Книга Странник онлайн - страница 17



Глава 17

Иван Кириллович сокрушенно помотал головой, налил себе еще, выпил. Олегу показалось, что на стуле он держится чудом. Хотя пил художник всегда, надо сказать, крепко.

– А я к двадцати годкам сохранился в непорочном девичестве. Мир – полная чаша радости, вот что! Как в стихах:

 
...Я забывался в яблоневых снах
Так искренне, так ветрено, так чисто...
Там был ручей, конечно, серебристым
И был совсем не сумрачным монах,
Поросший первой мягкой бородой.
Он был безгрешен, ясноглаз и весел,
И распевал стихи греховных песен,
И запивал вино святой водой!
А если в чем была его вина,
Так в том, что мир он принимал на веру,
А лести, лжи, корысти черной меру
В делах людей не видел. [5]
 

О, как я был легковерен! И – писал! Я писал мир ярким, яростным и страстным, жадным к жизни и чистым в своем совершенстве! Я желал, как Ван Гог, подарить этот мир людям, романтизм и идеализм! И не желал замечать ничего, кроме чистых цветов.

– Ермолов замолчал, словно собираясь с силами. – И меня за топтали. Крепко топтали, до костей. За чуждый классовому подходу мелкобуржуазный оптимизм, слюнтяйство, отход от принципов социалистического реализма... Хотя – что может быть губительнее для искусства, чем реализм?

Ермолов сник было, опустив голову на руки, но снова вскинулся, сверкая горячечными зрачками:

– Искус-ство... Искус... Искушение сотворения собственного мира и жизни, отличной от этой... Вот Господь и наказывает. Может, вся творческая тайна в том и состоит, что если ты решил писать честно и совестливо и обратился к Господу и Господь услышал тебя, то повел не просто вратами узкими, но через испытания тяжкие и мучительные, способные сделать сердце ранимее, а душу – зорче?.. Как заметил еще Экзюпери: «Я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью. Этот способ – не уклоняться от страданий». Да. Страдания очищают душу. Вот только вопрос: для чего они ее очищают? Для новых, еще больших страданий? И людей более всего привлекает чужая боль, перенесенная Творцом в вечность?.. А наши полотна... Они остаются все так же белы и пусты, и сил хватает лишь на то, чтобы облечь свою бездарность в парадную золоченую раму...

Иван Кириллович совсем поник. Когда он поднял голову, взгляд его был пустым, будто экран сломанного телеприемника.

– Семь холстов... Ясных, как жизнь. Написанных в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году... Сорок лет – в пропасть. Жизнь не удалась. – Он поднял лицо, искаженное страданием. – Ты понял, Данилов? Ты видишь расплату за предательство самого себя. Нет, когда я превратился из художника в маляра, я еще утешал себя тем, что отражаю свое сюртучное время... Сначала я еще пытался оживить полотна всполохами алого или беспредельностью синего... Тщетно.

Обыденность сопротивляется жизни еще более неотвратимо, чем смерть. А серость... Серость вицмундиров оч-ч-чень скрашивалась переливом алых червонцев, сиренью четвертных и скромной охрой сотенных... А еще – мерцающим пурпуром вина, персиковыми телами женщин, горячностью бредового веселья... Ну да, мы веселились яростно и отрешенно, чтобы как можно реже возвращаться в мир сюртуков и ковровых дорожек... Вот странно, ведь дорожки были малиновые с зеленым, а всегда виделись тоже серыми... – Ермолов неподвижно застыл на табурете, устремив взгляд в пустоту, произнес горько:

– Все было. Ничего не осталось. Ничего.

Некоторое время он так и сидел, словно мятое изваяние, поднял нездешний взгляд на Олега, спросил:

– Тебе снятся сны?

– Снятся.

– Что?

– Океан. Песок. Смерч. Девушка. Полет.

– Значит, ты счастлив. Только не подозреваешь об этом. – Он помолчал, добавил, снова погрузившись в трепетный мир выдуманных цветов:

– Нельзя обрывать полет, пока можешь летать. Нельзя.

