Страницы← предыдущаяследующая →
Он меняется катастрофически. Всего три недели как слег, а глаза уже впали, очертились скулы. Дотянет ли до операции? Жанна все время рядом, глядит корявую руку, расчесывает космы, по одному распрямляет волоски, жесткие такие, длинные, упрямые, протирает пролежни пахучим облепиховым маслом, и на складках ее ладоней, на линиях жизни остается жирный оранжевый след; ночью она спит в его спальне, и никто теперь ее не прогонит. Последнее право женщины – быть рядом со своим мужчиной.
Он благодарен; изредка приходит в себя, тихо жмет пальцы; она почти счастлива. Счастлива сквозь слезы. А все равно счастлива. Они молчат. Что тратить силы, и зачем слова? вот, ногти надо постричь, загибаются уже, отвердевают, обычные ножницы не берут, только педикюрные кусачки. Звонят партнеры: а как, а что, а где, а на кого? Она всем неуклонно отвечает: не знаю, не до вас, не позову. И ведь действительно не знает: не нужны ей все эти реестры и Багамы, какая разница, куда пойдут активы и пассивы? Есть только он. Он болен. И она. Она пока здорова. А больше нету никого. Да, есть еще далекий непослушный сын. Но Тёмочкин взрослеет, он скоро обособится, затеет отдельную жизнь. А здесь… здесь предсмертный клубок, две судьбы переплелись напоследок, два тела больше никогда не сольются, но они неразрывны, дыхание в дыхание, боль в боль.
В гостях у кинопрокатчика Ицковича (год? полтора? или два назад?) их познакомили со смешным режиссером Котомцевым, Петром Петровичем. Рыхлый, беззаботно-бесформенный Петр Петрович рассказывал байки, хрипло веселил народ. Зажатые люди из бизнеса долго держали дистанцию, вежливо говорили «ха-ха», но в конце концов оттаяли, помолодели. Растянули эксклюзивные галстуки, сбросили авторские пиджаки, забрались на кресла с ногами, стали неприлично ржать. Не владельцы предприятий, а богема!
Лишь одна история Котомцева, что называется, не покатила. – Великий сценарист Дремухин видел сны. В этих снах он сочинял сюжеты. Гениальные, какие же еще? Но просыпался – и вспомнить ничего не мог. Только привкус райского яблока, утраченный аромат блаженства. Дремухин мрачнел, злобно завтракал и уходил бродить по Москве – в любую погоду – без цели. Располневший, бородатый, в длинном пальто, похожем на солдатскую шинель… Гонорары ему платили редко, называли подводилой, но заказы все равно давали: настоящий талант не проспишь. Наконец, жена Дремухина придумала, как помочь мужу и упрочить семейный бюджет. Подарила карандашик с маленьким грифелем и очень удобный блокнот заграничного производства. Открываешь блокнот – загорается тонкий фонарик, пристроенный внутри корешка. Закрываешь – подсветка гаснет. Пробудился, записал, и спи себе дальше.
Проходит ночь, другая, третья; Дремухин ну никак не успевает вовремя очнуться, поймать историю за хвост. И вот ему везет: он открывает глаза посреди широкоформатного сна, готов умереть от счастья, весь трепещет: такой сюжет! такой сюжет! победа. Набрасывает план – и валится на жесткую подушку. Спит полноценно, долго, до обеда; проснувшись, лениво шарит ногами по холодному полу, неспешно согревается в теплых тапках, заразительно потягивается, чешет мохнатое пузо, в полное свое удовольствие принимает душ; куда теперь торопиться! Свежий, довольный, садится за стол и зовет жену. Открывает блокнотик. А в блокнотике две безглагольные фразы: «Ночь. На дороге, обнявшись, двое».
Все вежливо дослушали, переглянулись: ну двое и двое, в чем цимес? А теперь до нее дошло: это и был самый лучший сценарий. Бог, если Он есть, открыл сценаристу глаза. Котомцев ничего не понял. И они тогда – не поняли. Потому что вот она, мечта. Ночь, утро, день, вечер – неважно. По дороге, обнявшись, идут двое. Или постель. Обнявшись, двое лежат. Или болезнь. Двое рядом, его рука – в ее руке. И чтобы так пролетела жизнь. А она пролетит, не замедлит…
…Господи, что же это она такое творит? Надо гнать опасное видение, что за глупости она насочиняла, что за мысли о болезни близкого; еще накликаешь беду. Слава Богу, Степочка жив и здоров, ничего с ним не случилось и не случится, тьфу-тьфу-тьфу, постучим по деревяшке, а она дура, дура, дура, что себе позволяет. Таня тоже права; надо завтра забежать в церковь, поставить свечку, замолить грехи.
Спокойной ночи, Жаннушка. Спокойной ночи, милая. Попробуй сжаться в комочек, укрыться одеялком, укуклиться, и мирно уснуть. Монеткой провалиться за подкладку, и тихонько лежать, чтоб не нашли. Целая ночь покоя впереди. А утром все равно проснешься, и вместо привычной радости пробуждения будет слой за слоем проявляться тоска. Как поверхность усталой кожи после смытого макияжа. Синяки, мешки и мелкая-мелкая сетка морщин.
Водитель – профессия заднего вида. А сзади Василий похож на бульдога – это Жанна хорошо подметила. Гладкошерстый загривок, тугие хрящи на ушах, на шее массивные складки. Авдюшку ведет безупречно, но все время ворчит и бормочет. Потому что не велено слушать радио и включать телевизор, а просто так рулить неинтересно. Бу-бу-бу, бу-бу-бу. Половины слов не слышно, но Степан и не вникает. Сначала что-то про цыган, которых в Тарасовке стало как грязи, обнаглели совсем, наркота – через них, воруют, прыгают всюду, как блохи, управы на них никакой; будет им обратка, народ возбудится, уже не удержишь. Потом, мелко хихикая, про жену, которая в выходные заподозрила неладное, чуть не прибила за блядки: она сильная и некультурная, деревенская, из Удмуртии взял, до сих пор деньги в лифчик прячет, кладет под кровать деревянный обструганный член, для плодородия, и говорит ложи́, ложи́ть и ло́жит. Типичная дура.
– Вот я и спрашиваю, Степан Абгарыч, можно ли мужчине не иметь отдельную женщину для души? Чтобы там быт не заедал, чисто для радости? Нельзя. Каждый мужчина имеет право налево, это так природа устроила. Верно ведь?
И в зеркальце – зырк, зырк. Дескать, не надо меня выводить из игры. Не стоит шифроваться и таиться. Мы же ж все понимаем, мы же ж свои. Тем более, что и так, без вас, уже обо всем догадалися.
Посвятить его, что ли, в детали? Придется, наверное. А может, и нет; Мелькисаров еще не решил.
– Притормози. Запаркуй. Подожди.
Степан Абгарович с полузабытым наслаждением прошелся по арбатскому снежку. Хрум, хрум. Сначала брел по Денежному переулку, потом через Глазовский завернул в Могильцы, постоял у дома с барельефами. Длиннобородый Толстой, худосочный Гоголь, жизнерадостный Пушкин – в окружении ветхих наяд; из нарядов гипсовых красавиц выпростались сероватые груди, узловатые руки классиков лежат на приятных выпуклостях; выпуклости потрескались, облупились, а сбоку даже полуобвалились: колотая кучка аккуратно сметена к стене. Здесь до революции было веселое заведение, а теперь жилой дом. Барельефы разрушатся, рейдеры закажут экспертизу, дом приговорят, снесут и построят новый, по тридцать тысяч долларов за метр. Без наяд на фасаде. Зато с наядами внутри.
Еще за угол, еще; вот оно.
Никакой таблички или знака; доступно только для своих. Звонок; булькающий домофон; второй этаж. У входа в сумеречный коридор встречала владелица, Ульяна Афанасьевна, дама лет пятидесяти, высокая, худая, с округлым и полуоткрытым ртом, похожая на миногу. Волосы, прокрашенные в рыжину, собирались в девичью косичку; выражение лица у нее было игривое, глаза энергичные, темные.
– Извините, уважаемый Степан Абгарович, извините за темень, мы, поймите, свет не экономим: просто сводим на нет риск ненужной встречи. Мало ли. Пройдемте сразу ко мне, я займусь вашим делом лично; сам Соломон Израилич звонил.
Чем темней был коридор, тем кабинет казался светлее, просторнее. Окно выходило на заснеженный детский садик; старую раму обновили, от глухих стеклопакетов отказались, и непривычный уличный звук просачивался в помещение. Дети кричат, няньки ругаются; уютно. Мелькисаров похвалил: хорошо; Ульяна Афанасьевна гордо кивнула: знаем.
