История философии. ХХ век Фредерик Коплстон В книге рассмотрены доминирующие интеллектуальные течения британской и континентальной философии первой половины ХХ века. Известный английский ученый, доктор философии, профессор, автор многочисленных книг и монографий знакомит читателей с лингвистическим анализом – господствующей теорией британских аналитиков Д. Мура, А. Айера, Б. Рассела, с логическим позитивизмом и некоторыми проблемами метафизики. Исследует проблему существования Бога и связанный с ней вопрос о значении человеческого существования в рассмотрении персоналистов и экзистенциалистов М. Хайдеггера, Г. Марселя, К. Ясперса и других теоретиков этого философского течения. Фредерик Коплстон История философии. ХХ век Предисловие Статьи этой книги разделяются на две основные группы. Первая группа состоит из набросков по доминирующему интеллектуальному течению в современной британской философии и проблем, которые возникли передо мной в процессе размышления по этому поводу, тогда как эссе, входящие во вторую группу, посвящены континентальным персоналистским и экзистенциалистским философиям. Первая группа статей открывается очерком по современной британской философии. Работа была написана для того, чтобы предоставить информацию читателям, не знающим о предмете ничего или знающим очень мало, и ее присутствие здесь может, следовательно, показаться излишним. Однако я полагаю, что она может принести пользу любому читателю, являясь прекрасным введением. Статья такого рода имеет все же тот недостаток, что короткие в силу объема работы ссылки на современных философов могут легко вызвать непонимание и, во всяком случае, возникновение крайне ограниченного представления о рассматриваемых философах. Последний недостаток не может быть в действительности исправлен иначе, как превращением статьи в книгу; но в приложении к эссе я указал некоторые моменты, которые, как мне хотелось бы надеяться, помогут исправить ошибочные впечатления от некоторых фрагментов текста. В последнем параграфе первой главы я бегло коснулся влияния, которое испытывает философия в связи с ростом конкретных наук и развитием нашей технической цивилизации. Поскольку эта тема не рассматривается подробно в первой главе, я счел более правильным посвятить ей вторую главу, эссе, озаглавленное «Некоторые размышления по поводу логического позитивизма». Причина, по которой я решаюсь на этот шаг, заключается в том, что данное эссе кажется мне выражающим обоснованную и полезную точку зрения. При этом хочу заметить, что оно несколько устарело, поскольку понимает под неопозитивизмом нечто косное и неподвижное, и потому некоторые из критических замечаний едва ли могут быть отнесены к британской философии в ее современном состоянии. Например, даже не все из тех, кто по-прежнему может быть назван «позитивистами» в определенном смысле этого слова, придерживаются столь жесткой позиции в отношении этических суждений, как то может показаться из данной статьи. Тем не менее, если рассматривать ее с точки зрения того, чем ей полагается быть, то есть как серию размышлений над определенным периодом философской мысли, она имеет, я думаю, определенную ценность. Далее, даже если логический позитивизм строгого типа часто считается делом прошлого, позитивистский способ мышления является, по моему мнению, широко распространенным. И вполне возможно, что некоторые из философов, которые возмущенно отрицают то, что они предполагают принцип верификации в качестве критерия значения, тем не менее молчаливо и упорно его используют. Ввиду важности, которая была придана в современной британской философии проблеме значения и принципу верификации. Однако я не удовлетворен этой работой в ее настоящем виде и поэтому дополнил ее в следующей заметке некоторыми комментариями, которые, я думаю, следовало сделать. Критика логического позитивизма есть, очевидно, негативная процедура, которая нуждается в сопровождении чего-то более позитивного. То есть, если некто намеревается критиковать позитивизм с точки зрения метафизика, ему необходимо предпринять усилия, чтобы показать, что метафизика есть возможная и легитимная интеллектуальная деятельность. В состав «Некоторых размышлений о логическом позитивизме» я включил статью, озаглавленную «Возможность метафизики», однако, поскольку такое включение привело бы здесь к значительному повтору материала, я решил не перепечатывать ее. Вместо этого я включил статью «Функция метафизики». Эта последняя статья посвящена частному вопросу, но вместе с предшествующей статьей о функции метафизики она ставит вопрос о природе философского знания. В каком смысле, если таковой вообще возможен, может философ знать то, что не знает не-философ? Этот вопрос подробно рассмотрен в моей статье «Философское знание». В первой и более подробно во второй рассмотрен вопрос о значении предикатов, приписываемых Богу. Я также включил в виде шестой главы статью, специально посвященную этому вопросу. Теперь я перехожу ко второй группе эссе. Прежде всего, я включил статью «Человеческая личность в современной философии». Включение этой статьи ведет к некоторому пересечению с тем, что будет сказано об экзистенциализме ниже. Однако то обстоятельство, что она содержит обзор взглядов М. Мунье, профессора Лаваля и профессора Ле Сенна (первые двое скончались, с тех пор как она была написана), вынуждают меня публиковать ее с крайней неохотой. Четыре главы об экзистенциализме еще не публиковались. Они являются изложением курса лекций, прочитанного в Королевском институте философии. Ф. Коплстон Глава 1 Современная британская философия В соответствии со взглядами многих английских философов, философия состоит главным образом, если не целиком, из «лингвистического анализа». Главная цель этой статьи – объяснение того, что подразумевается под подобным пониманием философии. Далее я намереваюсь сделать несколько замечаний относительно происхождения и развития этого представления о функции и сфере философии. 1 Те, кто отождествляет философию с лингвистическим анализом, утверждают, что это новое понимание философии, однако не подразумевают под этим, что лингвистический анализ не применялся ранее. Напротив, они полагают, что большая часть философии прошлого принимала форму лингвистического анализа, даже если философы, которые им занимались, не всегда ясно представляли себе, чем они занимаются. Несколько примеров смогут помочь разъяснить это утверждение. Утверждают, что платоновская теория реальных сущностей выросла из размышлений над пропозициями обыденного языка. Люди делают сравнительные оценочные суждения: они могут сказать, например, что Сократ был лучше, чем Алкивиад. Люди также используют общие понятия типа «человек» или «животное». Более того, обыкновенный человек каким-то образом знает, что подразумевается, когда он говорит, что Сократ лучше, чем Алкивиад, или что характер святого Франциска был более благороден, чем характер Нерона. И поскольку обычный человек корректно использует общие понятия, он до некоторой степени должен понимать, что подразумевается под ними. Однако он не рассуждает отвлеченным образом о точном смысле оценочных суждений или об истинной природе и цели использования общих понятий. Его знание о значении соответствующих пропозиций имеет практический, а не рассудочный или абстрактный характер: оно является тем, что можно назвать первопорядковым знанием. Философ, однако, размышляет об этих обнаруживаемых в обыденном языке пропозициях и предпринимает строгий и абстрактный анализ их значения. Он не изобретает для самого себя общих высказываний или понятий; он уже находит их существующими, наличествующими в обыденной речи. Работа, которую он выполняет, – это проясняющий, рассудочный и абстрактный анализ пропозиций; и поэтому его деятельность может быть названа лингвистическим анализом. Платон действительно создал метафизическую теорию, но он создал ее на основе лингвистического анализа. То, чем он занимался, можно назвать проясняющим анализом определенных типов высказываний. Сходным образом, когда Аристотель занимался исследованием этики, он начинал с разбора моральных суждений, которые привыкли делать люди в том обществе, к которому он принадлежал. Он, несомненно, полагал, что индивидуальные суждения могут быть неясны или односторонни и поэтому нуждаются в прояснении; но он никогда не предполагал, что задачей морального философа является создание новой морали или доказательство того, что не-философам ничего не известно о различии между добром и злом. И когда святой Фома и другие средневековые философы и теологи исследовали природу языка, который мы используем, говоря о Боге, и разработали теорию приписывания свойств по аналогии, им было достаточно хорошо известно, что язык, который они исследовали, уже существует. Святой Фома не был первым, кто открыл, что Бог благ и мудр; но он спросил себя, что означает, когда мы говорим о Боге, что Он благ и мудр. В каком смысле используют эти понятия и что они означают, будучи предицированы Богу? Святой Фома, следовательно, предпринял работу по прояснению языка, который используют христиане применительно к Богу. Далее будет утверждаться, что берклианская интерпретация положения о существовании материальных предметов, когда мы не воспринимаем их, была примером лингвистического анализа. Беркли не говорил, что это утверждение неистинно: напротив, он спрашивал себя, что оно означает. И по его мнению, утверждение, что мой стол, например, существует в моей комнате, когда я его не воспринимаю, означает и только может означать, что, если мне случится войти в комнату, я буду воспринимать стол. Это было одной из причин того, что Беркли утверждал, что его философия не противоположна здравому смыслу: по его мнению, она противоположна только взглядам таких философов, как Локк, которые постулировали непознаваемые сущности, о которых никогда не думает обычный человек. 2 Из вышесказанного очевидно: утверждение, что большая часть философии прошлого была в некотором смысле лингвистическим анализом или прояснением языка, небезосновательно. Следующее утверждение, отнюдь не редко делаемое современными британскими философами, заключается в том, что философия есть только лингвистический анализ и что все философские проблемы есть проблемы языковые. Идея, лежащая в основе такого взгляда, как мне кажется, заключается в том, что философ не открывает или не может открыть новых фактов в реальности. Он может анализировать и прояснять то, что известно практическим и часто неясным образом; но он не может открыть в реальности ничего нового. Открытия такого рода могут быть сделаны благодаря обычному наблюдению или конкретным наукам. Далее я коротко вернусь к этой идее, но прежде хотел бы проиллюстрировать значение утверждения, что философские проблемы есть проблемы языка, взяв два примера философских проблем и проинтерпретировав их в духе тех, кто делает такое утверждение. Если два человека обсуждают проблему свободы, один из них может приводить в доказательство детерминизма факты или гипотезы из области физиологии и психологии, тогда как другой может оспаривать истинность гипотез или выстраиваемую на их основе интерпретацию. Например, первый может утверждать, что факты, открытые эндокринологами, показывают, что не существует случайных действий, а второй – оспаривать справедливость этого утверждения. Итак, поскольку они обсуждают факты эндокринологии, их дискуссия является чисто научной. Однако можно представить себе момент, когда по всем доступным физиологическим и психологическим данным достигнуто согласие. Когда настает такой момент, речь заходит не о влиянии гланд, отстаиваемом детерминистом и отрицаемом сторонником свободы воли, и не о содержании сознания, которое отстаивается сторонником свободы воли и отрицается детерминистом. Вопрос, возникающий перед ними, таков: как, в свете этих фактов, могут быть описаны человеческие действия? Является ли все еще необходимым или возможным проводить различие между разными действиями и описывать некоторые как свободные и другие как несвободные? Можем ли мы в свете этих фактов все еще говорить об «ответственности»? И если да, то каково точное значение этого слова? Проблемы такого рода, как скажут многие аналитики, есть языковые проблемы. Однако это не означает, что они представляют собой только вопрос именования, в том смысле, что они совершенно не важны. Поскольку, если мы решим, например, что человеческое существо не может быть корректно описано как «ответственное» за любые свои действия (полагая, что говорить о человеке, что отвечает за поступок, означает то же самое, что сказать, что он мог избежать его), такое решение имеет важный моральный и законодательный подтекст. Второй пример касается спора между формалистом и фундаменталистом в вопросе о цветах в живописи. Если формалист отрицает реальные или предполагаемые научные факты, приводимые фундаменталистом, дискуссия имеет научный характер. В действительности, однако, формалист не отрицает никаких научных фактов, он признает их все. О чем же тогда ведется спор? Едва ли это спор о сфере применения обыденного языка. Потому что, если фундаменталист не является совсем уж странным человеком, он не будет стремиться изменить привычку обычного человека говорить, что трава зеленая, но что она кажется золотой или желтой в лучах заходящего солнца. Он не будет также непримирим в тех случаях, когда дама говорит, что платье имеет свой цвет, но при электрическом освещении он меняется. Спор ведется не о сфере применения понятий, используемых в обыденном языке, но о точном значении этих терминов. Когда, например, говорится, что трава является зеленой, каково точное значение слова «является» в этой связи? И это уже языковая проблема. Уже было отмечено выше, что идея, лежащая в основе утверждения, что все философские проблемы есть языковые проблемы, основана на убеждении, что философы не могут ничего добавить к нашему фактическому знанию о мире. Итак, аналитики утверждают, что философ не может открыть новых фактов в том смысле, в каком исследователь может открыть неизвестный до настоящего времени цветок или остров. И это кажется мне справедливым. Например, было бы смешно утверждать, что метафизик открывает Бога в том смысле, в каком исследователь открывает неизвестный доселе факт. Метафизик не делает, прогуливаясь погожим днем, ошеломительного открытия: где-то «здесь» Бог. Философ не находит Бога таким образом; что делает философ, так это проясняет отношение конечной реальности к бесконечному трансцендентному Бытию. В таком случае человек может говорить о своем занятии как об «анализе». Однако, когда современный аналитик заявляет, что философ не в состоянии открыть новые факты о реальности при помощи собственного специфического метода, он просто не утруждает себя различением метафизического анализа и полярной экспедиции. То, что действительно часто является предпосылкой его рассуждений, так это убеждение, что не существует метафизических принципов (в общем называемых синтетическими априорными суждениями), которые позволяют философу делать вывод о существовании ненаблюдаемого из данных опыта. С одной стороны, мы имеем аналитические пропозиции логики и чистой математики, которые считаются чисто формальными и не сообщающими никакой информации о реальности, и с другой стороны – синтетические апостериорные пропозиции, которые сообщают новую информацию о реальности и которые являются в то же время погрешимыми эмпирическими гипотезами. Однако не существует синтетических априорных пропозиций, то есть пропозиций, которые были бы абсолютно достоверны и в то же время сообщали новую информацию о реальности. Является ли такой взгляд «позитивистским»? Ответ на этот вопрос зависит, разумеется, от смысла, вкладываемого в слово «позитивизм». Если подразумевать под позитивизмом точку зрения, в соответствии с которой знание о реальности получается только с помощью непосредственного наблюдения и конкретных наук, то в таком смысле большинство современных аналитиков будут «позитивистами», по крайней мере, если акцент делается на слове «знание». Однако, если понимать под позитивизмом философию, которая предполагает опровержение всех метафизических суждений как лишенных значения и бессмысленных, то неверно говорить обо всех современных аналитических философах как о позитивистах. Например, в своей «Истории западной философии» Бертран Рассел провозглашает, что все, что может быть познано, может быть познано средствами науки; однако Рассел не отрицает всю метафизику, и в «Значении и истине» он отстаивает, в противовес «логическим позитивистам» (как обычно в Англии именуются неопозитивисты в целом), что «абсолютный метафизический агностицизм не совместим с сохранением лингвистических пропозиций». Он жестко критикует неопозитивистский критерий значения. 3 Задолго до основания Венского кружка собственно эмпиристическая традиция в Англии получила новую жизнь в Кембридже, успешно противодействуя британскому идеалистическому движению, которое, главным образом, ассоциировалось с Оксфордом и наиболее выдающимся представителем которого был Ф.Г. Брэдли (ум. в 1924 году). Профессор Д.Э. Мур из Кембриджа критиковал идеалистическую тенденцию жертвовать ясностью и косностью в пользу единства и системы и придерживался взгляда, что основным делом философа является анализ. Существует определенное число суждений (например, «существует много людей» и «существует много материальных предметов»), истинность которых известна каждому. Задача философа не состоит в том, чтобы попытаться доказать, обычно используя слабые аргументы, суждения, которые все считают истинными; еще менее в его задачу входит ставить под вопрос их истинность. То, что ему следует делать, так это анализировать их значение так ясно и точно, как это возможно. Отсюда ясно, следовательно, что аналитическое движение в британской философии, которое получило мощный импульс от Мура и которое в действительности является коренным в работах классических британских эмпиристов, не может быть обоснованно приписано влиянию Венского кружка. Это также ясно из того факта, что Рассел разработал свою теорию лингвистического анализа и логических конструкций задолго до возникновения кружка. Члены кружка испытали серьезное влияние расселовской теории (что очевидно, например, в отношении Карнапа), но сама теория ничем не обязана кружку. В добавление к Муру и Расселу следует упомянуть Людвига Витгенштейна (ум. в 1951 году) – автора знаменитого «Логико-философского трактата» (впервые опубликованного в 1921 году) и наследника Мура в должности профессора философии в Кембридже. Витгенштейн ничего не опубликовал после «Трактата»; однако его посмертные «Философские исследования», на немецком и английском языках, появились в Оксфорде в 1953 году. У Витгенштейна были связи с кружком, его работа изучалась там и глубоко повлияла на его членов; однако следует помнить, что он посещал лекции Мура в Кембридже и в «Трактате» выразил свое чувство признательности по отношению к работам Рассела. В своей работе Витгенштейн утверждал, что вся философия есть «критика языка» или «логическое прояснение мыслей». Возможно, поэтому «Трактат» повлиял на определенных современных британских философов благодаря Венскому кружку и поэтому был интерпретирован ими в строго неопозитивистском смысле, причем более темные и квазимистические афоризмы автора остались практически не замечены. Однако это не так в отношении всех нынешних британских философов, которые испытали влияние Витгенштейна. Профессора философии в Кембридже, например А. Уиздом (род. в 1904 году), испытали влияние скорее Витгенштейна самого по себе, чем Витгенштейна, отраженного в трудах Карнапа и других членов кружка. Идея, что философия состоит главным образом из анализа, должна быть, следовательно, приписана скорее Кембриджской школе анализа, нежели Венскому кружку. С другой стороны, распространение этой идеи среди британских философов было, несомненно, вызвано распространением взглядов, выдвинутых другими авторами. Например, Карнапом, в его работе «Логический синтаксис языка». Однако британские аналитики не демонстрируют такого внимания к языку науки и созданию универсального научного языка, которое характеризует некоторых членов Венского кружка. Это не означает, однако, что учения Венского кружка не оказали серьезного влияния в Англии. Напротив, они приобрели заметную популярность благодаря работам профессора А. Айера (род. в 1910 году) из Лондонского университета. Будучи студентом в Оксфорде, Айер впитал характерные идеи кружка, в особенности те из них, которые развивались Карнапом, и эти идеи нашли свое выражение в «Языке, истине и логике» (Лондон, 1936). В этой работе Айер отстаивает неопозитивистский критерий значения, принцип верификации, метафизические суждения оцениваются как «бессмысленные» и обладающие только «эмоциональным» значением. Эта работа, как, впрочем, и остальные сочинения Айера, имела широкое влияние особенно в среде студентов, которые находили в ней привлекательность новизны и дерзости. Более того, необычайно ясно написанная работа показалась для многих теоретическим обоснованием и фундаментом того, что можно назвать позитивистским менталитетом, который, разумеется, распространен гораздо более широко, чем позитивистская философия как система мышления. Неопозитивистский критерий значения был, однако, вскоре подвергнут критике, вызванной как его произвольным характером, так и теми странными следствиями, которые, по видимости, имеют место, если он предлагается как строгий критерий, по крайней мере в своей первоначальной форме. В настоящий момент лишь немногие британские философы охотно называют себя позитивистами и открыто провозглашают приверженность принципу верификации как критерию значения. Сам термин часто употребляется, однако неопозитивизм как учение уже вышел из моды. Я полагаю, что неопозитивизм в своей континентальной форме не соответствует английскому складу ума. Можно сказать, что влияние Венского кружка растворилось в общем потоке аналитического движения. Таким образом, в аналитическом движении выделяются философы левого крыла, например Айер, которые испытали влияние неопозитивизма, но модифицировали свои первоначальные позиции, и философы правого крыла, которые демонстрируют гораздо более приязненное отношение к метафизике. Когда я говорю о левом крыле аналитиков, я, разумеется, никоим образом не связываю это с политикой; я использую этот термин для обозначения последовательного эмпиризма, который придерживается принципа экономии в расселовской интерпретации для исключения всех метафизических сущностей[1 - Упоминание здесь Рассела не означало, что я забыл то, что он не отвергает всю метафизику, и то, что он утверждает в работе «Человеческое знание: его область и границы», а именно: «чистый эмпиризм несостоятелен как теория познания».]. Этот феноменалистический эмпиризм наиболее отчетливо представлен у профессора Айера. Принимая расселовскую теорию логических конструкций, он редуцирует сознание и материю к чувственно данному или чувственным содержаниям. Что ж, это можно расценить как утверждение одной метафизики вместо другой. Вместо учения о субстанциях мы имеем теорию чувственных данных или чувственных содержаний, которые ни ментальны, ни материальны и которые являются последними конституентами реальности. Что такое эта теория как не метафизическая? Айер, однако, утверждает, что вопрос такого рода означает совершенное непонимание его позиции. Когда он говорит, например, что материальный предмет может быть редуцирован к чувственно данному, он не делает онтологического утверждения: то есть он не говорит, что стол есть лишь чувственно данное. Он делает лингвистическое утверждение. Он говорит, например, что высказывания, в которых именуются материальные предметы, могут быть переведены в другие высказывания о чувственных данных, где уже не используются материальные предметы, таким образом, если первое высказывание или набор высказываний истинен, то и второй также будет истинен, и если первое высказывание или набор высказываний ложен, то и второй набор также будет ложен. С моей точки зрения, такое объяснение отказа от метафизической теории весьма сомнительно, хотя я и не собираюсь догматизировать по этому вопросу. По мнению профессора Айера, принятие его феноменалистического анализа снимает психофизическую проблему. В таком случае неясно, как можно оценивать редукцию сознания и материи к чувственным данным как исключительно лингвистическую. Под правым крылом аналитической философии я подразумеваю тех, кто осознает, что язык не есть нечто, что спускается с небес в готовом виде, и что необходимо исследовать функцию различных типов языка в общих рамках человеческой жизни и опыта[2 - Исследования такого рода проводились до настоящего момента главным образом американскими философами языка. Одной из причин этого является влияние прагматизма в американской философии. Это влияние, например, отчетливо прослеживается в работе Ч. Морриса «Знаки, язык и поведение» (Нью-Йорк, 1946). Однако необходимость более глубоких исследований семантики начинает ощущаться и в Англии.]