Иван Кириллович снова налил себе, выпил, не чувствуя уже ни вкуса, ни опьянения. Улыбнулся вымученно и горько:

– Жизнь в вымышленном мире утомительна, как бессонница. Обрывки полусна-полубреда мечутся в ночных сумерках яркими всполохами, а утром не ощущаешь ничего, кроме усталости, раздражения и страха. Страха перед тем, что привиделось, страха перед одиночеством, как предтечей небытия... Страха перед новой ночью, как перед предвечной тьмой... Я боюсь снов. Все дело в том... У меня уже нет сил перенести их на холсты.

Кое-как Ермолов приподнял огрузневшее свое тело с табурета, его качнуло в сторону, но он удержался. Добрел до дверей, обернулся:

– Люди, встречаясь, чаще всего спрашивают друг друга: «Как живешь?» И никто не спросит о важном: «Зачем живешь?» Это считается бестактным. Если бы меня кто-то спросил тогда, может быть, я смог бы явить мир, что так и умер во мне?..

Ермолов отворил дверь, остановился перед проемом, как перед зияющей ямой, сказал едва слышно, почти прошептал:

– Не предавай себя, если сможешь. И даже если не сможешь, все равно не предавай. Живи.

Глава 18

Олег остался один. Вечером жара ушла, дождь заполоскал по листьям... Олег сидел и смотрел в дождливый сумрак за окном... «Зачем живешь?» Он не знал ответа. Впрочем... Это смотря что считать жизнью: если создание иных миров или иных химер, то да, его жизнь никчемна и напрасна. Ну а если... А что – «если»?

Он сделал кого-то счастливым? Или – счастлив сам? Искать ответ в книгах? О чем могут рассказать книги, кроме очевидного?.. Впрочем, любовь тоже очевидна, но еще никто о ней не рассказал так, чтобы поняли те, кто лишен дара любить. Тогда – что остается? Как в мудреном пионерском девизе: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Но что искать и почему не сдаваться, когда найдешь, от пионеров скрыли. Когда Данилов сам был пионером, девизом их отряда были слова Валерия Чкалова: «Если быть, то быть первым». Какое-то время Олег даже следовал ему.

Понимание, что первенство – это одиночество, пришло потом. Когда он уже привык быть первым.

А Иван Кириллович проспится. Пусть не от жизни, а всего лишь от пьянки. А там, глядишь, вместе с хмелем пройдет и горечь. А лукавое сознание, спасая душу от раздирающей тоски, придумает прожитым годам не просто оправдание, но найдет в минувшем много глубокого, важного и цельного. Ведь большинство живет даже не как бог на душу положит, а как нелегкая вынесет, и потом, в мирной или не очень тиши пенсионных раздумий, люди придумывают себе принципы, по которым якобы жили, и идеи, которым якобы следовали... Или ничего не придумывают, и к жизни их привязывают привычки. Закон «отрицания отрицания» срабатывает во всем своем разрушительном величии, а потому Ермолов прав в одном: мир принадлежит молодым, только они живут надеждами на блестящее будущее и иллюзиями великих воплощений, всем остальным остается лишь память о прошлом и сожаления о несбывшемся.

Звонок в прихожей снова разразился длинной переливчатой трелью. Или это Ермолов вернулся, чтобы добавить в квинтэссенцию вселенской тоски и самобичевания ноту здорового оптимизма?.. Вряд ли. После принятой дозы горячительного он витает в переменчивых чарах Алголя [6], а из когтистых лап этого беса вырваться не просто.

Данилов подошел к двери и распахнул ее. На пороге стояла Даша. В руках у нее была объемная сумка-рюкзачок.

– Не ждал?

– Не ждал.

– Хм... Мне что, вот так и стоять? Может, войти пригласишь?

– Входи. Только у меня бедлам.

Девушка сбросила ветровку, повесила на крючок, тряхнула мокрыми волосами.

– Ну что ты на меня так смотришь? Считай, я пришла извиниться за все, что произошло там, у реки.

– Бывало хуже.

– Я имею в виду не тех, из джипа, а когда... Ну когда меня в машину, а тебя скрутили.

– Я же сказал.

– Можно мне пройти?

– Проходи.

В комнате Даша огляделась, округлила глаза:

– У тебя не бедлам, у тебя тут гибель Помпеи!

