Страницы← предыдущаяследующая →
Если мы серьезно подумаем о чистоте христианской религии, святости ее моральных правил, безгрешном и аскетическом образе жизни большинства тех, кто принял евангельскую веру в начале ее существования, мы, естественно, предположим, что такое благожелательное учение должно быть принято с надлежащим почтением даже не верующим в него миром; что образованные и хорошо воспитанные люди, хотя и могли осмеивать чудеса, высоко ценили добродетели новой секты; и что должностные лица, вместо того чтобы преследовать, должны были бы защищать людей, которые самым покорным образом подчинялись законам, хотя и отказывались от активной военной и гражданской деятельности. Если мы к тому же вспомним о терпимости язычества в том виде, в котором оно поддерживалось верой народа, недоверчивостью философов, а также политикой сената и императоров Рима ко всем религиям и попытаемся выяснить, какое новое преступление совершили христиане, какая новая провокация могла так вывести из себя людей Древнего мира и превратить их благодушное безразличие в гнев, какие новые причины могли заставить правителей Рима, которые без интереса смотрели на тысячу религий, мирно существовавших под их снисходительной властью, сурово наказать какую-либо группу своих подданных, которая выбрала себе странный, но безобидный вид веры и культа, нам придется только недоумевать по этому поводу.
Древний мир, кажется, становился все суровее и нетерпимее к христианской вере для того, чтобы противостоять ее продвижению. Примерно через восемьдесят лет после смерти Христа его ученики были безвинно казнены по приговору самого любезного и самого философствующего проконсула и по законам императора, который, как правило, отличался мудростью и справедливостью в делах правления. Защитительные речи, с которыми раз за разом обращались к преемникам Траяна заступники христиан, полны самых горьких жалоб на то, что христиане, которые подчиняются установленным предписаниям и добиваются свободы вероисповедания, одни из всех подданных Римской империи лишены тех благ, которые дарит всем их благодетельное правительство. Была подробно описана смерть нескольких известных мучеников; но с того времени, как христианство получило верховную власть, правители церкви выставляли на всеобщее обозрение жестокость своих языческих противников с тем же старанием, с которым подражали их поведению. Задача этой главы – выделить (если возможно) несколько подлинных и интересных фактов из массы беспорядочно перемешанных вымыслов и заблуждений и рассказать ясно и разумно о причинах, размере, длительности и важнейших обстоятельствах тех преследований, которым подверглись первые христиане.
Приверженцы преследуемой религиозной секты, подавленные страхом, неспокойные душой от возмущения и негодования и, возможно, разгоряченные религиозным исступлением, редко находятся в таком душевном состоянии, которое позволяет спокойно изучить или справедливо оценить причины, побуждающие к действию их врагов, – причины, которые часто ускользают даже от беспристрастного и острого взгляда тех, кто находится на безопасном расстоянии от костров гонителя. Для поведения императоров по отношению к первым христианам была подобрана причина, которая тем более может показаться правдоподобной и вероятной, что она полностью вытекает из настроений, признанных всеми как дух язычества. Здесь уже было отмечено, что религиозное согласие в античном мире держалось главным образом на само собой разумевшемся уважительном принятии каждым из его народов традиций и обрядов всех других народов этого мира. Поэтому можно было ожидать, что они, негодуя, выступили бы совместно против любой секты или народности, которая откололась бы от объединенного человечества и, заявляя, что лишь она одна обладает божественным знанием, презирала бы все религиозные культы, кроме своего, считая их нечестивым идолопоклонством. Право на веротерпимость давалось снисходительным отношением одной веры к другой, и было справедливо решено, что его утеряли те, кто отказывал другим в привычной дани уважения. Поскольку эту дань неуклонно отказывались платить евреи, и только они одни, взгляд на то, как представители римской власти обращались с ними, поможет объяснить, насколько эти рассуждения оправданы фактами, и приведет нас к обнаружению подлинных причин гонений на христианство.
Не повторяя того, что уже было сказано об уважении римских государей и наместников к иерусалимскому храму, мы лишь отметим, что уничтожение этого храма и города Иерусалима сопровождалось и во время самих событий, и после них всеми обстоятельствами, какие могли вывести из себя завоевателей и оправдать религиозные преследования самыми благовидными соображениями политической справедливости и общественной безопасности. Начиная с Нерона и до правления Антонина Пия евреи с яростным нетерпением старались вырваться из-под власти Рима, и их чувства вырывались наружу в самых неистовых резнях и бунтах. Человеческая природа содрогается при рассказе об ужасающих жестокостях, совершенных евреями в городах Египта, Кипра и Киренаики, где они жили рядом с ничего не подозревавшими местными уроженцами, предательски притворяясь их друзьями; и мы чувствуем искушение рукоплескать суровой каре, которую понес от оружия легионов фанатичный народ, чьи жуткие крайности и легковерие в том, что касалось религиозных предрассудков, словно сделали его непримиримым врагом не только римских властей, но и всего рода человеческого. Религиозное воодушевление евреев поддерживалось мнением, что закон не велит им платить налоги господину-идолопоклоннику, и выведенным ими из предсказаний их древних пророков лестным обещанием, что скоро явится Мессия-победитель, который должен разбить их оковы и дать любимцам Небес верховную власть над землей. Именно объявив себя их долгожданным освободителем и призвав всех потомков Авраама помочь свершению надежд Израиля, знаменитый Баркохебас[47] собрал грозную армию, с которой он два года сопротивлялся власти императора Адриана.
Несмотря на эти многочисленные провокации, негодование римских государей угасло после победы, и их тревоги тоже закончились вместе с днями войны и опасности. Характерная для языческой веры снисходительность и мягкий нрав Антонина Пия помогли евреям вернуть прежние привилегии и снова получить позволение делать обрезание своим детям, с тем лишь легким ограничением, чтобы никогда не наносить этот знак принадлежности к еврейскому народу на обращенного в их веру нееврея. Многочисленные остатки этого народа, хотя и были изгнаны из окрестностей Иерусалима, получили разрешение создавать и поддерживать крупные поселения как в Италии, так и в провинциях, приобретать римское гражданство, получать награды и почести на муниципальном уровне и при этом освобождались от дорогостоящих и обременительных государственных должностей. Умеренность или презрение римлян узаконили ту форму духовной полиции, которая была введена побежденной сектой. Ее патриарх, поселившийся в Тивериаде, получил право назначать низших служителей веры и апостолов, быть судьей по ее внутренним делам и получать ежегодный налог со своих рассеянных по миру братьев по вере. В главных городах империи часто возводились новые синагоги. Субботы, посты и праздники, предписанные законом Моисея или добавленные к ним традицией раввинов, отмечались самым публичным и торжественным образом. Такое мягкое обращение постепенно смягчило суровый нрав евреев. Очнувшись от грез о пророчестве и завоеваниях, они стали вести себя как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человечеству, вместо того чтобы прорываться наружу огнем кровавого насилия, улетучивалась как пар по менее опасным путям. Они жадно хватались за любую возможность превзойти идолопоклонников в торговле и произносили двусмысленные тайные проклятия высокомерному царству Эдомскому.
Раз евреи, с отвращением отвергая богов, которых чтил их верховный владыка и их соотечественники, все же свободно практиковали свою антиобщественную религию, должна была существовать какая-то другая причина для того, чтобы ученики Христа терпели то суровое обращение, от которого были избавлены потомки Авраама. Разница между теми и другими проста и очевидна, но по представлениям древних она была очень важной. Евреи были народом, христиане – сектой, и, если для каждого сообщества было естественно уважать святыни его соседей, члены самого сообщества обязались быть верными святыням своих предков. Голоса прорицателей, наставления философов и авторитет закона единогласно возлагали на народ эту обязанность. Евреи своим высокомерным заявлением, что они святее всех, могли вызвать у язычников мнение о себе как о ненавистном и нечистом народе, а своим презрительным отказом общаться с другими народами могли заслужить их презрение. Закон Моисея мог состоять по большей части из пустяков и нелепостей. Но все же, поскольку эти нелепости и пустяки долгие годы признавало истиной многочисленное сообщество людей, его последователей оправдывал пример остального человечества, и всеми признавалось, что они имеют право исполнять то, чем пренебрегать было бы для них преступлением. Но этот принцип, защищавший еврейскую синагогу, не обеспечивал ранней церкви ни благосклонного отношения язычников, ни безопасности. Приняв евангельскую веру, христиане, с точки зрения язычников, совершили чудовищное и непростительное преступление: разорвали священные узы обычая и воспитания, нарушили религиозные установления своей страны и дерзко презрели все, во что их отцы верили как в истину и что чтили как святыню. При этом их отступничество (если это можно так назвать) не происходило лишь частично или на местном уровне, ведь благочестивый беглец, который ушел из храмов Египта или Сирии, так же надменно обходя стороной храмы Афин или Карфагена, отказываясь искать в них прибежища. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своей семьи, своего города и своей провинции. Все христиане в целом единодушно отказывались иметь какое-либо дело с богами Рима, империи и человечества. Напрасно угнетаемый последователь новой веры утверждал, что имеет неотчуждаемые права на свободу вероисповедания и собственное мнение в вопросах религии. Хотя его положение могло вызвать жалость к нему, его доводы не могли быть поняты ни философствующей, ни верующей частью языческого мира. Для них то, что кто-либо видит что-то дурное в исполнении общепринятых и освященных временем религиозных обрядов, было так же удивительно, как если бы эти люди вдруг почувствовали отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников вскоре сменилось негодованием, и самые благочестивые из людей испытали на себе несправедливое, но опасное обвинение в нечестии. Злоба и суеверие вместе побуждали обвинителей представлять христиан как сообщество безбожников, которые своим в высшей степени дерзким выступлением против религиозной конституции империи заслужили самое суровое порицание от ее гражданских должностных лиц. Они порвали (чем хвалились) со всеми видами суеверия, которые утверждало в какой-либо части мира многообразное язычество, но было не вполне ясно, какое божество и какой культ заменяют у них богов и храмы Античности. Их чистое и возвышенное представление о Верховном Существе было непонятно грубым умам языческого большинства, не способного представить себе невещественного и единственного Бога Духа, которого не изображают ни в телесном облике, ни как видимый глазами символ, которому не поклоняются в привычной для них роскошной форме – с возлияниями, празднествами, алтарями и жертвоприношениями. Мудрецы Греции и Рима, которые настолько облагородили свои умы, что осознавали существование Первопричины и видели ее свойства, по велению то ли разума, то ли тщеславия оставляли лишь себе и своим избранным ученикам право на эту философскую религиозность. Они вовсе не собирались признавать суеверия людей образцом истины, но считали, что источник этих суеверий – изначальные наклонности человеческой природы, и полагали, что любая народная разновидность веры и культа, которая имеет самонадеянность отказываться от помощи чувств, по мере своего отхода от суеверия будет все менее способна сдерживать игру блуждающего воображения и полет мечты фанатиков. Беглый взгляд, которым эти умные и ученые люди удостаивали христианское откровение, только подтверждал их поспешное мнение и убеждал их, что принцип единства Бога, к которому они могли бы отнестись с почтением, был новыми сектантами искажен в безумных порывах религиозного экстаза и уничтожен в пустых рассуждениях на отвлеченные темы. Автор знаменитого, приписываемого Лукиану диалога, рассуждая о таинственном предмете – Святой Троице, – с презрением и насмешкой показывает собственное незнание того, что человеческий разум слаб, а совершенство Бога непостижимо.
Менее удивительным могло показаться, что ученики основателя христианской веры не чтили его только как мудреца и пророка, но поклонялись ему как Богу. Язычники имели склонность усваивать любые положения любой веры, которые выглядели хотя бы в чем-то, хотя бы отдаленно и не полностью, похожими на народные мифы; а легенды о Вакхе, Геркулесе и Эскулапе в какой-то степени подготовили их воображение к появлению Сына Божьего в человеческом облике. Но их поражало то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческие годы мира изобрели искусства, установили законы и победили тиранов или чудовищ, и выбрали единственным предметом своего религиозного поклонения никому не известного учителя, который жил недавно среди варварского народа и пал жертвой то ли злобы своих земляков, то ли зависти римских властей. Языческое большинство, умевшее быть благодарным лишь за земные блага, отвергало бесценный дар, предложенный человечеству Иисусом из Назарета, – жизнь и бессмертие. Его неизменная кроткая стойкость во время добровольных мучений, его доброта ко всем и возвышенная простота его поступков и нрава, с точки зрения этих «людей плоти», были недостаточной компенсацией за отсутствие славы, верховной власти и успеха; и, отказываясь признать его поразительную великую победу над силами тьмы и могилы, они представляли в ложном свете или оскорбительно высмеивали двусмысленные обстоятельства рождения, бродячую жизнь и постыдную смерть божественного Создателя христианства.
Личная вина каждого христианина (в том, что он поставил свое личное чувство выше национальной религии) очень сильно отягчалась большим количеством преступников и групповым характером преступления. Хорошо известно, и уже было отмечено здесь, что римские власти подозрительно и недоверчиво относились к объединению своих подданных в любые союзы и скупо раздавали привилегии негосударственным содружествам, даже образованным с самыми безобидными или полезными целями. Религиозные собрания христиан – людей, отказавшихся от государственной религии, – выглядели гораздо менее невинно: они были незаконны в принципе и могли привести к опасным последствиям; к тому же императоры не считали, что нарушают законы справедливости, запрещая ради спокойствия общества эти тайные, иногда ночные встречи. Благочестивое неповиновение христиан заставляло воспринимать их поступки или, может быть, их замыслы как гораздо более опасные и преступные, чем на самом деле; и римские государи, которые, возможно, смягчились бы в ответ на безропотное повиновение, поскольку считали, что от того, как исполняются их приказы, зависит их честь, иногда пытались суровыми наказаниями искоренить тот дух независимости, который побуждал христиан дерзко признавать над собой власть выше власти гражданского правителя. Своей широтой и длительностью этот духовный заговор с каждым днем, казалось, все больше заслуживал ненависть очередного императора. Мы уже видели, что христиане в своем деятельном и успешном религиозном усердии постепенно проникли во все провинции и почти во все города империи. Казалось, что те, кто принимал эту веру, отрекались от своей семьи и своей родины и соединяли себя неразрывными узами со странным сообществом, которое всюду было не таким, как остальные люди. Мрачный и суровый вид христиан, их отвращение ко всем обычным делам и удовольствиям жизни и их частые предсказания будущих бедствий – все это вызывало у язычников тревожное ожидание какой-то опасности от новой секты, которая пугала их тем больше, чем меньше о ней было известно. «Какими бы ни были правила, определявшие их поведение, – пишет Плиний, – было видно, что их неуступчивость и упрямство заслуживали наказания».
Меры предосторожности, которые христиане принимали при отправлении своих церковных служб, сначала были вызваны необходимостью, но потом продолжались по их собственному желанию. Подражая жуткой таинственности, царившей на элевсинских мистериях, христиане льстили себя надеждой, что так они сделают свои священные обряды более уважаемыми в глазах языческого мира. Но эта таинственность, как часто бывает при тонких политических расчетах, обманула их ожидания и не дала желаемого результата. Язычники пришли к выводу, что христиане просто скрывают то, что постыдились бы открыть. Неправильно понятое благоразумие христиан дало возможность злобе измыслить, а легковерию и подозрительности – посчитать истиной ужасные рассказы, где христиане были описаны как самые развращенные из людей, которые в своих темных убежищах творят все мерзости, какие может измыслить испорченное воображение, и, чтобы угодить своему неизвестному богу, приносят ему в жертву все человеческие добродетели. Много было таких, кто в виде признания или рассказа описывал обряды этого отвратительного сообщества. Уверяли, «что новорожденного младенца, полностью засыпанного мукой, подносили как некий мистический символ посвящения под нож одному из верующих, который, ничего не зная, наносил много скрытых от глаз смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; что как только это жестокое дело совершалось, сектанты пили кровь, жадно разрывали в клочья трепещущие члены и клялись со знанием вины друг перед другом вечно хранить тайну. Таким же уверенным тоном рассказчики заявляли, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало подходящее к случаю представление, в котором неумеренность служила средством для возбуждения грубой похоти, и, наконец, в заранее назначенный момент свет внезапно гас, стыд оказывался изгнан, природа забыта, и по воле случая ночную тьму оскверняла кровосмесительная близость сестер и братьев, сыновей и матерей».
Но достаточно было внимательно прочесть древние речи в защиту христиан, чтобы даже самое слабое подозрение на этот счет исчезло из ума честного противника. Христиане с бесстрашием людей, которые уверены в своей безопасности потому, что невиновны, призывают должностных лиц не доверять слухам, а быть беспристрастными. Они признают, что если удастся найти хоть какие-то доказательства тех преступлений, которые им приписывает клевета, то они заслуживают самого сурового наказания. Они сами просят наказать их и бросают вызов, требуя доказательств. Одновременно они настойчиво утверждают – и это в одинаковой степени справедливо и уместно, – что обвинение невероятно настолько же, насколько бездоказательно, и задают вопрос: может ли кто-нибудь всерьез поверить, будто чистые и святые правила Евангелия, которые так часто не позволяют им испытывать самые законные радости, учили бы их совершать самые отвратительные преступления, будто большое сообщество решилось обесчестить себя в глазах своих членов и будто множество людей обоих полов и всех возрастов все вместе согласились бы нарушать те правила, которые природа и воспитание глубоко врезали в их умы? Казалось, ничто не могло ослабить или уничтожить действие таких неопровержимых оправдательных доводов, но сами защитники вели себя необдуманно: предавали общее для них дело веры, чтобы удовлетворить свою благочестивую ненависть к внутренним врагам церкви. Иногда звучали туманные намеки, что эти самые кровосмесительные празднества, которые так ложно приписывают правоверным христианам, на самом деле устраивают маркиониты, карпократиане и некоторые другие секты гностиков, которые, несмотря на то что уклонились на путь ереси, все же чувствовали как люди и руководствовались правилами христианства. Те, кто откололся от церкви, платили ей подобными же обвинениями, и со всех сторон звучали признания, что среди большинства тех, кто носит имя христиан, преобладает самая скандальная распущенность нравов. Представитель властей, язычник, который не имел ни свободного времени, ни необходимого умения для того, чтобы увидеть почти незаметную разницу между истинной христианской верой и еретическим отступлением от нее, легко мог вообразить, будто вражда виновных между собой заставила открыть их общее преступление. Для покоя или, по крайней мере, для доброго имени первых христиан эти представители властей иногда проявляли в своих поступках больше спокойствия и умеренности, чем обычно бывает у тех, кто полон религиозного пыла, и в результате тщательного расследования беспристрастно докладывали, что сектанты, отказавшиеся чтить признанных государством богов, кажутся им искренними в своих заявлениях и безупречными с точки зрения нравственности, хотя и могут быть наказаны согласно закону за свое нелепое, доходящее до крайности суеверие.