. В то время как левое крыло аналитиков сосредотачивается на так называемом обыденном языке и языке науки, несправедливо относя этический, религиозный, метафизический и эстетический язык к сфере эмоциональной речи, правые аналитики понимают, что метафизический язык был создан для определенной цели и что необходимо исследовать эту цель. Почему люди изъясняются таким образом? Каково отношение такого языка к человеческому опыту и жизни? Образованная публика мало интересуется техническими анализами, которые занимают такое видное место в философских журналах, однако был выказан значительный интерес к такому предмету, как анализ теологических суждений. Моя главная мысль заключается в том, что критика метафизических и теологических суждений с лингвистической точки зрения означает реабилитацию аналогического языка метафизики и теологии в современной философии. И сам факт такой критики должен стимулировать метафизиков к более пристальному исследованию аналогического языка. Впрочем, я уделил слишком много времени этому вопросу, так что может создаться впечатление, будто британские аналитики проводят время, оспаривая теологические суждения, что, конечно, не так. 4 Уже отмечалось, что британские аналитики более интересуются конкретной аналитической работой, чем размышлениями о том, что они называют лингвистическим анализом. Тем не менее следует сказать кое-что по этому поводу. Прежде всего, лингвистический анализ, конечно, не то же самое, что грамматический. Это можно легко показать на примере двух предложений: «Я увидел кого-то на дороге» и «Я не увидел никого на дороге». В первом предложении слово «кто-то» есть грамматический объект, и во втором слово «никто» тоже есть грамматический объект. Однако, несмотря на грамматическое подобие предложений, логический анализ раскрывает существующую между ними разницу. Для того, чтобы сделать ее понятной, необходимо изменить грамматическую форму второго предложения. Можно сказать, например: «Я не видел кого-либо на дороге» или «Неверно, что я кого-то видел на дороге». То есть предложения могут быть сходны по грамматической форме, различаясь в то же время по логической форме. Некоторые аналитики говорят, что Бертран Рассел был первым, кто обнаружил эту истину. Однако, если такое высказывание делается серьезно, то оно означает лишь прискорбное незнание истории философии. Некоторые ультрареалисты были возможно частично «введены в заблуждение языком»[3 - Я говорю «частично», поскольку иногда имеют место другие соображения. К примеру, некоторые ультрареалисты раннего Средневековья думали (по всей видимости, ошибочно), что необходимо отстаивать ультрареализм, чтобы отстоять доктрину первородного греха.]; но, когда святой Ансельм, к примеру, указывал, что слово «ничто» в выражении «творение из ничего» не является особым родом существования, а означает «не из чего-либо», чем он занимался, как ни различением между грамматической и логической формами? Тем не менее существует ряд аналитиков, склонных думать, что философские проблемы и теории есть лишь плод языковой путаницы. Важнейший среди них – профессор Гилберт Райл (род. в 1900 году) из Оксфорда. В статье «Систематически вводящие в заблуждение выражения» он приходит к заключению, хотя и неохотно, что задачей философа является «выявление источников повторяющихся неправильных конструкций и абсурдных теорий в языковых идиомах». Если последовательно придерживаться такой точки зрения, то мы придем, как мне кажется, к парадоксальному заключению, что задача философа есть уничтожение философии. А это гораздо более радикальный взгляд на задачи философии, чем тот, что отстаивает профессор Айер. Поскольку последний убежден, что существуют философские высказывания, и он, несомненно, верит в то, что у философии есть позитивная функция, хотя область ее применения сильно ограничена. Радикальная природа понимания философии профессором Райлом замаскирована или, во всяком случае, сделана более приемлемой его ориентацией на здравый смысл и «не бессмыслицу», подкрепленной обращением к «обыденному языку», «стандартному английскому» и так далее. Похоже, что «обыденный язык» становится главной судебной инстанцией для разбирательства философских споров. В результате исключается не только большая часть традиционной метафизики – чувственные данные и чувственные содержания также оказываются за бортом. Но что такое «обыденный язык»? Не существует такой вещи, как фиксированный «обыденный язык», и даже если бы он был, совсем не очевидно, что именно он является инстанцией для разрешения философских споров. Разумеется, верно, что что-то не в порядке с теорией, которая явно противоречит простому человеческому опыту. Но вопрос заключается в том, не вырастает ли язык метафизики, как бы ни странны были его отдельные термины, из размышлений над этим опытом. И этот вопрос, как мне представляется, не достаточно продуман теми аналитиками, которые превозносят обыденный язык и на практике рассматривают деревенского почтальона как судью по философским предметам. Тщательно разработанным примером такого типа анализа является работа профессора Райла «Понятие сознания» (Лондон, 1949). Краткое упоминание об этой работе в рамках данной статьи было бы несправедливым по отношению к ее автору. Одна из основных задач книги – показать, что высказывания, с помощью которых люди обычно описывают психическую деятельность, могут быть объяснены без того, чтобы подразумевался картезианский дуализм. В книге много детальных и важных анализов. Здесь я хотел бы привлечь внимание только к одному направлению мысли. Абсолютно корректно, отмечает автор, говорить об университете (Оксфорда); но если иностранный посетитель после того, как ему покажут все оксфордские колледжи, попросит показать ему сам университет, его просьба будет означать, что он не понимает, как используется это понятие. Поскольку данный термин, хотя его использование совершенно оправдано, не обозначает предмет того же рода, как, допустим, термин «колледж Святой Магдалины». То есть существует здание (в действительности даже группа зданий), известное как колледж Святой Магдалины, но не существует сравнимого с ним здания под названием «университет». Сходным образом, хотя вполне правильно говорить о «сознаниях», не существует сознания самого по себе, вне определенной психической деятельности: этот термин не обозначает скрытую сущность. Очевидно, что подобная форма рассуждений выходит далеко за пределы простой критики картезианского дуализма как такового. Итак, ясно, что анализ такого типа требует принять во внимание экстралингвистические данные. (Профессору Райлу, разумеется, прекрасно известно об этом.) То же самое справедливо в отношении большой части лингвистического анализа. Поскольку аналитик выясняет «истинное» значение пропозиций. Если он спрашивает о значении слова, его интересует не словарное объяснение данного слова или то, что понимает под этим словом тот или иной индивид, является ли он философом или нет (хотя это не вполне ясно относительно тех аналитиков, которые обращаются к «обыденному языку»), а «истинное» значение слова. Ответ на этот вопрос не может быть получен без привлечения экстралингвистических данных. Следовательно, анализ не может быть отождествлен с чистой речевой деятельностью. Рассел в «Значении и истине» верно замечает, что «существует тенденция, особенно среди логических позитивистов, относиться к языку как к независимой области, которая может изучаться без обращения к внелингвистическим явлениям», и добавляет, что это верно лишь для ограниченной сферы. Можно попробовать прояснить это на следующем примере. Различие между вещью, ее качествами и модификациями конкретно выражается в высказываниях обыденного языка. Однако, когда философ намеревается анализировать значение таких высказываний, он хочет обнаружить их истинное значение, а это предполагает рассмотрение фактов, которые ими описываются. Может быть сказано, что эти замечания справедливы, но тривиальны. Поскольку, хотя аналитик и говорит о «лингвистическом анализе», он не отрицает, что в своей работе уделяет большое внимание экстралингвистическим фактам и явлениям. Однако по следующей причине я не думаю, что это тривиально. Когда философ анализирует, например, каузальные высказывания и спрашивает об истинном значении термина «причинность» или когда он анализирует экзистенциальные высказывания, он делает тот же самый вид работы, который традиционно был известен как «метафизический анализ», или «онтология». Ибо, как мы уже видели, его деятельность лишена чисто речевого характера. Одной из причин, по которой современный аналитик говорит о «лингвистическом анализе», является, возможно, то, что для него слово «метафизика» означает исследование сущностей, которые превосходят любой возможный опыт; и, используя термин «лингвистический анализ», он стремится подчеркнуть тот факт, что каждому известно, что существует такая вещь, как причинность, и что это знание выражено в высказываниях обыденного языка. Философ не обнаруживает, что существуют причинные отношения: нам всем известно, что они существуют. Но одно дело знать о существовании причинных связей и совсем другое – анализировать природу причинности или значение утверждения о том, что одна вещь является причиной другой. Такой анализ является работой философа, и, если он проясняет понятие, уже выраженное в конкретных высказываниях обыденного языка, его деятельность обозначается как «лингвистический анализ». И в таком смысле использование термина оправдано, то есть постольку, поскольку он привлекает внимание к тому обстоятельству, что аналитик исследует предпосылки и значение языка, которым мы все пользуемся. Однако использование этого термина может также вводить в заблуждение. Аналитик склонен утверждать, будто философия есть «вопрос выбора слов», умалчивая, что язык не есть раз и навсегда данная вещь. То, что называется обыденным языком, выражает или может выражать простой повседневный опыт людей. И анализировать значение и предпосылки обыденного языка означает анализировать предпосылки простого опыта. Верно, что такой опыт выражается в языке и делается общим достоянием до того, как он становится предметом размышлений философов и употребление термина «лингвистический анализ» привлекает внимание к этому обстоятельству. Однако он стремится замаскировать тот факт, что они занимаются работой, аналогичной аристотелевскому анализу причинности в «Метафизике». Аналитик, несомненно, ответит, что он не отрицает аналогии, но предпочитает использовать термин «лингвистический анализ», с тем чтобы отличить такой вид метафизического анализа от «метафизики» в том смысле, в каком он, аналитик, понимает это слово. В конце концов, является ли лингвистический анализ философски нейтральным, в том смысле, что он не имеет в качестве предпосылки какой-либо определенной философской позиции? Для ответа на вопрос необходимо провести некоторые различия. Те, кто редуцирует философию к «лингвистическому анализу», полагают, что задача философа состоит в том, чтобы определять значение высказываний, а не их истинность или ложность. И в этом отношении данная позиция может быть названа «позитивистской» в широком смысле этого слова. Но «позитивизм» в узком смысле не является необходимостью. Большинство британских аналитиков не воспримут, я полагаю, стремление избавиться от метафизических проблем и высказываний априорным способом при помощи неопозитивистского критерия значения. Они признают, что мы просто не можем исследовать лишенность их значения до того, как они были высказаны. Но признание этой разумной точки зрения делает очевидной разницу между теми аналитиками, которые принимают чисто эмпиристическую позицию, и теми, кто не делает этого. Например, когда нужно проанализировать высказывания, в которых термин «причина» относится к трансцендентному Бытию, многие аналитики проводят анализ с таких позиций, что ясно, что он для них связан с чистым эмпиризмом. И феноменалистический анализ сознания и материальных предметов, о котором я говорил выше, также очевидно связан с эмпиризмом. В этом причина того, что левое крыло аналитиков называет себя «логическими эмпиристами»[4 - Трудно определить смысл слова «логический» в этом контексте. Но одной из причин для его использования является, по моему мнению, желание различить современный эмпиризм и эмпиризм Дж. Ст. Милля, который пытался интерпретировать математические и логические пропозиции как эмпирические гипотезы, от чего сейчас полностью отказались.], или «радикальными эмпиристами», названия, которые, в общем, они предпочитают наименованию «логические позитивисты», или «неопозитивисты». 5 Нынешняя атмосфера тотального критицизма порождает своеобразную застенчивость, проявляющуюся в нежелании публиковать работы, содержание которых может быть поставлено под сомнение с господствующих позиций. Следует, однако, отметить позитивные сдвиги в ряде областей философии. В моральной философии, традиционно любимой теме английских философов, заметно возрождение стремления связать этику и рациональность в противовес неопозитивистскому отнесению этических высказываний к сфере эмоционального. Поэтому, хотя профессор С. Тулмин в своей работе «Исследование места разума в этике» (1950) ясно говорит о справедливости взглядов Айера, он склоняется к телеологическому взгляду на этику. Профессор Р. Брейтуйэт (род. в 1900 году), который называет себя «логическим эмпиристом», недавно защищал телеологическую интерпретацию этики. В области философии следует отметить его работу «Научное объяснение» (1953). Политическая философия в последние годы углубилась по понятным причинам в исследование оснований и идеалов демократического государства. Атака на тоталитаризм, вызвавшая оживленную дискуссию по причине содержащихся в ней описаний политических теорий Платона и Гегеля, содержится в книге профессора К. Поппера (род. в 1902 году) «Открытое общество и его враги» (1945). В области философии истории следует, прежде всего, отметить «Постижение истории» в 6 томах (1934–1939) профессора А. Тойнби (род. в 1889 году), однотомное извлечение из которого появилось в 1946 году. «Идея истории» профессора Р. Коллингвуда (1889–1943) была посмертно опубликована в 1946 году. 6 Из сказанного ясно, что философская ситуация в Англии сильно отличается от того, что происходит во Франции, Германии и Италии. В частности, экзистенциализм слабо распространен в английских университетах. Что касается марксизма, то есть профессора-марксисты, однако, в основном, на нефилософских факультетах. Философы в целом ощущают, что марксизм есть нечто неприемлемое с лингвистической точки зрения. К