Страницы← предыдущаяследующая →
Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.
Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.
В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?»
Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась».
Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.
Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:
– Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!
А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.
– Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.
– Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.
– Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.
…Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.
– Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.
– Он им отец, Тихон, – громким шепотом возражала мать.
– Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он – кто? Кто, я тебя спрашиваю?
Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе – два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет.
Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови.
– Не я одна, – горько вздохнула мать.
– Вот и пора бы об этом позабыть, – настаивал дядя Тихон. – Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь?
– Верю, Тиша, – сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. – Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу.
– Это ты твердо? – глухо переспросил Тихон.
– Твердо, – решительно подтвердила мать. – И не надо больше меня пытать.
– Ну тогда прощевай. – Дядя Тихон поднялся с тяжелым вздохом и, натыкаясь на табуретки, шагнул в сени. Звякнуло опрокинутое ведро, лязгнула на двери щеколда. А мать, оставшись одна, вдруг горько и как-то безысходно заплакала. Николке захотелось ее утешить, и он стал было спускать с кровати босые ноги, но вдруг подумал, что нельзя ему сейчас вмешиваться в этот не во всем понятный ему разговор, и удержался от первого порыва.
…Жаворонок с треньканьем взмыл над аэродромом и, набрав высоту, снова ринулся к земле. Парень в летном комбинезоне, приподнявшись на локтях, проводил его глазами… Вздохнул: «Все-таки любопытно, подошло бы такое начало для фильма про мою жизнь? А может, показалось бы скучным, неинтересным. – Он рассмеялся. – А я бы тогда другое предложил. Детство в сторону, сразу быка за рога. И заголовок соответствующий.
Например, «Личная жизнь Николая Демина». А начать хотя бы с того, как я стал летчиком. Все-таки забавная была процедура».
Он тогда закончил восьмилетку и по настоянию матери, стремившейся удержать сына возле родного очага, решил поступить в сельхозтехникум. Все было уже отмерено и взвешено, но вдруг полетело в тартарары. Тот же самый Николкин однокашник по восьмилетке Петька Жуков остановил его как-то у калитки и таинственными знаками отозвал в сторону.
– Куда надумал? – спросил он без обиняков.
– В Вязьму, – гордо ответил Николка. – Говорят, там сельскохозяйственный техникум самый лучший.
Петька Жуков скроил презрительную гримасу.
– Дура! Плюнь ты на это! Я тебе такое сейчас скажу! – Он наклонился к его уху и таинственно зашептал: – Я вот завтра в райцентр еду. Там в райкоме комсомола командир какой-то, не то майор, не то подполковник, из летной школы прибыл. Будет в училище парней отбирать. Айда вместе. Я тебе по секрету скажу, что всю весну к этому готовился. И мускулатуру смотри какую отрастил, и стометровку не хуже твоего Серафима Знаменского бегаю! У летчиков, знаешь, зарплата – во! А форма такая, что девки сплошняком будут замертво при одном виде падать.
– На ком же тогда женишься, если все так уж и замертво? – уколол его Демин.
– Дура! – вскипел Жуков. – Те, что не попадают, самые стойкие, – твои и будут!
– Небось все ты врешь, – недоверчиво протянул Демин, но друг его подбоченился и повернулся спиной.
– Креститься не буду. Как-никак член ВЛКСМ. Не хочешь – не верь. Небось от мамкиного подола боишься оторваться. Тогда я пошел.
– Подожди, подожди, – забеспокоился Николай. – Значит, говоришь, в летчики будут отбирать?
– Нет, на молочнотоварную ферму, – огрызнулся Петька без особой злобы. – В доярки. Там тетя Луша и бабка Авдотья уходят на пенсию, так ты на их место. Тебе в самый раз.
– Постой, – остановил его Демин. – Так ведь летчики – люди особенные. Их в небо еще с детства тянуло, сам в одной статье прочитал. Разве нас, лаптежников, примут!
– Ну и оставайся бычатам хвосты крутить, – рассердился Петька и не очень скорым шагом пошел от него. – А я лично в зоотехники не собираюсь. Бонжур!
Но Демин его нагнал и сказал заискивающе:
– Петь, а Петь, а может, и мне попробовать? Только что я мамане скажу? Убиваться же будет.
– Дура! – добрее протянул Жуков. – Скажи ей, что отправился на поиски этого самого сельхозтехникума, где она тебя студентом видеть желает…
На следующий день они отправились в райцентр на пароконной председательской линейке, посланной за агрономом райзо. Копей гнал дед Ипат, семидесятипятилетний правленческий кучер с широким, зычно улыбающимся ртом, в котором поблескивал единственный золотой зуб. Про него дед Ипат говорил:
– Это мой коренник.