История, дело которой – записывать события прошлого, чтобы они стали поучениями для будущих веков, была бы недостойна этой почетной обязанности, если бы снисходила до того, чтобы защищать дело тиранов или оправдывать преследования. Однако следует признать, что поведение тех императоров, которые выглядят наименее благосклонными к изначальной церкви, было вовсе не таким преступным, как поступки тех современных государей, которые обратили оружие насилия и террора против религиозных взглядов какой бы то ни было части своих подданных. Карл V или Людовик XIV могли по собственным размышлениям или даже собственным чувствам составить себе верное понятие о свободе совести, обязанностях верующего и о невиновности того, кто заблуждается. Но правители и должностные лица Древнего Рима не были знакомы с теми принципами, которые побуждали и поощряли христиан быть несгибаемо упорными в вопросах истины, и не могли найти в собственных душах ничего, что могло бы побудить их самих отказаться от законного и, казалось бы, естественного подчинения священным установлениям родной страны. Эта же причина, которая наряду с другими уменьшает их вину, должна была склонять их к тому, чтобы уменьшить суровость преследований. Поскольку ими руководил не яростный религиозный пыл ханжи, а умеренность законодателя, то, должно быть, презрение нередко ослабляло, а человечность часто приостанавливала на время выполнение тех законов, которые они применяли против смиренных и безвестных последователей Христа. Общий обзор их характера и побуждений, естественно, приводит нас к следующим выводам: I. Прошло много времени, прежде чем они стали считать новых сектантов заслуживающими внимания правительства. II. Осуждая любого из своих подданных, если того обвиняли в столь необычном преступлении, они делали это осторожно и неохотно. III. Выбирая наказания, они проявляли умеренность. IV. Преследуемая церковь знала между гонениями много мирных и спокойных промежутков времени. Несмотря на беззаботное равнодушие, которое даже самые плодовитые и щедрые на подробности писатели-язычники проявляли к делам христиан, мы все же оказались в состоянии подтвердить каждое из этих вероятных предположений подлинными фактами.
I. По мудрой воле Провидения церковь в пору своего младенчества была окутана покровом тайны, который не только защищал христиан от злобы языческого мира, но и вообще скрывал их от глаз язычников, пока вера христиан не стала зрелой, а число большим. Медленная и постепенная отмена Моисеевых обрядов стала безопасным и честным прикрытием для самых ранних приверженцев Евангелия. Поскольку они по большей части принадлежали к народу Авраама, то были отмечены знаком обрезания, совершали обряды и молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного уничтожения, считали и закон и речи пророков подлинными откровениями Бога. Обратившиеся в новую веру неевреи, путем духовного усыновления разделявшие с Израилем его надежду, по одежде и внешнему виду тоже выглядели евреями, и их принимали за евреев; а поскольку язычники обращали меньше внимания на догмы веры и больше – на внешнюю сторону культа, новой секте, которая умело скрывала или очень слабо проявляла зачатки своего будущего величия и свои честолюбивые намерения, было позволено укрываться под защищавшим всех покровом веротерпимости, которая распространялась и на древний и прославленный еврейский народ, один из многих народов Римской империи. Возможно, уже вскоре после этого сами евреи, чей религиозный пыл был более неистовым, а вера охранялась более ревниво, заметили, что их собратья-назареяне постепенно отходят от учения синагоги. После этого они были бы рады утопить опасную ересь в крови ее сторонников. Но Небо своей волей уже успело обезоружить их злость: хотя евреи иногда могли позволить себе взбунтоваться, уголовное правосудие было уже не в их руках, и для них оказалось нелегко вселить в спокойную душу представителя властей – римлянина ту злобу, которую поддерживали в них самих религиозный пыл и предрассудки. Наместники провинций заявляли, что рады выслушать любое обвинение, которое может касаться общественной безопасности, но едва узнав, что речь идет не о делах, а о словах и спор ведется по поводу всего лишь толкования еврейских законов и пророчеств, они решали, что недостойно величия Рима всерьез обсуждать какие-то неясные различия, возникшие в умах варварского суеверного народа. Невежество и презрение становились защитой для невинно обвиненных первых христиан, и суд местного представителя властей – язычника часто оказывался для них самым надежным убежищем против ярости синагоги.
Правда, если бы мы были склонны следовать традициям слишком доверчивой древности, мы могли бы рассказать о паломничествах в дальние страны, чудесных успехах и неодинаковых смертях двенадцати апостолов; но более аккуратное расследование заставит нас усомниться, было ли дано кому-либо из тех, кто был свидетелем чудес, совершенных Христом, подтвердить собственной кровью за пределами Палестины истинность своего свидетельства[48].
Учитывая обычную продолжительность человеческой жизни, вполне естественным было бы предположить, что большинство из них скончались еще до того, как недовольство евреев переросло в ту яростную войну, которая закончилась лишь с разрушением Иерусалима. В течение долгого времени, которое прошло между смертью Христа и этим памятным восстанием, мы не можем обнаружить никаких следов нетерпимости римлян к христианской вере, если не считать того внезапного, кратковременного, но жестокого преследования, которому Нерон подверг христиан в столице империи через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и всего за два года до второго. Характер историка-философа, которому мы в основном обязаны тем, что знаем об этом странном событии, уже сам по себе делает случившееся достойным нашего самого внимательного рассмотрения.
В десятый год правления Нерона столица империи пострадала от пожара, который свирепствовал с силой, превосходившей все, что помнили или испытали на собственном опыте предыдущие поколения. Памятники греческого искусства и римской добродетели, трофеи Пунических и Галльской войн, самые священные храмы и самые великолепные дворцы погибли в этом всесокрушающем пламени. Из четырнадцати кварталов, то есть частей, на которые делился Рим, лишь четыре уцелели полностью, три были стерты с лица земли, а остальные семь, испытав ярость огня, представляли собой печальное зрелище развалин и запустения. Бдительное правительство не упустило, кажется, ни одной меры предосторожности, которая могла бы уменьшить тяжесть столь ужасного бедствия. Императорские сады были открыты для толпы пострадавших горожан, для их удобства были построены временные дома, и большое количество зерна и других продуктов было продано им по очень низкой цене. Эдикты, определившие расположение улиц и регламентировавшие постройку частных домов, кажутся плодами самой великодушной политики. Как обычно случается в эпоху процветания, великий пожар Рима позволил за несколько лет создать новый город, более симметрично устроенный и более прекрасный, чем прежний. Но все благоразумие и вся человечность, которые Нерон проявил в этом случае, оказались недостаточны, чтобы уберечь его от подозрений со стороны народа. Тому, кто убил своих жену и мать, можно было приписать любое преступление; государь, унизивший себя и свой сан выступлениями на сцене театра, не мог не выглядеть способным на самые крайние и причудливые безумства. Слухи обвиняли императора в том, что он поджег собственную столицу, и, поскольку самые невероятные истории лучше всего усваиваются душой разъяренного народа, люди всерьез рассказывали друг другу и твердо верили, будто бы Нерон, наслаждаясь бедствием, которое сам создал, забавлялся тем, что пел, подыгрывая себе на лире, о разрушении древней Трои. Чтобы отвести от себя подозрение, которое не могла уничтожить силой деспотическая власть, император решился найти себе на замену каких-нибудь мнимых преступников. «С этой целью, – продолжает Тацит, – он подверг самым изощренным пыткам тех людей, носящих грубое простонародное имя христиане, которые уже были заслуженно заклеймены позором. Они производят свое имя и происхождение от Христа, который в годы правления Тиберия был казнен по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это ужасное суеверие на короткое время было подавлено, но вспыхнуло вновь и не только распространилось по Иудее, родине этой вредоносной секты, но проникло даже в Рим, всеобщее убежище, которое принимает и защищает все, что есть нечистого и жестокого. Признания тех, кто был схвачен, позволили обнаружить огромное число их сообщников, и все они были приговорены не столько за то, что подожгли город, сколько за ненависть к человеческому роду. Они умерли в мучениях, и их муки были усилены оскорблениями и насмешками. Некоторых прибили гвоздями к крестам; других зашили в шкуры диких зверей и отдали на растерзание разъяренным собакам; третьих обмазали горючими составами и использовали вместо факелов, чтобы осветить ночную темноту. Местом для этого печального зрелища были выбраны сады Нерона; оно сопровождалось гонками колесниц и было почтено присутствием императора, который в одежде и в роли возничего смешался с чернью. Вина христиан действительно заслуживала самого примерного наказания, но отвращение и ненависть толпы сменились сочувствием из-за мнения, что эти несчастные были принесены в жертву не благу общества, а жестокости ревниво оберегавшего себя тирана». Те, кто следит любопытным взглядом за переворотами, происходящими с человечеством, могут отметить, что сады и цирк Нерона на Ватикане, оскверненные кровью первых христиан, были еще сильнее прославлены торжеством преследуемой религии и ее неверным применением. На этом самом месте с тех пор был построен храм, намного превышающий древнюю славу Капитолия, и воздвигли его христианские понтифики, которые, выводя свое право на власть над миром от скромного рыбака из Галилеи, сменили на троне цезарей, дали законы варварам, завоевывавшим Рим, и распространили свою духовную власть от побережья Балтики до берегов Тихого океана.
Но было бы ошибкой закончить рассказ о Нероновых гонениях, не высказав несколько замечаний, которые могут устранить трудности, возникающие при понимании этих событий, и пролить немного света на последующую историю церкви.
1. Даже самый скептический критик обязан признать истинность этого чрезвычайного события и отсутствие искажений в этом знаменитом отрывке из Тацита. Первое подтверждается старательным и точным Светонием, когда тот упоминает о наказании, которому Нерон подверг христиан, секту людей, принявших новое преступное суеверие. Второе может быть доказано одинаковостью текста в большинстве древних рукописей, неподражаемым стилем Тацита, его громкой славой, которая оберегала его текст, не позволяя вставить в него благочестивую ложь, и содержанием рассказа, в котором христиане обвиняются в самых жестоких преступлениях без намеков на то, что они имеют какую-либо чудесную или хотя бы магическую власть над остальной частью человечества. 2. Несмотря на то что Тацит, вероятно, родился за несколько лет до римского пожара, он мог знать лишь по книгам и разговорам о событии, которое произошло, когда он был младенцем. Прежде чем предстать перед судом публики как писатель, Тацит спокойно ждал, пока его гений достигнет полной зрелости; ему было больше сорока лет, когда благодарность памяти добродетельного Агриколы вдохновила его на самое раннее из тех исторических сочинений, которые будут восхищать и поучать даже самое отдаленное потомство. Попробовав свои силы в биографии Агриколы и в описании Германии, Тацит задумал и в конце концов выполнил более тяжелый труд – историю Рима в тридцати книгах, от падения Нерона до вступления на престол Нервы. Правление Нервы предшествовало эпохе справедливости и процветания, описанием которой Тацит рассчитывал заняться в старости; но, присмотревшись ближе к этой теме и, вероятно, рассудив, что приобретет больше почета или вызовет меньше зависти, если станет описывать пороки тиранов, оставшихся в прошлом, чем если будет прославлять добродетели правящего монарха, он предпочел рассказать в форме летописи о делах четырех ближайших преемников Октавиана Августа. Собрать, расставить по местам и украсить восемьдесят лет в бессмертной работе, каждая фраза которой наполнена мудрейшими наблюдениями и ярчайшими образами, – это была работа такого размера, что она занимала гений Тацита большую часть его жизни. В последние годы правления Траяна, когда этот победоносный монарх распространил власть Рима за прежние границы империи, историк описывал во второй и четвертой книгах своих «Анналов» тиранию Тиберия; должно быть, император Адриан сменил Траяна на троне еще до того, как Тацит, следуя в своей работе за ходом времени, смог рассказать о пожаре в столице и о жестокости Нерона к несчастным христианам. На расстоянии в шестьдесят лет летописец был обязан следовать рассказам современников описываемых событий, но для философа было естественно дать себе волю и описать происхождение, развитие и свойства новой секты в соответствии не с теми знаниями о ней и предрассудками, которые были в эпоху Нерона, а с теми, которые существовали во времена Адриана. 3. Тацит очень часто рассчитывает, что любопытство или ум его читателей укажут им те промежуточные обстоятельства и мысли, о которых он, писавший очень сжато, посчитал нужным умолчать. Поэтому мы можем осмелиться строить догадки о том, какая причина могла направить жестокость Нерона на столичных христиан, безвестность и невиновность которых должны были бы не только укрыть их от императорского гнева, но не дать императору даже заметить их. Евреи, многочисленные в столице и угнетаемые в своей собственной стране, были гораздо более подходящей целью для подозрений императора и народа; казалось достаточно вероятным, что побежденный народ, уже показавший свои ненависть и отвращение к римскому ярму, мог использовать самые жестокие средства, чтобы утолить свою неугасимую жажду мести. Но у евреев были очень сильные защитники во дворце и даже в сердце самого тирана – его жена и повелительница, прекрасная Поппея, и любимый актер, родом из племени Авраама, которые прежде уже заступались за этот несносный народ. Вместо евреев было необходимо отдать в жертву кого-то другого, и можно легко предположить, что, хотя истинные последователи Моисея и не были виновны в пожаре Рима, среди них возникла новая опасная секта галилеян, способная на самые ужасные преступления. Под именем галилеяне были смешаны две группы людей, совершенно противоположные по своим нравам и принципам – ученики Иисуса из Назарета, принявшие его веру, и зелоты – те, кто собрался под знаменем Иуды Гаулонита. Первые были друзьями рода человеческого, вторые – его врагами; единственным сходством между ними была непоколебимая верность своему учению, которая при его защите делала их нечувствительными к смерти и пыткам. Последователи Иуды, которые вовлекли своих земляков в восстание, вскоре были погребены под развалинами Иерусалима, а ученики Иисуса, известные под более прославленным именем христиан, расселились по Римской империи. Как естественно было для Тацита во времена Адриана приписать христианам вину и страдания, которые он мог бы гораздо более правдиво и обоснованно приписать гнусной секте, дурная память о которой почти угасла! 4. Каким бы ни было мнение читателя об этом предположении (а это всего лишь предположение), очевидно, что нероновские гонения, так же как их причина, были ограничены стенами Рима; что религиозные догмы галилеян или христиан никогда не становились причиной наказания или даже предметом расследования и что, поскольку воспоминание об их страданиях долгое время было связано с представлением о жестокости и несправедливости, умеренность последующих правителей побуждала их щадить секту, которую угнетал тиран, чья ярость обычно бывала направлена против добродетели и невинности.
Есть нечто знаменательное в том, что пламя войны почти одновременно поглотило Иерусалимский храм и римский Капитолий; и кажется не менее странным, что вклады, которые благочестивые люди жертвовали первому, по воле взявшего его штурмом победителя были направлены на восстановление и украшение второго. Императоры наложили на еврейский народ всеобщий подушный налог, и, хотя сумма, взимавшаяся с одного человека, была невелика, из-за цели, для которой налог был предназначен, и суровости, с которой он взимался, евреи считали его нестерпимой обидой для себя. Поскольку налоговые сборщики распространили свои несправедливые требования на многих людей, которые не были евреями ни по крови, ни по религии, у христиан, которые так часто укрывались в тени синагоги, не было никакой возможности ускользнуть от этих жадных гонителей. А им, которые так оберегали себя от заразы идолопоклонства даже в мелочах, совесть запрещала участвовать в том, что приносит почет демону, ставшему Юпитером Капитолийским. Поскольку очень многочисленная, хотя и уменьшавшаяся часть христиан все еще соблюдала закон Моисея, их старания скрыть свое еврейское происхождение терпели неудачу: его определяли по решающему признаку – обрезанию, а римские чиновники не имели времени на то, чтобы выяснять, чем различаются между собой догмы этих двух религий. Говорили, что среди христиан, приведенных на суд императора или, что кажется более вероятным, на суд прокуратора Иудеи, были два человека, чье происхождение было благороднее, чем у великих монархов, если говорить об истинном благородстве. Это были внуки святого апостола Иуды, который сам был братом Иисуса Христа. Их естественные права на трон Давида, возможно, могли бы вызвать уважение к ним у народа и возбудить подозрительность наместника, но их бедная одежда и простота их ответов быстро убедили его, что они не желают и не способны нарушить покой Римской империи. Они честно сказали о своем царском происхождении и близком родстве с Мессией, но заявили, что не ищут земных благ и что его царство, наступления которого они преданно ждут, чисто духовное и ангельское. Когда их спросили о размере их имущества и об их роде занятий, они показали свои огрубевшие от ежедневной работы руки и сказали, что живут лишь тем, что выращивают в своем крестьянском хозяйстве возле селения Кокаба, площадь которого примерно двадцать четыре английских акра, а стоимость девять тысяч драхм, то есть триста фунтов стерлингов. Внуки святого Иуды были отпущены с сочувствием и презрением.
