на холодном, неистовом ветру воображения. Поласкав друг друга, Саймон и Сара отвернулись в разные стороны, схватили в охапку, что достали – подушки, одеяло, простыню, – попытались свить себе гнездо на засыпанной песком кровати, заставить сознание уйти под поверхность бодрствования и нечеловеческим усилием удержать его там, пока дыхание не сменится храпом; лица любовников исказила чудовищная гримаса. Саймону снилось, что он трахает Сару, его толчки ритмичны, мощны, кажется, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Тверд, как гранит, прочен, как сталь, входит и выходит резво, легко, точь-в-точь поршень в цилиндре, смазанный по всем правилам. Влагалище плотно сжимает основание члена, плотно сжимает сам член, плотно сжимает головку члена – раз-и-раз-и-раз, хай-яй-яй-яй-яй. Плотно, плотно, плотно. Он ощутил инфразвуковую дрожь, верный признак, что Сара приближается к оргазму, что где-то глубоко в треснувшем жерле вулкана-влагалища неторопливо закипает медленный поток горячей смазки. Он вошел в нее еще глубже, так что вся верхняя часть его тела распростерлась над ней, нависла выступом, гордой скальной полкой, более не скудная, не малая, вовсе нет. Они были в спальне, вобравшей в себя весь мир, океаны одеял, континенты подушек, биосферы вздымающихся простынь, которые поддерживали их проваливающиеся сквозь воздух аэродинамические тела на манер нагроможденных друг на друга кучевых облаков. – О, кончай, моя малышка, о, кончай, моя малышка, о, кончай, кончай, кончай… Что это со мной? Кажется, я сплю, но понимаю, что сплю. Саймон задумался во сне, а ритм регги преобразился в ритмичность толчков. А потом Саймон стал гнуться. Словно ребенок из секции по гимнастике, он делал мостик на этаком буме, воздвигнутом над пропастью небес, его спина начала выгибаться, выгибаться, выгибаться назад, все дальше и дальше, а ноги в это время исполняли какой-то трюк, какой-то фокус, кажется, хлопали подошвами под знакомые слова: «Вот колокольня, вот и приход, тут же и церковь, а в ней»[55 - Цитата из старинной английской песенки, под которую с маленькими детьми играли в ладушки, обучая их складывать руки, как при молитве.]… нет, не народ, только они двое, но уже не лицом к лицу, верхние части тел направлены теперь в противоположные стороны; любовники лишь глядят друг другу в глаза, прижав подбородок к груди. А Саймон все продолжает трахать Сару, его толчки ритмичны, мощны, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Что ни говори, эта новая поза – торсы, искаженные двойники самих себя, лежат каждый в своей полуплоскости, ее согнутые колени поверх его согнутых колен, он опирается на сложенные в замок руки и, сгибая и разгибая ноги, входит и выходит из ее влагалища – придавала процессу еще большую сладость, сочность. Хлюп-хлюп-хлюп, хлюпали Саймон и Сара. Ее влагалище такое жесткое – и одновременно такое влажное; его член, исполненный твердости, полон жидкости. Саймон снова как бы проснулся во сне, взглянул со стороны на логику сна – такого не может быть, не может он принять такую позу, это физически невозможно, чтобы исполнить такой номер, его член должен быть… очень длинным. Художник вытянул шею, опустил глаза – и у него в самом деле оказался длинный, очень длинный член, как минимум полметра в длину; более того, он рос прямо на глазах своего ошарашенного владельца. Он извлекал его из влагалища Сары, из ее лучезарного розового влагалища, а тот все удлинялся и удлинялся, но одновременно утончался, словно кусок жвачки, один конец которой кто-то тянет, а другой зажал в своих молочных зубах ребенок. Где этот ребенок? Сара, кажется, ничего не заметила. Упав спиной на матрац, она все еще извивалась, сгибала и разгибала колени, как если бы Саймон лежал на ней. Она стонала, будто секс давался ей с трудом, будто заниматься любовью было для нее тяжелой работой. Не половой акт, а трагическая кончина. Он все больше отдалялся от нее, отходил все дальше и дальше. Она уже на другом берегу океана, а он по-прежнему пятится назад, цепляясь за все, что попадается, лапами-руками, руками-лапами. Как же она беспардонно беспечна, думал Саймон, сидит там себе на корточках, в то время как эти бесконечные метры тягучего члена истекают из ее влагалища, низвергаются на простыню, скручиваются в бухты, завязываются в узлы, все покрытые кровью. И тут Сара оказалась за окном – маленькая макака. Она лезла вверх по дереву, у них в саду рос дуб, она улыбалась Саймону через плечо, покрытое даже не шерстью, а пухом. Как-как, даже не шерстью, а пухом? При чем тут шерсть? Она меж тем добралась до нижних ветвей и присела там, пуповинообразный пенис все еще болтался у нее между ног. Ей было совершенно на это наплевать, но Саймон почему-то остро почувствовал, что все это очень, очень странно, и очень, очень важно. Тут она, наверное, что-то сделала, – по крайней мере, кто-то точно что-то сделал, потому что Саймон почувствовал, как бежит обратно в нее. Даже с такого большого расстояния – от веток до корней, от корней через гравийную площадку до дома, вверх по стене дома до окна, сквозь окно к нему, внутрь – он почувствовал, как его член снова входит в нее, всасывается внутрь влагалищем, этой сосущей ловушкой. Она словно бы нажала какую-то кнопку, и вот его, как какую-нибудь человекообразную рулетку, уже засасывает обратно в ее обезьяний кожух. Воистину, подумал Саймон, человек есть мера, рулетка, если хотите, всех вещей. Его ноги бежали, заплетаясь, через простыню, он споткнулся и упал на ковер между кроватью и окном, очень больно ударился, тут его снова дернуло вверх, дернуло грубо, он перевалился через подоконник. У-ух! Саймон упал на пол патио, которое построил для Сары ее крестный. Она все так же улыбалась ему с ветки, как вдруг – фьюить! – он взлетел вдоль ствола, болтаясь из стороны в сторону, задницей кверху, прямиком к ней. Последний громкий хлюп! – и Сара вобрала в себя Саймона, забеременела им. Затем, как ни в чем не бывало, погладила свои мокрые половые губы, понюхала шерсть на тыльной стороне ладони и осторожно пошла по ветке дуба. Бережно поддерживая одной рукой надутое до пределов брюхо, она мягко спрыгнула с ветки через забор в другой сад и пропала из виду. Ближе к полудню они проснулись. Свет, что струился в комнату сквозь щелку между шторой и подоконником, был уже не лимонный, а оранжевый. Саймон с такой ясностью, с такой яркостью помнил свой сон о маленькой макаке Саре, которая всосала в себя его пуповинообразный пенис и скрылась за стеной соседского сада, что поневоле отвел ему такое же место в своей личной реальности, какое в ней занимали песок на матраце, затекшее горло и крошки в уголках глаз. Нет, это был не кошмар. Тут Саймон был уверен на сто процентов. Член менял форму прямо у него на глазах, но Саймона ни разу не объял ужас, спящее сердце ни разу не забилось сильнее, спящее тело ни разу не сковал паралич. Наоборот, он даже отчасти хотел, чтобы именно так все и случилось на самом деле. Два момента, когда он по ходу сна понял, что спит, подтверждали это. Саймон приказал себе неподвижно застыть на кровати, изучая, как судороги сводят плечо, как боль в области таза пронзает его насквозь. Может, встать, объявить похмелью войну, пойти отлить? Он перевернулся на живот, наполненный кровью член, запруженный у самого основания раздувшимся мочевым пузырем, почти что со скрежетом убрался под него. Саймон сделал усилие и разорвал склеенные веки. Сара лежала рядом, под углом градусов в двадцать к примятой подушке, раскинув руки, волосы мокрые, всклокоченные. Саймон приподнялся сначала на локте, потом на вытянутой руке и оглядел ее. Край простыни она подтянула под груди, ниже простыня собралась в складки. Спина вытянулась в струну, и Саймон видел едва заметные холмы, поддерживающие ее там, где она кончалась – эта незаметность, с его точки зрения, была одним из Сариных недостатков. Были и другие – слишком тонкие губы, такие тонкие, что иногда, целуя ее, он это чувствовал, сейчас они слегка приоткрылись, обнажив острые клыки, которые – когда их обладательница бодрствовала – придавали ей этакий повседневно-вампирическии ореол, словно она подрабатывает на съемках фильма про графа Дракулу. Груди изящны и округлы, но соски никогда не твердели как следует, а мягкие соски – это же разве соски? Груди поднимались и опускались, поднимались и опускались. Припухшие веки дрожали. Может, ей снится продолжение Саймонова сна или еще что-нибудь? Саймон прикоснулся своей большой смуглой рукой к белому плечу Сары. Не толще спички, кажется, только надави – и сломаешь пополам… Черт, кто про что, а я все про это, подумал он. Да хватит же наконец! И почему мне так хочется унизить ее, осмеять нас обоих, лишить достоинства? Совершенство – ничто, ему грош цена, искать его – все равно что искать не Святой Грааль, а его пластиковую копию. Я перестану в это верить, если не выброшу эту дрянь из головы. Рука задела стоящий член, напомнив Саймону, что этот самый член у него есть и для чего он вообще-то предназначен. Другой рукой он провел по изгибам Сариного тела, прикрытым простыней, провел так, словно это ее половые губы. Саймон сглотнул, ощутил во рту характерный мерзкий привкус холодной табачной отрыжки. Интересно, способен он на такое кулинарное преступление – заставить ее попробовать это на вкус? Скрытый между животом и кроватью член дернулся. Да, способен. Она проснулась, когда его пальцы завершали атаку на ее соски из базового лагеря у основания грудей, где засели ладони. Сара, казалось, не испытывает никакого дискомфорта, ни секунды не испытывает отвращения при мысли, что на ней лежит это сонное, пропахшее водкой тело. Она завелась и не собиралась останавливаться. Подняла свою маленькую голову, туча светлых волос делала ее похожей на клоуна. Тонкие губы раскрылись, краем глаза Саймон увидел белые острия, и в этот миг она приняла его, змейка ее языка молнией выстрелила ему в рот, набухла и умерла в наполнявшей его соли. Их торсы соединились. Саймон ощутил у нее на губах гниение, почувствовал вкус ее отрыжки – как и она его. Впрочем, ненадолго – слюна все больше и больше заливала языки, смывая засохшую слизь и остатки дрянного кокаина. Все происходило резко, жестко. Припадок любви. Одной рукой он ринулся к ее лобку, сорвал и отбросил мятую простыню. Палец другой засунул в их спаренные рты, окунул в слюну и взял Сару за лобок, ввел палец прямо в нее. Сара ахнула, укусила его губу. Руку, которой срывал простыню, Саймон завел ей за спину, маленькую, детскую, едва-едва шире его ладони, и сдернул Сару с места, прижал к себе. Крохотными коготками она царапала ему спину, на ней выступил пот, хорошенько ухватиться не получалось. – Раздвинь ноги! – зарычал он ей прямо в рот. – Раздвинь ноги! Он засунул палец еще глубже, расширяя просвет между ногами, круговыми движениями тер ей клитор. Она изгибалась и вертелась под ним, как животное, которое хочет вырваться. Он отпустил ее бедра, отстранился, засунул ей в рот два пальца, затем еще один. Ощутил, какие острые у нее зубы, как напряжены все мышцы у нее во рту. Вынул пальцы, провел ими по ее лбу, затем схватил за волосы и запрокинул ей голову, растянул ее тело на подушке, так что она лежала совершенно открытая, беззащитная, дважды обнаженная. Руки Сары схватили его за член. Саймон ахнул, едва не кончив от одного этого прикосновения. Сара обхватила член руками, провела пальцами вверх, сжала, провела пальцами вниз, сжала – и снова, и снова. Потом дотронулась до мошонки, нащупала яйца, бережно взяла их в ладонь, затем провела рукой дальше, через промежность к заднему проходу. Запустила палец внутрь, помассировала, вынула палец, снова запустила внутрь, снова помассировала. Он тоже запустил пальцы в нее, согнул их, ощупал ее изнутри. Она закатила глаза, были видны только белые глазные яблоки. Он чувствовал всю тонкую текстуру этой внутренней, слизистой кожи, ощущал почти на вкус – через посредство пальцев – соленую смазку, струйками вытекавшую из нее. Он снова прилип ртом к ее рту, и она закричала в пещеру его ротовой полости, эхо волнами раскатилось по его голове. Он не отпустил ее, продолжал целовать ее, жевать. Затем скользнул по ней вниз, пробуя на вкус груди, бедра, пупок. Затем приложил язык к влагалищу, к этому влажному входу, почувствовал, как орешек клитора дрожит у него на языке. А потом снова пополз вверх. Она теребила его пенис, ее руки стали лоцманскими канатами, направляющими чуждый чарам черный, нет, белый член в предназначенную для него гавань. Во всем этом заключалась ужасная срочность, необоримая страсть, с обеих сторон громоздилась великанская воля совокупляться – такая мощная, что ее даже нельзя было назвать желанием. За дверью, в узком коридоре, старая сука Грейси услышала возню в комнате и принялась пыхтеть и царапать когтями пол, решив, видимо, что там за кем-то погоня, в которой она обязана участвовать. Крики, стоны и ритмичные стуки убедили собаку, что это заяц – убегает, стуча лапами об пол. Она схватила край шелкового шарфа, мокрыми губами, мясистыми деснами стянула его с крючка и стала мотать из стороны в сторону, пытаясь справиться с возбуждением. Саймон вошел в Сару таким сильным рывком, что ее отбросило еще дальше на подушку, и та оказалась прямо у нее под задницей. Сара закинула ноги Саймону на плечи, обхватила его затылок, и он стал трахать ее, трахать в точности так, как видел во сне, его толчки ритмичны, как метроном, мощны, его обильно смазанный член рассекает со свистом воздух и влагалище. Сара кончала каждую секунду, ее чрево грозило лопнуть под давлением. Она раскрыла рот, с каждым толчком Саймона издавая истошные крики. Крик за криком, крик за криком за криком за криком, пока он сам, наконец, не кончил в нечеловеческом пароксизме мышц мочеполового тракта и лишь тогда понял, что она уже не кричит, а плачет. Плачет, всхлипывает, ее маленькое тело сотрясают рыдания, лопатки сходятся, сжимая руку Саймона, на которой она лежит. Саймон отстранился, выскользнул из нее, снова обнял, положив одну руку ей на лобок, другой ласкал ей затылок. Он знал – она рыдала вовсе не от обиды. Это частенько случалось, когда они трахались, ее рыдания были чисто физиологической реакцией, подобно тому как некоторые женщины обильно потеют после оргазма. Так-то он и воспринимал ее слезы – как пот, выделяющийся не из кожи, а из глаз. Она все рыдала и рыдала, и он сказал: – Не плачь, я здесь, я здесь. И они снова заснули. Перед тем как опустить веки, Саймон поглядел на электронный будильник – тот показывал 12:22; а когда на нем высветились цифры 12:34, художник уже спал. Сон продолжился, но не с того места, где прервался в первый раз, а с другого, располагавшегося на временной оси немного ранее. Беседка, то есть Сарина спальня, вокруг нее змеится лес, который и образует стены, и проникает сквозь них. Высоченные стволы деревьев и плотный подлесок немного расступались там, где должен был располагаться сад. Саймон предстал перед собой в том же виде, что и до пробуждения, – делает мостик, руки выгнуты назад. А вот и маленькая макака, сидит на ветке дерева метрах в двадцати от Саймона, на корточках, но расставив ноги, так что он четко видит ее розовые половые губы и часть себя, истекающую из нее красным ручейком. Я ведь могу посмотреть на свой член, решил Саймон и тут же исполнил задуманное. Ага, значит, я и сплю, и не сплю. Держу сон под контролем. В этот миг по члену прочь от его тела пошла волна, прошелестела сквозь подлесок, по бухтам, в которые свернулся тягучий орган. Саймон видел сквозь листья другие такие же бухты, штопоры, поросячьи хвостики, лежащие на земле, опухшие, засыпанные ветками, листьями, поросшие мхом. Дальше вид закрывали деревья. Саймон окликнул Сару, которая беспечно чистила шерсть на передней лапе. – Сара! Сара! – Саймон? – Она подняла глаза. – Сара, втяни меня, втяни меня сейчас же! Я хочу быть внутри тебя. – Он показал пальцем на странное вервие, связывавшее их обоих. – Саймон? – Она повертела головой, будто пыталась отыскать его взглядом среди деревьев. Посмотрела туда, посмотрела сюда, но на полянку, где он и лежал, не взглянула. – Саймон? Сай… Ее голос затих. Она наклонилась к ветке и дернула за что-то. Саймон почувствовал рывок. Ага, она дернула за него! Играет на нем, как на струнах! Сара подтянула к себе что-то вроде веревки, несколько мотков без начала и конца. Она держала их с таким пренебрежением, будто это в самом деле была веревка, а она – какой-нибудь древесный специалист по изучению свойств пеньки. И тут, не говоря ни слова, она начала грызть эту веревку. Саймон почувствовал, как в его тело вонзаются маленькие, острые зубки. – Сара! – закричал он. – Нет!.. это же я, Сара! Она будто и не слышала его, продолжала грызть, лишь изредка прерываясь, чтобы выудить застрявший между зубами кусок плоти. Эта штука, которая связывала их, – интересно, это пуповина или пенис? Саймон не успел понять – в непонятную плоть снова вонзились клыки, Сара грызла и грызла, а он все кричал и кричал: – Сара! Прекрати! Сара, ты потеряешь меня, мы же в лесу! Но она не обращала внимания, просто продолжала грызть. И вот наконец у нее в зубах осталась лишь тонкая розовая ниточка, блестящая на фоне резцов. Сара сомкнула челюсти – и отрезала его от себя окончательно. Я хочу проснуться, подумал Саймон. Просыпайся! – скомандовал он своему телу, которое холодным, тяжелым грузом лежало поперек его воли. Просыпайся! Он попытался пошевельнуться, хотя бы немного, ибо знал – малейшее движение вырвет его из пут сна; но не мог ничего поделать. Ничего. Он напрягся и подумал: я здесь, я лежу в этом гнезде с… Сарой. Да, с Сарой, он чувствовал тепло ее тела, то ли над собой, то ли под собой. Он поплыл к поверхности… и уткнулся в Сарино тело щекой. Уткнулся в ее маленькую теплую грудь, покрытую тонкой грубой белой шерстью. Саймон Дайкс, художник, проснулся. Проснулся, лежа головой на мягкой груди своей самки. Он вздохнул и провел мордой по ее сладкому звериному телу. Глава 6 Стояла прекрасная погода, какая бывает по утрам на исходе лета. Деревья вдоль Редингтон-Роуд подставляли солнцу зрелые плоды. Запахи дрожжей и зелени наполняли воздух. Буснер окинул взглядом внушительные виллы из красного кирпича по обе стороны улицы. Несмотря на жару и спаривание, чувствовал он себя превосходно, был налит энергией и перед тем, как пробежать по дорожке и сесть в машину, набрал в легкие побольше воздуха и испустил громогласный рев, исполненный радости жизни. В ответ раздалось пыхтение и уханье соседей, иные из которых, как теперь заметил Буснер, сидели на ветвях ближайших деревьев. – «Хуууу!» – проухали они, а затем помахали лапами: – С добрым утром, мистер Буснер! – «Хуууу!» – ухнул он в ответ, весело помахав портфелем. Обмен приветствиям продолжили шимпанзе на соседних улицах, проухав свои приветствия в пригороды, где их уханью вторили шимпанзе из еще более отдаленных домов и районов, а за ними – еще более отдаленные шимпанзе, так что уханье не спеша покатилось волной в направлении Белсайз-Парка. Прыгун уже вывел машину, бордовый «вольво-эстейт» седьмой серии, из гаража, она ожидала хозяина у главных ворот. Буснер разглядел, что на заднем сиденье примостились трое старших подростков. Двенадцать лап так плотно сплелись во взаимной чистке, что вожак не мог точно показать, кто именно забрался в салон, но с удовольствием отметил, что в троице были Эрскин и Чарльз; с точки зрения вожака, оба в последнее время уделяли недостаточно внимания патрулированию окрестностей. Буснер швырнул портфель в багажник и сел на переднее пассажирское сиденье. – Ну, Прыгун, – показал он подчиненному, едва тот стронул машину с места – лапы ассистента мелькали в воздухе, так быстро он поднялся с первой на восьмую передачу. – «Уч-уч» что же такое сверхнеимоверно важное ты имел сообщить, что осмелился оторвать меня от второго завтрака «хууууу»? – Звонила Джейн Боуэн из «Чаринг-Кросс», из отделения скорой психиатрической помощи, – отмахнул Прыгун. – Она работает у шимпанзе по имени Уотли – вы ведь помните Уотли, не правда ли, профессор Буснер «хууууу»? – Еще бы «ррряяв», это же тот урод, который критиковал нашу работу с каких-то там этических позиций на последнем конгрессе Британской ассоциации психологов, в прошлом году в Борнмуте. – Он самый, он самый. Ну, так вот, похоже, Уотли намерен подставить свою задницу под самую нашу морду – Джейн Боуэн показала, что он просит у нас помощи. – «Хуууу» кто бы мог подумать… Буснер хлопнул лапой по колену и переключил внимание на толстый мохнатый коврик, укрывавший приборную доску. – Я гляжу, Прыгун, у нас обновка? – Да, купил на прошлой неделе, когда ездил в сервис, – вам нравится? Буснер дорого бы дал, чтобы иметь противоположное мнение, но не мог не признать, что новый коврик значительно лучше всех предыдущих. Он был весь усыпан геометрическими узорами – ромбами и шестиугольниками, фиолетовыми и красными, – сущий рай для пальцев передних и задних лап, если они вдруг зачешутся на предмет чистки. Буснер и сам заметил, что инстинктивно раздвигает и сдвигает ряды разноцветных ворсинок; и тут он