Все село знало, что золотой зуб – гордость Ипата, и не было на селе избы, какую обошла бы история, связанная с его появлением. Ипату пришла пора вставлять зубы, нужны были деньги, и как раз в это время с далекого Тихоокеанского флота прислал ему письмо родной внук, старшина первой статьи. Сообщая не без гордости, что он получил премию за одно изобретение, он спрашивал, какой деду привезти подарок. «Никакого не надо» дорогой внучек, – отписал ему тогда дед Ипат, – пришли только денег для золота на зуб, иначе вся челюсть полетит к чертям». Внук прислал маленькую желтую фигурку – золотую гейшу. Все село ходило к Ипату дивиться на нее. Мужики цокали языками, глядя, как ловко вылеплены у танцовщицы ноги, плечи, груда. А потом дед Ипат взбеленился:
– Будем кончать это форменное безобразие!
И вскорости переплавил гейшу на золото, столь необходимое ему для зуба. Потом вся деревня говорила:
– У деда Ипата зуб из балерины…
…Гнедые раскормленные кобылицы резво мчали линейку по зеленеющим колхозным полям. Над посевами носился легкокрылый теплый ветер, и красивым веером золотые колосья разбегались то в одну, то в другую сторону. Всхрапывали озорно кони, кидая пролетку в крутые балочки и вынося из них на косогоры. Сухая пыль поднималась из-под копыт, садилась на лица и одежду тонким седым слоем. Пользуясь глухотой деда Ипата, Петька Жуков пространно рассуждал, каким он станет летчиком, как будет прилетать к родному селу и крутить над крышами своего и Николкиного дома затейливые страшные бочки.
– И на самой низкой высоте. Как Чкалов! – петушился Жуков. – Чего на меня смотришь такими квадратными глазами? Аль не веришь?
– Да верю, – отмахивался от него Демин. – Чего пристал, как репей!
– То-то, – успокаивался Петька. – Я парень рисковый. Это точно.
В райкоме комсомола ребят сразу пропустили к первому секретарю, угреватому, сутулому Вене Воробьеву.
Выслушав просьбу Петьки Жукова, он озадаченно протянул:
– Так ведь контингент для медкомиссии уже отобран.
– Подумаешь, контингент! – взорвался неистощимый Петька. – В том контингенте настоящих колхозников небось раз-два, и обчелся, а дальше районная интеллигенция и дети совторгслужащих.
В серых глазах Вени Воробьева загорелся огонек.
– А ведь идея! – вскричал он. – Ты сам не знаешь, парень, какую идею подал. Не зря Владимир Ильич говорил, что надо не только массы учить, но и учиться у масс. Ты прав, товарищ. Нам действительно недостает ребят из колхоза, и поэтому вас обоих направляю своею властью к медикам, а потом мандатная комиссия разберется.
И они очутились в одноэтажном белокаменном здании районной поликлиники, все кабинеты которой в тот день были заняты врачами из горвоенкомата. Поликлиника была заставлена аппаратами, которых не было раньше в этом мирно дремавшем на солнце здании: и огромный металлический бак, в который надо было дуть изо всех сил, и неудобное, стремительно вертящееся кресло, и какие-то особые таблички для проверки зрения. Были врачи малоразговорчивыми и строгими. Жесткими пальцами они ощупывали и простукивали кандидатов в летчики, безжалостно вертели их на противном кресле, после чего у некоторых под ногами шатался пол, заставляли крутиться на турнике, а потом спрыгивать на землю и приседать с закрытыми глазами…
К вечеру усталые и даже чуть осунувшиеся от пережитого Николка и Петя зашли к Вене Воробьеву и доложили, что медкомиссию полностью прошли.
– Вот и хорошо, – одобрил секретарь райкома. – А теперь приходите завтра к двенадцати дня, все и определится.
Ребята озадаченно переглянулись.
– Дык как же, – растерянно пробормотал сразу утративший бойкость Петька. – Мы же из Касьяновки.
А здесь ни родных, ни знакомых. И возвратиться к ночи обещали.
Веня Воробьев был добрым парнем и к тому же все понял сразу. Смуглая рука комсомольского вожака несколько раз покрутила телефонный диск.
– Здравствуйте, Павел Артамонович. Хочу доложить, что все мои комсомольцы прошли медкомиссию.
Завтра в двенадцать будут у вас в кабинете. Вот только не знаю, что делать с двумя. Они из Касьяновки, из колхоза «Красный луч». Нельзя ли с ними решить сегодня?