Но хотя род Давида смог спастись от подозрений тирана благодаря тому, что стал безвестным, в малодушном Домициане тогдашнее величие его собственной семьи рождало тревогу, и успокоить его страх могла лишь кровь тех римлян, которых он либо боялся, либо ненавидел, либо высоко ценил. Из двоих сыновей его дяди Флавия Сабина старший вскоре был осужден за предательские намерения, а младший, носивший имя Флавий Климент, уцелел лишь потому, что не имел ни мужества, ни каких-либо талантов. Император долгое время благоволил к этому столь безвредному родственнику, отдал ему в жены свою племянницу Домициллу, усыновил детей, родившихся от этого брака, в надежде сделать их своими наследниками, и возвел их отца в звание консула. Но едва закончился год, который Климент провел в этой должности, как под надуманным предлогом его приговорили к смерти и казнили, Домицилла была изгнана на пустынный остров у берегов Кампании, и многие другие, обвиненные вместе с ними, были приговорены одни к смерти, другие – к конфискации имущества. Обвиняли их в атеизме и следовании еврейским обычаям – странное сочетание, которое невозможно было применить ни к кому, кроме христиан, как их смутно и неточно представляли себе должностные лица и писатели той эпохи. Ввиду столь вероятного толкования церковь, охотно посчитав подозрения тирана доказательством такого славного преступления Климента и Домициллы, включила обоих в число своих первых мучеников и заклеймила жестокое дело Домициана именем второго гонения. Но это гонение (если оно заслуживает этого названия) было недолгим. Через несколько месяцев после смерти Климента и изгнания Домициллы Стефан, ее вольноотпущенник, который пользовался благосклонностью своей госпожи, но точно не принял ее веру, убил императора в его дворце. Память Домициана была проклята сенатом, его постановления отменены, те, кого он изгнал, возвращены из ссылки, и при мягком правлении Нервы, когда невиновные получили обратно свое место в обществе и имущество, даже наиболее виновные были прощены или смогли бежать от наказания.
II. Примерно через десять лет после этого, при Траяне, Плиний Младший получил от своего друга и владыки поручение управлять провинциями Вифиния и Понт. Вскоре он обнаружил, что не в силах понять, какими правилами справедливости или какими законами он должен руководствоваться, исполняя должность, в высшей степени отвратительную для него при его человеколюбии. Плиний никогда не присутствовал на слушании судебных дел против христиан, о которых, кажется, не знал ничего, кроме их названия, и ему совершенно ничего не было известно о том, в чем состоит их вина, как выносить им приговоры и насколько тяжелыми должны быть наказания. В такой растерянности он прибег к своему обычному средству: доверяя мудрости Траяна, послал ему беспристрастный и в некоторых отношениях благоприятный отчет о новом суеверии с просьбой, чтобы император разрешил его сомнения и наставил его, невежественного. Плиний провел всю свою жизнь, приобретая знания и вращаясь в обществе. С девятнадцати лет он блестяще произносил защитительные речи в судах Рима, занимал место в сенате, побывал в должности консула и завел очень многочисленные знакомства во всех слоях общества как в Италии, так и в провинциях. Поэтому из его незнания мы можем извлечь некоторые полезные сведения. Мы можем быть уверены, что, когда он вступил в должность наместника Вифинии, не было в действии никаких законов или постановлений сената против всех христиан вообще, что ни сам Траян, ни кто-либо из его добродетельных предшественников, чьи эдикты вошли в гражданское и уголовное законодательство, не делали до этих пор публичного заявления о своих намерениях относительно новой секты, и, какие бы судебные меры ни принимались против христиан, среди них не было ни одной настолько значительной или авторитетной, чтобы она стала прецедентом поведения для римского должностного лица.
Траян в своем ответе, на который часто ссылались христиане более поздних времен, проявил максимум заботы о справедливости и человечности, совместимой с его ошибочными представлениями о религиозной политике. Он не повел себя с беспощадным рвением инквизитора, который жаждет не упустить ни одной крупицы ереси и приходит в восторг, когда жертв оказывается много; император гораздо больше заботится о том, чтобы обеспечить безопасность невиновных, чем о том, чтобы не дать ускользнуть виновным. Он признается, что ему трудно составить какой-либо план, пригодный для всех случаев, но предлагает два полезных правила, которые часто становились облегчением и поддержкой для попавших в беду христиан. Хотя он дает должностным лицам указание наказывать тех, кто осужден по закону, он с очень человечной непоследовательностью запрещает им добывать какие-либо сведения о предполагаемых преступниках. Кроме того, представителю власти разрешалось давать ход не всякому обвинению. Анонимные обвинения император отвергает как слишком противоречащие беспристрастию, принципу его правления; он строго требует осуждать тех, кто обвинен в принадлежности к христианам, лишь при наличии обвинителя, действующего открыто и честно. Вероятно также, что те, кто брался за такое ненавистное людям дело, были обязаны сказать, какие у них есть основания для подозрений, перечислить (точно указывая время и место) тайные собрания, на которых присутствовал их противник-христианин, и сообщить очень много такого, что очень старательно скрывали от взгляда непосвященных. Если обвинитель добивался успеха в своем преследовании, он навлекал на себя недовольство многочисленной и деятельной партии, осуждение более свободной от предрассудков и великодушной части человечества и бесславие, которое во все времена и во всех странах было связано с доносительством. Если же ему не удавалось доказать обвинение, он нес тяжелое наказание, а возможно, мог быть и казнен по изданному императором Адрианом закону против тех, кто ложно обвинял своих сограждан в преступной принадлежности к христианам. Вражда личная или идейная из-за суеверия иногда могла оказаться сильнее, чем самое естественное чувство страха перед позором или опасностью, но, конечно, невозможно себе представить, чтобы языческие подданные Римской империи легко или часто выдвигали такие невыгодные обвинения.
Средство, с помощью которого обходили эти благоразумные законы, является достаточным доказательством того, как эффективно они мешали тем, кто желал причинить другому вред из-за личной злобы или усердного следования суеверию. В многолюдном шумном сборище создаваемые страхом и стыдом ограничения, которые так сильны в человеческих умах, теряют большую часть своей сдерживающей силы. Благочестивый христианин, желавший добиться или избежать славы мученика, ожидал, в первом случае с нетерпением, во втором с ужасом, дня, когда в очередной раз полагалось устроить игры или отметить праздник. В этих случаях жители больших городов империи собирались в цирке или театре, где все особенности и места, и действия разжигали в них религиозный пыл и гасили человечность. Когда многочисленные зрители, украсив голову венками, надушив себя благовониями, очистившись кровью жертвенных животных, окруженные алтарями своих богов-покровителей, предавались удовольствиям, которые они считали важнейшей частью своего религиозного культа, они вспоминали, что христиане единственные с отвращением отвергают богов, которым поклоняются все люди, и своим отсутствием или печалью на этих торжественных праздниках словно оскорбляют или оплакивают всеобщее счастье. Если незадолго перед этим империя пострадала от любого возможного бедствия – мора, голода, военной неудачи, если Тибр вышел или Нил не вышел из берегов, если произошло землетрясение или в плавной смене умеренных по суровости времен года случилось какое-то отклонение, суеверные язычники приходили к убеждению, что христиане, которых щадит слишком милосердное правительство, наконец своими преступлениями и нечестием вызвали кару богов. А распущенная и доведенная до отчаяния чернь не станет соблюдать судебное законодательство, и в амфитеатре, залитом кровью зверей и гладиаторов, голос сострадания не слышен. Толпа в своих нетерпеливых криках называла христиан врагами богов и людей, обрекала их на самые тяжелые пытки и, осмеливаясь обвинять поименно некоторых самых видных последователей новой секты, требовала с непреодолимой силой, чтобы этих людей немедленно поставили перед ними и бросили на растерзание львам. Наместники и должностные лица в провинциях были председателями на публичных зрелищах и обычно проявляли склонность удовлетворить наклонности народа и успокоить его ярость, принеся в жертву несколько несносных сектантов, но императорская мудрость защищала церковь от этих шумных криков и беззаконных обвинений: императоры справедливо осуждали их как несовместимые ни с твердостью своей политики, ни с ее беспристрастием. В эдиктах Адриана и Антонина Пия было четко и ясно сказано, что голос толпы никогда не должен считаться законным свидетельством для осуждения или наказания тех несчастных людей, которые, заразившись религиозным исступлением христиан, приняли их веру.