Всю стену занимали ряды безымянных папок, только номера на корешках. Агентство называлось «Алиби»; оно безупречно путало карты частному сыску, спасало репутации, сохраняло семьи, помогало врать во спасение. Вы нам всевидящую слежку? а мы вам длинный дымный шлейф; вы по следу, по следу? а мы хвостиком вильнем направо, свернем налево, попробуйте нас отыскать. Клиенток было больше, чем клиентов; провинциалов больше, чем столичных; но перебоя в заказах не случалось, за двенадцать с половиной лет – ни дня простоя.
Тюменские нефтяники и сахалинские промысловики передавали Ульяне кредитки, тратили денек-другой на постановочные съемки – и отправлялись восвояси. В заснеженный Шамони, или в пропахшую торфом и виски Шотландию, или в бело-голубой Оман; мало ли хороших мест на свете, словно бы специально предназначенных для двух симпатишных людей, один богатый, а другая – красивая. Тем временем сотрудники агентства обналичивали деньги в банкоматах, оплачивали покупки в бутиках, переключали звонки на московский номер, монтировали снимки на фотошопе. Вот клиент на входе в центральный офис, с коллегами в модном ресторане «Пушкинъ», кушает пожарскую котлету, запивает русским квасом, десять евро граненый стакан; а вот прощальный кадр перед посадкой в «Домодедово»… По возвращении домой суровая провинциальная жена проверяла распечатку счетов: 14 часов 35 минут, Москва, 20 часов 18 минут, опять же Москва, следующий день, 11 часов, все равно Москва; разглядывала фото, хвалила: семинар (совет директоров, отчет, заказ) удался на славу – и шла примерять столичные обновы. Муж скромно улыбался.
Содержанок вызвали в суд, повесткой, по мнимому разделу наследства – в родной Ростов, Саратов, Самару, Краснодар, где слишком много красивых девушек и слишком мало богатых мужчин; там, на родной земле навсегда пролетевшего детства можно было не стеснять себя приличиями, говорить громко, всласть, есть от пуза, романтично гулять по проспекту; отдохнув недельку в кругу любимых нищих мальчиков, легче было терпеть скучных скуповатых папиков в Москве.
Агентство умело все. Свести и развести, разыграть и прикрыть, создать параллельную версию жизни. Только против жадности и глупости оно было бессильно. Как помочь второму вице-президенту, отправленному на переговоры в Стокгольм и оплатившему корпоративной картой женские прокладки в ночном вокзальном магазине – ровно в четыре утра? Что делать с африканским загаром, если вы уезжали в Калугу? Только посочувствовать и распрощаться.
Система была отлажена; стандартный набор приемов – все равно что комплект разводных ключей: замеряем количество дюймов, выбираем насадку, три-четыре поворота, дело сделано, можно ехать дальше. Все отлично, четко, прибыльно; не слишком, правда, интересно. Но случай Мелькисарова – особый, это высший разряд, настоящее творчество. Степан Абгарыч излагал канву; Ульяна слушала, качала головой, глаза у нее загорались. Узнав про порванное фото из ГАИ, она вообще затрепетала; как девочка, захлопала в ладошки: ух ты! Правда, ревность тут же взяла свое; по лицу пробежала тень. Ульяна завистливо, несколько даже с обидой спросила:
– Что же к нам пораньше не пришли? У вас повсюду собственные кадры? Разбросили широкую сеть, уважаемый Степан Абгарович?
– Мир не без добрых людей.
– Да уж, Вы могли бы стать мне конкурентом!
– Мог бы. Но не стану. Доверяю профессионалам.
Он улыбнулся примирительно, вольготно. Ульяна подавила минутное чувство досады, опять увлекла себя замыслом. Они долго разминали тему, рисовали эпизоды, докручивали фабулу; в конце концов набросали планчик, расписали иные детали, разметили даты, обговорили гонорар и накладные расходы. Составили контракт – с 7 февраля по 31 марта такого-то года включительно. И разошлись, довольные друг другом. Скучать никому не придется. До встречи.
Он спустился по лестнице черного хода. На улице слегка похолодало. Полузимний вечер подступил вплотную; солнце светило из последних сил. Мелькисаров шагал весело, широко. Через пять минут подошел к машине.
Василий крепко спал. Степан Абгарович резко распахнул дверцу, шуганул шофера:
– Так тебя из машины выкинут. Рано или поздно. Сонная ты тетеря.
– Простите, хозяин, ждал, ждал – и вздремнул. А у вас как прошло, все удачно? – И опять многозначительно посмотрел в зеркальце: скажет, не скажет?
Нет, не сказал. Зато сказал другое.
– Погоди, не трогайся, Василий. За тобой сейчас пристроится «Мазда», шестая, и потом еще какое-то время вплотную поездит; ты не реагируй, езжай спокойно, так надо для дела.
– Охрана, что ли, Степан Абгарыч?
– Я же говорю: спокойно. Месячишко-другой потрется возле нас, и навсегда исчезнет. Вот она, видишь?
– Угу.
Ухтомский назначил встречу в ресторане, на углу бульварного кольца и Сретенки. Ресторан был дорогой и невнятный. Повсюду пышные восточные ковры, легкая итальянская еда за весомые русские деньги, беззвучный экран, по которому двумя рядами с разной скоростью бежали биржевые сводки, серые цифры мешали зеленым, красные рябили в глазах. Равнодушные официанты заняты собой, а не гостями. Стоят у барной стойки, хихикают в голос, подзуживают бармена.
Иван оглянулся раздраженно, ничего не сказал, только зло заиграл желваками – и стал похож на недовольного начальника. Щелкнул пальцами, жестом подозвал манагера, показал глазами на обслугу, молча поднял бровь; манагер тенью скользнул к бару, и в зале установилась уважительная тишина. Ваня развел руками: дескать, с ними только так и можно. Что же, он умеет проявить настоящую силу.
Зал был пуст, кроме них – никого: неурочное время. И хорошо, что никого. Не хватало еще пересечься с кем-то из ее знакомых.
Иван не спеша докладывал; Жанна полурассеянно внимала.
Рассказ про девушку был выслушан, принят к сведению – и задвинут на задворки памяти. Потому что никаких сюрпризов не принес. Аня все тогда угадала, разложила по полочкам. Дарья Давлетьярова, полурусская, полутаджичка, в столице с двенадцати лет, родители рано умерли, воспитывал дядя; возрасту юного, только что исполнилось двадцать два; работала в бюро эскорт-услуг, два месяца назад уволилась, сейчас нигде не служит. Нетрудно догадаться, почему; за чей, так сказать, счет перестала нуждаться.
Судя по всему, сначала все было не слишком серьезно. Оплаченный чистенький секс с врачебной гарантией безопасности. С этим Жанна давно смирилась, а что ей делать, все равно деваться некуда. Но девушка попалась умная; приручила и замкнула на себя. И затаилась. Грамотно. В таких делах нельзя спешить и поторапливать события. Пускай крючок дойдет по пищеводу до нутра, там и зацепим, вонзим заточенную сталь, потянем на берег. Медленно, по течению, без подсечек. Сачок заготовлен заранее, милости просим, дорогой С. А. М.
А теперь – наглядные материалы. На низком столике были разложены фотографии, отснятые позавчера на выезде, в Нижнем. Веселые картинки про любовь, фотокомикс на тему «адюльтер». Четырнадцатое февраля, день влюбленных. Степа с этой любуются нижегородским Кремлем. Игриво шутят возле памятника Чкалову: былинный авиатор натягивает летчицкие краги; на фоне речного простора детали сливаются, фигура кажется монолитной – вылитый чугунный Вакх с могучими причиндалами. Намек понятен. Сучка. Выходят, сытые и довольные, из ресторана «Царская Охота». Проскальзывают мимо ряженого швейцара в гостиницу «Вольтер». Мягкий свет, легкий вечер, заманчивый уют дорогого отеля… Там, глядишь, и постелька… Фотографии профессиональные, краски сочные, гламурные, репортаж из жизни звезд. А вот и Степина машинка, вмятина на месте, номер верный…
Но что-то не то, что-то не то. Как в классическом сложном пасьянсе, все поначалу совпадает, а потом до конца не сходится. Король приближается к даме, прикрывается джокером, но бьется тузом. Смотрим еще раз, внимательно. Кремль – да, набережная – да, вход, машина… Вот оно! Валет не на месте. Потому что Василий – в машине. Сквозь лобовое стекло не очень четко видно, но нет сомнений, это он. Откинул спинку, растянулся поудобней, и сопит. Но именно позавчера он заходил, заносил ей документы на осагу и брал деньги на замену масла. Сказал: хозяин поручил побегать, пока он в Нижнем – что-то там по бизнеса́м. Странное существо Василий, летучее. То его нет на гаишном фото, хотя обязательно должен быть. То он вполне себе есть, хотя быть его на снимке не может.