– Гм… Ну ладно, пусть зайдут, – последовал ответ.
Когда вместе с оробевшим и притихшим Петькой Жуковым Николка проник в просторный кабинет, он не без удивления увидел за большим письменным столом их предрайисполкома Павла Артамоновича Долина. Его он много раз видел на колхозных полевых станах и во время сева, и на уборочной, видел и в сельсовете и в школе. Даже домой к ним Долин заходил два раза и о чем-то долго разговаривал с матерью. Но сейчас он показался вдруг Николке очень строгим и неприступным.
Был Павел Артамонович в синей гимнастерке, туго перепоясанной тонким кавказским ремешком с блестящими насечками. На груди, как и всегда, два боевых ордена Красного Знамени. Он ими очень гордился, потому что получил их за работу в ВЧК, когда выполнял задания чуть ли не самого Дзержинского. У Павла Артамоновича широкое спокойное лицо с немного насмешливыми, но добрыми и вовсе не подозрительными глазами, так что не сразу поверишь, что этот человек выслеживал шпионов, допрашивал деникинских полковников, стрелял в убегавших бандитов. Правая щека изуродована длинным рубцом, слегка скошена челюсть. Это в девятнадцатом отмахнулся от него шашкой один из врангелевских адъютантов, да неудачно, потому что секунду спустя пуля из маузера, вскинутого Долиным, успокоила белогвардейца навек…
Павел Артамонович вышел из-за стола. Хромовые сапоги издали легкий скрип. Чуть прищурившись, он посмотрел на ребят, нерешительно тискавших в руках фуражки.
– Так что же, садитесь, в ногах правды нет, – прогудел председательский басок. – Жуков – это ты? – ткнул Долин пальцем в Петра.
Тот удивленно вздрогнул, чуть даже не спросил, откуда, мол, знаете, да увидел на столе длинный белый листок с прикрепленной к нему в верхнем уголке фотографией и смолчал. Николка уместился рядом, накрыл загоревшими ладонями латаные коленки и сердито посмотрел на товарища. Ну и брехло же Петька. Врал, врал, что отбирать в летчики майор или подполковник приехал, а на поверку оказалось, что самый главный в этом деле их предрика. Тем временем Павел Артамонович задал Петьке несколько вопросов о родителях, о школьных отметках. Когда предрика спросил, почему тот решил идти только в летчики. Петька закипятился, ладонью стукнул себя в грудь:
– Как почему, товарищ Долин? Я парень рисковый, из меня знаете какой летчик получится! Когда выучусь, такой «мимельман» сделаю!
– Не «мимельман», а «иммельман», – усмешливо поправил Долин. – Ну ладно, Петр Жуков. Теперь ожидай решения.
– Здесь? – нелепо переспросил Петька, но Долин покачал головой:
– Дома. По почте получишь.
Петька покинул кабинет, а Долин подошел к Николке, положил ему на плечи тяжелые ладони. И не только положил, сильно как-то придавил его к стулу.
– Да-а, вырос ты, Николка, – проговорил он медленно, – так вытянулся, что я бы на улице тебя уже и не признал. Помню, как ты, белоголовый, на току бегал.
И всегда капля под носом: и зимой и летом, что называется. – Он выпрямился и отошел к распахнутому окну. Остановился у подоконника спиной к парнишке. – Мать-то не обижаешь?
– Не, что вы, – протянул Николка.
– Смотри, она у тебя хорошая.
– Мне это лучше знать.
Долин резко обернулся, смерил удивленным взглядом Николку.
– Ишь ты, за словом в карман не полезешь. – И рассмеялся. А глаза строго и ощупывающе смотрели в лицо Николке. «Небось на допросах он так и на арестованных смотрел, чтобы правду выпытать. Вишь, как сразу лицо изменилось», – подумал Николка, но не отвел взгляда. Долину понравилась эта минутная борьба.
– В тебе что-то есть от деда, Варвариного отца.
– А вы его разве знали?
– Знал, – как-то неохотно признался Долин. – Щеку мою видишь? Это он меня, окровавленного, из-под коня тогда вытащил, в лазарет под пулями доставил.
А я ему и спасибо сказать не успел. Его в тот же день… на Сиваше снарядом. Хороший у тебя был дед. – Долин помолчал и так же неожиданно спросил: – А про отца, что скажешь?
Николка вздрогнул и поднялся, как на экзамене»
– Бросил.
– Гад он, – безжалостно отметил Долин.
– Не знаю, – упрямо сказал Николка и, тряхнув головой, смело посмотрел в глаза председателю, чуть не с вызовом повторил: – Не знаю!