III. Наказание не следовало за обвинительным приговором неизбежно: христиане, чья вина была самым явным образом доказана показаниями свидетелей или даже их собственным добровольным признанием, все же могли сами выбрать между жизнью и смертью. И не прежние нарушения закона, а как раз сопротивление во время суда вызывало гнев представителя власти. Он был уверен, что предлагает им легко получить прощение: стоило обвиняемым согласиться бросить несколько зерен ладана на алтарь, и они ушли бы из суда невредимыми и под рукоплескания. Считалось, что долг человеколюбивого судьи состоит в том, чтобы стараться исправить заблуждающихся фанатиков, а не наказывать их. Меняя тон соответственно возрасту, полу и общественному положению узников, он часто снисходил до того, что перечислял им все, что могло сделать их жизнь приятнее или смерть – ужаснее, и заботливо просил, даже уговаривал обвиняемых, чтобы они проявили сострадание к самим себе, своим семьям и друзьям. Если же угрозы и уговоры не действовали, он часто прибегал к насилию: в качестве дополнительных доводов по его приказу вносили плеть и дыбу, и все виды жестокости применялись для того, чтобы сломить такое несгибаемое и, как казалось язычникам, преступное упорство. Древние защитники христианства столь же справедливо, сколь сурово осуждали незаконные действия своих преследователей, которые, нарушая все правила ведения судебного дела, допускали применение пыток не за тем, чтобы подозреваемый признался в расследуемом преступлении, а для того, чтобы он эту свою вину отрицал. Монахи последующих веков, которые в покое и одиночестве занимали себя тем, что составляли и расцвечивали подробностями рассказы о жизни и страданиях раннехристианских мучеников, часто измышляли гораздо более утонченные и хитрые пытки. В частности, им приятно было предполагать, что римские должностные лица в своем усердии, презирая все соображения морали и благопристойности, старались соблазнить тех, кого были не в силах победить, и что по их приказу самое грубое насилие применялось к тем, кого оказывалось невозможно соблазнить. Слагались рассказы о том, что будто бы благочестивые христианки, которые готовились презреть смерть, иногда бывали осуждены на более суровое испытание: их заставляли решить, что им дороже – религия или целомудрие. Юноши, в чьи развратные объятия их бросали, получали от судьи торжественный наказ приложить все усилия для того, чтобы поддержать честь Венеры перед нечестивой девственницей, которая отказывается возжигать благовония на ее алтарях. Насилие, однако, обычно не удавалось: своевременное вмешательство какой-либо чудесной силы спасало целомудренных невест Христовых от позора, не давая им потерпеть поражение даже по принуждению. Правда, нельзя не отметить, что более ранние и подлинные письменные памятники прошлого церкви редко бывают загрязнены такими причудливыми и непристойными вымыслами[49].
Полное несогласие с истиной и невероятность происходящего в описаниях этих ранних мученичеств было вызвано весьма естественной ошибкой: церковные писатели IV и V веков приписывали римским должностным лицам такую же непоколебимую и беспощадную ненависть к врагам языческой религии, какую они сами испытывали к современным им еретикам и идолопоклонникам. Вполне вероятно, что среди тех, кто добивался высокого положения в империи, некоторые могли до своего возвышения усвоить предрассудки простонародья, а у других врожденная жестокость могла случайно проявиться по отношению к христианам из-за скупости или личного озлобления[50].
Но не вызывает сомнений и может быть подтверждено свидетельствами, полными благодарности первых христиан, что подавляющее большинство тех, кто осуществлял власть императора или сената в провинциях и один имел право осуждать на смерть, вели себя как люди по-светски воспитанные, изучавшие гуманитарные науки, уважающие закон и хорошо знакомые с принципами философии. Они часто отказывались от ненавистной им обязанности преследовать новую веру, с презрением отклоняли обвинение или предлагали обвиненному христианину какой-либо допустимый по закону способ избежать суровости этого закона. Они выносили обвинительный приговор далеко не всем христианам, которых обвиняли в их суде, и были очень далеки от того, чтобы карать смертью всех, кто был признан виновным в упрямой приверженности новому суеверию. В большинстве случаев они довольствовались более мягкими наказаниями – заключением в тюрьму, ссылкой или рабством в рудниках, оставляя несчастным жертвам своего правосудия надежду на то, что какое-нибудь счастливое событие – вступление на престол, свадьба или триумф императора – вскоре вернет их к прежней жизни благодаря всеобщей амнистии. Похоже, что тех мучеников, которых римские чиновники приказывали немедленно казнить, они выбирали из двух крайне противоположных групп. Это были либо епископы и пресвитеры, самые высокие по званию и самые влиятельные среди христиан люди, чей пример мог бы устрашить всю секту, или же самые низкие по происхождению и презренные среди христиан, в особенности рабы, чья жизнь ценилась дешево и на чьи страдания древние смотрели со слишком беззаботным равнодушием. Ориген, человек большой учености и близко знакомый с историей христиан как по собственному опыту, так и благодаря чтению, самыми ясными словами говорит, что число мучеников было небольшим. Одного его авторитета должно бы оказаться достаточно, чтобы развеять в прах эту грозную армию мучеников, чьи останки, извлеченные по большей части из катакомб Рима, пополнили столько церквей[51] и чьи чудесные подвиги составили столько томов святых житий[52].
Но общее утверждение Оригена может быть объяснено и истолковано более конкретным свидетельством его друга Дионисия, который в огромном городе Александрии во время сурового преследования христиан при Деции насчитывает лишь десять мужчин и семь женщин, пострадавших за исповедание христианства.
В эту же самую пору гонений усердный в вере, красноречивый и честолюбивый Киприан управлял церковью не только Карфагена, но и всей Африки. Он обладал всеми качествами, которые могли вызвать почтение верующих и возбудить подозрение или ненависть у чиновников-язычников. И характер, и сан, словно метки, выделяли этого святого прелата из всех, превращая его в самую крупную цель для зависти и опасностей. Однако жизнь Киприана служит достаточным доказательством того, что наше воображение преувеличивало опасность положения христианского епископа и что опасности, которым он подвергался, были меньше, чем те, которые честолюбивый человек готов встретить в погоне за земными почестями. За десять лет четыре римских императора погибли от меча вместе с семьями, любимцами и сторонниками, а епископ Карфагенский в эти годы с помощью своих авторитета и красноречия управлял советами африканской церкви. Только на третьем году епископства у него была причина опасаться сурового указа Деция, бдительности главы местной власти и криков толпы, которая громко требовала бросить львам Киприана, предводителя христиан. Благоразумие подсказало епископу, что он должен на время скрыться в уединении, и он послушался голоса благоразумия. Из тайного убежища, куда он удалился и где провел это время в одиночестве, Киприан вел постоянную переписку с духовенством и народом Карфагена и, переждав бурю в укрытии, сохранил себе жизнь, не потеряв ни власти, ни доброго имени. Однако его большая осторожность не осталась без осуждения со стороны более строгих христиан и упреков со стороны его личных врагов: первые говорили с сожалением, вторые с оскорбительными насмешками о его поведении, которое считали малодушием и преступнейшим нарушением священного долга. Справедливое и уместное желание сохранить себя для будущих нужд церкви, пример нескольких святых епископов и божественные наставления, которые Киприан, по его собственным словам, часто получал в форме видений и порывов религиозного экстаза, – вот причины, которые оправдывают его. Однако лучше всего защищает Киприана от обвинений та радостная решимость, с которой он через восемь лет после этого принял смерть за веру. История его мученичества не вымышлена и изложена в рассказе с необычными прямотой и беспристрастием. Поэтому сокращенный пересказ основных событий этой смерти за веру даст читателю самые точные сведения о духе и формах римских гонений на христиан.
Когда Валериан был консулом в третий раз, а Галлиен – в четвертый, Патерн, проконсул Африки, вызывал Киприана в свою комнату для негласных совещаний. Там проконсул ознакомил его с только что полученным приказом императоров, чтобы те, кто отказался от римской религии, немедленно возвратились к обрядам своих предков. Киприан без колебаний ответил, что он христианин и епископ, преданно чтит единственного истинного Бога и каждый день молится ему о безопасности и процветании двух императоров, своих законных государей. Когда проконсул задал ему несколько злых и действительно незаконных вопросов, он сдержанно, но твердо заявил, что использует в свою защиту право гражданина отказаться от ответа. За непокорность Киприан был приговорен к изгнанию; тотчас же его отвезли в вольный приморский город Куру бис в Зевгитане, который был расположен в красивой и плодородной местности и находился примерно в сорока милях от Карфагена. На новом месте изгнанный епископ наслаждался жизненными благами и сознанием своей добродетели. Слава о нем разошлась по Африке и Италии. Когда в провинцию прибыл новый проконсул, положение епископа на какое-то время стало еще лучше: он был возвращен из изгнания, и, хотя не получил разрешения жить в Карфагене, в качестве места жительства ему были назначены его собственные сады возле столицы.
В конце концов ровно через год после того, как Киприан впервые оказался под угрозой, Галерий Старший, проконсул Африки, получил императорское указание казнить христианских учителей. Епископ Карфагена сознавал, что его выберут одной из первых жертв; слабость человеческой природы заставила его поддаться искушению и тайно бежать от опасности и от чести стать мучеником, но вскоре, вновь обретя то мужество, которое было ему необходимо для поддержания его репутации, он вернулся в свои сады и стал терпеливо ждать тех, кто придет вести его на смерть. Два высокопоставленных чиновника, которым это было поручено, посадили Киприана в колесницу, сами сели по бокам от него и, поскольку проконсул был в это время занят чем-то другим, отвезли епископа не в тюрьму, а в принадлежавший одному из них дом в Карфагене. Там епископа развлекли изысканным ужином, и его друзьям христианам было позволено в последний раз насладиться его обществом, а улицы в это время были заполнены толпой верующих, которые тревожились за своего духовного отца. На следующее утро он предстал перед судом проконсула, и тот, осведомившись об имени и общественном положении Киприана, велел ему совершить языческое жертвоприношение и настоятельно потребовал, чтобы тот хорошо подумал о последствиях отказа повиноваться. Киприан отказался твердо и решительно, и представитель власти, спросив сначала мнение членов своего совета, не совсем охотно произнес смертный приговор, который был сформулирован так: «Тасций Киприан должен быть немедленно казнен через отсечение головы как враг богов Рима и как глава и предводитель преступного сообщества, которое он вовлек в нечестивое сопротивление законам святейших императоров Валериана и Галлиена». Казнь была самой легкой и безболезненной, какая была возможна для человека, приговоренного к смерти за преступление; кроме того, епископа Карфагенского не было позволено пытать с целью добиться от него отречения от принципов или выяснить, кто его сообщники.
Как только приговор был произнесен, толпа христиан, ожидавших у ворот дворца и слушавших, что говорили на суде, тут же отозвалась на него общим криком: «Мы умрем вместе с ним!» Но этот благородный порыв религиозного рвения и любви не помог Киприану и не был опасен для самих кричавших. Епископа без сопротивления и без оскорблений отвели под охраной трибунов и центурионов на место казни – на просторную плоскую равнину возле города, которая уже была заполнена множеством зрителей. Верные Киприану пресвитеры и дьяконы получили разрешение сопровождать своего святого епископа. Они помогли ему снять и уложить рядом верхнюю одежду, расстелили на земле полотно, чтобы собрать его кровь как драгоценную реликвию, и получили от него указание дать двадцать пять золотых монет палачу. После этого мученик закрыл лицо ладонями, и его голова одним ударом была отделена от тела. Его труп несколько часов оставался лежать там же напоказ для любопытных иноверцев, но ночью был взят оттуда и в торжественной процессии, при великолепной иллюминации перенесен на христианское кладбище. Похороны Киприана были пышными и публичными, и римские власти нисколько не мешали этому. Тем из верующих, кто оказал последние услуги Киприану при жизни и отдал ему последние почести после его смерти, не угрожали ни следствие, ни наказание. Следует отметить, что из великого множества епископов провинции Африка Киприан первый был признан достойным мученического венца.
Киприан имел возможность выбрать, умереть ему мучеником или жить вероотступником, но первое означало честь, а второе – бесчестье. Если бы мы предположили, что епископ Карфагена пользовался христианской верой лишь как орудием своей жадности или честолюбия, он все же был бы обязан поддержать репутацию, которую себе создал, и, обладай он хотя бы крупицей мужской отваги, должен был скорее обречь себя на самые жестокие пытки, чем одним поступком променять добрую славу, заработанную всей жизнью, на отвращение и ненависть собратьев-христиан и презрение язычников. Но если религиозное рвение Киприана поддерживалось искренним убеждением в истинности тех правил, которые он проповедовал, то мученический венец, должно быть, был для него желанным, а не страшным. Трудно извлечь хотя бы одну четко выраженную мысль из туманных, хотя и красноречивых декламаторских фраз отцов церкви, трудно также точно определить, сколько вечной славы и вечного счастья они уверенно обещали тем, кому повезло пролить кровь за дело веры. Они внушали христианам с подобающим в этом случае усердием, что огонь мученичества восполняет все недостатки и очищает от любого греха; что пока души обычных христиан должны проходить медленное и болезненное очищение, торжествующие страдальцы немедленно получают вечное блаженство там, где рядом с патриархами, апостолами и пророками они царят вместе с Христом и служат ему помощниками в суде надо всем человечеством. Уверенность, что их ждет долгая земная слава – цель, добиваться которой так свойственно людям, ибо человек по своей природе тщеславен, – часто придавала отвагу мученикам. Почести, которые Рим или Афины воздавали гражданам, павшим за родину, были холодными и бессодержательными знаками уважения по сравнению с горячей благодарностью и пылкой преданностью, которые ранняя церковь дарила победоносным защитникам веры. Ежегодные празднества в память об их добродетелях и страданиях были священными церемониями и в конце концов стали религиозными обрядами. Тем из открыто исповедовавших свои религиозные принципы христиан, кто (как случалось очень часто) выходил на свободу из суда или тюрьмы языческих властей, оказывались почести, которых по справедливости заслуживали их незавершенное мученичество и благородная решимость. Самые благочестивые христианки умоляли освобожденных о разрешении поцеловать побывавшие на их теле оковы или полученные ими раны. Они считались святыми, их решения почтительно выполнялись, и эти люди очень часто предавались гордыне и разврату, злоупотребляя тем огромным преимуществом, которое завоевали благодаря религиозному рвению и бесстрашию[53].
Все эти различия, хотя и показывают, как велики заслуги тех, кто пострадал или погиб за христианскую веру, позволяют понять, что и тех и других было немного.
Трезвомыслящие сдержанные люди наших дней охотнее осудят пылкую веру первых христиан, чем восхитятся ею, но восхититься могут легче, чем подражать в вере этим людям, которые, как ярко выразился Сульпиций Север, желали стать мучениками сильнее, чем в его собственное время те, кто добивался епископского сана, – епископами. Послания, которые составлял и отправлял Игнаций, когда его везли в цепях через города Азии, проникнуты чувствами самыми несовместимыми с человеческой природой. Он искренне предупреждает римлян, чтобы они своим добрым, но неуместным заступничеством не лишали его венца славы, и заявляет, что решил сам первый дразнить и злить тех диких зверей, которых могут сделать орудиями его казни. Существует несколько рассказов о мужественных мучениках, которые действительно сделали то, что собирался сделать Игнаций: доводили до ярости львов, торопили палача, чтобы он быстрее делал свое дело, весело прыгали в огонь, на котором их должны были сжечь, с видимыми радостью и удовольствием принимали самые изощренные пытки. До нас дошло несколько примеров того, как религиозное рвение христиан нетерпеливо ломало те преграды, которые императоры установили ради безопасности церкви. Иногда христиане, не имея обвинителя, сами вместо него добровольно заявляли о своей принадлежности к новой вере, грубо прерывали религиозные службы язычников или, толпами сбегаясь со всех сторон к зданию суда своего наместника, кричали, чтобы им вынесли приговор и исполнили его. Поведение христиан так бросалось в глаза, что древние философы не могли не заметить его, но они, похоже, смотрели на него больше с изумлением, чем с восхищением. Не в состоянии понять те побуждения, которые иногда делали силу духа и стойкость христиан сильнее благоразумия и рассудка, они считали такую жажду смерти странным результатом упрямого отчаяния, тупой бесчувственности или исступленного суеверия. «Несчастные! – крикнул христианам Азии проконсул Антонин. – Если вы так устали от жизни, разве вам трудно найти веревки и пропасти?» Он (по словам одного ученого и благочестивого историка) очень остерегался наказывать людей, которые не нашли ни одного обвинителя, кроме себя самих, поскольку этого не ожидали и в имперских законах ничего не говорилось о таком случае; поэтому, вынеся приговоры немногим в качестве предупреждения для их собратьев, он с негодованием и презрением велел толпе разойтись. Несмотря на это подлинное или притворное презрение, бесстрашие и постоянство верующих гораздо благотворнее действовали на те души, которые природа или небесная благодать сделали способными легко воспринять истинную религию. Во всех этих печальных случаях среди нехристиан было много жалевших, восхищавшихся и обращавшихся в христианство. Благородное воодушевление страдальца передавалось зрителям, и кровь мучеников, по хорошо известному выражению, стала семенами церкви.
Но эта горячка ума, несмотря на то что ее породило благочестие и поддерживало красноречие, постепенно отступала перед более естественными надеждами и страхами человеческого сердца – любовью к жизни, боязнью боли и страхом исчезнуть навсегда. Более благоразумные из руководителей церкви почувствовали, что обязаны сдержать чрезмерный пыл своих последователей и не слишком полагаться на их твердость, которая часто покидала их в час испытания. Поскольку жизнь верующих стала менее аскетической и суровой, они с каждым днем все меньше желали чести быть мучениками, и воины Христа, вместо того чтобы заслуживать награду добровольным героизмом, часто оставляли свой пост и в смятении бежали от врага, бороться с которым был их долг. Но было три способа уйти от преследования, разные по степени преступности: первый, как правило, не считался виной, второй был сомнительным или по меньшей мере ошибочным, но простительным; третий же означал явное преступное отречение от христианской веры.
I. Современный инквизитор удивился бы, услышав о том, что представитель римских властей, которому сообщали, что кто-то из подсудных ему людей вступил в секту христиан, всегда давал знать об этом обвиняемому и предоставлял тому достаточно времени, чтобы уладить домашние дела и подготовиться к ответу за преступление, которое вменяли ему в вину. Если обвиненный сколько-нибудь сомневался в своей твердости, эта отсрочка давала ему возможность сохранить жизнь и честь с помощью бегства: он мог укрыться в каком-нибудь тайном убежище или в дальней провинции и терпеливо ждать возвращения покоя и безопасности. Эта мера, столь согласная с разумом, вскоре была разрешена согласно мнению и примеру самых святых епископов; кажется, ее мало кто осуждал, кроме монтанов, которые уклонились в ересь из-за строгой и упрямой приверженности старому учению[54].
II. Те наместники провинций, у кого усердие было слабее алчности, ввели в обиход продажу свидетельств (которые были прозваны «клевета») о том, что такой-то, чье имя указано в тексте, соблюдает законы и приносит жертвы римским богам. Добыв себе такой лживый документ, состоятельные и пугливые христиане получали возможность заставить молчать злобного доносчика и в какой-то мере примирить интересы своей безопасности и своей религии. Такая богохульная хитрость искупалась легким покаянием.
III. При каждом преследовании находилось много недостойных христиан, публично отрекавшихся от веры, которую до этого исповедовали, и подтверждавших искренность своего отречения положенными по закону сожжением ладана или принесением жертв. Некоторые из этих отступников сдавались при первом угрожающем предупреждении со стороны представителя властей, терпение других было сломлено многократными долгими пытками. Испуганный вид некоторых показывал, что в глубине души их мучила совесть, другие же шли к алтарю богов уверенно и охотно. Но это навязанное страхом притворство продолжалось ровно столько же времени, сколько существовала непосредственная угроза. Едва преследования утихали и становились менее суровыми, двери церквей начинала осаждать толпа возвращающихся и кающихся грешников, которые чувствовали отвращение к своему покорному поклонению идолам и – все горячо, но не все успешно – добивались, чтобы их вновь приняли в сообщество христиан.
IV. Несмотря на то что в общем случае христиан было предписано осуждать и наказывать, судьба этих сектантов при деспотической власти, управлявшей огромными территориями, все же должна была очень сильно зависеть от их собственного поведения, от особенностей момента, а также от характера верховного правителя и подчиненных ему начальников. Иногда религиозное рвение возбуждало, а благоразумие позволяло отвести или смягчить суеверную ярость язычников. Было много различных причин, побуждавших наместников провинций быть или более, или менее строгими при исполнении законов. Из этих причин самой веской была та, что они принимали во внимание не только официальные постановления, но и тайные намерения императора, один взгляд которого мог разжечь или потушить пламя гонения. Ранние христиане при каждом случайном суровом поступке с ними властей в какой-либо из разных частей империи жаловались на свои страдания и, возможно, преувеличивали их; но прославленное число в десять гонений было определено церковными писателями V века, которые яснее видели, в какие периоды времени от Нерона до Диоклетиана судьба была благосклонна к церкви, а в какие сурова. Первоначально им подсказала это число остроумная аналогия с десятью казнями египетскими и десятью трубами Апокалипсиса; рассматривая историческую правду под знаком веры в пророчества, они старательно выбрали среди царствований те, когда и в самом деле отношение к христианскому движению было самым враждебным. Но эти временные преследования только разжигали ослабевший было религиозный пыл и восстанавливали дисциплину среди верующих, а короткие периоды необычной суровости компенсировались гораздо более долгими днями покоя и безопасности. Равнодушие одних верховных владык и снисходительность других обеспечивали христианам терпимость к их вере, пусть не узаконенную, но фактическую и проявляемую открыто.
«Апология» Тертуллиана упоминает о двух очень ранних, очень странных, но в то же время очень подозрительных примерах императорского милосердия – эдиктах, выпущенных в свет Тиберием и Марком Аврелием Антонином и имевших целью не только защитить невиновных христиан, но и широко объявить о тех изумительных чудесах, которые подтвердили истинность их учения. Первый из этих примеров содержит несколько трудностей, которые могут поставить в тупик недоверчивый ум. От нас требуется поверить, что Понтий Пилат сообщил императору, что несправедливо вынес смертный приговор невинному человеку, похожему на бога, и подверг себя опасности вынести то, что выносили мученики, не приобретая этим, в отличие от них, никакой заслуги; что Тиберий, который признавался, что презирает все религии, сразу же решил включить еврейского Мессию в число богов Рима, что его раболепный сенат осмелился не подчиниться приказу своего господина, что Тиберий, вместо того чтобы негодовать по поводу отказа сенаторов, ограничился тем, что защитил христиан от суровости законов за много лет до того, как эти законы вступили в силу и до того, как церковь получила свое имя, до того даже, как она возникла; и наконец, что сведения об этом необыкновенном деле сохранились в совершенно официальных и, несомненно, подлинных документах, но эти записи остались неизвестны греческим и римским историкам и их видели лишь глаза христианина из Африки, сочинившего «Апологию» через сто шестьдесят лет после смерти Тиберия.
Эдикт Марка Аврелия Антонина считается результатом его благочестивой благодарности за чудесную помощь во время войны против маркоманов. Отчаяние легионеров, вовремя начавшаяся буря с ливнем, градом, громом и молниями, испуг и поражение варваров прославились благодаря красноречию нескольких языческих писателей. Если среди солдат в той армии были христиане, то вполне естественно, что они приписали заслугу случившегося своим горячим молитвам за свое и общее спасение в момент опасности. Но памятники из бронзы и мрамора – имперские медали и колонна Антонина – все же убеждают нас, что ни этот государь, ни его народ совершенно не чувствовали, что обязаны победой прежде всего христианам, но единодушно приписали свое избавление от беды провидению Юпитера и заступничеству Марса. Все годы своего правления Марк Аврелий презирал христиан как философ и наказывал как владыка.
По странной иронии судьбы трудности, которые христиане переживали под властью добродетельного государя, сразу же прекратились, когда на престол вступил тиран: как никто, кроме них, не страдал несправедливо от Марка Аврелия, точно так же они одни оказались под защитой Коммода, который обходился с ними мягко. Знаменитая Марция, его самая любимая наложница, которая в конце концов замыслила убийство своего любовника-императора, чувствовала странную любовь к гонимой церкви. Хотя она не могла совместить свой порочный образ жизни с правилами Евангелия, она могла надеяться, что искупит недостатки своего пола и рода занятий, объявив себя покровительницей христиан. Под милостивой защитой Марции они провели в безопасности тринадцать лет жестокой тирании, а когда империя оказалась в руках семейства Северов, христиане связали себя с новым государем узами более почетными, хотя и через прислугу: этот император был убежден, что во время опасной болезни получил сильное облегчение, то ли физическое, то ли духовное, от священного мирра, которым помазал его один из его рабов. Он всегда особенно отличал нескольких людей, как мужчин, так и женщин, принявших новую веру. Кормилица и наставник Каракаллы были христиане, и если этот молодой государь когда-либо проявил человечность, то по поводу пустячному, однако имевшему некоторое отношение к христианству. В правление Севера гнев черни был подавлен, а наместники провинций ограничивались тем, что раз в год принимали дары от церквей, существовавших на подсудной им территории, – то ли как плату за свою умеренность, то ли как вознаграждение за нее. Спор между азиатскими и италийскими епископами о том, в какой день следует праздновать Пасху, считался самым важным делом в этот период отдыха и покоя. Покой церкви был нарушен лишь тогда, когда растущее число новообращенных, видимо, привлекло внимание Севера и вывело его из себя. Желая ограничить развитие христианства, он выпустил эдикт, который, хотя касался лишь новообращенных, невозможно было выполнить точно, не подвергая опасности и наказанию самых пылко верующих среди их учителей и проповедников.
В малой суровости этих преследований по-прежнему видна снисходительность Рима и язычества, которые так охотно прощали все тем, кто исполнял религиозные обряды своих отцов.
Но вскоре законы, введенные Севером, угасли вместе с жизнью и властью этого императора, и после этой случайной бури христиане тридцать восемь лет наслаждались покоем. До этого времени они обычно проводили свои собрания в частных домах и уединенных местах. Теперь же им было разрешено строить и освящать здания для религиозных обрядов, покупать землю для общины даже в самом Риме и проводить выборы священнослужителей так гласно и одновременно благопристойно, что они привлекали почтительное внимание иноверцев. Этот долгий покой церкви был полон достоинства. Наиболее благоприятными для христиан оказались периоды царствования тех императоров, которые были родом из азиатских провинций. Видные люди этой секты уже не опускались до того, чтобы умолять о защите раба или наложницы, а имели доступ во дворец в почетном качестве священнослужителей и философов. Их таинственные учения, уже распространившиеся среди народа, постепенно привлекли внимание их государя. Императрица Мамея, проезжая через Антиохию, изъявила желание побеседовать со знаменитым Оригеном, слава о благочестии и учености которого шла по всему Востоку. Ориген подчинился этому лестному для него приглашению, и, хотя не мог рассчитывать, что ему удастся обратить в христианство эту хитрую и честолюбивую женщину, она с удовольствием выслушала его красноречивые рассуждения и с почетом отпустила его.
Эти чувства Мамеи воспринял от нее ее сын Александр Север. В своем благочестии философа этот император проявлял к христианской религии своеобразное уважение, однако не совсем такое, какое ей полагается: в своей домашней молельне он установил статуи Авраама, Орфея, Аполлония и Христа, оказывая таким образом заслуженную честь этим почтенным мудрецам, которые научили человечество различным путям веры в единое общее для всех Божество и почитания этого Божества. Среди близких Александра были такие, кто открыто следовал чистой христианской вере и выполнял христианские обряды. Епископы появлялись при дворе – возможно, впервые в истории. После смерти Александра, когда бесчеловечный Максимин Фракиец обрушил свой гнев на любимцев и слуг своего несчастного благодетеля, много христиан всех сословий и обоего пола стали жертвами этой большой резни, которая из-за их участи была неоправданно названа гонением на христиан.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.