– Иван, как все это понять?
Иван с неудовольствием послушал, переспросил уклончиво:
– Вы точно помните, Жанна Ивановна? Позавчера? На Валентинов день? Не тринадцатого, не пятнадцатого?
– Я, конечно же, обманутая женщина, но все-таки покамест не блондинка. Отдаю себе отчет в происходящем. По крайней мере, так мне кажется.
– Не сердитесь, что вы, я же ничего такого не имел в виду. – Когда он смущается, уши смешно елозят, как у провинившейся собаки, проколотый хрящик краснеет, он начинает нервно крутить на мизинце свой многогранник. – Я, честно сказать, не понимаю, что случилось. Не готов предложить ответ. Может, наш сотрудник напутал, отснял Василия в Москве, потом забыл, приложил к общей стопке – смотрите, Жанна Ивановна, по фото не понять, где именно стоит машина, в Нижнем, на улице Ленина, в Москве, на площади Маяковского, или вообще на пляс д’Этуаль. Фона нету, крупный план. По любому, это безобразие, мы разберемся, завтра доложу, наложим штрафы, дадим вам бонус по оплате, никаких проблем.
– Есть проблема.
– Какая? – совсем смутился.
– Хватит называть меня Жанной Ивановной, подчеркивать разницу в возрасте.
Все мерзко, гадко, отвратительно. Жизнь переломилась надвое, пошла вразнос. Но слегка пококетничать можно. И понаблюдать за мужской реакцией. Это еще никому не вредило. Даже если на душе совсем уже кисло. Ребенка наказали, он сидит взаперти, плакать хочется, а еще бы лучше – умереть, чтобы все пришли на похороны и сами рыдали над гробом, а он бы следил сквозь сощуренные глаза и в душе наслаждался мщением; но умереть никак невозможно, поэтому наказанный просто дергает спящего кота за седой ус и ласково наблюдает, как тот недовольно кривится и трет морду лапой. Забавно.
– Обещаю вам, Жанна, больше не повторится. И никакого возраста у вас вообще нет. То есть… я хотел сказать…
Округлые зубы полезли вперед, губа откатилась вверх, выражение лица комичное, а глаза напряженные, бегают…
Все-таки он милый.
На следующий день Иван позвонил с утра.
– Мы могли бы встретиться после семи? ненадолго, но не в офисе, и вообще не в помещении, мне кое-что не нравится, хотел бы с вами обсудить.
– Ладно, Иван. А где?
– Ну, чтобы не вызывать подозрений… и поближе… вы живете ведь на Чистопрудном? я не путаю? а на каток случайно не ходите?
– Ваня, дорогой, какой может быть каток в наши годы? Я там уже лет пять не была, с тех пор, как сын подрос.
– Но коньки-то остались?
– Как ни странно.
– Тогда, может быть, измените привычкам?
– Молодой человек. Молодой человек. Вы меня приглашаете покататься? Пикантно. Что ж, оно мне даже приятно. Давайте тряхнем стариной. В семь, найдете меня на льду, идет?
– Спасибо вам, Жанна. Я буду вовремя. Как штык.
Спортивный костюм чересчур обтягивал ляжки и округлял мягкие части, все-таки полразмера она прибавила; ну, может быть, не полразмера, а какую-нибудь четверть; и все же. Ботинки были жестковаты, обувная кожа быстро старится: кончики пальцев сжимались в щепотку, обязательно замерзнут. Но Жанне было все равно; однообразие жизни вдруг нарушилось, появилась нервная радость, завязался сюжет с непонятной развязкой. Впереди – не смутный вечер в одиночку, не привычный разговор с МарьДмитрьной, не кружок спортивной самодеятельности, а приятная встреча с приятным Иваном, невинное, святое приключение. И, что там скрывать, небольшая, безопасная месть. Вы нам так, а мы вам эдак. Держитесь, Степочка Абгарович, мы тоже когда-то кружили головы, умеем-с.
Она пришла заранее: раскататься. Чтоб не ударить в грязь лицом. Кстати о лице; пусть порозовеет, оживится, а то совсем стало бледное, вялое.
Позавчера погоду шатало из тепла в мороз и обратно; вчера была почти весна, сегодня резко похолодало, с неба посыпался острый снег; освещенное пятно катка как будто запотело. В ярком тумане, как странные мерцающие тени, скользили юные фигуристки, пожилые дядечки осторожно несли свои животы, проносилась юркая молодежь. Жанна неуверенно потопталась на месте, ногам было неуютно, остро; наконец она решилась, скребнула лезвием – и поехала. И сразу сбросила все: неприятности, слежку, возраст. Тело вспомнило полузабытую привычку, держалось все уверенней, вольготней; упразднились мысли, движение совершалось само собой. Сквозь тонкий снег, сквозь вязкий туман, по кругу, по кругу; не путайтесь под ногами. Девочка, осторожней, не налети; молодец, девочка, верткая. Чувак, куда несешься ты? а след его уже простыл.
Ей было сейчас тринадцать лет, не больше и не меньше; уже не девчонка, еще не подросток; позади беспрекословное послушание, впереди поколенческий бунт, а покамест сплошное блаженство – быть рассудительной, спокойной, послушной и при этом полностью свободной; мама с папой где-то близко, но все-таки не за ручку; ты под их защитой, но сама по себе. Таким был Тёмочка перед отъездом в далекий Веве: тринадцать лет, аккуратная челка, штаны, как у папы, сплошные карманы, гордый, но пока не протестует, родителей не стесняется. Но Тёмочке, тому постоянно шесть. Упрямый и обиженный вопрос в глазах: ну почему?! Вырастет, возмужает, женится на какой-нибудь дуре, которую Жанна заранее ревнует, и все равно останется шестилетним. Как на любимом потресканном фото: упитанный мальчик стоит в луговых цветах, вокруг огромная тимофеевка, гигантская ромашка, доисторический хвощ; в одной руке у мальчика машинка, в другой коробка с жуком. А Степану, тому всегда слегка за сорок. И когда они только встретились, было сорок, хотя по паспорту – меньше тридцати, и сейчас, когда отзвенел полтинник. Вечные трудности среднего возраста, помноженные на жесткий опыт и зрелый ум. Никогда не состарится и никогда не избавится от проблем; тяжело ему, бедному.
– Осторожно!
На полной скорости она влетела во что-то крепкое, мохнатое. Подняла глаза: Иван.
С Дашей ему повезло. Все понимает с полуслова, чувствует, когда не до нее. Спокойно уходит в себя, становится беззвучной и воздушной; великое дело Восток. Единственная Дашина слабость – обожает сидеть за рулем. Но слабость извинительная, милая.
Ведет она машину хорошо; сидит почти расслабленно: что напрягаться, если все под контролем; неуклонно смотрит на дорогу, не мигая. Как настоящая кочевница. Кочевница, впрочем, и есть. Или таджики были земледельцы? Кажется, что будет ехать ровно, по прямой; вдруг начитает тикать поворотник, Даша мягко отклоняет руль, на секунду дает ускорение, и они уже в крайнем ряду.
Славная, теплая девочка. Заслуживает многого. А получит мало. Здесь вам не кино; хеппи-энды случаются редко. Вряд ли она вырулит по жизни; в этом плотном ряду не осталось зазоров. Постоянные места при серьезных мужчинках давно уже заняты; если вдруг освобождается вакансия, на хищника тут же бросается свора; Даша слишком нежная – порвут. Так и будет проситься в чужую машину: дяденька, дай порулить. Потом подсохнет, как сохнут восточные женщины, и за рулем окажутся другие. А там? а там – кто может знать, что будет там. Лучше радоваться свежим впечатлениям.
Последние пятнадцать лет он либо вел машину сам, либо равнодушно плюхался на заднее сиденье, за Василием; справа от шофера может сидеть кто угодно – охранник, порученец, временный партнер, но только не солидный человек. Увидят коллеги, покрутят пальцем у виска; демократ, эксцентрик, лучше не иметь с ним дела, выкинет фортель, потом разбирайся. Красавица – совсем другое дело. Ах, какая девушка у вас, Степан Абгарыч, примите поздравления… Как только появилась Даша, Мелькисаров получил роскошную возможность – пересесть; он глядел в окно и тихо радовался. Так лохматый пес, любимец хозяев, с важным видом смотрит из машины, притворяясь, что очень строг, а на самом деле все ему любопытно.
Из водительского кресла дорога кажется расчисленной, логичной. У каждого свой стиль, свои скоростные привычки, но схемы поведения прочерчены математически точно. Постаревшая, обрюзгшая братва презрительно глядит сквозь тонированные стекла на весь этот лоховник. Белокурые подружки толстых дядек, доказывая что-то жизни и себе, злорадно вгоняют свои огромные «Кайены» в едва заметные просветы на дороге, как вгоняют занозы под ногти врагу. Господа, которые по бизнеса́м, прячутся за спинами водителей, время от времени давая команды, как в старину подталкивали кучера хлыстом: голубчик, мчи по разделительной, будет полтина на водку. «Жигули» тотально выкуплены гражданами с юга; они буравят Москву во всех направлениях, ни одного не зная как следует; любимое их развлечение – внезапно дать по тормозам на ледяной дороге и, по-звериному взревев, крутануться на месте, чтобы на секунду замереть, выплюнуть черный дым из-под хвоста, и усвистать в обратном направлении. Если не сшибутся с кем-нибудь в момент лихого разворота.
А дорога справа вовсе не такая. Вольная, рискованная, хаотичная. И смотришь ты не на машины, а на людей в машинах; дьявольская разница.
Маленькая девушка на огромном иксе-пятом еще покажет всем, кто тут главный; высоко сижу, далеко гляжу – напоминает крановщицу, зависшую в будке над стройкой; но это будет позже, а пока она так бойко, так увлеченно болтает, что ничего ей больше и не надо. Следит за дорогой, реагирует бурно, но в ухе – мобильная рогулька, и губы шевелятся, шевелятся. Сразу ясно – говорит с подружкой. С мужчиной так не поговоришь: самозабвенно, бесконечно, без разбору; о чем нам скажется, про то и скажем, вот. Небольшой затор на светофоре; девушка, не оставляя разговора, мешает рукой во вместительной сумочке, где все перепутано со всем: флакончик духов, салфетки, ключи, записнушка, жевачка, тампон, модная киношка на сидюке, на всякий случай запасной презерватив и серебряный валдайский колокольчик, как он только сюда мог попасть? Смотрит исподлобья в зеркальце заднего вида, поправляет мелкий изъян; вот и рассосалось, можно ехать. Короче, мама не горюй! опустила по самые помидоры… а он мне, значит, бля… а я ему, такая…
За рулем бывалой «Волги» основательный майор в отставке – из разряда «еще по пивку?»; бухое лицо, основательно изрытое оспинами. Ой, не хотелось бы дневалить в казарме, когда его дежурство. Волгарь намерен покурить – вслепую шарит возле ручника, уютно разминает пачку, ловко вытрясает сигарету в свой разверстый рот и шлепает губами, как дрессированный тюлень, поймавший рыбу; лезет за прикуривателем, на секунду отвлекается – и чуть не въезжает в ульянину «Мазду» с развязным потливым фотографом. Кровь ударяет военному в голову; он бьет кулаками по рулю, матерится, театрально трясет руками – объясняя каззлу, кто он такой, этот каззел…
А справа от «Мазды», в крайнем левом ряду – здравствуйте, не ждали! – виднеется драный пикап, «Жигули», голубая четверка. За рулем, как полагается, чернявый. Его как следует не разглядишь: ближние машины то расступятся, то сомкнутся… И все равно сомнений нет и быть не может: чернявенький – тот самый; и невнятный напарник – за ним, в глубине.
Мелькисаров напрягся.
Четыре дня назад они опаздывали в Нижний. Вася, чертыхаясь, выруливал с тесной стоянки; фотограф поджидал их на бульваре. Голубой драндулет стоял за углом, шутовски выбиваясь из общего ряда. Справа седьмой «БМВ», слева «Хаммер» с короной из стальных прожекторов и блескучим стальным кенгурятником. А между ними жалкая четверка: как шелудивая дворняжка среди медальных псов. Мелькисаров сказал: Василий! ты гляди… И мы на таких свое откатались, помнишь? трудно поверить, боже ты мой, как же время летит, другая эпоха. Василий ответил: ага. Ну ты, старый пень, куда прешь! вот молодец, так бы сразу.
На самом выезде из чистопрудного двора Мелькисаров оглянулся – так, на всякий случай; береженого бог бережет. Пикап, не смущаясь роскошным соседством, беззаботно выползал со стоянки, чтобы пристроиться за ними. (Надо будет поставить второй шлагбаум, прямо в арке.) Садовое кольцо кишело разномастной пробкой, нужно было пронырнуть сквозь плотный строй машин – в объезд; пока Василий совершал маневры, четверка вроде бы отстала; он про нее и думать забыл.
Но сегодня днем опять возникла на дороге. Резко свернула за «Маздой» в Грохольский, засвиристела тормозами, завиляла на лысой резине, еще бы чуть-чуть и столкнулись. Мелькисаров оглянулся в ярости: кто еще тут лезет под колеса? Сразу опознал пикап блудливого голубенького цвета. Подивился совпадению: в Москве три миллиона машин, и надо же два дня подряд встречаться с недомерком? Пригляделся: за рулем какой-то баклажан: толстомясый мужичонка, прокопченный на суровом солнце. Но, кажется, не азият. На заднем сиденье – похоже, такой же чернявый, но на самом деле поди разбери. Василий тронул; фотограф поспешил за ними; пикап бултыхался сзади; ближе к выезду на кольцо безнадежно отстал, начал уменьшаться, превратился в точку, исчез.
И вот очередная встреча. Сомнений быть уже не может: слежка. Но кто послал за ними ржавую четверку? И, еще существенней, зачем? Мелькисаров чист как лобовое стекло после мойки. Боковыми путями давно уже не ходит, алюминия и нефти у него не было и нет, кокосом не торгует, дорогу никому не перебегал. Рисковый инвестор. Волк-одиночка. Разве что тогда, с Мусой… но все – на покойном Отари, прошло пятнадцать, если не шестнадцать лет. Нет причины, повода и мотива. Или это привет от давешнего лейтенанта? Могли Роман Петрович и тот майор с брылями попросить друзей: помозольте Мелькисарову глаза, потревожьте, посигнальте, а мы потом заглянем в гости, попробуем переиграть начальные условия? Могли. Друзья подослали людишек. Людишки пустились по следу. Но. Есть нестыковка. Почему они такие скромные, катаются на драндулете? Несолидно, хотя вероятно. Вероятно. А все-таки несолидно.
Дашкинс превратилась в собственную тень; ее не видно и не слышно – угадала перемену ветра. У мужчины проблемы. Мужчине лучше не мешать. Степан Абгарович ушел в себя. Прикидывал, кому звонить. Где там телефончик лейтенанта?
– Роман Петрович, здравия желаю. Мелькисаров моя фамилия. Помнишь такого, лейтенант? И хорошо, что помнишь. Слушай, лейтенант, есть проблема. Мы с тобой договорились обо всем? договорились. На болвана сдали? Сдали. А кошмарить зачем?
Лейтенант удивился. Причем от души, непритворно. Заговорил суетливо и убедительно, дважды обращаясь к собеседнику, в начале фразы и в конце; так когда-то говорила мелькисаровская бабушка, старенькая мамина мама, сначала успокаивая внука, прибирая его к рукам, а потом закрепляя мораль повторным обращением: «Степа, почему же ты не слушаешься, Степа? Степочка, что же ты не завтракаешь, Степочка? Степан, ну ты же обещал мне, Степан».
– Степан Абгарович, все в силе, мы себя уважаем, не было приказа кошмарить, Степан Абагрович. Номер видите? Ага. Пробью через гаишников и доложусь.
Через несколько минут отзвонился, голос стал чуть поспокойнее:
– Номера не наши, не в угоне и не под бандюками. Кто реально владеет машиной – не знаю; думаю, концов уже не сыщешь. Девяносто первый год, развалюха. Кто-то по доверенности ездит. Вы в каком квадрате? Понял. Степан Абгарович, их сейчас остановят, проверят, я опять доложусь, Степан Абгарович.