– Да чего там «не знаю»! – вскипел Павел Артамопович. – Бросить детей, ни разу не попытаться на них взглянуть – это ж самое беспардонное предательство. Такому ни в борьбе, ни в бою верить нельзя. Да я бы такого, попадись он в мои руки…
– Не знаю! – глухо уронил Николка.
Увидев в глазах у парня крупно навернувшиеся слезы, бывший чекист с непохожей на него нежностью погладил крутой мальчишеский затылок:
– Ну, вот, а еще летчиком стать собираешься.
– Я не буду, – угрюмо заметил Николка и отмахнулся мятой в кулаке кепкой, словно ему было жарко.
А Долин снова подошел к окну, его что-то там заинтересовало. Председатель с интересом за чем-то наблюдал, и новый вопрос застал Николку совсем врасплох.
– А зачем ты, собственно говоря, хочешь стать летчиком?
Николка молчал, собираясь с мыслями. Но Долин не стал дожидаться, ответил сам, продолжая смотреть в окно:
– Если ты хочешь стать летчиком для того, чтобы совершать только подвиги, возьми свое заявление обратно. Если ты хочешь гнаться за Чкаловым и обязательно стать таким, как он, тоже возьми свое заявление обратно.
Не ошибешься. Нам не нужны герои-одиночки. Не для того мы проводим этот набор. Пойми, Николка, другое приходит время. Сейчас дело не в перелетах дальних и не в рекордах.
– А в чем же? – озадаченно спросил Демин.
– В том, что фашисты готовятся к войне. И она разразится, эта проклятая война. Через год, два, три, но обязательно разразится. Не таков Гитлер, чтобы отказаться от своих планов и от своего сочинения, которое он назвал «Майн кампф». Моя борьба, значит.
– Знаю. У меня по немецкому пятерка, – похвастался Демин, по Долин как будто и не слышал.
– Нам нужны сейчас не герои-одиночки, – продолжал си, а тысячи воздушных солдат. И чтобы каждый из них шел на полеты не как на подвиг, а как на работу. Нелегкую, но нужную для человечества. Шел, как твоя, скажем, мать, Николка, выходит на сев или покос. Как сам ты ходишь в школу. Каждый день, каждый день. Понимаешь? Летчик – это не тореадор какой-нибудь. Кстати, ты знаешь, что такое тореадор?
– Знаю, Павел Артамонович, – отмахнулся Демин, – я эту оперу «Кармен» два раза по радио слушал. Арии могу из нее петь. И «Фиесту» этого самого писателя… как его…
– Хемингуэя, – засмеялся Долин, отходя от окна.
– Вот, вот, Хемингуэя, – обрадовано подхватил Николка, – я его «Фиесту» тоже читал… Только не все в ней понял. Пьют там очень много.
– Ладно, ладно, придет время – поймешь, – совсем уже развеселился предрика и, подталкивая его к двери, сказал: – А теперь дуй домой, Николка. Матери привет.
А вызов, если примем решение, получишь.
И случилось так, что он действительно получил вскоре повестку, где предлагалось ему явиться в райвоенкомат еще на одну комиссию – самую главную. Что же касается Петьки, то и ему был прислан зеленый конвертик, только с уведомлением, что медицинская комиссия по состоянию его здоровья не имеет возможности рекомендовать его в летное училище. После этого Петька несколько дней не показывался на глаза ребятам, а мать Николкина, узнав о решении сына, не находила себе места: то ревела в три ручья, то грозилась его побить, а потом снова начинала реветь. И так продолжаюсь, нога дядя Тихон не урезонил Варвару:
– Аль ты всю жизнь под подолом держать его собралась? Смотри, богатырь какой вымахал. Разве такою удержишь! Пусть вылетает из родимого гнезда. Гляди, еще комбригом каким авиационным станет, по струнке будем при ем ходить…
И уставшая от горя Варвара обессиленно согласилась.
– Я только на что надеюсь, – подавленно сказала она. – Может, его, шалопая, на той самой главной комиссии забракуют.
– Не-е, – засмеялся дядя Тихон, – приготовься к разлуке, мамаша. Не воротится он больше к нам в Касьяновку на постоянное местожительство. Только как гостя жди, с обновами.
Лежа под нагревшейся плоскостью штурмовика, Демин вспомнил, как он рвался из училища на фронт.
