Пути памяти Анна Майклз «Пути памяти» – роман, принесший всемирную известность канадской писательнице Анне Майклз и ставший, по мнению критиков, лучшей книгой последнего десятилетия. На протяжении нескольких лет роман считается бестселлером № 1 и переиздан в 24 странах на 10 языках мира. Наконец и на русском! Роман поражает удивительной глубиной осмысления проблем жизни и смерти, пространства и времени, сознательного и подсознательного, волнующих людей во все времена. Анна Майклз Пути памяти В годы Второй мировой войны было утеряно и уничтожено несметное множество рукописей – дневников, воспоминаний, свидетельств очевидцев. Некоторые из этих повествований были намеренно спрятаны – погребены в садах, скрыты в стенах и под полами людьми, которые умерли, так и не вернувшись к своим тайникам. Другие истории остались в памяти – ненаписанные, нерассказанные. Некоторые из них стали известны лишь благодаря случайному стечению обстоятельств. Поэт Яков Вир, который перевел многое из написанного теми, кого погубила война, погиб в автомобильной катастрофе в Афинах весной 1993 года, когда ему было 60 лет. Его жена стояла рядом с ним на тротуаре и пережила мужа на два дня. Детей у них не было. Незадолго до смерти Вир начал работать над собственными воспоминаниями. «Опыт, обретенный человеком во время войны, – писал он, – никогда вместе с войной не проходит. Работа человека, как и его жизнь, никогда не бывает доведена до конца». Часть I Затопленный город Время – слепой поводырь. Я, мальчик-водяной, внезапно вынырнул на поверхность хляби улиц затопленного города. Больше тысячи лет только рыбы проплывали над деревянными настилами тротуаров Бискупина. Дома с фасадами, обращенными к солнцу, были покрыты илистой гнилью речки Гасавки. Восхитительные сады росли в подводном безмолвии – лилии, камыш, водоросли с отталкивающим терпким запахом. Никто не рождается единожды. Если повезет, возродишься вновь в чьих-то объятиях; если нет – воскреснешь, когда мозг твой объят угнездившимся в черепе ужасом. Меня выкорчевали из топи болотной, как человека из Толунда или человека из Гробала,[1 - Человек из Толунда, человек из Гробала – первые прекрасно сохранившиеся трупы людей, погребенных в древности в торфяных болотах, которые были найдены в Дании в начале 50-х годов XX в. неподалеку от селений Толунд и Гробал. (Здесь и далее прим. перев.)] как мальчика, которого чуть ли не с корнем выдернули посреди улицы Франца-Иосифа, когда ремонтировали дорогу; с шеи его свисали шесть сотен ракушек, голову покрывал шлем из грязи. Сливового цвета слизь стекала с его тела торфяным потом. Послед земли. Я увидел мужчину, стоявшего на коленях на сочившейся влагой земле. Он копал. Мое внезапное появление привело его в замешательство. Он, должно быть, подумал, что я – одна из затерянных душ Бискупина или тот сказочный мальчик, который прорыл такую глубокую нору, что вылез из земли на другом конце света. Бискупин усердно раскапывали почти десять лет. Из мягких коричневых торфяных пазух археологи трепетно и неустанно извлекали на свет Божий реликты каменного века и железного. Они сумели восстановить дубовую гать, некогда связывавшую Бискупин с большой землей, резные деревянные дома, смастеренные без единого гвоздя, крепостные валы и городские ворота с высокими башнями, С илистого дна озера подняли деревянные улицы, по которым двадцать пять веков тому назад ходили купцы и ремесленники. Потом пришли солдаты, они смотрели на прекрасно сохранившуюся глиняную утварь, вертели в руках стеклянные бусы, бронзовые и янтарные браслеты и со всего маху разбивали их об пол. Радостным маршем они продефилировали по чудесному деревянному городу, где некогда жила сотня семей. После этого солдаты засыпали Бискупин песком. * * * Моя сестра уже давно переросла все тайники, где раньше мы любили прятаться вместе. Белле было пятнадцать, и даже я замечал, какая она стала красавица – с густыми бровями и чудесными волосами, роскошными и пышными, мощной гривой цвета воронова крыла спадавшими ей на плечи и спину. «Произведение искусства», – говорила мама, расчесывая волосы сидевшей на стуле Беллы. А я был еще в том возрасте, когда можно исчезнуть за оклеенной обоями дверцей чулана, наискосок втиснув склоненную набок голову между удушливой штукатуркой и досками, в которые упираются ресницы. С тех самых минут, проведенных в стене, мне стало казаться, что мертвые теряют все чувства, кроме слуха. Внезапным ударом дверь распахнулась настежь. Сорванное с петель дерево затрещало льдом в оттепель, и раздались крики – вопли моего отца, каких я не слышал никогда. Потом настала тишина. Мама пришивала мне пуговицу к рубашке. Пуговицы она держала в щербатом блюдечке. Я услышал, как блюдечко стукнулось ободком об пол и волчком закружилось. Я услышал, как по полу мелкими белыми зубами разлетаются пуговицы. Тьма заполонила меня, она текла от затылка к глазам, как будто проткнули мозг. Она ползла от живота к ногам. Я глотал ее, глотал, давился, а она все ползла и текла. Из стены пошел дым. Я выбрался из чулана и тупо смотрел, как разгорается пламя. Мне хотелось к родителям, хотелось к ним прикоснуться. Но я не мог – надо было перешагивать через их кровь. Душа покидает тело мгновенно, как будто еле дождалась свободы: мамино лицо было на себя не похоже. Тело отца перекорежило падением. Лишь очертания двух рук явственно различались в груде человеческой плоти. Я бежал и падал, падал и бежал. Потом была река – такая холодная, как будто ножом резала. Река была цвета черной тьмы внутри меня; только тонкая оболочка кожи держала меня на плаву. С другого берега я видел, как тьма над городом становилась багряно-оранжевой: цвет плоти превращался в цвет духа. Они летели ввысь – мертвые проносились надо мной причудливыми ореолами, дуговыми извивами, душившими дыхание звезд. Деревья клонились под их весом. Я никогда не был один в ночном лесу, торчавшие отовсюду голые ветки были, как замерзшие змеи. Земля уходила из-под ног, и ноги меня не держали. Меня тянуло быть с ними, взлететь с ними ввысь, бесплотным духом взмыть над землей, словами, сошедшими с бумаги страницы. Я знаю, почему мы хороним наших мертвых и метим их могилы камнем – самым тяжелым и долговечным, что нам известно: потому что мертвые всюду, только не в земле. Я остался где был. Влип в землю, окоченев от холода. Я только об одном молил: если встать нет сил, пусть я просочусь, протеку, впитаюсь в лесную землю, как печать в воск. Потом – как будто она убрала мне волосы со лба, как будто до меня голос ее донесся – я вдруг понял, что мама моя во мне. Она в жилах моих, под кожей моей живет, движется, как бывало ночью по дому ходила прибирая, вещи наши по местам раскладывая. Она замешкалась, чтобы попрощаться, но почувствовала непереносимую боль – так ей захотелось вернуться, остаться вместе со мной. Я обязан был ее освободить – грех было мешать ей в ее вознесении. Я стал рвать на себе одежду, драть себя за волосы. Она уже была не во мне. Только белый пар прерывистого дыхания клубился вокруг лица. От звуков реки я бежал в густой мрак лесной чащи. Я бежал, пока серая заря не стерла с неба звездную муть, сочась блеклым светом в провалы между деревьями. Я знал, что мне делать: взял палку и стал копать, потом посадил себя в землю как репку и набросал на лицо листьев. Лицо одеревенело между веток, щетинившихся отцовской бородой. Меня схоронила покойность могилы, мокрая одежда была холодной, как доспехи. Я дышал, как загнанный пес. Руки плотно сложены на груди, голова запрокинута назад, слезы ползут в уши, как мухи. Смотреть я мог только прямо вверх. Рассветное небо растекалось молоком новых душ. Потом я не мог избавиться от нелепости света дня, даже закрыв глаза. Он заталкивал меня в землю, колол, как обломанные ветки, как отцовская борода. Еще через какое-то время я пережил самый большой в жизни стыд: мне страшно захотелось есть. И вдруг я понял, что в горле першит без звука привычного выдоха – Белла. * * * Надо было заниматься делами – по ночам ходить, по утрам копать постель, искать прокорм. Дни в земле текли в настороженном забытьи. Мне грезилось в полудреме, что кто-то нашел мою оторвавшуюся пуговицу и пошел меня искать. Мне мерещились зеленые стручки, лопавшиеся белым соком, я мечтал о хлебе; а когда выходил из забытья, челюсть болела от пережеванного воздуха. Я просыпался в страхе от зверей, в ужасе от людей. В забытьи дневного сна я видел, как сестра плачет над любимыми романами; единственное, что терпел в доме отец, – книги Ромена Роллана и Джека Лондона. По ее лицу можно было понять, о ком она читает, мусоля пальцем край страницы. Когда я еще не умел читать и злился, что Белла занята не мною, я обвивал ее шею руками и терся щекой о ее щеку, заглядывая в книгу, как будто за маленькими черными буковками хотел разглядеть видимый сестре мир. Порой она пыталась от меня отделаться, а иногда великодушно прерывала чтение, клала книгу на колени и рассказывала мне ее сюжет: пьяница отец бредет домой заплетающимися ногами… обманутый любовник безнадежно слоняется под лестницей… во тьме арктической ночи жутко воют волки, и меня самого от страха начинал бить колотун. Иногда по вечерам я садился на краешек ее кровати, и Белла проверяла мои успехи в учебе – писала мне что-то пальцем на спине, а когда я улавливал смысл начертанного слова, нежно стирала его гладкой ладошкой. Я никак не мог избавиться от звуков выбитой двери и раскатывающихся по полу пуговиц. Звуков мамы, отца. Но хуже всего было то, что я никак не мог вспомнить звуки Беллы. Меня наполняла ее тишина, и ничего не оставалось, как вспоминать ее лицо. * * * Ночной лес непостижим: отвратителен и беспределен торчащими костями и липкими волосами, мутной слизью с запахом страха, голыми корнями, выпирающими из тела земли, как узловатые вены. Слизняки падают с деревьев и разлетаются каплями дегтя по папоротнику, застывая черными сосульками плоти. Днем у меня полно времени, чтобы смотреть на лишайники и видеть золотую пыль на камнях. Почуяв меня, заяц замирает рядом, пытаясь укрыться за узкими лезвиями травинок. Солнце вколачивает острые клинья в просветы между деревьями, такие яркие, что в глазах у меня пеплом жженой бумаги плывут черные искры. Белые ворсинки травы застревают в зубах, как маленькие мягкие рыбьи косточки. Я жую ветки с листьями, и во рту делается горькая волокнистая каша, от которой зеленеют слюни. Как-то раз я рискнул вырыть себе постель неподалеку от пастбища, чтоб ее продувал ветер и воздух был не таким затхлым, как в лесной сырости. Закопавшись в землю, я различал колышущиеся темные контуры животных, двигавшихся через поле. Если смотреть издалека, кажется, что они плывут, покачивая вытянутыми головами. Звери пронеслись галопом и остановились в нескольких метрах от изгороди, а потом стали неспешно двигаться в моем направлении, их головы качались, как церковные колокола, в такт каждому гордому шагу тяжелых сомкнутых звериных рядов. Стройные телята подрагивали позади, их глаза подергивались поволокой страха. Я тоже боялся, что, когда животные сгрудятся отдохнуть у изгороди и станут пялить и таращить на меня свои огромные глазищи, все жители округи соберутся там, где я схоронился. Я набирал в карманы и руки камни и шел по речному дну, пока над водой не оставались только нос и рот – розовые лилии, ловившие воздух. Земля, приставшая к коже и волосам, растворялась в воде. Мне нравилось смотреть, как перегной с одежды жирной пеной поднимается на поверхность и плывет, уносимый течением. Я стоял на илистом дне, речная грязь засасывала ботинки, ток воды обволакивал тело, как жидкий ветерок. В реке я стоял недолго. И не только потому, что было холодно, – залитые водой уши не слышат. Глухота пугала меня сильнее тьмы, и когда больше уже было невмоготу переносить тишину, я выскальзывал из своей водяной оболочки в наполненный звуками воздух. Кто-то следит за мной из-за дерева. Недвижимый, я смотрю в ту сторону из укрытия, пока от боли глаза из орбит вылезать не начинают, но я не совсем уверен, что на меня смотрят. Чего же он ждет? В самый последний момент, перед тем как пуститься наутек, в предрассветной мгле я понимаю, что полночи меня держал в плену высокий, мертвый, причудливой формы пень, преображенный в неясную тень лунным светом. Но даже при свете дня, когда моросит холодный дождь, очертания этого деревянного обрубка напоминают мне лицо человека в военной форме. Земля в лесу цвета бронзы в крапчатой карамели листьев. Ветки как нарисованные на луковой белизне неба. Однажды на рассвете я увидел, как в моем направлении по земле неспешно плывет столбик света. Внезапно я понял, что моя сестра умерла. Именно в тот момент Белла становилась размытой землей. Водой, текущей в лунном свете. * * * Серый осенний день. На исходе сил, когда вера оборачивается отчаянием, я выбрался из подземелья бискупинских улиц на свет Божий. Прихрамывая, я шел к нему походкой цепенеющего привидения, илистая грязь обволакивала мне ноги выше колен. Я остановился метрах в двух от того места, где он копал, – позже он рассказывал мне, что это выглядело так, будто я наткнулся на стеклянную дверь, на непреодолимую преграду чистого воздуха. «На маске грязи, скрывавшей твое лицо, пошли трещины там, где текли слезы, и только тогда я понял, что ты – человек, просто ребенок. И плакал ты потому, что ребенком остался совсем один». Он сказал, что говорил со мной. Но я был глух – уши заложила жидкая глина. И смертельно хотелось есть. Я кричал в обволакивавшем меня молчании лишь одну фразу, которую знал на нескольких языках, я кричал эти два слова по-польски, по-немецки, на идише и бил себя кулаками в грудь: – Грязный еврей, грязный еврей, грязный еврей. * * * Человек, копавший бискупинскую грязь, человек, которого я знал под именем Атоса, увозил меня под своей одеждой. Я вытягивал почти прозрачные ноги и руки вдоль его сильных ног и рук, зарывал голову ему в шею, и нас двоих укрывало тяжелое пальто. Я задыхался, но согреться никак не мог. Под пальто Атоса все время задувал холодный воздух из-под дверцы машины. Все время звучал перестук мотора и шелест колес, иногда доносился шум промчавшегося навстречу грузовика. В этом странном соитии в мозгу постоянно звучал голос Атоса. Я не понимал, что он говорил, и потому сам додумывал смысл сказанного: «Все правильно, бежать надо, бежать…» Так я и ехал эти долгие километры – во тьме, на заднем сиденье автомобиля, не имея ни малейшего представления ни о том, где мы находимся, ни о том, куда мы направляемся. Машину вел другой человек, и, когда ее остановили, Атос натянул на нас одеяло. С сильным греческим акцентом, но на внятном немецком языке Атос стал сетовать на свою болезнь. Он не просто жаловался – он ныл и стенал. Назойливо и подробно он описывал симптомы болезни и способы ее лечения. В конце концов охранникам стало противно – им надоели его причитания, и они дали нам проехать. Каждый раз, когда мы останавливались, я цепенел, вжимаясь в его сильное тело, как волдырь, разбухший от страха. Голова моя раскалывалась от простуды так, что, казалось, волосы на ней тлеют. Дни и ночи напролет я мчался куда-то вдаль от мамы, от отца. От долгих дневных часов, проведенных с моим лучшим другом Монсом у реки. Их всех как будто с силой выдирали из моего черепа. Но Белла там обосновалась прочно. Мы были как матрешки: я – в Атосе, а Белла – во мне. Не знаю, сколько времени мы провели в пути. Однажды я проснулся и увидел за окном плавные очертания незнакомых букв, издали напоминавших шрифт иврита. Тогда Атос сказал, что мы дома, в Греции. Когда мы подъехали ближе, буквы сложились в странные слова – раньше мне никогда не доводилось видеть слов на греческом языке. Стояла ночь, но квадратные домики белели даже в темноте, было тепло, и легко дышалось. У меня голова кружилась от голода и долгого путешествия на машине. Атос говорил: – Я стану твоим кумбарос – буду тебе как крестный отец, женю тебя, а потом твоих сыновей женить буду… Атос говорил: – Мы должны держаться друг друга. А если не сможем – грош нам цена… На острове Закинтос Атос – ученый, широкий эрудит, знаток многих языков – совершил свой самый поразительный подвиг: из широких брючин он извлек семилетнего беженца – Якова Бира. Несущие камень Туманное прошлое очерчено всем, чего не было. Неуловимая тень невоплощенного лепит контуры настоящего, как размытый дождем карст.[2 - Карст – растворимая горная порода.] Как история загаданного, но несбывшегося. Прошлое влечет нас по жизни духовной сутью бытия, как магнитное поле направляет стрелку компаса. Порой человеку становится плохо от какого-то запаха, слова, места, снимка наваленных горой туфель. От любви, смолкшей перед тем, как вымолвить имя. Я не был свидетелем самых важных событий собственной жизни. О главной ее части должен рассказывать слепой, осужденный жить в мире звуков. За стенами, в подполье. Забившись в угол маленького домика на маленьком островке, костью выпирающем из шкуры моря. На Закинтосе мы жили под самым небом. Далеко внизу остров со всех сторон неустанно омывали волны. Мифическое предание гласит, что Ионическое море – приют несбывшейся любви. Наверху были две комнаты, из окон которых открывались два вида. Маленькое окно спальни смотрело на безбрежное море. Из другой комнаты, кабинета Атоса, был виден каменистый склон нашей горы, далекий городок и порт. Зимними ночами, когда беспрестанно завывал ветер и часто шли дожди, казалось, мы стоим на капитанском мостике – ставни скрипели, как мачты и снасти. Городок Закинтос мерцал и светился, будто погребенный под волнами. В самые темные летние ночи я вылезал в окно спальни, чтобы полежать на крыше. Я проводил в этой маленькой спаленке все дни напролет, мечтая о том, чтобы кожа моя стала цвета дерева на полу, покрылась рисунком ковра или одеяла на кровати и я мог бы исчезнуть, просто застыв в неподвижности. Во время первой Пасхи, проведенной в этом моем убежище, из окна кабинета Атоса я смотрел на процессию верующих, запрудивших улицы городка после полуночной мессы. Она змеилась тонкой линией мерцавших во тьме свечей, повторяя привычный путь, а потом растворялась в темных холмах. На окраине города, где верующие расходились по домам, линия дробилась на искры. Я прижимался лбом к стеклу и смотрел на эту картину, но видел другую, переносившую меня в зимние вечера моего городка, когда наш учитель зажигал фитили керосиновых ламп и выпускал нас с ними на улицы, и огоньки эти плыли, как игрушечные кораблики по рекам улиц, огражденным набережными слякотных сточных канав. Длинные проволочные ручки ламп звякали о горячие стекла. Наши пальто дышали сыростью. Монс размахивал руками, его лампа парила над землей, осеняя белизной пар дыхания. Я издали смотрел на пасхальную процессию, а в голове моей на нее накладывался этот параллельный образ, как многие другие призрачные образы-двойники, живущие в мыслях и неизменно следующие по своим орбитам. Живущие в нас образы неподвластны воле. Вот и теперь, спустя полвека, я пишу эти строки совсем на другом греческом острове, но вижу внизу далекие огоньки того городка, чувствую жар лампы, согревающий мне рукав. Я смотрел, как Атос вечерами читает, сидя за письменным столом, а видел, как мама шьет, сидя за столом обеденным, отец просматривает свежие газеты, Белла занимается музыкой. Каждый миг реальной жизни – даже самый обыденный и заурядный – проникнут образами несбывшейся жизни. Я уже не могу вспомнить их лица, но представляю себе их выражения, пытаясь вложить любовь всей жизни в самую последнюю ее секунду. Не важно, какого возраста лицо – в момент смерти нерастраченные за жизнь чувства снова делают его молодым. Я был чем-то похож на тех древних мореплавателей из рассказов Атоса, которые прокладывали курс кораблей, когда еще не знали понятия долготы, и потому никогда точно не представляли себе, где именно они находятся. Эти люди смотрели на звезды, не узнавая знакомых созвездий, и, когда понимали, что они там, где на картах нет ничего, у них волосы становились дыбом. На Закинтосе мы жили на вершине залитой светом и продуваемой всеми ветрами скалы. Я смирился с образами, бередившими душу, как раны. Но постоянное ожидание удара, срывающего дверь с петель, много раз за день наполняло рот привкусом крови, и чувство страха забивало все остальные ощущения. Что сильнее страха, Атос, что может быть сильнее страха? В квадрате солнечного света, заливавшего пол спальни на Закинтосе, я возделывал свой садик, где росли мята и базилик. Я пытался представить себе, о чем думает море. Дни я проводил за письмами мертвым, а ночью, когда спал, они мне отвечали. * * * Атос, Атанасиос Руссос, был геологом, поклонявшимся собственной святой троице: торфу, известняку и ископаемому дереву. Но как и у большинства греков, корни его родословной восходили к морю. Отец Атоса был последним Руссосом-мореплавателем, завершившим историю семейного корабельного дела, начатую в XVIII веке, когда русские корабли через Босфор и Дарданеллы ходили из Черного моря в Эгейское. Атос знал, что любой корабль со всей оснасткой и деревянным корпусом – существо одушевленное, а затонувший корабль становится призраком. Он знал, что, если жевать сырую рыбу, проходит жажда. Он знал, что в состав морской воды входят сорок четыре элемента. Он описывал греческие галеры из кедра, проконопаченные смолой и оснащенные парусами из шелка или полотнами ярких расцветок. Он рассказывал мне о перуанских бальсовых плотах и полинезийских катамаранах из соломы. Он объяснял мне, как зимой на сковавшем реки льду строили большие сибирские плоты из таежных елей, а когда весной лед сходил, отправляли их в плавание. Иногда два таких плота соединяли друг с другом, и получался один такой огромный, что на нем можно было построить дом с каменной печью. Отец оставил Атосу мореходные карты, прошедшие через руки многих капитанов и гидрографов, которые уточняли их из поколения в поколение. Он мелом рисовал мне на контурной карте черного учебного глобуса торговые пути, какими ходил его прадед. Хоть я был тогда ребенком и душа моя сочилась кровью прошлого, для меня было ясно, что Атос давал мне шанс начать вторую жизнь – хватило б сил с ней совладать. Людей, скрывающихся в одном убежище, физически или психологически объединяет чувство, интимность которого схожа с любовью. Я ходил за Атосом по пятам из одной комнаты в другую. Меня не покидал страх, боязнь потерять единственного человека, кому я доверял; это беспокойство мне удавалось унять только преданностью. Я сидел подле него, когда он писал за столом, размышляя над силами, превращающими море в камень, а камень – в воду. Он уже даже не пытался вовремя отправлять меня в постель. Часто я, как котенок, сворачивался у его ног клубочком, окруженный книгами, составленными в высокие пачки на полу за спинкой его кресла. Поздно ночью, когда он с головой уходил в работу, меня начинало клонить в сон. Я растворялся в запахах книжных переплетов и трубочного табака, чувствуя тяжесть его верной, крепкой руки, свисавшей как лотлинь[3 - Лотлинь – устройство для измерения глубины; представляет собой груз (лот), привязанный к линю (веревке), на котором отмаркированы расстояния.] и трепавшей меня по волосам. Иногда его левая рука была опущена к земле, а правая – поднята вверх, раскрытой ладонью к небесам. Долгие месяцы я слушал завораживающие рассказы Атоса не только об истории мореплавания, но и о прошлом самой Земли. Образы, которые он мне рисовал с мастерством актера, обретали черты реальности в пересказах забавных анекдотов, дошедших от его предков, книжных иллюстрациях и картах. Он создавал в моем воображении грандиозные картины созидания и разрушения творившей свой первозданный облик Земли: – Представь себе могучую скалу, вскипающую, как жаркое; огромную гору, взрывающуюся языками пламени или медленно разъедаемую ливнями, которые откусывают от нее по кусочку, как от яблока… От геологии он переходил к палеонтологии, потом к поэзии. – Вообрази себе первое фототрофное растение, первое дыхание зверя, первые клетки, которые объединились, а не разделились, чтобы размножиться, рождение первого человека… Он цитировал Лукреция: – Древним оружьем людей были руки, ноги и зубы, / Камни, а также лесных деревьев обломки и сучья, / Пламя затем и огонь…[4 - «О природе вещей», книга шестая. Перевод Ф. А. Петровского.] Постепенно мы с Атосом постигали языки друг друга. Немного моего идиша с нашим дилетантским польским, его греческий и английский. Мы с опаской приноравливались к новым словам, пробуя их сначала на вкус, как блюда иноземной кухни. Атос хотел, чтобы я все помнил. Он заставлял меня повторять алфавит иврита. Он каждый день говорил мне одно и то же: – Ты будущее свое вспоминаешь. Он учил меня витиеватым буквам греческого алфавита, похожим на причудливо изогнутые знаки иврита. Атос любил говорить, что иврит и греческий несут в себе древнее одиночество руин, «как флейта, которую слышишь издалека в оливковой роще на склоне холма, как голос, с берега зовущий плывущего в лодке». Мало-помалу мой язык обретал печальное новое могущество. Мне очень хотелось освободиться от наполнявшей рот памяти. Хотелось, чтобы во рту возникло естественное ощущение себя самого, говорящего на прекрасном, нескладном греческом с его сочными согласными, многосложными изящными и труднопроизносимыми оборотами, похожими на рокот воды, омывающей скалу. Я ел еду греков, пил воду из колодцев Закинтоса, пока не научился различать ее вкус в разных источниках острова. Наше отношение друг к другу становилось все более чутким, мы были как две затерянные в пространстве души, как два одиноких скитальца на палубе корабля, без руля и ветрил гулявшего в черном безбрежном океане. В углах дома вихрясь выл ветер, и не горела путеводная звезда, потому что не было того пути, который вывел бы нас к нашим близким. Когда занималась заря, Атос порой был готов расплакаться от гордости за храбрых предков или картин нашего будущего, рисовавшихся в его воображении: – Я стану твоим кумбарос [5 - Дружище (новогреч.).], буду тебе как крестный отец, женю тебя, а потом твоих сыновей женить буду… Мы должны пронести друг друга по жизни. Чего мы без этого стоим? Дух в теле – как вино в стакане; проливаясь, оно пропитывает воздух, землю, свет… Не правы те, кто думает, что нам подвластны только мелочи жизни, а не большие свершения. На самом деле здесь все как раз наоборот! Не в нашей власти изменить мелочи, детали, из которых соткана судьба: тот миг, когда ты возвращаешься за чем-то забытым, может спасти тебя от несчастного случая, а может к нему привести. Зато нам по плечу более масштабные свершения, мы можем изо дня в день утверждать высокие гуманные идеалы, тот единственный порядок, величие которого настолько очевидно, что его нельзя не распознать. Когда мы нашли друг друга в Бискупине, Атосу исполнилось пятьдесят. Он был красив грубой мужской красотой, крепко сбит, но не грузен, в его волосах цвета серебряной руды густо пробивалась седина. Я часто смотрел, как, вымыв голову, он причесывается и волосы укладываются широкими волнами. Я продолжал внимательно следить за его волосами, как будто ставил научный эксперимент, и они, высыхая, становились пушистыми, как пена, делали голову крупнее. Его кабинет был полон образцов горных пород, ископаемых окаменелостей, непонятных фотографий, изображения которых казались мне таинственными ландшафтами. Я рылся в этих диковинах, брал в руки какой-нибудь вполне заурядный обломок или кусок камня. – Ах, Яков, ты держишь кусок кости, которая была когда-то челюстью мастодонта… а это – кора дерева, которое росло тридцать пять миллионов лет назад… Я тут же клал взятую вещь на место – как будто бездна времени жгла мне руки. Атос улыбался: – Ничего страшного, этот камень видел столько, что детское любопытство ему вреда не причинит. У него на столе всегда стояла чашечка крепкого черного кофе. Во время войны, когда запасы иссякли, Атос по нескольку раз заваривал кофейную гущу, пока, как он говорил, в ней не оставалось и атома аромата. Потом он безуспешно пытался делать эксперименты, смешивая семена цикория, одуванчика и лотоса, заваривая их в медной джезве, по чашке зараз, как химик, ищущий правильную пропорцию. Белла сказала бы, наверное, что Атос чем-то похож на Бетховена – тот тоже отсчитывал ровно по шестьдесят зерен кофе на порцию. Белла знала все о любимом маэстро. Иногда она делала себе высокую прическу, одевала отцовское пальто (оно сидело на ней, как на пугале, рукава закрывали пальцы) и брала его потухшую трубку. Мама должна была готовить какое-нибудь любимое блюдо композитора: макароны с сыром (хоть и не пармезаном) или картошку с рыбой (хоть и не из Дуная). Белла пила ключевую воду, которую Людвиг, по всей видимости, тратил галлонами – эта ее привычка была по нраву отцу, он в таких костюмированных представлениях всегда подражал склонности Бетховена к пиву. После обеда Белла выходила из-за стола и размашистым шагом шла к пианино. Сбросив с плеч отцовское пальто, она становилась очень серьезной. Сестра садилась за инструмент, собиралась с духом, черты ее лица, как камея, выточенная в янтаре, резко прочерчивались в свете свечи, горевшей в канделябре пианино. За обедом она втайне выбирала музыку, обычно медленную, романтичную, томящуюся печалью; иногда, если в тот момент она питала ко мне особое расположение, – «Лунную сонату». Потом моя сестра играла – упоенно и точно, стараясь ровно держать спину, когда чувства переполнявшей ее музыки гнули ей стан, как ветер молодую березку. Мама – от волнения и гордости за дочь – мяла в руках посудное полотенце, мы с родителями сидели в оцепенении, потрясенные преображением нашей глупышки Беллы. * * * Они ждут, пока я усну, потом серыми тенями среди голых деревьев всплывают на поверхность, измученные как пловцы после заплыва. Волосы клочьями, на месте ушей – язвы, в груди копошатся личинки жуков. Нелепые останки оборванных жизней, воплощения несбывшихся желаний. Они плывут, тяжелея, потом поднимаются, обретая человеческий облик, становятся больше людьми, чем призраками, и от усилий начинают потеть. Их напряжение сочится через мои поры, пока я не просыпаюсь, покрытый испариной их смертей. Днем меня тоже постоянно изматывали бесконечно повторяющиеся видения – картины будничных и заурядных воспоминаний. Как после указов[6 - Автор имеет в виду указы против евреев, издававшиеся немецкими оккупационными властями с 1939 г., в частности запрещавшие им посещать некоторые магазины.] маму выгоняет из магазина приказчик – выходя, она роняет шарф и наклоняется, чтобы его поднять. Всю ее жизнь воображение вновь и вновь сводит к тому мигу, когда она в тяжелом синем пальто наклоняется за упавшим шарфом. Отец стоит в дверях и ждет меня, чтобы завязать шнурки, поглядывает на часы. Камешки летят над рекой, мы с Монсом на берегу травой стираем с ботинок грязь. Белла листает страницы книги. Я старался вспомнить обыденные детали, исписанные нотами страницы, лежащие рядом с кроватью Беллы, ее платья. Как выглядела мастерская отца. Но в ночных моих кошмарах подлинные картины рисовались недолго, все таяло и расплывалось. Или я вспоминал имя одноклассника, но не мог себе представить его лицо. Деталь одежды, но не ее цвет. Особенно мучительно было просыпаться: мне казалось, что они так же страдают, когда о них вспоминают, как я, вспоминая о них; что я терзаю родителей и Беллу, когда зову их, бужу их в мрачных могилах. * * * Я слушал рассказы Атоса по-английски, по-гречески, потом снова по-английски. Сначала я слушал их как бы издали, как невнятный рокот, лежа на ковре вниз лицом, беспокойный или подавленный долгими, тягучими днями. Но скоро я начинал различать в голосе Атоса одинаковые слова и схожие интонации, когда он рассказывал о брате. Тогда я поворачивался так, чтобы видеть его лицо, а потом садился, чтобы лучше его понимать. Атос рассказывал мне об отце – человеке, почти всю жизнь презиравшем традиции. Он вырастил сыновей больше европейцами, чем греками. Родственники его отца по материнской линии стали известными людьми в большой греческой общине Одессы, а дядья были вхожи в светские салоны Вены и Марселя. Одесса… – она была совсем рядом с местечком, где родился мой отец; когда Атос рассказывал мне свои истории, в Одессе залили бензином тридцать тысяч евреев и сожгли их живьем… Его семья сколотила состояние, поставляя в Австрию ценную красную краску для обуви и тканей с горы Осса.[7 - Осса – гора высотой около 2 тыс. м в Фессалии, на востоке Греции, южнее горы Олимп, где добывают ингредиенты для красного красителя.] От отца Атос знал, что каждая река – торговая артерия; просачиваясь в глубь континентов, реки сначала ищут на своем пути геологические прорехи, а потом экономические изъяны. Он рассказал мне, что само Средиземное море пробило себе путь в скале, чтоб стать «внутренним морем» Европы, ее утробой. Старший брат Атоса – Николас погиб в дорожной катастрофе в Гавре, когда ему было восемнадцать лет. В скором времени заболела и умерла его мать. Отец Атоса был убежден, что семью постигла кара за грех его пренебрежения к прошлому рода Руссосов. Чтоб искупить его, он решил вернуться в городок, где родился он сам и его отец. Там он вымостил городскую площадь и в честь Никоса воздвиг на площади фонтан. Сюда меня и привез Атос – на остров Закинтос, изборожденный шрамами землетрясений. Пустынный и бесплодный на западе, плодородный на востоке. Там выращивали оливки, фиги, апельсины и лимоны; аканты, амаранты и цикламены – этих растений я никогда раньше не видел. Из двух моих маленьких комнат остров казался мне недостижимым, как будто существовал в другом измерении. Закинтос – о нем с искренней симпатией писали Гомер, Страбон, Плиний. Длина его составляет двадцать пять миль, ширина – двенадцать, самый высокий холм возвышается на полторы тысячи футов над уровнем моря. Некогда он был оживленным морским портом на торговом пути из Венеции в Константинополь. Остров Закинтос – родина, по крайней мере, трех любимых греками поэтов – Фосколо,[8 - Фосколо, Уго (настоящее имя – Никколо) (1778–1827) – итальянский писатель и поэт.] Калвоса[9 - Калвос, Андреас Иоаннидес (1792–1869) – греческий поэт, написавший, в частности, 20 патриотических од.] и Соломоса,[10 - Соломос, Дионисиос (1798–1857) – греческий поэт, посвятивший освободительной борьбе «Гимн свободе», первые строфы которого в 1869 г. стали национальным гимном Греции.] который здесь написал слова национального гимна, когда ему было двадцать пять лет. Статуя Соломоса возвышается над площадью. Никое чем-то походил на поэта, и когда Атос был ребенком, ему казалось, что статуя воздвигнута в память его брата. Может быть, с этого и началась влюбленность Атоса в камень. Когда Атос с отцом вернулись на Закинтос после смерти Никоса и матери, они отправились в ночное путешествие на мыс Геракас посмотреть, как морские черепахи откладывают в песок яйца. – Мы прошли Аликес, где выпаривают соль, плантации смородины, раскинувшиеся на тенистых склонах холмов Враченас. Мы шли с отцом в полном одиночестве, нас сближало неутешное горе. Мы молча стояли в голубом гроте и в сосновых рощах. Они были неразлучны еще два года, до тех пор, когда Атос уже не мог отлынивать от занятий в школе. – Отец брал меня с собой, когда ездил по делам на верфь в заливе Кери. Я смотрел, как там конопатили швы, заливая их смолой из горячих источников, пузырившихся на черном пляже. Один из рабочих верфи знал отца. Мышцы его рук выпирали мощными восьмерками, лакричного цвета волосы пропахли потом, он весь был перемазан в смоле. Но говорил он на прекрасном греческом языке, высоким стилем, как король. Потом отец журил меня за неотесанность, а я с недоумением на него пялился – его голос звучал у меня в ушах как голос чревовещателя! Когда я сказал ему об этом, отец не на шутку рассердился. Этот его урок я не забуду никогда. Однажды в Салониках, когда отцу надо было о чем-то поговорить с начальником порта, он оставил меня на попечение носильщика, портового грузчика. Я сидел на швартовой тумбе и слушал невероятные истории, которые тот мне загибал. Однажды, говорил он, случилось кораблекрушение – корабль затонул, а через некоторое время всплыл на поверхность. Грузчик видел это собственными глазами. Корабль был гружен солью, и, когда она растворилась в воде, судно вынырнуло из пучины. Именно тогда я в первый раз столкнулся с магией соли. Вернувшись, отец хотел дать грузчику немного денег за то, что он за мной присматривал, но тот отказался. Отец сказал мне: «Этот человек – еврей, он несет в себе достоинство своего народа». Позже я узнал, что большинство работавших в доках Салоник были евреями, и рядом с портом там раскинулся иегуди махал-лари – еврейский квартал… Знаешь, Яков, что еще мне сказал тот грузчик? «Великая тайна дерева заключается не в том, что оно горит, а в том, что оно не тонет». * * * Рассказы Атоса постепенно уводили меня от прошлого. Долгими вечерами и бессонными ночами образы его живого воображения западали мне в память, притупляя боль. Мелодику идиша тоже понемногу растворяла тишина. Атос брал с полок книги и читал их мне. Я с головой погружался в море красочных иллюстраций. Книги его библиотеки подбирались основательно, со знанием дела, но при этом серьезные работы нередко давали детской фантазии обильную пищу. Там были книги о миграции животных и их защитной окраске, об истории стеклодувного дела, о гиббонах, о свитках японской живописи, об иконах, насекомых, борьбе Греции за независимость, ботанике, палеонтологии, топляке. Сборники поэзии завораживали форзацами – Соломос, Сеферис,[11 - Сеферис, Георгос (1900–1971) – греческий поэт и дипломат, поддерживавший борьбу народа за свободу.] Паламас,[12 - Паламас, Костис (1859–1943) – греческий поэт, отстаивавший гуманистические и демократические идеалы.] Китс. «Баллады соленой воды» Джона Мейсфилда[13 - Мейсфилд, Джон (1878–1967) – английский писатель и поэт.] – подарок Атосу от отца. Он читал мне биографию фламандского ботаника XVI в. Клусиуса,[14 - Клусиус, Каролус (1526–1609) – австрийский ботаник, руководитель сада лечебных трав императора Максимилиана II Возглавил сад лечебных трав Лейденского университета. Впервые ввез луковицы тюльпанов в Голландию в 1593 г.] тот охотился за растениями в экспедициях в Испании и Португалии, где сломал себе ногу, потом сорвался на лошади с утеса и сломал руку, упав на колючий куст, который назвал «эринацея» – «ежовая метла». Примерно таким же образом он случайно наткнулся еще на пару сотен неизвестных раньше видов растений. Читал он мне и биографию Сибторпа,[15 - Сибторп, Гэмфри (1713–1797) – английский ботаник.] ботаника, жившего в XVIII в., который путешествовал по Греции, вознамерившись собрать все шестьсот растений, описанных Диоскоридом.[16 - Диоскорид, Педаний (I в. н. э.) – древнеримский врач, грек по национальности, в основном сочинении которого «О лекарственных средствах» описаны все известные лекарственные средства его времени.] Во время первого путешествия он стал свидетелем эпидемии чумы, войны и восстания. Во второй раз Сибтроп странствовал по Греции со своим итальянским коллегой Франческо Борони[17 - Борони, Франческо – итальянский ботаник.] (память о котором увековечена в названии куста борония). В Константинополе их свалила лихорадка. После выздоровления ученые проделали путь ботанических изысканий до самой вершины горы Олимп и умудрились вырваться из плена варваров-пиратов. Потом в Афинах Борони заснул у открытого окна, свалился на улицу и сломал себе шею. Сибторп продолжал исследования в одиночку, пока не заболел на развалинах Никополя. Он с трудом вернулся домой и скончался в Оксфорде. Его труд был опубликован уже после кончины, но в него не вошли письма, которые случайно сожгли, приняв за мусор. Четыре года длилось мое заточение в маленьких комнатах. Но Атос сумел переселить меня в иное жилище, беспредельное, как земной шар, и бесконечное, как время. Благодаря Атосу я часы напролет проводил в других мирах, потом выныривал из них на поверхность реального бытия, как из морских глубин. Благодаря Атосу наш маленький дом превращался то в дозорную вышку, то в крытую дерном избушку в Винланде. В моем воображении бушевали океаны, полные гигантских айсбергов, а между этими глыбами льда плыли обтянутые кожей челны. Моряки свешивались с бизань-мачты держась за канаты, нарезанные из моржовых шкур. Ладьи викингов бороздили воды могучих русских рек. Ледниковые лавины оставляли свои страшные следы, тянущиеся на сотни миль. Вслед за Марко Поло я пробирался в «небесный город» с двенадцатью тысячами мостов, огибал с ним мыс Благовоний. В Тимбукту мы меняли золото на соль. Я узнал о бактериях, существующих три миллиарда лет, и о том, как в болотах добывают торфяной мох сфагнум, который хирурги используют при операциях раненых солдат, потому что в нем нет бактерий. Я узнал, что Теофраст[18 - Теофраст (372–287 до н. э.) – древнегреческий естествоиспытатель и философ, один из первых ботаников древности.] полагал, будто рыбы древнейших времен заплывали на горные вершины по подземным рекам. Я узнал, что в Арктике нашли останки мамонтов, в Антарктиде росли ископаемые папоротники, во Франции в доисторические времена водились северные олени, а в Нью-Йорке раскопали останки древнего овцебыка. Я слушал рассказы Атоса о том, как рождаются острова, когда суша материка растягивается, пока не разламывается в самом уязвимом месте. Эти места называются разломы, или сдвиги пород. Рождение каждого острова – это одновременно и победа и поражение: он так страстно стремился к свободе, что, обретя ее, в итоге остался в одиночестве. Позже, когда острова стареют, они оборачивают горе добродетелью и стараются с достоинством нести свою скалистую утесистость, взлохмаченные берега, вздыбленные и изломанные по линии разлома. Кое-где они со временем прихорашиваются, обрастая зеленой травой, покрываясь лощеной гладью обкатанных волнами пляжей. Меня неотвязно преследовал вопрос о том, как время ткет свою ткань и укладывает ее в складки и сгибы так, что неизменно встречается само с собой; я завороженно смотрел в книгу на рисунок булавки из бронзового века, поражаясь простоте ее формы, не изменившейся за тысячи лет. Я смотрел на окаменевшие останки криноидий – морских лилий, которые выглядели, как выгравированное в скале ночное небо. Атос говорил: – Порой я не могу смотреть тебе в глаза; ты как дом после пожара – внутри все выгорело, а каркас стен чудом уцелел. Я разглядывал рисунки доисторических мисок, ложек, гребней. Вернуться назад на год или на два было немыслимо, абсурдно. Перенестись в прошлое на тысячелетия – ну, это… проще простого. Атос не понимал, что, замешкавшись в дверях, я пропускаю вперед Беллу, хочу быть уверен, что она не осталась позади в одиночестве. Я медлю с едой, потому что повторяю про себя как заклинание: «Кусочек мне, кусочек тебе, а еще кусочек Белле». – Яков, ты очень медленно ешь, у тебя манеры аристократа. Просыпаясь во тьме по ночам, я слышал рядом ее дыхание или тихое пение и отчасти успокаивался, отчасти ужасался тому, что ухо мое прижато к тонкой стенке, разделяющей живых и мертвых, этой вибрирующей между нами хрупкой мембране. Я всюду ощущал ее присутствие, я знал, что пустота комнат в свете дня обманчива. Я чувствовал прикосновения сестры к спине, плечам, волосам. Я оборачивался, хотел взглянуть на нее, чтобы убедиться в ее присутствии, увидеть, смотрит ли она на меня, хранит ли как ангел-хранитель, зная, что, если чему-то суждено со мной случиться, она все равно не сможет этого предотвратить. Она смотрит на меня участливо и заботливо, но с другой стороны прозрачной, как паутинка, стены. Дом Атоса стоял на отшибе, к нему вел крутой подъем. Хоть мы издали могли заметить любого, кто к нам поднимался, нас тоже могли увидеть. Идти до города надо было пару часов. Атос проделывал этот путь несколько раз в месяц. Когда его не было, я замирал, весь превращался в слух. Если кто-то взбирался на холм, я прятался в матросском сундуке с высокой изогнутой крышкой; а когда вылезал из него, мне казалось, я вылез не весь – какая-то часть меня осталась в сундуке. Новости и припасы нам приносил один торговец – старый Мартин. Он знал еще отца Атоса, а его самого помнил ребенком. Жена сына старого Мартина – Иоанниса была еврейкой. Однажды ночью он сам, Алегра и их маленький сын постучались к нам в дверь, в руках они держали свои пожитки. Мы спрятали Аврамакиса – все звали его Мэтч – в комод. Тем временем немецкие солдаты развалясь сидели за столиками в ресторане гостиницы «Закинтос». * * * Атос был влюблен в палеоботанику, наряду с людьми его героями были камень и дерево. Поэтому он раскрывал передо мной не только историю цивилизации, но и прошлое самой Земли. Он рассказывал мне, как люди вверяли могуществу камня память о своем времени. О каменных скрижалях с текстом заповедей. О каменных пирамидах и руинах храмов. О могильных каменных плитах, каменных истуканах, Розеттском камне,[19 - Розеттский камень – базальтовая плита с параллельным текстом 196 г. до н. э. на греческом и древнеегипетском языках. Найдена в 1799 г. близ г. Розетта (ныне г. Рашид, Египет). Дешифровка Ф. Шампольоном иероглифического текста этого камня положила начало чтению древнеегипетских иероглифов.] Стоунхендже,[20 - Стоунхендж – мегалитический комплекс 18–16 веков до н. э. в Великобритании (близ г. Солсбери). Земляные валы и концентрические круги диаметром до 97 м из менгиров (вые. до 8,5 м), трилиты.] Парфеноне. (Теперь я еще вспоминаю и о каменных плитах, вырезавшихся и перетаскивавшихся узниками в известняковых карьерах лагеря Голлесхау. О польских тротуарах, выложенных разбитыми каменными надгробиями с разграбленных еврейских кладбищ; и по сей день польские граждане, томящиеся в ожидании автобуса на остановках, иногда бросают взгляд под ноги и могут еще прочесть истертые надписи на иврите.) В молодости Атоса восхищало изобретение счетчика Гейгера. Я помню, как вскоре после окончания войны он рассказывал мне о космических лучах и объяснял суть недавно открытого Либби метода радиоуглеродного датирования. – Отсчет времени здесь идет с момента смерти. Особое пристрастие Атос испытывал к известняку – хрупкому рифу памяти, живому камню, органической истории, спрессованной в недрах огромных горных гробниц. Студентом он написал работу о карстовых полях в Югославии, о том, как известняк под давлением медленно превращается в мрамор. Описание этого процесса в интерпретации Атоса звучало как духовное откровение. Он с упоением рассказывал о плоскогорье Коссе[21 - Косс (Causses) – невысокое скалистое плоскогорье в Центральной и Южной Франции.] и о Пеннинских горах в Англии; о «Страте» Смите[22 - Смит, Уильям (1769–1839) – английский инженер и геолог, один из основоположников биостратиграфии – способа определения возраста горных пород по заключенным в них остаткам ископаемых окаменелостей (отсюда его прозвище – «Страта»).] и Абрааме Вернере,[23 - Вернер, Абраам Готлоб (1750–1817) – немецкий геолог и минералог, разработавший классификацию горных пород и минералов.] которые, по его образному выражению, как хирурги, «снимали покровы времени», исследуя каналы и рудники. Когда Атосу было семь лет, отец привез ему ископаемые окаменелости из Лайм-Риджис.[24 - Лайм-Риджис (Lyme Regis) – небольшой городок в Англии, известный с XIX в. находками ископаемых окаменелостей.] Когда ему было двадцать пять, он был очарован своей новой европейской возлюбленной: известняковой богиней плодородия, которую неповрежденной извлекли из земли, – «Венерой из Виллендорфа».[25 - Одна из самых древних скульптур т. н. палеотических венер, изображающая обнаженную женскую фигуру (ок. XX тысячелетия до н. э.). Найдена в Австрии в 1908 г.] Но нашей путеводной звездой суждено было стать наваждению, охватившему Атоса, когда он учился в Кембридже, – восторгу, который вызывала у него Антарктика. Именно эта его страсть определила наше будущее. Атос восхищался Эдвардом Уилсоном[26 - Уилсон, Эдвард Осборн (р. 1929) – крупнейший американский ученый, энтомолог и этолог, один из создателей концепции социобиологии и известнейший мирмеколог.] – ученым, который вместе с капитаном Скоттом дошел до Южного полюса. В числе многих увлечений Уилсона, как и Атоса, было рисование акварелью. Его краски – глубокий багрянец льда, изумрудно-зеленое полуночное небо, белые слоистые облака над черной лавой – были не только великолепны, но и научно достоверны. Созданные им картины атмосферных явлений – ложные солнца, ложная луна, лунные ореолы – отражали точные положения светил. Атос с особой теплотой рассказывал о том, при каких опасных обстоятельствах Уилсон делал свои акварельные зарисовки, а потом читал в палатке стихи и «Приключения Шерлока Холмса». Мне особенно импонировало то, что Уилсон иногда сам брался за перо и слагал стихи – об этом своем пристрастии он скромно говорил как о «возможном раннем признаке полярной анемии». Нам самим все время хотелось есть, и потому мы сочувствовали голодавшим исследователям. Укрывшись в палатке от завывавшего ветра, изможденные люди мечтали о еде. В ледяной тьме они вдыхали воображаемые ароматы ростбифа и смаковали каждый его воображаемый кусочек, с трудом глотая сухую жвачку пайка. По ночам, коченея в спальных мешках, они вспоминали вкус шоколада. Сьюалл Райт[27 - Райт, Сьюалл (1889–1988) – американский генетик. Основные работы по биометрии и проблемам роста, селекции животных и растений.] – единственный канадец в экспедиции – мечтал о яблоках. Атос читал мне записки Черри-Гаррарда[28 - Черри-Гаррард Э. (1887–1949) – английский биолог, участник похода на мыс Эванс, совершенного в июне – июле 1911 г., т. е. в разгар зимы в Антарктике, совместно с двумя участниками экспедиции к Южному полюсу капитана Скотта. Об этом походе он написал книгу «Самое ужасное путешествие».] об их ночных кошмарах: они кричали на глухих официантов, сидели за накрытыми столиками со связанными руками, а когда им, наконец, приносили тарелки с едой, те тут же падали на пол. В конце концов, когда им уже удавалось положить в рот кусок еды, они проваливались в ледниковую расселину. Во время долгой зимней ночи на базе на мысе Эванс каждый участник экспедиции читал лекции по специальности: жизнь в полярных морях, короны, паразиты… Все полярники были одержимы жаждой знаний; однажды биолог отдал пару теплых зимних носков за дополнительные занятия по геологии. Геологические изыскания вскоре стали манией даже среди тех, кто не имел никакой научной подготовки. Силач Верди Бауэрс[29 - Бауэрс, Верди – участник экспедиции на мыс Эванс.] превратился в заядлого охотника за минералами; каждый раз, возвращаясь на базу с новым образцом породы и передавая его на анализ, Бауэре делал одно и то же заявление: – Это конкреция габбро в базальтовой породе с полевым шпатом и вкраплениями хризолита. Атос рассказывал мне эти истории вечерами, как и на мысе Эванс, на полу между нами коптил язычок керосиновой лампы. В ее неровном свете оживали литографии водоемов каменноугольного периода и полярные пустыни, поблескивали минералы и образцы дерева, химические мензурки и реторты, расставленные на застекленных полках. Чем больше слов я понимал, тем более четко постепенно очерчивались контуры отдельных деталей. Когда вечер сменяла ночь, пол был завален книгами, раскрытыми на иллюстрациях и диаграммах. В свете коптившей керосиновой лампы мы могли сойти за людей из любого столетия. – Представь себе, – говорил Атос, его негромкий голос казался мне эманацией окутанной полумраком комнаты, – они добрались до полюса только для того, чтобы убедиться, что Амундсен достиг его первым. Весь земной шар был у них под ногами. Полярники уже не знали, на кого были похожи, так давно не видели они ни своей белой плоти, постоянно скрытой одеждой, ни обветренных лиц. Вид собственных тел был для них так же далек, как Англия. Долгие месяцы они шли пешком. Постоянно голодали. От неизменной белизны снегов глаза гноились, лица светились голубизной обмороженной кожи. Бескрайние просторы были расколоты трещинами, которые в любую секунду могли без единого звука и без всякого предупреждения бесследно их поглотить. Температура постоянно держалась на сорока ниже нуля. Они стояли у единственного на тысячи миль вокруг следа человеческого присутствия – клочка ткани, флага, оставленного Амундсеном, – и знали, что им еще предстоит пройти каждый мучительный шаг обратного пути. И несмотря на это, сохранилась фотография Уилсона в разбитом у самого края земли лагере, фотоаппарат застиг его в тот момент, когда он смеялся, запрокинув голову назад. На вершине ледника Бирдмора есть одно из редких мест, где поверхность земли обнажена, и Уилсон собрал там окаменелости побережья внутреннего моря, существовавшего три миллиона лет назад. Позже его находки помогли доказать, что Антарктида была в определенном смысле оторвана от огромного континента, территория которого включала в себя нынешние Австралию, Индию, Африку, Мадагаскар и Южную Америку, когда-то отторгнутые от него, разнесенные в разные стороны, заблудившиеся в мировом океане. Только Индия вклинилась в Азию, смяв складками тело земли где-то в районе Гималаев. Наша планета переживала эти процессы с удивительным терпением – гигантские массивы суши разбегались со скоростью нескольких сантиметров в год. Эти люди, которые от измождения с трудом волочили ноги, тащили с собой с ледника Бирдмора тридцать пять фунтов окаменелостей. Уилсон, истощенный до такой степени, что надежды на поправку уже не было, продолжал записывать свои наблюдения: льды представали перед его больным взором то в образе кустов можжевельника, то морскими ежами. Остальные участники экспедиции ждали отважную пятерку исследователей, отправившихся к полюсу. Когда пришла зима, они поняли, что пятеро их товарищей уже никогда не вернутся. Весной поисковая экспедиция нашла их палатку. Когда тела откопали из-под снега, Скотт одной рукой обнимал Уилсона, рядом с ними лежал мешок с окаменелостями. Они пронесли их с собой до конца. Эта история потрясала Атоса, а меня удивила другая деталь, свидетельствовавшая об удивительных человеческих качествах Уилсона. Он взял у кого-то в путь к полюсу сборник стихов Теннисона,[30 - Теннисон, Алфред (1809–1892) – английский поэт, лорд. Его поэзия отличается музыкальностью и живописностью.] и, даже тогда, когда каждая лишняя унция веса в клочья рвала его спину и ноги, он нес эту книгу обратно, чтоб вернуть тому, у кого взял. Мне не составляло труда представить себе, что я несу на самый край света любимую кем-то вещь – только бы это помогло мне поверить, что когда-нибудь я смогу вновь встретиться с ее любимым обладателем. После Первой мировой войны Атос вернулся в Кембридж – ему хотелось побывать в новом Институте полярных исследований имени Скотта. Вспоминая Англию, он никогда не рассказывал ни о рыцарях, ни о замках. Вместо этого он подробно описывал натечный камень, пористый камень и другие удивительные вторичные минеральные отложения – спазмы времени. Мраморные перемычки, деформированные окаменевшей угольной пылью, выветрившиеся обнажения гипсовых пластов, скопления мелких известковых пеллет и других зерен песчаной размерности, напоминающих виноградные грозди, светящиеся дыханием известняковые флюки. Он показывал мне небольшую открытку с изображением Института Скотта, которую привез домой. А над письменным столом Атоса висела особенно дорогая ему реликвия – репродукция картины Уилсона «Ложная луна в проливе Макмардо», которая потрясла меня до глубины души, когда я впервые ее увидел. Картина выглядела так, будто Уилсон нарисовал воспоминания моего духовного мира. На переднем плане был изображен составленный из лыж круг, напоминавший мне редколесье с приведениями, а над ним сиял завораживающий, божественный ореол самой ложной луны, вихрящийся, подвешенный в воздухе как дым. Долгие месяцы я видел только звезды. Ночь была единственным временем суток, когда я мог на достаточно долгий срок покидать дом. Атос позволял мне вылезать через окно спальни на крышу и лежать там. Распластавшись на спине, я рыл в ночном небе нору, вдыхал морской воздух полной грудью, пока голова не начинала кружиться, и парил над островом. Один в пространстве, я представлял себе полярное сияние в Антарктиде, пересечение линий небесной каллиграфии, нашу маленькую часть небес как освещенный фрагмент рукописи. Растянувшись на ватном матрасе, я думал об Уилсоне, лежавшем в беспредельной ледяной пустыне во тьме полярной зимы и певшем песни императорским пингвинам. Глядя на звезды, я видел огромные айсберги, покачивающиеся на поверхности моря, раскрывающие и закрывающие проливы, когда ветер пригоняет эти ледяные глыбы через расстояния в сотни миль; один из уроков Атоса был посвящен «косвенным причинам». Я видел залитые бледно-золотым лунным сиянием ледяные просторы. Думал о Скотте и его замерзших спутниках, голодавших в палатке и знавших, что всего в одиннадцати милях их ждет недостижимое изобилие пищи. Представлял себе их последние часы в тесном пространстве, ограниченном брезентом палатки. * * * Немцы грабили урожаи фруктовых садов. Оливковое масло стало такой же редкостью, как в зоне вечной мерзлоты. Даже на цветущем острове Закинтос нам не хватало цитрусовых. Атос аккуратно разрезал лимон пополам, мы высасывали его кислоту до самой кожуры, потом съедали ее и вдыхали лимонный аромат рук. С самого раннего детства распределение и ограничения мне были знакомы гораздо лучше, чем Атосу. Со временем десны мои стали кровоточить, зубы расшатались. Атос видел, что со мной происходит, и озабоченно сжимал руки. Он смачивал мне хлеб в молоке или воде, пока он не превращался в кашеобразную губку. Время шло, что-нибудь купить становилось все труднее и труднее. Мы выращивали что могли, Атос подкреплял наш скудный рацион съедобными дарами моря и суши, но нам не могло этого хватить. Мы выживали за счет случайных находок приморской чины и вики, бобов гиацинтов и настурции. Готовя еду, Атос рассказывал мне, как охотился за растениями. Он собирал каперсы, растущие в известняковых расщелинах, и солил их; нас очень вдохновляло стойкое упрямство растения, которое цеплялось за горную породу и явно предпочитало вулканические почвы. Рецепты многих блюд Атос находил у Теофраста и Диоскорида; «Естественная история» Плиния[31 - Плиний Старший (23 или 24–79) – римский писатель, ученый. Единственный сохранившийся труд «Естественная история» в 37 книгах – энциклопедия естественно-научных знаний античности.] тоже использовалась как поваренная книга. Он выкапывал из земли желтые асфодели, и мы ели «жареные клубни по рецепту Плиния». Атос вываривал стебли, семена и корни асфоделей, чтобы избавиться от горечи, смешивал получившееся варево с картошкой и делал из этого хлеб. Мы готовили даже цветочный ликер, а после обеда чинили добытым из корней клеем обувь или укрепляли им книжные переплеты. Атос сосредоточенно изучал «Театр растений» Паркинсона[32 - Паркинсон, Джеймс (1755–1824) – английский врач. Описал заболевание центральной нервной системы (паркинсонизм). Занимался также вопросами палеонтологии. Труд «Театр растений».] – полезную книгу, в которой говорится не только о том, что приготовить на ужин, но и о том, как обработать рану, если получил ее на кухне. А когда какое-то блюдо выходило из рук вон плохо, Паркинсон давал лучший рецепт, как его высушить и сделать из него аппетитный муляж. Атос любил книгу Паркинсона за то, что впервые она была издана в 1640 году, в тот самый год, говорил он, когда «в Вене открылось первое кафе». Разливая по тарелкам подозрительно выглядевшую похлебку зеленого цвета, Атос не отказывал себе в удовольствии рифмовать длинные латинские названия. Когда я подносил ложку этого странного варева к губам, он лукаво замечал, что «в этом супе есть каперсы, которые не надо путать с чрезвычайно ядовитым "каперсным молочаем"». И смотрел на меня, желая понять, какой эффект возымели его слова. Пока ложка парила у моих губ, он как бы ненароком с отсутствующим видом замечал: «Бывали, правда, досадные ошибки…» * * * Итальянские солдаты, патрулировавшие Закинтос, не ссорились с евреями местного гетто. У них не было никаких оснований притеснять существовавшую более трехсот лет общину, в которой мирно уживались евреи из Константинополя, Измира, с Крита, Корфу и из Италии. Макаронники – по крайней мере на Закинтосе – казалось, и слыхом не слыхивали о немецких установках; они без дела слонялись по полуденной жаре и пели свои песни, пока закат не начинал золотить барашки волн. Но когда Италия признала свое поражение, жизнь на острове круто изменилась. Ночь 5 июня 1944 года. В шелестящей тьме полей поздно в ночи тихо звучат голоса: жена прильнула к уже почти уснувшему мужу и говорит, что к Рождеству у них родится еще один ребенок; мать зовет через море сына; в кафе городка Закинтос раздаются пьяные клятвы и угрозы немецких солдат. В еврейском гетто, в подполе под кухней, зарывают в землю молитвенник с вставками обложки и пряжками испанского серебра, талес,[33 - Специальное одеяние в виде мантии, имеющее в расправленном виде форму прямоугольника, изготавливается из белой овечьей шерсти. К четырем углам прикрепляются кисти, сплетенные особым образом из четырех белых шерстяных нитей каждая. Когда-то талес был предметом верхнего платья, теперь же его надевают только на время утренней молитвы.] подсвечники. Закапывают письма к далеким детям, фотографии. Мужчины и женщины, зарывающие свои ценности в землю, никогда раньше не делали этого, но руки их действуют сноровисто и привычно, ими движет инстинкт, выработанный веками, ритуал знаком им, как традиции субботы. Даже ребенок, бегущий предать земле любимую игрушку – лошадку на маленьких деревянных колесиках, – действует со знанием дела, закапывая ее в землю в подполе под кухней. По всей Европе остались такие захороненные сокровища – обрезки кружев, миски, дневники жизни в гетто, которые никто никогда не найдет. Зарыв книги и блюда, серебряную утварь и фотографии в землю, евреи из гетто Закинтоса исчезли. Они тайком ушли в горы и затаились там, подобно кораллам, – половина осталась плотью, другая стала камнем. Они выжидают в пещерах, в сараях и загонах для скота на фермах друзей-христиан. В тесноте и скученности этих укрытий родители рассказывают детям что могут, пакуя в памяти семейные предания, имена родных. Отцы дают пятилетним сыновьям наставления о том, как строить семейную жизнь. Матери передают дочерям рецепты не только хоросета[34 - Хоросет – сладкое блюдо из яблок с орехами, вином и корицей.] для пасхального седера, но и мезиза,[35 - Мезиз – закуска, которой угощают пришедших в дом в знак гостеприимства.] чонта[36 - Чонт – густая смесь орехов и фруктов в вине, ею угощают по субботам и в праздники.] и оладий «сто форно» с запеченной айвой, пирога с маком и других яств, подающихся на десерт. Всю ночь, весь день и всю следующую ночь на полу рядом с морским сундуком я жду условный знак от Атоса. Я жду, когда надо будет затаиться в сундуке. В жаркой тишине я не могу ни читать, ни думать – только слушаю. Слушаю, пока не засыпаю, потом просыпаюсь и снова слушаю. В ту ночь, когда семьи, жившие в гетто, уходили в подполье, сын старого Мартина Иоаннис пришел к нам со всеми домочадцами. На следующую ночь Иоаннис отвел своих в более надежное убежище на другом конце острова. В конце недели он снова пришел к нам и рассказал о последних новостях. Он был в ужасе. Его узкое лицо, казалось, сузилось еще больше, как будто его пропустили через трубопровод. Мы сидели в кабинете Атоса. Атос налил Иоаннису остаток узо,[37 - Узо – крепкий прозрачный ликер, который обычно разбавляют водой, отчего он становится мутным.] потом наполнил стакан водой. – Гестапо приказало мэру Карреру составить списки имен всех евреев и их профессий. Каррер отнес список архиепископу Хрисостомосу. Архиепископ сказал ему: «Сожги этот список». Вот тогда-то они и предупредили людей в гетто. Почти всем удалось скрыться в ту самую ночь, когда мы к вам приходили. На следующий день улицы опустели. По пути к отцу я шел мимо гетто. В ярком свете дня казалось просто немыслимым, что сотни людей смогли исчезнуть так быстро. Я слышал там только один звук – шелест листвы на деревьях. Запрокинув голову, Иоаннис одним глотком осушил стакан. – Ты знаешь, Атос, что семья моей жены родом с Корфу? Они жили на улице Велизария, около Солому… Мы с Атосом ждали. Чтобы солнце не било в глаза, шторы были наполовину приспущены. В комнате было очень жарко. – Лодка была переполнена. Я видел это собственными глазами. Лодка была так набита евреями с Корфу, что, когда она проплывала мимо гавани Закинтоса, солдаты не могли спустить в нее с набережной ни единого человека. Всех их, бедняг, окружили, и они ждали под палящим полуденным солнцем. И госпожа Серенос, и старик Константин Каро! На площади Солому, прямо под носом Богоматери они ждали под дулами автоматов, заложив руки за голову. Но лодка не остановилась. Мы с отцом стояли на краю площади, хотели увидеть, что станут делать немцы. Господин Каро заплакал. Он считал, что спасся, понимаешь, мы все так считали, но ошибались, мы и мысли не могли допустить, что если наши евреи спаслись, так это потому, что на их месте должны были оказаться евреи с Корфу. Иоаннис встал, потом сел. Потом снова встал. – Лодка плыла прямо мимо гавани. Архиепископ Хрисостомос сотворил молитву. Госпожа Серенос закричала, она шла прочь и кричала, что хочет помереть в собственном доме, а не на площади, чтоб на нее все друзья ее не глазели. И они ее убили. Прямо там. Прямо на наших глазах. Перед магазином Аргироса, где она обычно покупки делала… иногда Аврамакису игрушки недорогие там покупала… она жила через улицу… Атос закрыл руками уши. – Остальных затолкали в грузовик, который простоял на раскаленной площади весь день, а эсэсовцы шастали рядом и пили лимонад. Мы пытались что-то придумать – надо было что-нибудь делать. Потом вдруг грузовик поехал в сторону Кери. – Что с ними случилось? – Никто не знает. – Ас теми, кто был в лодке? Что они с ними сделали? – Отец думает, их отвезли на железнодорожную станцию в Лариссе. – А Каррер? – Никто не знает, где он теперь, отец слышал, что ему удалось скрыться в маленькой рыбачьей лодке-каики в ту ночь, когда мы к вам приходили. Архиепископ остался с евреями, он хотел вместе с ними залезть в грузовик, но его не пустили солдаты. Он весь день так и простоял рядом с машиной, говорил с несчастными, которых в ней заперли… Он прервал рассказ. – Может быть, Якову не стоит дальше слушать? Атос был в нерешительности. – Знаешь, Иоаннис, он и не такое уже слышал. Мне казалось, что Иоаннис вот-вот разрыдается. – Если поискать людей из гетто в Хани, критского гетто, которому две тысячи лет, если поискать их в сотне миль от Полегандроса, на дне морском… Он говорил, и комната наполнялась воплями. Мы были в воде, пули рвали шкуру моря, пули, предназначенные тем, кто слишком долго не шел ко дну. Потом голубая гладь Эгейского моря вновь мирно мерцала в солнечных лучах. Через некоторое время Иоаннис ушел. Я смотрел, как Атос провожал его вниз до середины холма. Вернувшись, Атос сел за письменный стол и записал все, что рассказал нам Иоаннис. Больше Атос не разрешал мне по ночам вылезать на крышу. Он педантично поддерживал сложившийся у нас распорядок: регулярное питание, ежедневные занятия. Но дни наши стали какими-то аморфными. Он продолжал рассказывать свои истории, стараясь нас как-то подбодрить, но теперь они утратили былой смысл. Он говорил о том, как они с Никосом узнали о китайских воздушных змеях и пошли пускать такого змея на мысе Спинари, а деревенские ребятишки сидели на берегу, поджидая своей очереди, чтобы почувствовать натяжение бечевки. Рассказывал, как змей затерялся в волнах… Где-то на середине все его рассказы шли наперекосяк, потому что напоминали нам о море. Единственным занятием, успокаивавшим Атоса, оставалось рисование. Чем сильнее было его отчаяние, тем одержимее он рисовал. Он снимал с полки «Основные формы» Блоссфельдта[38 - Имеется в виду книга немецкого фотографа, профессора Карла Блоссфельдта «Art Forms in Nature», London, 1929.] и в карандаше и чернилах копировал увеличенные фотографии растений, превращая стебельки в полированные призовые кубки, цветы – в мясистые рыбьи пасти, стручки – в волосатые складки гармошки. Атос собирал дикий мак, росший среди сорняков, базилик, можжевельник и раскладывал их на столе. Потом акварелью делал точные рисунки этих растений. Он цитировал Уилсона: «Нельзя строить догадки о гармонии природы». – Не отрываясь от рисунка, он пояснял свою мысль: – О можжевельнике сказано в Библии. Агарь оставила Измаила в можжевеловой роще, Илия лежал под можжевеловым кустом, моля о смерти. Может быть, это и была неопалимая купина – даже когда огонь проходит, внутренние веточки можжевельника продолжают гореть». Закончив, он собирал все, что было у нас съедобного, и мы садились ужинать. Я наматывал на ус важный урок: смотри внимательно, запоминай то, что видишь. Ищи способ делать красоту необходимой; ищи способ делать необходимость красотой. К концу лета Атос оправился от потрясения настолько, что стал настаивать на продолжении наших занятий. Но нас по-прежнему окружали мертвые, встававшие с зарею над голубой гладью вод. По ночам я задыхался, видя во сне круглое, кукольное лицо Беллы, мертвое, без всякого выражения, и ее волосы, шлейфом плывущие ей вслед. Кошмары, в которых родители и сестра шли ко дну вместе с критскими евреями, продолжались еще долгие годы, много лет после того, как мы переехали в Торонто. Часто на Закинтосе, а потом в Канаде я вдруг как будто куда-то проваливался. Однажды я стоял на нашей кухне в Торонто, солнечные лучи диагональю падали на пол. Я уж не помню, что мне ответил Атос на какой-то вопрос. Должно быть, и в тот раз ответ не имел ничего общего с вопросом: – Если ты делаешь себе больно, Яков, тем самым ты и мне причиняешь боль. Ты доказываешь мне, что моя любовь к тебе бессильна. Атос говорил: – Я не могу спасать мальчика из объятого пламенем здания. Вместо этого он сам должен спасти меня от такой попытки и спрыгнуть на землю. * * * Пока я скрывался в лучезарном свете острова, на который меня привез Атос, тысячи задыхались во тьме. Пока я прятался в уютной комнате, тысячи набивались в печи для выпечки хлеба, сточные трубы, мусорные баки. В тайники двойных потолков, в конюшни, свинарники, курятники. Мальчик моего возраста прятался в ящике; через десять месяцев он ослеп, и конечности у него атрофировались. Женщина простояла в кладовке полтора года, ни разу не присев, – кровь разорвала ей вены. Пока я жил с Атосом на Закинтосе, учил греческий и английский, занимался геологией, географией и поэзией, евреи в Европе пытались забиться в любой угол, в любую щель, занять любое пространство, где их нельзя было бы найти. Они хоронили себя в странных могилах, в любых убежищах, готовых принять их тела, и все равно занимали больше места, чем им было отпущено на земле. Я не знал, что, когда я скрывался на Закинтосе, еврея можно было купить за бутылку водки, за четыре фунта сахара, за сигареты. Я не знал, что в Афинах их, как зверей, обложили на «площади Свободы». Сестры Виленского монастыря переодевали мужчин монахинями, чтобы передавать оружие и снаряжение подпольщикам. Одна монашка в Варшаве прятала детей под юбкой и так проводила их за ворота гетто до тех пор, пока однажды вечером – в мягком свете сумерек, спускавшихся на зараженные тифом и вшами улицы, – ее не поймали. Ребенка подкинули в воздух и расстреляли, как пустую консервную банку, а монашке дали «нацистскую пилюлю» – пулю в горло. Я не знал, что, когда Атос рассказывал мне о восходящих и нисходящих ветрах, арктическом тумане и фантоме горы Броккен,[39 - Броккен – гора высотой 1143 м, находится в северной части Центральной Германии, в горах Гарца. Она известна тем, что на ее вершине иногда возникает быстро рассеивающийся туман. По немецким народным поверьям, уходящим в глубь веков, в Вальпургиеву ночь – ночь на 1 мая, праздник начала весны – на горе Броккен собирались ведьмы на «великий шабаш».] евреев подвешивали за большие пальцы на площадях, где гуляли люди. Я не знал, что когда их было столько, что все не вмещались в печах, их трупы сжигали в открытых котлованах, где пламя разгоралось от человеческого жира. Я не знал, что, пока слушал рассказы о первооткрывателях, ходивших там, где до них не ступала нога человека (по чистому снегу или соляным отложениям), и спавших в чистоте, люди разгребали груды человеческих тел, сплетенных конечностями, рвавшуюся в их руках плоть друзей и соседей, жен и дочерей. * * * Немцы ушли с Закинтоса в сентябре 1944 года. Из города через холмы до нас приглушенно доносились звуки музыки, как будто где-то вдали слушали радио. Внизу, по склону холма, на коне скакал человек и что-то пронзительно кричал; над его головой развевался греческий флаг. В тот день я на улицу не выходил, только спустился вниз посмотреть на наш сад. На следующее утро Атос попросил меня вместе с ним посидеть у входа в дом и вынес два стула. Ослепительно сияло солнце. В голове стоял звон, перед глазами плыли круги. Я сидел, прислонившись спиной к дому, и удивленно рассматривал собственное тело. Ноги мои были как чужие – тонкие, как куски каната, узлами завязанного на коленях; там, где раньше были мышцы, в ярком свете морщилась нежная кожа. Жара вжимала меня в землю. Я был в каком-то странном оцепенении, и скоро Атос отвел меня в дом. С каждым днем я становился крепче, спускался все дальше вниз с холма, карабкался обратно вверх. Через какое-то время мы с Атосом пошли в город Закинтос, искрившийся вдали, будто яйцо разбили на тонкий венецианский узор, и оно сверкало на палево-желтой и белой штукатурке. Атос мне часто рассказывал о городке, об изгородях из айвы и граната, о дорожке, обсаженной кипарисами. Об узеньких улочках, где с рашперов балконов свисает мокрое белье, о виде на гору Скопос и монастырь Панайя Скопотисса. О статуе Соломоса на площади, о фонтане Никоса. Атос познакомил меня со старым Мартином. Торговать было почти нечем, его маленькая лавочка была практически пуста. Помню, я стоял там рядом с полкой, на которой рубинами на слоновой кости лежали на бумаге несколько вишен. В годы оккупации старый Мартин старался по возможности поддерживать своих постоянных покупателей – это был его личный вклад в сопротивление оккупантам. Он занимался тайным бартером с капитанами приплывавших кораблей, выменивал у них деликатесы, по которым особенно тосковали его клиенты. Тем самым он не без умысла хотел как-то укрепить их дух. Он постоянно был в курсе того, чего кому из своих не хватает, и пополнял тощие закрома островитян с эффективностью снабженца гостиницы высшей категории. Мартин знал, кто закупает провизию для евреев из опустевшего гетто, и старался придерживать фрукты и оливковое масло для семей с маленькими детьми. Как святой покровитель бакалейно-гастрономических чудес. Его короткие волосы пучками торчали во все стороны. Если шевелюра Атоса была цвета серебряной руды, то у Мартина волосы чем-то напоминали острые зерна белого кварца. Когда он без суеты брал инжир или лимон – по штуке зараз – его руки в узловатых узорах артрита дрожали. В те дни всеобщей скудости эта трепетная забота казалась вполне уместной – она была своего рода признанием ценности каждой отдельно взятой сливы. Мы шли с Атосом по городку. Остановились на площади, где в ожидании смерти совсем недавно стаяли евреи из гетто. Какая-то женщина отмывала ступени гостиницы «Закинтос». В гавани канаты легонько постукивали о мачты. Четыре года мне казалось, что мы с Атосом общаемся на каких-то тайных языках. А теперь греческий звучал повсюду. Когда мы проходили по улицам, читали вывески на аптеках и кафе, возникало чувство, что меня выставляют на всеобщее обозрение. Страшно тянуло обратно, очень хотелось вернуться в наш маленький домик. В Индии водятся бабочки, сложенные крылья которых не отличишь от жухлой листвы. В Южной Африке есть растение, копирующее цвета камней, среди которых оно растет. Есть гусеницы, похожие на веточки, мотыльки цвета древесной коры. Камбала, плывущая в освещенной солнцем воде, меняет цвет, чтобы никто не мог ее заметить. Какой, интересно, цвет у привидений? Выжить – значит уйти от судьбы. Но если ты смог уйти от своей судьбы, чьей жизнью стала твоя? * * * В книге «Зогар» сказано: «Все видимое возродится в невидимом». Настоящее, как пейзаж, – лишь малая толика таинственного повествования. Повествования о невообразимом бедствии и постепенном преодолении катастрофы. Каждая спасенная жизнь – сохраненные генетические особенности, призванные возродиться в других поколениях: «косвенные причины». Атос подтвердил мне бытие невидимого мира, столь же реального, как мир видимый. Мира величавых, молчаливых дремучих лесов, целых городов, покрытых небесами грязи, царства торфяных людей-водяных, сохранившихся скульптурными изваяниями, – такого места, где все, кто говорил заветное страшное слово, предавались земле и оставались там в ожидании часа восстания из мертвых. Под землей, под водой, в обитых железом ящиках, за кирпичными стенами, в сундуках и контейнерах… Когда Атос сидел за письменным столом, вымачивая образцы дерева в полиэтиленовом гликоле, замещая восковым наполнителем недостающие волокна, я видел – наблюдая его лицо во время работы, – что он пробирается в лесных дебрях исчезнувших, невероятно высоких деревьев каменноугольного периода, покрытых корой, тонким узором схожей с парчой: рисунки на ней прекраснее, чем на любой ткани. Где-то в сотне футов над его головой осенью, наставшей задолго до начала времен, колышутся стволы и кроны гигантских деревьев. Атос был знатоком покинутых людьми и погребенных в земле селений. Его космология стала моей. Я врос в нее совершенно естественно. И потому наши цели стали едины. Мы с Атосом делили секреты земли. Он рассказывал мне о телах, погребенных в болотах. Они лежали там веками, кожа их темнела и дубела, темно-коричневые соки въедались в линии ладоней и ступней. Осенью, когда свинцовые облака дышали снегом, людей по мху и вереску уводили в болота и совершали там над ними обряд жертвоприношения. Им привязывали берестой камни к телу, чтобы тела легче погружались в кислую почву. Время останавливалось. Поэтому, говорил Атос, болотные люди-водяные так спокойны. Спящие веками, они сохранялись в неизменности и переживали своих убийц, тела которых время рассыпало в прах. А я, в свою очередь, рассказывал ему о польских синагогах, их святилища располагались под землей, как пещеры. Государство запретило строить синагоги такой же высоты, как костелы, но евреи не смирились с тем, что строительная регламентация мешала их преданному служению Господу. Сводчатые потолки продолжали возводиться, только теперь молитвы раздавались под землей. Я рассказывал ему о больших деревянных конях, которые когда-то украшали синагогу неподалеку от нашего дома. Потом их осквернили и сожгли. Кто знает, может быть, в один прекрасный день они табуном восстанут из пепла и, как ни в чем не бывало, понесутся на выпас в польские поля. Я часто задумывался о могуществе перевоплощения, перехода из одного состояния в другое. Позже, когда мы были уже в Канаде, я как-то смотрел на снимки наваленных грудами личных вещей, хранившихся в «Канаде» в концлагерях,[40 - В Освенциме было несколько хранилищ, где складировались вещи людей, которых привозили туда из разных стран. Самое большое и богатое из этих хранилищ работавшие там фашисты в шутку называли «Канада».] и мне пришла в голову мысль о том, что, если можно было бы назвать имя владельца каждой пары обуви, может быть, это вернуло бы его к жизни. Как некая разновидность клонирования личных принадлежностей, своего рода мистическая панграмма.