– Предупреждать о визитах надо.

– Это экспромт.

– Тогда и общий бардак в кубрике будем считать экспромтом.

– Будем.

В комнате повисло молчание. Оно обступало, как вата.

– Ну что ты застыл, Данилов? Делай что-нибудь! Предложи девушке крюшон, сигарету, чай, кофе, шоколад! Разлейся соловьем, покажи, какой ты умный и замечательный! А то ведь через пять минут я тут скисну и умру!

– Прекрати балаболить. Тебе ведь невесело, а?

– Да. Невесело. Можно я закурю?

– Валяй. Крюшона нет, а чай сейчас будет.

Данилов прошел на кухню. Задумчиво посмотрел на гору посуды в раковине...

Выудил две пиалы, тщательно вымыл, сполоснул подошедшим за пять минут кипятком заварной чайник, высыпал более чем щедрую порцию заварки, залил, накрыл полотенцем. Вернулся в комнату, сел в кресло, закурил.

– Ну не сиди таким мрачным монументом, Данилов! На самом деле я жутко смущена, а ты... Я не знаю, как вести себя с умными взрослыми мужчинами! Не приходилось!

– Разве?

– Ну... Только как примерной дочери серьезного родителя. А самой – нет.

– Сейчас заварится чай.

Олег сходил на кухню, вернулся, расстелил на столике чистое полотенце, принес пиалы, чайник, сахар. Разлил чай.

– Ты так и будешь молчать, Данилов?

Олег пожал плечами.

– Может быть, ты думаешь, я тебе на шею пришла вешаться?

– Да нет. С чего?

– С чего... – задумчиво повторила Даша. – А ни с чего! Просто вот возьму и обниму! Оттолкнешь? Ты понял, почему я пришла?

– Тебе плохо.

Даша помолчала, кивнула совсем по-детски:

– Да. Мне плохо. Ты догадался, потому что веду себя как истеричка?

– Просто ко мне приходят люди, которым плохо. Когда им хорошо, им не до меня.

– Если людям хорошо, им вообще ни до кого. Разве не так?

– Так.

– И обижаться тут не на что. А ты правда странный. Вроде взрослый, а рассуждаешь как ребенок. И вид у тебя совсем такой же: «За что меня наказали?»

Наверное, это от беззащитности. Но ведь беззащитность – это не слабость?

– Нет.

– Вот и я так думаю. Она делает человека сильным и оставляет добрым.

Когда-то у меня папа был таким, только... Он всегда так боялся показаться слабым, что надел на себя маску «несгибаемая воля», и она победила его, эта маска. Он перестал замечать живых людей. И понимать. Он видит только их маски.

– И тебе от этого плохо?

– Мне много от чего плохо.

– Это просто юность. С возрастом пройдет.

– С возрастом все пройдет, даже жизнь! Только я не хочу жить в клетке и одноклеточным! Данилов улыбнулся грустно:

– Часто вся обида юности состоит лишь в том, что нам кажется, что все лучшее в этой жизни уже было и завершилось до нашего рождения... Было до нас и без нас. Или – будет потом, но тоже без нас. Это пройдет.

– Что ты читаешь мне сентенции? Я вовсе не дитя неразумное... А ты отгораживаешься от меня этим поучительным тоном, словно забором.

– "О чем бы ни спросил бы, зачем бы вдруг да ни разжал уста, опять дежурное «спасибо», потом резервное «пожалуйста» [7] – негромко напел Олег. – Извини.

– Это ты извини, что я тебя загружаю... Просто... Я знаю, все лучшее есть сейчас, но оно где-то не здесь, не со мной, вот что! И я загнана в какие-то рамки, мне в них тесно, неуютно, муторно, но другой жизни я не знаю и... боюсь.

А что может быть горше – тосковать о жизни и не видеть даже, а чувствовать, как она проходит мимо?..

Олег ничего не ответил, просто смотрел в одну точку.

– Прости. – Девушка подняла лицо, посмотрела на Олега, покраснела. – Я немного выпила. Или – много. Для храбрости. Больше всего я боялась, что ты меня сразу прогонишь.

– Как ты меня нашла?