Но завершить программу обучения удалось лишь в начале сорок третьего. Это уже была весна нашего наступления; фашистская Германия только-только успела оплакать армию Паулюса, разбитую под Сталинградом, были уже освобождены Ржев, Вязьма, Гжатск. Выбили немцев и из родной его Касьяновки, находившейся на стыке Вяземщины и Смоленщины. Демин, давно не имевший известий от своих, наконец получил от матери письмо. Сердце его заледенело, когда он прочитал его. Где-то поблизости гремела артиллерийская канонада; уже второй день шло сражение на Курской дуге, уставшие за день летчики спали в землянках, а Демин, дежуривший на командном пункте, все повторял и повторял про себя корявые материнские строки, и перед ним вставали картины одна другой страшнее. Злые слезы текли по его лицу. Маленькая сестренка Верка! Он рос с ней вместе и по обязанности старшего брата стирал ее платьица и чулки, пришивал оторванные пуговицы и провожал в школу.
Даже щи хлебали они из одной миски. Давно ли это было! А потом – война, бомбежки и железные фашистские танки с крестами, ворвавшиеся к Касьяновку на утренней заре октябрьского дня. Возле их дома, изрыгая пороховую копоть, остановился танк с вмятиной на броне, поднялась крышка, из люка высунулся белобрысый немец и закричал:
– О! Русише матка! Красный Армия капут! Немецкие танки будут шпацирен по Красной площадь! Матка, давай млеко и яйки!
Верка перекинула за плечи тонкие косички и, показав фашисту дулю, сердито отрезала:
– Вот тебе млеко и яйки!
Немец ничего не понял. Оп спрыгнул на землю, утвердил на белобрысой голове пилотку и, сделав точно такую же дулю, весело спросил:
– Вас ист дас? Что это есть?
– Дорога на Москву, – зло пояснила Верка.
Как-то вьюжливой зимней ночью избу Варвары Деминой навестил Павел Артамонович Долин. Он о чем-то долго шептался с Веркой. На рассвете оба покинули Касьяновку.
– Ты не плачь, мамочка, – тихо сказала Верка, – я иначе не могу. Все-таки я комсомолка и внучка твоего отца. Мы уходим в подполье. Если кто-нибудь к тебе постучится из наших, приюти и обогрей. Запомни пароль: «Не за горами весна».
Незадолго до наступления наших войск Вера получила задание разведать местонахождение фашистского штаба, но гитлеровцы схватили ее и после жестоких пыток бросили в камеру. В тот день провокаторы выдали и Долина Их вешали вместе на площади маленького городка. Начиналась весна, кричали грачи, с крыш звучно падала капель.
– Ты только не заплачь, – шептал, оглядываясь на конвоиров, Долин, когда их вели на казнь.
Сжимая исцарапанные кулачки, распухшая от побоев Вера отчаянно шептала в ответ:
– Я им заплачу, Павел Артамонович… я им заплачу!
И когда на Веру набросили веревочную петлю, она успела крикнуть, собрав последние силы:
– Слушайте меня, советские люди! Не верьте фашистской сволочи! Никогда им не взять нашей Москвы! Отомстите за нас!
…Сухими, без единой слезинки глазами всматривался Демин в последние строки материнского горького письма, и возникало перед ним поблекшее, в скорбных морщинах, худое старческое лицо. «И еще об одном хочу оказать тебе, сынок, – писала мать. – Не сплю я теперь ночами, потому нет мне больше покоя. Все про Веру думаю. Знаю, ты теперь летаешь в бой и часто смотришь смерти в лицо. Но я не стану призывать тебя к осторожности. Слез у меня больше нет, а сердце оборвалось в ту минуту, когда увидела на снимке Верочку нашу на виселице. Меня нарочно вызвал немецкий комендант и показал этот снимок. Протянул фотографию и, ухмыляясь, сказал: «Матка, вот твоя дочь. Возьми на память». Если бы ты видел, Николка, его лицо! Поэтому я не призываю больше тебя к осторожности. Одного требую как твоя мать – ты их побольше убивай за Веру, за таких людей, как Павел Артамонович. Убивай пулеметами, пушками, бомбами. Хоть винтами своей машины руби…»
– Винтами своей машины, – тихо повторил Демин, сидя возле молчавших ночных телефонов.
Он не сомкнул до рассвета глаз, как и подобало на дежурстве, а утром пошел к своему комэска Степану Прохорову проситься на боевой вылет.
– Ты что, с ума спятил? – добродушно осведомился тот. – Ночь без сна – и в полет! Иди отдыхай.
Но шли бои, жестокие, ответственные, пехота требовала настойчиво: ИЛов, ИЛов, ИЛов. Пришлось Прохорову свое решение изменить. В конце дня, перед самыми сумерками, он получил приказание выслать на штурмовку железнодорожного узла четыре пары «Ильюшиных». В четвертой не хватало ведомого, и когда командиру этой пары, вспыльчивому, отчаянному в бою грузину Чичико Белашвили, Прохоров сказал, что в резерве у него остался один только сменившийся после ночного дежурства старшина Николай Демин, тот беззаботно воскликнул:
– Скажи пожалуйста, какая проблема. Он ведь ночью не чачу пил, а по штабу дежурил. Значит, голова у него ясная. Пусть просвежится парень после отдыха.
Ничего не имею против.
И Николай пошел в свой одиннадцатый боевой вылет.
К тому времени он уже научился с небольшой высоты читать землю, как карту. Неровные лесные массивы и полусожженные улочки фронтовых деревень, узкие изломы дорог и степные балки – все привлекало его внимание.
Над линией фронта – вспышки от артиллерийской перестрелки, у подножия одной высоты чернели остовы сгоревших танков.
На пути к станции фашисты встретили их завесой заградительного огня, но Прохоров умело этот огонь обошел, и четверка, ныряя в разрывах, точно вышла на цель.
Два эшелона разгружались на железнодорожных путях; вслед за своим ведущим Чичико Белашвили Демин сбросил бомбы и обстрелял вагоны из пушек и пулеметов. Отчетливо увидел, как четыре вагона сразу же загорелись.
Прохоров повел четверку назад. Демин шел в строю самым последним. Нет, его не радовал вылет и пожары, оставленные после их атаки на земле. Разве так надо было отомстить за Веру?! Он беспокойно осматривал небо и землю. До линии фронта уже оставалось совсем мало, когда в левую форточку кабины Николай увидел широкое магистральное шоссе, ровное и прямое как стрела.
На несколько километров растянулась на нем вражеская колонна. Это шли резервы к передовой. Шоссе было забито огромными четырехосными немецкими грузовиками, рядами солдат, двигавшихся размеренным шагом по серой асфальтовой полосе к линии фронта.
Строки материнского письма всплыли перед его глазами.
– Мама, ты напутствовала меня лучше любого командира, – прошептал он спекшимися губами, – у нас еще никто так не атаковал. Я буду первым!
Ему представилась сестра Верка, застывшая на виселице, с распухшим лицом, на груди фанерный лист с намалеванной надписью: «Рус партизан» – и он, уже не в силах унять буйной ярости, сделал то, на что не имел в боевом полете права. Без команды старшего бросил машину в отвесное пике. В расчерченной на лобовом стекле сетке прицела увидел быстро надвигающееся шоссе, забитое врагами, и ненависть охватила его. Он разом сбросил две бомбы и дал длинную очередь из пулеметов и пушек. Огненные трассы разорвали пыльный нагретый воздух. Две машины запылали на шоссе, третья, четырехосная, перевернулась и, раскалываясь, полетела под откос. Демин жал на гашетки. Но вот грохот пулеметов и пушек перестал сотрясать корпус штурмовика, и Демин понял – боеприпасы кончились. А лавина фашистских солдат продолжала двигаться к фронту. Гибель трех автомашин не в состоянии была нарушить ритма этого движения. И тогда Демин, сделав вид, что уходит от цели, скользнул за потемневший перед закатом край леса, минуту летел курсом на запад и оттуда зашел в тыл медленно движущейся колонне.
– Сейчас вы получите, гады! Смотри, мама, сколько их поляжет за Верку! – подбадривал он себя.
Бреющим полетом называется в авиации полет на высоте от двадцати пяти до пяти метров. Когда штурмовик Демина навис над фашистской колонной, стрелка высотомера стояла почти на ноле. Он настигал колонну на скорости, от которой нельзя уже было спастись ни конному, ни пешему. Строй оцепеневших от ужаса людей наплыл на нос ИЛа. Демин почувствовал мелкие толчки.
«Вот это то, что надо!» – сверкнула мгновенная мысль.
Винтом своего «Ильюшина» рубил он фашистов, неся врагам страшную, невиданную доселе смерть. Всего несколько секунд продолжалась эта атака, во все стороны прыгали солдаты в грязно-зеленых мундирах, с ужасом застывали на шоссе, поднимая вверх руки.
– Слушай, что тебе говорю! – кричал в эту минуту откуда-то с большой, как показалось Демину, высоты Чичико Белашвили. – Назад, упрямый ишак!
Но Демин, успевший пробрить вражескую колонну от хвоста до головы, и без того резким боевым разворотом ушел на солнце, чтобы тем, кто на земле, труднее было в него целиться. Но ни одного выстрела по уходящему штурмовику не раздалось с земли, до того внезапной была эта невиданная атака.
Всего на пять минут опоздала с посадкой последняя пара. Освободившись от привязных ремней, Чичико Белашвили, ни на кого не глядя, помчался на стоянку деминского ИЛа, яростно размачивая руками и вполголоса бубня:
– Слушай, упрямый ишак! Ты как посмел атаковать колонну без моей команды? Ты отдаешь себе отчет в том, что ты наделал?
Он готов был грозно обрушиться на младшего летчика, но, добежав до стоянки, замер как вкопанный. Механик Заморин и моторист Рамазанов, окающий казанский татарин, тяжелыми мокрыми тряпками смывали с радиатора кровь. Сам же старшина Демин сидел на пустом патронном ящике. У его ног валялся коричневый, видавший виды шлемофон. Закрыв лицо ладонями, Демин, никого не стесняясь, плакал. Плакал горько и откровенно, как плачут мужчины, когда не могут не плакать. Слезы текли по грязному от пота и пыли лицу, и разъяренный Чичико Белашвили обескураженно остановился.
– Ва! Слушай! – сказал он, облизывая языком сухие, жаркие губы. – Тебе что? Гитлеровцев жалко стало? Бил, бил, винтами бил, а теперь жалеешь?
– Не гитлеровцев, – перестав рыдать, глухо ответил Демин.
– Тогда кого же?
– Верку.
– Верку? – озадаченно переспросил Белашвили. – Какую такую Верку?
– Веру… мою сестру – пояснил Демин. – Ее фашисты под Вязьмой повесили. Партизанкой была, подпольщицей.
Чичико кивнул головой на ИЛ, с которого механик и моторист все еще смывали следы крови.
– Это ты за нее? А я-то хотел тебя за нарушение дисциплины карать, командиру полка хотел доложить, понимаешь, рапорт сочинить, понимаешь?
– А теперь? – угрюмо спросил Демин.
– Так ты же мстил за сестру, генацвале. А по нашим грузинским законам это святая месть. Зачем я буду о тебе командиру полка докладывать? Троим настроение испорчу. Командиру – раз, потому что всякое нарушение для него неприятность. Тебе – два, потому что тебя накажут. Себе – три, потому что про меня скажут: «Ай, какой нетребовательный командир Чичико Белашвили, если не смог в воздухе заставить ведомого подчиниться». Ва! Так нехорошо, генацвале. Лучше доложу, что сам разрешил тебе первую атаку.
– Спасибо, старший лейтенант.
– Из твоего спасиба папахи не сошьешь, – повеселел Чичико. – И еще вот что я тебе скажу, упрямый ишак. Полюбил я тебя за этот вылет. И если мы останемся живы и у тебя потом какая беда, тьфу-тьфу, или затруднение случится, всегда ко мне в Телави приезжай, первым другом будешь. Ва!
Они вместе пришли на командный пункт, но докладывать старшему лейтенанту не пришлось. Командир части подполковник Заворыгин, сухощавый брюнет с очень строгим худым лицом и светло-серыми глазами, их остановил:
– Мне уже все известно, друзья. Ты, Демин на весь фронт прославился. Немцы до сих пор вопят: «Ахтунг, ахтунг, шварце тод!» Небось всех убитых и раненых еще но свезли. Командующий фронтом говорит, что еще ни от кого не слыхал, чтобы один штурмовик целую колонну в пять тысяч человек смог разогнать.
«Вот бы все это в кино изобразить, – совсем уже весело подумал паренек в летном комбинезоне. – Эх, жаль, что сценариста не найдешь такого, чтобы на своей шкуре все это испытал. Они там, на студиях, все рассудительные, в облаках высокого искусства парят. Хоть самому берись за перо».
От дерзких своих мыслей парень окончательно развеселился. Он снова лег на спину и, безвольно раскинув руки, всмотрелся в голубой шатер неба. Где-то еще неосознанное и глубоко-глубоко запрятанное шевельнулось желание взяться за карандаш и бумагу. Черт побери, ведь его сочинения на свободную тому всегда шли на выставки в районо, а школьная стенгазета «Внуки Ильича» всегда украшалась его стихами. Правда, стихи были не ахти какие, он сам это прекрасно понимал, но они вызывали бурный интерес у мальчишек и девчонок. Петька Жуков не раз завистливо восклицал:
– Смотри, Николка, поэтом не стань. На дуэли убьют.