тому же они испытывают мало симпатии к философии, служащей нефилософским целям. Современная философия в Англии все больше замыкается в себе. Большая часть повседневной работы затрагивает такие темы, которые неинтересны обычному читателю, или она проведена таким образом, что даже хорошо образованному читателю трудно следить за ходом рассуждений. Поскольку, хотя аналитики и сделали своего рода культ из использования простого языка и обычных слов, возникающая в результате видимость простоты часто поверхностна: в действительности лингвистический анализ требует высоко изощренной техники. Сочетание (встречающееся не так уж редко) видимой тривиальности предмета обсуждения и в высшей степени утонченной техники ведет к разрыву между философией и жизнью. Внимание к человеческой жизни и опыту, а также к исторической ситуации, столь свойственное отдельным ветвям экзистенциализма, совершенно не характерно для лингвистического анализа. Действительно многие аналитики специально подчеркивают академический аспект философии и максимальную удаленность от «человеческих проблем». С другой стороны, следует признать, что аналитикам удалось выдвинуть высокий стандарт аналитического мастерства, точности выражения и элиминации расплывчатого языка и бессодержательного мышления. Они совершенно справедливо борются с использованием непонятных слов как своего рода магических заклинаний, которое можно встретить в трудах некоторых философов. Более того, критика метафизики, сформировавшая негативный аспект современной философии, в состоянии оказать и позитивное влияние. Поскольку она может побудить метафизиков к более глубокой рефлексии о природе метафизики и о статусе и интерпретации метафизического языка и метафизических принципов. Нежелание аналитиков выписать лекарства от мировых болезней также имеет свою позитивную сторону. Философия, несомненно, глубоко связана с человеческой жизнью, но многие аналитики, кажется, не замечают этого факта. Хотя, вероятно, разделяют скептицизм относительно мудрости профессоров философии в качестве советчиков для премьер-министров. Современные позитивисты обладают б ольшим здравым смыслом, чем Огюст Конт. В этой статье я не обсуждал общие социологические и культурные причины господства одного типа философии в Англии, США и Скандинавии и других типов в странах континентальной Европы. В частности, я не говорил о колоссальном влиянии развития конкретных наук и нашей технической цивилизации. Очевидно, что по этим вопросам можно сказать очень многое. Однако я поставил перед собой задачу дать общий очерк того типа философии, который сейчас доминирует в Великобритании. Глава 2 Некоторые размышления о логическом позитивизме Не требуется глубокого знакомства с историей философии для того, чтобы понять, что философия никогда не развивается в абсолютной изоляции от других элементов культуры. Философия Платона, несомненно, испытала влияние общей культурной ситуации, в которой он родился и вырос. На нее также воздействовал платоновский интерес к математике. Единственной науке, достигшей сколько-нибудь заметного развития в греческом мире. Направление аристотелевской мысли сформировалось под влиянием его логических исследований. Политическую теорию Платона и Аристотеля следует рассматривать в непосредственной связи с современной им политической жизнью Греции. Средневековая философия не может быть понята вне ее связи с теологией: именно христианская теология создавала тот интеллектуальный фон и атмосферу, в которой философствовали философы. Можно вполне обоснованно утверждать, что именно теология в значительной мере ставила перед философией проблемы и выступала в роли оплодотворяющего начала. В современную эпоху, то есть в период после Возрождения, во все возрастающей степени подоплекой философии становятся эмпирические науки, достигшие изумительных успехов после первопроходческой работы великих ученых Ренессанса. В действительности отдаленные предпосылки возникновения более поздней картины мира можно разглядеть уже в XIV столетии. Когда такие философы, как Жан Буридан и Альберт Саксонский, отвергали аристотелевскую теорию движения и принимали теорию импетуса Филопона, они подготавливали почву для представления о мире как системе движущихся тел, в которой импетус, или энергия, передается от одного тела к другому, а общее количество энергии остается при этом постоянным. Причиной движения, или энергии, назывался Бог; но раз запущенная, выражаясь упрощенно, машина начала работать механически. Поскольку небесные тела, например, не встречают сопротивления, то для их движения вполне достаточно первоначального импульса, сообщенного им Богом, и нет необходимости постулировать существование каких-либо Умов сфер. Принцип экономии может быть применен к утверждавшимся Аристотелем умам. При таком рассмотрении можно сказать, что трактовка проблемы движения в XIV веке прокладывала путь новой космологии, наподобие той, что изложена в философии Декарта. Для решения общей задачи этой главы нет необходимости подробно рассматривать влияние отдельных наук на философии в Новое время: достаточно отдавать себе отчет в том влиянии, которое оказали математика и динамика на картезианскую философию, а развивающаяся историческая наука на гегельянство, биология, в широком смысле слова, на Бергсона, социология и развитие экономической теории на марксизм, а также во влиянии новейшей физики на такого философа, как Уайтхед. В то же время не следует упускать из виду влияние общей исторической и социальной ситуации на философов и их мышление. Политические теории Гоббса и Локка, например, и взгляды на этот вопрос позднего Гегеля должны интерпретироваться в связи с той исторической ситуацией, в которой этим философам приходилось работать. Немецкое романтическое движение повлияло на послекантовский немецкий идеализм. Современный идеализм также связан с современной духовной атмосферой, хотя следует помнить о том, что влияние духовной атмосферы на философа не всегда позитивно, часто оно может вызвать сильную отрицательную реакцию. Но чтобы была реакция, должно быть и влияние. В нашу задачу не входит также пробудить интерес к чисто релятивистской интерпретации философии и ее развития. Не следует быть слепым к историческим фактам, боясь навлечь на себя обвинение в релятивизме. Я думаю, что, если на принятие данным философом какой-либо частной теории повлияли нефилософские обстоятельства, это не означает того, что мы не можем поднять вопрос, является ли сама эта теория истинной или ложной или частично истинной и частично ложной. Действительным основанием для этих общих замечаний, касающихся развития философии, было желание показать, что, если некто собирается дать частичное объяснение распространению неопозитивистского мировоззрения в Англии и некоторых других странах, привлекая факторы, которые сами по себе лежат вне философии, он не пытается описать логический позитивизм таким способом, каким он не готов описывать и другие философии. С другой стороны, если кто-либо применительно к другим философиям способен распознать влияние нефилософских факторов, следует ожидать, что он будет действовать таким же образом в отношении логического позитивизма. Нет оснований думать, что последнее является исключением. Такой вид рассуждений не является также умалением философии. В конце концов, было бы чрезвычайно странно, если бы различные элементы человеческой культуры не оказывали бы влияния друг на друга. И если кто-либо признает влияние нефилософских факторов на философию, это не означает, что он отрицает влияние философии на другие элементы человеческой культуры. В данном случае нет одностороннего движения. Я уже говорил об удивительном росте и развитии эмпирических наук в современную эпоху. Расцвет эмпирических наук является, несомненно, одной из важнейших черт послеренессансного мира. В то же время, если кто-либо сравнит развитие эмпирических наук и развитие спекулятивной философии в современную эпоху, у него может легко создаться впечатление, что в то время, как первые постоянно прогрессируют в своем развитии, вторая не демонстрирует ничего подобного. Очень легко и даже естественно сделать следующее заключение. Научные теории и гипотезы действительно меняются; но по большому счету это прогресс эмпирического знания; и гипотезы, которые позднейшими учеными были определены как обладающие ограниченной применимостью или даже неверные, тем не менее часто оказывались плодотворной основой для выработки более содержательных и точных гипотез. В некоторых случаях спекулятивные философы предлагали гипотезы, которые позднее были эмпирически подтверждены, в некоторой форме по меньшей мере[5 - Например, гелиоцентрическая гипотеза как противоположная геоцентрической.]; но в этих случаях истинность гипотезы была установлена не путем философской спекуляции, которая часто рождает гениальные идеи, а при помощи методов ученых-эмпириков, которые оказываются в состоянии подтвердить гипотезу немедленно или постепенно. Прогресс в знании обязан, следовательно, больше науке, чем спекулятивной философии. И если кто-либо обратится к не проверяемым эмпирически теориям спекулятивных философов, он обнаружит последовательность глубоко личностных интерпретаций мироздания, истинность или ложность которых не может быть установлена. Они могут иметь определенную ценность, выражая поэтические и эмоциональные впечатления от мира и служа для своих авторов и сходно мыслящих индивидов основой синтеза их эмоциональной жизни. Но это не означает, что они представляют собой «знание». Если мы ищем фактического знания, нам следует обратиться к науке. Причина постоянного появления новых метафизических систем заключается в том, что человек есть нечто большее, чем холодный и бесстрастный наблюдатель, но даже если метафизическая спекуляция так же неизбежна, как и лирическая поэзия, это не означает, что та или другая могут дать нам знание о мире. Следующее обстоятельство, которое необходимо учесть, если мы стремимся понять, как возникло мышление логического позитивизма или, возможно, даже как возникла интеллектуальная ситуация, благоприятная для возникновения логического позитивизма, есть колоссальный рост прикладных наук в недавнее время и его влияние на то, чтобы сделать возможной нашу индустриализированную и технократическую цивилизацию. Я говорю в данном случае о «массах», которые живут в высоко индустриализированных и материально развитых обществах. Эти люди вполне осознают большие преимущества, предоставленные им и обществу в целом прикладными науками. Они плохо представляют себе природу научных гипотез или условный характер многих научных понятий; но они отчетливо представляют себе практические выгоды прикладной науки и привыкли видеть в науке средство для ответа на все жизненные загадки. Философские теории и спекуляции о мире кажутся им, если они вообще когда-либо думают о подобных теориях, просто безвредным времяпрепровождением; ведь они ничего не решают и не производят ощутимых результатов. Если нам нужны ощутимые результаты, то необходимо обратиться к ученым, и именно подобные результаты станут критерием действительного знания о мире. Обычные люди не думают о том, чтобы поставить под вопрос утверждения ученых, поскольку наукой доказана их обоснованность, но никому не приходит в голову безоговорочно принять утверждения теологов или философов. Откуда им известна истинность того, о чем они говорят? Единственным доказательством их утверждений могло бы быть научное доказательство, но мы не наблюдаем ничего подобного. Я полагаю, что необычайное развитие эмпирической науки, огромная и ощутимая выгода, доставленная цивилизации прикладными исследованиями, дали науке ту степень престижа, которой она сейчас пользуется, во много раз превосходящую влияние философии, а также теологии. Этот престиж науки, производя впечатление, что все, что может быть познано, может быть познано только с ее помощью, создал атмосферу или интеллектуальный климат, который отразился в логическом позитивизме. Прежде философия рассматривалась как «служанка теологии»: теперь она становится «служанкой науки». Если все, что может быть познано, может быть познано научными средствами, что может быть более разумным для философа, как не посвятить себя анализу значения определенных терминов, используемых учеными, и исследованию предпосылок научного метода? Философ не увеличит человеческое знание в смысле расширения фактического знания о реальности; ему остается роль прихлебателя, хотя и полезного, проясняющего значение терминов и показывающего, что они означают в терминах непосредственного опыта. Вместо того чтобы служить теологу, философ будет служить ученому, поскольку наука заменила теологию в общественном мнении. Поскольку наука не принимает в расчет Бога в своих исследованиях и в действительности не может принять его в расчет, поскольку Бог не может быть объектом исследования с помощью научных методов, то и философ не будет считаться с Богом. Что касается человеческого существования после смерти, то философ будет стремиться рассматривать эту проблему с точки зрения ее эмпирической верифицируемости, в контексте критического исследования данных спиритуализма и психических исследований. Прежде чем двинуться дальше, я хотел бы особо подчеркнуть, что далек от мысли, будто все философы, которые в большей или меньшей степени разделяют позицию логического позитивизма, являются материалистами. Некоторые их них являются верующими христианами. Однако последние делают ударение на слове «вера», они скажут, что «верят», хотя и не знают, что предметом их веры является, например, Бог. В любом случае существование логических позитивистов, готовых поверить в реальности, действительность которых не может быть верифицирована, не изменяет того факта или того, что кажется мне фактом, а именно, что почва, на которой возникла ментальность, благоприятная для возникновения логического позитивизма, была подготовлена развитием эмпирических наук, которое является характерной чертой современной эпохи. Одной из проблем современной культуры является соединение технической индустриализованной цивилизации с религиозной верой, художественной чувствительностью и восприятием моральных ценностей, но только сумасшедшие могут стремиться к разрушению машин и возвращению назад в леса. Однако несомненным является то обстоятельство, что развитие эмпирических наук создало критическое отношение к метафизике и религии. В XIX веке много говорилось о конфликте между религией и наукой. Теперь мы понимаем, что между наукой и религией не существует и не может существовать никакого конфликта, ибо нет верифицированного научного утверждения, которое противоречило бы богооткровенной догме. Нас более не смущают видимые несогласованности между научными теориями и книгой Бытия; поскольку, с одной стороны, мы лучше понимаем теперь природу научных теорий и, с другой стороны, каждый здравомыслящий человек признает, что Библия не предназначена для того, чтобы служить карманным справочником по астрономии или какой-то другой ветви науки. Однако несомненно, что развитие нашей технической цивилизации, направляемое главным образом экономическими ценностями, сформировало тип сознания, которое «естественно» закрыто для трансцендентного, для метафизики и теологии. Позитивизм, являясь, с одной стороны, порождением такого типа мышления, с другой стороны, способствует его укреплению. Я, однако, не утверждаю, что логическим позитивизмом следует пренебрегать, считая его простым следствием определенного типа мышления, сформированного тем, что некоторые любят называть «буржуазной цивилизацией». Логический позитивизм шире такого представления. Я уже говорил, что связь философии с нефилософскими факторами не означает невозможности поднять вопрос об истинности или ложности рассматриваемых систем. В конце концов, такое большое число людей с незаурядными интеллектуальными способностями никогда бы не принадлежали к определенному философскому движению или методу, если бы у них не было достаточных философских оснований поступать таким образом. Я стремлюсь показать, таким образом, почему серьезные философы причисляют себя к направлению, которое порывает с большей частью того, что традиционно относилось к философии. Разговор о логическом позитивизме обычно начинают с различия между аналитическими и эмпирическими или синтетическими высказываниями. Первые характеризуются как достоверные, но не сообщающие информации о мире или существующих вещах. Если я говорю «Сумма углов треугольника равна 180 градусов», я не утверждаю, что существует какой-либо предмет, который может быть обоснованно назван треугольником, для истинности моего высказывания также нет необходимости в том, чтобы какой-либо треугольник существовал. Я просто утверждаю, что с необходимостью следует из определения треугольника. Поэтому все пропозиции формальной логики и чистой математики называются «аналитическими» или чисто «формальными». Их иногда называют «тавтологиями», в том смысле, что они устанавливают формальное значение точных определений. Здесь мне хотелось бы сделать два замечания. Первое заключается в том, что такое различение само по себе тривиально и не изобретено логическими позитивистами. Во-вторых, то, что логические позитивисты рассматривают высказывания формальной логики и чистой математики как аналитические и достоверные, означает, что говорить о логическом позитивизме как «абсолютном эмпиризме» можно только с оговорками. Однако, если оставить в стороне отношение логических позитивистов к формальной логике и чистой математике, можно сказать, что они придерживаются «радикального эмпиризма». С моей точки зрения, этот эмпиризм одновременно и сила, и слабость логического позитивизма. Эмпиризм всегда занимает сильную позицию, поскольку единственной позицией, приемлемой для здравого рассудка, является позиция Локка, утверждающая, что все приобретаемое нами нормальным путем знание существующей реальности некотором образом основано на чувственном восприятии и интроспекции. Локк не исключал, конечно, метафизику, напротив, он сам был метафизиком в собственном умеренном варианте. Но он настаивал в определенном знаменитом пассаже «Опытов», что «все эти возвышенные мысли, проникающие за облака и достигающие уже самих небес, развиваются и возникают в этом мире», а именно в чувственных впечатлениях и рефлексии над нашими ментальными операциями. Я не говорю, что эмпиризм Локка является адекватным подходом к человеческому знанию; однако я, разумеется, полагаю, что это здравый взгляд. Чего все же не осознавал Локк и что осознали последующие эмпиристы, так это то, что принципы эмпиризма могут быть обращены против той метафизики, которую принимал Локк. Сила и воздействие логического позитивизма связаны в большой мере с тем обстоятельством, что он кажется серьезно принимающим эмпиризм; а эмпиризм, разумеется, никоим образом не охватывая всей британской философской традиции, все же конгениален английскому складу ума. Если мы принимаем эмпиризм, то кажется, что в отношении каждого экзистенциального высказывания мы должны спрашивать, что оно означает применительно к опытным данным. Например, если идея «причины» возникает в зависимости от опыта или, чтобы выразить это иначе, если термин «причинность» означает данное в опыте отношение, возникает вопрос, что есть такого в опыте, что позволяет возникнуть понятию причинности, или что означает «причинность» применительно к данным опыта. Показывает ли рефлексивный анализ, что мы говорим о причинном отношении между двумя явлениями, когда мы наблюдаем регулярное следование одного явления за другим подобным образом. Почему появление первого позволяет нам с большей или меньшей степенью вероятности предсказать появление второго? Если так, то «причинность» есть термин, который обозначает отношение между наблюдаемыми явлениями, отношение регулярного следования, позволяющее нам делать предсказание. Но если причинность означает именно это, то есть если она обозначает отношение между наблюдаемыми явлениями, она не означает отношения между всеми наблюдаемыми явлениями и чем-то, что не является наблюдаемым явлением. Возможно, что мы естественно склонны расширять использование принципа причинности и применять его вне сферы отношений между наблюдаемыми явлениями, но такое употребление не может быть теоретически обосновано, если причинное отношение означает отношение именно между наблюдаемыми явлениями. Такой феноменалистический анализ порывает, конечно, со значительной частью классической метафизики. Если мы хотим применить принцип причинности к ненаблюдаемым явлениям, мы, если предшествующий анализ был правилен, неправильно пользуемся языком. Я лично не думаю, что метафизик, говоря о «причине», имеет в виду то же самое, что и позитивист. Когда они обсуждают понятие причинности, они часто говорят о противоположных вещах; но если минимизировать деятельность сознания и рефлексивную работу интеллекта и если, исходя из принципов эмпиризма, попытаться проинтерпретировать наши идеи в терминах «чувственных данных», феноменалистический анализ причинности покажется исключительно разумным. Более того, в пользу такого анализа говорит тот факт, что ученые, по крайней мере, могут прекрасно работать на основе такого представления о причинности. Если физик говорит о субатомной неопределенности, он подразумевает, что мы не в состоянии предсказать поведение электрона в определенных связях. Если, в таком случае, все, что он имеет в виду под причинностью есть регулярное следование, позволяющее нам делать предсказания, он имеет право сказать, что принцип причинности не применим в связи с этим, при условии, что он имеет большие основания думать, что непредсказуемость в вопросе есть «принципиальное», что бы ни иметь под этим в виду. Это никак, по моему мнению, не отразится на метафизическом представлении о причинности, которое как таковое относится больше к существованию, чем к поведению; однако я полагаю, что притязание феноменалистического анализа причинности на признания абсолютно адекватным анализом может легко вызвать впечатление обоснованного эмпирическими науками. И в этом смысле может показаться, что эмпирическая наука предоставляет поддержку исключению метафизики классического типа. Далее следует заметить, что отношение конечного бытия к бесконечному не может быть в точности тем же самым, что и отношение зависимости между двумя наблюдаемыми явлениями: первое есть, ex hypothesi, нечто уникальное. Поднять в связи с этим вопрос об употреблении терминов или о проблеме языка, как то делается логическими позитивистами, вполне законно. Но трудность, связанная с языком или употреблением терминов, и связь этой трудности с принципами эмпиризма могут быть более заметны, я думаю, на примере такого метафизического утверждения, как «Бог любит нас». Чем является или что означает любовь, познается через опыт. Вопрос, следовательно, состоит в том, что означает «любовь» в данном утверждении. Означает ли это, что Бог испытывает по отношению к нам чувства, подобные тем, что испытываем мы, когда любим кого-либо? Очевидно, нет, потому что у Бога не может быть «чувств»; и было бы чистым антропоморфизмом думать о Боге как испытывающем какое-то чувство, когда рождается человек. Означает ли это, что Бог желает нам блага? Если так, возникает сходная трудность. Термин «желание» означает нечто переживаемое, прежде всего наше собственно желание, а также, интерпретированное по аналогии, желание других людей. Приписываем ли мы Богу желание именно в этом смысле? Единственным ответом может быть – нет. В каком же смысле тогда? Если все, что мы испытываем в этой связи, есть человеческое желание и если термин «желание» означает человеческое желание (и что еще он может означать, если мы не испытываем никакого другого желания?), употребление слова «желание» применительно к Богу ведет нас либо к антропоморфизму, либо к использованию термина без значения. Но термин без всякого значения есть не имеющий значения термин; и тогда утверждение, что Бог желает нам блага, будет лишено значения. То обстоятельство, что оно кажется имеющим значение, может быть прекрасно объяснено тем фактом, что произнесенное в определенных обстоятельствах оно имеет функцию выражения и пробуждения определенной эмоциональной реакции. Если няня говорит ребенку, что, если он сделает что-то, Бог «будет злиться», не следует думать, что няня имеет в виду, что Бог испытывает то, что мы называем «злость»: можно сказать, что она хочет воздействовать на эмоции так, чтобы ребенок не стал действовать неодобряемым образом. Следовательно, утверждения, делаемые в проповеди, например, могут иметь «эмоциональное значение», даже если в другом смысле они «не имеют значения», то есть не могут быть интерпретированы в терминах данных опыта. Нет необходимости уточнять, что очерченный выше взгляд на метафизические суждения не является моим собственным взглядом, моей задачей было показать, каковы вероятные следствия трактовки метафизических утверждений как «не имеющих значения». Далее, сказанное мной показывает, я думаю, что проблема языка вовсе не является излишним усложнением философских предметов; это реальная проблема. В своей статье «Возможность метафизики» я различил субъективное и объективное значение. Например, утверждая «Бог разумен», теистический метафизик не может указать объективного значения в том смысле, что он не может сказать нам, что есть Божественный разум сам по себе. Под «субъективным значением» я понимаю значение в сознании говорящего, которое он может выразить. (Важно понимать, что я не использую здесь слово «субъективный» как синоним не имеющего объективной референции.) Субъективное значение утверждений, относящихся к существующим реальностям, превосходящим обычный непосредственный опыт, имеет аналогический характер. Естественно, аналогический язык всегда страдает определенной неточностью, и задача теистического метафизика состоит в том, чтобы таким образом прояснить «субъективное» значение его утверждений, то есть насколько возможно приблизиться к адекватному «объективному» значению этих утверждений. Нам приходится использовать «человеческий язык», потому что у нас нет иного языка, и человеческий язык не приспособлен для того, чтобы точным образом передавать то, что лежит вне сферы нашего обычного опыта. Мне представляется, что логические позитивисты интерпретируют значение однообразно без достаточного на то основания. Однако я охотно признаю, что проблема «значения» является действительной проблемой, не имея ничего общего с пустой игрой слов. Что касается этических утверждений, то, должен признаться, мне трудно представить, как можно с достаточной степенью правдоподобия утверждать, что такие утверждения «не имеют значения» или, более точно, имеют только «эмоциональное значение». Было показано, что этические утверждения не могут быть лишены значения, поскольку мы можем что-либо доказывать и доказываем, только принимая во внимание правильность или ложность наших действий. В связи с этим отмечалось, что все, о чем мы спорим, относится к проблеме, а не к ценностной оценке. Мы можем, например, обсуждать, получит ли та или иная линия поведения определенные результаты, но это не обсуждение этической проблемы, если мы не считаем просто, что «правильный» означает производящий определенные следствия. Но даже если два человека различаются в своей оценке хороших или дурных следствий, спор между ними возможен только при наличии согласия о более общих ценностных оценках. Если двое согласны, что все последствия типа t дурны, то возможно обсуждать, относится ли выбранный набор следствий к типу t. Однако это вопрос классифицирования эмпирических фактов, а не спор о ценностях. В конечном итоге два человека будут либо отличаться по поведению, или они будут отличаться в своей оценке вопроса таким образом, что ни один из них не может доказать другому свою правоту. Если Джон говорит, что доктор, дающий смертельную дозу лекарства пациенту, страдающему от неизлечимого рака, совершает убийство, а Джеймс утверждает, что это акт милосердия, спор возможен, если они согласны относительно того, что понимать под убийством. Тогда им остается лишь установить, подпадает ли эвтаназия под определение убийства. Однако, если они расходятся в понимании убийства, спор вряд ли возможен. Джон может пытаться «убедить» Джеймса, взывая к его чувствам, или Джеймс может пытаться оскорбить Джона, упрекая его в «жестокосердности», однако воздействие на эмоции или оскорбление не является доказательством, даже если оно часто сводится к этому. То обстоятельство, что обсуждение этических проблем часто сводится к чистой риторике или взаимным оскорблениям, свидетельствует в пользу того взгляда, что ценности, говоря языком Юма, скорее чувствуются, чем мыслятся. Это звучит правдоподобно и, возможно, является таковым до некоторой степени, но, по-моему, вполне очевидно, что для того, чтобы любой спор был результативен, у диспутантов должны быть общие посылки. Необходимость общих посылок не принадлежит исключительно области этики. Мне кажется, что действительной причиной, по которой логические позитивисты объявляют этические суждения не имеющими значения, является то, что они не могут быть верифицированы. Мы не можем вывести из них эмпирически верифицируемые предложения наблюдения. Однако это означает сказать чуть больше, нежели просто утверждать, что суждения этики не принадлежат к суждениям эмпирических наук. Кто утверждает противное? Мы снова сталкиваемся с лежащим в основе допущением, что все, что может быть познано, может быть познано при помощи науки. Мне хотелось бы привлечь внимание к неясному употреблению слова «эмоциональный», или «эмотивный», некоторыми логическими позитивистами. Если можно обоснованно говорить о чувстве удовольствия или чувстве боли, то может показаться, что говорить о чувстве моральных ценностей означает употреблять слово «чувство» по аналогии. Почему бы не говорить о «воспринимании» моральных ценностей? Если восклицание «Ой!», когда я втыкаю булавку себе в палец, есть эмоциональное высказывание, то утверждение типа «Мне следует быть добрее к X» может быть названо эмоциональным высказыванием по аналогии, если его вообще корректно так называть. Если мы можем корректно говорить о «чувстве» ценностей, нам необходимо признать, я думаю, что в данном случае мы говорим об особом виде чувства; и было бы желательно учитывать эту разницу применительно к тому, что мы сказали об этических утверждениях. Объединение как имеющих «эмоциональное значение» всех высказываний, претендующих на то, чтобы быть информативными, которые в то же время не могут быть эмпирически верифицированы, указывает либо на слишком бесцеремонное обращение с такими высказываниями, либо на неудовлетворительную практику анализа. К тому же достаточно странны утверждения некоторых философов, которые высказывают проницательные мысли о ценности личности, ценности свободы, в то время как из их феноменалистического анализа и бихевиористского описания человека можно сделать заключение, что ни личность, ни человеческая свобода не имеют никакой ценности. Я упомянул «эмпирическую верификацию». Как известно, логические позитивисты утверждают, что «эмпирическая верификация» является критерием осмысленности высказываний, претендующих на то, чтобы сообщать информацию о существующей реальности. Тут же возникает вопрос, как следует понимать «эмпирическую подтверждаемость». Допустим, я утверждаю, что Бог существует. Теперь я должен показать, что это утверждение эмпирически подтверждаемо, получив из него предложение наблюдения, то есть некоторое предложение, которое эмпирически проверяемо, по крайней мере в принципе. Допустим, я отвечу: «Если Бог существует, тогда в мире будет порядок». В этом случае мы можем убедиться, существует ли в мире порядок. Следует отметить, что я не предполагаю, что из утверждения о существовании Бога логически следует утверждение о существовании порядка в мире. Причина, по которой я вывожу утверждение о том, что в мире существует порядок, из утверждения о существовании Бога, в том, что если мы рассматриваем философское знание о Боге, то я прихожу к познанию Бога через размышление о некоторых аспектах или факторах эмпирической реальности. Предлагая затем, что моим философским основанием для принятия существования Бога является размышление о порядке в мире, я могу предложить утверждение о том, что в мире существует порядок как эмпирически проверяемое утверждение, которое выводимо (не логически, но с точки зрения эмпирического происхождения наших идей о реальности) из утверждения, что Бог существует. Для оппонента, разумеется, остается возможность сказать, что нельзя обоснованно переходить от наличия порядка в мире к существованию Бога, но мы сейчас обсуждаем лишь проблему осмысленности высказываний. Если логический позитивист согласится принять такую интерпретацию эмпирической верификации, то у нас нет оснований спорить с ним. В действительности логический позитивист совершенно прав, требуя получения эмпирически наблюдаемых утверждений. И он прав потому, что человеческое знание о мета-феноменальном должно получаться из размышлений о феноменальном и не может быть получено другим способом. Однако ригористичные позитивисты не примут моего понимания эмпирической верификации. Некоторые скажут: все, что я имею в виду, утверждая: «Если Бог существует, то в мире есть порядок», сводится к тому, что в мире есть порядок. То есть значение исходного метафизического утверждения идентично значению предложения наблюдения, выводимому из него. Откровенно говоря, это заключение кажется просто ложным. Утверждать, что существует бытие, ответственное за существование порядка, не есть то же, что утверждать существование порядка. Другой способ огорошить метафизика заключается в том, чтобы спросить у него, какая разница в том, утверждается или отрицается его тезис. Например, если метафизик утверждает, что абсолютное Бытие существует, его могут спросить, какая разница для мира в том, существует или не существует абсолют. Мир останется тем же в обоих случаях. Здесь, как мне кажется, можно распознать влияние эмпирических наук, о котором я говорил выше. Считается, что функция научной гипотезы состоит в том, чтобы предсказывать будущий возможный опыт. Отсюда выводится заключение, что для того, чтобы быть значимыми, метафизические суждения должны выполнять сходную функцию. Перед лицом такого отношения метафизик, я думаю, может попытаться ответить на требования позитивиста. Скорее всего, он будет утверждать, что его высказывание о существовании абсолютного Бытия не подразумевает предсказания чего-либо, а стремится объяснить что-то, а именно: существование конечных существ. Его оппонент, несомненно, спросит его, что он имеет в виду под объяснением, и будет оспаривать обоснованность метафизических «принципов» или, может быть, интуиции. Однако вопрос об обоснованности метафизических выводов перемещает нас за пределы логического позитивизма. В заключение мне хотелось бы повторить сказанное в начале о том, что сила логического позитивизма коренится в его эмпиризме. Благодаря психологическим и эпистемологическим фактам проблема, например, значения метафизического языка является действительной проблемой; и это так же верно, как и то, что ее следует обсуждать в первую очередь. С другой стороны, огромной слабостью логического позитивизма является то, что он так тесно ассоциируется с влиянием определенного склада ума, характерного для нашей индустриализированной и технократической цивилизации. В Англии чрезвычайно трудно избежать влияния такой интеллектуальной атмосферы; и я не могу избавиться от мысли, что в этом причина того, что многие из тех, кто не причисляет себя к логическим позитивистам, все же испытывают к ним определенную симпатию. Но если человеческая культура не хочет опуститься до бесплодной дикости материализма, важно помнить, что существуют другие уровни опыта и знания, кроме представленного эмпирической наукой. Более того, проблемы, которые имеют величайшее предельное значение для человека, оказываются среди тех, которые обличаются логическими позитивистами как псевдопроблемы; а это свидетельство не в пользу того, чтобы считать логический позитивизм адекватной философией. По счастью, всегда были и, несомненно, будут люди, которые понимают важность этих проблем. Культура, из которой будут изгнаны такие проблемы, едва ли будет человеческой культурой. Глава 3 Заметки о верификации 1 В «Человеческом познании: его сфере и границах» лорд Рассел проводит различие между «значением» и «смыслом». Смысл предложения получается из значений входящих в него слов вместе с законами синтаксиса. Если значения должны выводиться из опыта, то к смыслу не предъявляется такого требования. Я согласен с этим, хотя, конечно, не стремлюсь сделать лорда Рассела ответственным за любое использование мной данного различия. То, что «значения» должны выводиться из опыта, кажется мне вытекающим из устройства человеческой психики. Не будучи готовым принять существование врожденных идей в том смысле, в котором их критиковал Локк, я готов согласиться с его утверждением о существовании двух источников нашего эмпирического знания: чувственного восприятия и интроспекции (мне сложно четко определить смысл последнего термина). В «понятийном» языке мне следовало бы сказать, что наши понятия формируются в зависимости от опытных данных или путем рефлексии над ними. Какие-то экспериментальные данные должны иметь отношение к образованию понятия, если это понятие должно быть осмысленно для нас. Именно в этом, возможно слишком общем, смысле я понимаю утверждение лорда Рассела о том, что «значения должны быть выводимы из опыта». Смысл предложения может не получаться непосредственно из опыта. Другими словами, утверждение может быть осмысленно, даже если мы не знаем, истинно оно или ложно. Если я скажу, что существуют галактики, удаляющиеся от нас так быстро, что их свет не может достичь нашей системы, то опыт, конечно, имеет отношение к формированию идей галактик, рецессии, скорости, света и данное предложение имеет смысл; но я могу не знать, истинно или ложно это предложение. Для того чтобы иметь смысл, должно ли предложение быть верифицируемо? Очевидно, оно не должно быть верифицируемо в сильном смысле этого слова. Должно ли оно быть верифицируемо в слабом смысле слова? Если возможность постижения или представления фактов, которые делают утверждение истинным, называть «верифицируемостью в слабом смысле слова», то тогда мне следует сказать, что для того, чтобы быть осмысленным, предложение должно быть верифицируемым в слабом смысле слова. Если я делаю утверждение «Произойдет война с использованием атомных и водородных бомб, которая истребит все человечество», такое утверждение не может быть верифицировано, потому что, если пророчество сбудется, некому будет подтвердить его истинность. Можно сказать, что я неоправданно пренебрегаю возможностью существования разумных существ, например на Марсе, которые смогут подтвердить истинность утверждения, но нет никакой необходимости допускать существование таких существ. Утверждение осмысленно для нас, поскольку мы можем постичь или представить факты, которые сделают его истинным или ложным. Я не стал бы называть это верификацией, поскольку для того, чтобы представить соответствующие факты, я должен полагать себя в качестве внешнего наблюдателя, что противоречит условию исполнения пророчества, по которому все человечество должно исчезнуть. Однако, если кто-либо хочет видеть в возможности представить или понять факты, которые делают утверждение истинным или ложным, «верифицируемость в слабом смысле слова», я не стану с ним спорить. Я рассматривал бы это как вопрос терминологии. 2 Теперь мне хотелось бы рассмотреть одно-два утверждения в свете сделанных мной только что замечаний. Предположим, что А говорит: «Существует невидимый и неосязаемый футбольный мяч, летающий ровно в трех футах над моей головой», – и он подразумевает под этим, что этот мяч является невоспринимаемым. 1. Значения слов «футбольный мяч», «летающий», «воздух» и «голова» выводятся из опыта. Нам известно, что означает говорить о чем-либо, что является футбольным мячом. Или, если нам не довелось видеть футбольный мяч, нам могут объяснить, что это такое, при условии, что при объяснении будут использованы известные нам из опыта термины. 2. При этих условиях утверждение А может сначала показаться имеющим смысл, оно не очевидно бессмысленно в том смысле, в каком будет бессмысленно, например, «буй суй буй». Поскольку слова имеют значение, предложение кажется утверждающим нечто такое, что можно также и отрицать. «Буй суй буй», однако, не утверждает ничего, и поскольку оно ничего не утверждает, невозможно его отрицать. 3. Но если я попробую мысленно представить себе факты, которые делают утверждение А истинным или ложным, я быстро пойму, что это невозможно. Почему? Потому что футбольный мяч означает нечто воспринимаемое. Оксфордский словарь определяет футбольный мяч как объемный надутый шар круглой или эллиптической формы, и совершенно бессмысленно говорить о таком объекте, особенно если добавить, что он делается из кожи, что он не может быть воспринимаем. Следовательно, поскольку выражение «абсолютно невоспринимаемый футбольный мяч» аналогично выражению «круглый квадрат», я не могу представить себе каких-либо фактов или положений дел, при которых было бы истинным утверждать, что существует абсолютно невоспринимаемый футбольный мяч, летающий в воздухе или наличествующий где-либо еще. Следовательно, утверждение А бессмысленно, хотя и не в том же самом смысле, в каком бессмысленно «буй суй буй». Предположим, что В говорит: «Во всем, про что истинно говорить, что это человек, есть бессмертная душа». 1. Бессмысленно ли утверждение В в том смысле, в каком бессмысленно «буй суй буй». Если бы это было так, выражение «бестелесная душа» было бы только сотрясением воздуха. В таком случае его значение никак нельзя объяснить Но если В говорит: «Я думаю, что каждый человек обладает способностью к таким проявлениям, существование и характер которых может быть установлен из опыта; и я думаю, что эти способности следует приписывать чему-то, что не входит в класс предметов, о которых корректно говорить, что они материальны; и это что-то я буду именовать бестелесной душой», то он дал значение выражению бестелесная душа. Сейчас меня не интересует обоснованность или необоснованность вывода В, я лишь хочу показать, что существуют чувственные данные, связанные с образованием идеи бестелесной души. Следовательно, я думаю, что понятие бестелесной души удовлетворяет требованиям мыслимости или значимости, сформулированным мною выше. В таком случае утверждение В не является бессмысленным в том же смысле, что и «буй суй буй». 2. Является ли утверждение В бессмысленным в том же смысле, что и утверждение А о футбольном мяче? На первый взгляд может показаться, что так и есть. Поскольку может показаться, что, если корректно говорить о чем-либо как о бестелесной душе, не может быть корректным, если в то же время говорить об этом как о существующем в чем-либо. Но когда В утверждает, что в каждом человеке есть бестелесная душа, он подразумевает, что человек обладает способностями к определенным проявлениям, которые могут быть приписаны бестелесной душе, о которой корректно говорить именно так, потому что она является началом проявлений, ассоциируемых исключительно с человеком. Он не говорит о том, что душа находится в теле как чай в чайнике. 3. Можно ли представить себе факты, которые делали бы утверждение В истинным или ложным или, по крайней мере, более или менее вероятным? Разумеется, нельзя представить бестелесную душу, но я, по крайней мере, могу представить существование известных человеческих способностей, из наличия которых можно сделать вывод о существовании души. Использование здесь слова «вывод» может вызвать удивление. Однако основным тезисом, отстаиваемым в этих заметках, является то, что, хотя современная дискуссия о «значении» сделала яснее те трудности, с которыми сталкивается метафизик при использовании своего языка, она все же не изменила революционным образом ситуацию, сложившуюся в метафизике после критики последней Кантом, в том смысле, в каком это иногда предполагается. Мне хотелось бы проиллюстрировать свою точку зрения. 3 Предположим, что некто С делает два следующих метафизических утверждения: «Существует бестелесная душа» и «Существует абсолютное бытие». Его друг Д, который признает принцип верификации, спрашивает, какие факты верифицируют или фальсифицируют, подтверждают или не подтверждают его утверждения. С отвечает, что, если в человеке есть бестелесная душа, то он применяет или может применять определенные способности, которые должны быть приписаны духовному началу; в качестве примеров таких способностей он указывает на математическое мышление и использование моральных суждений. Он также утверждает, что если существует абсолютное бытие, будут существовать и преходящие вещи, по крайней мере одна. В результате происходит дискуссия между С и Д. Если С берет в качестве примеров определенных способностей математическое мышление или использование моральных суждений, его противник, возможно, согласится с тем фактом, что человек обладает способностью к математическому мышлению и использованию моральных суждений, даже если не до конца выяснено значение слов «человек», «быть способным к» и «моральные суждения». Когда они переходят к обсуждению положения, что существует по меньшей мере одно преходящее бытие, они могут соглашаться или не соглашаться; но они будут обсуждать, заявит С, утверждение, истинность которого верифицируема отсылкой к опыту. Здесь Д заметит, что если С предлагает взять утверждение о том, что существует по меньшей мере одно преходящее бытие как предложение наблюдения, то тогда является ли оно на самом деле предложением наблюдения или нет, он говорит вещь, эквивалентную высказыванию, что утверждение о существовании преходящего бытия может быть логически выведено из утверждения о существовании абсолютного бытия. С отвечает, что он не это имеет в виду. То, что он подразумевает, заключается в следующем. Наши идеи образуются в зависимости от опыта и через рефлексию над данными опыта. Соответственно, если он делает утверждение о существовании абсолютного бытия, это по психологическим причинам (не принимая во внимание внезапную интуицию или откровение) должно быть вызвано признанием какого-то аспекта или черты реальности, размышление над которой привело его к такому утверждению. Если далее делается утверждение о существовании абсолютного бытия, можно в определенном смысле вывести утверждение о том, что существует по крайней мере одна преходящая вещь, не потому, что можно логически дедуцировать последнее из первого, но потому, что существование абсолютного бытия не может быть известно и познано, если сначала не признать существование бытия преходящего. Сходным образом, если мы предположим, что не существует прямой непосредственной интуиции бессмертной души, и если мы сбрасываем откровение со счетов, утверждение о существовании бессмертной души не может быть, по психологическим причинам, сделано до тех пор, пока не признано существование определенных наблюдаемых способностей, которые человек, делающий утверждение, считает способностями своей души. Можно в каком-то смысле «получить» утверждение, что человек обладает определенными способностями, из отдельного утверждения, что у человека есть бессмертная душа; но это не означает, что можно дедуцировать одно из другого. Это также не означает, что утверждение о существовании у человека бессмертной души в точности эквивалентно утверждению, что человек наделен, например, способностью к математическому рассуждению. После того как С объяснил, в каком смысле его верифицируемые предложения могут быть «выведены» из метафизических утверждений, сделанных им вначале, он и Д продолжат обсуждение этих верифицируемых утверждений в следующей форме: «Человек обладает способностью к математическому мышлению и использованию моральных суждений» и «Существует по меньшей мере одна изменчивая вещь». Предположим, что С дает определение значения, которое он приписывает выражению «изменчивая вещь», которое приемлемо для Д, и что они в конце концов согласятся по поводу истинности утверждений о том, что человек способен к математическому мышлению и использованию моральных суждений, а также, что существует по меньшей мере одна изменчивая вещь. Достигнув такой меры согласия, Д продолжит говорить, что он не видит причины заключать из этих двух суждений утверждения о существовании бессмертной души и абсолютного бытия. Факты, по поводу которых они согласились, не могут сообщить истину или ложность утверждению о существовании бессмертной души или абсолютного бытия. Оставляя С и Д обсуждать обоснованность вывода, я хотел бы представить два силлогистических рассуждения, чтобы пояснить суть спора С и Д и мой вывод. 1. У человека есть бессмертная душа, если он способен к математическому мышлению и использованию моральных суждений. У человека есть способность к математическому мышлению и использованию моральных суждений. Следовательно, у человека есть бессмертная душа. 2. Если существует по меньшей мере одна изменчивая вещь, то существует и абсолютное бытие. Существует по меньшей мере одна изменчивая вещь. Следовательно, существует абсолютное бытие. Я полагаю, что С и Д достигли соглашения по поводу истинности меньших посылок в этих двух силлогизмах. Они спорят по поводу истинности больших посылок обоих силлогизмов. Используя язык силлогизма, из этого можно сделать следующие выводы. 1. Когда логический позитивист требует от метафизика «вывести предложение наблюдения» из его метафизического утверждения, он просит от метафизика выбрать меньшую посылку, которая, принимая во внимание психологический строй человека, является необходимым условием обоснованного метафизического рассуждения. 2. Когда он требует метафизического вывода, он просит дать теоретическое обоснование предполагаемой большей посылки, которая обеспечивает вывод. 3. Кант был уверен в том, что выводы такого типа необоснованны или теоретически не подтверждаемы. Следовательно, я предполагаю, что проблема Канта, то есть проблема метафизического доказательства, остается фундаментальной проблемой метафизики и что современная дискуссия вокруг проблемы «значения» не вытеснила в действительности этот старый подход. Такой вывод подтверждается тем, что о чем бы ни спорили логический позитивист и метафизик, разговор неизбежно сводится к обоснованности метафизического доказательства. Язык, с помощью которого логический позитивист выражает свои нападки на метафизику, может и не быть языком, который использовался Кантом, но существо проблемы остается тем же. Заключение Можно сказать, что все это очень тривиально, на том основании, что в наши дни каждый философ должен принимать обоснованность кантианского критицизма в качестве отправной точки. Но даже если отвлечься от того, что требование к каждому философу принимать обоснованность кантовской критики не является самоочевидным суждением, метафизик не может избежать необходимости использовать метафизическую аргументацию, даже если он пытается замолчать это. Для него нет смысла представлять метафизические теории просто как гипотезы или говорить, что он не претендует на то, чтобы их «доказать». Если метафизическая теория использует какой-то факт или какую-то черту эмпирической реальности, она с успехом может быть подвергнута действию бритвы Оккама. К метафизику, даже если он утверждает вероятностный характер своих выводов, может быть предъявлено требование продемонстрировать уместность таких выводов. Это означает, что ему придется дать «метафизическое обоснование» вне зависимости от того, утверждается ли его вывод как возможный или как необходимый. Если такое обоснование возможно, что ж, прекрасно, если нет, то к метафизическим теориям должен быть применен принцип экономии. Моей задачей не является обсуждение вопроса, возможно или нет такое доказательство, моей задачей является показать, что проблема обоснованности метафизического обоснования остается фундаментальной проблемой метафизики. Глава 4 Дальнейшие заметки о верификации Я все еще продолжаю думать, что справедливо говорить, что «когда метафизик спорит с логическим позитивистом, дискуссия неизбежно приходит к вопросу о выводе или метафизическом обосновании». Может показаться, что центром дискуссии должен быть вопрос о значении провозглашаемых метафизиком пропозиций. Однако я сомневаюсь, может ли успешно обсуждаться какое-либо метафизическое высказывание без отсылки к причине или причинам, по которым это высказывание провозглашается. Неизбежно возникает вопрос, к чему клонит метафизик или почему он говорит то, что говорит? Если философ, например, скажет, что все есть «идеал», причины этого утверждения могут высветить подразумеваемое значение этого высказывания, чего не произойдет, если они не будут приняты во внимание. Однако я сомневаюсь в том, справедливо ли утверждать, что «когда логический позитивист требует от метафизика «вывести предложение наблюдения» из его метафизического утверждения, он просит метафизика выбрать такую меньшую посылку, которая, принимая во внимание психологический строй человека, является необходимым условием обоснованного «метафизического рассуждения», поскольку логический позитивист может требовать предложения наблюдения, которое не является само по себе основанием или одним из оснований исходного метафизического утверждения. Если же метафизическое рассуждение строится по приведенному выше примеру, то меньшая посылка, очевидно, входит в число необходимых, для того чтобы сделать утверждение оснований. Если позитивист требует выведения того, что я бы назвал «свежим» предложением наблюдения, до того, как он будет готов дать положительный ответ на вопрос об истинности данного метафизического утверждения, он, похоже, требует того, чтобы последнее в некотором смысле было предсказанием, для того чтобы можно было признать его притязание на то, чтобы иметь значение. А если дело в этом, он, оказывается, требует того, чтобы метафизическое утверждение сводилось к научному (допуская, ради краткости, что научные утверждения суть предсказания) или, в более общем случае, к эмпирической гипотезе, прежде чем будет признана его значимость. И если это условие не будет выполнено, то метафизическое утверждение будет исключено из класса имеющих значение утверждений. Однако эта процедура может быть оспорена на том основании, что не имеющее значения утверждение здесь понимается как эквивалент ненаучного утверждения. В таком случае метафизик может пояснить, что он никогда не собирался делать научное утверждение и что, если позитивист намеревается утверждать бессмысленность метафизического утверждения, потому что оно ненаучно, он использует термины «имеющий значение» и «не имеющий значения» в техническом смысле. Каковой он вправе принимать для себя, если ему так нравится, но который он не может принудить принять других и который дает основания для возникновения ненужного смешения понятий. Сейчас, я думаю, общепризнано, что процедуру, посредством которой анализируют значение отдельного типа утверждений (в нашем контексте эмпирических гипотез) и затем формулируют на этой основе общий критерий значения, следует считать чисто методологической процедурой, полезной для объяснения важного различия между утверждениями одного особого класса и утверждениями, которые не принадлежат к этому классу, но недостаточны для определения, какие утверждения имеют значение в более общем смысле. Мне хотелось проиллюстрировать это примерами из неопубликованного выступления по радио. Предположим, что друг, который остановился в моем доме, говорит мне: «Я ищу вечернюю газету. Ты не знаешь, где она?» И предположим, что я отвечу: «Она на столе в дальнем углу комнаты». Поскольку мне было известно, что друг искал газету, и поскольку я стремился помочь ему, по меньшей мере, разумно сказать, что подразумеваемое значение моего ответа таково: «Если ты посмотришь на столе в дальнем углу комнаты, то найдешь газету». Иначе говоря, мое высказывание можно считать предсказанием. Снова возьмем утверждение, что химическая формула воды H O. Разумно сказать, что это утверждение есть предсказание и что оно означает: «Если взять в указанных пропорциях кислород и водород и смешать их, то получится вода, и наоборот, если провести химический анализ воды, то получатся кислород и водород в указанных пропорциях». Но нет ли здесь некоторого смешения? Если я говорю своему другу, что газета лежит на столе в дальнем углу комнаты, можно сказать, что мое утверждение означает, что если он посмотрит на стол, то увидит газету, в том смысле, что первое утверждение имплицирует второе в широком смысле слова «имплицирует». Однако значение первого утверждения не может быть идентично значению второго утверждения. С точки зрения моей практической цели указать другу, что газета на столе, естественно анализировать мое утверждение как предсказание. Однако не требуется большой сообразительности, чтобы понять, что оно означает много других вещей. Иными словами, то, что мой друг, посмотрев на стол, увидит газету, не является единственным утверждением, которое верифицирует имплицирующее утверждение, что на столе лежит газета. Указанное утверждение может быть верифицировано и другими способами. Следовательно, из него можно получить много других предсказаний. Безусловно, было бы странно и парадоксально отстаивать, что значение утверждения, что газета лежит на столе, не может быть понято до тех пор, пока нам не известны все возможные способы его верификации. Далее, если эта позиция отвергается, едва ли и можно утверждать, что значение моего ответа другу совпадает со значением утверждения, которое описывает особый тип его верификации. Выше я говорил об имплицировании в широком смысле слова. Если спросить обычного человека, имплицирует ли утверждение, что газета лежит на столе и что каждый, кто не слеп и кто смотрит на стол, увидит газету, он, вне всякого сомнения, ответит – да. Однако ясно, что второе утверждение порождает свежие идеи, которые не содержатся в исходном утверждении. И это, безусловно, одна из причин того, почему позитивисты говорили, что эмпирическое утверждение должно считаться бессмысленным не тогда, когда из него самого по себе не удается вывести предложение наблюдения, а тогда, когда предложение наблюдения нельзя вывести из него вместе с другими предложениями. Однако как мы можем составить представление о процессе выведения, если нам сначала не известно значение исходного утверждения? И если мы сначала знаем значение исходного утверждения, это значение не может быть идентично значению любого предложения наблюдения, выведенного из него вместе с другими утверждениями. Самое большее, что мы легитимно можем о нем сказать, – это то, что оно не соответствует требованиям, необходимым для включения в класс эмпирических гипотез, пока из него, вместе с другими предложениями, нельзя вывести предложение наблюдения. Это следует из значения, присвоенного понятию «эмпирическая гипотеза». Но в таком случае относительно бессмысленности утверждений, не удовлетворяющих этому требованию, нельзя немедленно сказать ничего, кроме того, что они не являются «эмпирическими гипотезами». Назвать утверждение бессмысленным означает не более чем сказать, что оно не является эмпирической гипотезой. Можно сказать, что я подстегивал мертвую лошадь. Я действительно вполне осведомлен о том, что те, кто эксплицитно использует принцип верификации, признают, что они используют его как методологический принцип. Мне также известно, что они признают, что, когда они используют этот принцип в качестве критерия значения, у них нет намерения утверждать, что предложения, которые ему не удовлетворяют, лишены значения в любом смысле этого слова. В то же время мне представляется возможным освободить принцип верификации от связи с анализом научных утверждений как предсказаний и определить его таким образом, чтобы он стал приемлемым в качестве общего критерия значения фактуальных и дескриптивных предложений. Возьмем предложение: «Машина стоит в гараже». Нельзя сказать, что мне известно значение этого утверждения, пока я не могу понять, какое положение дел в нем утверждается. И я не могу понимать, какое положение дел в нем утверждается, пока мне не ясно, какие положения дел при этом исключаются. Поскольку, если я думаю, что утверждение, что машина находится в гараже, совместимо с другим утверждением, что машина находится в каком-то другом месте, про меня нельзя сказать, что я знаю значение утверждения, что машина находится в гараже. И если утверждение, что машина находится в гараже действительно было бы совместимо с утверждением, что машина находится в каком-то другом месте, мы не можем сказать, что утверждение обладает каким-то определенным значением. Это не произвольный критерий значения. Размышление о природе дескриптивного языка покажет, что предложение, которое утверждает определенное положение дел, исключает противоположное положение дел. И если я не в состоянии понять, что исключается (даже если я не указываю здесь и теперь на то, что исключается), нельзя сказать, что я понимаю значение дескриптивного утверждения. Итак, утверждение истинно, если утверждаемое в нем положение дел имеет место. Следовательно, справедливо утверждать, что мы не понимаем значение утверждения, пока мы не понимаем, что верифицирует утверждение. Для того чтобы понять предложение, конечно, нет необходимости знать, является ли утверждение в действительности истинным. Следовательно, существует смысл, в котором мы можем обоснованно заявлять, что мы не понимаем значение фактуального или дескриптивного утверждения, пока мы не знаем «способ его верификации». Но здесь нет вопроса о «выведении» предложения наблюдения с вытекающей отсюда трудностью, что мы не можем вывести ни одного дальнейшего утверждения, прежде чем нам не станет известно значение исходного. В данном случае надо просто понимать, какое положение дел утверждается. Если эти рассуждения обеспечивают нам общий критерий или способ установления значения, он, конечно, должен применяться и к метафизическим утверждениям. Но мы, очевидно, не можем применять его к метафизическому утверждению вообще. Сейчас общепризнано, что метафизические утверждения следует рассматривать дифференцированно. Провозглашать, что такие утверждения могут иметь значение, совсем не то же самое, что утверждать, что все утверждения, когда-либо сделанные метафизиками, истинны. Возможно, метафизики очень похожи на других людей и они могут иногда делать утверждения, которым трудно придать какое-либо ясное значение. Мне не хотелось бы, однако, подчеркивать термин «ясное значение». Минимальное требование для понимания фактуального или дескриптивного утверждения заключается в том, что нам следует представлять утверждаемое положение дел в той степени, которая достаточна для понимания по меньшей мере чего-либо одного из того, что им исключается. Не требуется, чтобы у нас было полное представление об утверждаемом положении дел, до того, как утверждение может быть признано как имеющее значение. Дальнейшее разъяснение по этому вопросу сделано в главе «Значение предикатов Бога». Последний момент. Предположим, что мы не понимаем значение фактуального или дескриптивного утверждения, пока мы не понимаем положение дел, которое верифицировало бы его, если бы оно действительно было истинным, в той степени, которая достаточна по меньшей мере для того, чтобы различать между тем положением дел, которое утверждается, и противоположным ему, которое отрицается. Под словом «понимать» я не обязательно понимаю «представлять». Из примеров с газетой и машиной в гараже может показаться, что я имею в виду это. Но такое заключение было бы некорректно. Если под «понимать» я имел бы в виду просто «представлять», мне пришлось бы исключить из числа имеющих значения все положения метафизики, которые касаются, например, духовных сущностей. Некоторые, несомненно, хотели бы именно этого, следуя по пути Гоббса. Но я пытался освободить «принцип верификации» не только от слишком тесной связи с частным анализом научных пропозиций, но также от зависимости и от любых частных философских пресуппозиций. Если трактовать его так, как это делается выше, он сам по себе не имеет ничего общего с догматическим материализмом. Можно также добавить, что если подставлять во всех случаях «представлять» вместо «понимать», то мы окажемся в большом затруднении относительно многих утверждений современной физической науки, не имеющих никакого отношения к такой подстановке в метафизике. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/frederik-koplston/istoriya-filosofii-hh-vek/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Упоминание здесь Рассела не означало, что я забыл то, что он не отвергает всю метафизику, и то, что он утверждает в работе «Человеческое знание: его область и границы», а именно: «чистый эмпиризм несостоятелен как теория познания». 2 Исследования такого рода проводились до настоящего момента главным образом американскими философами языка. Одной из причин этого является влияние прагматизма в американской философии. Это влияние, например, отчетливо прослеживается в работе Ч. Морриса «Знаки, язык и поведение» (Нью-Йорк, 1946). Однако необходимость более глубоких исследований семантики начинает ощущаться и в Англии. 3 Я говорю «частично», поскольку иногда имеют место другие соображения. К примеру, некоторые ультрареалисты раннего Средневековья думали (по всей видимости, ошибочно), что необходимо отстаивать ультрареализм, чтобы отстоять доктрину первородного греха. 4 Трудно определить смысл слова «логический» в этом контексте. Но одной из причин для его использования является, по моему мнению, желание различить современный эмпиризм и эмпиризм Дж. Ст. Милля, который пытался интерпретировать математические и логические пропозиции как эмпирические гипотезы, от чего сейчас полностью отказались. 5 Например, гелиоцентрическая гипотеза как противоположная геоцентрической.