Фальшивка Николас Борн Роман Николаса Борна «Фальшивка» стал культовой книгой и интеллектуальным бестселлером для нескольких поколений читателей. В 1981 году роман был экранизирован Фолькером Шлендорфом. На войне как на войне… Нам ли не знать. Так происходит сейчас. Так было тридцать лет назад: Ближний Восток, разрывы бомб, журналист, пытающийся попять суть происходящего кошмара. Хотя только ли кошмара? Ведь за углом этого ада есть мирный квартал, есть женщина, которую можно любить под вой пролетающих снарядов… Что в этой войне и в этой любви правда, а что – фальшь? Каким «информационным мифотворчеством» занимается Георг Лашен, отправляя свои репортажи в одну из немецких газет? «Мысль изреченная есть ложь»? А чувства… А сама жизнь… Неужели и они – фальшивка? Николас Борн Фальшивка 1 К утру вся влага стала льдом. Все текучее, серое, зыбкое оцепенело от шока; холод и лед. Почва снова держит. Любители вставать ни свет ни заря самоутверждаются на свежем воздухе, под ногами хрустит замерзшая снежная каша, на перекрестке застряла снегоуборочная машина, мотор воет. Все вокруг, казалось, воспрянуло духом, словно после отмены каких-то суровых законов. И краски вернулись, и домашнее тепло тем отрадней, что скоро пора на улицу. Лашен сварил кофе покрепче и сидел за столом, подпирая руками голову. За полуоткрытой дверью спальни пиликала музыка. Проснувшись, он, несмотря на холод, сразу почувствовал запах отсыревших обоев и старого тряпья; здесь, в квартире, ни к чему не хотелось прикасаться, скоро он уйдет отсюда, уедет; собственно, осталось совсем мало времени. Он с опаской вошел в ванную и заметил тонкий слой давнишней пыли на полочке, где между флаконов и тюбиков валялись шпильки и заколки, и еще фотография Греты, простая, на паспорт, сделанная в уличном автомате. В обеих комнатах и в коридоре она бросила газеты, должно быть, бегло просмотрев. Действует на нервы, надо будет сказать ей, потом, когда он вернется. Но в ту же минуту остро почувствовал робость и бережный страх, – словно боясь разбудить детей и Грету, бесшумно крадешься по темному дому, подумал он. Мысли невесомо легки, и кружится голова. Эту квартиру в Гамбурге они сняли три года назад, вскоре после рождения Эльзы, когда переселились в загородный дом. Бывшая привратницкая в бельэтаже, но в боковом крыле, со своей входной дверью. Фасад и лестница чопорно солидные, на решетчатой двери лифта бронзовые завитушки. И сам он, и Грета не любили ночевать у друзей, когда бывали в Гамбурге, а снимать квартиру все же дешевле, чем жить в гостинице. Он ведь звонил Грете за город. Она сказала, что Верена уже ушла с детьми в детский сад. А он что сказал? Что рад возвращению домой. «Серьезно, Грета. Прошу тебя, давай забудем весь этот вчерашний спектакль. Постарайся забыть. Пойми, мне с тобой трудно, но на самом деле это мои проблемы с самим собой. В общем, так вот…» Она внимательно выслушала, долго молчала, потом спросила: «Хорошо, а как быть с моими проблемами? У меня, видишь ли, тоже есть проблемы». – «Да-да, извини», – он испугался. На столе лежало письмо от владельцев верфи, старое письмо, еще в октябре пришло, в нем сообщалось, что уволенные рабочие не являются членами трудового коллектива и потому администрация впредь не разрешает Грете фотографировать их на территории верфи. В утренних известиях – ничего нового о событиях на Ближнем Востоке. Хофман уже едет, скоро будет здесь. Грета раньше без конца фотографировала безработных докеров. У них в квартирах. Хмурые лица, поджатые губы. Или на бирже труда, в кафе, на профсоюзных собраниях. Ночь он провел с Анной – подругой Хофмана. Сидели в пивной, она жаловалась на Хофмана, мол, вечно находит в ней недостатки, сравнивая ее со своей бывшей женой, а жена его активистка женского движения и вместе с какой-то редакторшей пишет киносценарии о проблемах эмансипации. И он неодобрительно отозвался об этой манере Хофмана, но странно, в его собственном отношении к Анне тотчас появилось что-то вроде пренебрежения. Она сказала, что хочет разъехаться с Хофманом. В постели они долго не засыпали, лежали, прижавшись друг к другу, и постепенно он избавился от мыслей о Хофмане. Удивила совершенно неожиданная нежность к Анне, лишь раз он с силой дернул ее за волосы, притянув к себе, и у нее вырвался глухой гортанный стон. Потом вдруг проснулся, – что-то зазвенело, разбилось. Подумал, Анна встала, мало ли зачем, но сквозь занавески уже пробивался голубоватый свет. Она что-то разбила в ванной, наверное один из флаконов Греты. Анна заглянула в полуоткрытую дверь и, увидев, что он не спит, извинилась. Он закрыл глаза, услышав, что Анна подметает осколки. Когда она присела на край постели, уже в пальто, он почувствовал смутную благодарность, и еще показалось, ночь с нею словно начисто стерта каким-то сновидением. Но нет, он ничего не хотел забывать. Спросил, скажет ли Хофману, она ответила – нет. Хофман позвонил в дверь ровно в восемь сорок пять. На улице ждало такси, фары горят, мотор не выключен, водитель протирает стекла. Хофман ходил взад-вперед возле крыльца с видом триумфатора, вдруг усомнившегося в своей победе, дышал на пальцы. В машине Хофман молчал. Они уже много раз ездили вместе (Лашен хорошо помнил свой первый репортаж о. «событиях в Чехословакии» – вводе в страну иностранных войск, фотографировал тогда тоже Хофман), но могучая физическая сила и неколебимая уверенность Хофмана по-прежнему таили словно некую угрозу, во всяком случае так казалось. Впрочем, чувство неловкости, похожее на зуд, возникавшее, когда он работал вместе с Хофманом, уже стало привычным. В поездках оба старались поменьше мозолить глаза друг другу. Он не мог избавиться от ощущения, что Хофман считает его тексты никчемным, но, увы, неизбежным приложением к своим фотографиям. Иногда он воображал, что у Хофмана тело дикого вепря, мускулистое, все в шерсти, вот только руки подгуляли, несуразно тонкие, лицо же хмурое, высокомерное, весил он килограммов сто, не меньше, но в южных городах ходил по залитым светом и жаром площадям легко, не потея. Они долго лавировали по скользким мостовым и, когда выбрались наконец из центральных районов, над светлой и холодной туманной мглой взошло солнце. Лететь решили через Дамаск, значит, Кипра опять не увидят, ничего не поделаешь, с Кипра уже нет рейсов на Бейрут. Можно было бы сесть вечером на пароход в Лимасоле и к утру быть в Джунии, но такой маршрут показался слишком сложным да и долгим. К тому же в прессе сообщалось, что у побережья Ливана полно сирийских военных кораблей, охотников на транспорты с оружием. В самолете вроде удалось отдохнуть. Гамбург остался позади, все проблемы, связанные с ним, вся история жизни теперь там, а здесь покой. Прошлое расплылось дымными пластами, то ли сгинуло, то ли умерло, и медленно проклевывалось настоящее, до странного простая действительность, она прорезалась, когда самолет, набрав высоту, мягко и ровно поплыл над землей. Защелкали зажигалки, струи дыма не расползались в воздухе, а поднимались вертикально вверх, к вентиляторам. На крыльях сверкали кристаллы инея, яркие, пурпурно-красные. Стюардессы были идеально безлики, пассажиры, наоборот, стали разными, непохожими друг на друга; раньше, пока в каком-то холле дожидались приглашения на посадку, они были единым безликим скопищем тел. Хофман тогда ждал молча, хотя по лицу видно было, что он вот-вот выругается. Каких-то полтора месяца назад, в декабре, они с Хофманом первый раз ездили в Ливан. Остановились тогда в «Финикии», эта гостиница, как сообщалось в прессе, теперь закрыта, – в холле застрелили ее директора, австрийца. С директором они были знакомы. «Монд» писала, что его убили, приняв, вероятно, за кого-то другого. Они вернулись в Германию десятого декабря, раньше, чем предполагалось. Перемирие тогда еще не нарушалось, за короткое время они собрали массу материала. Вернулись. Греты не было дома, она уехала на три дня в Гамбург. Но в городской квартире он не обнаружил ни малейших признаков того, что она туда хотя бы приходила. Отправился в деревню и пришел в ярость, увидев возле дома вырытую траншею, кое-как прикрытую ветошью, стекловатой и досками, – так и не привели в порядок трубу отопления. Он немедленно позвонил Вольфу, слесарю-ремонтнику, тот обещал прийти на следующий день, с утра пораньше, в восемь. Ну да, он сидел дома, ждал, тем временем просматривал ливанские фотографии Хофмана, надо было придумать к ним подписи. Ждал до девяти, Вольф не пожаловал. Наконец он встал из-за стола и вышел на улицу к траншее, нужно было отвлечься от гнусного состояния апатии и злобы. Вся эта история с Вольфом случилась не потому, что он вдруг преисполнился решимости и попытался что-то изменить, – нет, только из-за раздражения. Во дворе на него навалилась гнетущая тоска: Грета его попросту обокрала, ничем не ответив на его бесконечные тревоги. Ждал долго. Наконец во двор въехал грузовичок Вольфа с двумя раковинами в кузове, с серыми пластиковыми трубами, инструментами, сварочным аппаратом. Вольф принялся вытаскивать из траншеи тряпье и доски. В дверях стояли Верена и дети. У детей были разрисованы лица. Он сделал выговор Вольфу и пригрозил, что подаст жалобу в Союз ремесленных рабочих. Верена увела детей в дом и плотно закрыла за собой дверь. Со злобным сарказмом он сказал, что ужасно рад приезду Вольфа. Тот в ответ: ну, теперь какая работа, земля-то промерзла. Дебильное лицо с прилизанными белобрысыми прядками на лбу раскраснелось, он бестолково мотал головой, покусывал толстые губы и наконец решительно заявил: трубы забило. Лашен только засмеялся. Лицо Вольфа вызывало дикую злобу, эти вульгарные оттопыренные уши, этот девичий ротик с обиженно поджатыми губками. Он отпер дверь подвала и спустился вниз, к котлам. Вольф шел позади. «Вот, уважаемый господин Вольф, вот полюбуйтесь, это ведь вы наглухо зацементировали распределительный щит!» Вольф сунулся вперед, наклонился, и тут он схватил его за голову и двинул лбом в стену. Вольф медленно поднялся на ноги и утер кровь, сочившуюся из расквашенного носа. Лашен внимательно следил за каждым его движением. Вольф, низко опустив голову, поплелся из подвала, Лашен запер дверь и подошел к грузовичку. Вольф сидел в кабине и все утирал кровь тыльной стороной руки. Просто сидел за баранкой, тупо глядя перед собой, кажется куда-то далеко. Лицо Лашена отразилось в боковом стекле. Из кухни вышла Верена с мусорным ведром, из которого торчал засохший букет. Вольф запустил мотор и дал задний ход, чтобы развернуться. Лашен не спускал с него глаз. Верена с пустым ведром вернулась в дом, мимоходом улыбнувшись Лашену. Грузовичок тарахтел, но не трогался с места. Вольф вылез и, не поднимая головы, медленно обошел его кругом, проверяя, пнул ногой каждую шину. Потом все-таки увидел, что Лашен подходит ближе, и спросил: «Что дальше-то?» – «До свидания, господин Вольф», – сказал как отрубил и ушел в дом, где Верена мыла посуду, а дети на лестнице играли в кубики. Пообедав вместе с Вереной и детьми, закрылся в своей комнате, твердо решив засесть за работу, и действительно начал писать. Первые строки дались легко, материал не оказывал сопротивления, получалась пустая трепотня. Он переписал все заново, сформулировал жестче и более лаконично, между делом думая о Верене, потому что слышал ее голос, она о чем-то разговаривала с детьми, негромко, как бы нарочито приглушенным голосом. У Верены удивительная кожа, уж слишком упругая, слишком ровная, с виду во всяком случае; и тело вообще чересчур крепко сбитое, а лицо неестественно гладкое, ни морщинок, ни пор. Да, все-таки за обедом между ними возникло какое-то странное взаимное притяжение. На его взгляд она ответила долгим взглядом, и в его теле словно что-то замерцало, весело и легко встрепенулось. На улыбку, которая означала – все, хватит, Верена не ответила. Он писал тонким фломастером, не в блокноте, а на отдельных листах. Иногда почерк менялся: на одном листе был наклонным и резким, с острыми углами, на другом – размашистым и округлым. Ничего необычного – случалось, почерк менялся даже на середине листа. Он писал о причинах, следствием которых стала ныне столь актуальная палестинская проблема, о войнах, которые вели палестинцы, о традиционно добрососедских отношениях, существовавших раньше между мусульманами и христианами Ливана. Хорошо, это преамбула, «корешки» современных событий. Но почему никогда еще проблема палестинцев не была такой острой? Текст не складывался, слова оставались легковесными, хуже того: звучали как пошлый, рассказанный под настроение анекдот. Все смахивало на беллетристику. Он услышал, что Эльза заплакала, посмотрел в окно, там клумба с розами, на каждый кустик наверчен полиэтиленовый кулек. Дальше! Да какое там, дальше пошли уже совсем слабые, неуверенные рассуждения о бесперспективности любых попыток выявить истинные причины войны, иначе говоря, интересы той или другой стороны. Вот, дважды употребил слово «абсурдно». Нет, просто барахтаешься и никак не можешь выбраться из того, что написал в начале. То и дело он срывался, опять лез куда-то наверх, поспешно добавлял новые и новые слова, а прочитывая, не всегда вдумывался в смысл и считал, что все в полном порядке и звучит, пожалуй, совсем не плохо. Уже стемнело, и послышался шум мотора – это машина Греты, свет фар метнулся по голым ветвям; он пролистал написанное, оказалось десять станиц. Вышел в кухню, там Верена гладила белье, посмотрел на Грету, та стояла на коленях, прижимая к себе детей. «Привет», – сказал он и, подходя, зазевался и задел головой абажур. Губами коснулся ее щеки, Грета погладила его по волосам. Ее лицо было горячим, руки – холодными. Неловкая встреча, как бы репетиция настоящей, которой потом так и не произошло. Он вышел к машине, надо было принести чемодан и сумку с фотоаппаратом. Вернулся, поставил чайник. Грета вытащила из кармана пальто двух плюшевых зверушек – подарки детям. Очень интересно, о каких пустяковых делах она сейчас начнет рассказывать. Грета казалась довольной, сытой, ну да, она же три дня провела в Гамбурге или еще где-то. Где, с кем, он не знал, и это возбуждало. Как раз это всегда вызывало его интерес, как раз это всегда почему-то разжигало влечение. В прогнозе по радио предсказали сильное похолодание. Дети сползли с колен Греты и убежали в коридор. Он сказал: «Тебя не было в городской квартире». – «Не было». – Она ответила с едва заметной усмешкой. Он "тоже улыбнулся. Но тут же почувствовал, что лицо застыло, задубело, словно покрылось коркой льда. От холода лицо больно жгло, когда он на велосипеде ездил в школу. Никогда не забудешь, как ты мерз в детстве. Как стягивал зубами перчатки и выл от боли, когда окоченевшие руки понемногу отогревались в домашнем тепле. Со времен детства этого уже не бывало. Тронул Грету за плечо: «Пойдем, надо поговорить». Она замешкалась. Но все-таки пошла за ним в комнату. Обернувшись на ходу, подмигнула Верене. 2 На автостоянке в бейрутском аэропорту – искореженные, расстрелянные такси, бронемашины, джипы и грузовики. Солнце уже низко опустилось над западным краем земли и повисло в дымной полосе, казавшейся неподвижной. После проверки документов им предложили сесть в такси, у которого не было лобового стекла, и начался медлительный слалом, бесконечные петли и зигзаги между пулеметными гнездами, укрытыми мешками с песком. Сухая, колкая пыль, поднятая встречной колонной военных машин, летела в лицо. Водитель опустил солнцезащитные щитки. Они ехали мимо стен и заборов одного из палестинских лагерей, за заборами виднелись бараки. На разделительной полосе посередине проезжей части торчали толстые обрубки – стволы пальм без макушек, кроны срезаны обстрелом. Перед тем как выехать на кольцевую дорогу, такси остановилось, улица впереди была перекрыта палестинцами в форме, но не настоящей, похоже, собранной как попало из обмундирования и самой обычной одежды. Увидев наведенный на машину ствол пулемета, они спокойно – Лашену спокойствие далось не без труда – вытащили паспорта. Хофман же и в самом деле не терял присутствия духа – как сидел в машине развалясь, так и остался сидеть. На смуглых лицах палестинцев было выражение нарочитой, невсамделишной строгости. После проверки Лашен подумал: что ж, с ними можно иметь дело. На море лежал тусклый багровый отблеск. Такси помчалось по набережной Корниш, широкому шоссе вдоль моря, и, обернувшись назад, они увидели кружащиеся в воздухе клочки бумаги и вихри пыли. Отель «Коммодор» стоит на мысу, в двух шагах от улицы Хамра, это довольно новая постройка в окружении офисных зданий и жилых домов, среди которых все еще попадаются приземистые старые домишки. С балконов верхних этажей отеля хорошо видны некоторые дворики и сады. Дальше, на острие мыса, высится маяк, перед ним маленькая мечеть, громкоговорители на ее минарете обращены на все четыре стороны света. Пять раз в день включается магнитофонная запись, и даже в лифте гостиницы слышен голос муэдзина. От «Коммодора» рукой подать до морского берега, можно быстро дойти пешком, выбрав любое направление – вперед, влево или вправо. В этом квартале разрушений нет, все цело, как и в декабре, только на тротуарах еще больше мусора, вывалившегося из бумажных и пластиковых мешков, еще выше горы отбросов, которые разносит ветер. Люди ходят быстро и выбирают пути покороче, покупки делают торопливо, в спешке едва взглянув на товар из-под развевающихся на ветру покрывал и платков, проворно снуют между машинами, а те гудят непрерывно, надрывно. Воздух липкий и зловонный, несмотря на то что к вечеру заметно похолодало. Гостиничный бой с маслянистыми, черными волосами, – похоже, упрямыми, непокорными, проводил их наверх. Хофман дал ему монету, пять ливанских лир, бой, потоптавшись немного, ушел. Оба номера рядом, на шестом этаже. Когда поднимались в лифте, подумал: а ведь лифт место опасное, если гостиницу начнут обстреливать из гранатометов. Условились встретиться позже, за ужином. Осторожно, стараясь не шуметь, он повернул ключ в двери номера, повесил куртку в шкаф и прилег на кровать. Гудел кондиционер, легкое теплое дыхание слабо касалось лица и улетало. Арабский мир. Никогда еще тебе не удавалось узнать какой-нибудь мир, ты приезжал, натыкался на твердую скорлупу и уезжал ни с чем. Он встал и попытался открыть окно, это удалось. И сразу ворвался шум, насыщенный автомобильными гудками и голосами, вибрирующий шум. Просто шум, никаких выстрелов, разумеется. Он сел за стол и на листке с логотипом отеля написал: «Дорогая Грета…» Отвлек Хофман – позвонил и сказал, что телефонная связь с городом, не говоря уж о международной, – нарушена, звонить можно только внутри отеля, а куда-то еще не стоит и пытаться. «Ага, ладно… – Он помолчал. – Ну пока». Вернулся к письму и написал три страницы, написал так, словно вел разговор с самим собой, использовав письмо к Грете как предлог. Писал легко, чем дальше, тем проще все получалось, он увлекся и был уверен, что каждая новая фраза выходит более искренней, точной, правдивой, чем предшествующая, и в словах нет его обычной неотвязной осторожности, нет каких-то недомолвок. Ему удалось заговорить с Гретой, обмять ее, да, в этой чужой комнате он сдавался без боя, без боли, это ужасно – без боли. «Я все понимаю, – писал он, – хотя ты скрываешься от меня, молча прячешься в свою скорлупу и – действительно ли это необходимо, решать только тебе – находишь себе любовников в пивных или в одной из этих общих квартир-коммун… Здесь спокойно, со времени нашего прибытия ничего особенного не произошло, но я чувствую: спокойствие – это относится и к нам с тобой – в любую минуту может взорваться. Правда, я не слышал еще ни выстрелов, ни отдаленного гула орудий». Но она, Грета, – это совсем другое спокойствие, она и дети, их дом, Эльба и заливные луга, над которыми утром долго-долго стелется туман, мирная жизнь, ставшая для них обоих невыносимой именно потому, что она мирная; и это означает страшный вывод, нет, правильнее сказать – мысль, которую ни она, ни он не в состоянии выдержать. И все-таки они устроили свою жизнь гораздо лучше, чем другие, и поэтому им легче, так он считает, говорить друг с другом начистоту, высказывать все до конца. Что им мешает? Ведь нет никакой явной причины отворачиваться друг от друга, упрямо стиснув зубы, но они отворачиваются, упрямо стиснув зубы. «…Если и сам я такой, то я – вовсе не я, а кто-то, кто является моей полной противоположностью, и это мне самому непонятно, этого я не могу понять и в тебе…» Почему они не решаются выйти из своих укрытий? Потому что укрытий тогда не станет? Поэтому? Значит, на самом деле они боятся друг друга и еще боятся, что уже не смогут слиться, исчезнуть друг в друге, боятся, что будут говорить поддельные слова, то и дело выдавая себя обмолвками? Боятся уверенности, то есть отсутствия неуверенности?… «Разве можно жить как Владимир Набоков и его жена – помнишь, мы недавно смотрели фильм об этом писателе, они с женой сидят и смотрят друг на друга в роскошном гостиничном номере? Таких отношений я тоже не понимаю. Ты прочитала „Аду" от корки до корки, я тоже хочу прочесть этот роман, я должен пройти тот же путь, какой прошла ты, должен понять то, что поняла ты…» Он сложил листки, их было три, и сунул в конверт, но не заклеил. Прислонил письмо к ножке настольной лампы. Может быть, удастся отправить с дипломатической почтой через Каир или Дамаск. Об этом надо будет спросить Ариану Насар, переводчицу и журналистку, служащую посольства ФРГ, с ней он часто виделся в декабре, в свой первый приезд. Письмо, в котором он все написал, все высказал, подрагивало в потоке воздуха, струившегося из кондиционера, изредка на секунду отрывалось от лампы, потом возвращалось на место, и почему-то он вдруг пожалел, что написал это письмо, довольно долго смотрел на конверт, но тем и ограничился, пошел в ванную, открыл воду, стал распаковывать чемодан. За окном стемнело, из-за яркого света в номере он почувствовал себя беззащитным, но в течение некоторого времени – пока ходил, развешивая и раскладывая по местам одежду и прочее, – упрямо терпел неприятное ощущение, как будто кто-то за ним наблюдает, пристально следит за каждым его шагом, и лишь перед тем как забраться в ванну, опустил неподатливую раму и задернул занавески. Лежа в ванне, почитал исследование Хоттингера об арабах, но мысль ускользала, прочитанное, по правде говоря, не воспринималось, а все потому, что текст пошловат, напоминает рекламные туристские проспекты, к тому же в голову лезло много чего другого, скажем, что, разбирая вещи, он заглянул в боковой карман чемодана и посмотрел на нож, однако не вынул его, подумал только, что надо бы спрятать получше; да, но где? Чего доброго, придется постоянно держать нож при себе, носить, пристегнув кожаным ремешком к ноге под коленом, мало радости, что и говорить… Может, вообще глупость – то, что он взял с собой нож? Зря, пожалуй, привез, как бы не было неприятностей, а то и в опасную ситуацию угодишь с этим ножом… Не ванна, а недомерок, вытянуться как следует нельзя. Он отложил книгу. Как приятно спокойно лежать в горячей воде, ни о чем не думая, чувствуя, как на лбу выступают капли пота. Потом он лег на кровать поверх одеяла и, обсыхая, завел дорожный будильник, тот тикал то громче, то еле слышно, и так же неровно гудел кондиционер. К правой лодыжке он пристегнул нож, дурацкий дешевый жест, да только кто его знает, легко ведь можно влипнуть в такую историю, когда неплохо иметь при себе оружие, когда оно очень даже может пригодиться. Все вокруг потонуло в темноте. От плеча пахло гелем для душа. Утром он не стал перечитывать письмо, не хотелось. Быстро заклеил конверт и поставил на старое место, у лампы. Сегодня он не будет заниматься отправкой письма. Почему? Есть причины. И не одна. Надо повременить. 3 В Хофмане с его силищей и определенностью натуры в общем-то нет ничего загадочного. Должно быть, он просто не может иначе – любое выражение чувств да и любая мысль, если они выходят за рамки примитивной необходимости, вызывают у него презрение. В этой слоновьей непрошибаемости, думал Лашен, проявляется эгоизм, у Хофмана существует свой собственный стандарт, до которого не дотягивают все остальные, жалкие слюнтяи. Хофман – живое воплощение допотопных представлений о настоящем мужчине, который своим угрюмым молчанием мигом дает понять говорливому собеседнику, какое тот ничтожество. И хоть бы раз Хофман в чем оплошал. Костюм американского охотника-траппера, ковбойские сапоги, прямые как проволока длинные патлы ни у кого не вызывают усмешки, все это будто срослось с ним и не выглядит диким или пошлым. В Чили они тоже ездили вместе с Хофманом, несколько недель работали там, вплоть до того дня, когда был убит Альенде. Людям, которых Лашен интервьюировал, Хофман крепко пожимал руку, но на самом деле не интересовался ими, вид у него всегда был такой, словно он давным-давно прочитал все посвященные им донельзя скучные публикации. Хофман фотограф, вот и интересуется своими прямыми обязанностями, фотографирует, меняет пленку в аппарате, объективы. Мысли, вымыслы, замыслы – этим Хофман не любит делиться, а если говорит о чем-то подобном, то в итоге все опять сводится к тому же: всем, кроме него, лучше помалкивать. В целом его толстокожая натура неуязвима. Хороший фоторепортер – на этот счет в редакции ни у кого нет сомнений, – не сорви-голова, но и не робкого десятка парень, постоянно занятый только собственной персоной, как бы отгородившийся от окружающих неколебимой стеной, вне которой его ничто и никто не волнует. Хофман не способен вообразить себе какую-то ситуацию, вжиться в нее, думал Лашен, он ее только оценивает, видит в ней то, что самому хочется видеть, но очень быстро адаптируется. У него не бывает предчувствий, он не замечает, если что-то надвигается, а вот на события реагирует мгновенно, и, несмотря на полное отсутствие чутья, врасплох его не захватишь. Иногда казалось, что молчаливость Хофмана, которая проистекает, должно быть, вовсе не от великого ума, не таит множества замечательных невысказанных мыслей, эта молчаливость и оскорбительно сочувственное выражение в его глазах на самом деле все же скрывают что-то еще, какую-то уверенность, какое-то подкрепленное тайной осведомленностью понимание дела. Но чаще Хофман невольно выдавал себя, и оказывалось – ничего за душой у него нет, кроме топорно-хитрого умения устраиваться в жизни. Сомнения? Он вообще не знает, что это такое. Сомневаться – его, Лашена, призвание. А Хофману сомнения чужды, он человек дела, действует просто и по-мужски. С первых дней их знакомства Лашен обратил внимание на эту особенность – Хофман не любит задавать вопросы и ни капли не смущается, попадая впросак, если выясняется, что он лишь притворялся осведомленным, а на самом деле понятия не имеет о каких-то вещах. Словесный аспект человека, речь, попытки что-то выразить словом, его не интересуют, во всяком случае он относится к ним с ледяным равнодушием. Любопытно, молчание какого сорта он припас для Анны? Какими приёмчиками уламывает ее, подчиняет своей воле, держит в рабской зависимости от своих слов, которые на самом деле не-слова, ибо их нет, а значит, Хофман остается непроницаемым, это человек, который никогда не совершит главной ошибки – не позволит кому-то подступиться к себе. Да, но что Анна говорила? Что он всячески унижал ее, сравнивая с бывшей женой, а это уже слабость, промашка, ведь просто невозможно вообразить: Хофман – и вдруг откровенничает, не мог он разговориться на подобные темы. Анну Лашен и раньше знал, а теперь вот переспал с ней, с этой женщиной, обокраденной Хофманом, нет, хуже – настолько задавленной, что о ней даже вспомнить нечего. Бил ли ее Хофман? Наверняка! А чего еще от него ждать. Так он развлекается, так изгоняет из сердца тайный страх, о котором никто не должен догадаться. В ресторане было довольно много народу, все – обитатели отеля. Для Лашена и Хофмана нашелся столик у прохода, по которому сновали туда-сюда официанты. Они заказали арак, бесцветную анисовую водку, которую пили, разбавляя водой, и меззе – жареную и вареную рыбу разных сортов, еще им подали разные салаты в маленьких мисочках. Официант принес также несколько белых лепешек. В меню была приписка от руки: хлеб ограничен, большие трудности с подвозом муки. Зато было предостаточно помидоров, зеленого лука и петрушки, а также хуммуса – пюре из фасоли. В отеле проживали в основном ливанцы: коммерсанты, которым стало невмоготу сидеть дома в четырех стенах. Зал ресторана тонул в густой бархатной тени. Хофман узнал одного официанта – тот раньше работал в отеле «Финикия» – и сказал об этом Лашену. Потом, они уже принялись за еду, Хофман изрек: христианские подонки собираются устроить резню мусульманских подонков в квартале Карантина. – Откуда информация? – Сегодня телепередачу посмотрел. Новоявленные эсэсовцы в масках, киллеры, люди Катаиб.[1 - От араб, «фаланги»; организация фалангистов, христианское ополчение. – Здесь и далее прим. перев.] Трупы тоже показали, несколько убитых, но это не фалангисты. Вдруг показалось, что нож, пристегнутый ремешком к лодыжке, отстегнулся, Лашен ощупал его сквозь брючину, нет, все в порядке, нож на месте. Официант, который раньше работал в «Финикии», кивнул им, проходя мимо, они кивнули в ответ. Подали кофе и по рюмке коньяку – угощение, поставленное администрацией отеля. Не обсуждали, но и без слов было ясно, что после ужина они пойдут в город и поищут, нет ли где открытого бара, чтобы выпить как следует. Счет принесли солидный – цены с декабря подскочили почти в два раза. Хофман подписал счет и положил на стол чаевые. В холле навстречу им попались три американца, молодые парни, одного, Марка Падноса, они знали, в декабре он тоже останавливался в «Финикии». Немного поговорили. Двое других, один – фотограф со здоровенной сумкой через плечо, со всеми причиндалами, выглядели как прожженные искатели приключений. Паднос сказал, вечером они все трое обычно поднимаются в горы и оттуда, сверху, наблюдают за ходом войны, но горы – место небезопасное, даже наоборот, именно в горах идут самые ожесточенные бои. Когда они попрощались с американцами и вышли на улицу, Хофман пренебрежительно бросил: – Шуму-то… Ударники из бит-группы. Лашен ухмыльнулся. На улице Хамра машин было совсем мало, и все гнали на приличной скорости, некоторые частные легковушки были покрашены желто-зеленым, для маскировки. Железные жалюзи на окнах лавок, дверях гаражей и домов были опущены, стулья перед уличными кафе составлены пирамидками и привязаны цепями. Возле освещенных дверей кинотеатра шумели и бурно жестикулировали подростки, все с автоматами; вдруг они разом перестали смеяться, как по команде замерли и молча проводили глазами Хофмана и Лашена. Через улицу перешла крыса, неторопливо, строго по прямой, будто игрушка, которую тянут на веревочке. Потом встретился патруль, шесть человек с автоматами Калашникова, обмундирования настоящего ни у кого нет, многие в джинсах и теплых спортивных куртках. Патруль двигался медленно, растянувшись по всей ширине мостовой и тротуаров. На Лашена и Хофмана эти шестеро едва посмотрели, но в быстром взгляде одного из них Лашен прочитал – его принимают за полоумного туриста, приехавшего сюда сдуру. Несколько раз небо озарялось мерцающими огнями, в следующую секунду раздавались взрывы, целые серии, различной силы. Хофман вроде хотел что-то сказать, но лишь искоса поглядывал на Лашена. Они свернули в поперечную улицу и спустились в подвал. «Бар Де Лилак». Над входом тянулся провод с разноцветными лампочками. Их встретила пожилая блондинка, радушно, как старых знакомых, хотя знать могла только Хофмана, который бывал здесь и раньше' Она и Лашена одарила взглядом, говорившим, как она счастлива видеть «дорогого мальчика», и долго не отпускала его руку, гладила пальцы. «Дела, – сказала блондинка, – идут неважно, так что мы тем больше… ох, да что ж это я! Не тем больше – мы всегда рады дорогим гостям!» Хофман уже прошел вперед, сбросив пальто, миновал бар с обитыми кожей табуретами и осматривался в дальнем помещении. Лашен остался у стойки, за ней сидели двое, поглощенные беседой. В баре хозяйничали две девицы, блондинка и брюнетка, обе в платьях с глубоким вырезом, голые спины отражались в зеркалах между полками, на которых стояла выпивка. Пожилая блондинка в просторном пестротканом жакете подошла к Лашену и принялась расхваливать удобные полукруглые ниши с диванчиками красного бархата, тянувшиеся вдоль стен бара, но в действительности намекала на девиц, которые рядком сидели на стульях во втором помещении; девицы призывно улыбались Хофману, а тот беззастенчиво разглядывал их одну за другой, по очереди. У девиц были бледные, даже голубоватые лица. Хофман вернулся к стойке, хозяйка, пожилая блондинка, угодливо заулыбалась. Все так же по-английски обращаясь к Лашену, она заверила, что дорогие гости могут чувствовать себя в полнейшей безопасности, у нее в заведении никогда еще не бывало, чтобы кто-то или что-то помешало гостям, дело в том, что у нее имеются друзья, которые следят за порядком, «certain very important friends».[2 - Уверяю вас, мои друзья очень важные люди (англ.).] Хофман крутанулся на табурете и опять в упор уставился на девиц, все так же сидевших рядком на стульях, у тех сразу сделался огорченный и обиженный вид – что ни мордашка, то сожаление об упущенном прекрасном шансе. Дамочек за стойкой Хофман тоже окинул пренебрежительным взглядом, словно хотел сказать: для начала пусть докажут ему, что они вообще не пустое место. А Лашену этот взгляд, очевидно, должен был сообщить о существовании совсем других баров и совсем других женщин, вообще о другом мире, о котором Лашен, разумеется, понятия не имеет, и в том, другом мире не болтают, а прямиком переходят к делу. В декабре Хофман часто приводил к себе в номер женщину, которую за глаза поносил почем зря: влюбилась в него, видите ли. Когда он заглядывал к ней В бар, она якобы ловко вытягивала у него кучу монет. Однажды он в присутствии Лашена дал ей пощечину. А в «Финикии» он приударял тогда за двумя француженками, которые щеголяли то в джинсах, то В изысканных вечерних туалетах. Помнится, Хофман рта не закрывал, молол языком как заведенный, физиономия багровая, жесты красивые, четкие. Но если завтракал в ресторане с очередной пассией и приходил Лашен, то Хофман переставал замечать женщину, словно вообще забывал о ней, и, развернув план города, намечал разбойничьи набеги с фотоаппаратом наперевес, ставил тут и там красные крестики. Хофман внимательно следил за событиями, слушал радио Монте-Карло, читал телетайпные сообщения. Но никогда не заводил деловых знакомств, в отличие от Лашена, который как раз благодаря личным контактам устраивал интервью и нужные встречи. Две девицы, из сидевших рядком, снова решили попытать счастья и медленно подошли к стойке. Попросили взять им коктейль, Хофман заказал, но когда девицы хотели сесть между ним и Лашеном, живо их выдворил, и те, с бокалами в руках, вернулись на свои стулья. Хозяйка привела двух новых посетителей, оба пожилые, лет под шестьдесят, один ковылял на костылях, левая штанина, пустая, была подвернута и приколота булавкой. Эти люди говорили по-немецки, одноногий – с сильным арабским акцентом, часто упоминал о своей жене. Они сели за столик и заказали бутылку виски. Девицы, выждав некоторое время, подошли к ним и попросили угостить. Вскоре принесли разлитое по бокалам шампанское, и девицы, которым пришлось так долго дожидаться, наконец вздохнули с облегчением. Спустя несколько минут за столиком уже установилось доброе согласие. Девицы слушали разговор мужчин, их лица выражали полнейшую готовность к пониманию всего на свете, о чем бы ни зашла речь. Та, что села рядом с одноногим арабом, ощупала костыли, словно это живые конечности, потом с любопытством воззрилась на свешивавшуюся с кресла подвернутую пустую штанину. Одноногий ухмыльнулся, довольный ее вниманием, но откинулся на спинку кресла и продолжил разговор. Его собеседник сидел, положив руку на плечи другой красотки, он поглядел на Лашена с Хофманом и кивнул: «Привет!» Лашен прислушался к произношению немца и заключил: – Готов поспорить, вы гамбуржец. Но оказалось, тот из Франкфурта. – Меня зовут Рудник. Наверное, мы с вами виделись в отеле, знаете ли. А это мой друг Жорж. У них с женой – она немка – ресторан тут, немецкая кухня. Вы еще не были? Называется «Ренания». Найти легко, могу объяснить, где это, сейчас, правда, в том квартале малость неспокойно: постреливают. А вот это как раз интересно, подумал Лашен. Рудник сказал еще что-то, кажется о рейсах «Люфтганзы», но что именно – было не понять, в баре гремел рок – старая, заезженная пластинка «Роллинг Стоунз». Дураку ясно: Хофман не прочь остаться здесь допоздна, чтобы в конце концов завалить-таки одну из девиц. Иначе с чего бы он так ерзал и крутился на своем табурете? Уже на взводе, конечно, – движения стали резкими, отрывистыми. Лашену это было знакомо. Когда Хофман напивался, где-нибудь в баре, развалясь на мягких диванных подушках, его иногда вдруг начинало буквально распирать от общительности и довольно своеобразного, грозно-свирепого, но при том заразительного веселья. Физиономия Хофмана тогда озарялась вспышками лукавого задора, глаза хитро поблескивали – где, спрашивается, в каких потаенных закоулках все это пряталось в иное время? Они вполголоса, пригнувшись друг к другу, обсудили завтрашние дела. Ничего определенного пока не намечается, сказал Лашен, прежде всего надо восстановить старые знакомства и контакты, вообще осмотреться, выяснить, что тут изменилось с декабря, что в общей картине вышло на передний план. Лашен еще в Гамбурге слышал по радио сообщения о резне, впрочем крайне расплывчатые. Кажется, в Дбие, то есть на северной окраине Бейрута, фалангисты устроили жестокую расправу над палестинцами христианского вероисповедания, в Карантине сожгли лачуги бедняков, и в кварталах, прилегающих к площади Мучеников, расстрелы были не случайными, производились планомерно, серийно. Лашен подумал о Грете, потом об Ариане Насар, с которой решил завтра непременно встретиться. Желание увидеть ее вдруг стало необычайно сильным; странно, подумал он, дома, в Гамбурге, почти не вспоминал о ней. 4 На ночь он притворил окно, оставив щель, и утром был разбужен птичьим гомоном, в номере выше этажом глухо шумела вода в ванной. Наконец открыв глаза, он в ту же минуту услышал и голоса в коридоре. Непонятное чувство, совершенно необоснованное – как будто он что-то прошляпил или запорол какое-то важное дело, только вот какое? Ведь первого, решающего шага он еще не сделал, значит, не допустил и никакой оплошности, если не считать вчерашнего посещения бара, которое, разумеется, было пустой тратой времени. Железобетонный Хофман. Анна разбилась в лепешку об эту глыбу, ничего другого и быть не могло… Интересно, как же тот одноногий, араб, вчера поздним вечером ухитрился добраться на Рю Хамра. А с немцем, Рудником, надо будет при случае поговорить. Как видно, у этого немца есть некие таинственные причины находиться здесь, в Бейруте, странный персонаж, с виду чистенький, чистоплотный, но тем не менее вчера он показался довольно-таки распущенным типом. Сегодня утром ни малейшего желания встречаться с ним, впрочем, с Хофманом тоже. Почти десять уже. А дома сейчас на два часа меньше. Верена увезла детей в садик, Грета опять прилегла, заснула. Небо синее, только вдали над самым горизонтом повисли пышно взбитые, пухлые облака. Заливные луга вдоль Эльбы расплываются, краски все бледнее, и наконец уже нет ничего отчетливого, не видно ни изгородей, ни заборов. Льдины на реке кружат, доплыв до водоворота у молов. Старый крестьянский дом, фахверк с дубовыми балками, со стенами, сложенными из розовато-рыжих кирпичей, высушенных не в печи, а на воздухе. Стены тлеют тусклым пурпуром в лучах утреннего или закатного солнца, а дом словно прижался к земле или, может, скорчился, втянув голову в плечи. Когда-то ты первым заметил необычайную игру красок, загадочный и только тебе одному видимый свет, струящийся от стен. И сказал об этом Грете. Но все ее попытки сделать фотографию окончились неудачей – при увеличении ничего не получалось, вернее, получалось совсем не то, что ты видел. Может быть, Грета по-настоящему так и не разглядела этого особого отсвета, подумал он, потому и снимки его не передали. Вся восточная стена от фундамента до остроконечной крыши увита диким виноградом. Из окон на верхнем этаже можно увидеть земли по ту сторону границы, другое государство за Эльбой, там в ясную погоду возникала точная копия того, что было и в здешнем мире: приземистые крестьянские дома и дворовые постройки в окружении огромных деревьев. Два хлева в доме, по обеим сторонам сеней, были перестроены и расширены, в них теперь жилые и рабочие комнаты, там же фотолаборатория Греты. А в сенях качели – досочка и две веревки; когда дети не качаются, качели подняты и висят на гвозде. Возле противоположной стены стол с ножками как у козел, старый стол, деревянный, побелевший от времени. Вот он сидит за этим столом, стиснув кулаки, кусая губы от бездеятельности. Рубаха тесна, в прорехах между пуговицами проглядывает поросший рыжими волосами живот. Не мог заставить себя чем-то заняться, все казалось тщетным, никому на свете не интересным. Он просматривал пачку ливанских фотографий, на обороте каждой наклеена плотно исписанная небольшая карточка с пояснением: место, время, иногда, редко, – имена сфотографированных людей. На большинстве фотографий – мальчишки, юнцы, кто стоит, кто сидит, жестикулирующие, вооруженные. Автоматы, висящие на плечевом ремне, явно слишком большие для щуплых подростков, мешают им, не дают свободно двигаться. Почти на всех снимках стволы опущены – так положено; это важное правило они, как видно, быстро усвоили. С улицы вбежали дети – Верена привела из детского сада, – рассказали, как прошел день, ничего особенного не случилось, но для них все было важно. Верена занялась обедом. Когда же Грета пришла домой? Почему в тот день он решил позвонить в редакцию? В газетах ежедневно помещали сообщения о событиях в Ливане. Может быть, редакция снова направит его в Ливан? Но он заметил, что в Гамбурге журналистам уже приелись репортажи о затянувшейся войне на Ближнем Востоке, а это верный признак того, что материалы наводят скуку и на читателей. Затянувшаяся война такое же снотворное, как и отсутствие войны. Наверное, в Чили пошлют. Международная амнистия только что передала в редакцию фотографии, сделанные в Чили, и записанные рассказы людей, подвергшихся пыткам. Чем не повод показать читателям орудия и исполнителей? Чем не предлог снова направить в Чили журналистов? Грета… с Гретой он спал, да, несколько раз, после своего возвращения из Бейрута, в декабре, он вернулся незадолго до основном палестинцы и неимущие мусульмане, по ночам подвергается непрерывным обстрелам, то же самое сообщалось о ближайшем к Карантине квартале Маслах. Через Баб-Эдрис и квартал шикарных отелей на берегу бухты Святого Георгия все еще проходит своеобразная граница, в сущности – фиктивная, потому что каждую ночь она устанавливается заново, вернее, заново обозначается новыми ударами и разрушениями. Эта линия тянется до Рю Дамас. Непрерывно идут бои у площади Мучеников и Музейной площади. Вот уже несколько недель многоэтажные дома вдоль линии границы захватывает то одна, то другая сторона. Вот уже несколько недель днем кипит торговля – идет обмен заложников, взятых ночью. В остальном же в дневное время почти всюду спокойно, на свет вылезают люди, которых все уже считали погибшими, днем жизнь упрямо заявляет о себе. Снова, вот уже в который раз, вспомнился старик Муслим, торговец, он торговал гребешками, брошками и прочей дребеденью. В тот декабрьский день он разложил свой товар на постеленном на землю платке, перед развалинами, которые после обстрела остались от въезда в гараж. Вокруг Муслима вертелась ребятня, дети глазели на старика, но держались поодаль, под руку не лезли, и вдруг его сбил с ног выстрел, старик рухнул на землю как подкошенный, с его ноги слетела сандалия, он приподнялся, теребя и оправляя сбившуюся одежду, но в ту же минуту его поразил второй выстрел, и больше он не шевельнулся. Детей как ветром сдуло. Чуть позже – ты некоторое время смотрел на окна и крыши – исчезли и все его товары, и платок. Вторая сандалия, с ноги, тоже пропала. Этот эпизод вошел в одну из твоих статей. Лашен списал в блокнот несколько фактов, упомянутых в телексах, прежде всего цифры, отнес телексы обратно в кабину, затем, оставив блок сигарет у портье в ячейке для ключа и почты, вышел на улицу. Один из менял уже открыл свое окошечко на Рю Хамра. Лашен попросил обменять марки по курсу, который вчера запомнил в аэропорту, за двести марок получил четыреста десять лир – в общем, без потерь. Торговцы катили по мостовой громыхающие ручные I слежки, нагруженные сладким перцем, баклажанами, помидорами и бананами, увенчанные громадными пучками зелени. Автомобили, задиристо сигналя, едва продвигались в толпе и выписывали замысловатые зигзаги. В лавках и кофейнях железные жалюзи на окнах и дверях были подняты только наполовину высоты, хочешь войти, изволь согнуться в три погибели. А вот – кофейня, открытая по-настоящему, там толпятся люди, едят кто кебаб, кто гамбургеры. На тротуарах бойко идет торговля, прямо на земле громоздятся пирамиды из ящиков с виски и сигаретами. Кругом полно белых кепочек с пластмассовым козырьком и красной рекламой «Мальборо». На перекрестке Лашен взял такси. Упрашивать не пришлось – водитель сразу согласился ехать в Ашрафие, а оттуда на улицу Мазра, чтобы затем вернуться на Рю Хамра, маршрут не из дешевых, сто лир. В отеле «Холидей Инн» из десятка выбитых окон тоскливо тянулись струйки дыма, стены сверху донизу усеяны выбоинами от снарядов, издали казалось, стены покрыты сеткой или испещрены порами, крохотными, не больше булавочной головки. Дальше, где был старый торговый центр, по-здешнему «сук», все топорщилось как щетина, всюду всклокоченная бахрома, повисшие лохмотья, и посреди всего шумел базар, ведь базары всегда первыми возвращаются к привычной жизни, и похоже, недостатка в товарах не было, краски сверкали, яркие, как всегда, и на всю округу разносились кричащие голоса продавцов, и тут же кричащие, неживые химические краски – это блузы, рубахи, пиджаки и всевозможная домашняя утварь, лампы, светильники. На всех перекрестках, на всех углах – баррикады из мешков с песком и пустые пулеметные гнезда. Обвалившиеся или едва держащиеся железные балки с кусками бетона, разбитые своды, груды щебня и камней, горы обломков, сплавленные жаром глыбы пластмассы и металла, потрясенная плоть зданий, низвергнутая в состояние изначального хаоса, с обнажившимися подкожными тканями, с голым костяком и вылезшими наружу волокнами. Исполосованная огнем и гарью облицовка стен, обрушенные лестницы. Но банки на Рю Рияд эль Сульх не пошатнулись, стояли незыблемо, лишь чуть-чуть поцарапанные, – уцелевшая улица среди развалин. Говорят, их безопасность оплачена, противники, та и другая сторона получили солидные суммы. Весь квартал просматривался насквозь, в нем зияли пустоты, крупнозернистые, рыхлые, весь квартал был словно пропущен сквозь крупную терку, невероятно – кое-где уцелели отдельные здания, как бы выделенные, особо отмеченные, но какая же издевательская насмешка – жить в них! На руках у водителя, выше локтей, Лашен заметил татуировку, но разглядеть, что изображено, не удалось, хотя при каждом повороте рукава высоко задирались. Вскоре пришлось притормозить – дорога впереди была перекрыта фалангистами. Юнцы в черных беретах чуть не по пояс просунулись в окна машины и велели Лашену предъявить документы. Водителю – тот, оцепенев, не отводил глаз от дороги, словно и не переставал вести машину, – просто кивнули. В стороне, прислонившись спиной к забору, стоял боец Катаиб в черных блестящих сапогах, в черной маске вроде капюшона, закрывающего все лицо. Изо рта торчала сигарета, дым выползал из прорезей для глаз и внизу, из-под краев капюшона. На груди висели на грубых цепочках хромированного металла три креста с изображением Распятого. Человек в маске отлепился от стены и, лениво волоча ноги, подошел к машине, но остановился за спинами мальчишек. Те по-французски спросили Лашена, проживает ли он на улице Хамра, и, получив утвердительный ответ, потребовали объяснить, почему именно там. Лашен оказал, что в Ашрафие – христианском районе – не знает ни одного приличного отеля. Он был абсолютно спокоен. Спокойно разглядывал мужчину, стоявшего за спинами мальчишек, оружия в руках у него не было. В его повадках сквозило что-то безутешное, трагическое, как у раненного в брюхо и покорившегося своей участи зверя. Глаз не было видно – только влажный блеск в прорезях маски. Унылое, притихшее создание, вокруг которого все уже мертво, все раздавлено. Мальчишки вернули Лашену паспорт и о чем-то быстро по-арабски переговорили с водителем. И тут голова в черной маске вынырнула возле окна рядом с Лашеном. – Вы же немец. Вы знакомы хотя бы с одним из лидеров христиан? От неожиданности Лашен улыбнулся. – Да, – ответил он. – Я был гостем в доме Жмаеля.[3 - Пьер Жмасль – глава христианской фалангисгской партии Ливана, его сын Бсншр Жмасль – командующий Катаиб, или «фалангами» – отрядами христианского ополчения, позднее был избран президентом Ливана, но в 1982 г. был убит при взрыве бомбы, не успев занять свой пост.] Мужчина пожал ему руку и дал водителю знак ехать дальше. В этот раз Ашрафие показался всхолмленным. Он и был всхолмленным. Дым ел глаза, Лашен широко раскрыл их. Весь район казался мирным и тихим, утренним, свежим от росы, хотя солнце поднялось уже высоко. В тенистых садах, окружающих виллы, гуляли родители с детьми, возле прыгали пудели. На склоне холма была терраса, вся застроенная домами, обсаженная пальмами и кипарисами, у которых здесь, в Ашрафие, был высокомерный вид. Все подстрижено, прибрано, полито, господский порядок, ханжеский, застывшее ханжество благосостояния; ага, все-таки и тут кое-что есть, он с удовольствием пересчитал немногочисленные выбоины, оставленные снарядами, и несколько разбитых и сожженных комнат в домах. Водитель восхищенно рассказывал о Джунии, в прошлом – рыбачьей деревушке в пятнадцати километрах к северу от Бейрута, теперь это город, и он должен стать новой, христианской столицей Ливана, с морским портом и аэровокзалом. Он грезил наяву о гостиницах и пляжах, пытался убедить Лашена, что жить надо только там, что им стоит немедленно туда поехать и все осмотреть. Лашен отказался и снова напомнил, что на обратном пути нужно непременно проехать через Мазру. Перед воротами в длинной каменной стене, выкрашенной в белый цвет, с примитивными рисунками, на которых были изображены сражающиеся солдаты, пришлось ждать – навстречу туго, медленно выползала колонна военных машин, последним выехал танк, весь в белых арабских письменах и с большим стальным распятием, земля дрожала под его гусеницами, из башни выглядывал солдат с четко очерченным худым загорелым лицом, в шлеме с наушниками. Лашен спросил, чьи войска, может быть, это люди Шамуна?[4 - Камиль Шамун – президент Ливана до 1976 г.] Водитель подтвердил. Танк вдруг резко остановился, и ствол орудия пошел влево, потом вправо, опять влево… Внезапная перемена темпа – на миг показалось, угрожает сама неживая материя. Водитель сказал, что войска Шамуна заключили союз с людьми Абу Арза. Лашен о союзе слышал – в декабре было множество сообщений о его кровавых делах. Союзники придумали себе имя – Стражи кедров, это была малочисленная, отлично вооруженная и крайне жестокая армия, подчиненная частным лицам армия ливанских христиан-маронитов, в декабре она захватывала и грабила горные мусульманские селения. Марк Паднос рассказывал о том, как побывал в штаб-квартире Абу Арза. Стражи кедров – точная копия эсэсовцев, к такому он пришел выводу. Время – почти час дня. Они приближались к Рю Дамас, здесь многие дома разрушены обстрелами, сожжены, в бывших садах вдоль улицы, среди деревьев стояли глубоко зарывшиеся в землю танки со стволами, наведенными на Музейную площадь. Возле огневой точки на бруствере из мешков с песком сидел ребенок, кудрявый мальчишечка, болтал ногами и о чем-то рассказывал другому, постарше. Тут же слонялись, покуривая, несколько мужчин в военной форме. Выстрелов слышно не было. Из дымящихся развалин люди выносили на улицу мебель, укладывали в кузов грузовика, привязывали веревками. На углу Музейной площади было заграждение, за которым вели наблюдение пулеметчики. На проезжей части на одинаковых расстояниях друг от друга стояли старые дырявые бочки со смолой, вечером в них разводят огонь. Патруль остановил такси. Лашену, уже забрав у него паспорт, приказали выйти из машины. Водителю тоже; бормоча ругательства, он открыл багажник, в котором не было ничего, кроме запасной канистры, буксирного троса и молотка. Два мальчугана, едва не лопавшиеся от сознания собственной важности, обыскали Лашена, ощупали при этом и ноги, он близко увидел дула автоматов – две черные, чуть зазубренные по краям дыры раскачивались перед его грудью. Обыск длился долго. Он чувствовал только нетерпеливое желание, чтобы все наконец разрешилось, хоть чем-то, чем угодно. Что его ждет? Получит пулю с другой стороны, от врагов этих людей? Или пройдет немного времени, и он, целый и невредимый, поспешит навстречу Ариане в холле «Коммодора»? Обыск был окончен, и он не понимал, почему один из людей в военной форме обмахивается его паспортом, будто веером. Водителю разрешили снова сесть за руль, а его почему-то заставляли ждать, наконец один из парнишек обернулся и, протянув руку, потребовал 25 лир – пожертвование на войну, взнос на вооружение или пошлину за переход границы. Лашен, недоумевая, спросил, с какой стати? Тут солдат отвернулся и зашагал прочь, не отдав паспорт. – Ладно! Он заплатил и моментально получил паспорт назад. На противоположной стороне площади – аналогичная сцена, аналогичная процедура. Мусульмане спросили, сколько с него взяли. Услышав ответ, сокрушенно покачали головами, как бы извиняясь за неподобающее поведение своих родичей. Точно так же проверили багажник – водитель теперь уже не ругался, – потом смущенно повертели в руках паспорт и разрешили ехать дальше. Поехали через Мазру, развалин здесь было гораздо больше. Местами груды обломков не загромождали лишь узкую полосу на середине улице. Следующий пост был палестинским, тут им просто махнули рукой – проезжайте! Лица у патрульных замотаны мокрыми тряпками, низко над дорогой стелется густой черный дым – грозное напоминание о смерти и мщении: дети бросали в огонь старые автопокрышки. Лашен и таксист сразу подняли стекла, но машину уже наполнила едкая вонь. Таксист тер глаза. Он прибавил скорость и только раз затормозил, чтобы купить у старухи в чадре пучок петрушки. Выехали на набережную Корниш, машина полетела стрелой, и Лашен, обернувшись назад, опять увидел кружившиеся в воздухе клочья бумаги. Вскоре на берегу показались пляжи со скалистыми гротами, а с другой стороны шоссе новые высотные дома, многие еще недостроенные, похожие на опутанные строительными лесами железобетонные шахты лифтов. Такси остановилось. Между недостроенными домами тянулись пустыри, гряды желто-рыжей земли, кое-где поросшие чахлой сухой травой, в отдалении паслись овцы. Водитель пошел по тропке, которая наискось спускалась по склону холмистого берега к морю. Лашен нерешительно выбрался из машины и остановился, опершись руками о капот. Чувство страха, вялая пустота, внезапно накатившее отрезвление – хотелось скрыть их, но все-таки он против воли затряс головой. – I'll show something to you![5 - Хочу показать вам кое-что! (англ.)] Нет, нет, нельзя же допустить, чтобы водитель позвал еще раз. Он зашагал вниз по тропке, петлявшей между высокими тростниками или осокой, дальше она пела через огромную, расползшуюся во все стороны свалку и огибала выступы скал, наконец они вышли па прибрежную полосу песка, водитель шел впереди, пригнувшись к земле, словно всем своим видом хотел от чего-то предостеречь. Утесы спускались почти к самой воде, образуя причудливые громоздкие кулисы. Наверху, прямо над головой, тянулся поросший кустами скальный карниз вроде широкого козырька. Груды мусора не везде сползали вниз на берег, но всюду валялись клочья бумаги, тряпье, консервные банки, ржавое железо, бутылки. Вслед за водителем он вскарабкался немного выше и перебрался через скалу, которая довольно далеко вдавалась в море. Они очутились в нише наподобие грота. На песке валялись черные кости, черепа, челюсти, ребра. Песок тоже был черным, словно пропитанным нефтью, в дальнем углу были свалены размокшие газеты и картонные коробки, которые, очевидно, использовались для разведения огня. Казалось, ничего не почувствовал, только шум прибоя раздавался словно где-то в нем самом, в груди, грохотал все крепче, бил все сильнее по оглушенным нервам. Нет, не было безмолвного возмущения. Композиция из человеческих костей – именно так он подумал: «композиция» – была полна покоя, просто картина на песке, знак, который о чем-то сообщает, кости это кости, некие символы, и в то же время – всего лишь кости, и порывы ветра пролетали над ними, слабые, влажные. Никакой опасности. Водитель не торжествовал сверх меры, просто хотел посмотреть на изумленное лицо своего пассажира. Вокруг, на берегу и на море, ни души, солнце скрыто приятной легкой дымкой. И пожалуй, без пальто у воды холодновато. – Would like to see more?[6 - Хотите увидеть что-то еще? (искаж. англ.)] Он отрицательно покачал головой. – I show you. I know many places. Little money.[7 - Покажу. Я знаю много других мест. За небольшие деньги (искаж. англ.)] Он отказался. «Нет» прозвучало глухо, сдавленно. Он заметил, что из бокового кармана водителя торчит толстая пачка денег. – Could even happen to you,[8 - Такое и с вами может случиться (англ.).] – улыбаясь, сказал водитель, без злорадства – вежливо, с некоторой гордостью. – They would kill you for ten pounds, for less then ten pounds, for one pound they would kill you, they would kill you even without any reason.[9 - Они убьют вас за десять фунтов, меньше чем за десять фунтов, за один фунт убьют, они убьют вас даже без всякой причины (англ.).] Тон у водителя был настойчивый, можно подумать, ему очень не хотелось, чтобы турист упустил хороший случай осмотреть некую особую достопримечательность. А ты, подумал Лашен, хладнокровно и внимательно запоминаешь каждую мелочь. Они с водителем начали медленно подниматься наверх, теперь Лашен шел впереди; уже в машине он почти равнодушно подумал, что все время держался спиной к этому человеку, не вызывавшему доверия. Вернулись к отелю, Лашен заплатил сто лир, как договаривались. Водитель быстро переложил деньги в левую руку и опять подставил ладонь. Похоже, он едва сдерживал злобу. Лашен хмуро спросил, чего ему надо, и, услышав ответ, даже не понял, пока водитель не повторил настойчиво: «The bones, the bones».[10 - Кости, кости (англ.).] He глядя на него, Лашен высыпал в подставленную ладонь всю мелочь, какая была в кармане. Фунтов восемь или десять, наверное. 5 Ариана поднялась и пошла навстречу, увидев его в холле. Он обнял ее и только тут почувствовал, как пересохли губы. Перед тем как пойти с ней куда-нибудь, он быстро поднялся в номер – помыть руки, ведь он трогал деньги, сиденья такси, паспорт, который хватали и мяли в руках солдаты обеих враждующих сторон. Спустившись в холл, он оставил у портье записку для Хофмана, в которой просил его никуда не уходить вечером, – может быть, предстоит работа. На машине Арианы они поехали в сторону маяка. Лашен вкратце рассказал о своей поездке с таксистом. Ариана, покачав головой, сказала, что слышала о том месте на берегу. Бандиты не знают, что делать с пленными, то есть случайными прохожими, которых хватают без разбору на улицах и куда-то увозят. Если в данный момент нельзя использовать людей в качестве заложников и обменять на своих, пленных расстреливают, трупы сжигают. Много трупов просто сбрасывают в море. Ариана сказала, что стала равнодушной, привыкла избегать определенных кварталов и улиц и почти перестала слушать сообщения о текущих событиях, в которых приводятся новые цифры, данные о количестве убитых. У каждого, сказала она, в памяти уже целое кладбище, которое стараешься обходить стороной. Там лежат знакомые, родные, ты знаешь, что кто-то исчез, знаешь, что он не вернется, никогда не вернется, никогда. Бывает, думаешь: смешно ведь, что наша жизнь, обычная жизнь других людей, продолжается, ну и смеешься, иногда – в самый неподходящий момент. Вообще кажется, что жизнь людей, наверное, заражена, отравлена ядом нескончаемых смертей, но происходит как раз обратное – жизнь словно набирается от них новых сил. Никто теперь не болеет, ни С кем не случается каких-то несчастий. – О смерти, – сказала она, – я теперь думаю очень-очень редко, опасность просто смешна. Сам ведь не можешь умереть, хотя с другими это происходит каждый день, вернее, каждую ночь. Вообще-то, надо бы спросить тебя сейчас, как там дела у немцев, В Германии, но меня это совершенно не интересует. И не надо рассказывать мне о своей жизни, о том, чем ты занимался до приезда сюда, главное – ты здесь. Я дней десять уже не брала в руки газет, хотя пресса приходит три раза в неделю. Федеративная Республика Германии. Все больше о ней забываю. Может, ты знаешь почему? Если бы я не работала в посольстве и не говорила каждый день по-немецки, то, наверное, для меня с Германией давно все было бы кончено. Уходя вечером из посольства, расстаюсь с немецкой речью и все чаще думаю: может, он от меня отвернулся, мой родной немецкий язык? Ведь я его предала. Понимаешь, он от меня уходит. Я так рада, что ты снова здесь, давай будем побольше говорить, не важно, о чем. Мне кажется, я уже не смогла бы вернуться туда, в самом деле, не смогла бы. – А что с ребенком? В декабре Ариана рассказала, что они с мужем, ливанцем христианского вероисповедания, который служил в таможне аэропорта и в позапрошлом году умер от рака мозга, хотели усыновить ребенка. Брак был смешанным, и это оказалось непреодолимым препятствием с точки зрения чиновников. Ариана с мужем без конца ходили в сиротские приюты армян и маронитов, но на все просьбы получали отказ. Она хотела даже принять веру мужа. В декабре, они познакомились с Лашеном в декабре, Ариана, уже в одиночку, опять предприняла несколько попыток, но все было напрасно, теперь помехой оказалось то, что ее муж умер. И все-таки она познакомилась поближе с некоторыми монахинями и не теряла надежды, что однажды добьется своего, уговорит кого-нибудь в монастыре и ей позволят взять ребенка. Ариана предложила поехать в ресторан, где они и в декабре несколько раз обедали. Она вела машину, Лашен старался не смотреть на нее, именно потому, что обращенная к нему сторона ее лица не была обезображена шрамом. Странно, в этот раз рубец на щеке был почти незаметным. А ведь в декабре, когда они познакомились, он бросался в глаза, теперь же и сама Ариана о нем, казалось, забыла. На вопрос о ребенке она ответила, что сейчас на время оставила свою идею. Такое уже не раз бывало. Сперва ей нужно успокоиться после полученных отказов, сперва пусть к ней вернется вера в свои силы. – Я хотел бы чем-нибудь тебе помочь. – Да. Понимаю. Надо, чтобы у Арианы был ребенок. Наверное, она обещала мужу, умирающему, что возьмет ребенка. Нет, вряд ли. Может быть, она сама поняла, что хочет ребенка и муж тут ни при чем, как ни при чем и прежние их совместные планы насчет ребенка. Она бы жила по-другому – он представил себе Ариану с ребенком, в ее квартире, заботливую, хлопочущую. Но если у нее будет ребенок, ей придется оставить работу в посольстве. Спросить об этом? Не стоит. Три или четыре раза он был у нее дома. Она не хотела близости с ним, и он сразу с этим смирился. Потом, правда, решил, что смирился чересчур быстро. Они увидели Хофмана. Он сидел в кафе, за единственным выставленным на улицу столиком, и читал газету. Хофман не поднял головы, когда они проехали в двух шагах от него. В это кафе они с Арианой тоже однажды заходили, тогда, в декабре. И тоже сидели на улице, да, там еще были клетки с экзотическими птицами, и они долго на них смотрели, а потом через улицу перебежал мужчина, тащивший на плечах половину бараньей туши. Ариана спросила, не остановить ли машину здесь. Нет, не надо. Она положила руку ему на колено. По тротуару шел мальчик с другим, помладше, на руках, тот протягивал прохожим кружку для подаяния. Обеих ног у него не было, обрубки надежно, туго забинтованы, мальчик улыбался. Ариана притормозила и подала ему десятку. – Пойми меня правильно, – сказала она, – я знаю, этот жест выглядит фальшивым, но, понимаешь, я не чувствую ни малейшего успокоения, подав милостыню такому вот ребенку. – Ну что ты, что ты! Почему? Никакой фальши. Я как раз подумал, здесь очень много искалеченных детей. Она не ответила. 6 Вторую половину дня он просидел в номере. Записка, оставленная для Хофмана, так и провалялась в почтовой ячейке у портье, он заметил это, когда вернулся в отель. С Арианой договорились созвониться вечером, он позвонит ей, если вернется не слишком поздно, не получится – значит, завтра. Он начал записывать данные, которые почерпнул из телетайпных сообщений и газет, а также то, что рассказала за обедом Ариана. Записывая, думал о Грете и детях. Что-то непонятное с временем, представления о нем смешались, пришлось буквально подсчитать часы – таким невероятным вдруг показалось, что он уехал из дому всего-то позавчера – после обеда собрал чемодан, Грета помогала: вынула сунутые на дно рубашки, уложила все как следует. На ней была длинная вязаная кофта поверх красной блузки с расстегнутым воротником, и когда она наклонялась, видна была ложбинка между грудей. Он вышел на лестницу почистить ботинки, которые брал с собой, дети прибежали поглядеть, как он их чистит, и смотрели так, будто увидели что-то запретное. Грета стояла рядом, обхватив руками себя за плечи. Потом сказала: «Холодно!», ушла и увела детей в кухню; как часто он видел ее там, в кухне, прижавшейся к теплой батарее отопления. Уже надев пальто, он опустился на корточки и раскинул руки, дети с радостным визгом бросились обниматься. Грета нервно курила, на лице напряженное и рассеянное выражение. Что он чувствует к детям? Точно не определишь. Изредка, глядя на их беззаботные лица, он чувствовал тревогу и думал, ведь им, беззащитным, придется претерпеть всякое, испытать несправедливость. Почему? А когда смотрел на спящих детей, то вдруг накатывало этакое удальство, в голову лезли разные глупости, вроде того, как он бы их спасал, совершал ради них подвиги. Ах, да все это лишь предлоги, поводы, которые он использовал, чтобы дарить им свое тепло, и такими пустяками все это кажется отсюда, С безопасного расстояния, и никакая это не настоящая любовь, не подлинная ответственность за детей, а в самом деле лишь тепло, симпатия, и она так легко может миновать их, пройти стороной. Наверное, он невольно подверстал детей к своим мучительным попыткам добиться любви Греты, своим стараниям, в которых такое наслаждение и такая боль. Грета и не подозревает, что его буквально трясет от приступов верности, когда он вдали от нее; нет, не то, верность – неточное слово, припадки беспомощности, вот что это такое, и от беспомощности рождается тоска по ней, когда, оказавшись от нее вдали, он совершенно перестает понимать самого себя, и эта растерянность сильнее, чем когда-либо, сокрушительнее. Он спасался от этих приступов, пытался спастись, найдя лицо какой-нибудь незнакомой женщины, глядя на ее волосы, ее кожу, улыбку; чаще всего это бывало где-нибудь в баре, даже если тут же торчал Хофман. Женщины, на которых можно хотя бы смотреть, которые хотя бы близко, рядом, а не теряются где-то вдали. Как наяву увидел себя: вот он, грузный, с застывшей на физиономии искренней улыбкой, сидит в каком-то темном помещении со стенами, обитыми плюшем. Когда прощались, он обнял Грету и прижимал к себе, пока хватило сил. Высвободившись, она долго переводила дух – притворялась. Но тело, плоть, – нет, не из-за них тихий, долго не отпускающий, мягкий, удушливый страх сдавливает грудь и стучит в висках, а впрочем, это неизвестно. Наверное, причина – это скорей их связи на стороне, прикосновения и какие-то слова, которые они оба приносят в дом, приносят с собой; все, чем они козыряют друг перед другом и о чем умалчивают. А у детей есть свой, детский запах, и еще что-то сладкое и сдобное, холодное и теплое, и запах других детей, и замерзших щек, когда те понемногу отогреваются. Он привлек их к себе, всех троих, прижался к ним, хотелось безоглядно щедро излить на них что-то очень важное. Он написал: «Груда человеческих костей на берегу… Люди, убитые другими людьми, облитые бензином и сожженные». Ежедневно исчезают десятки людей. Человеческая жизнь ценна лишь постольку, поскольку является товаром в меновой торговле, и еще некоторую ценность она представляет для убийц, которым нужны жертвы, чтобы рассчитаться за другие убийства. «Никаких сомнений, «тигры» Шамуна, фалангисты и Стражи кедров в совершенстве владеют подобными методами. Убийцы, прошедшие хорошую школу. Ответные же действия мусульман представляются скорей актами отчаяния, импульсивными и неорганизованными акциями мщения. Чего не скажешь о палестинцах: их лагеря, во всяком случае те, что находятся в Восточном Бейруте, каждую ночь подвергаются обстрелам и бомбардировкам. Палестинцы обращаются с врагами не намного милосерднее, чем христиане, они тем более немилосердны, чем более безысходным становится их положение, а оно несомненно таково». Хотел же сформулировать совсем по-другому! Ну да ладно, это же сырой материал, некоторые факты, наброски для будущих комментариев. Дальше. «Карантина и Маслах, то есть кварталы мусульман и палестинцев, полностью окружены и подвергаются обстрелам, которые по временам достигают значительной силы. В качестве ответной акции мусульмане, палестинцы и друзы готовятся захватить Дамур, город с христианским населением, лежащий в 20 километрах к югу от ливанской столицы…» Ну и кого это убедит? Да никого, в первую очередь – тебя. Надо ехать в горы, надо увидеть оттуда, с гор, горящие дома Карантины, вот тогда с полным правом сможешь написать: «Карантина в огне». Он набрал номер Хофмана. Тот все еще не пришел. Позвонил в посольство и попросил к телефону Ариану. – Ты не знаешь, можно ли вечером доехать на такси до Баабды или Джайды? Ариана сказала: вряд ли – насколько она себе представляет, ни один шофер не согласится вечером поехать через Старый город, а уж пытаться пересечь Рю Дамас – чистое самоубийство. Итак, единственная возможность – выехать засветло и вернуться уже на другой день. Он позвонил в штаб ООП[11 - ООП – Организация Освобождения Палестины, создана в 1964 г.] и попросил соединить себя с Махмудом Халебом. Махмуд сразу спросил, давно ли он в Бейруте. Только позавчера приехали? Хорошо, пишите, пишите обо всем, что творят в Карантине и Маслахе эти фашисты. Вам нужна свежая информация? Пришлю, пришлю. Где вы остановились? Наших людей убивают, наших женщин, наших детей! В лагерях уже не осталось медикаментов, нет плазмы, нет даже самых необходимых перевязочных средств. – Пожалуйста, пришлите ваши материалы, – сказал Лашен. Слушая Халеба, его голос, который звучал то спокойно, то взволнованно, то хрипло, то глуховато, он почувствовал тревогу. С Халебом он часто виделся раньше и не сомневался в том, что сообщения, поступающие в пресс-центр, медленно убивают этого человека. Он объяснил, что писать пристрастно, встав на чью-либо сторону, не имеет права, что обязан быть объективным, хотя, конечно, объективность это всего лишь фикция, разумеется, это так, и сам он никак не может считать свое отношение нейтральным, он-то как раз пристрастен, но одно дело – свое отношение к событиям, их освещение, оценка, и совсем другое – репортаж, вы ведь отлично меня понимаете, господин Халеб. Потом спросил, есть ли шансы снова получить интервью у Арафата, но Халеб уклонился от прямого ответа. Осталось неясным, то ли Арафат находится здесь, в Бейруте, то ли нет, и насчет возможности взять интервью Халеб тоже толком не высказался. – Для начала я вам пришлю материалы, – сказал он. – Остановились в «Коммодоре»? Очень хорошо. Интервью… Может быть, удастся получить, но не завтра. Нужно время. – А что, проехать вечером в Карантину, это реально? – Об этом фашистов спросите! Слова «фашисты» Лашен избегал не только в статьях, но и в разговорах с людьми: употреблял вместо него «фалангисты». Халеб повесил трубку. Ну ладно, пока что обождем и посоветуемся с Хофманом, куда рискнуть двинуться сегодня вечером. Он посмотрел на письмо, которое написал Грете, и, вдруг решившись, набрал номер телефонной станции. Сколько времени придется дожидаться связи с Германией? Телефонист ответил, не стоит и пытаться, дело безнадежное, хорошо уже то, что работают местные линии. Наверное, Грета опять рассматривает свои фотографии докеров, которых выставили на улицу, или о публикации этих снимков уже нет речи? Что же не устраивает в этих фотографиях? Сама проблема безработицы? Ну хорошо, безработица не устраивает. Но может быть, с любыми фотографиями, которые, по идее, должны отображать реальную жизнь, что-то не в порядке, они фальшивы, и все слова и фразы о реальной жизни тоже фальшивы. Реальность искажается, что-то с нею происходит, и с лицами безработных, глаза у них лживые, вытаращенные, во всяком случае такими они получаются на фотографиях, и слова в текстах, фразы в описаниях тоже вытаращенные, злобные, в них, словах, проступает какой-то новый смысл, потому что в них сгущены краски или, наоборот, иногда слова приукрашивают действительность, иногда в них вскользь упоминается о чем-то или они содержат намеки на то, что все-таки можно устраивать свои дела в такой – да-да, такой! – действительности. А если кто не желает – невелика беда, потому что слова воздействуют на нервы, с мгновенной быстротой приучают людей к смертям, которые их лично не касаются. Как же они отвратительны, твои репортажи, подумал он, ты их ненавидишь, хотя в первую очередь стоило бы возненавидеть себя, а больше всего ненавидишь, когда они подготовлены к печати или напечатаны, – вот тут ты обнаруживаешь самого себя за этими фразами, спокойно ухмыляющегося, делающего двусмысленные, непристойные жесты, себя, пробивающегося куда-то, лгущего и каждой новой ложью прокладывающего себе дорогу в хитросплетениях старой лжи, себя, самоутверждающегося и гордого, уверяющего, что сам, о да! – своими глазами видел чью-то смерть, чью-то страшную рану, что ты тоже умирал где-то и застывшим взглядом смотрел в лицо опасности, заглядывал в непостижимую бездну. Опять – объяснения, интерпретации и ничего другого, гибридные уродцы, написанные его рукой. Что за акробатика! Где самое важное? А как ты ненавидишь самое важное – то, что необходимо преодолевать смерть, ведь смерть сродни забвению, и необходимо претворять ее в новую жизнь, твердить, что жизнь продолжается, но на самом деле продолжается только чтение, а новая жизнь – каннибализм, присутствие, но не суть… Безвкусица. Он набросал еще несколько заметок, в которых словно пытался что-то опровергнуть, по памяти записал то, что услышал от Халеба. Пошел в ванную, побрился. Хотел еще раз позвонить Хофману, но передумал – как был в рубахе навыпуск вышел в коридор и постучал в дверь соседнего номера. Не заперто. Хофман развалясь лежал на кровати, пристроив ноги в сапогах на спинке. Лашен рассказал – едва не кусая губы, – о том, что видел на берегу, о сожженных человеческих костях. Хофман хмыкнул, да ну, разве это сюжет, не вижу картинки, фотографу тут нечем поживиться, снимок не получится, кости мертвые, значит, и снимок будет мертвый. Лашен предложил поехать вечером в сторону Карантины, приблизиться или хоть издали посмотреть. Хофман разглядывал свои ногти. 7 Горели автомобили, горой навороченные друг на друга машины, и казалось, горели от века. Он крикнул Хофману первое, что пришло в голову: – По-моему, вообще не целятся, палят лишь бы палить! Глупость, конечно, да и прозвучало глупо. Но что здесь не глупость? Никакого смысла вообще раскрывать рот. Голосов нет – сплошной грохот. Груды щебня, сползшие вниз из пробоин на фасадах, как потоки лавы. Так и есть. В картинах, которые появлялись и проплывали мимо, была тишина и был грохот. На площади Рияд эль Сульх стоял автобус, из которого валил дым, стекла выбиты или почернели от копоти. Черные обгоревшие занавески дергались на ветру, точно жестяные. Над акваторией порта поднимался, становясь толще и гуще, столб дыма, в вышине он резко изгибался под прямым углом и уплывал над морем к востоку, в горы. Позади, там, где остался район Зукак эль Билат, его отлогие склоны, сады и охристо-желтые дома, казалось, царит глубокий покой. На улице Эмир-Бешир баррикада из щебня и камней. Над поднятым стволом миномета поднимались мелкие облачка дыма. Врезавшийся в стену дома танк высадил витрины и окна. Перед этим домом они увидели низкорослого человека в сером кафтане, он стоял, раскинув руки, и вопил от горя. Отличный кадр, снимок, готовый еще до того, как Хофман навел фотоаппарат и щелкнул затвором. Три парня со всех ног пробежали под огнем и скрылись в развалинах. Один споткнулся на ступеньках, упал, его быстро подхватили двое других, втащили за собой. В оконном проеме рядом с дверью было видно, как они подняли упавшего на ноги. Значит, в этот раз обошлось. Больше всего это похоже на вне всякой меры раздутую военную игру, однако в репортаже он должен изобразить ее как нечто вполне реальное. Осторожно и медленно они с Хофманом продвигались вперед, но на круто спускавшейся под гору улице, где раздавалось лишь трескучее эхо разрывов, пустились бегом, первым рванул Хофман. Они свернули направо, выскочили на площадь Этуаль – вдруг распахнувшийся впереди пустырь, тонущий в темноте, окруженный грузными останками домов, личинами с пустыми глазницами. Мешки с песком изодраны, расшвыряны по всей площади, как и песок. Большая мечеть, черная, расстрелянная, рядом – развороченное нутро какого-то зала с уцелевшей дальней стеной и фресками на потолке, по которым били вспышки пламени. В грохоте стали различимы отдельные разрывы и выстрелы. Они старались держаться под прикрытием, хотя направление стрельбы было не определить. Воздух гудел от воя снарядов и странных хлопков, похожих на звук лопастей пропеллера, замедляющих свое вращение. В дом на той стороне площади ударил снаряд, фонтаном брызнули камни, куски штукатурки, но они с Хофманом отступили ровно на один шаг. С неба медленно падали черные хлопья. Должно быть – по закону вероятности и в соответствии с правилами игры, которая здесь шла, – какие-то из этих снарядов смертельно опасны. В декабре ему показали фотографии убитых детей, там же, в пачке, были снимки этих детей еще живых. Не детские невинные лица – как раз невинности в них не было, тут нигде и ни в чем не может быть невинности – потрясли тогда и стерли в кашу все мысли, все чувства, нет, скорей лица выражали неведение, непонимание, неспособность поверить в то, что их бессмертие вдруг внезапно, в один миг, оборвалось. Хофман протянул пачку сигарет, зажег спичку, Лашен поблагодарил просто взглядом. Хофман с виду не был взволнован, даже наоборот, казалось, воплощал надежность, твердость, он просто жил, не отвлекаясь посторонними мыслями. Он прятал огонек сигареты в рукаве, Лашен, заметив это, свой тоже прикрыл. Большим пальцем Хофман потер подбородок. Сколько нужно времени, чтобы уши наконец привыкли к грохоту? Вроде теперь можно что-то расслышать в несмолкающем громе. Хофман затоптал окурок и сделал несколько снимков Большой мечети, озаренной сполохами огня. Пусть фотографирует, так надо, хоть и не поймешь, что там у него сейчас в видоискателе. Хофману не страшно, ему тоже не страшно. Если Хофман испугается, снимки получатся несмелыми, а они не должны быть такими, они должны вызывать оторопь, эти снимки, чтобы каждый, кто их увидит, почувствовал, что держит в руках, что рассматривает в своей чистенькой гостиной – грязные картины войны. Они прошли в сторону бухты Святого Георга и тут оказались каждый сам по себе. Попали в самый центр пулеметного огня и, бросившись на землю, укрылись за камнями, оставшимися на месте какой-то стены, лежали и не смели шевельнуться. Пути назад не было – там шла стрельба, огонь вели с крыш. Лашену казалось, все целятся в него, он прижался ртом к камню стены. Вокруг оглушительно трещали выстрелы. Иногда стрельба вроде бы удалялась, но всякий раз выстрелы опять били рядом. И тут начался страх, тело от страха стало легким, невесомым. В какой-то миг они, обменявшись быстрыми взглядами, бросились бежать, в разные стороны, так получилось, и изменить ничего было нельзя. Он бежал легко, невесомо, под толщей страха все-таки уцелел сгусток высокомерного чувства неуязвимости. Мчался, будто летел на крыльях, достиг места, которое было еще более безопасным, только раз оглянулся, поискал глазами Хофмана, но нигде не увидел. Да ведь редко бьют автоматы, и далеко одна от другой ложатся пули, набивают нехитрую перфорацию на своей линии, от этого ритма ты легко оторвешься, нет ничего проще. Но когда бежишь, все вокруг меняется, бежишь и все бежит. Впереди нагромождение пустых бочек, почему пустых? И почему при этой бешеной гонке мысли еле ползут? Он забежал за стену из бочек, бросился на землю, больше негде было укрыться, подумал: хорошо, нашел укрытие, спрятался за бочками. Рядом с собой увидел – глаза открыты, он не успел зажмуриться, упустил время, закрывать глаза было поздно, – ударившуюся о землю гранату. Осколки вонзились в бочки, бесшумно вырвали из них куски, слух пропал, видимо отключился. И тут же грохот сменился мягким, чуть ли не приятным гулом, нет, шорохом, и прогремел новый удар, но теперь еще ближе. Да ведь в бочках, возможно, бензин! Он бросился прочь, с криком, которого сам не услышал, только почувствовал, – кричит, и как же это приятно: ощущение беззвучного, заглушённого крика, исторгнутого без усилий. Он летел, с легкостью удерживая темп. Казалось, бежит не он, кто-то другой, а сам он ни при чем, но сквозь грохот отчетливо слышался топот его ног. Близко, рядом рвались снаряды, они уже не приближались, рвались, но не приближались, рвались все на том же расстоянии, близко. Уши словно забило пылью, плотно, как непроницаемыми затычками. Бежать быстрей или медленней он не мог – бежал в единственно верном темпе. Все уже стало сном – как во сне не можешь остановиться. Если ранят, то не наяву, во сне. Еще граната, она медленно зарылась в землю, и земля, раздвигаясь, медленно пошла волнами, медленно взмыла в небо. Он увидел человека на балконе, тот что-то кричал ему, старик с благородным лицом, седой и, да, настоящий. Когда-то он уже видел это лицо. Где? Когда? Ответа не было, вопросы неотступно вертелись в голове. Дальше улица перегорожена грузовиками, он бросился в подворотню, промчался по длинной темной трубе выбежал во двор, опять ворота, еще двор, возле окна увидел клетку с птицами. Тут было спокойно, и спустя минуту он услышал птичий щебет. Окно заколочено картоном. Он долго сидел на низкой каменной ограде какого-то заброшенного сада, сидел, пока не начал слышать свое дыхание, ощущать стук сердца, все мускулы и кости казались сдвинувшимися с привычных мест. Он смотрел на свои руки, что-то чертившие веткой на песке, и не понимал что – линии, борозды. Он прошел насквозь через несколько домов, стен не было, то, что от них осталось, не преграждало пути, карабкался через заборы, ограды, очутился в саду, где сидела за столом семья и жарилось мясо на вертеле. Люди обернулись, он, не задерживаясь, поклонился. Дети пустились за ним и не отставали, пока он не вышел через подъезд дома на улицу. На брюках под коленом темнело масляное пятно. Какая неприятность, стыдно, ему показалось, что кто-то из подлости подстроил ему эту пакость. На Рю Клемансо он остановил такси. Настоящее, из таксопарка, неимоверно медленно и чуть не каждую секунду сигналя, такси везло его к «Коммодору». По пути взяли еще двух пассажиров, мужчину и женщину. Невероятно, у этих людей был совершенно нормальный вид, поглядев на Лашена, они удивленно приподняли брови. Должно быть, с черной физиономией, весь в ссадинах, он возвращался в отель в точности, как те американские журналисты, «ударники из бит-группы». Руки черные, изодранные. Короткая вылазка. Лишь теперь стемнело. Хамра еще искрилась и сверкала огнями. Недолго ей сверкать – несколько минут, потом улица станет мрачной и покинутой. В кафе у столиков топчутся официанты в белых куртках, на лицах уже не сияют радушные улыбки. Он умылся, попробовал отстирать масляное пятно в горячей мыльной воде, автоматически разложил по местам вещи: одну, другую, третью… Расческа застряла в волосах, от копоти и пыли свалявшихся, точно войлок, стоя под душем, он долго-долго мыл голову. Потом почитал «Геральд трибюн», но это ничуть не успокоило. Грохот в голове, грохот в комнате не утихал. Мысли были разрозненными, сумбурными, как будто между всеми вещами на свете исчезли связи, все рассыпалось, не склеивалось, не было переходов, не было опоры. Всякая попытка что-нибудь представить себе, всякая попытка привести мысли в порядок обрывалась, едва начавшись. Не хватит ли копаться в своих переживаниях? – кажется, он уже не раз громил и крушил свою профессию, якобы вполне нормальную, свой журналистский имидж. Неужели опять начинается это абсолютное непонимание, неспособность хоть что-то осмыслить? А что с Хофманом? Ну, раз уж ты вышел сухим из воды, то с ним и подавно ничего не стряслось. Хофман озабоченно спросит, что да как, а ты ответишь: все в полном порядке, лучше не бывает. Да, но Хофман, который, кстати, не спешит объявиться, уж конечно, не бросился бежать сломя голову из зоны обстрела как последний идиот. Добравшись до отеля, он первым делом оставил у портье записку Хофману, извинился и попросил позвонить, как только тот вернется. И время указал – 17. 30. Хотя было только двадцать минут шестого. Так о чем писать? Что зафиксировать? Свои переживания? Страх, ощущение собственной неуязвимости, свистопляска в крови – от свистопляски вокруг, от грохота обстрела… Об этом нельзя написать, это твой опыт, и он должен остаться с тобой, в тебе. Все, о чем знал раньше, это же бред: весь ход войны, всевозможные инфекционные болезни, чья-то личная заинтересованность в разжигании конфликтов, эйфория страха и ненависти, все это стягивается в тугой узел – в торжество на крови, победоносную расправу над жизнью, и все в угоду публике, безумствующей, увлеченной, которой, в конце концов, за долгое, невероятно долгое время осточертело человеколюбие и даже простое благодушное наплевательство; публика, нынче она жаждет очистить Бога от налипших на Него «подобий Божиих», то есть очистить землю и воздух от своего же, человеческого, присутствия и дыхания. Безвкусица, нелепость – да, но сегодня ты не сможешь без отвращения посмотреть в лицо человеку, кому бы то ни было… Ариана… Он и о ней вспомнил с раздражением. Но сразу пугливо решил, что подумает о ней завтра. А собственное жирное тело, чисто вымытое, раскормленное, дебелое, округлое и все жиреющее, раздувающееся, сколько у этого тела претензий, каждая клеточка, тугая и плотная, получает кормежку, каждый килограмм мяса щедро оплачивается, и кости, ткани, кровь, нервы, мозг, какие там еще есть слова, чтобы все это назвать… Он вытащил из шкафа чистое белье, рубашку, носки. По спине пробежал озноб. Ляжки-то гладкие, толстые, упругие под ладонью. Вспомнилось, как несколько лет назад он ехал ночным поездом и переодевался в купе при свете ночника и синей лампочки над дверью. На нем была длинная ночная рубаха, под ней ничего – голая задница. Вдруг отчетливо вспомнилось, как прыгал там на одной ноге, в тесном, не повернуться, купе, толстощекий и толстозадый, похожий на ребенка, которого раскормили до исполинских размеров. Давнишнее чувство стыда сейчас снова вернулось. Письмо, которое он написал Грете, упало и лежало на столе. Непременно надо его отправить. Попросить Ариану или самому отнести в посольство. Что там в письме, уже не вспомнить, но перечитывать не стоит. Грета прочтет – если прочтет, – совершенно нормальное письмо. 8 Ему хотелось близости с Арианой, но близость и страшила. Он боялся брать на себя какие-то обязательства, боялся ответственности. Этого чувства боялся даже больше, чем самих обязательств. Он знал за собой это свойство – боязнь отпустить того, к кому привязывался. И всех отпускал. Но тогда не надо хотя бы воспоминаний, запоздалых сожалений. Мысли, размышления, они как непроницаемая стена. И потом он снова напишет Грете, чувствуя себя последним подонком, равнодушным, пошлым, подонком из равнодушия. Грета, если она прочитает его письма, наверное, догадается, что он хочет напомнить ей О том общем, что у них еще осталось. На протяжении стольких лет она снова и снова его бросала. Если знала дату его возвращения из очередной поездки, то непременно уезжала, и он сидел дома, брошенный, с Вереной и детьми. Всякий раз он пасовал и продолжал жить своей заграничной, гостиничной жизнью. Когда он в одиночестве бродит по округе, уходит на плотину, то нередко бормочет себе под нос не пойми что и сам это замечает. На дальнем берегу светлые песчаные бухточки, еще дальше за ними – государственная граница, там бетонные столбы, между ними натянута проволока. Через полгода после окончания школы он вскрыл себе вены. Поглядев на шрамы, вспомнил об этом сейчас без особой сентиментальности. Два маленьких светлых шрама, всего-то, крест-накрест на левом запястье, на правом – и вовсе один. Воспоминание уже не бередит душу. Отец об этом событии говорил только намеками. И позже, когда Лашен уже был студентом, учился в Калифорнии и в Гамбург приезжал на летние каникулы, отец избегал этой темы. Грета однажды – давно – долго смотрела на шрамы, подавленно, молча. Он тогда, посмеиваясь, сказал, в чем дело, но тоже ограничился намеками. Когда друзья спрашивали, какие чувства он испытывал, находясь в местах, где совершались зверские жестокости, он всегда отвечал с высокомерно-веселым видом, что за всю жизнь его по-настоящему потрясли только два события – выпускные экзамены в школе и введение в Прагу войск социалистических государств. Да, но школу-то окончил с блестящими результатами, а о танках в Праге написал свой первый большой репортаж. А порезы на руках тогда, двадцать лет назад, зашили, и они быстро затянулись. Издатели и редакторы любили подсовывать ему щекотливые задания. Он хорошо делал свое дело; с некоторых пор оно стало внушать ему отвращение, но на качестве материалов это не сказывалось. А в Гамбурге никто не желал замечать, что с ним произошла перемена. Конечно, он им нужен, его же считают незаменимым, или не считают, какая разница, – важно, что сам он чувствует себя занявшим место кого-то другого. Как ни отвратительна ему так называемая миссия журналиста, в известных ситуациях он без труда находил в своей репортерской работе массу достоинств, да ведь и сам в них верил – поэтому писал легко и отсылал в редакцию очередную «статейку с пылу с жару». Эта раздвоенность, думал он иногда, этот разлад с самим собой – неизбежное зло, ничего не поделаешь, таков характер репортерской профессии, и надо что-нибудь из нее выжать, использовать, например, в стилистических целях; если бы это удалось, он почувствовал бы удовлетворение, ведь в очерках и статьях он рассказывал бы о себе самом, одновременно достигая высокого обобщения… Ерунда, это было бы чужеродной примесью, мертвечиной. Дело не в том, что субъективный взгляд нежелателен, он допустим, но прежде надлежит сделать свои суждения гладкими и поверхностными. А тогда можно высказать субъективное мнение, ради бога, хочешь – круши все подряд, хочешь осанну пой; пишешь о том, что давно стало общим, а не твоим личным, потеряло остроту, заглохло. Ну и что, невелика беда, отсутствие ощущения боли всюду в порядке вещей. И сам он давно забыл, что такое боль, ее место, должно быть, заняла бесчувственная, а значит, ничем не ограниченная способность собирать, накапливать и воспроизводить «пережитое». Да он благодарность чувствовать должен за то, что вчера испытал страх, неподдельный страх! Или пережитое вчера лишь разворошило старые, хранящиеся в запасниках страхи? Во рту едкий, ничем не отшибешь, привкус металла… Грета. Он готов ползать перед ней на коленях и ждать: примет или опять оттолкнет. Ариану вчера не хотел видеть. Наверное, сегодня он сможет с ней поговорить (не зажигая свет), с ней – сможет, ведь она совсем мало его знает. Наверное, она не оттолкнет его, такого, какой он есть, потому что с нею он никогда не был другим. Может быть, она поймет, против чего он восстает. Если, конечно, и в самом деле восстает. Он зашел в ванную, чтобы посмотреть на себя в зеркало. А что в этом необычного? Зазвонил телефон. Взяв себя в руки, он оторвал взгляд от зеркала. Звонила Ариана. Спросила, не занят ли он сегодня вечером. Сказала, что приготовила ужин. Он слушал не слова – голос Арианы, попросил повторить и от смущения начал заикаться. Он стоял у приоткрытого окна, в комнату тянуло невнятным запахом листвы и трав. Небо было прозрачно-черным, и он понял: вот и настал он, момент ясности и определенности, которого ты так боишься. Глядя в далекую глубину пространства, он видел картины, нарисованные своенравной фантазией: там сидели сгорбленные старики, явившиеся из прошлого, предсказавшие ему будущее, там подломилась под ногами корка льда, вода обожгла разбитое колено, дома расплылись, и взметнулась искристая пыль… Вот под насыпью железной дороги он наткнулся на дохлую кошку с вывороченными внутренностями и сосредоточенной мордочкой, еще не утратившей задумчивого выражения; вот со звоном и дребезгом обрушились сады, брызнул свет, заплясал на школьной тетрадке в тихий воскресный час – от света сделалось дурно и, зашатавшись как пьяный, он повалился в чьи-то раскрытые руки, кто-то поддерживал его голову… Приглашение Арианы – это новое предопределение твоей жизни, подумал он. Шрамы едва заметно поблескивали на коже запястья. Раньше он даже мысленно старался не произносить слов «суицидная попытка». Жалкие слова, слишком жалкие, быть может подразумевающие, что попытка не случайно оказалась неудачной. Ариана ждет ответа. Он извинился. – За что ты извиняешься? – Кажется, я подхватил грипп. – Тем более приходи, обязательно! Давай поужинаем вместе, мне очень этого хочется. А потом можешь лечь спать у меня. – Да. Он спросил, надо ли принести выпивку. – Нет, у меня все есть. Опуская трубку, он опять пробормотал извинение. Смысл пророческих картин, смысл предсказаний, сбывшихся в прошлом, которое не исчезло, а вошло в плоть и кровь и упрямо жило, не покидая его ни на миг, этот смысл он не мог уловить, как ни старался. Как это странно – он хочет уснуть с ней, медленно вытянуться, прижаться всем телом. И сразу представилось, что будет укрыт, будет принят ею, но теперь уже он не станет об этом просить. Жалость к себе, которой он иногда вознаграждал себя за одиночество, вполне, впрочем, сносное, в любой миг могла превратиться в презрение к себе. Тут у него есть кое-какой опыт. Презрение – только оно было мукой, дающей абсолютное удовлетворение, когда его словно захватывал и уносил водоворот более важных событий, в которых он терялся, переставая что-либо понимать. А сегодня он абсолютно равнодушно просидел бы весь вечер в номере, один. Куда девался страх? Теперь ни к чему стесненность в груди или страх. И не имеет значения, ляжет он с ней в постель или нет, будет или не будет лежать в тепле, у нее под боком, как ребенок. Подумалось о другом: внешние процессы, их система, текущие «события нашего времени», как он с усмешкой их называл, приводят к тому, что совершенно излишней становится его жизнь, и сам он, как человек, смешон. Ему остается лишь наблюдать, никак не реагируя на события, превратившись в некий глаз-объектив. Оно бы и неплохо, ведь это позволяет расслабиться, и вообще это спасение, потому что вся хитроумная механика внутренних процессов была бы отключена, все события, став чисто внешними, не затрагивали бы его лично. Все происходило бы без его участия, и его «я», этот мягкий, ищущий тепла зверек, не тянулся бы к Ариане и не барахтался суматошно в зеркальных отражениях собственной персоны. Он положил письмо, приготовленное для Греты, в нагрудный карман. Раздался телефонный звонок, но он не поднял трубку, в дверь постучали – он замер на цыпочках, затаив дыхание. Спустя минуту стало слышно, что Хофман у себя в ванной пустил воду. Взяв пальто, он бесшумно запер дверь и быстро нырнул в лифт. В холле ему помахал рукой тот немец, Рудник, он сидел за столиком. Лашен помахал в ответ, но выскочить на улицу с видом куда-то спешащего человека уже не успел – Рудник шел прямиком к нему, протягивая руку. – Ну, как вы провели время позавчера вечером и вчера? В вопросе, видимо, не было ничего, кроме вежливости. – Хорошо, – ответил Лашен. – Надо прежде осмотреться, чтобы хоть немного понять, что тут происходит. – Уже наметили какие-то встречи? Лашен кивнул и оглянулся на дверь, ее в эту минуту закрывал гостиничный бой. Из лифта вышел монтер в светло-сером комбинезоне, с распределительным щитком в руках, из которого во все стороны топорщились концы проводов. Рудник сказал, что не хотел бы его задерживать, однако, может быть, господин Лашен все же не откажется выпить по стаканчику, только аперитив? Он уступил. Решимость куда-то делась, он уже не мог просто извиниться и уйти. Лицо у Рудника серое, наверняка старику уже за шестьдесят, но в гладко зачесанных со лба черных волосах не заметно седины, по контрасту с лицом волосы казались неправдоподобно молодыми. Одет он был в светло-серый летний костюм с пиджаком, отделанным тончайшей строчкой, с неимоверным количеством пуговиц и кнопок. На ногах сандалии с пряжками, которые при каждом шаге звякали не хуже лошадиной сбруи. Рудник первым двинулся в сторону бара, они сели, Рудник предложил выпить перно. Почему бы и нет. Обслуживал тот самый официант, которого он узнал, тот, что раньше работал в ресторане «Финикии». Парень неприметно кивнул Лашену. – Попробую угадать, если вы не против, – сказал Рудник. – Вы – журналист. Кивнув, Лашен спросил: – А вы? – Пять лет назад именно здесь все в моей жизни стянулось в тугой узел. Я был пилотом «Люфтганзы», и здесь, в Бейруте, со мной случился инфаркт. Три недели провалялся в американской клинике, потом меня отправили на самолете в Германию долечиваться. Шесть недель в Шварцвальде, обычный курс. Ну и досрочно проводили на пенсию. Теперь у меня льгота – могу по дешевке летать любыми маршрутами современной мировой истории. После каждой фразы Рудник делал паузу, смотрел, какое впечатление произвел на собеседника. Слова он сопровождал пренебрежительными жестами, и тон был соответствующий – какой-то брезгливый. О самом важном он говорил особенно небрежно, так, он упомянул, например, о том, что в юности, совсем молоденьким начинающим летчиком, служил в легионе «Кондор», то есть в гитлеровских ВВС. – Люблю бывать там, где происходит что-нибудь эдакое. Дольше остаешься молодым, знаете ли. А лучше сказать, дольше остаешься живым, если вы меня понимаете. И семьдесят стукнет – все равно не смогу спокойно сидеть на месте. – Да-да. – Надо было как-то заполнить неприятную паузу. – Здесь у меня друзья, старые товарищи. И, скажу вам, арабов моих я в обиду не дам. Еще чтением занимаюсь, много читаю, в основном биографические книги и мемуары. Скажите-ка, вы работаете на телевидении? А-а, в газете… и что же, хорошо знаете Восток? Лашен объяснил, что бывал раньше только в Ливане, один раз, и в Египте, тоже однажды. – Ну-ну… Египет… великолепно, что и говорить. Сущий хлев, очаг всех инфекций, какие есть на свете, вы не представляете, какой заразы там только нет. Но культура древняя, да вам, конечно, это известно. В прошлом году мне удалось немножко заработать там, в Египте. Менеджер один меня нанял, промышленник из Германии. По-моему, мои услуги ему очень пригодились, да, не сомневайтесь. Здесь жуткая неразбериха творится, я очень хорошо вас понимаю – в первые дни просто голова кругом идет, хитро у них тут все, что и говорить. Но если разберешься что к чему, то жить здесь можно, и не хуже, чем в мирные времена. Всякое действие имеет противодействие, что и говорить… Спиртного я, знаете ли, обычно не пью, ну разве что рюмочку изредка, а тут вот опять пристрастился, все из-за друзей моих, да ладно уж, ладно, позавчера вечером… Вы же об этом хотите спросить, не правда ли? Виски, ну да, виски, но после ни-ни, ни капли… Я тут все ходы и выходы знаю. И вот что я вам скажу: христиане ребята сноровистые, а что же плохого в сноровистости? А исламисты, у них же никакой выучки, неумехи в военном деле, портачи. Если бы я из-за этого волновался, так давным-давно уже сыграл бы в ящик. Все, что плохо, вижу. Но я решил не волноваться – и не волнуюсь. Возле порта я видел двух убитых детей, да-да, детей, не сомневайтесь. И все-таки война меня интересует, хотя теперь я человек штатский до мозга костей. Лашен лишь изредка задавал вопросы. Время поджимало. Рудник заговорил шепотом, перегнувшись к нему через столик: – Уж я мог бы вам рассказать кое о чем! Вы, когда будете посвободнее, приходите ко мне, побеседуем. Милости прошу! Вертя в руках стакан, Лашен сказал, что интересуется контрабандой оружия. – Тс-с! Вот придете, тогда потолкуем. Вы были в Джунии, встречались там с кем-нибудь? Лашен отрицательно покачал головой. – Я знаком со многими людьми, у которых можно получить информацию о том, что вас интересует. При одном условии – никаких лишних вопросов, никакого любопытства, понимаете? А кстати, кто он, тот человек, с которым вы позавчера сидели в баре? Ваш коллега? Ах, фоторепортер! Парень хладнокровный, я не ошибся? Почему бы нам не познакомиться поближе? Давайте как-нибудь пообедаем вместе. А женщина кто? Я, знаете ли, все замечаю. Ну, извините, извините, не хотел быть нескромным. Лашен ответил: женщина – немка, работает здесь. Сам почувствовал, что ответил с досадой, хотя держался спокойно и рука, лежавшая на столике, не шевельнулась. – Несмотря на то что мы соотечественники, я, разумеется, не хотел бы касаться сугубо личной сферы, – сказал Рудник. – И все-таки, знаете, надо вам постараться уговорить ее уехать. Так будет лучше. – Она наверняка об этом задумывалась. И наверняка приняла решение. В противном случае она давно бы уехала. – Прошу прощения, вы кажется упомянули, что интересуетесь контрабандой оружия? Бармен, стоя спиной к ним, разговаривал с женщиной, которая пришла его сменить и надевала белый передник. – Вы, случаем, не для того приехали, чтобы написать о контрабанде оружия? – Нет. Эта идея появилась только сегодня. Меня интересует этот вопрос. – Контрабанда – слово, пожалуй, неподходящее… – Рудник поглядел на Лашена с любезной, но все же насмешливой улыбкой. – Понимаете ли, не стоит называть так обычную торговлю. Вы что же, считаете, что суверенные государства нарушают законы, занимаются контрабандой? Разумеется, работают агенты, подставные лица. Да, законы обходят, статьи об импорте и экспорте интерпретируют весьма широко, но средства используют почти исключительно легальные. Вам не удастся привести никаких доказательств. Вы же сами понимаете, вам ли, журналисту такого уровня, этого не понять! Вы же не какой-нибудь простак, нанявшийся строчить репортажи. – Я не собираюсь что-то доказывать, – сказал Лашен. – Я не хочу доказывать, что все обстоит так, как мне представляется. Мне нужен сюжет, понимаете, сценарий. Кто капитан, что известно команде, у кого есть своя личная заинтересованность и в чем она – в деньгах? Или людей интересуют не столько деньги, сколько то, чтобы оружие попало по назначению, к тем, в чьих руках оно должно находиться? – В Джунии есть люди, которые, пожалуй, помогут вам установить нужные контакты. Захотят ли помочь, не знаю. Хитрить с фалангистами нельзя, как вы понимаете. Но подумайте вот о чем. Арабы тщеславны, ну и подольститесь к ним. Скажите, мол, опишу все объективно, а уж они поймут это как надо. Разговор ведите по-французски, причем так, как будто перед вами французы, а не арабы, то бишь финикийцы. Они же твердят, что они потомки финикийцев, а сами арабы. Арабы, арабы и еще раз – арабы! Христианская вера для них – вполне мирской инструмент, распятие – твердая штуковина, которой удобно проламывать черепа палестинцев, а заодно можно и мусульман хорошенько отдубасить. Дельные ребята, не сомневайтесь, ну да, конечно, у каждого свое мнение, но я считаю, это дельные современные парни. Разумеется, они арабы, и никакие не финикийцы, ну скажите на милость, разве итальянцы, что живут к северу от Рима, – этруски? Арабы тщеславны и вероломны, а нынешние финикийцы – это арабы, но им вы ничего такого не говорите. Арабы способны вести себя как подонки. Но нам они ближе, чем любой из бойцов Фатх.[12 - Боевая организация палестинцев, создана в 1958 г. Я. Арафатом и его последователями] Войну они выиграют, это ясно как дважды два. Жмаель дельный командир, Шамун дельный командир, Франжье[13 - Сулейман Франжье – тогдашний президент Ливана (сменивший на этом посту Шамупа), изгнанный отрядами мусульманского ополчения 15 мая 1976 г.] старый прохиндей, Абу Арз авантюрист, в политике его шансы равны нулю. У мусульман тоже есть серьезные лидеры. Я-то сам ни с кем, я же иностранец. Просто наблюдаю, понимаете, действие и противодействие, главное для меня – не волноваться. Лашен хотел расплатиться и уже поднялся с места, но Рудник придержал его за локоть: – Э-э, бросьте-ка. – Три доллара, – сказала барменша. – Нет, дорогая моя, со мной этот номер не пройдет! – Рудник дал ей десять лир. – Мне надо идти. – Лашен шагнул к выходу. – Ну да. Кто же торчит тут ради удовольствия? Только я. В другой раз продолжим разговор, вместе с вашим коллегой. Уж я вам покоя не дам, не сомневайтесь! 9 Он остался у Арианы до утра. Вернуться в отель было бы несложно и после полуночи, но Ариана попросила – останься! Когда он добрался до ее дома, показалось, что позади остался безрадостный, трудный путь по гористой местности. Дом, окруженный большим садом, стоял в переулке, выходившем на Рю Абдель Кадер. После смерти мужа Ариана не сняла другую квартиру, поменьше, осталась в прежней, хотя платить за нее приходилось дорого. С улицы к входной двери вела лестница в несколько ступенек из красноватого песчаника, с балюстрадой, украшенной особыми толстыми столбиками, похожими на капители колонн, на них стояли кадки с пальмами. Первый этаж занимал семидесятилетний австриец, востоковед, в 1936 году женившийся на еврейке, которая была родом из Венгрии; говоря «Европа», старик всегда имел в виду только Англию, а после Второй мировой, когда он снова стал ездить на запад, только в Англию и ездил. Он с довоенных лет не бывал в Германии и не хотел ее видеть, но в Австрии тоже не бывал и видеть ее тоже не хотел. Еще Ариана рассказала, что при всем том старик и его жена не сторонятся австрийцев или немцев, как раз наоборот, буквально ищут знакомств с ними, во всяком случае здесь, в Ливане. Окна в первом этаже забраны чугунными решетками. Вообще хороший дом. Плоскую крышу также окружала балюстрада из песчаника. Ариана прожила тут с мужем несколько лет. Странно было то, что в этот раз не она – он смотрел на нее во все глаза. Он остался до утра, но пришлось себя убеждать, что остался не просто так, а чтобы провести с ней ночь – настолько самому не верилось. Стрельбы слышно не было, лишь изредка чуть-чуть вздрагивал пол под ногами. Приподняв занавеску на окне, он увидел позади каменной садовой стены, неожиданно близко, длинное многоэтажное здание – жилой дом. Почти все окна в нем были затемнены. Ариана рассказала, что две недели назад полночи просидела в подвале этого дома, так как по кварталу велся обстрел из Ашрафие. Пока Ариана накрывала на стол, он смотрел на нее словно на старую приятельницу, которая, как и он, давно оставила мысли о том, что между ними может возникнуть желание близости. Ариана, казалось, деликатно и бережно поддерживала это идеальное равновесие, не хотела, чтобы чаша весов склонилась в ту или иную сторону. Выглядела усталой и бледной – хотя, возможно, дело было в тусклом освещении – ведь столько пришлось бегать, толкаться в толпе, задерживаться, забывать о себе, забывать о других и внезапно осознавать ничтожность, сокрушительную ничтожность своего существования здесь и теперь. Разве к этому имеют отношение мужчины, веселые жестокие собратья, цинично быстро приходившие и уходившие, разве что-то значил при этом ее муж, араб? Казалось, глубоко в душе у нее обида, так глубоко, будто обида эта врожденная, подумал он, и никто не может избавить ее от этой обиды. Обиду она сама себе причинила тем, что живет, существует? Об этом не хотелось думать. Поверил, – а с какой, спрашивается, стати? – что она тебя поняла и, несмотря на это, не презирает. Но поверил, и совершенно не имеет значения, если она пока ничем не проявила своего отношения к тебе. Когда она открыла дверь, он застыл на коврике у порога и стоял, пока, схватив за плечи, она не втащила его в дом. Стоя на пороге, он был хорошо различимой целью, поэтому она захлопнула дверь и лишь тогда поцеловала его, и он принял поцелуй будто награду, вытянувшись по стойке смирно, и даже теперь, казалось, все еще чувствовал, что впервые был удостоен награды за то, что он – это он. Но и другое чувство не покидало, неприятное: как будто она напала на него врасплох, подкараулив в минуту беспечной рассеянности. Потом она занялась какими-то последними доделками на кухне, а он говорил о ломоте во всем теле, ознобе, головной боли. Правду говорил, а все-таки запнулся и замолчал, вдруг сообразив – ты же набиваешь себе цену, давая ей понять, как это благородно – взять на себя заботы о тебе. Должно быть, она заметила, что жалобы на самом деле не имели значения – ему просто нужно было о чем-то говорить. Настало молчание. Он старался придумать, о чем они могли бы поговорить. Все перепуталось. И то, что сейчас начиналось у него с Арианой, тоже было непонятно, и здесь все перепуталось. Она сказала, нет, помогать на кухне не надо. Он спросил: – Тебе неприятно, что я, как собачонка, хожу за гобой, без толку слоняюсь по квартире? – Ну что ты, – сказала она, – мне это нравится. В голову ничего не приходило, кроме лживых мыслей или, во всяком случае, несущественных, он наугад «подхватывал» их где-то на периферии сознания. Бывают ли мысли лживыми? Или это просто недопонятые мысли? И понимаешь до конца, наверное, лишь те мысли, которые можно претворить в действие. Но вскоре он вообще перестал понимать свои мысли, любые, даже те, которые еле ползли. Он подумал: все сейчас сводится к одному – не утратить понимания того, что понял раньше. А понять или хотя бы постепенно осмыслить новое, об этом нет и речи. Когда Ариана смеялась, на ее лице появлялось бесшабашное выражение, все тяготившее ее сразу исчезало. Она вдруг стала оживленной, решительной, готовой принять все, что угодно, принять бой, если надо, и даже пойти на подлость, стать соучастницей преступлений, творившихся за стенами ее дома. Всего лишь на миг – казалось, он бросил взгляд в какую-то другую комнату, в подпольную штаб-квартиру Арианы, и тут же дверь захлопнулась. Ариана сидела за столом и дышала часто, словно действительно случилось что-то такое, от чего захватило дух. Когда они ужинали, дом вздрогнул от взрыва, близкого, – должно быть, в саду. Даже сквозь задернутые занавеси они увидели: огненный сноп взметнулся в небо и медленно осыпался вниз. Они встали и подошли к окну, не спеша, как будто каждый старался внушить другому спокойствие. Вернулись за стол и продолжили ужин. Ариана рассказала о своей семье, в которой все были католиками новоапостольской церкви.[14 - Новоапостольская церковь (ирвингианская), основателем которой был шотландский проповедник Эдвард Ирвинг (1792–1834) отделилась от католической церкви в 1831 году; члены этого религиозного течения стремились к обновлению церкви путем возрождения апостольского служения; с XIX в. получила распространение также в Германии.] Когда ей исполнилось восемнадцать, она вышла из церковной общины, скорей всего потому, сказала она, что не пожелала быть какой-то «особенной» в глазах своих друзей. Но со временем, поразмыслив, поняла, что отказалась от веры, так как не могла спокойно слушать бесконечную болтовню о конце света. – Да, наверное, я и в самом деле уже не могла этого выносить. Я верила в конец света, но не могла верить трепотне о последних временах и конце света. Должно быть, я рассуждала так: «Конец света? Вот и прекрасно, пускай настает, но только не в один миг, пусть растянется во времени, я не желаю знать об этом, не хочу, потому что все вокруг твердят, что настали последние дни, а сами очень ловко устраиваются в жизни, думать не думают отказываться от своих планов на будущее и продолжают планировать свою жизнь, невзирая на конец света». Примерно в таком духе я рассуждала, и это определило мое решение. В конце концов своей болтовней они добились лишь одного – я стала верить не тому, что говорили, а как раз наоборот – что дни, последние они или не последние, всегда бегут вперед. Я верила даже, что жизнь продолжается только потому, что она всегда продолжалась с тех самых пор, как возникла. А после первой ночи с мужчиной я вообще перестала верить во что бы то ни было. И сегодня отлично это понимаю. Отец меня проклял, нет, вслух ничего не сказал, но все было ясно. Потом тайком нашел меня, и мы с отцом виделись, но нельзя было, чтобы кто-нибудь об этом узнал, даже мама. В саду едва различимо поблескивала трава, на газон падал слабый свет. Ариана открыла окно. И тут они услышали вой, крики, вопли, которые летели из жилого дома напротив, хотя его нечеткие очертания на фоне неба были прежними, без изменений. Внезапно загремели удары, много, целая серия. Они отошли от окна, на минуту оглохнув; голоса людей потонули в грохоте. – Как это неприятно, – сказала Ариана. Но обстрел был дальше, чем показалось в первую минуту. Взрывы они слышали, но ни огня, ни зарева видно не было. – Будем надеяться, не приблизится. – Она закрыла окно. А он улыбался. Ему тоже хотелось, чтобы отдаленная стрельба, которой они даже не слышат, не принесла разрушений и вообще, чтобы обстрела на самом деле не было. Ведь это важно, если хочешь с кем-то спокойно поужинать и провести время. Подумав так, он почувствовал, что утратил нечто вроде «морали», и ощутил неукротимую радость, впрочем, нет – насчет «морали» все не так просто. Ему было хорошо, по-настоящему хорошо, ведь, как он считал, здесь, сейчас, он наконец может не лицемерить. Здесь, сейчас, можно без стеснения отбросить любые муки совести, любое негодование, любую жалость и презирать принципы ангажированной журналистики, которые то вдалбливают репортерам в головы на всевозможных курсах и тренингах, то велят забывать… Делиться опытом, не имея опыта, выплескивать эмоции, твердить об ответственности, – до чего же скучная обязанность, преснятина, с души воротит. И ничуть он не лучше других – хуже. Занимается подделкой опыта, изготавливает фальшивки, да еще с каким задором… Закурив сигарету, он поперхнулся дымом. И подумал: мыслями своими поперхнулся. Он страшно раскашлялся, весь затрясся, приступ долго не проходил, Ариана – когда сквозь выступившие слезы он снова смог что-то различить, – стояла рядом, нервно стиснув руки. – Вообще-то я хотел спросить тебя об одной вещи, – сказал он. – Спрашивай. Да спрашивай же! – Я хотел спросить, какой он был, твой муж? – Он был очень хороший и очень старался быть хорошим. Однажды у него завелась любовница. Он знал, что я знаю. Он считал себя виноватым перед самим собой. Иногда мне казалось, что он считал себя виноватым и передо мной. Всю жизнь жутко подозревал меня в изменах, но никогда не обижал. Тебе это интересно? Несколько лет мы прожили очень хорошо. Потом решили взять в приюте ребенка. Ребенок – это было самое главное. Мы были уверений: у нас будет не какой-нибудь, не просто ребенок, а «наш ребенок», и такого ребенка, «нашего ребенка», мы бы, конечно, сразу узнали среди других. – Но так и не узнали? – По-моему, узнали десятерых или больше. Но ни разу нам ребенка не отдали, потому что наш брак был смешанным. Выходит, каждый раз мы ошибались. Ничего другого не оставалось, вот и ошибались. – А почему ты все-таки хочешь завести ребенка теперь? Ты же теперь одна. – Даже не знаю, как тебе объяснить… – Ариана стала очень серьезной и, опустив глаза, смотрела на свои руки. – Попробую, но ведь наверняка слова будут не те. Может быть, я хочу ребенка, только чтобы не быть одной… Нет, это неправда. И не подумай, что у меня навязчивая идея насчет одиночества, если я скажу – ребенок тоже не будет один. Понимаешь, тот, наш ребенок, он по-прежнему существует, хотя я не представляю даже, как он выглядит. Не могу себе представить. Но он не придуман мной, не выдуман, я не сочинила все это из каких-нибудь гуманных побуждений, – ничего подобного я не хочу. Потому что это было бы неправдой. У меня просто есть неопределенная и все же очень, очень определенная любовь к этому ребенку. Он помог ей собрать и отнести на кухню грязную посуду. Пол под ногами задрожал. И воздух тоже вибрировал от близких, на сей раз действительно очень близких разрывов. Они остановились и спокойно поглядели в глаза друг другу, без всякого волнения, – странно, что без волнения, подумал он. Поставили на стол тарелки и что там еще держали в руках. Ариана выключила свет в коридоре и приоткрыла входную дверь. Ни гула, ни грохота – шум улетел из сада куда-то далеко, но в соседней многоэтажке на всех балконах были люди, похожие на тени, они что-то делали, двигались. – Побудь здесь, я схожу посмотрю, что там, – сказал он и спустился по ступенькам в сад. Ариана осталась на пороге открытой двери, уходя, он услышал ее слова: «Как же так, ведь объявили перемирие…» Вспомнил: во внутреннем кармане куртки лежит письмо Грете, а куртка в кухне, висит на стуле. А ты тут в яркой белой рубахе. Письмо за эти два дня устарело, оно теперь не имеет никакого смысла. Глаза быстро привыкли к жидковатому молочному свету луны, от которого чуть поблескивала листва лавров. Из многоэтажки доносились голоса, люди на балконах перекликались, о чем-то быстро переговаривались. В саду, похоже, все было цело, нигде не видно воронки от снаряда, вершины кипарисов чуть покачивались. В небе над Старым городом метались сполохи огня, резко, толчками взлетали и уносились в сторону гор клубы дыма. Вернувшись к дому, он прошел вдоль стены и за угол, здесь был вход в квартиру первого этажа. С этой стороны садовый участок был узким – как раз в ширину мощеной дорожки и пальмовой изгороди. Сразу за изгородью проходила ограда – кирпичная стена высотой около двух метров. Он затаил дыхание – хотелось успокоиться – и вошел в глубокую нишу у входной двери, куда не достигало даже слабое мерцание луны. Прислонившись к двери, взялся за ручку в виде металлического шара. Дверь не поддалась ни на миллиметр. Гладкий металлический шар под ладонью был неподвижен и тверд. Почему-то не хотелось возвращаться в квартиру Арианы. Странно, почему? Совершенно не верилось, что он действительно слышит как бы протяжное шипение и хлопки медлительных лопастей, знакомый звук, он остановился, ступив на дорожку, и прямо над кирпичной стеной увидел взмывший в небо, расширяющийся кверху огненный сноп и лениво взлетающие в огне темные комья. Взрыва не услышал. Тело отбросило, словно оно бешено рванулось бегом, неостановимо. И тут же он вновь очутился в спасительной нише. Кто-то кричал, звал его, ну да, «Георг». Имя прозвучало будто чужое, он не ответил. Но все же смог спокойно поглядеть, подняв голову, на верхние балконы многоэтажки. Никаких голосов, никакого движения теней. Перед ним стояла Ариана. Положила руки ему на плечи, что-то говорила, что – он не понял. Улыбнулся, глядя на нее, затряс головой и зажал кулаками уши. Они вернулись в квартиру. Ариана вела его. Нет, это не случайные, шальные снаряды, конечно нет. Он хотел сказать об этом Ариане, не смог, опять затряс головой. И обрадовался, так как она тоже ничего не сказала. Эльза, Карл, Грета – подумал о них, о том, что Грета ничего не знает, и хорошо, в каком-то смысле это к лучшему. Ее неведение – словно не занятое, ожидающее его укрытие, вот только попасть туда он не может, не пускают… Когда вошли и Ариана заперла дверь, уши все еще были заложены. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=611805) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 От араб, «фаланги»; организация фалангистов, христианское ополчение. – Здесь и далее прим. перев. 2 Уверяю вас, мои друзья очень важные люди (англ.). 3 Пьер Жмасль – глава христианской фалангисгской партии Ливана, его сын Бсншр Жмасль – командующий Катаиб, или «фалангами» – отрядами христианского ополчения, позднее был избран президентом Ливана, но в 1982 г. был убит при взрыве бомбы, не успев занять свой пост. 4 Камиль Шамун – президент Ливана до 1976 г. 5 Хочу показать вам кое-что! (англ.) 6 Хотите увидеть что-то еще? (искаж. англ.) 7 Покажу. Я знаю много других мест. За небольшие деньги (искаж. англ.) 8 Такое и с вами может случиться (англ.). 9 Они убьют вас за десять фунтов, меньше чем за десять фунтов, за один фунт убьют, они убьют вас даже без всякой причины (англ.). 10 Кости, кости (англ.). 11 ООП – Организация Освобождения Палестины, создана в 1964 г. 12 Боевая организация палестинцев, создана в 1958 г. Я. Арафатом и его последователями 13 Сулейман Франжье – тогдашний президент Ливана (сменивший на этом посту Шамупа), изгнанный отрядами мусульманского ополчения 15 мая 1976 г. 14 Новоапостольская церковь (ирвингианская), основателем которой был шотландский проповедник Эдвард Ирвинг (1792–1834) отделилась от католической церкви в 1831 году; члены этого религиозного течения стремились к обновлению церкви путем возрождения апостольского служения; с XIX в. получила распространение также в Германии.