А если ему и на самом деле попробовать? Или сценарий, или рассказ. Но только написать какими-то своими словами о том, как хлещет пламя из патрубков на заре, когда опробуют механики моторы ИЛов, как поднимается с ракетницей рука подполковника Заворыгина, и по зеленому сигнальному огню бросаются летчики к стоянкам, как в воздухе цепенеют, покрываются потом лит воздушных бойцов, идущих на цель в зенитных разрывах, и как встряхивается тяжелая машина от пулеметно-пушечной дроби. Может, что и выйдет? Ведь вышло же в свое время у Максима Горького или у Николая Островского. Все начинается с ростка, если обратиться к жизни. Травинка, пробившая почву, – росток; человек, запищавший в колыбели, – росток; первое слово любви, нежное и горячее, – росток; первый труд человека, в какой бы он области ни состоялся, – росток. Разве не так? Разве уйдешь куда-нибудь от этого? Может, на Лупе или на Марсе как-нибудь иначе, но на Земле только так.
Но как возьмешься за перо, если сейчас, во время Орловско-Курской битвы, даже ему, сравнительно молодому летчику, приходится за день по три боевых вылета делать. Какое уж тут вдохновение! Лишь бы ноги протянуть да вечера дождаться, чтобы по холодку выпить свои законные фронтовые сто граммов, хоть и противные на вкус, но успокаивающие нервы и избавляющие от усталости. Нет, что и говорить, ни Пушкин, ни сам Лев Николаевич Толстой не взялись бы за перо, если бы они служили в полку у этого подполковника Заворыгина, не дающего летунам ни минуты покоя… Так что в сторону лирику.
Парень посмотрел из-под выгоревших бровей на свой зеленый ИЛ, подумал о том, что машина вот и сейчас уже полностью заправлена горючим, а ленты в пушках и пулеметах начинены патронами и снарядами и проверены этой новенькой и очень старательной Зарой Магомедовой. Достаточно только зеленой ракеты, чтобы механик, моторист и оружейница разбросали от самолета ветви с пожухлыми от солнца листьями, а он вскочил бы в кабину, запустил мотор и по радио сразу доложил на КП.
– Удав-тринадцать, я Удав-тринадцать, к вылету готов!
Это после того исторического разгрома колонны дали ему такой позывной. И опять же виноват в этом он сам, Николай Демин. Вечером повстречал его у входа в землянку подполковник Заворыгин и, тая в подобревших глазах ухмылку, похвалил:
– Здорово ты их, Демин. Орлом налетел!
– Я для этой погани не орлом. Я для них удавом был.
– Будь по-твоему, – согласился Заворыгин, – с завтрашнего дня станешь в полку такой позывной носить: «Удав-тринадцать». На войне, как на войне. Так, кажется, говорят французы?
Демин потянулся. «Ой, хотя бы не было сегодня зеленой ракеты. До чего же сладостно лежать на теплой июльской земле, слушать беззаботный щебет жаворонков – и не думать о фронте». Линия фронта еще дальше отодвинулась на запад, потому что редкий порыв ветра доносит погромыхивание артиллерии. Прошла под аэродромом девятка «пешек», сопровождаемая «лавочкиными», и опять тихо. Сонная дрема навалилась на парня. Мысли отошли в сторону. Некоторое время он, как в тумане, еще различал голоса болтавших на стоянке моториста Рамазанова и оружейницы Зары, но вскоре и эти голоса растворились в новом приступе сна. Он очнулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Увидел нависшее над собой лицо сорокапятилетнего самолетного механика Заморина, которого за возраст и за постоянные нравоучительные истины, какие он любил высказывать, другие механики звали «папашей», и не сразу понял, чего от него, Демина, хотят. Полный широколицый Заморин требовательно кричал в самое ухо:
– Командир, подъем… зеленую ракету дали!
Демин потер опухшие со сна щеки.
– Что? Лететь? На задание? Я – сейчас.
– Да нет, не на задание, – уточнил Заморин. – Полчаса назад на стоянку прибегал посыльный из штаба, объявил, что по первой зеленой ракете всему летному составу прибыть на КП.
Зара Магомедова стояла рядом, улыбалась, обнажая ровные молочные зубы. Очевидно, он после сна с полосками на щеках и на лбу выглядел весьма потешным, иначе она была бы серьезной, как и полагалось быть ефрейтору в присутствии командира экипажа. Ее большие глаза чернели под навесом густых бровей.
– Вы, Магомедова, совсем как с иллюстрации к поэме «Мцыри» сошли, – неожиданно выпалил Демин и слегка смутился. – Ладно, я пошел, раз зовут. – Он пружинисто вскочил с травы и, не надевая на голову пилотки, зашагал к землянке командного пункта полка. Ветер шевелил его светлые волосы.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.