– Просто. Ты же сказал, что ты журналист. Я объехала две редакции, и уже во второй мне тебя «сдали». – Девушка усмехнулась. – В хорошем смысле этого слова. А адрес дали в твоей редакции. С лестными для тебя рекомендациями.

– Да?

– Сказали, что ты желчный, злой, самоуверенный, бесцеремонный и непорядочный. Возможно даже, гуляка и ловелас. Прямо как у Жоржи Амаду. Я была заинтригована.

– Что-то много лести для одного.

– Там такая молодая тетя с телячьими глазами. Похожая на яблоко «белый налив». С гнильцой. Как ее? – Даша наморщила лоб. – Блудилина.

– Сочиняешь.

– Да нет же!

– Мадемуазель Блудилина не выговаривает существительное «ловелас». Потому что не знает его значения.

– Ну... Она выражалась проще: «жлоб» и «подонок». Ну и всякие другие слова. А я перевела. В меру своей испорченности, начитанности и внутреннего романтизма натуры. Это плохо?

– Замечательно.

– Вот и я так думаю. – Даша взяла с пола рюкзачок, вытащила початую длинную бутылку. – Я хочу еще выпить.

– Есть повод?

– Дождь льет.

– Причина существенная.

– Ну что ты опять? Снова «свекор» проснулся?

– Бокалы в шкафу.

Даша встала, взяла из шкафа два бокала, поставила на столик.

– Нет, ухажер из тебя никакой, Данилов.

– У меня было трудное детство.

– И девчонки сами вешались тебе на шею.

– Нет.

– Я знаю. Их пугала даже не твоя серьезность, а боязнь показаться неуместными. И – глупыми. Ты всегда был таким?

– Уже не помню.

– Ты кажешься слишком умным. Это напрягает.

– Нам всем в этой жизни не хватает беззаботности. И это не зависит от возраста.

– Поэтому я и хочу напиться. – Девушка с решимостью взяла бокал, сделала несколько глотков. – Но пока еще не очень умею.

– И учиться не стоит.

– Ты думаешь? – Девушка помолчала, словно прислушиваясь к чему-то в себе.

– Странно. Мне с тобой очень хорошо.

Легко. Я где-то читала... Беззаботные и легкие люди находят себе подобных, а раздумчивые... Они очень внутренне собранны и целеустремленны, вот только оттого не легче ни им самим, ни окружающим. Они – словно «отягощенные злом».

– Злом?

– Я неверно выразилась. Просто очень много читаю. И мне порой кажется, что вся моя жизнь так и пройдет в вымышленном другими мире... А я этого не хочу и боюсь. Хотя... Порой тот мир мне кажется куда реальнее, чем этот. И уж подавно – добрее, сочувственнее, что ли. И хоть умом я понимаю, почему так, – его создавали люди с ранимыми и сострадательными душами, – а все же... Мне порой очень хочется, чтобы и этот мир хоть немножечко был таким. Добрым. – Даша допила вино, застыла взглядом. – Ты не самый легкий человек, Олег. И не выглядишь счастливым. Но мне с тобой хорошо. Где у тебя ванная?

– Тебе плохо?

– Да нет, говорю же. Но я пьяная. Мне нужно.

– По коридору налево. Только...

– Понимаю. Там так же, как и во всей квартире. Не пугает. Я скоро.

Олег остался в кресле. Шум душа сливался с шумом дождя за окном. Олег прихлебывал вино, оказавшееся славным, и ни о чем не думал. Просто слушал дождь. Или – вспоминал... О том, как сидел на подножке поезда, застывшего посреди южной выжженной степи, вдыхал теплый сухой воздух и напевал тихонечко:

«Меня несут из города колеса в палящий зной...» Ему было семнадцать, и он еще не знал тогда, как любит море, ажурную тень акаций, жаркое солнечное тепло...

«Я еду к морю, еду, я еду к ласковой волне...» А потом было вино, теплый дождь по крыше палатки, купание ночью в струящемся лунном луче, девчонка – ласковая, кареглазая, любившая легко и безмятежно, и сам он был легок и безмятежен, потому что оба они знали, что все это кончится, как только кончится лето... О: вспоминал. Или – просто слушал дождь.



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт