Страницы← предыдущаяследующая →
Первая встреча моя с Брюсовым была заочная. Мне было 6 лет. Я только что поступила в музыкальную школу Зограф-Плаксиной (старинный белый особнячок в Мерзляковском пер<еулке>, на Никитской). В день, о котором я говорю, было мое первое эстрадное выступление, пьеса в четыре руки (первая в сборнике Леберт и Штарк), партнер – Евгения Яковлевна Брюсова, жемчужина школы и моя любовь. Старшая ученица и младшая. Все музыкальные искусы пройденные – и белый лист. После триумфа (забавного свойства) иду к матери. Она в публике, с чужой пожилой дамой. И разговор матери и дамы о музыке, о детях, рассказ дамы о своем сыне Валерии (а у меня сестра была Валерия, поэтому запомнилось), “таком талантливом и увлекающемся”, пишущем стихи и имеющем недоразумения с полицией. (Очевидно, студенческая история 98 – 99 гг.? Был ли в это время Брюсов студентом, и какие это были недоразумения – не знаю, рассказываю, как запомнилось.) Помню, мать соболезновала (стихам? ибо напасть не меньшая, чем недоразумения с полицией). Что-то о горячей молодежи. Мать соболезновала, другая мать жаловалась и хвалила. – “Такой талантливый и увлекающийся”. – “Потому и увлекающийся, что талантливый”. Беседа длилась. (Был антракт.) Обе матери жаловались и хвалили. Я слушала.
Полиция – зачем заниматься политикой – потому и увлекающийся.
Так я впервые встретилась с звуком этого имени.
Первая заочная встреча – 6-ти лет, первая очная – 16-ти. Я покупала книги у Вольфа, на Кузнецком, – ростановского “Chanteclair'a”[17], которого не оказалось. Неполученная книга, за которой шел, это в 16 лет то же, что неполученное, до востребования, письмо: ждал – и нету, нес бы – пустота. Стою, уже ища замены, но Ростан – в 16 лет? нет, и сейчас в иные часы жизни – незаменим, стою уже не ища замены, как вдруг, за левым плечом, где ангелу быть полагается, – отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный:
– “Lettres de Femmes”[18] – Прево. “Fleurs du mal”[19] – Бодлера, и “Chanteclair'a”, пожалуй, хотя я и не поклонник Ростана.
Подымаю глаза, удар в сердце: Брюсов!
Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие минуты – и сейчас – жизнь отдам. И Брюсов, настойчивым методическим лаем, откусывая и отбрасывая слова: “Хотя я и не поклонник Ростана”.
Сердце в горле – и дважды. Сам Брюсов! Брюсов Черной мессы, Брюсов Ренаты, Брюсов Антония! – И – не поклонник Ростана: Ростана – L'Aiglon[20], Ростана – Мелизанды, Ростана – Романтизма!
Пока дочувствовывала последнее слово, дочувствовать которого нельзя, ибо оно – душа, Брюсов, сухо щелкнув дверью, вышел. Вышла и я – не вслед, а навстречу: домой, писать ему письмо.
Дорогой Валерий Яковлевич,
(Восстанавливаю по памяти.)
Сегодня, в Магазине Вольфа, Вы, заказывая приказчику Chanteclair'a, добавили: “хотя я и не поклонник Ростана”. И не раз утверждали, а дважды. Три вопроса:
Как могли Вы, поэт, объявлять о своей нелюбви к другому поэту – приказчику?
Второе: как можете Вы, написавший Ренату, не любить Ростана, написавшего Мелизанду?
Третье: – и как смогли предпочесть Ростану – Марселя Прево?
Не подошла тогда же, в магазине, из страха, что Вы примете это за честолюбивое желание “поговорить с Брюсовым”. На письмо же Вы вольны не ответить.
Марина Цветаева.
Адреса – чтобы не облегчать ответа – не приложила. (Я была тогда в VI кл. гимназии, моя первая книга вышла лишь год спустя, Брюсов меня не знал, но имя моего отца знал достоверно и, при желании, ответить мог).
Дня через два, не ошибаюсь – на адрес Румянцевского Музея, директором которого состоял мой отец (жили мы в своем доме, в Трехпрудном) – закрытка. Не открытка – недостаточно внимательно, не письмо – внимательно слишком, die goldene Mitte[21], выход из положения – закрытка. (Брюсовское “не передать”.) Вскрываю:
“Милостивая Государыня, г-жа Цветаева”,
(NB! Я ему – дорогой Валерий Яковлевич, и был он меня старше лет на двадцать!)
Вступления не помню. Ответа на поэта и приказчика просто не было. Марсель Прево испарился. О Ростане же дословно следующее:
“Ростан прогрессивен в продвижении от XIX в. к XX в. и регрессивен от XX в. к нашим дням” (дело было в 1910 г.). “Ростана же я не полюбил, потому что мне не случилось его полюбить. Ибо любовь – случайность” (подчеркнуто).
Еще несколько слов, указывающих на желание не то встретиться, не то дальнейшей переписки, но неявно, иначе бы запомнила. И – подпись.
На это письмо я, естественно (ибо страстно хотелось!), не ответила.
Ибо любовь – случайность.
Письмо это живо, хранится с моими прочими бумагами у друзей, в Москве.
Первое письмо осталось последним.
Первая моя книга “Вечерний альбом” вышла, когда мне было 17 лет, – стихи 15-ти, 16-ти и 17-ти лет. Издала я ее по причинам, литературе посторонним, поэзии же родственным, – взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе. Литератором я так никогда и не сделалась, начало было знаменательно.
Книгу издать в то время было просто: собрать стихи, снести в типографию, выбрать внешность, заплатить по счету, – всё. Так я и сделала, никому не сказав, гимназисткой VII кл. По окончании печатания свезла все 500 книжек на склад, в богом забытый магазин Спиридонова и Михайлова (почему?) и успокоилась. Ни одного экземпляра на отзыв мною отослано не было, я даже не знала, что так делают, а знала бы – не сделала бы: напрашиваться на рецензию! Книги моей, кроме как у Спиридонова и Михайлова, нигде нельзя было достать, отзывы, тем не менее, появились – и благожелательные: большая статья Макса Волошина, положившая начало нашей дружбы, статья Марьетты Шагинян (говорю о, для себя, ценных) и, наконец, заметка Брюсова. Вот что мне из нее запало:
“Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры...” (Я, мысленно: дома, а не квартиры!)
Середину, о полном овладении формой, об отсутствии влияний, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как незапомнившуюся в словах – опускаю. И, в конце: “Не скроем, однако, что бывают чувства более острые и мысли более нужные, чем:
Нет! ненавистна мне надменность фарисея!
Но, когда мы узнаём, что автору всего семнадцать лет, у нас опускаются руки”...
Для Брюсова такой подход был необычаен. С отзывом, повторяю, поздравляли. Я же, из всех приятностей запомнив, естественно, неприятность, отшучивалась: “Мысли более нужные и чувства более острые? Погоди же!”
Через год вышла моя вторая книга “Волшебный фонарь” (1912г. затем перерыв по 1922 г., писала, но не печатала) – и в ней стишок —
В. Я. БРЮСОВУ
Улыбнись в мое “окно”,
Иль к шутам меня причисли, —
Не изменишь, всё равно!
“Острых чувств” и “нужных мыслей”
Мне от Бога не дано.
Нужно петь, что всё темно,
Что над миром сны нависли...
– Так теперь заведено. —
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
Словом, войска перешли границу. Такого-то числа, такого-то года я, никто, открывала военные действия против – Брюсова.
Стишок не из блестящих, но дело не в нем, а в отклике на него Брюсова.
“Вторая книга г-жи Цветаевой “Волшебный фонарь”, к сожалению, не оправдала наших надежд. Чрезмерная, губительная легкость стиха...” (ряд неприятностей, которых я не помню, и, в конце:) “Чего же, впрочем, можно ждать от поэта, который сам признается, что острых чувств и нужных мыслей ему от Бога не дано”.
Слова из его первого отзыва, взятые мною в кавычки, как его слова, были явлены без кавычек. Я получалась – дурой. (Валерий Брюсов “Далекие и близкие”, книга критических статей.)
Рипост был мгновенный. Почти вслед за “Волшебным фонарем” мною был выпущен маленький сборник из двух первых книг, так и называвшийся “Из двух книг”, и в этом сборнике, черным по белому:
В. Я. БРЮСОВУ
Я забыла, что сердце в Вас – только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия ваша из книг
И из зависти – критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом.
Любопытно, что этот стих возник у меня не после рецензии, а после сна о нем, с Ренатой, волшебного, которого он никогда не узнал. Упор стихотворения – конец его, и я бы на месте Брюсова ничего, кроме двух последних слов, не вычитала. Но Брюсов был плохой читатель (душ).
Отзыва, на сей раз, в печати не последовало, но “в горах” (его крутой души) “отзыв” длился – всю жизнь.
Не обольщаюсь. Брюсов в опыте моих чувств, точнее: в молодом опыте вражды значил для меня несравненно больше, чем я – в его утомленном опыте. Во-первых, он для меня был Брюсов (твердая величина), меня не любящий, я же для него – Х, его не любящий и значущий только потому и тем, что его не любящий. Я не любила Брюсова, он не любил кого-то из молодых поэтов, да еще женщину, которых, вообще, презирал. Этого у меня к нему не было – презрения, ни тогда, на вершине его славы, ни спустя, под обломками ее. Знаю это по волнению, с которым сейчас пишу эти строки, непогрешимому волнению, сообщаемому нам только величием. Дерзала – да, дерзила – да, презирала – нет. И, может быть, и дерзала-то и дерзила только потому, что не умела (не хотела?) иначе выявить своего, сильнейшего во мне, чувства ранга. Словом, если перенести нашу встречу в стены школы, дерзила директору, ректору, а не классному наставнику. В моем дерзании было благоговение, в его задетости – раздражение. Значительность же вражды в прямой зависимости от значительности объекта. Посему в этом романе нелюбви в выигрыше (ибо единственный выигрыш всякого нашего чувства – собственный максимум его) – в выигрыше была я.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.