вспомнил. – Кстати, Прыгун, – показал именитый психиатр, – попробуй-ка извлечь этот проклятый джем из шерсти у меня на шее «хууу». – Вожак, можно я! – постучал пальцами по шкуре Буснера один из старших подростков с заднего сиденья – прицельно, прямо по залитому джемом месту. Буснер резко повернулся, схватил злодея – им оказался Эрскин – за ухо и сильно укусил его за щеку. – «Рррррааааа!» – пролаял вожак и хлесткими ударами лапы сообщил подростку: – Когда ты достаточно повзрослеешь, чтобы чистить меня по утрам, Эрскин, я непременно тебя извещу. Пока же советую, дорогой мой шерстеночек, держать свои сладенькие пальчики при себе. – Прости, вожак, – показал в ответ Эрскин, силясь мордой и телом изобразить раскаяние. Но не прошло и трех секунд, как, несмотря на зияющую рану под глазом, он уже бесился вместе с братьями, прыгал по сиденью и заливался громким молодецким смехом. Взрослые шимпанзе перестали обращать на них внимание. Прыгун облизал пальцы левой передней лапы и принялся бережно расправлять липкие шерстинки у Буснера под подбородком. Тот одобрительно заурчал: – «Ур-ур-ур», – затем махнул лапой: – Ну, и чего же хочет Уотли «хууу»? – Ну, – забарабанил Прыгун по шее босса, – история вроде бы такая. Около недели назад к нему попал один шимпанзе в крайне тяжелом состоянии… – Сам приполз или терапевт направил «хууууу»? – Нет, привезли на «скорой». У самца ни с того ни с сего начался психоз; пришлось вызывать «спецназ». Ну, сами знаете, смирительные рубашки, транквилизаторы, все такое. – Вот как. Тут Прыгун был вынужден на время убрать пальцы с Буснеровой шеи – они как раз подъехали к повороту у Хэмпстед-Хилл. Час пик миновал, но поток был еще довольно плотный, в обе стороны на большой скорости неслись машины. Прыгун опустил стекло, замахал лапами и зарычал, ожидая, пока бонобо на белом «БМВ» уступит ему дорогу; повернув, ассистент продолжил: – Первые дни из бедняги и знака было не вытянуть… кстати, его обозначают Саймон Дайкс, – кажется, он довольно-таки известный художник. – Да, должен созначиться, – отмахнул Буснер. – Видел одну его картину в Галерее Тейта. Гигантский триптих, на нем изображена куча медвежат, вроде игрушечные, работают в какой-то лаборатории – ты, должно быть, тоже ее видел. – Я редко заглядываю в галереи, профессор Буснер, это не мое. – Ну «уч-уч», что ж с того, тебе нужно ходить туда почаще. Как ты знаешь, наша работа тесно связана с тем, как функционируют интуиция и нетривиальная логика, а это очень хорошо видно на примере художников. Мы ведь не ищем сухих, прямых и простых объяснений – пора бы тебе это усвоить, Прыгун… – Босс «хууу»? – взмахнул лапой пятый самец, на всякий случай съежившись в водительском кресле – вдруг хозяин решит съездить ему по морде за дерзость. – Что «хууу»? – Вы не позволите мне закончить «хууу»? – «Хууу»… валяй. – Как я показывал, когда Дайкса привезли в больницу, он пребывал в кататоническом состоянии. Ни Боуэн, ни Уотли не могли понять, в чем тут дело, – то ли это симптом психоза, то ли «спецназ» немного переусердствовал странк… – «Рррявв!» – рявкнул Буснер. Он лютой ненавистью ненавидел транквилизаторы, вообще все, что касалось психиатрической фармакологии, особенно после конфуза с подпольными клиническими испытаниями таблетки «инклюзия» от компании «Крайборг фармасьютикалс». Буснера угораздило вляпаться в эту историю, он почему-то уверовал, что препарат представляет собой панацею от депрессии. Прыгун продолжал: – А когда самец пришел в себя, они даже подползти к нему не смогли. Он все время показывал про всяких макак и зверей, вокализировал, как человек, и нападал на медперсонал – правда, без особого успеха. Тогда Уотли с Боуэн решили, что, возможно, его травмирует самый вид шимпанзе. Они изолировали Дайкса и начали с ним переписываться… – Переписываться? Что ты имеешь в виду «хууу»? – Они стали посылать ему записочки, подкладывать их на поднос с едой, а в них спрашивали, что с ним такое, как он себя чувствует и тому подобное. – И что же Дайкс им написал, Прыгун? Он как-то объяснил, почему у него случился нервный срыв «хууу»? – Он написал Боуэн, что он человек. – Прошу прощения? – Он написал, что он – человек, что в мире живут люди, что миром правят люди, что люди – доминирующий вид среди приматов, что он лег в постель со своей любовницей-человеком и заснул, а наутро она превратилась в шимпанзе, а с ней – все остальные люди на планете. – Включая и его самого «хууу»? – Ну, с нашей-то точки зрения, он выглядит как самый настоящий шимпанзе, но с его точки зрения он – человек. Он чувствует себя человеком. Машет лапами, что у него человеческое тело. Показывает, что, по его ощущениям, он совсем конкретно сошел с ума. Полагает, что мир, как он теперь предстает перед его глазами, – галлюцинация, вызванная психозом. Пока шел обмен жестами, «вольво» медленно сполз по Хэмпстед-Хилл и стал перед светофором. Прыгун собрался поворачивать налево, к больнице «Хит-Хоспитал». – Эй, ты что делаешь? – ткнул его в бок Буснер. – Прошу прощения, босс «хууу»? – Ухай немедленно по мобильному Уотли – все это выглядит ужасно увлекательно. Мы едем прямиком в «Чаринг-Кросс», посмотрим, может, при личном контакте сумеем разобраться, что это за таинственный психоз такой. Прыгун осиял босса широкой, игривой улыбкой. Он все это предвидел и большим пальцем задней лапы уже набирал на мобильном номер Уотли. Мгновение спустя на экране видеофона, установленного на приборной панели, возникла шелудивая морда Уотли. Его зрачки как-то странно блестели, что придавало ему одновременно слабый и яростный облик. – «Хууу-грааа!» – пропыхтел-проухал Уотли, Буснер с Прыгуном ухнули в ответ, а именитый психиатр даже специально побарабанил пальцами по экрану, давая собеседнику понять, что церемониться не намерен. – Похоже, ваш пятый самец убедил вас, что этот Саймон Дайкс – интересный случай, Буснер «хууу»? – показал Уотли. Его пальцы, отметил про себя именитый психиатр, были покрыты бородавками, он хитровато махал ими в самом низу экрана. – Он изложил мне, в чем дело, но в самых общих чертах. Что вы думаете по этому поводу «хууу»? – Теряюсь в догадках, Буснер. Самец у нас уже неделю. Когда его привезли, он вроде как находился в глубоком шоке – хотя теперь я готов созначиться, что у него в самом деле был приступ, нечто вроде маниакального психоза. – Как он себя вел, распокажите подробнее «хуууу». – Буснер уселся на край сиденья, чтобы не упустить ни одного жеста Уотли. – Стоит кому-нибудь из персонала появиться на пороге палаты, он забивается в самый дальний угол, причем ходит все время на задних лапах. А если мед-самка вчетверенькивает в палату, он или залезает под гнездо, или «хууу» нападает… – Нападает «хуууу»? – Именно, нападает. Однако его атаки фантастически неэффективны – мышечный тонус словно на нуле, похоже на моторно-функциональный запрет, даже, я бы показал, на частичную атрофию. В общем, несмотря на то, что он в самом деле всякий раз испытывал ужас, он всякий же раз оказывался неспособен нанести персоналу сколько-нибудь значительный ущерб, так что мы решили обойтись без смирительной рубашки и не давали ему никаких лекарств, только самое легкое седативное, потому что в целом он не представляет для окружающих ни малейшей опасности. В углу экрана появилась медсамка и влапила Уотли какую-то бумагу. – Прошу прощения, – показал Уотли. Он что-то написал на листке и махнул лапой, приказав медсамке удалиться и не дав ей даже легкого тычка в наказание за дерзость. Буснер повернулся к Прыгуну и презрительно поднял брови. Как только Уотли снова повернул морду к экрану, Буснер показал: – А что это за история с письмами про людей, когда это впервые возникло «хууу»? – Ну, когда его привезли, он не очень-то был способен выражать мысли жестами, – по крайней мере, так записано в журнале у дежурного, который его принимал. Он также вокализировал – однако вокализации были гортанные и совершенно неразборчивые, всякие странные и необычные звуки. Минуло несколько дней, прежде чем он худо-бедно восстановил жестикуляторную способность. – И «хууу»? – Ну, он только и делает, что заламывает лапы: «Пошла прочь, проклятая макака! Иди к черту, дьявольщина, порождение тьмы!», в этом роде. Я привлек Боуэн, и мы запустили переписку, чтобы попробовать поставить диагноз. Решили начать с гипотезы, что все это либо перебор с наркотиками, либо острый гипоманиакальный психоз, нервный срыв… – Он раньше лечился по нашей линии «хууу»? – Ну-у… – Не увиливайте! Лечился или нет «хууу»? – Его личный врач, некто Бом из Оксфордшира, машет, что у него бывали депрессии и что он сидел на наркотиках. Несколько лет назад у него случился весьма серьезный срыв, в это время распадалась «уч-уч» его группа, но ничего похожего на то, что мы имеем сейчас, ничего мало-мальски напоминающего психоз. Как только мы прочитали его историю болезни, сразу сменили подход на более мягкий, щадящий. Чистку он явно не переносил, так что мы положили за правило, что ни другие пациенты, ни медперсонал не имеют права к нему прикасаться. Это себя оправдало – за последние несколько дней он стал жестикулировать куда разборчивее и, собственно, написал Боуэн про эту свою галлюцинацию насчет людей. По его жестам, он, будучи человеком, лег спать в мире людей, в гнезде с человеческой самкой, а проснулся в мире, как его знаем мы… – А что с этой любовницей «хууу»? – «Хууу» с самкой, с которой он был в тот день, когда его к нам привезли? – О ком еще я могу спрашивать? – С ней все в порядке. Она, разумеется, в легком шоке, но вовсе не думает, что она – животное!.. – Вот что, Буснер, – показал Уотли, некоторое время подержав лапы в неподвижности, – вы знаете «уч-уч», я не слишком-то одобряю общую тенденцию и направление ваших исследований… – Да-да, мне докладывали. – Но, должен призначиться, этот случай не просто поставил передо мной неразрешимую задачу – эта седалищная мозоль просто жаждет, когда ее покроет такой самец, как вы. Самое удивительное – устойчивость его бредовых идей. Дела у Боуэн ползут неплохо, но ни мне, ни ей никогда не приходилось иметь дело с расстройством, которое было бы одновременно столь последовательным – у него на все есть ответы – и столь сложным. Я бы хотел, чтобы вы осмотрели его, если у вас есть… – Уже еду, – треснул Буснер по экрану, намеренно задев кнопку, разрывающую связь. Отухав с Уотли, Буснер опустил лапы. Прыгун отметил, что босс уселся по-турецки и принялся играть с монеткой – она описывала круги вокруг пальцев задних лап, переползала из одной ступни в другую и обратно, затем в игру включились передние лапы, и монетка ушла бродить по запутанному двадцатипальцевому лабиринту. Прыгун хорошо знал – это знак, что Буснер глубоко задумался, и если его сейчас побеспокоить, дело скорее всего кончится телесными повреждениями, поэтому сосредоточился на дорогое и не отрывал лапы от руля. Даже старшие подростки на заднем сиденье почуяли, что вожак занят чем-то серьезным, и притихли. Буснер же размышлял. Мысли мелькали одна за другой в такой полной ясности, какая наступала у него в голове лишь тогда, когда он сталкивался с новой патологией или незнакомой симптоматикой. В такие минуты именитый психиатр воображал себе, что ворошит термитник. Воображал, как запускает лапу в нору, где скрыты новая информация, предположения и идеи, и вытаскивает ее обратно, а в шерсти уже копошатся десятки воображаемых термитов-гипотез. Одну за другой Буснер выуживал их из шерсти и пробовал на зуб. Вот что у него получалось. Итак, имеется шимпанзе, который считает себя человеком. На первый взгляд обычная мания. Но при этом он полагает, что вообще жил в мире, где на вершине эволюции в отряде приматов оказались не шимпанзе, а люди. Мало того, самец – весьма успешный художник. Может, все дело в органическом повреждении мозга? История с моторной дисфункцией, про которую показывал Уотли, кажется многообещающей, но для диагноза ее одной маловато, – возможно, мы имеем дело с истерией. Если у него правда органические повреждения, то из этого могут последовать увлекательные феноменологические выводы… но нечего болтать этим у себя перед носом, Буснер. Подожди, союзничище, осмотри сперва пациента, а пока держи себя в лапах объективности и беспристрастности… …и все-таки, как забавно – не успел я сутра посетовать, что нет интересных больных, а мне уже ухают и сообщают эту новость… Но другая лапа Зака Буснера зарылась поглубже, туда, где в термитнике располагалась пограничная область между сознанием и бессознательным, между прекрасными мечтами и ночными кошмарами, где гнездилось неясное чувство вины. Там и пряталась царская пара – врач по имени Бом из Тейма[56 - Тейм – город и река в Англии (город располагается к востоку от Оксфорда, река впадает в Темзу).] и его пациент, которого тот лечил от депрессии. Чем лечил? Уж не тем ли самым препаратом, будь он неладен? А ведь он и был неладен, как показали те чертовы испытания… Да ладно тебе, не может этого быть, отмахнулся Буснер и сам удивился, с какой легкостью дался ему сей мысленный жест. Тут его умственную жестикуляцию прервали раздавшиеся с заднего сиденья вопли Чарльза. – «Аааа!» – заверещал подросток и пробарабанил пальцами по шее вожака: – Вожак, можно мы «хууу» остановимся тут на минутку, просто повеселиться, «аааа» ну пожалуйста. – «Ррррряв!» – гаркнул Буснер и обернулся, упершись взглядом в морды трех своих потомков, на которых были написаны беспокойство и заискивающая просьба. Отогнутые нижние губы обнажали длинные желтые клыки, шесть дрыгающихся лап отчаянно месили воздух: – По-ожалуйста, вожак, по-ожалуйста, мы просто хотим побегать, ну хоть немножко! В этот момент «вольво» остановился у светофора на углу Альберт-Роуд, впереди маячило зеленое облако Риджентс-Парка. Справа виднелись вершины мачт и натянутые на них тросы – крыша над птичьим вольером Сноудона в зоопарке. «Хи-хи-хи», заклекотал Буснер и, повернувшись к Прыгуну, показал: – Может, остановимся здесь и сперва сползаем поглядеть на настоящих людей, а уж потом поедем к мнимому, как думаешь «хууу»? У Прыгуна только что челюсть не отвисла, он вопросительно поглядел на босса. – Шучу, шучу, не стоит воспринимать все мои жесты так серьезно. – Повернувшись к подросткам, Буснер отмахнул: – Идет, отправляемся на двадцатиминутную прогулку по Примроуз-Хилл, но потом ползем дальше. Прыгун поискал, где оставить машину, но безуспешно. – Похоже, свободного места не найти, – щелкнул пятый самец пальцами, когда они в четвертый раз проехали по части Риджентс-Парк-Роуд, примыкавшей к Примроуз-Хилл. Ситуация усложнялась еще и тем, что машины постоянно отъезжали от бордюра, а их место сразу занимали другие – одни мамаши с детьми шли гулять, другие возвращались домой. Буснер начал злиться, его пальцы взмывали в воздух все быстрее и быстрее. Прыгун знал, что это значит: еще немного, и Буснер устроит им настоящую лекцию о том, куда катится современный мир. – «Уч-уч» какой, к черту, смысл жить в этом городе?! Посмотрите на это «ррряв!» автомобильное столпотворение! Часы пик учетверенькали в прошлое – у нас теперь пик весь день! Когда наши предки возводили эти изящные террасы, здесь повсюду была зелень. Архитекторы и строители времен Регентства задумали создать здесь этакий лесной, деревенский мостик, связующий городские районы. Но поглядите на все это сегодня! Вы собрались в парк, а вам даже припарковаться негде! Буснер ткнул пальцем в сторону длинной вереницы машин – все, как одна, свистели тормозами, медленно сползая вниз по холму. – «Хууу» чтоб мне провалиться, Прыгун, я не намерен больше терпеть. Придется тебе высадить нас прямо тут и поездить вокруг квартала минут пятнадцать, пока мы не вернемся. Прыгун остановил машину. Буснер и старшие подростки высыпали наружу. Именитый психиатр протиснулся между двумя машинами, перепрыгнул через ограду и рванул вверх по зеленому склону, даже не дав себе труда удостовериться, что подростки следуют за ним. Солнце висело прямо над головой, – судя по всему, днем будет по-настоящему жарко. Буснер заприметил скамейку, располагавшуюся на полпути к вершине, до нее было примерно четыреста пятьдесят три с половиной метра – так ему показалось на глаз, – и засеменил на четырех лапах прямо к ней по стриженому газону. Не показать, чтобы на Примроуз-Хилл банану негде было упасть, но народу хватало, тут и там толпились шимпанзе всех возрастов, классов и этнических групп. Опрятные, разодетые мамаши со Слоун-Сквер вприпрыжку скакали по аллейкам, демонстрируя окружающим намозольники с цветочным узором и оглашая окрестности характерным для их социального статуса протяжным воем. На шее у самок висели их Джулии, Джоны и Джорджии, ухватившиеся за материнскую шерсть, пробивающуюся на свет из-под груза жемчугов; некоторым даже удавалось забраться к матери на загривок и усесться там наподобие жокеев. Поблизости развлекались несколько развязных самцов. Они выглядели как самые настоящие работяги – с тем только отличием, что не были в данный момент заняты работой, – бегали вверх-вниз по холму, надувая щеки и вздыбливая шерсть, частично скрытую под футболками от Фреда Перри,[57 - Перри Фредерик Джон (1909–1995) – знаменитый английский теннисист, трехкратный (1934–1936) победитель Уимблдонского турнира, основатель компании по производству спортивной одежды.] и играли в борьбу за превосходство в своей группе. Кое-где попадались компании, занятые цепным спариванием, впрочем, смотреть было особенно не на что, самая длинная цепочка насчитывала всего троих шимпанзе. На глаза Буснеру попалась кучка старших подростков, они явно прогуливали школу – ни одного взрослого поблизости. Наверное, я старею, подумал именитый психиатр, как еще объяснить, что меня выворачивает от одного вида обезьяны с кольцом в носу? Все машут лапами – мол, это модно, это украшение, а я, если вижу такое, только и хочу, что спросить – можно сморкаться через кольцо, когда ты простужен? У прогульщиков был с собой музыкальный центр, включенный на полную мощность. В данный момент воздух сотрясал популярный регги-хит последнего времени «Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй, убили бонобо, убили бонобо, убили, ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй, ни за что ни про что», под который они чистили друг друга в небрежной манере, свойственной всем старшим подросткам во всех уголках планеты. Буснер остановился, залаял в их сторону и замахал лапами: – А ну выключите эту штуковину немедленно! Вы прекрасно знаете, что в парке запрещено слушать громкую музыку «уч-уч»! Те глянули в сторону Буснера, запустили пальцы поглубже друг другу в шерсть и, как по команде, расхохотались ему в морду. Буснер решил было задать им перцу и оглянулся, с удовольствием отметив, что Эрскин, Чарльз и Карло уже стоят у него за спиной, готовые ринуться вперед. Но среди юных нахалов было всего три самца, да и те шелудивые, худосочные и неухоженные. Мои разорвут их в клочья, щелкнул про себя пальцами Буснер, почесывая задницу, какой интерес возиться со слабаками, скука одна. Группа Буснера продолжила путь по холму. Скамейку, на которую положил глаз именитый психиатр, занимали трое бродяг. Как так можно – еще и половины одиннадцатого нет, а эта троица уже вдрызг пьяна, самцы, хоть и сидят, шатаются, передавая из лап в лапы бутылку, и лишь каким-то чудом не падают на дорожку. Похоже, все трое страдают алкоголизмом в последней стадии – ни один не потрудился по-шимпанзечески одеться, шерсть у всех свалявшаяся, нечищеная, выпадает клочьями. На груди ясно видны ожоги от сигарет, носы испещрены вздутыми венами и кровоподтеками, глаза у всех заплывшие, едва различают, что происходит вокруг. Буснер подчетверенькал к скамейке и тихонько кашлянул, жестом показав своей группе приблизиться. – Вот посмотрите, ребята, – развел лапами Буснер, когда те поравнялись с ним, – перед вами «уч-уч» один из ярчайших примеров того, сколь прискорбно моральное состояние современной цивилизации… – «Хууу» вожак, – схватил его за палец Эрскин, – неужели ты собрался угостить нас очередной лекцией? – Эрскин, ты нарываешься «ррряв»! Лапы прочь! Когда я захочу узнать твое мнение, я им поинтересуюсь. Итак, как я показывал, эти бездомные, грязные бродяги, чьи мозги насквозь пропитаны этиловым спиртом и неспособны мыслить, представляют собой тех самых козлов отпущения, над которыми обожает издеваться наше общество, причем издеваться с особым наслаждением. Я же, в отличие от многих моих коллег по профессии, почему-то называемой «уч-уч» [врачеванием. – У.