Минут через десять они притормозили на светофоре. Светофор не спешил переключаться. Из будки – на другой стороне дороги – вразвалочку вышел гаишник. Степенно пробурил толпу машин, постучал жезлом по крыше четверки, показал злорадно: здравствуйте, гости столицы, пожалте на обочину, щазз разберемся. Остальным махнул полосатой своей палочкой: валяйте.
Прошло еще, наверное, с полчаса. Раздался звонок. Лейтенант был доволен собой; говорил вальяжно и на равных. Как если бы сидел напротив, развалясь; верхняя пуговка на тощей шее расстегнута, зеленый галстучек растянут. Тревога, Мелькисаров, оказалась ложной; за рулем четверки молдаваны, порученцы торговой конторы. С регистрацией полный порядок. В Москве не первый день. И не последний. Таких не берут в космонавты. На киллеров не тянут. Клянутся и божатся: ничего не знают, полная несознанка, все совпало. Скорей всего, не врут. Но даже если врут, что нам с того, Степан Абгарыч? После этой проверки они под колпаком; продолжать игру (буде была) бессмысленно; можно позабыть про них навеки, говоря высокопарно. Впрочем, бдительности лучше не терять; если есть опаска, то одни отслоились, а других приклеют запросто. Но вот что касается наших дел. Все остается в силе? И ладненько. Звони, Абгарыч, если что. Поможем. Успехов тебе.
Лейтенант утешил. Но не успокоил. Хорошо. Допустим, это не заказ. Допустим. А что тогда это такое? Красивые и романтические встречи, три раза, как в сказке? Что-то плохо верится в такие совпадения.
Ответов на вопросы не было; пришлось последним усилием воли зажать свои оправданные страхи и заняться намеченным делом.
Он поменялся местами с Дашей, по кольцу доехал до Можайки, ловко пристроился за чьей-то слепящей мигалкой. След в след, колесо в колесо они понеслись по Кутузовскому, вдоль серой тяжести, монументальной скуки. Быстро и качественно отработали сложную сессию в районе Мясницкой, снова добрались до Грохольского, быстренько отснялись на Рижской, в полуобнимку походили по выставке современного художественного бреда; у метро подхватили Василия, чтобы он сначала забросил Мелькисарова на Чистые (там еще пара снимков), и потом доставил Дашкинса до дому, в Солнцево.
Ехали весело, трепались ни о чем. А на проспекте Сахарова – нате. Все те же баклажаны из четверки. Ждут. Припарковались на обочине, мотор включен; должно быть, лопают багеты с вареной колбасой, пьют разжиженный кофе из термоса, смотрят неотрывно на дорогу. Увидели «Мазду», отставили кофий с колбаской, тронулись с места: ку-ку! Как будто бы и не было гаишного досмотра.
Значит, можем не тревожиться, Роман Петрович? Говорите, попрощались навсегда? Это мы с ними попрощались. А они с нами нет.
– Вася! Едем все вместе в Солнцево, давай на разворот.
– А как же на Чистые?
– Успеем.
То-то удивится фотограф Серега! не доехали до места, развернулись… а ему-то что делать? Он даже позвонить не может, ему телефон Мелькисарова знать – не по чину. Вся связь через Ульяну, как через спутник; накануне вечером она составляет график, утверждает маршрут, она Сереге чуть ли не путевой лист выдает; зверь-баба.
«Жигули», не стесняясь, пристроились сзади. Степан ощутил постыдный признак медвежьей болезни: внизу живота потянуло, в кишечнике заурчало; стыдоба. Дашкинс не слышит бульканья? Не слышит. Но явно чувствует: что-то не так. Тихую свою ручку мягко кладет ему на колено, мирно, без намеков, почти бесполо гладит: ты не бойся, я здесь, я с тобой, я верю: ты меня защитишь.
И то ли от этого жеста, то ли от чего другого, но воспаленная память внезапно посылает подсказку. Перед глазами проносится неоформленный образ; Степан успевает его ухватить, возвращает обратно, водворяет на место – и тело становится легким, живот отпускает. Ну конечно же, это Ульяна! Господибожетымой, как же он мог позабыть!
Впервые чернявый появился не там, не за углом, не в Потаповском. А возле офиса Ульяны на Арбате! Мелькисаров был доволен разговором; довольный человек по сторонам не смотрит, он весь внутри себя, проживает прошедшую встречу и завтрашнюю перспективу, улыбается, поднимает домиком брови, щурит глаза, бредет наобум. Какая разница, что вокруг; главное, что внутри. А внутри разливалось блаженство, екало сердце, подкатывал смех: то-то будет у них эпилог!
Между тем на тротуаре урчал трухлявый автомобильчик; под выхлопной трубой автомобильчика на снегу расползалось пятно; это черное пятно он тогда отметил краем глаза, и подкорка сама в себя записала: жигуленок, четверка, пикап! Записала и отправила запись поглубже; навряд ли она пригодится. А вот и пригодилась. Это чернявый стоял наготове в Могильцах, ожидая от Ульяны хозяйской отмашки, короткой команды: фас! Команда тут же поступила; жигуленка сняли с ручника, вдавили полудохлое сцепление, и потихоньку, полегоньку покатили вслед за ней. Не за ним, а именно за ней, за «Маздой»! Вот чего он вовремя не понял; вот почему потом попался на крючок.
Если все анализировать холодно, без эмоций, картина выходит ясная. Где и когда появлялся чернявый? Только вместе с фотографом. Какие выводы последуют? Такие. Ульяна женщина неглупая. И очень острожная, иначе невозможно. Бизнес у нее доходный, но смутный и, в общем, чересчур опасный. Потому что фотограф – всегда зависит от заказа. Есть заказ – хорошо; нет заказа, приходится лапу сосать. Зависимость всегда продажна. А клиент доверчив, беззащитен. Как прикормленный зверь. Ласково крутит хвостом, пачкает морду в чане с похлебкой, нюхает самку, ничего не стыдится; все свои, ну какие могут быть тайны.
Могут, могут!
Фотограф щелк-щелк-щелк, клиент позирует, отыгрывает сцену; откуда ни возьмись серьезные грустные люди: парень, есть просьба, давай-ка ты нам не откажешь? Вот видишь, герой фотосессии с бабой? на переговорах с клятыми врагами босса? поджигает косячок? сыплет белую дорожку из кокоса? Ты не сиди без дела, продолжай работу; тихонько так, незаметненько. А мы тебе вот скоко много денег дадим.
Фотограф соблазнится, отработает чужой сюжет под прикрытием Ульяниного замысла и навсегда исчезнет с ее горизонта. Клиента возьмут за грудки; он тепленький, расслабленный, уверен: отоврался. Да не тут-то было. Позвонят, подъедут, постоят. Убедительно, без иллюзий. Придется уступить их внушительным доводам, повторно откупиться от правды. А кто ответит за иудин грех? Хозяйка заведения. Стало быть, ей надо страховаться, напряженно следить за следящим. Чтобы тот всегда был под прицелом. И прицел нельзя скрывать от мишени; ни-ни, пусть грозно торчит, как ствол автомата из-под партизанской дерюги. Фотограф должен осязать опасность, жить и помнить, что все под контролем. В отместку сам присмотрит за коллегой – и доложит, если что не так; наблюдатель тоже человек; социализм, как нас учили в школе, есть учет и контроль.
Если бы он, Мелькисаров, владел Ульяниной конторой, он бы так и обустроил дело. И чтобы не снижать рентабельность проекта, на роль приглядывающих взял бы не безумно дорогих профессионалов, а приезжую шушеру. Дешево и сердито. А поскольку он умен, Ульяна неглупа, постольку ход мысли у них должен быть примерно одинаковым. Значит, она так и поступила.
Расфокусированная жизнь настроилась, снова стала четкой. Как будто он сначала потерял очки, а потом нашел – они были в нагрудном кармане, а он искал футляр в боковом. Впрочем, лишнее усердие опасно; кто просил Ульяну выходить за рамки контракта? Почему не сказала, не предупредила? Что за самодеятельность? Или так ее задело фото из ГАИ? то, что обошелся без нее? И теперь она дразнит, ставит Мелькисарова на место? Что же, Ульяна Афанасьевна, вы нам так, а мы вам эдак. Кто кого?
– Василий, давай тормози! Это что у нас? Киевская? я давно на метро не ездил. Вырулишь на Дорогомиловскую, остановишься, Сереге посигналишь, он выйдет – устно дашь отбой. Потом доставишь гостью, машину подгонишь к дому, до утра свободен. Дашкинс, целую, до встречи!
Так Василия давно не унижали. Сначала отодвинули от шашней; убздевушку возим-привозим, официально, без поцелуев, здрасьтедосвиданья, а то по ней не видно, кто она такая и почем. Теперь и вовсе полная отставка. На метро. Дескать, лучше с простым народом, в духоте и вони, чем с тобой, Василий Владимирович. Узнают шоферюги, засмеют.
Никогда не каталась под ручку. И даже не ходила никогда. Несовременно и смешно. Бобик Жучку взял под ручку. Так бабушки с дедушками ковыляют; он с палочкой, она с авоськой, жалкие такие, хочется погладить по головке. Но Иван, не спросясь, ухватил ее под локоть, поплотней прижал и покатился; пришлось подчиниться, принять его ритм и попасть в его такт. Свитер у Ивана был мохнатый, под горло; модный фиолет перетекал в мутно-белый, белый растворялся в синеве. Шапочка была тоже синяя, но не лыжная и не конькобежная, а полудомашняя, со смешными ушками; веревочки свисали низко, как еврейские пейсы.
– Что мне не нравится, Жанна, что мне решительно не нравится. Вам удобно так, на па́ру ехать? очень хорошо. Мой фотограф клянется-божится, что ничего не напутал и напутать не мог: он вообще снимал в Москве и Нижнем на разные камеры и в разные файлы сбрасывал снимки. Но то ли он действительно случайно не заметил, куда и какой положил отпечаток, а теперь виляет, чтобы не попасть на штраф, то ли нагло врет, а сам работает на два фронта.
По словам Ивана получалось, что нормальная логика сбита, как прицел на винтовке; надо бы отцентровать, но негде закрепить оружие, все приходится делать на весу. – Версия номер один. Мир перевернулся, и в ход событий вмешались темные силы. Охотно допускаем, но не принимаем в рассмотрение. – Версия номер два, она гораздо вероятней – и это, Жанна, мягко говоря; наш фотограф Серега лукавит, а сам давно уже переметнулся, решил обслужить врагов Степан Абгарыча; есть же у него враги?
– Не знаю.
– Не может не быть. Не может. Внимание, разворот; отлично.
Однако ж есть и третий вариант, и он, похоже, самый разумный, потому что прост до примитивности. А как нас учили, изо всех возможных объяснений выбирайте самое простое. Перекрученная фабула – враг динамичного действия, она его излишне тормозит.
– А где вас учили, Иван? И где вы таких литературных слов понабрались, неужели в юридической академии?
Ваня на прямой вопрос не ответил и как-то поежился. Стал обводным маневром уходить от темы; дескать, какие бывают смешные люди, вот тот особенно, с картофельным носом, ну просто набалдашник!..
Они пошли на третий круг; из динамика душевно запел Джо Дассен.
– Кстати, Ваня – а можно мне вот так, по праву старшинства вас называть? – вы хорошо ведете, уверенно, по-мужски.
– Опять вы про возраст. Между прочим, я почти не младше, я практически ровесник; я-то знаю, я вашу анкету читал. Тем более годится: я просто Ваня, а вы просто Жанна, идет? Так вот про третью версию. Супруг ваш, Степан Абгарович, мужчина приметливый, осторожный. Заметит, что за ним следят – берегись. Мог он отловить Серегу на месте законного, так сказать, преступления, напугать, переманить, перехватить?
– Мог. Степа – мог. Не сомневаюсь.
– Тогда он запросто мог перевернуть игру. Запустил ее от последнего хода к началу. И теперь издевается над нами, подкладывает карточки, загоняет в тупик. Может быть, попробуем использовать спецсредства, простите за такой жаргон, не литературный, и даже не очень-то юридический. Вы не мерзнете, Жанна?
Жанна не мерзла. Но мелкая дрожь пробежала по телу, от подмышек по бедрам к коленям. Что-то тут снова не так, что-то тут есть нехорошее, и кончиться может – дурно.
Иван легко притормозил, ласково развернул Жанну, посмотрел в глаза. Снег мельтешит, приходится часто смаргивать. Верить ему или нет?
– Есть такое устройство, милая Жанна, что-то вроде маячка. Крохотная пластинка, миллиметра три на три. Ее можно вклеить внутрь телефона, на стенку съемной крышки, никто никогда не заметит.
– И дальше что?!
– Не спешите сердиться, я прошу вас. Есть у вас лишний навигатор? и не надо, мы уже купили – вы его включите, и на нем вдруг появится карта. На карте возникнет жирная точка. Степан Абгарович за город, и точка туда же. Он в ресторан, и она тут как тут. Я принесу вам новые фотографии, вы посмотрите и сразу же определите: то или не то? Там или не там? Совпадает или расходится? Нижний или Москва? Жанна, прибор будет только у вас, не волнуйтесь. И вы можете отклеить маячок. Если захотите. В любой момент. Вы. Только вы. У меня такой возможности не будет.
Жанна не ответила ничего. Она с силой, зло оттолкнулась, поехала, и Ваня вынужден был поспешить за ней. Теперь она вела; она была сильнее и жестче, а он пристраивался сбоку, подчинялся ей и ждал ее решения.
– Не волнуйтесь? Не волнуйтесь, значит. Не волнуйтесь. Вы меня, Иван, за дурочку держите? Вы получите сигнал на другую штуковину с точно такой же картой, и станете следить за Степой. Для меня? А может быть, не для меня? Когда он уезжает? А может быть, и когда он дома? Вы валите на фотографа. А кто сказал, что я должна вам верить? Кто сказал, что это – не вы, не ваша контора, не ваш Соломон сочинили такое кино? Я слежу за девкой, вы следите за Степой, кто-то следит за вами. Он предает меня, я предаю его, вы предаете меня! Сумасшедший дом. Где вообще точка отсчета? Где твердая почва? Я запуталась, мне скользко, я вам не верю, я люблю своего мужа, я не буду в этом участвовать, я отзываю заказ, забирайте свои авансы и пропадите вы все пропадом!
Жанна зацепилась коньком, завалилась на бок, стукнулась о лед. Иван рванул ее вверх, поставил на ноги, прежде чем она успела почувствовать мгновенный холодный удар. Но удар все-таки был, скула болит, а варежка у Ивана жесткая, из собачьей, что ли, шерсти? Оказывается, Иван умеет и с ней разговаривать резко.
– Ну разумеется, сумасшедший дом. Построен по вашему личному проекту. Из-за любимого, как вы говорите, мужа. Не хотите, не делайте ничего. Не можете мне верить – и не верьте. Считаете предателем – и считайте. Доказать я, конечно, ничего не могу. Но если случится беда, спрашивайте тогда с себя, Жанна Ивановна. Кашку вы заварили? вам ее и кушать. А твердая почва где? да хотя бы вот здесь, на льду. Правда, подо льдом вода. Но глубоко, промерзло все как следует, растает не скоро.
Молчание. Играет старая добрая музыка, похрипывает Тото Кутуньо. Лезвия коньков подрезают лед; слышны хруст и звон. Натужно смеются девчонки: мальчик один на всех. Желтый свет фонарей, зыбкий туман, смутные очертания домов; вечернее небо изнутри подсвечено Москвой. Некуда деваться. Ничего уже не отменишь. Если теперь отказаться, можно себя извести. Подозрения угнездились в сердце, сами собой не исчезнут; их нужно либо полностью развеять, либо уже до конца подтвердить.
– Хорошо же, Иван, я согласна. Давайте ваш треклятый маячок. Как его вклеивать? Куда? Под крышку? А по-другому никак? Я же ногти сломаю.
Стеклянные двери с трудом поддались; в лицо ударил перегретый воздух; пахнуло затхлым уютом. Сколько он не ездил на подземке? Десять лет? Двенадцать? Все пятнадцать? В Париже и Риме в метро спускался, ездил по Нью-Йорку с неграми, вдыхая кукурузную отрыжку и запах пива в промокшем пакете, а в Москве давно отвык, позабыл уже, что и к чему.
Картонные проездные. Раньше таких не было, раньше были пятачки, потом жетоны. А теперь приложишь к турникету, проходи на зеленый свет; почти как магнитные карточки в охраняемом офисе. Суббота, вечер, а народу много. Большинство в спортивных костюмах, у кого за плечами лыжи, у кого сноуборды в футляре; несколько поддатых рыбаков с подледной снастью: на ногах безразмерные валенки, на плече кургузый фанерный ящик, непременно защитного цвета, сбоку привинчен бур, вид допотопный, бурлачный, репинский. Видимо, только что подошла удобная электричка, все ринулись в метро.
Толпа энергично сдавила, пропитала запахом свежего перегара, грубого пота, приличного одеколона, увлекла за собой, весело толкнула на эскалатор. Степан уплывал куда-то вниз, в опасную глубину, озирался по сторонам. Светящиеся столбики сменяли друг друга; на подпоры кто-то наклеил рекламки:
Революция будет!
734!
Все – жесть!
Ждем в клубе Б-3!
За спиной притулилось семейство, перегруженное санками и лыжами; подобревший, обмякший папаша объяснялся с женой и дочкой:
– Девочки, какие ж вы хорошие, я должен вам сказать, девочки, что я вас очень люблю. Правда-правда. Но чтобы жизнь у вас была не мухоморская, мне надо много работать. Реально, много работать. И я работаю.
– Спасибо, папа. – Кажется, девчонка над ним смеется. Но не очень зло.
– И если у меня не всегда получается вам сделать все как хочется, то не потому, что я не хочу, а потому что не могу. Реально, не могу. Вы, девочки, не должны на меня обижаться.
– А мы не обижаемся. Только мама не девочка, а женщина…
– Э, милая, ты еще не поняла, как же многого ты еще не поняла, девочка моя, но ты обязательно поймешь. Можно я тебя поцелую?
– Ну ладно, поцелуй. Фу, какой ты мокрый. Хихи. Совсем как твой Джульбарс.
Набрался, назюзюкался; хорошо хоть не икает. Что толку от такого мужика? Скучная работа, вечерний выгул беспородного пса, тупое субботнее катание за город, водка из пластмассовых стаканчиков на обратном пути в электричке, детям выделены чипсы, разговоры про то, как правильно все было в пионерах. Бабы должны дохнуть с тоски, как мухи от холода. А они, заразы такие, не дохнут. Скорей наоборот. Степан Абгарович чувствовал спиной: девчонки довольны, расслабились; им немного смешно, папашка набряк, стал разговорчивый и чуточку слюнявый; но ведь хороший наш папашка, любит и денег дает, день был отличный, и жить вообще-то неплохо. Завтра вот поспим подольше, в Макдональд пойдем.
Люди в вагоне сидели плотно, подвисали на перекладинах, шатались по ходу движения. Таких людей он никогда не видел. Которые так выглядят, так пахнут. Котлетами с зеленым луком, поддельной «паломой пикассо», свежим лаком для ногтей, солярием, хорошим кремом, плохими ботинками, подледной рыбой, лыжной мазью; всем сразу, несовместимо.
Когда (двенадцать все-таки или уже пятнадцать?) он ездил в метро, забивался в троллейбусы, даже как-то раз электричкой добирался к Томскому на первую красно-кирпичную дачу, пассажирские массы были другие. Во-первых, действительно, широкие, толстозадые. Сейчас – чем моложе, тем тоньше. Во-вторых, однородные, потертые, советские, и пахли чем угодно – сельдью, уксусом, «Агдамом», желудочным духом плохой колбасы, польской косметикой, дрянью какой-то, только не «Монбланом», пускай фальшивым; цельные были люди, без этой странной смеси французского с нижегородским, бомжовой дикости с парикмахерским лоском. А теперь их словно подменили. То ли вывели новую породу, то ли подправили старую.
Напротив – комичная тетка, рыжие космы накручены, залакированы; нырнула в белую искусственную шубу, нахохлилась: лохматая кукуруза торчит из сугроба. Девушки в коротеньких курточках; на улице холодно, а бока выползают. Бока загорелые, из солярия, но с неправильными пупырышками, простонародные. На груди у них, наверное, милые прыщики. А у девушек, которые ездят в затемненных машинах и состоят при грамотных мужиках, прыщиков не бывает. Даже, наверное, у Даши. Исключено. На целлулоиде прыщики не растут.
Кого он видел в эти годы, с кем соприкасался? В офисе – ровные фемины, размер к размеру, юбка не выше колена, бедра не шире стандарта, прическа хороша, аккуратна, и блеск волос, как на рекламе; неотличимы друг от друга. Юноши со скучными глазами, плотный воротник, угол среза – сорок пять градусов, не больше и не меньше; широкий галстук, грамотно подобранный дезодорант. Ничего личного, только бизнес.
Друзья. А где они, эти друзья? Разве что Томский. И то лишь потому, что делить им нечего, прошлое не тяготит, расстались хорошо. А так? Сплошные контрагенты, резвое сияние улыбок, бодрый разговор, полседьмого устроит? Нормально. Хорошо посидели, до встречи. Которой не будет, потому что – зачем?
В ресторанах – жесткая селекция по возрасту, посетители не старше шестидесяти и не моложе двадцати; если появляется старик, то обычно подчеркнуто мерзкий, отмороженный, похотливый, представляет знакомым очередную племянницу-полулетку, а с губы слюна бежит. Старух не бывает вовсе; а у подростков свои тусовки. На улице мелькают примерно такие же, как здесь, но разве же их разглядишь? Все на скорости, как в тумане; вышел из машины, нырнул в сияющий интерьер, по пути скользнул взглядом: это кто такой? а, современник, не задерживайся, братец, проходи.
– Граждане пассажиры, братья и сестры, простите, что я к вам обращаюсь! – заныла молодуха, вся смуглявенькая, плотно сбитая, губастая.
– Муж умер, дом сгорел, у ребенка операция! – гундосила она речитативом, как в церкви читают молитву, нараспев.
– Подайте, кто сколько может, да пошлет вам Бог здоровья!
Протискиваясь сквозь вечернюю толпу, молодуха зло и прямо смотрела в глаза; не подавшим желала здоровья и счастья, будто насылала проклятье, колдовски крестилась – быстро, дробно.
– Степан Абгарович, вас-то как сюда занесло? Вы не выходите, кстати? – рявкнул ему кто-то в самое ухо.
А это кто такой? Быть не может. Арсакьев.
Жанна положила футляр с маячком на подушку, включила навигатор.
По экранчику растекся ядовитый свет, серо-голубой, как мокрый асфальт перед ночной витриной. Проявились, загустели цвета и оттенки: желтенькие трассы, темно-зеленые дома. Развернулась подвижная карта, обозначился их район. Проступает их прямоугольник номер восемь… рисунок замер, чуть дрожит, точка прицела мигает. И в точке прицела – она. Жанна. Ее маячок на подушке. И будто нет вокруг ни стен, ни потолка, только страшное небо. Кто-то непонятный, безразмерный ее же глазами глядит на нее из космоса. Равнодушно, холодно, насквозь. Такое чувство, что сейчас нажмут гашетку. Как же неуютно жить. Господи помилуй меня грешную, как неуютно. И нету никого, кто защитит. Царапнуться бы щекой о неприятно-жесткий подбородок, спрятаться на груди, нырнуть под тяжелую руку. Где Степа сейчас? С кем он? О чем говорит? Был бы маячок у него в телефоне, она бы знала. И не мучалась догадками. А может, мучалась бы еще сильнее. Но пока что маячок у нее.
Всем хороша огромная квартира. Праздный простор, блаженное бродячее безделье, из уголка в уголок, с диванчика на диванчик. Окна откроешь: обступает внутренний покой двора, деревенская тишина столичного центра; где-то там, вдали, сыто урчат машины, гоношит сигнализация; птичий щебет детей на площадке вызывает острый приступ зависти и вспышку восторга; ранним утром и вечером туго звонят колокола, и тонкий сквозняк змейкой ползет по твоим следам. Но как только нагрянет тоска – пиши пропало. Мечешься по бесконечному пространству, ползешь сквозь анфиладу, возвращаешься по коридору, заглядываешь туда, сюда – нигде не сидится, и снова попадаешь в исходную точку. Как в игровом компьютерном кошмаре; за тобой гонится черный ужас, направо, налево, налево, направо: стоп, а здесь-то мы уже были? и дальше куда? Никуда. У вас осталось четыре жизни.
Три главных человека было в ее жизни. Мамичка, Тёма и Стёпа. Папичку она обожала, это он ее вылепил, обучил всему; она и до сих пор живет с оглядкой на него; и все-таки он навсегда остался там, в детстве, в юности: смотрит на нее издалека, прикрывшись от света ладонью, и она оглядывается на него; он все меньше, меньше, уже на линии горизонта, скоро исчезнет. Папичку вытеснил Стёпа; он стал для нее самым умным, самым сильным. Когда родился Тёмочкин, то Стёпы как бы стало – вдвое больше. Ей первым делом показали маленькую пипу: дескать, мальчик, мальчик! votre fils! а она смотрела снизу вверх, на недовольную рожицу. Это был Мелькисаров, крохотный, смешной до невозможности… Но все-таки, совсем немного – это был и папичка, с его скептической улыбкой, дескать, знаем сами, как надо жить… А мама была – навсегда одна, ничто ее не удваивало, не продолжало, только Жанна. Они обе одинаково говорили от имени маленького Тёмы: я поел, мне чего-то спать не хочется, как я хорошо обкакался. Маме в Томске становилось плохо – Жанна просыпалась от ледяного укола: вставай! Когда же ей самой хотелось встречной ласки – телефон, как по заказу, в эту самую секунду содрогался длинными гудками. Межгород! мамичика.
Мамину смерть она проморгала; как это могло случиться – непонятно, просто не вмещается в сознание. Это был 2003-й, октябрь. Только-только начались каникулы; она хотела повезти сыночка в Болонью, где древние красные башни, оттуда податься в Равенну, там золотисто-зеленые мозаики, и, может быть, в Римини, пройтись вдоль берега, вдохнуть последнее осеннее тепло. Но Степа уперся: Байкал. Холодно, не холодно – неважно; перетерпим. Зато какая мощь и красота!
Красота началась по дороге в Листвянку. Дождь косо расшибался о стекло, отбивал чечетку на крыше джипа; трасса, как трамплин, взлетала вверх – и плавно оседала на спуске; сквозь водяное марево внизу мерцало чем-то красно-желтым; казалось: ты смотришь откуда-то сверху – на себя, свою машину, узкую бетонку и бесконечный березняк, переходящий в ельник; вдруг по правую руку развернулось черное озеро, распаханное ливнем; вот это и был настоящий простор, а прежний пейзаж в одночасье скукожился, померк: словно бы бинокль перевернули. Тёмочка смотрел во все глаза, не отрываясь; Стёпа с интересом глядел на Тёму; а Жанна видела обоих, и тихо радовалась: это было счастье.
На следующий день погода стихла. Тучи разорвало, пробилось холодное солнце. Они гуляли с Тёмой по осклизлой набережной, внюхивались в клейкий запах копченого омуля, осторожно брали губами с пластмассовой ложки оранжевую мелкую икру: пересолили! И с удовольствием поджидали Стёпу, который пробовал договориться о большой воде. Никто не соглашался покидать пределы бухты, риск; но жадность все же пересилила; они взошли на палубу баркаса, сели под навес – и тут же их заколотило, затрясло: мотор заработал громко, бурно, как движок на старом тракторе, мутно запахло соляркой, и навстречу им двинулся ясный простор.
Оглядываться на берег совершенно не хотелось, только вперед, вперед – туда, где обрывается кромка далеких холмов, и остаются только небо и вода. Баркас на повороте накренился, на палубу плеснулась короткая волна; Тема ринулся, успел зачерпнуть ладонью: ему рассказывали, что это море – пресное, он захотел немедленно проверить. Стёпа встал и мужественно загляделся вдаль; ему очень шло моряцкое выражение лица. Но минут через десять-пятнадцать он крикнул поддатому капитану: чуешь? Тот рявкнул: чую! разворот.
Перекинувшись через холмы, над озером распространилась сизая полоска, расплывчатая, волокнистая, как будто выпустили дым из курительной трубки. Жанна оглянулась: над берегом образовалась завеса, потемней и погуще. И справа, над железной дорогой, нависла неприятная синева… Пока баркас описывал дугу для разворота, разрозненные тучи на страшной скорости помчались навстречу друг другу, к центру озера; яркий световой круг над Байкалом сужался, и чем он становился у́же, тем казался ослепительней; вдруг раздался мгновенный ветер, в уши ударила боль; поднялись крутые волны, края у них были острые, как сколы… Минута-другая, и все бы…
Возбужденно отобедав ухой и омулем с картошкой и выпив за счастливое спасение, нечаянную радость, они вернулись в гостиницу. На пестром покрывале валялся телефон; на экранчике белела надпись: непринятых звонков – 34… Через два часа, обгоняя надвигающийся вечер, они уже неслись по омской трассе. Тёма дремал у нее на плече; Стёпа вцепился в руль и молчал; ей тоже не хотелось говорить; она обледенела, замерла. И все пыталась осознать: ну как это, мамички нет? как это – нет? почему?
Больше ей никто и никогда не звонил в ту самую секунду, когда становилось невесело. Звонила – только она сама.
По Москве уже ровно одиннадцать; в далеком Веве еще девять; Тёмочкин будет сердиться, но и пусть, нету никаких сил терпеть.
– Да, срочно нужен; да, мадам, прошу прощения, мы знаем распорядок; хорошо.
Английский выучи как следует, ты, дура, а потом возникай.
– Тёмочка, сыночек, это мама.
– Слышу, не глухой. Что ты звонишь?
– Очень соскучилась, хотела услышать твой голосок.
– И ради этого нарушила порядок? Ты же знаешь, что здесь звонят по расписанию. Или в крайнем случае. Что за крайний случай, мама?
– Ну, Тёмочка, может маме стать нехорошо? когда ей нужна твоя поддержка?
– К папе сходи, он поддержит. Точно ничего специального не случилось? Тогда спокойной ночи.
– Как ты с матерью разговариваешь?
Гудки.
– А вы, Олег Олегович, как тут очутились?
Олег Олегович Арсакьев, по прозвищу Оле-Оле, был твердый и ясный старик. Маленький, ехидный. Говорил громко, торопливо, мысли бежали вперед, обгоняли нечеткую дикцию. Запутавшись, чертыхался, тряс розовыми щечками, поправлялся: эт-самое, я что хотел сказать. И продолжал клочковатую речь, опаздывая отвечать на встречные вопросы.
– Кого-кого, но только не вас, Мелькисаров. Я? мы что, мы люди вольные, пенсионеры, можно сказать, с утра до вечера ничего не делаем, а вы? Орлы! бдите, где еще кусочек тяпнуть. Еду вот, ненавижу пробки, нервы сдают – старик, что с меня взять? Отпустил водителя и еду. Могу себе, так сказать, позволить. Эт-самое, я что хотел сказать? Вы сейчас выходите? Заглянем в ювелирный, внучке закажу колечко: девка сессию сдала, горжусь.
Мелькисаров знал миллионеров, продолжавших ездить на метро и даже не имевших собственных машин: хорошие хирурги, модные архитекторы, адвокаты второй руки. Их небольшие миллионы когда-то копились вручную; стопки конвертов росли в допотопных обтерханных сейфах, туго набивали их, как детские монетки набивают брюхо глиняной свиньи. Потом клиенты приезжали к Мелькисарову: ближе к ночи, дрожа от страха. Оставляли деньги под расписку, на доверии. Мелькисаров по своим каналам выводил наличку за рубеж. Но не в кичливый Лондон или всемирный Нью-Йорк, а на тихонькую цюрихскую биржу; был у него там человечек – вечером писал непонятные книжки про Герцена, а днем хорошо торговал. Раз в год миллионеры из метро приезжали за своим процентом. Брали, опять же, наличными. Конверты снова попадали в сейфы, денежки складировались и копились. Через год их привозили Мелькисарову, он принимал на счет, писал бумажку от руки, и все повторялось с самого сначала: круговращение денег в природе.
Но Арсакьев – другое дело. Происходил он из военных инженеров, был образцовым технарем и настоящим доктором наук. Протестных писем против власти не подписывал, но никогда и не подгавкивал: долой! осуждамс! одобрямс! Жил наособицу, отдельно. Летом байдарка, костры и гитара, туманы-запахи тайги, комариная чесотка, смачный чернозем под ногтями и детские ссадины на костяшках. Зимой неподъемные горные лыжи, шерстяные шапочки, Домбай, Карпаты, Цахкадзор, красноватый загар, неисполнимая мечта об Альпах. Весной и осенью романы, разводы, выволочки в парткоме, женитьбы на женах друзей. Хорошая жизнь без печали и денег.
Кооперативы он проспал; когда очнулся, было поздно. Ни хорошей жизни, ни денег. Влюбчивые девушки исчезли за толстыми стеклами чужих мерседесов; друзья поскучнели; их жены оплыли, обрюзгли, надели просторные платья в цветочек и стали отвратительно ворчливы. Отвррратительно! Можно было сдаться и помчаться по течению вникуда, как несутся бесхозные бревна на быстром алтайском сплаве. А можно было собраться в пружину – и дать нахальной жизни последний решительный бой.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.