[41 - Предложение, содержащее все буквы алфавита.] Атос рассказывал мне о Бискупине, о том, как во время вечерней прогулки его открыл учитель местной школы. Вода в речке Гасавке спала, и массивные деревянные столбы проткнули воду озера как огромные камыши. Больше двух тысяч лет назад Бискупин был процветающим, прекрасно организованным городом. Жители его сеяли зерно и растили скот. Все добро они делили между собой. Уютные дома высились аккуратными рядами; укрепления острова, на котором он стоял, чем-то походили на современные фортификационные сооружения. Фронтон каждого дома был залит светом, планировали их так, что каждая семья могла при желании уединиться; внизу располагались крыльцо, сени и общая комната с очагом, на верхнем этаже – спальня. Бискупинские мастера торговали с Египтом и греческими факториями на Черноморском побережье. Но потом изменился климат. Поля сначала превратились в пустоши, позже стали болотами. Уровень грунтовых вод неумолимо поднимался, пока не стало ясно, что Бискупин придется покинуть. Город оставался под водой до 1933 года, когда вода в речке Гасавке сошла. Атос приехал на раскопки в 1937 году. Его работа состояла в решении проблем сохранности затопленных строений. Вскоре после того как Атос решил увезти меня с собой в Грецию, в Бискупин пришли солдаты. Мы узнали об этом уже после войны. Они сожгли все записи и исторические памятники, разрушили древние укрепления и дома, устоявшие под натиском тысячелетий. Потом в ближайшем лесу они расстреляли пятерых коллег Атоса. Остальных отправили в Дахау. Не случайно поэтому Атос свято верил в то, что мы спасли друг друга. * * * Рассказы Атоса были пронизаны множеством невидимых путей и связей: об изъянах земли, заполняемых реками, как изъянах кожи, заполняемых слезами. О ветрах и течениях, очерчивающих маршруты обитателей подводной стихии, о мерцающих органическим светом подводных садах, маяками выводящих перелетных птиц к морским берегам. Об арктических крачках, каждый год летящих вслед западным ветрам, постоянно дующим в сторону экватора из Арктики в Антарктику и обратно. В их ведомых инстинктом головах вихрятся созвездия, накладывая отпечаток на птичьи стремления, заставляя преодолевать невообразимые расстояния. О неизменных путях бизонов по прериям, земля вдоль которых утоптана так плотно, что по ней проложили железнодорожные пути. Эти пути резали географию. Черными шрамами легли пути другой страшной миграции от жизни к смерти – стальными полосами, проложенными по земле, насквозь пронзающими города и села, известными теперь как пути смерти: из Берлина через Бреслау; из Рима через Флоренцию, Падую и Вену; из Вильно через Гродно и Лодзь; из Афин через Салоники и Загреб. Хоть люди, которых по ним везли, еще не ведали о своей судьбе, хоть чувства их притупляли смрад, молитвы и вопли, террор и память, они находили потом обратную дорогу домой. По рекам, по воздуху. Когда заключенных заставляли рыть братские могилы, мертвые проникали в могильщиков сквозь поры, и кровь переносила их по жилам в мозг и сердце. А еще через кровь они переходили к следующим поколениям. Руки могильщиков были по локоть в смерти, но не только в смерти – в музыке, в воспоминаниях о том, как муж или сын склонялись за обедом над столом, в выражении лица жены, смотревшей, как плещется в ванне малыш, в вере, в математических формулах, в мечтах. Касаясь пальцами мокрых от крови волос других людей, те, кто копал, молили о прощении. И оборванные жизни молекулами просачивались в них через руки. Как может один человек вместить в себя воспоминания другого, не говоря уже о пятерых, десятерых, о тысяче или десятке тысяч? Как может каждый из них искупить свой грех? Он перестает думать. Его мысль сосредоточена на одном – наказании, он ощупывает рукой лицо, цепляется пальцами за волосы, как будто в порыве страсти, чувствует пальцами их спутанную тяжесть, тащит – и руки его полны имен. Его святые руки движутся сами по себе, независимо от него. В каменоломнях Голлесхау людей заставляли без конца перетаскивать огромные известняковые глыбы с одной насыпи на другую, а потом тащить их обратно. Во время этой пытки они в своих руках несли собственные жизни. Безумие их задачи не было тщетным лишь в том смысле, в каком не может быть тщетной вера. Заключенный того лагеря бросал взгляд вверх, на звезды, и вдруг вспоминал, что когда-то они казались ему прекрасными. Воспоминание о красоте сопровождалось странным резким приступом благодарности. Впервые прочитав об этом, я не мог себе такое вообразить. Позже мне стало казаться, что я могу это понять. Иногда на тело нисходит откровение, потому что ничего другого ему больше не остается. * * * Ощущение присутствия мертвых в мире живых – не метафора, как не метафора тиканье радиоуглеродного хронометра, потрескивание счетчика Гейгера, улавливающего дыхание гор пятидесятитысячелетней давности, недоступное уху. (Как слабое движение в утробе, за стенкой чрева.) Как не метафора свидетельство удивительной верности намагниченных минералов, которые спустя сотни миллионов лет продолжают быть обращенными в сторону магнитного полюса, никогда не забывая о магме, охлаждение которой навек оставило их без надежды осуществить свои стремления. Мы стремимся найти себе место, но места сами одержимы стремлениями. Память человеческая закодирована в орбитах воздушных потоков и речных отложениях. Эскер пепла ждет, чтобы его раскопали и жизни возродились. Сколько веков должно пройти, чтобы дух забыл тело? Сколько времени будем мы чувствовать свою призрачную кожу в складках ликов гор, биение пульса в силе магнитных линий? Сколько лет должно пройти, чтобы стерлась грань между убийством и смертью? Горю нужно время. Если обломок камня в дыхании излучает свое естество, как же должна быть упорна душа человеческая! Если волны звука мчатся вечно, где теперь их вопли? Мне чудится, они где-то в галактике летят в бесконечности навстречу псалмам. * * * Я провел на крыше дома Атоса столько ночей, что из всех его рассказов о геологах и землепроходцах, картографах и мореплавателях вынес необъяснимую любовь к самим звездам. Они шлют нам свою боль сквозь тысячелетия, а мы не внемлем их посланиям, а потом станет слишком поздно – свет звезд развеется белым паром выдохов давно смолкших воплей. Так и шлют нам они свои белые послания миллионы лет лишь для того, чтобы их поглотили волны. Вертикальное время – Мы познакомились с Атосом в университете, – рассказывал Костас Мициалис. – Мы там вместе работали в одном кабинете. Когда бы я туда ни пришел – поздно или рано, – он всегда был занят делом: сидел у окна и читал. Книги и журналы, которые его интересовали, пачками громоздились на подоконнике! Английская поэзия. Работы о хранении гербариев. О значениях резных изображений на сакральных столбах. Отец оставил ему замечательные часы. Их крышку и циферблат украшала инкрустация в форме морского чудища, загнутый хвост которого доходил до цифры одиннадцать. Они у тебя еще живы, Атос? Атос улыбнулся, откинул полу пиджака и стал покачивать луковицу часов, свисавших с цепочки. – Я рассказал о нем Дафне, об этом застенчивом малом, который лишил меня уединения в моем собственном кабинете! Ей захотелось с ним встретиться. Как-то днем она заехала за мной и вместо приветствия легонько дернула меня за уши – она и теперь так со мной иногда здоровается. А тогда ей было всего двадцать, и настроение у нее было отличное. «Пойдемте вместе обедать», – сказала она Атосу. «Вы любите музыку?» – спросил ее Атос. В те межвоенные годы в закусочных и ресторанах постоянно звучало танго, но нам эта испанская музыка была ни к чему – мы любили свою: неспешное хазапико[42 - Хазапико – медленная мелодичная танцевальная мелодия.] и песни, которые пели под бузуки[43 - Бузуки – струнный музыкальный инструмент.] моряки в доках, грузчики и торговцы сливовым соком. – И наркоманы в притонах, – подмигнул Атос. – Он отвел нас в небольшой ресторанчик на улице Адриану. Там мы впервые слушали Вито. Его голос звучал, как река. Как гликос,[44 - Гликос – сладкий густой черный кофе.] темный и сладкий. Помнишь, Атос? А еще Вито был поваром. Он готовил какое-то блюдо, потом выходил из кухни, фартуком вытирая с пальцев розмарин и оливковое масло, вставал между столиков и начинал петь сочиненное по ходу дела ромбетико.[45 - Ромбетико – городские народные песни, романсы.] Ромбетико, Яков, это такая песня, в которой всегда поется о любви и сердечной боли. – А еще о бедности и гашише, – уточнил Атос. – Пропев свою балладу, Вито играл ту же мелодию на сантури,[46 - Сантури – струнный музыкальный инструмент.] как бы заново передавая смысл той же песни. Как-то вечером он ничего петь не стал, а сразу же заиграл какую-то странную мелодию… Она будто рассказывала мне о чем-то, что я знал прежде, что-то мне напоминала, вызывала в памяти образ фруктового сада в летний день, когда солнце то ярко светит, то скрывается за облаками… а позже тем же вечером мы с Дафной решили пожениться. – А если бы вы ту музыку не слушали? – спросил я. Все рассмеялись. – Тогда роль песни сыграл бы лунный свет, кино или стихи, – ответил Костас. Атос взъерошил мне волосы. – Яков пишет стихи, – сказал он. – Значит, у тебя есть дар женить людей, – заметила Дафна. – Как у раввина или священника? – не понял я. Они снова засмеялись. – Нет, – ответил мне Атос, – как у повара в ресторане. В Афинах мы остановились у Дафны с Костасом – профессора Мициалиса и его жены, – старых друзей Атоса, живших в небольшом домике на склоне Ликаветтос, к крыльцу которого надо было подниматься по каменным ступенькам. Дафна украсила крыльцо цветами в горшках. За домиком был небольшой сад и огород. Поднимаясь к их дому, надо было пройти мимо площади Колонаки между улицами Кифисса и Татои, мимо посольств, пальм и кипарисов, парков, высоких многоквартирных домов. Мимо статуи революционера Маврокордатоса,[47 - Маврокордатос, Александрос (1791–1865) – греческий политический деятель, боровшийся с турками, сторонник развития отношений с Англией, в 1822–1823 гг. был президентом страны.] у которой в 1942 году коленопреклоненные афиняне спели национальный гимн Соломоса, а фашисты их потом расстреляли. Почти две недели заняло у нас с Атосом путешествие от Закинтоса до Афин по израненной земле. Дороги были перекрыты, мосты взорваны, селения превращены в руины. Опустели земли, разоренными стояли сады. Те, у кого не было ни земли, чтобы сеять, ни денег, чтобы покупать еду на черном рынке, голодали. Такое положение сохранялось еще долгие годы. Конец войны не принес Греции мира. Месяцев шесть спустя после того, как в Афинах завершилась борьба между коммунистами и англичанами, когда у власти все еще стояло временное правительство, мы с Атосом оставили домик на Закинтосе и переплыли пролив, отделявший его от маленького портового городка Киллини на большой земле. В Афинах Атос хотел навести справки о Белле и единственной моей родственнице, с которой я никогда не встречался, – моей тетке, маминой сестре Иде, которая жила в Варшаве. Мы оба знали, что Атос должен вести поиски, чтобы рассеять мои сомнения. Но его настойчивость временами казалась мне непереносимой. Когда мы плыли на пароходе, Атос предложил мне на завтрак хлеб с медом, но я не мог есть. Глядя на волны порта Закинту, я думал о том, что ничто уже не станет для меня таким знакомым, как было на Закинтосе. Когда везло, мы путешествовали то на попутных телегах, то на дребезжащих грузовиках. Поднимаясь в гору на крутых поворотах, они вздымали придорожную пыль, а потом снова спускались вниз, следуя извивам дорожного серпантина. Но чаще нам приходилось совершать утомительные пешие переходы. Когда мы шли в гору, оставив за спиной Киллини, Атос научил меня двум непреложным правилам, которых должны придерживаться пешие путники в Греции: никогда не следуй за козлом, иначе окажешься на краю обрыва; всегда иди за мулом и к ночи доберешься до селения. Мы часто останавливались и отдыхали. В те дни мне это было нужно больше, чем Атосу. Иногда, выбившись из сил, мы бросали рюкзаки у обочины и ждали, не подкинет ли нас кто-нибудь до ближайшей деревушки. Я смотрел на Атоса, на его протершийся твидовый пиджак и запылившуюся шляпу, и видел, как сильно он постарел за те несколько лет, что я его знал. Что касается меня самого, то ребенок, вошедший в дом Атоса, исчез – мне было уже тринадцать лет. Когда мы шли, Атос часто клал мне на плечо руку. Его прикосновение было для меня естественным, а все остальное происходило как во сне. Тяжесть его руки хранила меня от слишком глубокого провала в себя самого. Именно во время того путешествия из Закинтоса в Афины по разбитым дорогам, вьющимся между иссохшими без дождей холмами, я разобрался в своих чувствах: дело было не в том, что я всем был обязан Атосу – просто я его любил. Землю Пелопоннеса ранили и залечивали столько раз, что даже яркий солнечный свет здесь затмевала печаль. Всякое горе корнями уходит в вечность – войны, вторжения врагов и землетрясения, пожары и засухи. Минуя долины, я представлял себе горе окружавших их холмов. У меня возникало такое чувство, что они несут в себе и мое горе. Пройдет почти пятьдесят лет, когда совсем в другой стране я вновь испытаю ощущение глубокой слитности сопереживания с окружающей природой. В Киллини мы видели руины огромного средневекового замка, который немцы взорвали динамитом. Мы шли мимо школ под открытым небом – оборванные дети сидели за валунами, как за партами. Деревенский воздух дышал стыдом горя женщин, не захоронивших своих мертвецов, тела которых сожгли, утопили или просто выкинули на свалку. Спустившись в долину, мы дошли до подножия горы Велия, где некогда стоял городок Калаврита. С того самого момента, как мы высадились в Киллини, все, с кем нам доводилось говорить, рассказывали о бойне, которую устроили здесь фашисты. В декабре 1943 года в Калаврите немцы вырезали всех мужчин старше пятнадцати лет – тысячу четыреста человек, – а потом сожгли и сам городок. Они объясняли это тем, что горожане укрывали андартес – греческих бойцов сопротивления. На месте городка в мертвой тишине стояли лишь обуглившиеся руины да почерневшие камни. Запустение здесь царило такое, что, казалось, даже привидения обходят это место стороной. В Коринфе нам удалось забраться в кузов грузовика, до отказа набитого людьми. В конце концов в жаркий полдень на исходе июля мы добрались до Афин. Покрытые дорожной пылью, измотанные путешествием, мы сидели в гостиной Дафны и Костаса. Одна ее стена была увешана рисунками города, сделанными Дафной, – свет играл на резких гранях лучезарным кубизмом, близким в Греции к реализму. Маленький столик со стеклянной столешницей. Шелковые подушки. Я боялся, что, когда встану с дивана, на его светлой обивке останется грязный отпечаток одежды. Мое внимание привлекло блюдечко с кульком конфет на столе – оно неотступно меня будоражило, как подсознательная мысль, которая не дает уснуть. Я не знал, что могу их взять. Рукава натирали локти, ткань шорт – кожу на ногах. В большом, оправленном в серебряную раму зеркале виделась моя голова, неясно очерченная над тонким стебельком шеи. Костас отвел меня в свою комнату, и они с Атосом подобрали мне кое-что из одежды. Они отвели меня к парикмахеру, где я впервые по-настоящему постригся. Когда мы вернулись, Дафна привлекала меня к себе, обняв за плечи. Она была чуть выше меня и почти такая же худенькая. Теперь, когда я оглядываюсь назад, она предстает передо мной состарившейся девочкой. По ткани ее платья парили птицы. Волосы на голове были уложены в завязанную узлом седую тучку. Она накормила меня стифадо[48 - Стифадо – тушеное мясо.] с чесноком и фасолью. Потом в городе Костас угостил меня карпузи,[49 - Карпузи – арбуз.] а когда мы вернулись, показывал мне, как плеваться арбузными косточками до самого конца сада. Их непонятная доброта располагала меня к себе, как сам город – с его причудливыми деревьями и слепящими белыми стенами. Утром на следующий день после нашего приезда у Дафны, Костаса и Атоса завязался долгий разговор. Они, должно быть, изголодались по нему, как по еде, надеясь найти истину на дне тарелки. Говорили они так, будто им все надо было высказать в один день, будто собрались на шиве,[50 - Шива – еврейский ритуал поминок, отмечаемый на протяжении семи дней после похорон.] на поминках, где никакие разговоры не в состоянии восполнить отсутствие того, чье место опустело. Время от времени Дафна вставала, чтоб наполнить их стаканы, принести хлеба, холодной рыбы, перцев, лука, оливок. Я не мог уследить за всеми сюжетами их беседы: андартес, ЕАМ,[51 - ЕАМ – Греческий фронт освобождения.] ELAS,[52 - ELAS – Греческая армия народного освобождения.] коммунисты, венизелисты и антивенизелисты…[53 - Сторонники и противники курса греческого политического деятеля Элифтериоса Венизелоса (1864–1936).]Но многое другое было мне понятно – голод, стрельба, трупы на улицах, внезапная смена всего знакомого невыразимым. Я следил за их беседой с напряженным вниманием, и Костас заметил, что история меня совсем достала. Потом, где-то около четырех, когда мы перешли в залитый солнцем сад, где ветерок ерошил мне только что подстриженные волосы, я уснул. Когда проснулся, смеркалось. Они сидели в креслах, в молчаливой задумчивости откинувшись на спинки, как будто долгие греческие сумерки в конце концов вытравили из их сердец все воспоминания. Костас покачал головой. – Как говорил Теотокас,[54 - Теотокас Т. (1905–1966) – греческий писатель, критический реалист.] «время разрезали ножом». Танки ехали вниз по Василиссис-Софиас.[55 - Улица в Афинах.] Даже когда один немец идет по греческой улице, ощущение такое, будто держишь до того холодную железяку, что она жжет руку. Стояло утро. Мы услышали об этом по радио. Все утро черные машины тащились через город, будто кто-то рассыпал линией порох. – Мы задернули шторы и сидели с Костасом в темной комнате за столом. Выли сирены, шарахали зенитки, а церковные колокола звали к утренней молитве. …Когда они убили моего отца, он сидел на стуле. Я позже это понял по той позе, в которой он лежал. – Наш сосед Алеко подошел к черному ходу сказать нам с Костасом, что кто-то видел флаги со свастикой на балконах на Амалиас. Он сказал, что эти флаги развевались над дворцом, над церковью на Ликаветтос. Мы сами только вечером их увидели, а когда заметили свастику на Акрополе, не смогли сдержать слез. …Я это понял по тому, как он упал. – Какое-то время мы еще ходили в ресторан – с людьми пообщаться, узнать новости. Там уже не кормили, и пить было нечего. Поначалу официант еще пытался делать вид, что в ресторане работает – меню приносил. Это стало вроде как шуткой такой традиционной. Тогда ведь люди еще не отвыкли шутить, правда, Дафна? Иногда мы даже слышали приколы нашей студенческой юности, когда за душой иногда ни гроша не было. Бывало кто-то подзывал официанта и говорил ему: «Скажи, чтоб яйцо сварили, мы сегодня вдевятером пришли!» …Когда я сажал себя в землю и от боли раскалывалась голова, мне казалось, что мама вычесывала мне вшей из волос. Я представлял себе, как мы с Монсом бросали в реку камешки. Как-то Монс сильно прищемил дверью палец, и у него сошел ноготь, но все равно ему удавалось бросать камешки так, что они подпрыгивали на воде больше моих. – Брат Дафны слышал, что, когда они нашли Коризиса,[56 - Коризис, Александрос (1885–1941) – политик и банкир, кончивший жизнь самоубийством.] в одной руке у него был пистолет, а в другой – икона. – Когда макаронники уже ушли, а немцы еще не пришли, повсюду были англичане с австралийцами. Они загорали сняв рубашки. – Они рассаживались вокруг «Зонара» и пели песни из «Волшебника Изумрудного города». Они начинали петь по любому поводу, «Флока» и «Максим»,[57 - Zonar's, Floca, Maxim's – известные афинские рестораны.] как по мановению волшебной палочки, вдруг превращались в опереточные декорации… Я зашел как-то в гостиницу «Король Георг» за трубочным табаком. Думал, у них он еще остался, но он уже и там кончился. Еще я хотел купить «Катемерини», «Прою» или любую другую газету, какую можно было найти. В вестибюле английский солдат предложил мне сигарету, и мы затеяли долгий разговор о разнице между греческим, английским и французским табаком. На следующий день кто-то постучал в дверь. Дафна открыла – перед ней стоял тот солдат, он принес нам мясных консервов. – Это был единственный случай, когда один из пороков Костаса принес пользу, – бросила Дафна из кухни, где наливала мне стакан молока. …Мама Монса, госпожа Альперштейн, делала парики. Обычно она протирала руки лосьоном, чтоб кожа становилась мягче и легче работалось. Когда мы делали уроки, она давала нам молоко в стаканах, от которых всегда пахло лосьоном, и вкус молока был поэтому немного странным. Когда отец возвращался домой с работы, руки его были черными, как будто он надевал перчатки. А потом он их отскребывал до тех пор, пока они не становились почти розовыми, хотя запах сапожной кожи – он был самым лучшим сапожником – продолжал чувствоваться. Как запах гуталина в жестяных баночках, мягкого, как черное масло. – Нас заставили взять на постой немецкого офицера. Он крал у нас. Каждый день я видела, как он что-то брал – ножи и вилки, нитки с иголками. Он приносил масло, картошку, мясо, но только для себя. Смотрел, как я ему все это готовила и потом должна была подавать на стол. А мы с Костасом ели только вареную морковь без масла, даже без соли. Иногда он заставлял меня есть свою еду в присутствии Костаса, но Костасу есть не давал… Костас взял руку Дафны и легонько ударил себя по щеке. – Ну что ты, моя дорогая. Он думал этим меня с ума свести, но на самом деле я был счастлив, что хоть ты немного поела. – По ночам, после комендантского часа, мы с Костасом не могли заснуть, слушая, как часовые вышагивают вниз и вверх по площади Колонаки, как будто весь город превратился в тюрьму. – Помнишь, Атос, как до войны они хотели заполучить наш хром. Ну вот, когда им теперь не надо было ни за что платить, они брали что хотели в наших шахтах: пириты, железную руду, никель, бокситы, марганец, золото. Кожу, хлопок, табак. Пшеницу, скот, оливки, масло… – Да, немцы слонялись по площади Синтагма, жевали маслины и сплевывали косточки, а потом смотрели, как дети устраивали свалки, чтобы схватить такую косточку с земли, засунуть в рот и обсосать все, что осталось. – Они подъезжали на грузовиках на Акрополь и снимали друг друга на память перед Парфеноном. – Атос, они превратили наши Афины в город нищих. В 41-м, когда выпало много снега, ни у кого не было ни дров, ни угля. Люди заворачивались в одеяла и стояли на площади Омония в ожидании, что кто-то им поможет. Женщины с грудными детьми… – Однажды немцы битком набили продуктами целый состав, чтобы отправить его в Лариссу, а один человек решил этого не допустить. Он взорвал поезд, как только тот отошел от станции. Взрывной волной апельсины и лимоны раскидало по улицам. Их чудесный аромат перемешался с запахом пороха. В лучах солнца балконы блестели капавшим лимонным соком! Потом еще несколько дней люди находили апельсины в извивах скульптурных памятников, в карманах рубашек, вывешенных сушиться. Кто-то нашел дюжину лимонов под машиной… – Как яйца под курицей. …А перед глазами у меня стоял отец, пожимавший руку госпоже Альперштейн, я думал о том, как они вдыхали запахи друг друга, о том, все ли туфли пахли цветами, а парики – туфлями. – Наш сосед Алеко вернул человека к жизни посреди площади Колонаки, напоив его молоком. У него даже куска хлеба не было, чтоб с ним поделиться. Но скоро люди стали падать прямо посреди улиц, и больше уже не вставали – просто мерли от голода. – Нам с Костасом говорили, что целые семьи, случалось, убивали за ящик смородины или мешок муки. – Нам рассказывали, что как-то один человек стоял на закате на углу площади Омония. К нему подошел другой с коробкой в руках. «Слушай, – сказал он, – у меня совсем времени нет, тут у меня свежая баранина, но мне надо срочно ее продать – деньги нужны на билет на поезд, чтобы домой к жене вернуться». Мысль о свежей баранине… свежей баранине!.. для человека, стоявшего на углу, была просто невероятной, он думал о собственной жене, тех деликатесах, которыми они угощали гостей на свадьбе, обо всей той еде, которую они до войны считали самой обычной. Воспоминания о вкусах еды вытеснили из его головы все другие мысли, и он полез в карман. Он заплатил много – все, что имел. Баранина того стоила! Потом незнакомец быстро ушел в направлении железнодорожной станции. Человек с площади поспешил в противоположном направлении – прямо домой. «У меня для тебя сюрприз! – крикнул он жене и дал ей коробку. – Откроешь на кухне». Взволнованные, они переступили через пачку газет, и жена перерезала веревку. В коробке лежала мертвая собака. – Атос, мы с Костасом любим тебя как брата. Ты знаешь нас много лет. Разве можно было себе представить, что мы когда-нибудь будем говорить о таких вещах? – Когда здесь были англичане, нам удавалось кое-что доставать. Кусочек маргарина, пригоршню кофе, немного сахара, еще чего-нибудь, иногда кусок мяса!.. Но когда пришли немцы, они стали красть даже коров перед отелом, и убивали мать и теленка. Мать они съедали, а дитя выбрасывали… Дафна кивнула в мою сторону и взяла Костаса за руку, чтобы прервать его рассказ. – Костас, это слишком страшно. – Мы с Костасом радостно кричали «Англичане!», когда английские бомбы падали на наши улицы, даже когда черный дым заволакивал небо над Пиреем, выли сирены и дом, казалось, ходил ходуном. – Даже я научилась отличать их самолеты от английских. «Фокке-вульфы» пронзительно визжали. Они серебристые и пикируют как стрижи… – И бомбы сбрасывают как дерьмо. – Костас, – одернула его Дафна, – Яков же еще совсем ребенок. – Он спит. – Нет, не сплю! – Вот видишь, Яков, Дафна не дает мне в твоем присутствии ругаться, хотя тебе довелось так много увидеть, что тебе бы тоже надо было этому научиться. Но я тебя этому учить не буду, вместо этого я расскажу тебе о том, что война даже обычного человека может превратить в поэта. В тот день, когда они изгадили город своими свастиками, я думал, что, когда солнце восходит, Парфенон облекается в плоть. А в лунном свете становится скелетом. – Мы с Яковом вместе читали Паламаса. – Значит, Яков, дорогой мой, ты знаешь, что Паламас – наш самый любимый поэт. Когда в самый разгар войны Паламас умер, мы пошли за другим поэтом – Сикелианосом,[58 - Сикелианос, Ангелос (1884–1951) – греческий поэт, воспевавший свободолюбие своего народа.] ходившим по Афинам в долгополом черном плаще. Тысячи людей через весь город провожали тело Паламаса от церкви до могилы. На кладбище Сикелианос воскликнул, что мы должны «перетряхнуть страну криком, призывом к свободе, встряхнуть ее от края до края». Мы спели национальный гимн, и нас поддержали солдаты! Потом Дафна сказала мне… – Никто, кроме Паламаса, не мог так ободрить и сплотить нас. Даже из могилы. – В первые выходные после начала оккупации немцы провели в городе парад: бронемашины, знамена, колонны солдат длиной в квартал. Но грекам было приказано сидеть по домам. Нам даже смотреть на них было запрещено. Те немногие, кто мог за ними наблюдать, украдкой глядели в щели ставен, и этот сумасшедший парад шел по пустым улицам. – А на перекрестках, в ресторанах, как дополнение к общей картине, спекулянты вытаскивали из портфелей сырую рыбу, из карманов вынимали яйца, из шляп – абрикосы, из рукавов – картофелины. …Когда не осталось плоских камней, которые хорошо подпрыгивали, ударяясь о поверхность воды, мы уселись на берегу. Монс достал плитку шоколада. Его мама дала нам ее в тот день, когда мы пошли в кино смотреть фильм про американского ковбоя Буцки Джонаса и его белую лошадь. Мы решили сохранить шоколадку для следующего похода к реке. Под оберткой там всегда были картинки с изображениями всяких достопримечательностей. У нас уже накопилось много разных картинок – Эйфелевой башни, каких-то известных садов. В тот день нам досталась картинка Альгамбры.[59 - Альгамбра – дворец (сер. XIII – конец XIV в.) мавританских властителей в Испании на восточной окраине Гранады.] Мы сложили ее ровно пополам и, как всегда, разорвали надвое – половину оставил себе Монс, а другую – я. Мы так поступали со всеми картинками, уверенные в том, что, когда вырастем и вместе откроем дело, сможем соединить их и повесить на стену – его половину мира и мою половину, по честному разделенные ровно посредине. – Ночь накануне ухода немцев из Афин пришлась на среду 11 октября. До нас с Дафной доносился какой-то странный слабый звук, как шелест легкого ветерка. Я вышел на улицу. Воздух трепетал, как будто его разгоняли взмахи тысяч крыльев. Улицы были пустынны. Тогда я посмотрел наверх. Высоко над головой – на балконах и крышах – стояли люди и тихо между собой переговаривались, обсуждая предстоящее событие. Город, который еще совсем недавно казался тюрьмой, теперь напоминал наполненную шепотом спальню. А еще во тьме слышался звон стекла – стаканов, наполненных тем, что у кого оставалось, и «ямас, ямас» – тостами за здоровье, шелестевшими в ночи, как порывы ветра. – Потом – перед декемврианой – декабрьскими событиями,[60 - Речь идет о событиях конца 1944 г., когда силы национального освобождения Греции вступили в борьбу с британскими войсками.] до нас стали доходить слухи о том, что делалось в других местах… – Сестра Дафны из Хани прислала письмо, в котором писала: «Посреди пустого распаханного поля кто-то ставил щиты с надписью: "Здесь стоял Канданос", "Здесь стоял Скинес". Это все, что осталось от сел и деревень». – Мы с Яковом тоже видели надписи с названиями сожженных деревень. По всему Пелопоннесу. – Говорят, они уничтожили больше тысячи сел. – Мы были с Яковом в Калаврите. Туристов надо посылать в сожженные города и деревни. Такие у нас теперь исторические достопримечательности. Пусть туристы поглядят на руины наших дней. – А здесь люди выстаивали долгие очереди, чтоб похоронить своих мертвых. Мусорщики собирали трупы на улицах. Все боялись эпидемии малярии. Мы не раз слышали, как дети пели песню немецких солдат: «Когда звенят цикады, хватай желтую таблетку…» – «Храмы переполняли пришедшие проститься с покойными». – Ты хорошо учил Якова, Атос. Помнишь, мой милый, откуда эта строка? – Из Овидия? – Отлично. А помнишь, что там дальше сказано? Ну-ка подожди, я сейчас гляну. Костас раскрыл книгу и прочел вслух: В то время везде вокруг меня лежали трупы, И не хоронили их по заведенным обрядам: Храмы переполняли пришедшие проститься с покойными… …и никого не осталось Оплакивать свои потери: неоплаканными остались души женщин, Невест, юношей и стариков – все исчезли В слепой ярости ветра… [61 - Перевод М. М. Гурвица.] Воцарилось затянувшееся молчание. Атос скрестил ноги и ударил по столу кулаком так, что тарелки подпрыгнули. Костас в волнении провел рукой по длинным седым волосам и склонился над низким столиком, глядя Атосу прямо в глаза. – В тот день, когда последний немец ушел из города, улицы запрудила тьма народа, на площади Синтагма было не протолкнуться, звонили в колокола. Потом, в самый разгар торжества коммунисты стали выкрикивать свои лозунги. Клянусь тебе, Атос, толпа стихла. Все как будто мгновенно отрезвели. На следующий день Теотокас сказал: «Сейчас Афинам хватит одной спички, чтоб вспыхнуть, как цистерне с бензином». – Американские ребята привезли с собой еду и одежду, но коммунисты выкрали контейнеры со складов в Пирее. Как же много тогда глупостей натворили обе стороны! Дай кому-нибудь власть хоть на минуту, он тут же пойдет на преступление. – Они стали хватать буржуев еще тепленькими, в постелях, и тут же их расстреливали. Стаскивали с демократов обувь и гнали их босыми в горы, пока те не помирали. А ведь всего несколько недель назад андартес с англичанами бок о бок сражались в горах. Теперь в городах они стреляли друг в друга. Как могло случиться, что наши храбрые андартико, взрывавшие мосты, сражавшиеся за свободу в горах, исчезавшие в одном месте, чтобы внезапно появиться в другом, за сотни километров… – Как иголка с ниткой сквозь ткань. – На Закинтосе коммунист выдал собственного брата, старика, потому что однажды, лет десять назад, тому случилось поднять тост за короля! Коммунисты – сыновья наши, они все про нас знают так же хорошо, как пути через долины и горные тропы, каждую рощу, каждое ущелье. – Насилие как малярия. – Это вирус. – Мы заразились им от немцев. …Когда мы с Монсом отправились домой, путь уже окутал туман, моросил мелкий дождь, и шерстяные носки насквозь промокли, ноги стали холодными, как рыба в Немане. Ботинки отяжелели от налипшей грязи. Каждый дом был связан с небесами канатом, сплетенным из дыма. Мы навсегда останемся лучшими друзьями. Мы вместе откроем книжный магазин, а когда будем ходить в кино, хозяйничать там будет мама Монса. В домах наших проведут водопровод, и электричество будет в каждой комнате. Руки у меня замерзли, и спина была холодной, потому что шел дождь, потому что дорога нам предстояла неблизкая, и я потел под пальто. Покосившиеся плетни, разбитые дороги с глубокими колеями, накатанными телегами. Носки, облегавшие голень, затвердели холодным гипсом. Но мы особенно не спешили расходиться по домам. Мы еще долго стояли у калитки дома Монса. Мы станем такими же благочестивыми, как наши отцы. Мы женимся на сестрах Готкин и вместе будем снимать дачу в Ласосне. Мы на лодке выйдем в залив и будем там учить наших жен плавать… – Двоюродных братьев Дафны – Таноса и Йоргиоса, как и сотни других, тех, кто неплохо жил до войны, – коммунисты согнали на площадь Колонаки. …У ворот Монса мы, как взрослые, обменялись крепким рукопожатием. Волосы у него под шапкой свалялись и прилипли к голове. Хоть мы промокли до нитки, но еще долго могли бы говорить, если б не настало время обеда. Мы вместе поедем в Криник, в Белосток и даже в Варшаву! Наши первенцы-сыновья родятся в один год! Мы никогда не забудем тех зароков, которые давали друг другу… – Дафна пошла поискать где-нибудь сахара, чтоб сделать мне приятный сюрприз ко дню рождения. Вместо сахара она наткнулась на Алеко и еще трех человек, которых повесили на акациях в Кириаконе. Когда в первый день после приезда к Дафне и Костасу мы сели утром завтракать, мне было как-то не по себе есть вместе с незнакомыми людьми. Все вышли к столу одетыми по всей форме. Правда, потом Костас стал все больше пренебрегать формальностями – сначала садился за стол без галстука, потом позволял себе появляться к трапезе в тапочках и в конце концов стал завтракать в домашнем халате, подвязанном поясом с кисточками на концах. Атос и Костас садились за стол каждый с половиной газеты, которую они вслух читали друг другу. Дафна жарила яичницу с луком и тмином. Она была счастлива готовить для двух мужчин и парнишки, хотя недостаток продуктов требовал от нее немало изобретательности. Каждый раз после еды Атос расточал Дафне комплименты по поводу ее кулинарных способностей. Тепло их взаимной привязанности согревало и меня, когда, проходя мимо, Дафна ласково ерошила мне шевелюру или в порыве нежности сжимала меня в объятиях. От Дафны я узнал, как различаются сливы, если перед тем, как поставить их на стол, положить их в зеленую вазу или желтую. В комнате, где она занималась рисованием, Дафна тонкими карандашными линиями набросала мой портрет. Днем, когда Атос обычно размышлял о нашем переезде в Канаду, я помогал Дафне мыть кисточки или готовить обед, а иногда в саду мы с Костасом занимались английским, и нередко оба погружались в дрему, сморенные зноем дня. Я прислушивался к политическим дебатам Атоса и Костаса, пытался следить за быстрой сменой сюжетов их бесед. Они всегда старались вовлечь меня в разговор, спрашивали мое мнение, потом серьезно обсуждали мои доводы, и мало-помалу у меня возникало такое чувство, будто я и в самом деле разбираюсь в том или другом вопросе так же, как они. Когда ночами меня мучили кошмары, они все втроем приходили ко мне, садились на постель, и Дафна ласково гладила мне спину. Они говорили друг с другом до тех пор, пока я снова не засыпал, убаюканный звуками их голосов. Тогда они перебирались на кухню. По утрам я часто видел там на столе неубранные тарелки, оставшиеся от их полночной трапезы. Как-то раз Дафна послала меня собрать какие-то травы, пока сама готовила обед. Мне страшно было выйти из дома одному даже в сад. Я стоял в растерянности у двери, Костас заметил мое замешательство и отложил в сторону газету. – Мне надо немного размяться, Яков, давай-ка подышим с тобой вечерним воздухом. – Мы вместе вышли в сад. Накануне отъезда в Канаду я сидел на кровати и смотрел, как Дафна пакует мне чемодан, а Костас рыщет по комнате, чтобы дать мне с собой что-нибудь еще из того, что мне сможет понадобиться на новом месте – книгу или лишнюю пару носков. Дафна аккуратно укладывала каждую вещь на отведенное ей место. Ни он, ни она не бывали в Канаде. Они рассуждали о климате страны, о ее народе, и каждое рассуждение завершалось тем, что к моему багажу добавлялась какая-нибудь диковина – то компас, то булавка для галстука. Я помню, как в ту последнюю ночь Дафна, уже выходившая из моей комнаты, обернулась в дверях, чтобы пожелать мне спокойной ночи, и вдруг, поддавшись охватившему ее порыву, подбежала ко мне и еще раз стиснула в объятиях. Я помню прохладу ее рук, гладивших мне спину под пижамой, ее ласковые движения, такие же, как у мамы или Беллы, когда они укладывали меня спать. Перед тем как уехать с Закинтоса Атос сказал: – Нам надо отдать долг памяти. Долг твоим родителям, евреям Крита, всем тем, чьи имена уже никто не вспомнит. Мы бросили цветы ромашки и мака в кобальтовые волны моря. Атос оросил морскую воду пресной, чтобы «мертвые смогли напиться». Атос прочел отрывок из Сефериса: – На этом окончена работа моря, работа любви. Если когда-нибудь кровь помутит память того, кто здесь обоснуется, пусть он нас не забудет. Я подумал: страсть движет море. Иногда на Закинтосе тишина мерцает бликами пчел. Их тела, окутанные потоками воздуха, осыпаны золотыми блестками. Поле густо поросло маргаритками, жимолостью и ракитником. Атос сказал: – Стоны греков жгут язык. Слезы греков – чернила, которыми пишется жизнь усопших. Он расстелил на траве полосатую скатерть, и мы сели у моря поесть коливы[62 - Традиционное греческое сладкое густое блюдо типа каши, сваренной из винограда и орехов, приправленных корицей.] и хлеба с медом, чтобы «мертвые не голодали». Атос сказал: – Запомни: твои добрые дела помогают тем, кто ушел из жизни. Твори добро им во благо. Их останки несут на себе груз волн вечности, как кости моих соотечественников несут на себе груз земли. Обычаи запрещают нам вырыть их из земли; их кости никогда не лягут рядом с костями их близких в семейном склепе. Останки поколений не соберутся воедино; они будут одиноко таять в пучине моря или гнить в чужой земле… Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=571145) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Человек из Толунда, человек из Гробала – первые прекрасно сохранившиеся трупы людей, погребенных в древности в торфяных болотах, которые были найдены в Дании в начале 50-х годов XX в. неподалеку от селений Толунд и Гробал. (Здесь и далее прим. перев.) 2 Карст – растворимая горная порода. 3 Лотлинь – устройство для измерения глубины; представляет собой груз (лот), привязанный к линю (веревке), на котором отмаркированы расстояния. 4 «О природе вещей», книга шестая. Перевод Ф. А. Петровского. 5 Дружище (новогреч.). 6 Автор имеет в виду указы против евреев, издававшиеся немецкими оккупационными властями с 1939 г., в частности запрещавшие им посещать некоторые магазины. 7 Осса – гора высотой около 2 тыс. м в Фессалии, на востоке Греции, южнее горы Олимп, где добывают ингредиенты для красного красителя. 8 Фосколо, Уго (настоящее имя – Никколо) (1778–1827) – итальянский писатель и поэт. 9 Калвос, Андреас Иоаннидес (1792–1869) – греческий поэт, написавший, в частности, 20 патриотических од. 10 Соломос, Дионисиос (1798–1857) – греческий поэт, посвятивший освободительной борьбе «Гимн свободе», первые строфы которого в 1869 г. стали национальным гимном Греции. 11 Сеферис, Георгос (1900–1971) – греческий поэт и дипломат, поддерживавший борьбу народа за свободу. 12 Паламас, Костис (1859–1943) – греческий поэт, отстаивавший гуманистические и демократические идеалы. 13 Мейсфилд, Джон (1878–1967) – английский писатель и поэт. 14 Клусиус, Каролус (1526–1609) – австрийский ботаник, руководитель сада лечебных трав императора Максимилиана II Возглавил сад лечебных трав Лейденского университета. Впервые ввез луковицы тюльпанов в Голландию в 1593 г. 15 Сибторп, Гэмфри (1713–1797) – английский ботаник. 16 Диоскорид, Педаний (I в. н. э.) – древнеримский врач, грек по национальности, в основном сочинении которого «О лекарственных средствах» описаны все известные лекарственные средства его времени. 17 Борони, Франческо – итальянский ботаник. 18 Теофраст (372–287 до н. э.) – древнегреческий естествоиспытатель и философ, один из первых ботаников древности. 19 Розеттский камень – базальтовая плита с параллельным текстом 196 г. до н. э. на греческом и древнеегипетском языках. Найдена в 1799 г. близ г. Розетта (ныне г. Рашид, Египет). Дешифровка Ф. Шампольоном иероглифического текста этого камня положила начало чтению древнеегипетских иероглифов. 20 Стоунхендж – мегалитический комплекс 18–16 веков до н. э. в Великобритании (близ г. Солсбери). Земляные валы и концентрические круги диаметром до 97 м из менгиров (вые. до 8,5 м), трилиты. 21 Косс (Causses) – невысокое скалистое плоскогорье в Центральной и Южной Франции. 22 Смит, Уильям (1769–1839) – английский инженер и геолог, один из основоположников биостратиграфии – способа определения возраста горных пород по заключенным в них остаткам ископаемых окаменелостей (отсюда его прозвище – «Страта»). 23 Вернер, Абраам Готлоб (1750–1817) – немецкий геолог и минералог, разработавший классификацию горных пород и минералов. 24 Лайм-Риджис (Lyme Regis) – небольшой городок в Англии, известный с XIX в. находками ископаемых окаменелостей. 25 Одна из самых древних скульптур т. н. палеотических венер, изображающая обнаженную женскую фигуру (ок. XX тысячелетия до н. э.). Найдена в Австрии в 1908 г. 26 Уилсон, Эдвард Осборн (р. 1929) – крупнейший американский ученый, энтомолог и этолог, один из создателей концепции социобиологии и известнейший мирмеколог. 27 Райт, Сьюалл (1889–1988) – американский генетик. Основные работы по биометрии и проблемам роста, селекции животных и растений. 28 Черри-Гаррард Э. (1887–1949) – английский биолог, участник похода на мыс Эванс, совершенного в июне – июле 1911 г., т. е. в разгар зимы в Антарктике, совместно с двумя участниками экспедиции к Южному полюсу капитана Скотта. Об этом походе он написал книгу «Самое ужасное путешествие». 29 Бауэрс, Верди – участник экспедиции на мыс Эванс. 30 Теннисон, Алфред (1809–1892) – английский поэт, лорд. Его поэзия отличается музыкальностью и живописностью. 31 Плиний Старший (23 или 24–79) – римский писатель, ученый. Единственный сохранившийся труд «Естественная история» в 37 книгах – энциклопедия естественно-научных знаний античности. 32 Паркинсон, Джеймс (1755–1824) – английский врач. Описал заболевание центральной нервной системы (паркинсонизм). Занимался также вопросами палеонтологии. Труд «Театр растений». 33 Специальное одеяние в виде мантии, имеющее в расправленном виде форму прямоугольника, изготавливается из белой овечьей шерсти. К четырем углам прикрепляются кисти, сплетенные особым образом из четырех белых шерстяных нитей каждая. Когда-то талес был предметом верхнего платья, теперь же его надевают только на время утренней молитвы. 34 Хоросет – сладкое блюдо из яблок с орехами, вином и корицей. 35 Мезиз – закуска, которой угощают пришедших в дом в знак гостеприимства. 36 Чонт – густая смесь орехов и фруктов в вине, ею угощают по субботам и в праздники. 37 Узо – крепкий прозрачный ликер, который обычно разбавляют водой, отчего он становится мутным. 38 Имеется в виду книга немецкого фотографа, профессора Карла Блоссфельдта «Art Forms in Nature», London, 1929. 39 Броккен – гора высотой 1143 м, находится в северной части Центральной Германии, в горах Гарца. Она известна тем, что на ее вершине иногда возникает быстро рассеивающийся туман. По немецким народным поверьям, уходящим в глубь веков, в Вальпургиеву ночь – ночь на 1 мая, праздник начала весны – на горе Броккен собирались ведьмы на «великий шабаш». 40 В Освенциме было несколько хранилищ, где складировались вещи людей, которых привозили туда из разных стран. Самое большое и богатое из этих хранилищ работавшие там фашисты в шутку называли «Канада». 41 Предложение, содержащее все буквы алфавита. 42 Хазапико – медленная мелодичная танцевальная мелодия. 43 Бузуки – струнный музыкальный инструмент. 44 Гликос – сладкий густой черный кофе. 45 Ромбетико – городские народные песни, романсы. 46 Сантури – струнный музыкальный инструмент. 47 Маврокордатос, Александрос (1791–1865) – греческий политический деятель, боровшийся с турками, сторонник развития отношений с Англией, в 1822–1823 гг. был президентом страны. 48 Стифадо – тушеное мясо. 49 Карпузи – арбуз. 50 Шива – еврейский ритуал поминок, отмечаемый на протяжении семи дней после похорон. 51 ЕАМ – Греческий фронт освобождения. 52 ELAS – Греческая армия народного освобождения. 53 Сторонники и противники курса греческого политического деятеля Элифтериоса Венизелоса (1864–1936). 54 Теотокас Т. (1905–1966) – греческий писатель, критический реалист. 55 Улица в Афинах. 56 Коризис, Александрос (1885–1941) – политик и банкир, кончивший жизнь самоубийством. 57 Zonar's, Floca, Maxim's – известные афинские рестораны. 58 Сикелианос, Ангелос (1884–1951) – греческий поэт, воспевавший свободолюбие своего народа. 59 Альгамбра – дворец (сер. XIII – конец XIV в.) мавританских властителей в Испании на восточной окраине Гранады. 60 Речь идет о событиях конца 1944 г., когда силы национального освобождения Греции вступили в борьбу с британскими войсками. 61 Перевод М. М. Гурвица. 62 Традиционное греческое сладкое густое блюдо типа каши, сваренной из винограда и орехов, приправленных корицей.