С.], не вижу ни единой причины описывать состояние этих несчастных как патологическое. Я, скорее, наблюдаю здесь синдром, совокупность симптомов, которые… Тут Буснер почувствовал, что один из бродяг решил ему возразить, прибегнув, однако, к жестикуляции невербального толка. Инстинкт заставил именитого психиатра обернуться, и он увидел, как самый забитый, самый засраный из троих встает на задние лапы и замахивается на него бутылкой из-под хереса. Буснеровы дети подняли вой. – «Хууу» держите себя в лапах, – махнул им Буснер одной лапой, другой обезоруживая бродягу. Схватив бутылку, он вылил ее содержимое на землю. Лицо нападавшего приняло такой вид, словно ему всадили в сердце нож и в песок тонкой струйкою уходит сама его жизнь. Не долго думая, Буснер огрел алкаша по физиономии, и тот рухнул на скамью к своим товарищам. Этим именитый психиатр не ограничился и угостил каждого из бродяг порцией ошеломляющих хуков, не переставая рычать: – «Ррррряв! Ррррряв! Ррррряв!» – На бродяг это произвело должное впечатление, и даже Буснеровы подростки присели от страха. – Я делаю это, – нравоучительно сложил ладони Буснер, – ради вашего же блага. Судя по виду твоего приятеля, – Буснер махнул лапой в сторону третьего бродяги, залитого блевотиной и соплями, явно страдавшего от одышки, – ему срочно нужна медицинская помощь, и самолечение хересом – не тот курс, который я бы ему назначил. Буснер взгромоздил на переносицу очки, извлек из внутреннего кармана пиджака блокнот и карандаш, черкнул несколько слов, вырвал листок и влапил бродяге, который напал на него с бутылкой. – Здесь адрес Тони Валуама, у него клиника на Чок-Фарм, до нее и ползти-то всего ничего, так что, я полагаю, вам хватит сил туда добраться. И я очень советую вам это сделать. Тони предложит вам отличную программу по детоксикации – она у него для всех, никакой волокиты и бумагомарательства. Впрочем, мне кажется, вы не очень-то способны позаботиться о себе, так что я и мои ребята немного вам поможем. – Парни, тоооовсь! «Хуууу-граааа». Подростки поняли Буснера с полужеста и приступили к исполнению. Чарльз и Карло проявили особый энтузиазм – оторвали алкашей от скамейки и погнали к воротам парка, с удовольствием охаживая со всех сторон задними и передними лапами. Опекаемые жалобно ныли, пару раз попробовали сбежать, но в конце концов взялись за лапы и поволоклись вверх по Примроуз-Хилл-Роуд, то и дело вытаскивая друг друга из придорожной канавы. Завершив операцию, подростки покорно вернулись к скамейке, где теперь величаво восседал именитый психиатр. Троица понимала, что ее ожидает окончание начатой вожаком лекции о социальной ответственности, но едва они присели перед скамейкой на корточки, как вожак встрепенулся – из северной части парка донеслось громкое уханье: – «ХУУУУУ-УУУУУУ-УУУУУУ! Хууууу-ууууу-уу-Уаа-ааа!» Экс-телезвезда отозвался: – «Хууууууу! Хууууууу!» – и обернулся к своим: – Это старина Уилтшир, его клич я узнаю и в шторм, и в бурю. Мне нужно сползать к нему почиститься. А вы пока порезвитесь тут минут пять… – Вожак, а можно мы поохотимся? – показал Эрскин, которому все еще не надоело искушать судьбу. – Поохотимся? В каком смысле «хуууууу»? – Я видел белку – на деревьях, там, где Прыгун пытался припарковаться. Думаю, мы ее в два счета «ррряв!» поймаем, если примемся за дело втроем. Буснер оскалил нижние клыки и потрепал Эрскина по загривку. – Отлично, раз ты так уверен, валяйте, но если через пять минут вас не будет там, где нас высадил Прыгун, вам придется до вечера бегать тут без меня. – Спасибо, вожак, – отмахнул Эрскин, и троица покатилась вниз по холму, визжа от удовольствия и возбуждения. Буснер проводил их взглядом, невольно ухая – так ему нравилась представшая глазам картина. Затем, удостоверившись, что молодежь его не видит и не чует, очень-очень-очень осторожно и медленно поднялся со скамейки. Удары, которыми он осыпал бродяг, вовсе не пошли на пользу его артритным лапам, но показать это своим чадам он не смел – те не оставят от него мокрого места. Продолжая ухать, именитый психиатр направился на вершину холма. Уилтшир, один из самых старых его союзников, был, как и Буснер, самец занятой, так что им не удавалось почистить друг друга чаще, чем два-три раза в году. И вот их дороги пересекаются этим самым утром! Какая удача – ведь Уилтшир не просто врач, а еще и знаменитый на весь мир импресарио. Случай с шимпанзе, который воображает себя человеком, просто не может его не заинтересовать. Двое шимпанзе встретились посреди асфальтовой дорожки на самой вершине холма и бросились друг другу на шею, отчаянно пыхтя, целуя в нос, глаза и губы, а затем уселись чиститься. В шерсти под мышкой у Уилтшира оказалось полным-полно опилок, и Буснер принялся было нежно их оттуда извлекать, но дело не заспорилось, и Уилтшир замахал лапами: – Дай-ка лучше я «ух-ух-ух» рассмотрю тебя хорошенько, старина. Я не запускал пальцев тебе в шерсть уже… Вожак мой, уже месяцев шесть… – Почти год, – отмахнул Буснер. – «Мы виделись на презентации какой-то книги, но оба были немного пьяны, так что, боюсь, ты не помнишь, о чем мы тогда месили воздух, да и я тоже. – Чтоб мне провалиться, Зак, ты отлично выглядишь, – показал Уилтшир, схватив Буснера за загривок и проведя чуткой лапой по лицу именитого психиатра. – Как тебе это удается «хуууууу»? – ткнул он союзника в бок. – Ни намека ни на чесотку, ни на зоб, шерсть гладкая, на морде ни морщинки. Хотел бы и я показать то же самое на свой счет. Буснер пристально осмотрел приятеля. Питер Уилтшир был высокий, даже долговязый шимпанзе – удивительный факт, если учесть, что он еврей, о чем свидетельствовали характерный орлиный изгиб носа и кудрявая шерсть. Но шерсть эта, отметил Буснер, утратила былой лоск и потускнела, а лапы немного дрожали. – «Хууу», – обеспокоенно ухнул Буснер, – выглядишь ты, право, неважно, Питер, но, скажу тебе по секрету, я тоже не совсем такой живчик, каким кажусь. Вот, видишь эту переднюю лапу? Так в ней прячется «ааа»-артрит, и, боюсь, он намерен облюбовать и другую. Пока-то все путем, у моих второго, третьего и четвертого самцов с головой все в порядке, но вот с пятым, узнай он об этом, сладить будет непросто. – «Хууууу?» – вопросительно ухнул Питер Уилтшир и продолжил: – Как любопытно, ты знаешь, у меня в группе почти такая же «хуууууу» история. – Дома или на работе? – Правду показать, и там, и там. Ну, я тебе как-то раз махал, у меня продюсерская компания. Так вот я, дурак старый, ввел своего четвертого самца с работы – ассистента по обозначению Франклин – в домашнюю группу, и он имел там потрясающий успех, хитрющий «ррряв!» оказался тип. Вдобавок очень понравился моим самкам – потому-то, в общем, и сумел прорваться на самый верх, стал вторым самцом. Ему остается только заключить временный союз с кем-нибудь из младших, и меня как не бывало. – Что, это может так сильно сказаться на рабочей группе «хуууу»? – Э-э, ты же знаешь, как у нас, у шимпанзе, заведено… Так я и до сорока могу не дотянуть… в общем, боюсь, если он сумеет меня скинуть, придется мне уползти на пенсию. Буснер обильно поплевал на шерсть приятеля, а затем запустил туда пальцы: – Правда, Питер? Неужели? Не думал, что ты так быстро слезешь с дерева… – «Хуууууу-хууууууууу-хуууууууу…» Буснер оторвался от шерсти друга – по парку со стороны Элсуорси-Роуд разнеслось долгое и громкое уханье. – Вот, я же показывал «ррряв!» – возмущенно замахал лапами Питер Уилтшир, его раздраженные пальцы, пальцы пианиста, сверкали на солнце. – У этого подонка хватает наглости беспокоить меня во время прогулки! Гляди, вот он. Крупный, крепко сбитый самец, лет двадцати пяти от роду, с длинной светло-коричневой шерстью, приближался к вершине холма. Ему оставалось преодолеть еще метров пятьдесят, он шел вразвалочку, вытянувшись во весь рост и громко насвистывая «Тореадор, на задних лапах – в бой!». Буснер был заранее готов из принципа испытать отвращение к второму самцу Питера Уилтшира и, чувствуя беспокойство союзника, внимательно изучал приближающегося шимпанзе. Может, удастся заметить у него какую-нибудь слабость, укрывшуюся от глаз Питера? Самцы приветствовали друг друга зычным уханьем. Питер Уилтшир от души забарабанил по скамейке. Буснер, готовый при малейшем проявлении непочтительности броситься в атаку, к своему неудовольствию, вынужден был оставить эту затею – так проворно и подобострастно поклонился ему Франклин. Крупный самец подставил свой зад под самую морду Буснера, его торс стелился по земле, а лапы показывали: – «Хууууу» доктор Буснер, какое счастье видеть вас и вашу лучезарную задницу – я восхищаюсь ею уже много лет. Лицемерность сцены была столь велика, что Питер Уилтшир возмущенно фыркнул, но Буснер более или менее дружески похлопал Франклина по спине, показав: – Всегда «чапп-чапп» рад встретить поклонника, особенно талантливого и амбициозного. Мой старинный союзник только что изложил мне, с какой необыкновенной скоростью вам удалось продвинуться вверх по иерархии. – «Хууууу» я изо всех сил стараюсь помогать доктору Уилтширу, – отмахнул Франклин, безуспешно пытаясь скрыть замешательство. Если Питер так его боится, то приходится признать: мой старый союзник и вправду клонится к закату; нет в этом Франклине ничего такого устрашающего. – «Ррррряв!» Хватит тут лапами махать, Франклин, с какой это стати ты явился сюда «хуууууу»? Я же показал, мы увидимся в одиннадцать на репетиции. Уилтшир – морда сморщенная, лапа теребит шерсть на голове – тряхнул головой в ту сторону, где, видимо, располагался его офис. – Нам снова ухнул Фалуди, он показывает, что Марио, скорее всего, сегодня на репетиции не появится. Горло по-прежнему болит, и он не желает рисковать и лететь сюда из Милана. – «Ррррряв!» Вот дерьмо! – Уилтшир был в ярости. – Какого черта мы связались с этим «уч-уч» «лучшим в мире тенор-вокализатором», если у него, подонка, такое слабое горло, что он боится сесть на самолет! Хоть вызывай самца, которого мы планировали на роль изначально… – Уилтшир опустил лапы и повернулся к Буснеру: – Извини, дружище, ужасно досадно, но, боюсь, нам придется прервать чистку. – Это вы о Марио Трафуэлло махали лапами «хууууу»? – О нем самом. Ты слышал, как он вокализирует, Зак «хууууу»? – Да, в прошлом году в Гарсингтонской опере.[58 - Гарсингтонская опера – оперный театр в графстве Оксфордшир, в частном имении знаменитого английского мецената леди Оттолины Моррел (1873–1938). Важное культурное явление Великобритании.] Выше всяких похвал. – «Рррряв»! Верно, только сначала надо затащить его на сцену. Мерзавец капризнее любой прима-самки, все время шлет нам свои требованьица через агента – сделай то, сделай это, – постоянно вносит поправки в контракт. Я уж и не знаю, что предпринять. Зак, дорогой, я правда очень расстроен; очень хочу ощупать тебя как следует в ближайшее время – ухни мне, будь добр «хууууу»? – рассекли воздух пальцы Уилтшира. – Конечно, Питер, конечно. Кроме того, я хотел бы узнать твое мнение об одном шимпанзе, которого как раз собираюсь сегодня осмотреть. У него необычная мания – самец считает себя человеком. Случай, похоже, очень любопытный, думаю, он и тебя заинтересует. – «Хуууууу?» В самом деле? Я бы показал, что тут все связано с неприязнью к учреждениям. Готов спорить, этот тип раньше спасал китов или громил научные лаборатории. Уж я-то знаю, как часто мания параноика складывается из компонентов, связанных с этической проблемой, которую он в данный момент пытается решить. Я уверен, с твоим шимпанзе как раз такая история… – Его зовут Дайкс. Кажется, он довольно известный художник. – Дайкс «хууууу»? Саймон Дайкс? Да, верно. Очень известный, даже знаменитый. Я махал с ним лапами разок, думал нанять на декорации для одного спектакля, но ничего не выползло. Так что нам тем более нужно чаще переухиваться, Зак. Если соберешься выгуливать его, как тех самцов с синдромом Туретта, я с удовольствием распахну перед тобой свои двери. – Я буду иметь это в виду, Питер. – А теперь мне пора. Друзья растроганно обнялись. Разомкнув объятия, каждый увидел в глазах другого слезы. – Что же «чапп-чапп», ужасно рад был тебя повидать, дорогой мой Захария! Как я буду скучать по твоей заднице! Надеюсь, наша следующая чистка продлится дольше, чем сегодняшняя. – И я, Питер, и я «чапп-чапп». Ты – лучший из шимпанзе, которых я знаю. Союзники немного подержали друг друга за яйца, а затем расстались. Буснер попрощался с Франклином, легко – но метко – съездив ему по заднице, и с удовольствием отметил, что Питер Уилтшир вернул себе толику былой гордости, продолжив начатое Буснером дело по пути к воротам парка. Именитый психиатр нашел своих подростков возле дерева у самого выхода на Риджентс-Парк-Роуд. Троица загнала белку на верхние ветви и швыряла в нее камнями, но никто не решался взобраться по стволу и приняться за дело всерьез. – «Рррряв!» Что это с вами, ребята, – замахал лапами вожак, – сидите тут на земле, как какие-нибудь бабуины! Я-то думал, вы уже давно разобрались с этой рыжей бестией. – Мы не можем залезть на дерево, вожак, – взвились в воздух шесть лап. – Ствол вымазан чем-то антилазательным. Буснер пощупал дерево. Подростки показывали правду. Ствол был покрыт слоем скользкого пластика, на котором красовалась прикрученная проволокой табличка: «По решению совета округа Камден, в связи с программой по пересадке зеленых насаждений, осуществляемой в этом году, на Примроуз-Хилл временно запрещено лазать по деревьям». – «Рррряв!» Чертов восемьдесят седьмой год! – показал вожак подросткам. – Чертов восемьдесят седьмой год! – чинно отмахнули ему шесть лап. – На свете не было ничего, – продолжил вожак, – повторяю, ничего, что сказалось бы на жизни юных шимпанзе нашего города столь же отрицательно, сколь последствия великого «уч-уч» урагана восемьдесят седьмого года! Буснер опустил лапы, затем предостерегающе поднял вверх палец. В ответ в воздух столб же предостерегающе, но исподтишка поднялись три других пальца поменьше. Впрочем, Буснер этого не заметил, его несло – его всегда несло, когда он принимался поучать своих потомков. Не заметил диссидентствующий специалист по нейролептикам и того, что упомянутые пальцы старательно-издевательски повторяли за его лапами все последующее: – Ничего – за исключением реакции правительства, реакции совершенно неадекватной. Чем, хочу я спросить у этих мыслителей, должны заниматься лондонские старшие подростки, если им не позволено даже по деревьям лазать? Вот причина, по которой ваши собратья превращаются в малолетних преступников. И в этом нет ничего удивительного! Тут с дороги донесся гудок клаксона – Прыгун подкатил к выходу из парка. Звук был странный: нажавший, кажется, до смерти боялся побеспокоить тех, чье внимание хотел привлечь. – А теперь, – продолжил Буснер, – мы направляемся в «Чаринг-Кросс» навестить этого бедолагу. Вы все будете вести себя абсолютно безупречно – вы меня хорошо поняли «хуууууу»? – Да, сэр. Чарльз запустил в белку, которая рискнула спуститься вниз по стволу, последний камень и побежал вслед за остальными, а авторитетнейший специалист по природе шимпанзечности тем временем уже перемахнул через ограду и сквозь открытое стекло влетел в ожидавшую у бордюра машину. Прыгун отпустил сцепление, и команда Зака Буснера продолжила свой путь на юго-запад. Глава 7 Больницы Центрального Лондона вынуждены исполнять свою основную функцию – обеспечивать здоровье нации – в тяжелейших условиях. О каких бы болезнях ни шла речь – о тех, что вызываются бедностью, сизначь ожирение, рахит, туберкулёз, склероз сосудов, рак, астма, вызванная загрязнением окружающей среды, гепатит и ВИШ, или о тех, что вызываются богатством, сизначь астма, вызванная загрязнением окружающей среды, гепатит, склероз сосудов, рак, ВИШ и ожирение, – медицина может справиться с ними только при одном условии, а именно, если решит следующую задачу: заставит принципиально неподвижный объект, то есть решимость электората требовать от своих представителей в парламенте положить конец росту налогов, сдвинуться с места под натиском непреодолимой силы, то есть готовности того же электората пойти на что угодно, лишь бы иметь возможность бесплатно, в любое время дня и ночи и в произвольном количестве получать лекарства от всего, от чего бы он, электорат этот, ни страдал. Больницы Центрального Лондона – как и тюрьмы – все до единой располагаются в зданиях, находящихся в поистине безупречной дисгармонии со всем, что возведено поблизости. Когда бы ни были построены эти здания – в наши времена или во времена королевы Виктории, – на их фасадах застыла одна и та же маска древней, безысходной печали. Они словно показывают: шимпанзе могут входить в наши двери, и шимпанзе могут выходить из наших дверей, городские кварталы могут оформляться по вкусу среднего класса, и городские кварталы могут оформляться по вкусу рабочего класса – но паразиты по-прежнему будут разъедать кишечники, одинокие бумажки с телефонами по-прежнему будут наклеивать на доски объявлений, которые никто не читает, а торнадо теплого, клейкого, вонючего воздуха все так же будут крутиться в пролетах пожарных лестниц. Больница «Чаринг-Кросс» не исключение из этого прискорбного правила. С тех пор как ее, за чрезмерную величину, изгнали из старинных пенатов в центре города, она угнездилась в районе Фулем-Пэлес-Роуд, чуть южнее Хаммерсмитской эстакады. Если съехать с нее там, где она приподнимает свое брюхо над нагромождением магазинов, автобусных станций, офисных зданий и развлекательных комплексов, то попадешь на улицу, примечательную в следующем отношении: она настолько ни на что не годна, что даже на конкурсе ни на что не годных улиц заняла бы второе место. Бедная улица Фулем-Пэлес-Роуд! Иметь бедный вид выше ее сил. Идет под уклон, но еще никому не удалось по ней скатиться. Местные жители выглядят перепуганными, а вот пугающими не выглядят. За многоквартирным домом «Гиннес-Траст», расположенным в самом начале улицы, взгляду открывается бесконечная вереница тошнотворных забегаловок и ларьков по продаже тошнотворных же бутербродов. Изделия из рыбы следуют за изделиями из курицы, изделия из курицы следуют за изделиями из рыбы – последняя питается первой, первая питается последней и т. д. Для самой Географии появление на улице Фулем-Пэлес-Роуд не проходит даром, так как здесь Ближний Восток оказывается дальше Дальнего, Индия меняется местами с Индокитаем, и наоборот, и снова, и т. д., и т. п. Настолько обескураживающе выглядит этот коктейль из магазинчиков и лавчонок, что если бы однажды жарким летним днем раскаленный асфальт улицы вдруг залили потоки растительного масла, то самый находчивый шимпанзе просто вывалил бы прямо на землю все запасы съедобного сырья, которыми набиты здешние заведения, – и зажаренный прямо на мостовой «продукт» как нельзя точнее отразил бы дух и суть этого места. И вот со дна этой сточной канавы, где даже арендная плата ниже ординара, возносится этаким триумфом рационализма в стиле Баухаус в затянутое смогом небо четырнадцатиэтажное здание больницы из стекла и бетона. Но что-то все равно пошло наперекосяк – в Лондоне иначе не бывает. У входа слишком мало – или, наоборот, слишком много, ведь возведенная в ранг закона двусмысленность и есть главное свойство больших городов – растительности и фонтанчиков с бурой водой; слишком тяжелый, слишком длинный козырек укрывает от солнца шеренгу стеклянных дверей; слишком много металла в ограде забитой до отказа парковки – создается впечатление, будто наблюдаешь за осадой: больница ушла в глухую оборону, и самая ткань ее органов рвется от напряжения в отчаянной попытке противостоять болезням, атакующим ее снаружи и изнутри, болезням, поражающим как физическое тело, так и юридическое лицо. Переступив порог, вы теряетесь. Вас окутывает чад служебного рвения. Ну да, тут есть эскалаторы, они без устали накручиваются на невидимые веретена, что правда, то правда, а все свободное пространство на стенах занято указателями, они показывают, куда вам следует обратить ваши немощные стопы в поисках исцеления. Однако направьтесь в сторону антресоли, минуйте столовую с ее ухающей и воющей публикой, состоящей на четверть из бледномордых мамаш и на три четверти из бледномордых детенышей, прошествуйте сквозь череду двойных дверей – и вы окажетесь в месте, где никто не бывает и никто не живет. Там в палатах на скелетах гнезд возлежат духи давно умерших или выписанных больных, а надломленные души давно уползших прочь медсамцов скорбно топчут линолеум. Там вы найдете переплетенные трубки и вызмеивающиеся провода Древа Жизни – давно иссохшие, превратившиеся в гнилые лианы, обветшалые и запыленные. В этих коридорах – коридорах больницы и одновременно коридорах чего-то, что некогда было больницей, но больше ею не является, – чувствуешь себя очень странно. Чувствуешь себя сбитым с толку, смущаешься, недоумеваешь – особенно если притащил сюда собственное хрипящее чадо и преодолел с ним бесконечные холлы и эскалаторы, а попал не в кабинет педиатра, а в какую-то египетскую пирамиду, где одна только пыль да следы былого величия. Впрочем, это не касается медицинских сотрудников, они, в конце концов, живут в этом здании и знают все его закоулки не хуже малыша, который вмиг обозначит вам точный цвет мха, растущего между камнями на пороге его группового дома, – не просто зеленый, а какой именно из всевозможных оттенков. Персонал перемещается по больнице уверенно, медики не задумываясь перечетверенькивают от одного места работы к другому, и даже если дорога пролегает через один из вышеописанных «коридоров-призраков», не замечают его. Просто вычеркивают из памяти свое пребывание в «мертвой зоне» и появляются в нужном месте словно бы из воздуха. Единственный камень преткновения для сотрудников больницы «Чаринг-Кросс», и то лишь для тех, кто имеет дело с психиатрическим отделением, – служба скорой психиатрической помощи. Не показать, чтобы эта служба – без которой нельзя и помыслить жизнь в районе, где постоянных жителей существенно больше, чем временных, – пришла в упадок или пала жертвой серьезного сокращения бюджета, как это случилось с амбулаторным ортопедическим отделением, клиникой по лечению бесплодия и самочьей консультацией. Ее скорее изгнали, отхаркали, изблевали, выбросили вон из здания на одну из подсобных парковок, и с тех пор она ютится в невзрачном сооружении, установленном на подпорки из шлакоцементных кирпичей (все – разного размера) и ни капли не похожем на гордый, футуристический монолит больницы. Короче, это просто передвижной домик, времянка, «караван». Однако «караван» – пограничная застава психиатрического отделения, а до него всегда кому-то есть дело. Слишком хорошо идет торговля на рынке душ, чтобы оставить его в покое. На пятом этаже главного здания больницы находятся два отделения – имени Лоуэлла для временных пациентов и имени Гафа для «постоянных», общение с которыми прочим шимпанзе противопоказано. Между этими двумя отделениями идет активный пациентообмен, чье направление зависит от степени буйности содержащихся в них обезьян. Администраторы, можно показать, все время играют в этакие психиатрические шашки, их лапы постоянно меняют положение на доске, перемещая то какого-нибудь пациента с МДП из «скорой» в Лоуэлл, то какого-нибудь самоубийцу из Лоуэлла в Гаф, то какого-нибудь законченного психопата из Гафа обратно в «скорую», откуда его заберут в специализированную лечебницу. Персонал психиатрического отделения, под водительством великого и ужасного Кевина Уотли, доктора медицины, члена Королевского общества психиатров, давно привык к вечному движению как к основе своей деятельности, к тому, что постоянно приходится тащить этого психа сюда, а того психа туда. Привык настолько, что породил целую серию профессиональных шуток насчет сотрудников отделения скорой помощи и незавидного географического положения их штаб-квартиры. «Ну, я пошел в Гулаг», – машут лапами сотрудники коллегам, расписываясь в получении смирительной рубашки, галоперидола или ларгактила.[59 - Ларгактил – лекарство, как и галоперидол, относится к классу больших транквилизаторов (нейролептиков).] «Вам с китобазы ничего не нужно?» – спрашивают они же, покидая «караван», что неизменно вызывает внутри, благодаря разномастным кирпичам, нечто вроде землетрясения. Персонал привык и к мириадам разного рода заранее обреченных на неудачу врачебных действий, которые ежедневно приходится совершать, а также к действиям по исправлению этих неудачных действий, которые опять-таки заранее обречены на неудачу по причине недостаточного финансирования. Так, пациентов, в чьей истории болезни значится что-нибудь совершенно безобидное вроде легкой клаустрофобии, с регулярностью, достойной лучшего применения, помещают в крошечные палаты с шимпанзе, которые страдают манией величия и считают себя гордыми инопланетянами-воителями, не знающими жалости к пленникам. И наоборот, шимпанзе, которых заперли в Гафе за совершенно непечатные действия в отношении ряда видов домашней птицы, регулярно обнаруживают в Лоуэлле, где они разгуливают совершенно свободно и самое большее, что может помешать им окончательно покинуть отделение, – это пара неврастеников, играющих в пьяницу. Но все же психиатрическому отделению больницы «Чаринг-Кросс» есть чем гордиться. Более того, у предмета гордости безупречная медицинская репутация. Предмет этот – команда скорой психиатрической помощи, так обозначаемый «психоспецназ». Расквартирован психоспецназ в «караване», но приказы получает непосредственно из отделения; это самая скорая из всех команд скорой психиатрической помощи во всем Лондоне. История знает случаи, когда спецназ покидал больницу, садился в машину, добирался до самого края зоны обслуживания, вязал шимпанзе, у которого случился приступ, вкалывал ему успокаивающее, грузил в машину и доставлял в Гаф, где тот мог в свое удовольствие гадить на стены и на врачей, – и все это менее чем за полчаса. Столь безупречная репутация обеспечивает сотрудникам «скорой» ряд известных льгот и преимуществ, и поэтому многие молодые врачи, желающие специализироваться по психиатрии, прилагают немалые усилия, чтобы попасть в спецназ; их примеру следуют и молодые медсамки по психиатрической части. У всех этих юнцов есть цель – заниматься практической работой, возможно не очень глубоко, зато очень быстро. В скорости, как они не устают махать лапами, все и дело. Именно поэтому одним прекрасным утром в конце лета, когда экран красного видеофона в офисе-казарме спецназа покрылся туманом, который затем рассеялся и предъявил дежурному психиатру по имени Пол знакомую морду диспетчера из Нью-Скотленд-Ярда, пятеро членов команды немедленно повскакали с гнезд, хотя еще понятия не имели, куда придется ехать. – «Ааааа!» У меня тут шимпанзе, психоз, острый приступ. Как раз в вашей зоне, – щелкнул пальцами полицейский. – Адрес «хуууу», – щелкнул в ответ дежурный. – Маргревин-Роуд, шестьдесят три, первый этаж. – Что случилось «хуууу»? – Черт его знает. Острый нервный срыв, самец, лет двадцати восьми.[60 - Ср. конец жестикуляции Саймона с Ванессой Агридж в гл. 1.] Нам ухнула его самка, ей тоже нехорошо. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=434685) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Лики Луис Сеймур Базетт (1903–1972) – английский археолог, палеоприматолог. – Здесь и далее, если не обозначено особо, прим. перев. 2 Баронесса Ван-Лавик-Гудолл Джейн (р. 1934) – британский антрополог, основатель заповедника на реке Гомбе в Заире (в наст, время – национальный парк). Крупнейший специалист по этологии дикого человека, автор книг «В тени шимпанзе» (1971, пер. на русскую жестикуляцию 1974) и «Люди Гомбе: поведенческие модели» (1986). 3 В этой книге я использую термин «бонобо» [резкий взмах на первом либо втором слоге. – Перев. ] для обозначения всех шимпанзе африканского происхождения. Я уважаю желание некоторых бонобо именоваться «афроамериканцами», или, как британские бонобо, «афрокарибцами», но все же слово «бонобо», по-моему, куда удобнее и проще в употреблении. – Прим. авт. 4 По оценкам, в дикой природе осталось всего лишь около 200 тысяч человеческих особей. Эта цифра не может не шокировать – еще полвека назад численность популяции людей составляла несколько миллионов. – Прим. авт. 5 Известен ряд экспериментов (особенно пионерский эксперимент американцев, вожака и первой самки Гарднеров, с детенышем-самкой человека по обозначению Уошо, начатый в 1966 г. и продолжающийся по сию пору, см. вебсайт www.friend-sofwashoe.org), в которых вроде бы было показано, что люди не только обучаются жестикуляции и способны использовать ее в общении, но даже, раз обучившись, обучают ей свое потомство. Скептики не признают успешность этих экспериментов (по их мнению, люди лишь повторяют последовательности жестов за экспериментаторами, а не порождают новые сами); по данному вопросу существует обширная литература. 6 Изначально, видимо, у чистки была только гигиеническая функция, но по мере эволюции шимпанзе она развила и другие, одна из которых – служить механизмом установления социальной иерархии в группе обезьян. Русская жестикуляция наряду со знаком «чистка» использует синонимичные термины «груминг» и «выискивание в шерсти». 7 «Меленкур» – роман английского писателя Томаса Лава Пикока (1785–1866). 8 «Первая самка-человек» – роман (в свое время очень известный) английского писателя Джона Генри Нойеса Кольера (1901–1980), в котором некий учитель возвращается из Африки, прихватив с собой самку человека, с которой в итоге образует группу. 9 Кольридж Сэмюэл (1772–1834) – английский поэт, автор поэмы «Кубла-хан». Саймонова ассоциация с наркотиками, возможно, вызвана тем, что, по легенде, запущенной в оборот самим Кольриджем, поэма была написана в состоянии опийного опьянения. 10 Вазари Джорджо (1511–1574) – итальянский архитектор и художник, а также автор трехтомного труда «Жизнеописания наиболее знаменитых итальянских живописцев, ваятелей и зодчих» (1550,1568), одного из важнейших источников по истории искусства эпохи Возрождения. 11 Имеется в виду англичанин Фрэнсис Бэкон, но не философ (1516–1626), а художник (1901–1992), известный переработками классических портретов (например, Веласкесова «Портрета Папы Иннокентия X»), где на лицах героев вместо оригинальных эмоций изображены боль одиночества, нечеловеческие страдания, смертный ужас и т. д. Аналогичную технику применяет и Саймон Дайкс (см. гл. 2). Любопытно при этом следующее. Появление (единственное на весь роман) имени Бэкона в устах Ванессы Агридж кажется неуместным. Писателю, разумеется, хотелось бы упомянуть его именно сейчас, когда в тексте впервые возникают «бэконовские» работы главного героя, сыгравшие впоследствии столь важную роль в его судьбе; однако журналистка не только не могла их видеть, но и слишком поверхностно образованна, чтобы знать о существовании этого далеко не самого знаменитого человека (слово «Фрейд» она выучила, а «Леви-Строс» нет, см. ниже). Ho y Селфа есть изящный предлог: Бэкон был гомосексуалист, а сексуальная ориентация, пожалуй, единственная сфера, в которой сотрудница желтого журнала действительно осведомлена (см. выше). 12 Великому французскому ученому (р. 1908) на момент выхода книги было 89, и телефон у него, наверное, имеется, так что чисто теоретически вопрос не лишен смысла. 13 «2001 год. Космическая одиссея» – знаменитый фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999) по роману английского писателя Артура Кларка (р. 1917). ЗАЛ – персонаж фильма и романа, говорящий «эвристически программированный алгоритмический компьютер» с искусственным интеллектом. 14 Гавань Челси – элитарный жилой район к юго-западу от собственно Челси; если там и есть галереи, то едва ли это «двигатели художественного прогресса» в духе тех, что посещают Саймон Дайкс и Джордж Левинсон. Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит – улицы соответственно в Гавани и в Челси. 15 Факультет изящных искусств при лондонском Юниверсити-Колледже, назван в честь Феликса Слейда (1790–1868), английского филантропа и коллекционера предметов искусства. 16 Аналогичная история приключилась с одним из персонажей романа «Голый завтрак» (1959) знаменитого американского писателя-«битника» Уильяма Сьюарда Берроуза (1914–1997). Дело кончилось очень плохо – задница таки выучилась говорить и взяла над своим хозяином контроль. 17 Пиранези Джованни Баттиста (Джамбаттиста) (1720–1778) – итальянский график, архитектор, теоретик искусства. 18 Суд по делу популярного чернокожего игрока в американский футбол Орентала Джеймса Симпсона (р. 1947), обвиненного в убийстве своей бывшей жены (белой) и свидетеля. Проходил в 1995-м (уголовный) и в 1996–1997 годах (гражданский), приковал к себе внимание всех США (вплоть до того, что трансляция обращения президента Клинтона к Конгрессу была прервана сообщением о вынесении вердикта по гражданскому иску). В уголовном суде Симпсон был оправдан (защита сумела сыграть на расовой подоплеке дела), в гражданском признан виновным. 19 Имеется в виду популярная канадская рок-группа «Гроздья гнева» (основана в 1983 г. братьями Томом и Крисом Хуперами, распалась в 1992 г., концерты в разных составах вплоть до 1998 г.), названная в честь одноименного фильма по одноименной книге американского писателя Джона Стейнбека (1902–1968). 20 Изложение спартанских обычаев у Селфа пестрит неточностями. Во-первых, ни Сара, ни кто-либо другой при всем желании не смог бы прочесть Ликурга – тексты этого автора, который является фигурой легендарной и едва ли существовал в действительности, не сохранились (его законы известны только в переложении Ксенофонта и Плутарха, которые к тому же указывают, что сам законодатель запретил их записывать). Во-вторых, у спартанцев не потому не было ответственности за супружескую измену, что она разрешалась, а потому, что ее, в современном смысле, не существовало: в Спарте сохранялись пережитки группового брака (Плутарх, впрочем, предпочитает понимать это в том смысле, что прелюбодейство исключалось благодаря строгой системе воспитания). Наконец, в-третьих, разумеется, никакой смертной казни за половые отношения с супругой не полагалось – сведений об этом нет ни в одном античном источнике, кроме того, это бы противоречило духу спартанских законов (см. ниже). Селф прав, утверждая, что половые связи между супругами ограничивались и что одной из целей было предотвращение пресыщения, однако и ограничение, и главная цель формулировались иначе: «Он [Ликург] отметил, что в других городах Греции было принято позволять мужу и жене в первые месяцы после брака вступать в половую связь столь часто, сколь они того хотели. Поэтому он ввел закон, противоположный этому обычаю, установив, что всякий спартиат должен стыдиться быть замеченным, когда входит к своей жене или же выходит от нее. Такое ограничение половых связей с необходимостью повышало взаимное желание супругов, вследствие чего их дети рождались более здоровыми и сильными, чем если бы их родители были пресыщены друг другом» (Ксенофонт. «Лаконское государство», гл. 1). Сами же половые отношения между гражданами, даже гомосексуальные (если были основаны на духовной близости, а не плотской страсти), наоборот, поощрялись (более того, граждане понуждались к вступлению в брак законом), так как, по мысли Ликурга, вели к процветанию общества. 21 Оксфорд-Сёркус – площадь и узловая станция метро в Лондоне на пересечении Риджент-стрит и Оксфорд-стрит. 22 «Топ-Шоп» – модный магазин дорогой женской одежды в Лондоне на Оскфорд-стрит. 23 «Метрополис» – легендарный фильм (1927) знаменитого немецкого режиссера Фрица Ланга (1890–1976, с 1934 г. в США) по роману его жены Tea фон Харбоу (1888–1954). Первая кинематографическая антиутопия. Рабочие у Ланга не называются пролами (сокр. от «пролетарий»); однако в английской литературе это слово используется для обозначения представителей рабочего класса с конца XIX в. (например, у Дж. Оруэлла в «1984»), но отнюдь не только в антиутопиях). 24 Галерея Тейта – картинная галерея в Лондоне, открыта в 1897 г. Названа в честь сахарного магната сэра Генри Тейта (1819–1899), чья коллекция живописи, подаренная им Великобритании в 1889 г., стала основой постоянной экспозиции. 25 К Умбрийской школе (по названию области Умбрия в Италии) относятся либо примыкают такие художники, как Перуджино (1450–1523), Пинтуриккио (1454–1513), Рафаэль (1483–1520) и др. Ни одного из их полотен, равно как и работ Тициана (1476–1576, см. ниже) в коллекции Галереи Тейта нет. 26 Путти – фигурка обнаженного маленького мальчика, часто с крыльями, излюбленный декоративный мотив живописи и скульптуры эпохи Возрождения; использовалась как стандарт для образа херувимов. 27 Англичанин Уильям Блей к (1757–1827) прославился (после смерти) не только как поэт, но и как талантливый художник. Галерея Тейта владеет богатой коллекцией его работ (акварели, гравюры, графика и т. д.). 28 Мартин Джон (1789–1854) – английский художник, известен картинами и гравюрами на религиозные темы. Особенность письма – тонкая проработка деталей и изображение большого числа крошечных человеческих фигур. Описание «Полей небес», данное Селфом, соответствует действительности; картина выставлена в Галерее Тейта и в настоящее время (см. репродукцию на официальном сайте www.tate.org.uk). Название «Падение Вавилона» носят сразу несколько работ Мартина (как гравюр, так и полотен), но ни одной из них в коллекции Галереи Тейта нет. 29 Шартрский собор – шедевр готической архитектуры XIII в., в городе Шартр, Франция. 30 «Тупой Конг» – знаменитая электронная игра японской компании «Нинтендо». Выпускается с 1981 г. по настоящее время с разными сюжетными линиями: в одних версиях человек (по имени Марио) должен победить обезьяну (Тупого Конга, который обычно кидается в Марио различными предметами), в других наоборот. 31 Стейнс – город в графстве Суррей на левом берегу Темзы, на западной окраине Большого Лондона; там расположен комплекс водозаборных и водоочистных сооружений британской столицы. 32 18 ноября 1987 г. в 19:30 на станции Кингс-Кросс задымился эскалатор; через 15 минут старинная деревянная конструкция целиком обратилась в пламя, которое выплеснулось в еще не покинутый людьми кассовый зал. В огне погиб 31 человек, ущерб составил около 4 млн фунтов. Именно по результатам расследования этой катастрофы в лондонском метро запретили курение (причиной была непогашенная сигарета). 33 Понгиды – семейство человекообразных обезьян, куда входят шимпанзе, горилла, орангутан и бонобо (последние до 1933 г. считались подвидом шимпанзе, отсюда их второе название «карликовые шимпанзе», единственная в мире популяция живет в узком ареале тропических лесов Центрального Заира). 34 Анаграммируется фамилия знаменитого французского психоаналитика и общественного деятеля Жака Лакана (1901–1981), последователя и оригинального интерпретатора фрейдизма. Анаграмма Селфа отсылает к роману «Пена дней» (1947) французского писателя Бориса Виана (1920–1959), где аналогичным образом не менее знаменитый современник Лакана философ-экзистенциалист и общественный деятель Жан-Поль Сартр (1905–1980) превращается в эксцентрического Жана-Соля Партра. 35 Обозначение первого из трудов пародирует заглавие популярной книги «Шимпанзе, который принимал свою первую самку за шляпу» (1985) известного английского психиатра Оливера Сакса (р. 1933, с 1960 г. в США), которая, как и труды Зака Буснера, представляет собой изложение истории болезни одного из пациентов автора. 36 Уиллсден – пригород современного Большого Лондона, близ Уэмбли. 37 Аналогичные методы терапии применяет психиатр д-р Эдвардс в фильме знаменитого английского режиссера сэра Альфреда Хичкока (1899–1980, с 1939 г. в США) «Заворожённый» (1945). 38 Гебефреники – пациенты, страдающие гебефренией (вид шизофрении), расстройством, характеризующимся дурашливым жестикуляторным и двигательным возбуждением, разорванностью мышления, неадекватными эмоциональными реакциями, галлюцинациями. Аналогичные симптомы наблюдаются при интоксикации ЛСД. 39 Синдром Туретта – описан в 188Б г. французским врачом Жоржем Эдмоном Жилем де ла Туреттом (1857–1904), учеником знаменитого Шарко, и обозначен в его честь. Характерны копролалия (непреодолимое желание показывать в обществе неприличные знаки и ругательства), эхолалия (бесконтрольное повторение знаков окружающих), палиалалия (бесконтрольное повторение собственных жестов), моторные тики. 40 Дигидроксифенилаланин – лекарство для облегчения симптомов болезни Паркинсона (при передозировке вызывает симптомы, свойственные шизофрении). Другое обозначение «леводопа». 41 Юниверсити-Колледж – высшее учебное заведение в Лондоне, основано в 1828 г. 42 Хэмпстед – фешенебельный жилой район на севере Большого Лондона. 43 Черимойя – экзотический фрукт из тропиков Нового Света. 44 Особенность анатомии шимпанзе – область промежности, набухающая в момент течки у самок. 45 Хакни – жилой район на востоке Большого Лондона. 46 Марки соответственно шотландского виски и американского пива. 47 Прозак – лекарство от депрессии, изобретено в 1988 г. знаменитой фармакологической компанией «Эли Лайли», составило эпоху в психиатрической фармакологии. 48 Бензодиазепины – класс малых транквилизаторов (применяются для лечения неврозов), представитель – диазепам. 49 Галоперидол – большой транквилизатор (т. е. нейролептик), применяется для лечения психозов. 50 Базальгетт Джозеф Уильям (1819–1891) – английский инженер-строитель, отец лондонской канализации, архитектор ряда лондонских мостов и набережных (в частности, Набережной Челси). 51 Название «Сохо» происходит от старинного английского охотничьего клича. 52 Дунрей – город на северном побережье Шотландии. Последний энергоблок Дунрейской АЭС остановлен в 1994 г. 53 До самых последних времен Великобритания «славилась» крайне низким качеством туалетной бумаги. 54 Аналогичный образ использует французский шансонье Жорж Брассанс (1921–1981) в песне «Медные трубы». 55 Цитата из старинной английской песенки, под которую с маленькими детьми играли в ладушки, обучая их складывать руки, как при молитве. 56 Тейм – город и река в Англии (город располагается к востоку от Оксфорда, река впадает в Темзу). 57 Перри Фредерик Джон (1909–1995) – знаменитый английский теннисист, трехкратный (1934–1936) победитель Уимблдонского турнира, основатель компании по производству спортивной одежды. 58 Гарсингтонская опера – оперный театр в графстве Оксфордшир, в частном имении знаменитого английского мецената леди Оттолины Моррел (1873–1938). Важное культурное явление Великобритании. 59 Ларгактил – лекарство, как и галоперидол, относится к классу больших транквилизаторов (нейролептиков). 60 Ср. конец жестикуляции Саймона с Ванессой Агридж в гл. 1.